Рассказав Генриху Анжуйскому обо всем, что произошло, и выйдя из молельни, Екатерина застала у себя в комнате Рене.
Королева встретилась со своим астрологом в первый раз после того, как она побывала у него в лавке на мосту Михаила Архангела; Рене она написала накануне, и теперь он сам принес ответ на ее записку.
– Ну как? Вы его видели? – спросила королева.
– Да.
– Как он себя чувствует?
– Скорее лучше, чем хуже.
– А может он говорить ?
– Нет, шпага перерезала ему гортань.
– Но я же вам сказала: пусть в таком случае напишет!
– Я попробовал, да он и сам старался изо всех сил, но его рука успела начертить только две неразборчивые буквы, а после этого он потерял сознание: у него вскрыта яремная вена, и от потери крови он совершенно обессилел.
– Вы видели эти буквы?
– Вот они.
Рене вынул из кармана бумагу и подал Екатерине, Екатерина поспешила развернуть ее.
– М и О[58], – сказала она. – Неужели это действительно Ла Моль, и всю эту комедию Маргарита разыграла только для отвода глаз?
– Сударыня, – заговорил Рене, – если бы я осмелился высказать свое мнение в таком деле, в каком даже ваше величество затрудняется определить свое, я бы сказал, что, по-моему, де Ла Моль слишком горячо влюблен, чтобы заниматься политикой серьезно.
– Вы так думаете?
– Да. А главное, он без памяти влюблен в королеву Наваррскую, и поэтому служить не за страх, а за совесть королю он не в состоянии: ведь настоящей любви без ревности не бывает.
– Так вы думаете, что он влюбился в нее по уши?
– Уверен.
– Он прибегал к вашей помощи?
– Да.
– Он просил у вас какого-нибудь любовного напитка, какого-нибудь приворотного зелья?
– Нет, мы занимались восковой фигуркой.
– Пронзенной в сердце?
– Пронзенной в сердце.
– Фигурка сохранилась?
– Да.
– Она у вас?
– У меня.
– Было бы любопытно, если бы все эти кабалистические заклинания и впрямь действовали так, как им это приписывают! – заметила Екатерина.
– Ваше величество, вы можете судить об этом лучше меня.
– Разве королева Наваррская любит Ла Моля?
– Так любит, что не щадит себя. Вчера она спасла его от смерти, рискуя своей честью и жизнью. Вы это видите и, однако, все еще сомневаетесь.
– В чем?
– В науке.
– Это потому, что ваша наука обманула меня, – сказала Екатерина, пристально глядя на Рене, – тот выдержал ее взгляд с поразительным самообладанием.
– В каком случае? – спросил он.
– О, вы прекрасно понимаете, что я хочу сказать! Впрочем, быть может, дело тут не в науке, а в ученом.
– Я не понимаю, что вы хотите сказать, – молвил флорентиец.
– А не выдыхаются ли ваши духи, Рене?
– Нет, если их изготовляю я, но если они проходят через другие руки, то возможно...
Екатерина усмехнулась и покачала головой.
– Ваш опиат подействовал чудесно, Рене: у госпожи де Сов никогда еще не было таких свежих, таких красных губ!
– Не стоит поздравлять с этим мой опиат. Баронесса де Сов, пользуясь правом всех хорошеньких женщин иметь капризы, больше не заговаривала со мной об опиате, а я после наставления вашего величества считал неудобным посылать его. Все коробочки, – те самые, которые вы видели, – стоят у меня дома, кроме одной, которая исчезла, но я не знаю, кто ее взял и с какой целью.
– Хорошо, Рене, когда-нибудь мы еще вернемся к этому, – сказала Екатерина, – а теперь поговорим о другом.
– Слушаю, ваше величество.
– Что нужно для того, чтобы определить продолжительность жизни человека?
– Прежде всего нужно знать день его рождения, его теперешний возраст и под каким знаком зодиака он появился на свет.
– А еще что?
– Нужны его волосы и кровь.
– Значит, если я вам принесу его волосы и кровь и скажу, под каким знаком он появился на свет, его возраст и день его рождения, вы определите, когда приблизительно он умрет?
– Да, с точностью до нескольких дней.
– Хорошо! Волосы у меня есть, кровь я достану.
– Этот человек родился днем или ночью?
– Вечером, в пять часов двадцать три минуты.
– Будьте у меня завтра в пять часов: время опыта должно точно совпасть со временем рождения.
– Хорошо, – ответила Екатерина, – мы придем.
Рене поклонился и вышел, сделав вид, что не обратил внимания на слова «мы придем», которые указывали, что Екатерина, против обыкновения, явится не одна.
На следующий день, на рассвете, Екатерина прошла к Карлу.
В полночь она посылала узнать, как чувствует себя король, и ей ответили, что при нем находится мэтр Амбруаз Паре, который намеревается пустить ему кровь, если нервное возбуждение не прекратится.
