Сказано: чем клясть темноту, лучше зажги свечу. Однако летом 1702 года в городе Нью-Йорке без проклятий не обходилось, ибо свечи были малы, а темнота велика. И пускай за порядком на улицах следили констебли и караульные, где-то между Док-стрит и Бродвеем эти герои ночи нередко теряли присутствие духа в битве с Джоном Ячменное Зерно и прочими соблазнами, о коих нашептывал им столь бесстыдно летний бриз, несший хохот гуляк из портовых трактиров и упоительный аромат духов из розового дома Полли Блоссом.
Иными словами, ночная жизнь в Нью-Йорке била ключом. И хотя еще до рассвета город просыпался под прилежный звон купеческого и фермерского труда, многие его жители предпочитали посвящать часы ночного отдыха питию спиртного и азарту, а также прочим безобразиям, каковые порой сопутствуют этим нерадивым братьям-близнецам. С восходом солнца, бесспорно, наступал новый день, однако ночь таила в себе немало искушений. Зачем же сему дерзкому и ретивому городу, некогда выхоленному голландцами, а ныне облюбованному англичанами, более дюжины трактиров, как не для веселых возлияний в доброй компании?
Впрочем, молодой человек, сидевший в одиночестве за столиком в дальнем зале «Старого адмирала», компании не искал – его не интересовало ни общество людей, ни общество дрожжей пивовара. И пусть пред ним стояла кружка крепкого темного эля, к которой он по временам прикладывался, то был лишь реквизит, необходимый для создания правдивого образа. Если бы кто присмотрелся, как он пьет, то непременно заметил бы, что он при этом гримасничает и морщится: староадмиральский горлодер мог спокойно глотать лишь человек с поистине железным желудком. Нет, юноша не был тут завсегдатаем, отнюдь. Куда чаще его видели в трактире «Рысь да галоп» на Краун-стрит, а не здесь, в двух шагах от Большого Дока на Ист-Ривер, где стонали и перешептывались мачты кораблей, покачивающихся на ночных течениях, а в водоворотах алели отсветы факелов с рыбацких лодок. Здесь, в «Старом адмирале», в свете керосиновых ламп вился голубой дымок из глиняных трубок, стены оглашали крики посетителей, требующих еще вина и эля, а по столам пистолетными выстрелами гремели игральные кости. Звук этот неизменно напоминал Мэтью Корбетту о другом выстреле, что вышиб мозги… не важно кому, это произошло три года назад; незачем предаваться воспоминаниям о столь давних событиях.
Ему было всего двадцать три, но выглядел он старше. Вероятно, лет ему добавляло суровое выражение лица, выправка или же уменье предсказывать непогоду по ломоте в костях, подобно тому как делают это беззубые старики, шамкающие над миской с пудингом. Или, если точнее, по ломоте в левом плече и ребрах под самым сердцем – кости эти ему некогда пересчитал медведь по кличке Одноглаз. Тот же медведь наградил Мэтью шрамом в виде полумесяца, который начинался прямо над правой бровью и уходил под волосы. Однажды в Каролине ему сказали, что женщин впечатляют боевые шрамы, вот только этот шрам служил женщинам скорее предостережением: мол, юноша вступил в опасную схватку со Смертью, и та оставила печать могильного холода в его сердце. После встречи с медведем левая рука почти год не слушалась Мэтью, и он уже смирился с мыслью, что рабочим у него будет только правый борт. К счастью, в Нью-Йорке ему попался толковый врач, приверженец нетрадиционных методов лечения, подвергший его больную руку курсу ежедневных пыточных упражнений с использованием железного прута и подков. В результате оных занятий, всевозможных прогреваний и растяжек случилось чудо: одним прекрасным утром Мэтью сумел покрутить левой рукой, и после дальнейших процедур силы вернулись к ней в полной мере. Так канул в забвенье один из последних подвигов Одноглаза на грешной нашей земле, медведя ныне покойного, но, безусловно, не забытого.
Взгляд холодных серых глаз с темно-синими крапинками – словно дым над костром в сумерки – то и дело сам собой притягивался к столику в противоположном конце зала. Мэтью старался, впрочем, не смотреть слишком пристально, а лишь поглядывал искоса и вновь утыкался в кружку с элем, передергивал плечами и косился опять. Едва ли уловки эти имели смысл; только слепец и глупец не догадался бы о его присутствии, а назвать слепцом и глупцом оное воплощение истинного зла язык не поворачивался. Воплощение зла говорило, ухмылялось и прикладывалось выпяченными губами к грязному стакану с вином, пускало колечки дыма из черной глиняной трубки, потом вновь говорило, вновь ухмылялось, и все это время шла игра, и какие-то подозрительные личности с пистолетным треском бросали на стол игральные кости и вопили так, будто задумали застращать своими криками солнце и не дать ему утром взойти на небо.
Однако Мэтью знал: нет, не доброе расположенье духа, не спиртное и не пыл азарта в трактирах молодого города, стоящего грудью к морю и спиной к дремучим лесам, породили сие безудержное веселье. Причина – То-О-Чем-Не-Говорят. Несчастный случай. Ужасное событие.
Дело рук Масочника.
Так осушайте свои кружки да требуйте еще, подумал Мэтью, посылайте дымные кольца хоть на Луну. Войте волками и скальтесь по-разбойничьи, ибо всем нам сегодня еще возвращаться домой темными переулками.
А ведь любой из них может быть Масочником, рассуждал Мэтью. Или убийца давно ушел восвояси и больше не вернется – кто знает? Уж точно этого не знают болваны, называющие себя констеблями, которым городские власти поручили следить за порядком на улицах. Все они тоже наверняка сидят теперь по кабакам, хотя на улице тепло и половинчатая луна светит ярко; болваны-то они болваны, да, но не дураки.
Мэтью хлебнул еще эля и вновь бросил взгляд на дальний столик. Табачный дым висел в воздухе голубой пеленой, которая слегка подергивалась от движений воздуха. За столиком сидело трое. Один – пожилой, тучный, заплывший жиром, двое – помоложе и с совершенно бандитскими рожами. Впрочем, здесь, в «Старом адмирале», одни бандиты и собирались, так что удивляться было решительно нечему. Однако этих молодчиков он видел в обществе толстяка впервые. Одеты были по-деревенски, оба в белых рубахах и изрядно потертых кожаных жилетах, у одного на прохудившихся коленях штанов кожаные заплаты. Кто ж вы такие, гадал Мэтью, и по какому делу явились к Эбену Осли?
Изредка Мэтью ловил на себе мимолетный взгляд черных сверкающих глазок Осли; в ту же секунду толстяк в белом парике отворачивался и продолжал вести беседу с двумя молодчиками. Со стороны было не догадаться, что юный Корбетт – с ликом тонким и бледным, словно озаренным пламенем свечи, и копной непокорных черных волос – был в некотором роде крестоносец, чей поход мало-помалу, ночь за ночью, превращался в болезненную одержимость. В коричневых башмаках, серых бриджах и простой белой сорочке с потрепанным воротником и манжетами, но тщательно выстиранной и накрахмаленной он выглядел ровно так, как подобает простому секретарю мирового судьи. Судья Пауэрс, безусловно, не одобрил бы его еженощных вылазок, однако Мэтью ничего иного не оставалось: самым заветным и сокровенным его желанием было увидеть Эбена Осли на городской виселице.
Вышеупомянутый Осли отложил трубку и пододвинул к себе лампу. Его собеседник слева – темноволосый, лет на девять-десять старше Мэтью, с глубоко запавшими глазами – говорил тихо и серьезно. Осли, толстомордый боров пятидесяти с лишним лет, внимательно его слушал. Наконец он кивнул и полез в карман своего вычурного бордового сюртука – сорочка натянулась на жирном брюхе, заколыхались кружевные оборки жабо. Белый парик Осли украшали туго завитые, напудренные букли, – быть может, в Лондоне это было модно, но здесь, в Нью-Йорке, так мог вырядиться только распоследний франт. Осли достал обмотанный бечевкой карандаш и черный блокнот размером с ладонь – его Мэтью видел уже не впервые. На обложке было какое-то золотое тиснение. Быть может, Осли испытывал к ведению записей такую же болезненную страсть, как к ломберу и триктраку: обе эти игры давно завладели его разумом и кошельком. Мэтью, улыбаясь едва заметно, представил себе, что может быть нацарапано на страницах блокнота: «Сегодня опростался на славу… а нынче утром выдавил в ведро лишь пару фиг… боже мой, сегодня и того меньше – жалкую горошину». Осли послюнил грифель и принялся писать. Набросал три-четыре строчки – по крайней мере, так показалось Мэтью, – после чего блокнот был закрыт и спрятан в карман, за ним последовал и карандаш. Осли вновь заговорил с темноволосым. Второй молодой человек, коренастый блондин, глядевший по-бычьи из-под тяжелых медленных век, наблюдал за идущей в углу шумной игрой в карты – бон-эйс. Осли ухмыльнулся, и его зубы ярко сверкнули в желтом свете лампы. По проходу между Мэтью и объектом его интереса начала проталкиваться пьяная компания. В этот самый миг Осли и его спутники встали и потянулись за висевшими на крючках шляпами. На треуголке толстяка красовалось алое крашеное перо; у темноволосого с кожаными заплатами на бриджах была широкополая кожаная шляпа, а у третьего джентльмена – простой картуз с коротким козырьком. Все трое направились к трактирщику оплатить счет.
Мэтью ждал. Когда монеты отправились в ящик для денег, а трое вышли на Док-стрит, он сам надел коричневый парусиновый картуз и встал. Голова несколько кружилась: забористый эль, клубы табачного дыма и пьяный гвалт сделали свое дело. Он быстро расплатился и выскочил на улицу.
Ах, какое облегченье! После жары и духоты трактира легкий ветерок веял прохладой. «Старый адмирал» неизменно оказывал на Мэтью такое действие. Ему было не впервой выслеживать тут Осли, мог бы и попривыкнуть, да только приятный вечер в его представлении выглядел совершенно иначе: бокал хорошего вина, тихая беседа за шахматной доской с кем-нибудь из завсегдатаев «Галопа»… Он втянул едкую вонь дегтя вперемешку с тухлой рыбой и тут же учуял запах совсем иного рода: Эбен Осли имел обыкновение душиться тяжелым гвоздичным одеколоном, прямо-таки купался в нем. Аромат был столь узнаваемый, что с тем же успехом Осли мог всюду носить с собой факел и проливать тем самым свет на свои перемещения по городу. Темной ночью запах гвоздики здорово бы выручил его преследователя, однако сегодня в подобном подспорье не было нужды: Осли и его спутники, по-видимому, никуда не спешили. Когда они прогулочным шагом миновали фонарный столб на пересечении Док- и Брод-стрит, Мэтью увидел, что они держат путь на запад и сейчас повернут на Бридж-стрит. Хм, необычный маршрут! Осли, как правило, шел шесть кварталов на север – прямиком к сиротскому приюту на Кинг-стрит. Лучше держаться поодаль, решил Мэтью. Лучше идти тихонько следом и наблюдать.
Он был худ, но не хрупок и шагал широко, то и дело сбавляя ход, чтобы не уткнуться в спины преследуемым. На смену запахам Большого Дока пришли крепкие ароматы сена и скота. В этой части города располагались конюшни и загоны для свиней и коров, а на складах хранилось в бочках и ящиках все необходимое для скотоводства и судоходного дела. То и дело Мэтью замечал за ставнями контор и конюшен промельк свечи: там кто-то ходил. Не слушайте, если вам кто говорит, будто жители Нью-Йорка по ночам только спят да кутят. Иные трудились бы круглые сутки, если б достало сил.
Мимо процокала по булыжной мостовой лошадь; на всаднике блестели начищенные сапоги. Мэтью увидел, как Осли и его спутники на следующем углу свернули направо, на Бродвей, рядом с домом губернатора, осторожно повернул туда же. Троица прогулочным шагом одолела еще квартал. Мэтью обратил внимание, что на верхнем этаже белокирпичного губернаторского дома, за стенами форта Уильяма Генри, горит свет. Его новый обитатель, лорд Корнбери, прибыл из Англии всего несколько дней назад. Мэтью пока губернатора не видел (и никто из его знакомых тоже), но по городу были расклеены объявления о завтрашнем собрании в ратуше, на котором господин, коему королева Анна вручила бразды правления Нью-Йорком, должен будет явиться публике. Хорошо, что у города появится правитель, рассуждал Мэтью, ведь в рядах констеблей царит полный разброд, а предыдущий мэр, Томас Худ, в июне скончался.
Красноперый попугай и его спутники приближались к очередному трактиру под названием «Терновый куст» – в этом местечке играли по-крупному во всех смыслах этого слова. В минувшем ноябре Эбен Осли спустил здесь в карты целое состояние, Мэтью сам был тому свидетель. Нет, на сегодня кабаков с него хватит. Пускай Осли с приятелями упьются до смерти, коли им так надо, а ему пора домой и спать.
Однако трое миновали вход в «Терновый куст» и внутрь даже не заглянули. Когда Мэтью поравнялся с дверью, оттуда вывалилась хихикающая парочка: изрядно подгулявший юноша (в свете фонарей Мэтью признал в нем Эндрю Кипперинга) и чернокудрая девица с ярко накрашенным лицом. Они прошли мимо и направились в сторону пристани. Кипперинг был довольно известный адвокат, и со временем из него даже мог бы выйти толк, если б он не злоупотреблял спиртным и не наведывался так часто к мадам Блоссом.
Осли со товарищи свернул на Бивер-стрит и вновь пересек Брод-стрит, направляясь на восток – к реке. Тут и там на углах стояли фонари; кроме того, по закону в каждом седьмом доме должен был гореть свет. За ближайшим забором из белого штакетника неистово лаял пес, и издалека доносился ответный собачий лай. Вдруг из-за угла резко вывернул человек в треуголке с золотой каймой. Мэтью успел даже перепугаться, но человек коротко кивнул и зашагал дальше, постукивая тростью по вымощенному кирпичом тротуару.
Стараясь не упустить Осли из виду и при этом не наступить в конский навоз, который лежал и на мостовой, и на тротуарах, Мэтью несколько ускорил шаг, проводил взглядом телегу с одиноким сгорбленным кучером на козлах и свернул в узкий проулок между двух белокаменных стен. Впереди, в свете умирающего уличного фонаря, компания Осли повернула направо, на Слоут-лейн. Здесь в начале лета случился пожар, уничтоживший десяток домов. Запах гари и пожарища до сих пор стоял в воздухе, мешаясь с гвоздикой и вонью свиньи, по которой давно плакал вертел. Мэтью остановился и осторожно выглянул из-за угла. Преследуемые исчезли из виду, скрылись где-то между потемневшими деревянными домами и приземистыми надворными постройками. Впереди чернело пепелище. Фонарь на углу мерцал из последних сил. По шее Мэтью пробежал морозец, и он резко обернулся. Позади, в неровном свете того самого фонаря, стоял человек в темной одежде и шляпе. Мэтью не очень хорошо знал эти места и вдруг с ужасом понял, что забрел слишком далеко от дома.
Человек просто стоял и разглядывал Мэтью, однако его лица под треуголкой было не различить. Сердце бешено заколотилось в груди. «Если это Масочник, без боя не дамся. Кулаки у меня крепкие, – думал Мэтью. – Ну-ну, умник, – усмехнулся он тут же своим мыслям. – Всем известно, что кулаки – лучшая защита от острого клинка».
Мэтью хотел окликнуть таинственного незнакомца. Но что сказать? Какая славная ночь, самое время для приятной прогулки? Не соблаговолите ли пощадить мою жизнь? Внезапно человек развернулся и, покинув царство света, решительно ушел во тьму. Мэтью облегченно, с шипением выдохнул. На висках выступила холодная испарина, а сам он преисполнился неразумной ярости и мысленно начал клясть себя на чем свет стоит: разумеется, это не Масочник! Нет и нет! Может, констебль или обыкновенный прохожий, вот как он сам. Да только он, Мэтью, – не обыкновенный прохожий. Он – овца, напавшая на след волка.
