Моим родителям
Copyright © Modan Publishing House Ltd.
© ИД «Книжники», издание на русском языке, оформление, 2022
Незадолго до того как мне исполнилось восемнадцать, моя мама, Лу´на, скончалась. Годом раньше, когда мы сидели, по обыкновению, всей семьей за обеденным столом, она подала свое знаменитое софрито[1] с зеленым горошком и белым рисом, опустилась на стул и вдруг вскрикнула:
– Дио санто![2] Я совсем не чувствую ногу!
Отец не обратил внимания на ее слова – он, как обычно, продолжал есть и читать «Едиот»[3]. Мой младший брат Рони рассмеялся, покачал мамину ногу под столом и сказал:
– У мамы нога как кукольная.
– Это не смешно, – рассердилась мама. – Я не могу поставить ногу на пол.
Отец продолжал есть. Я тоже.
– Пор Дио[4], Давид, я не могу ступить, – сказала мама снова. – Нога не слушается.
Она уже была близка к истерике.
Отец наконец перестал есть и оторвался от газеты. – Попробуй встать.
Мама не смогла удержаться на ногах и ухватилась за край стола.
– Поехали в поликлинику, – сказал он. – И немедленно.
Но стоило им выйти за дверь, как мама снова стала чувствовать ногу – как будто ничего и не было.
– Вот видишь, ничего страшного, – оживился отец. – Истерика, как обычно.
– Ну конечно, истерика! – фыркнула мама. – Случись такое с тобой, уже бы сирену скорой помощи отсюда до самого Катамона было слышно!
Этот эпизод мелькнул и забылся бы без следа, но мама пересказывала его снова и снова – Рахелике, Бекки и всем, кто готов был слушать. А отец раздражался:
– Хватит! Сколько раз можно слушать одну и ту же историю о твоей кукольной ноге?
И тогда это случилось снова. Мама вернулась из магазина и уже у самого дома упала и потеряла сознание. На этот раз вызвали скорую, и маму отвезли в больницу «Бикур-Холим».
У мамы оказался рак. Она не могла ни стоять, ни ходить, ей пришлось сидеть в инвалидном кресле. Вот тогда-то мама и начала молчать. Прежде всего с отцом. Он обращался к ней, а она не отвечала. Ее сестры, Рахелика и Бекки, совсем забросили мужей и детей и проводили с ней чуть ли не целые сутки. Как они Луну ни умоляли, она отказывалась выезжать из дому. Стыдилась, что люди увидят ее в инвалидном кресле. А ведь у нее были самые красивые ноги во всем Иерусалиме.
Хоть я и старалась в те дни не поддаваться, но невозможно было не растрогаться, глядя, как Рахелика чистит для мамы ее любимые апельсины и упрашивает съесть или как Бекки бережно и осторожно покрывает красным лаком мамины ногти: даже больная и слабая, мама не готова была отказаться от маникюра и педикюра. Обе сестры изо всех сил старались вести себя так, словно ничего страшного не происходит, и кудахтали словно наседки, как говорила бабушка Роза. И только Луна, самая разговорчивая из сестер, молчала.
Ночью Рахелика и Бекки по очереди оставались с мамой. Она спала теперь в гостиной на разложенном диване, а вокруг приставляли стулья от обеденного стола, чтобы мама не упала.
Уговоры отца, чтобы она спала на кровати в спальне, а он в гостиной, оставались без ответа.
– Она говорит, в спальне ей не хватает воздуха, – объясняла Рахелика отцу. – Спи хоть ты как следует, чтоб у тебя были силы присматривать за детьми.
Вообще-то ни я, ни Рони не нуждались в том, чтобы отец за нами присматривал. Все были заняты мамой, и мы получили полную свободу шляться по городу. Рони предпочитал общество ровесников и пропадал в гостях целыми днями, а иногда и ночами. Ну а я проводила время со своим парнем – Амноном. Его родители держали книжный магазин в центре города, сестра была уже замужем, и весь их огромный дом на улице Маалот оказался полностью в нашем распоряжении. Если бы мой отец, не интересовавшийся, где я шляюсь после занятий, знал, чем мы занимаемся, он избил бы Амнона до полусмерти, а меня отправил бы жить в кибуц.