Еще вздрагивая даже во сне, еще бледный от потери крови. Карл спал на плече верной кормилицы, которая сидела, прислонясь к его кровати, и уже три часа не меняла положения, боясь нарушить покой своего любимого питомца.
Время от времени на губах больного показывалась пена, и кормилица вытирала ее тонким вышитым батистовым платочком. У изголовья лежал другой носовой платок, весь в пятнах крови.
Екатерине пришла было в голову мысль завладеть этим платком, но она подумала, что кровь, смешанная со слюной и растворенная в ней, возможно, утратит свои свойства; она спросила у кормилицы, не пускал ли врач ее сыну кровь: ведь он просил передать ей, что к этому придется прибегнуть. Кормилица ответила, что пускал, что крови вышло очень много и что поэтому Карл дважды терял сознание.
Королева-мать, которая, как все принцессы той эпохи, была достаточно сведуща в медицине, попросила показать ей кровь: ничего не могло быть легче, ибо врач приказал сохранить кровь для наблюдений.
Кювета с кровью стояла в соседней комнате. Екатерина прошла туда, наполнила красной жидкостью флакончик, который она принесла с собой для этой цели, и вернулась в спальню, пряча в карманах пальцы, кончики которых могли бы обличить совершенное ею святотатство.
В то самое мгновение, когда она появилась на пороге, Карл открыл глаза и был поражен, увидев мать. Как это бывает после сна, он припомнил все свои мысли, проникнутые обидой и злобой.
– А! Это вы? – спросил он. – Объявите вашему любимому сыну, Генриху Анжуйскому, что прием будет завтра.
– Милый Карл, прием будет тогда, когда вы пожелаете, – ответила Екатерина. – Успокойтесь и усните.
Словно послушавшись ее совета. Карл и впрямь закрыл глаза, а Екатерина, которая дала совет, как это обычно делают для утешения больного или ребенка, вышла из комнаты. Услышав, что дверь за ней закрылась, Карл сел на постели и голосом, еще глухим после мучительного приступа болезни, вдруг крикнул:
– Канцлера! Печати! Двор! Все сюда!
Кормилица, осторожно применяя силу, вновь положила голову короля к себе на плечо и попыталась укачать его, точно он был еще ребенком.
– Нет, нет, кормилица, я больше не засну. Позови моих придворных, я хочу утром позаниматься.
Когда Карл говорил таким тоном, невозможно было его ослушаться; даже кормилица, несмотря на то, что ее царственный питомец сохранил за ней все ее привилегии, не решалась противиться его приказам. Явились все, кого потребовал король, и прием послов был назначен не на завтра, что оказалось невозможным, а через пять дней.
Между тем в назначенный час, то есть в пять часов вечера, королева-мать и герцог Анжуйский отправились к Рене, который, как известно, был предупрежден об этом посещении и успел приготовить все необходимое для таинственного действа.
В комнате справа, то есть в келье для жертвоприношений, на раскаленной жаровне рдел стальной клинок, на поверхности которого причудливыми арабесками должны были обрисоваться грядущие события в судьбе того, о ком вопрошали оракула; на жертвеннике лежала заранее принесенная «Книга судеб». Ночь была на редкость светлая, так что Рене легко мог наблюдать за ходом и расположением светил.
Первым вошел герцог Анжуйский – он был в накладных волосах, маска скрывала его лицо, длинный ночной плащ изменял его фигуру. Вслед за ним явилась королева-мать. Не знай она заранее, что ее поджидает здесь сын, она сама бы его не узнала. Екатерина сняла маску; герцог Анжуйский остался в маске.
– Ты ночью делал наблюдения? – спросила Екатерина.
– Да, ваше величество, – ответил Рене, – и звезды уже дали мне ответ о прошлом. Тот, о ком вы меня спрашиваете, отличается, как и все лица, родившиеся под созвездием Рака, горячим сердцем и беспримерной гордостью. Он могуществен; он прожил почти четверть века; небо даровало ему славу и богатство. Так ли это, ваше величество?
– Может быть, – ответила Екатерина.
– Вы принесли волосы и кровь?
– Вот они.
Екатерина протянула некроманту русый локон и флакончик с кровью.
Рене взял флакончик, встряхнул его, чтобы смешать фибрин с серозной жидкостью, и капнул на раскаленный докрасна клинок большую каплю этой текучей плоти, которая тотчас закипела и скоро заструилась, принимая фантастические очертания.
– Ваше величество! – воскликнул Рене. – Я вижу, как он корчится от жестокой боли! Слышите, как он стонет, словно зовет на помощь? Видите, как вокруг него все покрывается кровью? Видите, как у его смертного одра готовятся великие бои? Вот копья, вот мечи...