Осли и его спутники исчезли. Бесследно. Вопрос теперь заключался в следующем: пойти дальше по этой пропахшей гарью улице или вернуться туда, где его, вероятно, поджидает Масочник? Да хватит же, идиот! То был не Масочник, ведь Масочник давно сбежал из Нью-Йорка! С чего бы ему до сих пор рыскать по этим улицам? А с того, мрачно подумал Мэтью, что его до сих пор не поймали, вот с чего.
Он все-таки решил пойти дальше, но краем глаза посматривал назад: как бы от ночи не отделился кусок тьмы и не кинулся в атаку. Не прошел Мэтью и десяти шагов, как тьма действительно зашевелилась – только не позади, а прямо впереди него.
Он замер точно вкопанный, весь превратился в пустую оболочку – кровь и дыхание покинули его в один миг; летняя ночь внезапно стала зимней.
Вспыхнула искра, от нее занялся трут в маленькой трутнице, а от трута зажглась спичка.
– Корбетт, – сказал некто, раскуривая трубку, – раз уж ты устроил за мной слежку, я, так и быть, дам тебе аудиенцию. Ничего другого мне не остается, верно?
Мэтью не ответил; он совершенно утратил дар речи – язык будто отсох.
Эбен Осли не торопясь раскуривал трубку, сладко попыхивая дымом. Он стоял у обгорелой кирпичной стены, на обрюзгшем лице вспыхивали красные отсветы.
– Какой ты все-таки удивительный юноша, – сиплым фальцетом проговорил Осли. – Трудишься целыми днями, гнешь спину над бумажками да глиняными горшками, а по ночам ходишь за мной по пятам. Позволь узнать, когда же ты спишь?
– Сплю когда-то, – ответил Мэтью.
– Я бы на твоем месте больше отдыхал. Да, пожалуй, пора устроить тебе полноценный отдых. Как считаете, мистер Карвер?
Слишком поздно Мэтью услышал шаги за спиной. Слишком поздно заметил двух спутников Осли, прятавшихся за кучами обугленного мусора по обе стороны от…
Удар доской пришелся прямо по затылку, разом положив конец всем его размышлениям и наблюдениям. Он показался невероятно громким – местные стражи порядка наверняка приняли его за пушечный выстрел… В следующий миг Мэтью полетел наземь, а перед глазами завертелись огненные колеса, рассыпающие снопы искр. Упав на колени, Мэтью приложил все силы, чтобы не растянуться плашмя посреди улицы. Зубы ломило, голова шла кругом. Сквозь туман до него дошло, что Осли нарочно устроил эту увеселительную прогулку – дабы заманить его в западню.
– Полно, полно, – говорил толстяк. – Нам пока ни к чему его убивать. Ну что, Корбетт, котелок теперь варит?
Голос его доносился, точно эхо, откуда-то издалека… Ах, если бы! Что-то тяжелое опустилось ему на спину. Сапог! Один из прихвостней Осли решил припечатать его к земле.
– Оставь его, – безучастно обронил Осли. Сапог исчез. – Никуда не денется. Верно, Корбетт? – Ответа он дожидаться не стал – да и не дождался бы. – Знаете, кто этот молодой человек, друзья? Он ведет за мною слежку почти… сколько, Корбетт? Два года?
Два года? Пожалуй, да – только первые полтора следил как попало, подумал Мэтью. А вот в последние шесть месяцев уже взялся за дело решительно.
– Этот юноша был одним из моих дражайших воспитанников, – продолжал Осли, теперь уже посмеиваясь. – Да-да, он вырос в приюте! Надо сказать, что на улице его подобрал не я, а мой предшественник – Стаунтон. Старый дурак увидел в нем юное дарование, понимаете ли. Хотел превратить беспризорника в образованного юношу! Книжки подсовывал, делал из него… кого он из тебя делал, Корбетт? Дурака себе под стать? – Он весело продолжал гнуть свою линию. – И ведь наш замарашка далеко пошел! О да! Нанялся к мировому судье Айзеку Вудворду, а тот назначил его своим секретарем, вывел оборванца в свет. Дал ему возможность продолжить образование, научиться жить, как и подобает джентльмену, принося пользу людям! – Осли ненадолго умолк, вновь закурил и продолжал, попыхивая трубкой: – А потом, друзья, наш герой предал благодетеля: спутался с какой-то бабой – убийцей, бродяжкой и плутовкой, – которую обвинили в колдовстве! Дело было в каролинской глуши. Баба охмурила нашего юнца и свела в могилу благородного судью Вудворда, упокой Господь его душу.
– Ложь, – сумел вымолвить, а точнее, прошептать Мэтью. Затем он предпринял вторую попытку: – Наглая… ложь!
– Он, что ли, говорит? – удивился Осли. – Открыл рот?
– Пробубнил чего-то, – ответил стоявший за спиной Мэтью головорез.
– Пускай себе бубнит, – сказал толстяк. – В приюте он только и делал, что бубнил да бормотал. Не так ли, Корбетт? На твоем месте я тоже бормотал бы – если б загубил своего благодетеля. Надо же, сперва едва не свел старика в могилу, вытащив его на улицу в бурю, а потом разбил ему сердце предательством! Скажи на милость, как тебе удалось втереться в доверие к судье Пауэрсу? Иль подружка-ведьма научила тебя ворожбе?
– Если он и умеет ворожить, – произнес другой голос, – сегодня ему это не поможет.
– Нет, – сказал Осли, – ничего он не умеет. Иначе давно потрудился бы и стал невидимкой, а не мозолил бы мне глаза всякий раз, как я выхожу на улицу. Корбетт!!!
Этим окриком он попытался привлечь все внимание Мэтью; показать, что он его слушает, юноша мог лишь одним способом – с трудом приподняв свой пульсирующий от боли череп. Он заморгал, пытаясь сосредоточить взгляд на гнусной физиономии Осли.
Директор сиротского приюта для мальчиков на Кинг-стрит, пузатый хлыщ и попугай, с тихим презрением произнес:
– Я знаю, что у тебя на уме. Всегда знал. Когда ты сюда вернулся, я сразу понял, что ты задумал. И ведь я тебя предостерегал, помнишь последний вечер в приюте? Или забыл? Отвечай!
– Не забыл, – произнес Мэтью.
– Никогда не затевай войну, в которой у тебя нет шансов на победу. Кажется, так я говорил?
Мэтью не ответил. Он весь сжался в ожидании сапога, но его пощадили.
– Этот юноша… мальчик… болван, – поправился Осли, обращаясь к своим спутникам, – решил, что не одобряет моих методов воспитания. Сколько я видел несчастных мальчиков, сколько тяжелых судеб! Часто эти дети подобны диким зверям – для иных и хлев слишком хорош! Зазеваешься – они тебе или руку оттяпают, или ногу обоссут! Таких ежедневно приводят ко мне из церкви, из городской больницы. Родители их погибли в пути, никто не желает брать ответственность – и что прикажете с ними делать? У одного всю семью индейцы вырезали, второй – упрям и ленив, третий с юных лет пьет и живет на улице! Что прикажете с ними делать, как не дисциплинировать? Да, я многих брал в ежовые рукавицы. Многих дисциплинировал самым суровым образом, ибо они не желали слушать…
– Это не дисциплина!.. – перебил его Мэтью, силясь говорить как можно громче и уверенней. Лицо его покраснело, в глазах, под распухшими веками, сверкал гнев. – Ваши методы… а ну как о них прослышат церковь и больничный совет?.. Станут ли благодетели и дальше жертвовать приюту деньги?.. Да и городские власти не захотят вас содержать. Вы перепутали дисциплину с содомией!
Осли молчал. В тишине казалось, что время прекратило бег и мир остановился.
– Я слышал по ночам их крики, – продолжал Мэтью. – Почти каждую ночь. И я их видел… потом. Многие даже жить не хотели. Во всех до единого что-то сломалось. А ведь вы выбирали только самых маленьких, тех, кто не даст отпор… – Слезы жгли ему глаза. Даже спустя восемь лет он не мог совладать с чувствами, так они были сильны. Мэтью набрал побольше воздуха в легкие, и слова вырвались сами собой: – Значит, я дам отпор за них, мерзкий ты шакал!
Трескучий смех Осли огласил темноту.
– Ох-хо! О-хо-хо! Друзья, вы только взгляните на этого ангела возмездия! Смотрите, как он потешно сучит ручонками! – Толстяк подошел ближе. В алом отсвете трубки, омывшем его лицо, Мэтью увидел лик столь ужасный, что и архангел Михаил бы испугался. – Меня от тебя тошнит, Корбетт! Эта твоя тупость и мерзкая честь – с души воротит, ей-богу! Путаешься у меня под ногами, проходу не даешь, надеешься мне насолить! Ты ведь этого хочешь? Спустить на меня всех собак? Для этого ходишь за мной по пятам, а? Раз до сих пор ходишь, знать ничего у тебя нет, ничегошеньки! А если б было что-то, кроме нелепых догадок да ложных воспоминаний, ты давно натравил бы на меня покойного судью Вудворда или своего нового пса – Пауэрса! Разве я не прав? – Голос его вдруг переменился. Осли заскрипел, как брюзгливая старуха: – Черт, вляпался из-за тебя!
И после раздумчивой тишины:
– Мистер Бромфилд, будьте любезны, подтащите-ка сюда Корбетта.
Одна рука схватила Мэтью за шиворот, другая – за сорочку на пояснице. Головорез, которому переносить тела явно было не впервой, быстро и решительно потащил его к Осли. Мэтью напрягся и попытался дернуться, однако могучий кулак – принадлежавший, видимо, Карверу – незамедлительно напомнил его ребрам, что гордость доводит не до добра, а до переломов.
– Душа у тебя грязная, Корбетт, – сказал Осли, обдав его запахами табака и гвоздики. – Недурно бы ее слегка почистить. Начнем, пожалуй, с лица. Мистер Бромфилд, будьте так добры.
– Всегда к вашим услугам, – ответил головорез, державший Мэтью. С дьявольским наслаждением он схватил его за волосы и впечатал лицом в засиженную мухами кучу конского навоза, куда только что угодил сапог Осли.
Мэтью понял, что сейчас произойдет. Он успел только стиснуть зубы да зажмуриться, а в следующий миг лицо его погрузилось в кучу «яблок». Причем омерзительно свежих, как успел отметить Мэтью аналитической частью ума, не утратившей еще способности трезво оценивать происходящее. Навоз был прямо-таки бархатистый. Даже теплый. Как будто на лицо надели бархатный мешок. Ноздри моментально забились, но Мэтью задержал дыхание: воздух неподвижно стоял в легких. Сопротивляться он не стал, даже когда ему на голову наступили сапогом, так что нос зарылся в навозную кучу по самую мостовую. Осли и его прихвостни хотели, чтобы Мэтью сопротивлялся, – тогда его можно сломать. И потому сопротивляться он не будет, нет, пусть воздух уже рвется из легких, а лицо по-прежнему зарыто в вонючее месиво под окаянным сапогом. Он до последнего будет лежать без движенья, чтобы в другой раз, уже стоя на ногах, сражаться лучше.
Осли скомандовал:
– Подымайте.
Бромфилд повиновался.
– Карвер! Сделай так, чтобы он вдохнул.
Верзила открытой ладонью с размаху хлопнул Мэтью по груди. Воздух вырвался у него изо рта и ноздрей, разбрызгивая навоз.
– Черт! – взревел Карвер. – Он мне рубаху загадил!
– Ну так отойди, отойди. Дай ему как следует насладиться своим ароматом.
Мэтью пришлось втянуть воздух. Ноздри по-прежнему были забиты навозом. Он коркой запекся на лице, точно болотная жижа, и пах тошнотворно – прелой травой, гнилым кормом и… иными словами, свежим навозом только-только из-под коня. С трудом сдержав рвотный позыв, Мэтью попытался вытереть глаза, но сзади его держал Бромфилд – ручищи у него были крепкие, как пиратский швартов.
Осли коротко, истошно хохотнул:
– Да вы гляньте! Не благородный мститель, а пугало! Такой рожей только стервятников пугать, Корбетт!
Мэтью фыркнул и изо всех сил потряс головой; увы, некоторое количество гадкого кушанья все же просочилось сквозь плотно поджатые губы.
– Ладно, отпускайте, – сказал Осли.
Бромфилд выпустил Мэтью и тут же хорошенько толкнул в спину – тот снова растянулся на земле, а когда с трудом поднялся на колени и вытер наконец глаза, Осли встал над ним и тихо, со смесью угрозы и скуки в голосе, произнес:
– Больше ты за мной ходить не будешь, ясно? Заруби это себе на носу, не то в следующий раз так легко не отделаешься. – Затем он обратился к остальным: – Что ж, полагаю, можно оставить молодого человека наедине с его размышлениями?
Последовал характерный звук – кто-то собирался смачно харкнуть. В следующий миг жирный плевок приземлился Мэтью на левое плечо: Карвер (или Бромфилд?) напоследок продемонстрировал свои манеры. Затем раздались удаляющиеся шаги, Осли что-то сказал, остальные засмеялись, и наконец все стихло.
Мэтью сидел на мостовой, отирая лицо рукавами. Живот крутило. Ярость и стыд жгли изнутри так, словно он сидел под палящим полуденным солнцем. Голова болела немилосердно, глаза слезились. В конце концов его вывернуло «староадмиральским» элем и съеденным на ужин сальмагунди. Мэтью пришло в голову, что сегодня он проведет немало времени над умывальным тазом.
Наконец, спустя чуть ли не час, он сумел встать и подумать о том, как добраться домой. До его ночлега на Бродвее, рядом с гончарной мастерской Хайрама Стокли, идти было добрых двадцать минут. Долгих двадцать минут зловония. Но ничего не поделаешь, идти-то надо. Мэтью отправился в путь, клокоча от ярости, пошатываясь и смердя, в самом скверном расположении духа. Сыскать бы теперь лошадиную поилку и залезть в нее целиком. Очистить лицо и мысли.
И что завтра? Неужто он опять наберется наглости, затаится в тени у приюта на Кинг-стрит и будет ждать, когда Осли задумает наведаться в кабак или игорный дом? А потом вновь начнет слежку, уповая… на что? Не лучше ли остаться дома, смириться с досадным фактом, что Осли прав: у него нет абсолютно никаких доказательств и едва ли они когда-нибудь появятся? Но сдаться… сдаться означает предать всех. Отречься от цели, от причины своего священного гнева, от благородной миссии, которая так отличает его от прочих жителей этого города и стала смыслом его существования. Кто он такой без этой миссии?
Я обыкновенный секретарь – и по совместительству уборщик гончарной мастерской, думал Мэтью, шагая по безмолвному Бродвею. Простой юноша, ловко орудующий пером и шваброй, чей разум истерзан видениями о насилии и несправедливости над невинными душами. Именно это заставило его три года назад, в городе Фаунт-Ройал, возразить судье Вудворду – своему наставнику, практически отцу – и заявить, что Рейчел Ховарт невиновна в колдовстве. Не это ли его решение свело больного судью Вудворда в могилу? Возможно. Мысль сия тоже терзала Мэтью, бесконечно стегала его душу раскаленным хлыстом во все часы его бодрствования, освещаемые солнцем или свечою.
Поилка для лошадей нашлась возле церкви Троицы, на пересечении Уолл-стрит и Бродвея. Здесь крепкая булыжная мостовая, выложенная голландцами, заканчивалась и начиналась обыкновенная, хорошо утоптанная английская земля. Опустившись на колени возле поилки и плеснув в лицо грязной воды, Мэтью едва не разрыдался. Но для рыданий нужны были силы, а силы у него кончились.
Завтра будет завтра, верно? Новое начало, так ведь говорят? Какие перемены принесет новый день – никому не известно, но одно останется неизменным, это точно, – его желание привлечь Эбена Осли к ответственности за зверские преступления против невинных детских душ. Это непременно нужно сделать, иначе… Иначе все бессмысленно, благородная цель ляжет неподъемным ярмом на его шею, и он прогнется, не сдюжит, молча примет то, что всегда казалось неприемлемым.
Наконец Мэтью привел себя в более-менее подобающий вид и мог идти домой (хотя по-прежнему выглядел как кошмар оборванца). Картуз при нем, уже славно. И жизнь при нем, а это еще лучше. Значит, можно расправить плечи, подумать о хорошем и отправиться дальше по улицам ночного города – в полном одиночестве.