Когда я возвращалась домой позже, чем обычно, мама больше не называла меня уличной девчонкой и не грозилась: «Подожди-подожди, вот придет отец, я ему расскажу, в котором часу ты вернулась». Она даже не смотрела в мою сторону. Сидела в своем инвалидном кресле, уставившись в пространство, или шепталась с кем-то из сестер (им единственным удавалось вытянуть из нее хоть слово). Отец готовил ужин, он тоже не слишком-то рвался расспрашивать, чем я занимаюсь. Похоже, всем было на руку, чтобы я как можно меньше времени проводила дома и, упаси боже, не злила маму. А я не делала ей никаких скидок даже сейчас, когда она была в инвалидном кресле.
Однажды во второй половине дня, когда я собиралась пойти к Амнону, меня остановила Рахелика.
– Мне нужно сбегать домой, – сказала она. – Побудь немного с мамой, пока Бекки не придет.
– Но у меня экзамен! Мы с подругой должны заниматься!
– Позови свою подругу, и занимайтесь здесь.
– Нет! – голос матери, который в последнее время почти не был слышен, заставил нас обеих подскочить. – Ты никого сюда звать не будешь! Хочешь – уходи. Я не нуждаюсь в твоей заботе!
– Луна, – запротестовала Рахелика, – ты не можешь оставаться одна.
– Мне не нужно, чтобы она держала меня за руку. Мне не нужно, чтобы Габриэла, или ты, или Бекки – да хоть сам черт! – ухаживали за мной. Мне не нужно ничего, оставьте меня в покое!
– Луна, не сердись, я уже два дня не видела Моиза и детей, я должна наведаться домой.
– Да наведывайся куда хочешь, – отозвалась мама и вновь замкнулась в себе.
– О господи! – всплеснула руками Рахелика.
Я еще не видела тетю такой расстроенной. Однако она тут же взяла себя в руки и велела мне:
– Ты останешься возле матери, и ни ногой отсюда! Я сбегаю домой на полчасика и немедленно вернусь. И не смей оставлять маму одну даже на минуту!
Она повернулась и вышла, и я, к своему ужасу, оказалась наедине с матерью. Воздух в комнате можно было резать ножом. Мать со злобным и кислым лицом сидела в своем кресле, а я стояла посреди гостиной как идиотка. В ту минуту я готова была сделать что угодно, только бы не оставаться с ней с глазу на глаз.
– Я пойду к себе в комнату заниматься. Дверь я оставляю открытой, если тебе что-то будет нужно – позови меня.
– Сядь, – сказала мать.
Что? Мать просит меня посидеть с ней, когда мы вдвоем в комнате?
– Я хочу тебя о чем-то попросить.
Я напряглась. Мать меня никогда ни о чем не просила, только выдавала распоряжения.
– Не приводи сюда никого из друзей. Пока я не умру, я не хочу чужих людей в доме.
– Какое там «умру»! – от испуга я смогла возразить ей такими словами, которых сама от себя не ожидала. – Ты еще всех нас похоронишь!
– Не волнуйся, Габриэла, – ответила она тихо. – Это ты меня похоронишь.
В комнате было слишком тесно для нас двоих.
– Мама, ты должна благодарить Бога. Многие заболевшие раком сразу же умирают. А тебя Бог любит. Ты разговариваешь, ты видишь, ты живешь…
– Это называется жить? – усмехнулась мать. – Чтоб мои враги так жили. Это же смерть заживо!
– Ты сама выбрала такую жизнь, – возразила я. – Если бы ты захотела, могла бы одеться, накраситься и выйти из дому.
– Ну да, конечно, – процедила она. – Выйти из дому… в инвалидной коляске…
– Твой друг Рыжий… ну который лежал с тобой в больнице, раненый… Не помню, чтобы он отказывался выезжать на улицу в инвалидной коляске. Зато помню, что он постоянно улыбался.
Мать взглянула на меня, словно не веря ушам.
– Ты помнишь его? – тихо спросила она.
– Ну конечно, помню. Он сажал меня на колени и катал на своей коляске – как на сталкивающихся машинках в Луна-парке.
– Луна-парк… – пробормотала мама. – Чертово колесо…
И внезапно разрыдалась, замахала рукой, чтобы я вышла из комнаты и оставила ее одну.
Понятное дело, я немедленно убралась. Мне и так тяжело было переварить этот разговор, столь непривычный для нас. Единственный наш разговор, хоть как-то похожий на беседу матери и дочери, да и тот окончился слезами.
Мать рыдала как профессиональная плакальщица, голос ее то взлетал, то падал, и я у себя в комнате заткнула уши. Я не могла вынести этот отчаянный плач, эти рыдания, но у меня не хватило духу встать с места, пойти обнять ее, утешить.