В то солнечное утро хозяева дома жизнерадостно щебетали о предстоящем дне, не догадываясь о ночных злоключениях Мэтью, его головной боли и расстройстве желудка. Он стойко помалкивал о своих страданиях, пока Хайрам Стокли с женой Пейшенс хозяйничали на солнечной кухне белого домика, позади гончарной лавки.
На тарелке у Мэтью лежали кукурузные оладьи и кусок солонины; в любой другой день он почел бы эту еду за лакомство, однако сегодня невеселые думы мешали ему насладиться завтраком в полной мере. Стокли были славные и добрые люди, да и с комнатой над гончарной лавкой ему очень повезло. В обязанности Мэтью входило убирать мастерскую и помогать с обжигом – в меру своих ограниченных способностей, конечно. У хозяев было два сына: один – капитан торгового судна, второй – лондонский счетовод. Мэтью видел, что мистер и миссис Стокли по ним скучают, и им приятно разделить с кем-то трапезу.
Впрочем, третий член семьи явно приметил неладное. Быть может, Сесилии, домашней свинке, пришлась не по душе ветчина на тарелке Мэтью – столь воинственно она его обнюхивала. Гнев ее был вполне понятен, учитывая, что Мэтью орудовал ножом и вилкой над ее родственником. Казалось бы, за два года изнеженной жизни в доме Стокли она могла бы привыкнуть к каннибальским замашкам хозяев и понять, что на ветчину ее, умную и славную свинку, не пустят. Однако она так хрюкала, бодала его колени рылом и в целом вела себя столь странно, что Мэтью невольно задался вопросом: а весь ли конский навоз он смыл? Вчера, пыхтя над умывальником, он едва не стер себе кожу сандаловым мылом, но, быть может, талантливый пятачок Сесилии все же обнаружил подозрительную нотку.
– Сесилия! – окрикнул Хайрам дородную девицу, когда та особенно сильно ткнула Мэтью носом в правую коленную чашечку. – Да что с тобой такое?
– Боюсь, это мне неизвестно, – последовал ответ Мэтью, догадавшегося, впрочем, что Сесилия вспоминает привольную юность в свинарнике. Несмотря на чистые брюки, сорочку и чулки, он явно источал некий знакомый ей аромат.
– Неймется ей. – Пейшенс, крупная и могучая женщина с седыми волосами, убранными под голубой ситцевый чепец, сидела возле очага и раздувала мехами огонь под сковородкой. – Блажь на свинью нашла.
Хайрам – белобородый здоровяк под стать жене, со светло-карими глазами цвета глины, с которой он работал не покладая рук, – глотнул чаю. Сесилия сделала круг по кухне, а затем вновь залезла под стол и с фырканьем ткнулась Мэтью в колено.
– Помнишь, она так же чудила за два дня до пожара? А ну как беду пророчит?
– Вот уж не думал, что Сесилия у нас предсказывает будущее. – Мэтью отодвинулся от стола, однако свинка продолжала тыкаться в него рылом.
– Ты ей по душе, – посмеялся Хайрам. – Может, она чего сказать тебе хочет, а?
Опоздала на денек, подумал Мэтью.
– Я тут вспомнила, – тихо проговорила Пейшенс, вновь приступая к работе, – как к нам в последний раз доктор Годвин захаживал. За тарелками. Припоминаешь, Хайрам?
– Доктор Годвин? – Хайрам немного сощурился. – Хмм.
– А при чем тут Годвин? – спросил Мэтью, чувствуя, что ему, вероятно, полезно будет это знать.
– А! Пустяки. – Хайрам глотнул чаю и принялся за последний оладушек.
– Видно, не совсем уж пустяки, – вставил Мэтью, – раз вы это помянули.
Гончар пожал плечами:
– Да что со свиньи возьмешь?
– Значит, свинья имеет отношение к доктору Годвину?
– Ну дак когда он за тарелками заходил… В тот день она так же колобродила.
– В тот день?.. – Мэтью уже понял, что это был за день, но не удержался: – Когда его убили, верно?
– Глупости это все, – буркнул Хайрам и поерзал на стуле, думая, что пора бы ему привыкнуть к безустанным расспросам Мэтью и тем более к этому проницательному взгляду, каковым юноша сверлил собеседника, почуяв подвох. – Да я и не помню, в тот день оно случилось или после… А тебе, Пейшенс, спасибо! Нашла тему для разговора…
– Я же не со зла, ладно тебе!.. – сконфузилась его супруга. – Просто думала вслух.
– Может, хватит уже?! – Раздосадованный Мэтью вскочил со стула, чтобы убраться подальше от Сесилии. Брюки у него совершенно промокли на коленях от ее слюны. – Мне пора, надо сбегать по одному делу перед работой.
– Булочки почти готовы, – сказала Пейшенс. – Садись, судья подож…
– Нет, простите, бегу! Спасибо за завтрак. Полагаю, мы с вами увидимся на обращении лорда Корнбери к жителям города?
– Да, мы придем. – Хайрам тоже встал. – Мэтью, ты в голову-то не бери! Просто свинка с тобой играла, подумаешь…
– Конечно. Я и сам так считаю. Между мной и доктором Годвином нет ничего общего – в том смысле, что его убили, а меня вроде никто убивать не собира… – «Господи, – подумал Мэтью, – да что я такое несу? У меня жар?» – Ну, до встречи.
Он увильнул от Сесилии, которая с громким хрюком заходила на новый круг, выскочил за дверь и по выложенной плитняком дорожке поспешил на улицу.
Ну и нелепость, думал он, стремительно шагая на юг. Всерьез гадать над предсказаниями какой-то свиньи! Разве можно в такое верить! Некоторые, впрочем, верят. Животные якобы чувствуют перемену погоды раньше человека, но думать, будто они способны предречь убийство!.. Отдает ведовством, не так ли? А значит, это полнейший бред!
Казалось, этим прекрасным утром все население Нью-Йорка решило разом выйти на улицу. Кругом все шныряло, рыскало, носилось и гавкало. Город превращался в натуральный зверинец – вроде тех, что обнаруживались на некоторых прибывавших из Англии кораблях. За три месяца странствий половина пассажиров погибали, и на зеленые брега Северной Америки ступали только лишь их кошки, козы, куры да собаки.
Гончарная мастерская Стокли стояла на самой окраине города. На север от их дверей уходила Хай-роуд, что вела через холмистые поля и густые зеленые леса к далекому городу Бостону. Солнце золотыми хлопьями лежало на водах Ист-Ривер и Гудзона. Поднявшись по Бродвею на холм, Мэтью окинул взглядом расстилавшийся внизу Нью-Йорк, как делал всякий раз, отправляясь утром на работу.
Над россыпью черепичных крыш – домов, лавок и всевозможных пристроек – висел дымок очагов и кузниц. Работящие горожане сновали по улицам пешком, верхом и на повозках, запряженных волами. Из телег на углах уже вовсю шла торговля корзинами, канатами и прочим скарбом. Словом, жизнь била ключом; не стоял на месте и уборщик навоза, сгребавший звериный помет в тележку с похожим на ведро кузовком – для продажи на фермерском рынке. Мэтью мог бы подсказать этому человеку, где неподалеку от Слоут-лейн лежит отменная куча.
Три белопарусных яла шли по ветру по Ист-Ривер. Под звон колоколов на причале и крики провожающих две длинные весельные лодки выводили из гавани судно покрупнее. Разумеется, порт был сердцем деловой жизни города и превращался в улей еще до рассвета. Кого здесь только не было: парусные мастера, якорщики, рыбаки, лебедчики, стропальщики, смолильщики, корабельные плотники, гвоздоделы и прочие представители морских профессий. Если же путник уводил взгляд вправо от доков, то попадал в царство торговых складов, где хранились все товары, покидающие город или прибывающие в него. Здесь работали упаковщики, взиматели транспортных пошлин, тальманы, такелажники и писцы. В центре Нью-Йорка располагались каменные здания таможни, дома мэра и новенькой ратуши, где под одной крышей собрались все, кто ведал насущными вопросами политики и городской жизни вообще: администрация, архив, судебные органы, главный констебль и главный прокурор. По большому счету они были нужны лишь затем, полагал Мэтью, чтобы не дать конкурирующим коммерсантам переубивать друг друга, ибо дикие лондонские нравы благополучно перекочевали из Старого Света в Новый.
Мэтью стремительным и полным решимости шагом двинулся вниз, в город. По собственному опыту и по солнечным часам рядом с пекарней мадам Кеннедей он определил, что судья Пауэрс явится на рабочее место не раньше чем через полчаса. Мэтью решил, что не сядет за перо и бумагу, покуда не разбередит душу одному кузнецу.
При всем обилии загонов для скота, хлевов, конюшен, живодерен, складов и кабаков Нью-Йорк был красивым городом. Голландцы оставили отчетливый след в его облике: узкие фасады, высокие остроконечные крыши, флюгера, декоративные дымоходы, простые, но геометрически выверенные сады. На всех зданиях к югу от Стены лежала печать голландской архитектуры, а дома и постройки к северу от вышеозначенной границы имели вид топорный, типично английский. Намедни в «Галопе» Мэтью ввязался в довольно оживленный спор на эту тему; в будущем, утверждал он, всем станет ясно, что голландцы имеют пасторальный образ мышления и стремятся украсить все вокруг себя парками и садами, в то время как англичане готовы во имя коммерции заставить каждый свободный клочок земли своими безликими коробками. Достаточно пересечь Уолл-стрит, чтобы почувствовать разницу между Лондоном и Амстердамом. Пусть сам Мэтью никогда не видел этих городов, у него имелась неплохая библиотека, и он всегда живо интересовался рассказами путешественников. Кроме того, он по любому вопросу имел свое мнение, благодаря чему неизменно выставлял себя в ходе подобных бесед в «Галопе» либо героем, либо посмешищем.
В самом деле, размышлял Мэтью, двигаясь по Бродвею в сторону церкви Троицы, Нью-Йорк становится… Как бы лучше выразиться? Космополитичным, быть может? Его настоящее и будущее начинают иметь значение для остального мира, – по крайней мере, так оно кажется. На мостовых города то и дело попадаются гости из Индии в ярких платьях, бельгийские финансисты в темных сюртуках и черных треуголках – воплощение серьезности – и даже голландские купцы в камзолах с золотыми галунами и в затейливых париках, с которых при каждом шаге сыпется белая пудра. Все это – верное свидетельство того, что враги вполне способны поступиться гордостью ради звонкой монеты. В городских трактирах за кубком вина и тарелкой трески днем и ночью обсуждаются денежные вопросы: за одним столом сидят торговцы сахаром с Кубы, промышляющие драгоценными камнями евреи из Бразилии и немецкие закупщики табака из Стокгольма. Регулярно наведываются в Нью-Йорк поставщики пигмента индиго из Чарльз-Тауна и представители бесчисленных предприятий Филадельфии и Бостона. Частенько можно наблюдать, как индейцы племен могикан, синтсинк или ирокезов въезжают в город на телегах, полных оленины или медвежьих и бобровых шкур, чем повергают в смятение людей и собак в равной степени. И разумеется, в гавань приходят рабовладельческие корабли из Африки и Вест-Индии. Тех, кого не покупают на месте, отправляют на торги в другие места вроде Лонг-Айленда. Примерно в каждом из пяти нью-йоркских хозяйств трудятся рабы; и хотя городские власти запретили им собираться в компании более двух человек, от купцов в порту то и дело доносятся тревожные слухи о шайках рабов, устраивающих ночью беспорядки на улицах, – быть может, памятуя о давней племенной вражде, они продолжают биться друг с другом за «свои» территории.
Мэтью гадал, чем грозит городу подобный космополитизм. Неужели Нью-Йорк переймет не только размеры, но и пороки Лондона, неужели его постигнет та же бедственная участь? От баек об этом городе-пандемониуме кровь стыла в жилах: двенадцатилетние проститутки, парады уродов, беснующиеся у виселицы толпы. Последняя отвратительная мысль напомнила ему о едва не состоявшемся публичном сожжении Рейчел Ховарт в Фаунт-Ройале – как кровожадно заревела бы веселая толпа, глядя на взмывающий в небо пепел… Что же будет с Нью-Йорком лет через сто? Не предопределено ли судьбой и природой человеческой, что каждый Вифлеем со временем превращается в Бедлам?
Переходя через Уолл-стрит перед церковью Троицы с черной чугунной оградой вокруг погоста, Мэтью бросил взгляд на поилку для лошадей, в которой он смывал с себя следы ночных злоключений. Еще недавно здесь стояла бревенчатая крепостная стена высотой в двенадцать футов, сооруженная голландцами для защиты от англичан незадолго до того, как город все-таки перешел в руки последних. Случилось это тридцать восемь лет назад. И теперь Нью-Йорку больше ничто не угрожает снаружи, кроме разве эпидемии страшной болезни или иного стихийного бедствия. Мэтью подумалось, что новая угроза, скорее, возникнет изнутри, потому что город забудет, чем чревата людская жадность.
Слева на той же Уолл-стрит располагались здания ратуши и тюрьмы. Перед последней на позорном столбе у всех на виду стоял известный карманник Эбенезер Грудер, а рядом – корзина с гнилыми яблоками для желающих лично свершить правосудие над воришкой. Мэтью двинулся дальше и ступил в затянутое дымом царство конюшен, складов и кузниц.
Местом его назначения было одно из этих заведений под незатейливой вывеской «Кузница мастера Росса». Он вошел в открытую амбарную дверь, за которой в тусклом свете гремели молоты и оранжевый огонь полыхал в горне из черного кирпича. Крепкий светлокудрый молодой человек работал мехами, заставляя пламя реветь и плеваться. Позади него трудились у наковален кузнец Марко Росс и его второй подмастерье. Они изготавливали очень нужную вещь – подковы для лошадей; шум в кузнице напоминал примитивную музыку, поскольку производимые молотами звуки имели разную высоту. Все работники были в кожаных фартуках, защищающих их от осколков раскаленного металла. Невзирая на ранний час, рубахи на спинах кузнецов промокли насквозь от жары и тяжелого труда. Вдоль стен выстроились в ожидании проверки колеса, плуги и прочий готовый фермерский инструмент: работы мастеру Россу явно хватало.
Мэтью прошел по выложенному кирпичами полу к молодому человеку с мехами. Подождал. Джон Файв почувствовал его присутствие и обернулся. Тогда Мэтью кивнул, и Джон кивнул в ответ; его ангельское лицо раскраснелось от жара, под густыми белыми бровями сверкнули светло-голубые глаза. Не сказав ни слова, он вернулся к работе, ведь беседовать в кузнице, когда говорят молоты, бесполезно.
Наконец до Джона дошло, что Мэтью так просто не отстанет. Подмастерье ссутулил плечи и, не оборачиваясь, опустил меха. Уже по одному этому жесту Мэтью понял, каков будет исход встречи, но… попытка не пытка. Джон Файв махнул рукой в воздухе, привлекая внимание хозяина, и показал ему пять пальцев: мол, дайте мне пять минут. Кузнец Росс коротко кивнул и бросил строгий взгляд на Мэтью – некоторые тут работают! – после чего взялся за щипцы и молот.
На улице, в лучах подернутого дымкой солнца, Джон отер тряпкой блестящий от пота лоб и спросил:
– Как поживаешь, Мэтью?
– Ничего, спасибо. А ты?
– Тоже хорошо.
Джон был ниже Мэтью ростом, зато имел широкие плечи и могучие руки прирожденного укротителя металла. Моложе Мэтью на четыре года, он, однако, на юнца не тянул. В сиротском доме на Кинг-стрит – носившем во времена оны название «Сент-Джонский приют для мальчиков» (позднее открылось еще два отделения, приют для девочек и взрослых бедняков) – он оказался пятым Джоном из тридцати шести воспитанников мужеского пола, отсюда и фамилия. У Джона Файва не было левого уха, а через весь подбородок шел глубокий шрам, оттягивавший вниз правый уголок рта, так что на лице его вечно царила печаль. Джон Файв помнил отца, мать и домик на лесной полянке, – быть может, он невольно идеализировал эту картинку из своего детства. Помнил двух малых детей – вероятно, младших братьев. Еще он помнил бревенчатые стены форта и человека в треуголке с золоченым кантом, который о чем-то разговаривал с его отцом и показывал ему древко обломанной стрелы. Кроме того, в памяти юноши остался пронзительный женский визг и размытые фигуры людей, врывающихся в окна и двери. Отблеск огня на поднятом топоре. На этом свеча его памяти погасла.
Также он весьма отчетливо запомнил – и однажды ночью поведал об этом Мэтью и остальным друзьям из приюта – тощего, как жердь, человека с черными зубами, который то и дело прикладывался к бутылке и кричал Джону: «Танцуй, танцуй, гаденыш! Танцуй, пока мы ужинаем, и улыбайся, не то я тебе улыбку ножом нарисую!»
Джон Файв танцевал в трактире и видел, как пляшет на стене его тень. А тощий собирал у гостей монеты и складывал их в глиняный горшок. Потом он напился вдрызг и, сыпля проклятиями, упал на вонючую койку в какой-то тесной комнатушке, а Джон заполз под койку и там заснул. В комнату ворвались двое и забили тощего дубинами до смерти. Когда его мозги брызнули на стены, а кровь потекла по полу, Джон подумал, что никогда не любил танцевать.
Вскоре после этого некий странствующий священник привел девятилетнего Джона в приют и оставил там под присмотром требовательного, но справедливого директора Стаунтона. Через два года Стаунтон отбыл вслед за мечтой – спасать души индейцев-язычников, – а его место занял Эбен Осли, прибывший по назначению из старой доброй Англии.
Стоя с Джоном Файвом у дверей кузницы и глядя, как город постепенно начинает входить в рабочий ритм нового дня, а его жители стремительно плывут по течениям своих жизней, словно рыбы в реке, Мэтью потупился и осторожно, взвешивая каждое слово, произнес:
– Когда мы виделись в последний раз, ты обещал подумать о моей просьбе. – Мэтью заглянул молодому человеку в глаза. Ответ читался в них легко, как в раскрытой книге, но не спросить он не мог: – Ты подумал?
– Подумал, – буркнул Джон.
– И?
Джон болезненно поморщился и опустил взгляд на костяшки своих кулаков, которыми он помахивал в воздухе – словно вел в ту минуту некий внутренний бой. Мэтью понимал, что так оно и есть, но вынужден был упорствовать:
– Мы с тобой прекрасно знаем, что нужно делать. – Ответа не последовало, и Мэтью копнул глубже: – Он решил, будто ему все сойдет с рук. Будто никому нет дела. Да-да, вчера я с ним встречался. Он каркал, как безумец, твердил, что у меня ничего нет, иначе я давно пошел бы к судье. Ты ведь знаешь, что они с главным констеблем регулярно играют в карты. Без доказательств у меня ничего не выйдет, Джон. Нужен человек, который осмелится все рассказать.
– Человек тебе нужен, – с легкой горечью в голосе произнес Джон.
– Майлс Ньюуэлл с женой переехали в Бостон, – напомнил Мэтью. – Вообще-то, он был готов дать показания и почти дал, но теперь его нет. Остался только ты.
Джон молчал, все еще стискивая кулаки и пряча глаза.
– Натан Спенсер в прошлом месяце повесился, – сказал Мэтью. – Двадцать лет ему было, а он так и не забыл…
– Про Натана я отлично знаю. Тоже на похороны ходил. И я часто его вспоминаю, ей-богу, он же сюда наведывался с разговорами, вот как ты. Скажи мне правду, Мэтью… – Он наконец обратил на него взор – одновременно исполненный страдания и жаркий, как пламя в кузнечном горне. – Кому прошлое покоя не давало – ему… или тебе?
– Нам обоим, – честно ответил Мэтью.
Джон тихо хмыкнул и вновь отвернулся:
– Мне его очень жалко. Он хотел забыть, жить дальше… да только ты ему не дал, верно?
– Я понятия не имел, что он хочет наложить на себя руки.
– А он, может, и не хотел, пока ты не начал его донимать. Никогда об этом не задумывался?
Мэтью, безусловно, задумывался, однако мысли эти упорно гнал: глядя утром в зеркало для бритья, он не мог признать, что именно его просьбы свидетельствовать против Эбена Осли перед судьей Пауэрсом и главным прокурором Джеймсом Байнсом привели к тому, что Натан решил перебросить веревку через балку на чердаке, а потом затянуть петлю у себя на шее.
– Натан был болен, – продолжал Джон Файв. – Душой слаб. А ты, раз такой умный, мог бы и догадаться.
– Вернуть его не под силу ни мне ни тебе, – ответил Мэтью совсем не тем тоном, каким хотелось: он будто решительно отказывался брать на себя ответственность. – Мы должны завершить нача…
– Мы? – сдвинул брови Джон; Мэтью знал, что его гневом не следует пренебрегать. – Кто это – мы? Я не говорил, что твои дела меня интересуют. Просто слушал твою болтовню, только и всего. Ты же у нас теперь такой важный, образованный и говоришь так складно! Да на одном красноречии далеко не уедешь.
Мэтью, как водится, решил взять почин на себя:
– Согласен. Хватит разговоров. Пора переходить к делу.
– О как! Пора и на мою шею петлю накинуть, да?
– Вовсе нет.
– А именно так оно и выйдет. Я вешаться не собираюсь, не думай. Но жизнь ты мне порушишь – и ради чего? – Джон Файв сделал глубокий вдох и мотнул головой, а потом заговорил тихо, почти безнадежно: – Осли прав. Всем плевать. А ежели ты вздумаешь на него наговаривать, никто тебе не поверит. Слишком много у него друзей. Слишком много денег он спустил за игорными столами, чтоб его теперь бросили за решетку или прогнали из города. Кредиторы не позволят. И даже если я все расскажу или кто другой расскажет, нас почтут за безумцев или одержимых, а то и… ну, не стану говорить, что со мной может статься.
– Если ты боишься за свою жизнь, судья Пауэрс…
– Все треплешь, треплешь языком, – сказал Джон Файв и грозно пошел на Мэтью (тот было решил, что давняя дружба двух приютских сирот может закончиться для него переломом челюсти), – а сам и слушать никого не желаешь. – Он вдруг прекратил наступление и бросил взгляд на улицу: мимо ходили джентльмены и дамы, проехала повозка, дети со смехом носились друг за дружкой, словно у них не жизнь, а сплошное веселье. – Я сделал Констанции предложение. Поженимся в сентябре.
Джон уже год как был влюблен в Констанцию Уэйд, – Мэтью это знал, но никогда не думал, что другу хватит смелости предложить ей руку и сердце. Она ведь была дочкой сурового проповедника в черных одеждах, Уильяма Уэйда: говаривали, даже птицы перестают петь, стоит ему обратить на них свой немигающий святой взор. Мэтью, бесспорно, обрадовался за Джона. Констанция была девушкой миловидной, с живым и бойким умом. Однако он понимал, что это означает для их дела.
Джон помолчал с минуту, и Мэтью тоже решил придержать язык. Наконец его друг молвил:
– Филип Кови. Беседовал с ним?
– Да. Получил решительный отказ.
– А Николас Робертсон? А Джон Гальт?
– К обоим я подходил – и не по разу. Оба отказались.
– Так чего ж ты ко мне прилип, Мэтью? Почему возвращаешься?
– Потому что я знаю, какая у тебя была судьба. Еще до Осли. Как индейцы на твою деревню напали, а новый хозяин по кабакам тебя таскал и заставлял плясать на потеху публике… Сколько ты снес унижений, бед и ужасов. Вот я и решил, что ты захочешь поквитаться. Отправить Осли туда, где ему и место.
На это Джон Файв ничего не ответил, и на лице его не отразилось никакого чувства.
Мэтью твердо произнес:
– Я думал, ты захочешь свершить правосудие.
Тут, к удивлению Мэтью, на лице Джона все же появился какой-то намек на чувство. То был призрак многозначительной улыбки или, если точнее, осознания.
– А в правосудии ли дело? Может, ты просто хочешь, чтобы я опять сплясал, только уже под твою дудку?
Мэтью раскрыл рот и хотел самым пылким образом возразить Джону, однако тот его остановил.
– Прошу, выслушай меня, Мэтью, и пойми, что я пытаюсь сказать, – тихо проговорил он. – Осли тебя ни разу пальцем не тронул, так? Ты был… слишком для него взрослый, верно? И вот по ночам ты что-то слышал, ну, крикнул кто-то пару раз – и все. А может, ты не на тот бок лег, вот тебе дурной сон и приснился. Или ты хотел вмешаться, но не мог и потому чувствовал себя ничтожным и слабым, а теперь задумал отыграться. Но ежели бы кому и захотелось поквитаться с Осли, так это мне, или Кови, или Робертсону. А мы не хотим. Мы просто хотим жить своей жизнью. – Джон умолк, чтобы до Мэтью лучше дошло. – Вот ты все про правосудие болтаешь. Оно, может, и хорошо, вершить правосудие, да только Фемида – она незрячая, верно? Так говорят?
– Примерно.
– То-то и оно. Если я или кто другой даст под присягой показания против Осли, вряд ли тот получит больше, чем старик Грудер. А скорее, и того не получит. Зубы всем заговорит иль откупится, не зря ведь с главным констеблем дружит. Ты сам посуди, Мэтью, что со мной станет, если я всем расскажу, как надо мной измывались? Мне жениться в сентябре! Понравится преподобному Уэйду такой зятек, как думаешь?
– Думаю, они с Констанцией оценят твою храбрость.
– Ха! – Джон едва не расхохотался ему в лицо. Взор его потух. – Нет у меня никакой храбрости.
– Значит, ты решил поставить на этом деле крест? – У Мэтью на лбу и затылке выступила испарина. Джон Файв был последней его надеждой. – Махнуть на все рукой? Окончательно?
– Да, – последовал решительный ответ. – Потому что мне еще пожить хочется, Мэтью. Жаль остальных, но я не могу им помочь. Зато я могу помочь себе. Разве это такой уж страшный грех?
Мэтью оторопел. Он опасался, что Джон Файв ему откажет, и в самом деле исход встречи был изначально предрешен, однако эти слова стали для него большим ударом. Мысли вертушками закрутились в голове. Если нет способа развязать язык давним жертвам Осли и никак нельзя проникнуть в приют, чтобы добыть показания у новых жертв, выходит, директор приюта выиграл и бой, и всю войну. А Мэтью с его твердой верой в силу и справедливость правосудия – пустозвон, медь звенящая и кимвал звучащий. Он приехал в Нью-Йорк из Фаунт-Ройала с одной-единственной целью – спланировать и довести до конца эту битву, а теперь…
– Всем сейчас нелегко, – сказал Джон Файв. – Нам ли с тобой не знать? Да только не нужно в это упираться, надо идти дальше. Если будешь крутить без конца в голове одно и то же, ничего хорошего, поди, не выйдет.
– Да, – зачем-то согласился Мэтью. Собственный голос доносился до него словно издалека.
– Надо тебе найти другую цель в жизни, получше этой, – не без тепла в голосе сказал Джон. – Ту, за которой есть будущее.
– Будущее… – эхом отозвался Мэтью. – А что, пожалуй, ты и прав…
Сам он при этом думал, что предал себя, всех приютских детей и даже память покойного судьи Вудворда предал. В ушах звучал его голос со смертного одра: «Я всегда тобой гордился. Всегда. Я понял это с самого начала. Когда увидел тебя… в сиротском приюте. То, как ты держался. В тебе было нечто… особенное… чему трудно дать определение. Но бесспорно особенное. Ты еще себя проявишь. Где-нибудь. Ты изменишь что-то важное… в чьей-нибудь жизни… просто потому, что ты такой есть».
– Мэтью?
«Я всегда тобой гордился».
– Мэтью?
До него наконец дошло: Джон что-то ему говорит, но что?.. Мэтью усилием воли вернулся в настоящее – вынырнул, подобно пловцу, на поверхность грязного омута.
– Да?..
– Я спросил, идешь ли ты на мероприятие. В пятницу.
– Мероприятие? – Ах да, расклеенные по городу объявления… – Какое?
– Ну, в церкви. Знаешь, Элизабет Мартин ведь на тебя глаз положила.
Мэтью рассеянно кивнул:
– Дочь сапожника… Ей же четырнадцать исполнилось?
– И что? Невеста она завидная, Мэтью, я бы на твоем месте нос-то не воротил.
– Да я и не ворочу. Просто… как-то я не расположен к общению.
– А кто сказал, что вам надо общаться? Я тебе про женитьбу толкую!
– Хм, вероятно, тебе стоит пересмотреть свои взгляды на брак.
– Ладно, как знаешь. Мне работать надо. – Джон направился было к кузнице, но вдруг замешкал и остановился в лучах солнца. – Можешь хоть до посинения биться башкой об стену, ежели хочешь, – сказал он. – Да только стене от этого никакого вреда. А тебе?..
– Не знаю, – последовал изможденный, раздавленный ответ.
– Надеюсь, скоро узнаешь и поймешь. Хорошего тебе дня, Мэтью.
– И тебе, Джон.
Джон Файв вернулся в кузницу, а Мэтью – в голове все еще стоял туман, вызванный не то разочарованием, не то ударом доски по голове, – вышел на Нью-стрит, а оттуда двинулся на север Уолл-стрит, к конторе судьи Вудворда в городской ратуше. Ему пришлось вновь пройти мимо позорного столба, к которому вполне заслуженно приковали Эбенезера Грудера (Мэтью по долгу службы довелось ознакомиться с материалами его дела).
Грудер был не один. Рядом с корзиной боеприпасов стоял стройный денди в бежевом сюртуке и треуголке в цвет. У него были светлые, почти белые волосы, собранные сзади бежевой лентой, и светло-коричневые башмаки из дорогой кожи; на левом плече лежал хлыст. Судя по наклону его головы, он с интересом разглядывал преданного общественному поруганию вора. Наконец он взял из корзины яблоко и без промедления метнул его в лицо Грудеру – с расстояния двенадцати футов, а то и больше. Яблоко угодило воришке в лоб и разлетелось на куски.
– Ах ты, тварь! – заорал Грудер, стискивая зажатые в колодки кулаки. – Паскуда! Грязный ублюдок!
Господин молча и деловито выбрал второе яблоко и запустил его Грудеру прямо в рот.
Видно, снаряд оказался покрепче первого: на сей раз преступник не стал сыпать проклятиями, а принялся сплевывать кровь из разбитой верхней губы.
Денди – не иначе как гренадер, судя по меткости, – взял третье яблоко, занес руку для нового броска (Грудер, тем временем обретя дар речи, вновь осыпал его непотребной бранью) и… вдруг застыл. Медленно повернул голову, увидел Мэтью. Лицо у господина было красивое, царственно-благородное и вместе с тем пугающее полным отсутствием каких-либо чувств. Открытой враждебности господин не проявлял, однако Мэтью почудилось, будто он заглянул в глаза скрутившейся в клубок змее, которую он – сверчок, присевший на соседний камень, – посмел слегка потревожить.
Незнакомец еще несколько секунд удерживал на Мэтью пристальный взгляд зеленых глаз, а потом вдруг (словно не увидев в Мэтью никакой угрозы и потому решив довести начатое до конца) развернулся и с холодной свирепостью залепил в окровавленный рот Грудера третье яблоко.
Тот страдальчески взвизгнул. Быть может, он умолял о помощи, да слов было не разобрать из-за сломанных зубов.
Мэтью сознавал, что не должен вмешиваться, не его это дело. В конце концов, судья Пауэрс приговорил преступника к позорному столбу – в дневные часы люди имеют полное право поступать с ним как заблагорассудится. Мэтью прошагал мимо – и очень быстро, ведь он опаздывал на службу. А все ж таки… чересчур жестоко обошелся с вором этот господин.
Он обернулся и увидел, что денди в бежевом стремительно переходит дорогу, удаляясь в противоположном направлении. Грудер затих, свесил голову, и кровь капала с его губ, собираясь в лужицу на мостовой. Руки он по-прежнему стискивал в кулаки и тут же разжимал, словно норовя ухватиться за воздух. В считаные минуты мухи облепят его рот.