Потом я много лет жалела об этом. Но тогда мое сердце, вместо того чтобы смягчиться, словно окаменело. Я лежала на холодном полу, зажимая уши, и беззвучно молила: заставь ее замолчать, Господи, пожалуйста, заставь ее замолчать! И у Бога хватило глупости меня послушать.
В ту же ночь послышались завывания скорой помощи. Заскрежетав тормозами, машина остановилась у нашего дома. Четверо дюжих санитаров взобрались на последний этаж, преодолев пятьдесят четыре ступеньки, уложили мать на носилки и отвезли ее в больницу.
На операционном столе врачи в ужасе обнаружили, что мамин организм буквально весь изъеден изнутри.
– Это безнадежно, – сказал отец. – Врачам тут нечего делать. Твоя мама уходит.
Много лет спустя, когда у меня получилось понять и принять маму, Рахелика открыла мне тайну ее страданий, ее боли, которая никогда не утихала. Но было уже поздно исправить наши сломанные навсегда отношения.
Я – женщина осени, женщина поры листопада. Я и появилась на свет на исходе осени, в двух шагах от зимы.
В детстве я, бывало, ждала, когда пройдет первый дождь и зацветет дикий лук. Тогда я убегала в поля, каталась по мокрой траве, прижималась лицом к земле и вдыхала запах дождя. Я собирала черепах и гладила их твердые панцири тонкими пальцами, спасала гнезда трясогузок, упавшие с дерева, рвала шафран и крокусы и наблюдала за мокрицами, наводнившими поля после первого дождя.
Я пропадала часами, но мама никогда меня не искала – она была уверена, что я у дедушки с бабушкой. Когда же я возвращалась домой, вся в мокрой земле, приставшей к одежде, с испуганной черепахой в руках, она, вперив в меня взгляд своих зеленых глаз, цедила шепотом, звенящим как пощечина:
– Все не как у людей… Как, ну как у меня могла родиться дочь вроде тебя?!
Я тоже не знала, как у нее могла родиться дочь вроде меня. Мать была тоненькая и хрупкая, носила отлично скроенные костюмы, подчеркивавшие талию, и туфли на высоком каблуке, как в красочных журналах портнихи Сары, которая шила все ее наряды, копируя фасоны голливудских кинозвезд.
Раньше мама шила себе и мне одинаковые платья, из одной и той же материи. Одевая меня, она в который раз предупреждала, чтобы я не испачкалась, завязывала на моих рыжих кудрях бант из той же ткани, что и платье, послюнив палец, терла мои лаковые туфли, – и мы рука об руку отправлялись в кафе «Атара» неподалеку от нашего дома, на улице Бен-Иегуда. Но я постоянно пачкала платья и не относилась к ним с почтением, которого они заслуживали, и мама прекратила меня наряжать. И белые лаковые туфли и тонкие чулки она тоже перестала мне покупать.
– Что за девчонка! Босячка! Нет, никогда ты не станешь настоящей дамой! Иногда мне кажется, что ты родилась в курдском квартале, – говорила она, и в ее устах это было самым страшным оскорблением.
Дело в том, что пуще всего мать моя ненавидела курдов. И я не понимала почему. Даже бабушка Роза относилась к ним спокойно, я ни разу не слышала, чтоб она их проклинала, а вот если речь заходила об англичанах (они были в стране в те времена, когда я еще не родилась), она всегда – всегда! – добавляла: «Будь прокляты эти энгличане!» Всем было известно, что бабушка Роза ненавидит англичан еще со времен мандата, с тех пор как ее младший брат Эфраим исчез на много лет и жил нелегально, в подполье «Лехи»[5].
Мама, однако, ничего против англичан не имела. Наоборот, я часто слышала от нее сожаления, что они покинули страну: «Если бы они остались, здесь не было бы курдов».
Ну а я как раз курдов очень любила. Особенно семью Барзани, которая жила на второй половине дома дедушки и бабушки. Лишь проволочная сетка отделяла один двор от другого. Раз в неделю госпожа Барзани разводила во дворе огонь и пекла вкуснейшие лепешки, внутри которых пузырился сыр. И хотя мать под угрозой жесточайшей порки запретила мне приближаться к половине Барзани, я ждала той минуты, когда курдянка, как называла ее бабушка, окликнет меня, и я усядусь на землю возле табуна[6] и стану уписывать за обе щеки эту вкуснотищу.
Господин Барзани носил длинное платье (как арабы в Старом городе, говорила мать), повязывал голову скрученным платком и смеялся беззубым ртом. Он усаживал меня к себе на колени и говорил слова, которых я не понимала.