Мэтью двинулся дальше. Человека в бежевом он видел впервые. Подобно многим, он, должно быть, недавно прибыл в Нью-Йорк на корабле или в экипаже. Что тут такого?
Однако… удовольствие, с каким он упражнялся в меткости, не давало Мэтью покоя. Безусловно, Грудер заслужил еще и не такого внимания, но… было в этом что-то недостойное, злое и непотребное.
Мэтью подошел к трехэтажному зданию ратуши из желтого песчаника, ступил за высокие деревянные двери, символизирующие государственную мощь, и поднялся по широкой лестнице на второй этаж. В конторе еще пахло свежим деревом и опилками. Он приблизился к третьей двери справа. Та была заперта, поскольку судья не прибыл на место, и Мэтью пришлось воспользоваться своими ключами. А заодно – собрать в кулак всю волю и отвлечься от мыслей о несправедливости, разочаровании и горечи. Впереди – долгий рабочий день на службе закона, а закон, как известно, начальник требовательный.
На часах с маятником было шестнадцать минут девятого, когда мировой судья Натаниел Пауэрс вошел в кабинет – единую просторную комнату с окном в свинцовом переплете, выходившим на северные просторы Бродвея и лесистые холмы за ними.
– Доброе утро, Мэтью, – сказал он, тут же, по своему обыкновению, снимая весьма помятую треуголку сизого цвета и серый полосатый сюртук, повидавший на своем веку больше штопок, чем иные нижние юбки. Одежду он, как всегда, аккуратно повесил на крючки у входа.
– Утро доброе, сэр! – привычно откликнулся Мэтью.
По правде говоря, он не работал, а мечтательно глазел в окно, отвернувшись от двух гроссбухов, пузырька хороших индийских чернил и двух гусиных перьев. Впрочем, заслышав в коридоре шаги и лязг дверной ручки, он проворно окунул перо в чернила и вернулся к переписыванию свежего дела Дуффи Боггса, обвиненного в краже свиней и приговоренного за сие деяние к двадцати пяти плетям и выжиганию буквы «В» на правой руке.
– А, письма уже готовы! – Пауэрс подошел к своему столу, который был вдвое больше стола Мэтью и помещался, в соответствии с должностью обладателя, посреди комнаты. Он взял в руки стопку из дюжины конвертов с красными сургучными печатями судейской конторы, адресованных самым разным получателям: от городских чиновников ниже этажом до коллеги-судьи за океаном. – Прекрасная работа, весьма аккуратная.
– Спасибо, – привычно ответил Мэтью на похвалу и вернулся к делу свинокрада.
Судья Пауэрс сел за стол и оказался таким образом прямо напротив своего секретаря.
– Какие на сегодня дела?
– В суде ничего. В час дня у вас встреча с судьей Доусом. И разумеется, вас ждут в три часа на обращении лорда Корнбери к жителям города.
– Как же, как же, – закивал судья.
Лицо у него было добродушное, невзирая на глубокие морщины и омраченный заботами лоб. Шестидесятичетырехлетний судья был женат и имел троих детей: взрослую дочь, уже замужнюю, и двоих сыновей, которые не пожелали иметь никакого отношения к судопроизводству и стали портовыми рабочими (хотя один уже дослужился до бригадира). И вот же чудно́, получали эти сыновья куда больше, чем их отец, ибо жалованье у госслужащих было кот наплакал. Каштановые волосы Пауэрса поседели на висках от усталости, нос казался совершенно прямым и несгибаемым, под стать его принципам, а глазам, некогда по-орлиному зорким, время от времени требовались очки. В юности он превосходно играл в теннис, был чемпионом Кембриджского университета и теперь частенько признавался, что тоскует по крикам и гвалту толпы на трибунах. Мэтью порой живо представлял себе того подтянутого, гибкого и красивого спортсмена, упивающегося ликованием публики. Быть может, в своих безмолвных грезах судья Пауэрс по сей день вспоминал ту пору, когда его еще не беспокоили скрип в коленях и боли в спине, сгорбившейся под гнетом судейского долга.
– Эдвард Хайд его зовут, – сказал Пауэрс, решив, что за молчанием Мэтью кроется интерес к новому губернатору. – Третий граф Кларендон. Учился в Оксфорде, служил в королевском драгунском полку, в парламенте был тори. Мой источник также сообщает, что он сделал кое-какие любопытные наблюдения относительно нашего города.
– Так вы уже знакомы?
– Я? Нет, мне пока не оказали такой чести. А те, кому ее оказали, включая главного констебля Лиллехорна, об этом не распространяются и остальных держат в неведении. – Судья принялся листать аккуратную, заботливо приготовленную секретарем стопку бумаг, требующих его внимания (заодно Мэтью очинил перья и собрал с полок своды законов, необходимые для рассмотрения грядущих дел). – Завтра, значит, мы ждем вдову Маклерой?
– Да, сэр.
– Дама утверждает, что Барнеби Ширз украл ее постельное белье?
– После чего продал и на вырученные деньги купил себе мула.
– Что ж, его-то пожитков и на осла б не хватило, – протянул Пауэрс. – Диву даюсь, как эти люди до сих пор друг друга не переубивали…
– Полагаю, им это стоило больших усилий, сэр.
Вдова Маклерой весила под триста фунтов, а Ширз был худой, как жердь, – мог бы при желании протиснуться сквозь прутья тюремной камеры, куда его поместили до выяснения обстоятельств.
– Стало быть, в пятницу? – вопросил судья, просматривая свои заметки.
– Последнее слушание по делу Джорджа Нокса назначено на пятницу, девять часов утра.
Пауэрс нашел какие-то свои записи касательно этого дела и некоторое время их изучал. Речь шла о стычке между двумя не поделившими территорию мельниками. Джордж Нокс, находясь в изрядном подпитии, ударил Клемента Стэнфорда бутылкой эля по голове, чем вызвал сумятицу и кровопролитие в трактире «Красный бык», а также за его пределами: друзья и сторонники мукомолов вывалились на Дюк-стрит и устроили там рукопашную.
– Все же этот город не устает меня удивлять, – тихо произнес судья, высказывая свое мнение о происшествии, – проститутки здесь дают уроки кройки и шитья женам священников, пираты консультируют кораблестроителей по вопросам морского ремесла, христиане и иудеи прогуливаются бок о бок в воскресный день, индейцы играют в кости с колонистами… но стоит представителям одной профессии не поделить серебряную монету, как непременно хлынет кровь. – Он отложил бумаги и нахмурился. – Тебя от этого не мутит?
– Простите, сэр? – Мэтью оторвался от своей писанины. Вопрос судьи застал его врасплох.
– Мутит, – повторил Пауэрс. – Дурно становится. Как подумаешь о людской мелочности, о бесконечном сутяжничестве…
– Э-э… – Мэтью окончательно растерялся. – Я не…
– А, ладно! – Пауэрс махнул рукой. – Ты еще совсем юнец, а я – старый брюзга. Однако тебя ждет та же участь, если поработаешь с мое на судебном поприще.
– Я надеюсь не только поработать, но и значительно продвинуться в своем деле.
– Да что ты? Полжизни переписывать протоколы заседаний, копаться в бумажках, писать за меня письма? Чтобы однажды стать мировым судьей, как я? Ах да, сперва тебе придется отучиться в Англии, а знаешь, сколько это стоит?
– Да, сэр, знаю. Я коплю деньги и…
– На это уйдут годы, – перебил судья, пристально глядя в глаза Мэтью. – И не забывай, что в нашем деле нужны связи. Связи в обществе, в церкви. Разве Айзек тебе не рассказывал?
– Он… говорил, что мне нужно набраться опыта… и что рано или поздно, конечно, я должен получить образование…
– Не сомневаюсь, что из тебя выйдет прекрасный студент и замечательный судья, если ты все же изберешь эту стезю. Но когда ты собирался подавать документы в университет?
Мэтью испытал чувство, которое он впоследствии – ввиду пылкого увлечения шахматами – назвал бы «умственным шахом». Будто заслышав сквозь сон далекий набат, он понял: со дня кончины Айзека Вудворда проходили дни, недели и месяцы. Время странно свертывалось, как кровь, сочащаяся из раны. Однако неторопливость этой струйки была мнимой, Мэтью на самом деле терял драгоценные дни весьма важной поры своей жизни. Он осознал также (не без острого ножевого удара горечи под дых), что слепым желанием привлечь Эбена Осли к справедливости он лишает себя будущего.
Он замер неподвижно, занеся перо над аккуратными строчками; тихое тиканье часов в углу вдруг стало невыносимо громким.
Молчал и Пауэрс. Он продолжал разглядывать Мэтью, видя смятение – даже испуг, быть может, – на его лице. Наконец все исчезло, сменившись выражением собранности и напускного спокойствия. Пауэрс сложил руки на груди и тактично опустил взгляд.
– Полагаю, – произнес он, – Айзек посылал тебя ко мне на короткое время. От силы на год. Вероятно, он думал, что платить здесь будут лучше и впоследствии ты уедешь на учебу в Англию. Это по-прежнему возможно, Мэтью, однако считаю своим долгом предупредить, что в университете тебя вряд ли встретят с распростертыми объятьями – юношу без роду и племени, родившегося за океаном и выросшего в сиротском приюте… Не могу обещать, что твое заявление вообще рассмотрят, даже с моим рекомендательным письмом. – Он сдвинул брови. – Да пусть хоть все мировые судьи колоний поют тебе оды, в Старом Свете слишком много зажиточных семей, которые только и мечтают, чтобы их сыновья стали адвокатами. Не мировыми судьями в Америке, как ты понимаешь, а настоящими адвокатами в Англии. Подвизаться на службе общества отнюдь не так прибыльно, как иметь частную адвокатскую практику.
Мэтью наконец обрел дар речи и сдавленно спросил:
– Что же мне делать?
Пауэрс не ответил: он явно погрузился в размышления. Взор его блуждал, ум вертел какую-то мысль, поворачивая ее под всеми возможными углами.
Мэтью терпеливо ждал; хотелось отпроситься домой и потратить оставшуюся наличность на пару-тройку кружек «староадмиральского» эля, но что толку в пьяном бегстве от действительности?
– Ты по-прежнему можешь поехать в Англию, – наконец молвил судья. – Приплатишь немного капитану, остальное прямо на борту отработаешь. Тут я могу поспособствовать… В Лондоне устроишься писарем в юридическую контору, и, глядишь, по прошествии времени какой-нибудь влиятельный господин – имеющий больше веса в обществе, чем я, – пожелает отправить тебя на учебу в достойный университет. Если ты сам, конечно, этого хочешь.
– Разумеется, хочу! Как же иначе?
– Видишь ли… Тебя может ждать кое-что получше, – молвил Пауэрс.
– Получше? – недоуменно переспросил Мэтью. – Да что же может быть лучше?.. – Тут он опомнился: – Простите… сэр.
– Другое будущее. Не надоело тебе возиться со свинокрадами и дерущимися на улицах головорезами? Право слово, погляди на наши последние дела, Мэтью! Хоть одно из них кажется тебе примечательным?
Мэтью замешкался. По правде говоря, почти все последние дела были связаны с воровством и прочими мелкими преступлениями вроде умышленной порчи имущества или клеветы. Лишь два происшествия по-настоящему заняли его ум: убийство попрошайки в том году, когда Мэтью только приехал в Нью-Йорк, и дело о пугале-убийце на ферме Криспина в минувшем октябре. Все остальное, как ему теперь казалось, было лишь упражнением в снохождении.
– Вот и я говорю, – продолжал Пауэрс. – Ничего интересного, сплошь мелкие заурядные проявления людской злокозненности, беспечности и глупости, не находишь?
– Да, но… разве не с этим вынуждены сталкиваться все, кто служит закону?
– Правильно, таковы издержки любого труда во благо общества. Я лишь спрашиваю тебя, Мэтью, действительно ли ты хочешь посвятить жизнь этой – как бы лучше выразиться – прозе жизни?
– Вас ведь судьба не обделила, верно, сэр?
Судья рассеянно улыбнулся и оправил потрепанный манжет сорочки:
– «Не обделила» – это громко сказано, однако не будем об этом. Да, я вполне счастлив на своем поприще. Или, лучше сказать, не жалуюсь. Но доволен ли я, интересно ли мне живется? Не сказал бы. Видишь ли, я не по своей воле встал на этот путь, Мэтью. В Лондоне я умудрился нажить себе влиятельных врагов и не успел глазом моргнуть, как меня уже сместили. Оставалось только вместе с семьей отправиться морем на Барбадос или в Нью-Йорк. Словом, в ту пору я сделал все, что было в моих силах, но теперь… – Он не договорил.
Мэтью решил, что Пауэрс высказал не все, что хотел.
– Но теперь?.. – осторожно спросил он.
Судья молча почесывал подбородок, обдумывая следующие слова. Наконец он встал, подошел к окну, оперся на раму и выглянул на улицу. Мэтью развернулся на стуле, чтобы не выпускать Пауэрса из виду.
– В конце сентября я покидаю свой пост, – объявил судья. – А заодно и Нью-Йорк. Вот о чем мы будем беседовать сегодня с судьей Доусом… хотя он пока об этом не знает. Тебе я сообщил первому.
– Покидаете пост?.. – Весть оказалась для Мэтью совершенно неожиданной. Он мог придумать лишь одно объяснение: перемены требуются Пауэрсу, чтобы поправить здоровье. – Вы заболели, сэр?
– Нет, что ты! Напротив, в последнее время я чувствую необычайный прилив сил. Да и решение принято всего несколько дней назад. Я ничего от тебя не скрывал, Мэтью. – Он отвернулся от окна и обратил все свое внимание на молодого человека. Солнечный ореол стоял у него над плечами и головой. – Помнишь, я иногда упоминал в разговоре своего старшего брата Дарема?
– Да, сэр.
– Я говорил, что он агроном? И что он ведает делами табачной плантации лорда Кента в колонии Каролина?
Мэтью кивнул.
– Дарем просит моей помощи, хочет поручить мне управление и целиком посвятить себя агрономическим аспектам… Лорд Кент скупает все новые земли, и работы там невпроворот. Юрист тоже нужен – заключать контракты с поставщиками и прочее. А жалованье в три раза больше здешнего.
– Понятно, – откликнулся Мэтью.
– Джудит, конечно, всецело за, – продолжал судья. – Местные знатные особы – ведьмы старые – никогда не принимали ее с распростертыми объятьями. А там, рядом с плантацией, образовался процветающий городок, и Дарем возлагает на него большие надежды. Мальчикам я пока не говорил. Надеюсь, Роджер поедет с нами, но Уоррен, верно, останется, больно уж важная у него работа. У Абигейл давно своя семья… Бесспорно, я буду скучать по внукам, однако моего решения это не изменит.
– Понимаю, – ответил Мэтью. Плечи его ссутулились. Уж не эту ли беду учуяла от него Сесилия нынче утром? Вечером, как ни крути, придется выпить…
– Это еще не все! – жизнерадостно воскликнул Пауэрс, так что Мэтью невольно выпрямился: не сулит ли тон начальника новые дурные вести? – Ты ведь не думал, что я брошу тебя на произвол судьбы? Конечно, я и о тебе позаботился. Скажи, хочешь ли ты быть письмоводителем при новом судье?
«А у меня есть выбор?» – подумал Мэтью, но вслух так не сказал.
– Если да, то нет ничего проще. И Доус, и Макфини с руками тебя оторвут. Но сперва позволь рассказать, где я побывал сегодня утром.
– Сэр?.. – Мэтью окончательно растерялся.
– Где я побывал, – повторил судья таким тоном, словно пытался донести мысль до умственно отсталого, – или – что важнее – с кем я встречался. Минувшим вечером ко мне явился посыльный: некая миссис Кэтрин Герральд желает видеть меня в гостинице «Док-хаус» для важного разговора. У нас, мол, есть общие враги, и дело не терпит отлагательств. Сегодня утром я к ней наведался. Увы, от меня ей проку никакого, однако я поспешил сообщить миссис Герральд, что нужный человек – сиречь ты – явится к ней завтра же, в час дня.
– Я?.. – Мэтью невольно подумал, что у судьи, похоже, не все в порядке на чердаке. – Но почему?
– Потому… – Пауэрс умолк и, видно, передумал объяснять. – Потому. Больше пока ничего не скажу. Завтра в десять придет вдова Маклерой, верно? Значит, ты успеешь как следует подкрепиться, а потом отправишься прямиком в «Док-хаус».
– Сэр… Мне бы все-таки знать, о чем пойдет разговор. Право слово, я благодарен вам за любое содействие, но… кто такая миссис Кэтрин Герральд?
– Предпринимательница, – последовал ответ, – задумавшая один любопытный прожект. Ну все, довольно расспросов, уйми любопытство. Если закончишь работу до полудня, свожу тебя в харчевню Салли Алмонд – при условии, что закажешь бараний бульон с сухарями. – С этими словами Пауэрс вернулся к столу и начал готовить заметки к завтрашнему допросу.
Мэтью глядел ему в спину и недоумевал, что за безумная напасть одолела нынче весь город.
– Сэр?.. – попытался он вновь, однако судья лишь раздраженно отмахнулся, давая понять, что тема загадочной миссис Герральд закрыта.
В конце концов Мэтью пришлось обуздать свое любопытство, ибо подкормить его оказалось более нечем. Он окунул перо в чернильницу и вновь занес его над бумагой, решив, что все-таки закончить с работой до полудня необходимо, ибо пропустить блюдо дня в закусочной Салли Алмонд – сущее преступление.
Чем меньше времени оставалось до прибытия лорда Корнбери, тем плотнее набивался зал ратуши: сперва стало людно, затем тесно, а потом горожане вовсе перестали помещаться. Мэтью, заблаговременно занявший место в третьем ряду между судьей Пауэрсом и сахароторговцем Соломоном Талли, наблюдал за этим столпотворением с большим интересом. По сливочно-желтым сосновым половицам двигались как знаменитые, так и скандально известные персонажи Нью-Йорка. Всех их щедро омывал золотистый солнечный свет, лившийся сквозь высокие окна: казалось, ратуша вздумала посоперничать с церковью Троицы по части благосклонного принятия добрых и злых, красивых и безобразных.
Вышагивали, расталкивая чернь и грохоча каблуками по полу, видные коммерсанты города. Фланировали владельцы лавок и складов, стараясь подыскать себе местечко поближе к богачам. Шли адвокаты и врачи, работая локтями и всем видом демонстрируя, что и они заслуживают право на признание и место под солнцем. Топали мельники и хозяева трактиров, капитаны и ремесленники, подметальщики, штопальщики и пекари, сапожники, портные и цирюльники, толкающие и толкаемые, – словом, сплошной поток лился в зал, где люди утрамбовывались на скамьи и забивали проходы, а позади них плотный людской сгусток стоял в дверях и на мостовой, и шевельнуться в этом сгустке было не легче, чем Эбенезеру Грудеру на позорном столбе. Мэтью показалось, что все эти персонажи сходили в обеденный перерыв домой и извлекли из шкафов и сундуков свои лучшие павлиньи перья, дабы ярче выделяться среди толпы таких же павлинов, в толкотне красочных сюртуков, модных бриджей, сорочек с кружевными манжетами и жабо, камзолов всех оттенков от ультрамарина до пьяного бордо и треуголок не только черных, но и красных, синих, ядовито-желтых, расшитых камзолов и чулок, башмаков на толстой пробковой подошве, от которых господа среднего роста делались высокими, а высокие – едва не падали с ног, тростей из ясеня, каштана или черного дерева с золотыми или серебряными набалдашниками, а также иных отчаянно модных аксессуаров – якобы неотъемлемых принадлежностей всякого уважающего себя джентльмена.
То был сущий карнавал. Хохот и приветственные крики горожан, слышные, несомненно, даже в Филадельфии, роднили ратушу с пятничным трактиром, и тем более злачной становилась атмосфера, чем больше в зале закуривалось трубок и недавно завезенных черных кубинских сигар толщиной с кулак. Вскоре дым уже вовсю клубился в лучах солнца, и рабы с широкими холщовыми веерами, которых поставили по углам, дабы охлаждать воздух, едва справлялись со своими обязанностями.
– Ну как, хороша? – спросил Соломон Талли.
Когда Мэтью и судья Пауэрс обратили на него внимание, он широко улыбнулся, демонстрируя им новенькую белоснежную вставную челюсть.
– Очень хороша, – отозвался судья. – И несомненно, стоит целое состояние.
– Разумеется! Иначе какой же в ней смысл?
Талли был грузный, компанейский господин лет пятидесяти, с морщинистым лицом и пухлыми щеками, сияющими здоровым румянцем. Он тоже сегодня больше походил на манекен модистки, нежели на живого человека: светло-голубой сюртук, треуголка, камзол в сине-зеленую полоску. Из оттопыренного кармана свисала цепочка купленных в Лондоне часов.
– Полагаю, никакого, – ответил Пауэрс, дабы поддержать разговор. Впрочем, и Мэтью, и судья прекрасно знали: при всем своем компанейском настрое и добросердечии мистер Талли очень скоро перейдет от разговоров к откровенному бахвальству.
– Мне только лучшее подавай! – воскликнул Талли, оправдывая ожидания собеседников. – Я им сказал: за ценой не постою, сделайте мне самые лучшие зубы. Слоновая кость прямиком из Африки, а вся оснастка, пружины – из Цюриха.
– Понятно. – Глаза у судьи начали слезиться от табачного дыма.
– Выглядят очень дорого, – подхватил Мэтью. – Богато, я бы сказал.
Следовало признать, что вставная челюсть заметно укрепила лицо Талли, которое начинало вваливаться в области рта по причине того, что его собственные, Богом данные зубы скоропостижно сгнили. Сахароторговец всего два дня как вернулся из Англии и не без гордости выставлял напоказ свою ослепительную обновку.
– Богато, вот именно! – Талли улыбнулся еще шире (кажется, даже пружинка дзинькнула). – И качество первосортное, уверяю вас, молодой человек! У меня все первосортное, не вижу смысла распыляться на второсортные вещи. Да и приладили мне челюсть отменно, хотите взглянуть? – Он начал было склонять голову набок и разевать рот, чтобы Мэтью мог самолично убедиться в его правоте, однако, к счастью, в этот момент по проходу пошла одна небезызвестная дама. Мужчины расступились перед ней, точно воды Красного моря пред Моисеем, и Талли повернулся посмотреть, чем вызвано внезапное затишье толпы.
Мадам Полли Блоссом, подобно Красному морю, являла собой поистине природную стихию. То была высокая и красивая женщина лет тридцати, с массивным волевым подбородком и ясными голубыми глазами, видевшими насквозь любого мужчину – и его кошелек, разумеется. На ней была ярко-желтая шляпка, завязанная под подбородком синими лентами, и в руке она несла сложенный зонтик от солнца. Серебристо-голубое платье-мантуя было, по ее обыкновению, расшито цветами ярких и приглушенных оттенков: лимонно-желтого, зеленого, розового. Она всегда одевается элегантно, подумал Мэтью, только черные ботики с металлическими мысками не вяжутся с остальным обликом. Народ судачил, будто этими ботиками она может так пнуть пьяного клиента под зад, что тот без всякого парома окажется на острове Ричмонд.
Под пыханье трубок вся публика, смолкнув, наблюдала за шествием Полли Блоссом: та прошла ко второму ряду на правой стороне зала и уставилась на господ, занимавших скамью. Те молча отвели глаза в сторону либо потупились. Леди Блоссом терпеливо ждала, и хотя Мэтью не видел ее красивого лица, было совершенно ясно, что оно посуровело. Наконец со скамьи поднялся юный Роберт Деверик, юноша лет восемнадцати, желавший, по всей видимости, показать публике, что галантность еще не вышла из моды и ее надлежит проявлять по отношению к любой даме в любой ситуации. В тот же миг Деверик-старший схватил сына за руку и злобно на него зыркнул, – будь его взгляд пистолетом, он вышиб бы юнцу мозги. Тут же по залу понесся шепоток, переросший местами в неприятное хихиканье. Юноша – светлоликий, умытый и причесанный, в полосатом черном сюртуке с жилетом, как у отца, – несколько мгновений разрывался между благородными помыслами и уважением к старшим. Однако стоило Деверику прошипеть: «Сядь!» – как решение было принято. Роберт потупил взор, щеки его заалели, что угли в печке, и он вернулся на свое место – во власть родителя.
Тут же на сцену вышел новый герой. В четвертом ряду поднялся хозяин трактира «Рысь да галоп», дюжий седобородый Феликс Садбери в заношенном коричневом сюртуке. Он услужливо показал рукой на свое место, предлагая даме в затруднительном положении обрести пристанище между среброделом Израилом Брандиром и сыном портного Ефремом Аулзом (последний был приятелем Мэтью: не раз по четвергам в «Галопе» они схлестывались в поединке за шахматной доской). Какой-то наглец громко зааплодировал, когда Садбери вышел в проход, а вышеупомянутая дама заняла его место; потом еще несколько человек загоготали, но мигом умолкли, поскольку Деверик-старший принялся обводить ледяным серым взором публику – ни дать ни взять боевой фрегат, наводящий на врага бортовые орудия.
– Ну и зрелище! Каково, а? – Соломон Талли пихнул Мэтью в бок. В зале вновь поднялся гул разговоров, полотняные веера принялись разгонять синий дым. – Вошла с таким видом, будто она тут хозяйка, да еще уселась аккурат под носом у преподобного Уэйда! Вы это видели?
Мэтью убедился, что гранд-дама Манхэттена – вполне способная купить ратушу на те деньги, что зарабатывали ее голу́бки, – действительно уселась прямо перед сухощавым и суровым Уильямом Уэйдом в черном сюртуке и треуголке. Тот, впрочем, невозмутимо смотрел сквозь голову мисс Блоссом, будто вовсе ее не замечал. Еще Мэтью обратил внимание, что Джон Файв – надевший по случаю собрания простой серый сюртук – сидит рядом со своим будущим тестем. Что бы там ни говорили о суровом и угрюмом характере преподобного Уэйда, человек он справедливый, подумал Мэтью. Вероятно, ему очень непросто было решиться на такой шаг – выдать дочь за юношу, который ничего не помнит о своем детстве, кроме жестокостей, насилия и невзгод. Видно, вера для священника не пустой звук, и поступает он в высшей степени по-христиански: дает Джону Файву шанс.
Еще кое-что привлекло внимание Мэтью, отчего внутри мгновенно все сжалось. Через три ряда от Джона Файва и преподобного Уэйда сидел Эбен Осли, разряженный, как арбуз, в зеленый сюртук и ярко-красный бархатный камзол. По торжественному случаю Осли нацепил высокий белый парик с ниспадающими на плечи буклями, какой обыкновенно надевали на слушания судьи. Директор приюта решил сесть среди молодых адвокатов – Джоплина Полларда, Эндрю Кипперинга и Брайана Фицджеральда, – как бы давая понять Мэтью и всем заинтересованным лицам, что находится под защитой закона во всей его глупости и слепоте. Он не осмеливался взглянуть на Мэтью, однако лицемерно улыбался и оживленно беседовал с престарелым, но весьма уважаемым врачом-голландцем Артемисом Вандерброкеном, сидевшим перед ним.
– Пардон, пардон, – забормотал кто-то, перегибаясь через ряд и обращаясь к судье Пауэрсу. – Сэр, можно вас на минутку?
– Да, Мармадьюк, в чем дело?
– Я тут гадаю, сэр… – молвил Мармадьюк Григсби. У него было круглое лицо и очки на носу, а на лысой макушке торчал, подобно перышку на шляпе, единственный белый клок волос. Над большими голубыми глазами прыгали и дергались кустистые белые брови, свидетельствовавшие весьма недвусмысленно, что печатнику крайне неловко перед судьей. – Нет ли каких-нибудь новых подвижек по делу Масочника?
– Говорите тише, пожалуйста, – попросил его Пауэрс.
Впрочем, напрасно: вокруг стоял такой гвалт, что все равно никто не услышал бы.
– Да-да, конечно… Так у вас есть какие-нибудь версии?
– Версия только одна. Джулиуса Годвина убил маньяк.
– Разумеется, сэр. – По натянутой улыбочке Григсби, не обнажавшей зубов, Мэтью понял, что с печатником такой номер не пройдет. – Позвольте уточнить, как вы думаете: сей предполагаемый маньяк уже покинул наш славный город?
– Сложно ска… – Пауэрс резко умолк, будто прикусил язык. – Послушайте, Марми, это, что ли, для вашей листовки?
– Попрошу, сэр! Не листовка, а издание, – поправил его Григсби. – Скромное, но авторитетное. И жизненно необходимое для культурного и общественного благополучия горожан.
– Ага, я давеча видел номерок! – вмешался Соломон Талли. – Называется «Клоп», не так ли?
– Последний выпуск действительно так назывался, мистер Талли. Но в следующий раз я подумываю назвать свое детище «Уховерткой». Уховертка ведь пробирается в самую глубь и впивается так, что не оторвешь.
– Неужели будет еще один номер? – с явным недовольством спросил судья.
– Разумеется, сэр! Лишь бы чернила не пересохли да перо не сломалось. Надеюсь, Мэтью мне поможет с набором, как в прошлый раз…
– Что-что? – Пауэрс разгневанно уставился на Мэтью. – Сколько у вас работ, молодой человек?
– Это небольшая подработка, только и всего… – кротко выдавил секретарь.
– Хм… И сколько раз на следующий день после таких подработок у вас дрогнуло перо?
– О, не волнуйтесь, Мэтью кого хочешь упашет, – ответил Григсби и вновь улыбнулся. Впрочем, улыбка его быстро померкла под суровым судейским взором. – Э-э… я лишь хотел сказать, что он очень трудолюбивый и обстоятельный юно…
– Не важно. Григсби, вы хоть понимаете, что своей газетенкой сеете среди горожан страх? Да вас впору засудить за нагнетание паники!
– Не наблюдаю среди горожан никакой паники, сэр, – гнул свое печатник, шестидесятидвухлетний круглый коротышка в дешевом и скверно сидящем сюртуке цвета грязи (или, если выразиться помягче, цвета доброй землицы после щедрого дождя).
Казалось, все в нем было неладно, все некстати: слишком крупные кисти для коротеньких рук, руки – слишком коротки для массивных плеч, плечи – слишком широки для узкой впалой груди над круглым пузом, и так вплоть до щуплых ножек, обутых в туфли с чересчур большими пряжками. Лицо его было столь же нескладным: в зависимости от освещения в глаза бросалась то морщинистая глыба лба, то мясистый нос, испещренный красными венками (верное свидетельство чрезмерной любви к рому), то, с южной оконечности, тяжеленный подбородок, рассеченный посреди глубокой пропастью. Пожалуй, грозный его лоб стоило отметить отдельно: однажды Григсби продемонстрировал Мэтью, как без труда колет об него грецкие орехи. Ходил он переваливаясь слева направо – словно ведя бесконечную борьбу с силой земного притяжения. Из ушей и ноздрей Григсби торчали белоснежные локоны, а между зубами зияли такие щербины, что его собеседников то и дело окатывало слюной с ног до головы, особенно когда он произносил слова, богатые на свистящие звуки. Человека непосвященного могли не на шутку встревожить нервные тики печатника: он то и дело дергал бровями, внезапно закатывал глаза, будто черти играли в мяч у него на голове, и имел еще одно крайне досадное обыкновение (тут уж Господь сыграл с ним поистине злую шутку) – с шумом, подобным низкому раскату китайского гонга, ни с того ни с сего выпускать ветры.
Однако, когда Мармадьюку Григсби приходилось отстаивать свое мнение, несчастная тварь вдруг превращалась в ладного и самонадеянного джентльмена. Вот и сейчас Мэтью стал свидетелем подобной метаморфозы. Григсби прохладно глядел сквозь очки на судью Пауэрса. Казалось, печатник был не вполне собой, покуда ему не бросали вызов. Когда же это случалось, странное соединенье черт великана и карлика вдруг обретало суть и облик государственного мужа.