– Папуката[7], где твоя мама тебя купила, на рынке Махане-Иегуда? – смеялась госпожа Барзани. – Потому как быть того не может, что вы с ней одна семья.
Только через много лет тетя Бекки рассказала мне, что у нашей семьи давние счеты с курдами.
Бекки была поздним ребенком у бабушки и дедушки Эрмоза и любила меня так, словно я была ее младшей сестренкой. Она нянчила меня и возилась со мной часами – куда больше, чем мама. А еще я была ее алиби, когда она встречалась со своим парнем – красавцем Эли Коэном. Каждый день после полудня Эли Коэн, прекрасный, как Ален Делон, на своем черном блестящем мотоцикле подкатывал к лестнице и насвистывал песенку «На холме стоит корова». Бекки выходила во двор, подавала ему знак, а потом тащила меня за собой и кричала бабушке Розе: «Я отведу Габриэлу на детскую площадку!» И прежде чем бабушка Роза успевала ответить, мы уже оказывались у лестницы, где ждал красавец Эли Коэн. Бекки усаживала меня между ним и собой, и мы катили вдоль улицы Агриппас до Кинг-Джордж. И когда мы проезжали мимо скромного здания напротив парфюмерного магазина «Циля», где мама покупала духи и помаду, Бекки всегда говорила: «Это наш кнессет». Однажды мы даже видели Бен-Гуриона: он вышел из «нашего кнессета» и направился к улице Гилель, а Эли Коэн поехал вслед за ним на мотоцикле, и мы увидели, как он входит в отель «Эден». Там, сообщила Бекки, он ночует, когда заседает в нашем кнессете, в нашем Иерусалиме.
После того как мы посмотрели на Бен-Гуриона, красавец Эли Коэн развернулся и поехал обратно на улицу Кинг-Джордж.
– Эли! Ты гонишь как сумасшедший! – кричала Бекки.
Но Эли не слушал, он несся на своем мотоцикле, вот он промчался мимо улицы Маалот и остановился у входа в городской сад. А там уж все шло как заведено: они отправляли меня на качели или на горку, а сами целовались, пока не начинало темнеть. Лишь когда детская площадка пустела, дети и мамы уходили, а я оставалась в песочнице одна, красавец Эли Коэн отвозил нас домой на своем мотоцикле, и я вновь сидела стиснутая между ним и Бекки.
И мама, придя забрать меня домой, кричала на младшую сестру:
– Где тебя носит с ребенком, черт побери? Я ищу вас по всему Иерусалиму!
А Бекки на это отвечала:
– Если бы ты не сидела целый день в «Атаре», а сама повела ее на детскую площадку, я могла бы готовиться к завтрашнему экзамену. Так что скажи спасибо.
И мама расправляла свою безупречно сшитую юбку, проводила рукой по тщательно уложенным волосам, оглядывала длинные ногти, покрытые красным лаком, и бурчала себе под нос:
– А не пошла бы ты куда подальше…
После чего брала меня за руку и уводила домой.
Тетя Бекки обручилась с красавцем Эли Коэном в ресторане «Армон». Чудесная была помолвка: столы ломились от разных вкусностей, певец пел песни Исраэля Ицхаки. Тетя Бекки была прекрасна как Джина Лолобриджида, а Эли Коэн был прекрасен как Ален Делон. И когда мы все фотографировались с женихом и невестой для семейного альбома, дедушка Габриэль восседал в центре, окруженный семьей, а я сидела на плечах у папы и смотрела на всех сверху вниз. Это была последняя фотография дедушки Габриэля – через пять дней он умер.
И уже после его смерти, во время шивы, когда мама от рыданий то и дело теряла сознание, и приходилось брызгать на нее водой, чтобы она очнулась, и бабушка Роза твердила: «Хватит, Луна! Возьми себя в руки, а то как бы еще одна беда не приключилась», и тия[8] Аллегра, дедушкина сестра, говорила: «Мир праху Габриэля! Мало того что она сама не плачет по нему – она и дочери не дает падать в обморок», – именно тогда Бекки нашла нужным сообщить всем, на когда у нее назначена свадьба с красавцем Эли Коэном. И все сказали: «В добрый час! Но нужно подождать год – из уважения к Габриэлю», а Бекки возразила: об этом не может быть и речи, через год она будет слишком стара, чтобы рожать детей.
И тия Аллегра сказала:
– Ох, Габриэль, дорогой ты наш, что за дочерей ты вырастил, не хотят оказать тебе уважения даже на год!