– Считаю своим долгом доносить до горожан последние новости, сэр, – ответил Григсби тоном не мягким и не жестким, а, как сказал бы Хайрам Стокли про добротный горшок, хорошо пропеченным. – Горожане имеют право их получать.
Судья не был бы судьей, если б не умел отстоять свою точку зрения.
– Вы действительно считаете новостями эти враки про… Масочника, будь он неладен?
– Я своими глазами видел тело Годвина, сэр. И не я один обратил внимание на то, как его изрезали. Эштон Маккаггерс тоже озадачен. Кстати, он первым об этом заговорил.
– Ваш Маккаггерс – круглый идиот, как я погляжу!
– Может быть, может быть, – сказал Григсби. – Однако главный констебль Лиллехорн назначил его судебным медиком и наделил полномочием осматривать трупы. Вы ведь не считаете его непригодным для такой работы?
– Это все потом окажется в вашей газетенке, правильно я понимаю? Если так, то все вопросы к главному констеблю. – На этих словах Пауэрс нахмурился, ибо не считал себя обладателем скверного характера и не желал быть в этом уличенным. – Марми, – примирительно сказал он, – меня волнует не ваше издание. Конечно, рано или поздно у нас должна появиться достойная газета, и, вероятно, вы как нельзя лучше подходите на роль ее издателя. Однако мне не нравится это обращение к низменным чувствам читателей. Мы надеялись, что здесь подобного не будет, что такого рода приемчики – удел лондонской «Газетт». Вы не представляете, какой вред недостоверные, спекулятивные статейки могут нанести благосостоянию города.
Лондону они особого вреда не нанесли, едва не вырвалось у Мэтью, однако он вовремя вспомнил, что в таких случаях мудрее смолчать. Все приходившие из-за океана выпуски «Газетт» он зачитывал до дыр.
– Я лишь написал об обстоятельствах убийства доктора Годвина, сэр, – парировал Григсби. – О тех, что нам известны.
– Нет, вы зачем-то выдумали этого Масочника. Положим, выдумал его действительно Маккаггерс, но статью-то напечатал не он! Место подобных слухов, сеющих панику среди народа, – в мире фантазий. Также хочу добавить, что если в будущем вам надлежит пересмотреть список достойных доверия источников, то в настоящий момент ваша первая задача – обуздать свое буйное воображение.
Григсби открыл было рот, однако замешкался – не то сраженный могучими доводами судьи, не то передумавши портить дружеские отношения.
– Ваша точка зрения мне понятна, – только и сказал он.
– Ужасное происшествие, ужасное, – вставил Соломон Талли. – Джулиус был прекрасный человек и отменный врач, когда не пил. Знаете, ведь именно он мне присоветовал, где зубы сделать. Когда я узнал, что его убили, ушам своим не поверил!
– У каждого из нас найдется доброе слово о докторе Годвине, – согласился печатник. – Не могу представить, чтобы у него были враги.
– Тут маньяк потрудился, не иначе, – сказал Пауэрс. – Какой-то несчастный прибыл на корабле и прошелся по городу… С той ночи уже две недели минуло. Стало быть, он уехал. Мы с главным констеблем оба так считаем.
– Как-то чудно́, не находите? – Григсби приподнял бровищи, что казалось поистине геркулесовым подвигом.
– Не понял?
– Чудно́, – повторил печатник. – Сразу по нескольким пунктам. Во-первых, уж больно много денег оказалось в кошеле Годвина. А сам кошель так и остался лежать в кармане сюртука. Нетронутый. Понимаете, куда я клоню?
– Это еще раз подтверждает, что врача убил маньяк, – сказал Пауэрс. – Либо кто-то спугнул убийцу, прежде чем тот успел выудить кошель, – если мотивом преступника все же было ограбление.
– Маньяк-грабитель, значит? – спросил Григсби, и Мэтью прямо увидел, как тот мысленно занес перо над бумагой.
– Нет-нет, я лишь строю догадки. И повторюсь перед свидетелями: не вздумайте поминать мое имя в этом своем «Клопе»… или «Уховертке», или как бишь вы назовете свою газету. Ну, садитесь, садитесь, олдермены идут!
В противоположном конце зала открылась служебная дверь, и вошли пять олдерменов – представители пяти городских округов. Они сели за длинный дубовый стол, по которому имели обыкновение стучать кулаками в ходе жарких споров. Следом свои места заняли десяток писцов и секретарей. Как и замершая в ожидании публика, олдермены и писцы были разодеты в пух и прах – иные из нарядов, по всей вероятности, пролежали в сундуках со времен падения Стены. Мэтью заметил, что у мистера Конрадта, ведавшего Северным округом, крайне больной и серый вид. Впрочем, старик почти всегда имел подобный вид, равно как и олдермен от Портового округа, мистер Уиттакер, с запавшими глазами и бледным, совершенно обескровленным лицом. У одного из писцов нервно дергалась рука, вследствие чего он по неосторожности уронил на пол стопку бумаг. Мэтью начал гадать, в чем может быть дело.
Наконец на трибуну оратора рядом со столом поднялся глашатай и, набрав в легкие побольше воздуха, завопил:
– Слушайте, слушайте!.. – Тут его голос дрогнул, он гулко откашлялся, будто продули фагот, и начал заново: – Слушайте, слушайте! Всем встать перед досточтимым Эдвардом Хайдом, лордом Корнбери, губернатором королевской колонии Нью-Йорк!
Глашатай покинул трибуну, и все собравшиеся встали. Однако в дверях, шелестя кружевами и перьями, возник отнюдь не лорд Корнбери, а – к ужасу и возмущению публики – одна из блудниц Полли Блоссом, задумавшая, верно, своим появлением оскорбить сие торжественное собрание.
Мэтью обмер, как и все остальные. Разряженная потаскуха в платье с желтыми лентами и лимонной шляпке с пышным фонтаном павлиньих перьев наверху (в сравнении с ней даже владелица публичного дома выглядела нищенкой) прошествовала мимо олдерменов с таким видом, словно она тут хозяйка, черт побери (как сказал бы Соломон Талли, если б не потерял дар речи). На руках у нее были высокие белые перчатки, поверх которых красовалась целая коллекция блестящих колец и перстней. Из-под вороха лент на юбке доносился громкий стук французских каблуков по английскому полу. Шляпка с перьями кое-как держалась на высоченном белом парике, украшенном драгоценными камнями; благодаря всему этому казалось, будто на трибуну взошла великанша более шести футов ростом.
Мэтью ждал, что публика начнет возмущаться и штурмовать трибуну, или же какой-нибудь олдермен в ярости вскочит на ноги, или же сам лорд Корнбери ворвется в зал и погонит прочь девку, посмевшую столь вопиющим образом омрачить его явление народу. Однако ничего подобного не случилось.
Вместо этого распутница, которая не плыла, как уличная женщина, а шагала стремительно и без всякой грации, миновала глашатая (тот совершенно усох и вжал голову в плечи, так что над воротом остались только нос и глазки). По-прежнему никто не пытался ее остановить. Она поднялась на трибуну, схватилась за нее своими крупными руками в перчатках, обратила к горожанам белое, напудренное, немного даже лошадиное лицо… и вдруг размалеванный рот по-мужски гаркнул:
– Добрый день! Прошу садиться.
Никто не сел. И не шелохнулся.
Из дальней части зала, кажется, раздался знакомый раскат китайского гонга. Мэтью краем глаза заметил рядом какое-то движение: Соломон Талли широко разинул рот, и его новенькая челюсть, влажно блестя слюной, поползла вон из зияющей пещеры. Не успев даже как следует подумать, Мэтью затолкал челюсть обратно до щелчка. Талли продолжал глазеть с разинутым ртом на нового губернатора колонии.
– Я сказал, прошу садиться, – повторил лорд Корнбери, однако качание павлиньих перьев на его шляпке, судя по всему, загипнотизировало публику.
– Господь всемогущий! – прошептал судья Пауэрс, у которого только что глаза на лоб не лезли. – Это не лорд, а леди!
– Господа, господа! – прогремел сзади чей-то голос. Затем застучали по полу трость и каблуки. Главный констебль города Гарднер Лиллехорн, эдакий этюд в пурпурных тонах (весь наряд его, от чулок до треуголки, был фиолетовый), прошествовал вперед и грациозно замер, положив руку на серебряный набалдашник черной лакированной трости в виде львиной головы. – И дамы тоже, – добавил он, покосившись на Полли Блоссом. – Лорд Корнбери попросил вас сесть.
В дальнем конце зала, где была уже не почтенная публика, а толпа, захихикали и заболтали. Лиллехорн в бешенстве раздул ноздри и вскинул подбородок с черной эспаньолкой – точно занес над собравшимися топор.
– Нехорошо, – уже громче заговорил он, – проявлять такую неучтивость. Где ваши прославленные манеры?
– Прославленные? Это ж когда мы успели прославиться? – прошептал Мэтью судья Пауэрс.
– Если вы не сядете, не слыхать нам сегодня речи лорда Корнбери… точнее, его соображений. – Лиллехорн не бросал попыток справиться – нет, не с сопротивлением, скорее с потрясением публики. Он ненадолго умолк и промокнул блестящие губы носовым платком, украшенным по новой моде – вышитой монограммой. – Да сели, сели уже! – с некоторым раздражением зашипел он, точно унимая непослушных детей.
– Лопни мои глаза! – прошептал Талли, когда они с Мэтью (и все остальные в зале) наконец сели и, насколько это было возможно, угомонились. Сахароторговец отер рот, рассеянно отметив боль в уголках губ. – Кого вы видите – мужчину или бабу?
– Вижу… нового губернатора, – отозвался Мэтью.
– Умоляю, продолжайте, сэр! – обернулся Лиллехорн к лорду Корнбери (его рука так крепко стиснула при этом львиную голову, что побелели костяшки). – Публика в вашем распоряжении.
Сделав рукой жест, который любой уважающий актер воспринял бы как оскорбление в адрес театра, заслуживающее вызова на дуэль, главный констебль вернулся на свое место в дальнем конце зала, откуда мог наблюдать за поведением толпы. Мэтью решил, что Лиллехорну не терпится посмотреть, как ветер славы потреплет Корнбери перышки.
– Спасибо, мистер Лиллехорн, – молвил губернатор, обводя собравшихся налитыми кровью глазами. – В первую очередь хочу поблагодарить горожан за то, что вы сюда пришли, и за гостеприимство, оказанное мне и моей супруге. После долгого морского плаванья человеку необходимо время, дабы прийти в себя и в должном виде предстать перед людьми.
– Сдается, времени вам не хватило! – прокричал какой-то остряк с галерки, воспользовавшись тем, что его лица не было видно за клубами сизого дыма.
– Несомненно, – благодушно кивнул лорд Корнбери, а затем ужасающе улыбнулся. – Но отдыхать будем в другой раз. Сегодня я хотел бы перечислить несколько фактов о вашем городе – то есть о нашем городе, разумеется, – и сделать несколько предложений касательно его дальнейшей жизни и процветания.
– Ох, господи помилуй! – тихо простонал судья Пауэрс.
– Я беседовал с вашими олдерменами, главным констеблем и многими ведущими коммерсантами, – продолжал Корнбери. – Я внимательно слушал и, надеюсь, многое узнал. Надо ли говорить, что я не без колебаний принял сие назначение от моей кузины – королевы.
Лиллехорн предостерегающе стукнул тростью по полу: мол, только посмейте засмеяться – ночь в кутузке вам обеспечена.
– От моей кузины – королевы, – многозначительно повторил Корнбери, будто смакуя сладкое лакомство; Мэтью подумалось, что у этой леди чересчур мохнатые брови. – А теперь позвольте вкратце обрисовать текущее положение дел.
Следующие полчаса собравшиеся в зале ратуши были не столько увлечены, сколько усыплены заунывной речью лорда – вокальные и ораторские способности у него были отнюдь не выдающиеся. Может, платья он носить и умеет, размышлял Мэтью, а вот доносить свои мысли до публики – нет. Корнбери рассказал о процветании мукомольного и кораблестроительного ремесла, затем упомянул тот факт, что население города достигло пяти тысяч человек и что английский народ теперь считает Нью-Йорк не замшелым колониальным городишкой на грани гибели, но многообещающим предприятием, в которое можно выгодно вложить деньги. Он принялся вещать, как в один прекрасный день Нью-Йорк превзойдет Бостон с Филадельфией и станет главным торговым узлом новой Британской империи. Только сперва нужно вернуть груз железных гвоздей, по ошибке отправленный в город квакеров, дабы как можно скорее восстановить уничтоженные недавним пожаром здания, – деревянным гвоздям он, видите ли, не доверяет. Затем губернатор пустился в пространные рассуждения о том, что Нью-Йорк имеет потенциал стать центром фермерской деятельности, если в округе разбить яблоневые сады и тыквенные бахчи. Далее, примерно на сороковой минуте сухого изложения собственных соображений, он вдруг поднял тему, которая немало взволновала горожан.
– Нельзя допустить, чтобы этот промышленный и торговый потенциал был растрачен впустую, – сказал Корнбери. – А он будет растрачен, если не положить конец ночным попойкам, в результате которых горожане вынуждены подолгу отсыпаться по утрам. Как я понимаю, трактиры у нас открыты до тех пор, пока последний… хм… джентльмен не вывалится на улицу. – Он ненадолго умолк, обвел взглядом аудиторию и ляпнул без всякой задней мысли: – Посему я намерен постановить: отныне все трактиры будут закрываться в половине одиннадцатого вечера. – Тут же в зале поднялся ропот. – Также я запрещу трактирщикам обслуживать рабов и краснокожих…
– Минутку, сэр! Секундочку!
Мэтью и все сидевшие впереди обернулись. Пеннфорд Деверик встал и, негодующе сдвинув брови, сверлил губернатора орлиным взглядом:
– Что это вы выдумали насчет закрытия трактиров в такую рань?
– Разве это рань, мистер Деверик? Вас ведь так зовут?
– Да, я мистер Деверик, верно.
– Это отнюдь не рань, сэр. – Вновь на лице губернатора заиграла ужасающая улыбочка. – Десять тридцать вечера – это очень даже поздно. Разве нет?
– Нью-Йорк вам не ребенок, которого нужно вовремя укладывать спать, сэр.
– И напрасно! Я изучил этот вопрос. Задолго до отъезда из Англии я советовался с учеными мужами, которые высказывали мнения о неэффективном использовании рабочей силы в связи…
– К черту их мнения! – рявкнул Деверик: голос его громким ножом резанул по ушам, если про нож можно сказать, что он громкий; многие в зале невольно поморщились, а Деверику-младшему явно захотелось провалиться сквозь землю, такое у него было лицо. – Вы хоть знаете, сколько предприятий в Нью-Йорке зависят от трактиров?
– Зависят, сэр? Неужто им непременно надо, чтобы работники могли до поздней ночи потреблять крепкий алкоголь, а по утрам были не в силах исполнять свой долг перед собой, своей семьей и городом?
Уже посреди этой реплики Деверик замахал на губернатора рукой:
– Трактиры, лорд Корнблоу…
– Корнбери, – поправил его губернатор (оказалось, его голос тоже мог резать уши). – Лорд Корнбери, я вас попрошу.
– В трактирах проводят деловые встречи предприниматели, сэр, – продолжал Деверик. Щеки его начинали пылать не хуже нарумяненных щек губернатора. – Спросите самих трактирщиков, кого угодно, их тут вон сколько! – Он принялся тыкать пальцем в различных персонажей. – Вот сидит Джоэл Кюйтер. Бертон Лейк, Тадеуш О’Брайен…
– Да-да, не сомневаюсь, что здесь их в достатке, – перебил его Корнбери. – Полагаю, вы и сами владеете трактиром?
– Лорд губернатор, позвольте! – К публике, кивая львиной головой на трости, вновь вышел гладкий, если не сказать скользкий, главный констебль Лиллехорн. – Раз уж вас не успели должным образом познакомить с мистером Девериком, позвольте довести до вашего сведения, что он в некотором смысле представляет все нью-йоркские трактиры и трактирщиков разом. Мистер Деверик – торговый маклер. Именно его неустанными трудами и заботами все городские заведения обеспечены элем, вином, продовольствием и так далее.
– Должен заметить, что это еще не все, – добавил Деверик, по-прежнему сверля губернатора решительным взглядом. – Я также снабжаю их стаканами, тарелками и свечами.
– Свечами, кстати говоря, он обеспечивает весь город, – подхватил Лиллехорн (Мэтью подумалось, что за такие речи его начнут бесплатно поить вином в любых заведениях Нью-Йорка).
– И что немаловажно, – не унимался Деверик, – подсвечниками и фонарями для этих свечей, которые я поставляю городским констеблям по весьма сходной цене.
– Что ж, – протянул лорд Корнбери, осмыслив услышанное, – выходит, вы заправляете всем городом, сэр, не так ли? Ведь вашими трудами в Нью-Йорке царит тишь, благодать и, как вы утверждаете, процветание. – Он примирительно поднял руки и показал собравшимся ладони, делая вид, что сдается. – Быть может, в таком случае мне следует сразу передать вам бразды правления городом? Подпишем бумаги?
Только Лиллехорну не предлагайте, подумал Мэтью. Главный констебль мигом подпишет, причем собственной кровью, если понадобится.
Деверик стоял прямо, как штык. На лице его с грубым боксерским носом и высоким морщинистым лбом застыло выражение сдержанного благородства – не дурно бы и лорду Корнбери научиться делать такое лицо. Конечно, Деверик был богат. Вряд ли в колонии нашелся бы делец богаче его. Мэтью мало что о нем знал – а разве кто-то знал больше? Слишком уж нелюдимый он имел характер. Однако, по словам Григсби, Деверик вышел из лондонской грязи. И теперь стоял в этом зале прямо и гордо, в добротном дорогом сюртуке, сверля расфуфыренного генерала взглядом ледяным, точно озеро посреди зимы.
– Я ведаю другими областями, – слегка приподняв подбородок, ответил Деверик. – Полагаю, мне не следует выходить за их границы, дабы не споткнуться о чужой забор. Однако прежде, чем вы перейдете к следующей теме, позвольте попросить вас встретиться со мной и комиссией трактирщиков, прежде чем приступить к исполнению своих планов.
– А он хорош! – прошептал Пауэрс. – Даже не знал, что в старике Пеннфорде умер адвокат.
Лорд Корнбери вновь помедлил, и Мэтью пришло в голову, что занимающему такую должность человеку следует быть лучше обученным искусству дипломатии. Разумеется, в силу своей женственной натуры губернатор согласится на перемирие – пусть не столько затем, чтобы угодить влиятельному человеку, сколько с целью закончить свое первое обращение к народу без необходимости подавлять бунт.
– Что ж, согласен, – процедил губернатор, не демонстрируя ни намека на интерес к чужому мнению. – Я отложу постановление на одну неделю, сэр. Благодарю вас за замечания.
Пеннфорд Деверик сел на место.
Нестройный ропот, начавший было подниматься в толпе, понемногу утих, однако с улицы еще доносились вопли и свист: простой народ вынес свой вердикт. Мэтью стал гадать, не лучше ли городу иметь мертвого мэра, чем такого губернатора; что ж, время покажет.
Корнбери уже пустился в новые разглагольствования. Он выражал признательность всем господам – и прекрасным дамам, разумеется, – за их поддержку и признание того факта, что растущему городу необходим сильный правитель. Наконец, заездив насмерть лошадь самолюбования, он молвил:
– Прежде чем объявить сие собрание закрытым, хочу спросить: не желает ли кто-нибудь из присутствующих высказаться? Быть может, у вас есть предложения? Хочу, чтобы вы знали: я – человек широких взглядов и готов приложить все усилия для решения ваших проблем, больших и малых, если это поспособствует процветанию и благополучию нашего города. Есть желающие?
Мэтью думал было задать один вопрос, однако поостерегся: в его нынешнем положении неразумно злить Лиллехорна. За минувший месяц Мэтью оставил у его секретаря уже два письма со своими соображениями и ответов не получил, так какой смысл и дальше гнуть свое?
Вдруг встал старик Хупер Гиллеспи с всклокоченными седыми волосами и заговорил сиплым, просоленным морскими ветрами голосом:
– Тута вон чего, сэр. Мучает меня одна напасть. – Не дожидаясь ответа, он поднял паруса и, по своему обыкновению, на полном ходу пошел дальше: – Я паромщик, вожу паром до Брюкелена и обратно. Страсть как замучили меня расхитчики на реке. Они ж, поганцы, нарочно костры жгут на Устричном острове, шоб корабли на скалы загнать, а те и бьются почем зря! Сердце заходится, ей-богу, на это глядючи. Ежели велите, я вам покажу, в какой пещере разбойники засели. Схоронились под перевернутым кораблем и не видать их средь водорослей да палок. Хатка почище бобровой будет! Коли вы эту шушеру не переловите, чую, дело до смертоубийства дойдет. Они там без конца всякие пакости замышляют, я же вижу. Раз в июне они и меня обчистили – всех моих пассанжиров до единого! А ну как в следующий раз нечем откупиться от них будет, не найдется на борту ни монеты, ни бутылки рому – дык они кого-нить порешат, бо у главаря этих сквернавцев, который из себя Уильяма Кидда мнит, есть шпага. Кабы беды не вышло! Кабы лихой ночью клинок энтот окаянный не очутился у моего горла… Шо скажете?
Лорд Корнбери ничего не сказал, только вытаращил глаза (что его ничуть не красило), затем наконец обратился к публике:
– Будьте так любезны, переведите это на английский!
– А, не слушайте вы мистера Гиллеспи, сэр, – сообщил лорду его новый фаворит, главный констебль. – Речь об одном недоразумении на реке, которое я в ближайшее время обязуюсь устранить. Вам совершенно не о чем беспокоиться.
– Чего это он грит? – спросил Гиллеспи своего соседа.
– Сядь, Хупер! – распорядился Лиллехорн, царственно взмахнув тростью. – У губернатора нет времени на твои пустяки.
Позднее Мэтью не раз возвращался к этому эпизоду, пытаясь понять собственные мотивы. Вероятно, его раззадорило это последнее слово – «пустяки». В представлении Гарднера Лиллехорна все, что не имело прямого отношения к его персоне, было пустяком. Разбойники, уже год как промышляющие грабежом на реке, – пустяк. Убийство Джулиуса Годвина (судя по тому, сколько сил Лиллехорн вкладывал в расследование дела) – пустяк. Что и говорить, преступления Эбена Осли, с которым главный констебль не раз встречался за игорным столом, тоже назовут пустяком (и вот это, по мнению Мэтью, уже верх коварства, попустительства и порочности).
Хорошо же, я им покажу, как из пустяка можно раздуть порядочный скандал, решил он.
Встав, Мэтью секунду-другую собирался с духом, а когда лорд Корнбери обратил на него подведенные сурьмой глаза, заговорил:
– Сэр, прошу уделить вас немного внимания проблеме констеблей. Состоит она в том, что население города значительно увеличилось, в связи с чем, увы, участились и случаи преступного поведения. При этом количество констеблей не растет, да и качество их службы оставляет желать лучшего.
– Пожалуйста, представьтесь, – попросил Корнбери.
– Его зовут Корбетт, сэр. Он секретарь одного городского…
– Мэтью Корбетт, – последовал весьма громкий ответ, ибо Мэтью твердо решил: кривой мушкет главного констебля его не возьмет. – Секретарь мирового су…
– …судьи Натаниела Пауэрса, – продолжал Лиллехорн, повышая голос и обращаясь напрямую к губернатору. – Поверьте, мне прекрасно известно…
– …Натаниела Пауэрса, сэр, – не сдавался Мэтью, ведя бой не на шпагах, но на словах.
Внезапно его закружил вихрь воспоминаний о другом «пустяке», имевшем место в городке Фаунт-Ройал колонии Каролина, когда он сражался за жизнь несправедливо обвиненной в колдовстве Рейчел Ховарт. Перед глазами живо предстали скелеты в грязной яме и жестокий убийца, напавший во мраке ночи; омерзительный тюремный дух; обнаженная красавица скидывает плащ и заявляет: «Вот вам ведьма!»; в городе полыхают пожары – дело чьих-то коварных рук; беснующаяся толпа подступает к дверям тюрьмы и требует посадить на кол женщину, которая оказалась жертвой преступного сговора, столь дьявольского, что не снилось даже безумному проповеднику Исходу Иерусалиму; Айзек Вудворд чахнет на глазах, хотя Мэтью, рискуя жизнью, добыл ему «ночную птицу». Все эти и многие другие образы ураганом вертелись у него в голове. Обращаясь к главному констеблю Лиллехорну, Мэтью твердо знал одно: он имеет право высказаться.
– …Мне прекрасно известно положение дел, не волнуйтесь. В нашем распоряжении множество горожан, готовых доблестно исполнять свой гражданский долг…
– Сэр!
Нет, то был не крик, однако он произвел впечатление пистолетного выстрела, ведь никто прежде не осмеливался перечить Лиллехорну. Воцарилась гробовая тишина, и Мэтью подумал, что первым кинул горсть земли на собственную могилу.
Лиллехорн умолк.
– Мне дали слово, – сказал Мэтью. Щеки его пылали. Он заметил, как Эбен Осли глумливо усмехнулся и тут же прикрыл лицо ладонью. Погоди, с тобой я еще разберусь, подумал Мэтью.
– Что вы сказали?
Лиллехорн медленно двинулся вперед. Вот уж кто действительно умел скользить! Узкие черные глазки на бледном вытянутом лице в приятном предвкушении разглядывали врага.
– Мне дали слово, я имею право высказаться. – Мэтью взглянул на Корнбери. – Не так ли, сэр?
– Хм… да. Конечно, конечно, сынок.
Тьфу, мысленно содрогнулся Мэтью. Сынок?! Он стоял рядом с главным констеблем, не решаясь повернуться к нему спиной. Судья Пауэрс тихонько шепнул: «Ну, с богом!»
– Прошу вас, – сказал лорд Корнбери, видно, ощущая себя благосклонным правителем и входя во вкус. – Высказывайтесь без всякого стеснения.
– Благодарю, сэр. – Еще разок покосившись на Лиллехорна, который временно приостановил свое плавное шествие к трибуне, Мэтью обратил все внимание на господина в дамском платье. – Хочу уведомить вас, что в нашем городе две недели назад произошло убийство…
– Всего одно? – перебил его Корнбери с кривой усмешкой. – Известно ли вам, что я прибыл сюда из города, где за одну ночь убивают дюжину людей? Благодарите звезды!
Публика встретила эти слова жидким смехом, – в частности, фыркнул Лиллехорн и омерзительно, трубно загоготал не кто иной, как Эбен Осли. Мэтью и бровью не повел.
– Поверьте, я благодарю звезды, сэр, однако защиты привык ждать не от звезд, а от констеблей.
Теперь засмеялись Соломон Талли и судья Пауэрс. Сидевший по другую сторону прохода Ефрем Аулз тоже ликующе хохотнул.
– Что ж. – Улыбка губернатора уже не казалась такой омерзительной (или, быть может, Мэтью к ней просто привык). – Продолжайте.
– Мне известно, что в Лондоне высокий уровень смертности. – («Газетт» исправно, во всех леденящих душу подробностях освещала случаи обезглавливания, удушения и отравления лондонцев обоего пола и всех возрастов.) – Также от моего внимания не ушел тот факт, что в Лондоне существует весьма действенная гражданская система охраны порядка.
– Увы, не очень-то действенная, – пожал плечами Корнбери.
– А вы подумайте, сколько убийств случалось бы за ночь без этой системы. И прибавьте сюда другие преступления, совершаемые от заката до рассвета. Я полагаю, сэр, нам, как сообществу, следует перенять лондонские достижения в данной области и пресечь преступность… скажем так, на корню.
– Да нет у нас никакой преступности! – прокричал кто-то с дальних рядов. – Чушь это все собачья!
Мэтью не обернулся: он знал, что кричит, защищая свою многострадальную честь, один из армии так называемых благочестивых граждан. Толпа еще немного побурлила и наконец затихла.
– Я лишь хочу донести мысль, – тихо молвил Мэтью, – что нам необходимо как можно скорее разработать систему. А то после драки, как известно, кулаками не машут.
– Полагаю, у вас есть предложения на сей счет?
– Лорд-губернатор! – Судя по надрыву в голосе, Лиллехорн слушал этот разговор – этот дерзкий выпад в его сторону, покушение на его власть – затаив дыхание. – Секретарь пускай запишет свои предложения и оставит их моему секретарю. То же самое вправе сделать любой человек в этом зале, городе и колонии. Зачем трясти грязным бельем на людях?
Стоит ли прилюдно напомнить Лиллехорну о письмах, которые тот давно получил и либо отверг, либо выбросил? Вряд ли.
– Да, предложения есть, – обратился Мэтью напрямую к Корнбери. – Могу ли я огласить их прямо сейчас – для занесения в протокол? – Он кивнул на писцов за олдерменским столом, занесших перья над пергаментом.
– Оглашайте.
Сзади раздалось змеиное шипенье. Денек у Лиллехорна явно не задался – а ведь еще не вечер.
– Констеблям, – начал Мэтью, – надлежит перед началом обхода устраивать общий сбор. Заносить в специальный журнал свое имя и время заступления на смену, а после – время окончания дежурства. Возвращаться домой можно лишь с разрешения начальства. Кроме того, они обязаны подписать обязательство во время службы не пить. По-хорошему пьяниц необходимо заранее отсеивать и гнать взашей.
– Неужели? – Корнбери поправил шляпку: павлиньи перья начали свешиваться ему на глаза.
– Разумеется, сэр. Начальство этой… кхм, скажем, управы… должно следить за тем, чтобы констебли были пригодны к службе, а также обеспечивать их фонарями и шумовыми устройствами – допустим, трещотками. Подобными пользуются лондонские констебли, верно? – Так писали в «Газетт», следовательно, подтверждение Корнбери и не требовалось. – Голландцы, кстати, выдавали своим констеблям зеленые фонари, а мы почему-то перестали. По зеленому свету легко опознать стража порядка в темноте. Кроме того, недурно бы констеблей обучать, подготавливать к службе. Они должны уметь…
– Погодите, погодите! – едва ли не проорал Лиллехорн. – Констеблей набирают из простого народа! О каком обучении вы толкуете?..
– Они должны уметь читать и писать, – ответил Мэтью. – И хорошо бы проверять им зрение.
– Вы только послушайте! – Главный констебль взошел на сцену и принялся играть на публику. – Секретаришка держит всех нас за неразумных болванов!
– Довольно и одного неразумного болвана, чтобы случилась беда, – ответил Мэтью. Только эти слова слетели с его губ, как он понял, что отныне его жизнь превратится в поле боя; Лиллехорн хранил зловещее молчание. – Хочу также предложить, лорд Корнбери, чтобы констеблям выплачивалось жалованье из общих средств. Тогда в их ряды будут стремиться и достойные люди.
– Жалованье? – Корнбери умудрился сделать озадаченное и при этом потрясенное лицо. – То есть вы хотите… платить им деньги?!
– Как за любой труд. Для управы следует выделить приличное здание, а не какой-нибудь случайный хлев или склад. Полагаю, здесь многое еще нужно продумать. Скажем, свечи должны быть толще, длиннее и гореть дольше. Их следует выдавать констеблям перед началом смены, а также размещать в фонарях на каждом углу. Полагаю, мистер Деверик нам с этим поможет.
– Да-да, конечно! – живо откликнулся маклер, и все, включая Мэтью, поняли, что он уже считает барыши. – Зеленые фонари я устрою! Нам их сделают по особому заказу…
– Постойте-ка, я еще ничего не утвердил, сэр! – воскликнул Корнбери. Деверик явно был ему не по душе, да и упускать собственную выгоду он не намеревался. – Обуздайте как-нибудь свое нетерпение! – Тут он обратил пронзительный взор на Мэтью, и тот явственно ощутил на себе силу августейшего авторитета: казалось, вот-вот на него обрушится тяжелый кулак. – Как же вышло, что о ваших предложениях ничего не известно главному констеблю?