А мама, придя в себя после обморока, прошептала:
– Слава богу, наконец-то она выходит замуж, а то я уж думала, что так и помрет старой девой.
И разгорелся скандал: Бекки гонялась за мамой с тапкой и грозилась убить, если та еще раз назовет ее старой девой, а мама отвечала:
– Что поделаешь, керида[9], факт есть факт: в твои годы я уже была матерью.
И Бекки выбежала из дому, а я бросилась за ней следом по ступеням улицы Агриппас, и так мы бежали, пока не добежали до кладбища при больнице «Шаарей-Цедек». Она села на парапет, усадила меня рядом – и вдруг разрыдалась.
– Ой, папа, папочка, что же ты ушел, что же ты нас оставил, папа? Что мы будем без тебя делать?
А потом неожиданно перестала рыдать, повернулась ко мне и крепко обняла:
– Знаешь, Габриэла, все говорят, что больше всего дедушка Габриэль любил Луну, твою маму, но я никогда не чувствовала, что меня он любит меньше. У дедушки Габриэля было золотое сердце, поэтому его все обманывали. А ты никогда никому не позволяй себя обманывать, слышишь? Ты найдешь себе парня, как мой Эли, и выйдешь за него замуж, и будешь счастлива – поняла, мое солнышко? Не смотри по сторонам, когда встретишь парня как Эли и почувствуешь любовь здесь, в сердце, – она взяла мою руку и положила ее между своей красивой грудью и животом. – Вот здесь, Габриэла, ты почувствуешь любовь. И тогда поймешь, что нашла своего Эли, и выйдешь за него замуж. А сейчас давай вернемся домой, пока дедушка Габриэль не рассердился, что я убежала с его шивы…
В конце концов Бекки все-таки подождала год, пока окончился траур, и только тогда вышла за красавца Эли Коэна. Свадьба была в том же ресторане «Армон», что и помолвка. Меня нарядили в белое платье и поручили идти впереди невесты и бросать конфеты – вместе с моим кузеном и ровесником Боазом, старшим сыном тети Рахелики: он был в костюме как у жениха и с галстуком-бабочкой.
Мама и Рахелика все делали вместе, даже платье подружки невесты и костюм для Боаза выбирали вдвоем. Если Рахелика была не дома, на улице Усышкина, значит, она была у нас, а если матери не было дома, на улице Бен-Иегуда, значит, она была у Рахелики.
После дедушкиной смерти бабушка Роза осталась одна в большом доме, где раньше жили они вдвоем. Время от времени она навещала нас или других своих дочерей. Бабушка всегда приносила в сумочке шоколадки и конфеты, и у нее всегда были наготове захватывающие истории из тех времен, когда она работала в домах у энгличан.
– Хватит уже этих историй! – злилась мама. – Тоже мне великая честь – мыть уборные у англичан!
Бабушка не оставалась в долгу:
– Но и не такой уж позор! Это ты, принцесса, родилась в сорочке, а я должна была кормить своего брата Эфраима. А кроме того, я многому научилась у энгличан.
– И чему же ты научилась у энгличан? – передразнивала ее мама, растягивая это слово. – И сколько можно повторять: нужно говорить «англичан»!
Бабушка, не обращая внимания на издевку, тихо отвечала:
– Научилась сервировать стол, научилась английскому языку. Я говорю по-английски лучше, чем ты, хоть ты и училась в английской школе. Твой английский и сейчас – одно несчастье.
– Что? У меня плохой английский!? – кипятилась мама. – Я читаю английские журналы! Я даже не смотрю на титры в кино, я все понимаю!
– Ладно-ладно, слыхали, все-то ты знаешь и понимаешь, кроме самого главного – что такое уважение и вежливость. Вот этого ты не понимаешь, королева красоты ты наша.
Тут мама демонстративно выходила из кухни, оставив меня с бабушкой Розой. Та сажала меня на колени и говорила:
– Запомни, Габриэла, никакая работа не унизительна. Если когда-нибудь ты, не дай бог, окажешься в безвыходном положении, то даже уборные у энгличан мыть не зазорно.
Я любила слушать бабушку Розу. Она была замечательной рассказчицей, а я – благодарной слушательницей.
– До того, как ты родилась, за много-много времени до того, как ты родилась, керида Габриэла, наш Иерусалим был как заграница. В кафе «Европа» на площади Цион играл оркестр, танцевали танго, а на веранде отеля «Кинг-Дэвид» устраива…