– И долго так будет? – спросила Екатерина, трепеща от невыразимого волнения и останавливая рукой Генриха Анжуйского, который с жадным любопытством наклонился над жаровней.
Рене подошел к жертвеннику и произнес кабалистическое заклинание с таким жаром, с такой убежденностью, что на висках у него вздулись жилы, его сотрясала нервная дрожь, и он забился в тех пророческих конвульсиях, которые сотрясали на треножниках древних пифий[59]и которые не оставляли их до смертного одра.
Наконец он встал и объявил, что все готово, в одну руку взял флакончик, еще на три четверти полный, в другую – локон. Затем, приказав Екатерине раскрыть книгу наугад и остановить взгляд на первом попавшемся месте, он вылил вею оставшуюся кровь на стальной клинок, а локон бросил в жаровню, произнося кабалистическую фразу, составленную из еврейских слов, значения которых он не понимал.
Тотчас герцог Анжуйский и Екатерина увидели, как на, клинке распростерлась белая фигура, напоминавшая обряженного в саван покойника.
Над ней склонилась другая, как будто женская фигура.
В то же время локон вспыхнул мгновенным светлым пламенем, острым, как красный язык.
– Один год! – воскликнул Рене. – Не дольше, чем через год, этот человек умрет, и его будет оплакивать только одна женщина! Ах, нет! Там, на другом конце клинка, виднеется еще одна женщина, и на руках она как будто держит ребенка.
Екатерина посмотрела на сына, и хотя она была матерью, казалось, она спрашивала его, кто эти две женщины.
Едва Рене успел произнести эти слова, как стальной клинок побелел, и постепенно все рассеялось.
Екатерина раскрыла книгу наугад и изменившимся голосом, с которым она была не в силах совладать, несмотря на всю свою выдержку, прочла следующее двустишие:
Погибнет тот, пред кем трепещет свет,
Коль позабудет мудрости совет.
Некоторое время вокруг жаровни царила полная тишина.
– А каковы знамения в этом месяце для лица, тебе известного? – нарушила молчание Екатерина.
– Как всегда, самые радужные, сударыня. Если только рок не будет побежден единоборством одного божества с другим, в будущем этому человеку ничего не грозит. Хотя...
– Хотя – что?
– Одна из звезд, которые составляют его созвездие, пока я наблюдал ее, была закрыта Темным облачком.
– Ага, темным облачком!.. – вскричала Екатерина. – Значит, есть некоторая надежда?
– О ком вы говорите? – спросил герцог Анжуйский.
Екатерина увела сына подальше от жаровни и начала что-то говорить ему шепотом.
Рене опустился на колени и, вылив на ладонь последнюю каплю крови, оставшуюся на дне флакончика, принялся рассматривать ее при свете горевшей жаровни.
– Странное противоречие! – говорил он. – Оно доказывает, как ненадежны свидетельства простой науки, которой занимаются люди заурядные! Для всех, кроме меня, – для врача, ученого, даже для Амбруаза Паре, – вот эта самая кровь – чиста, здорова, кислотна, полна животных соков и пророчит долгие годы телу, из которого она ушла, а между тем вся ее сила иссякнет быстро – не пройдет и года, как эта жизнь угаснет!
Екатерина и Генрих Анжуйский обернулись и прислушались.
Глаза герцога блестели сквозь прорези маски.
– Да, – продолжал Рене, – обыкновенным ученым принадлежит лишь настоящее, нам же принадлежит прошедшее и будущее.
– Значит, вы стоите на том, что не пройдет и года, как он умрет? – обратилась к нему Екатерина.
– Это так же верно, как то, что мы трое, здесь присутствующие и ныне здравствующие, когда-нибудь, в свою очередь, успокоимся в гробу.
– Однако вы говорили, что кровь чиста, здорова, что она пророчит долгую жизнь?
– Да, если бы все шло естественным путем. Но ведь возможен несчастный случай...
– О да! Слышите? – обратилась Екатерина к Генриху. – Возможен несчастный случай...
– Еще одна причина, чтобы я остался, – ответил тот.
– Об этом нечего и думать: это невозможно. Герцог Анжуйский повернулся к Рене.
– Спасибо! – изменив голос, сказал он. – Спасибо! Возьми этот кошелек.
– Идемте, граф, – сказала Екатерина, умышленно титулуя так сына, чтобы сбить Рене с толку. Мать и сын вышли на улицу.
– Ах, матушка, подумайте сами, – говорил Генрих, – возможен несчастный случай! А что, если этот случай произойдет в мое отсутствие? Ведь я же буду в четырехстах милях...
– Четыреста миль можно проехать за одну неделю, сын мой.
– Да, но кто знает, пустят ли меня сюда эти люди? Неужели я не могу подождать, матушка?..
– Как знать? – отвечала Екатерина. – Быть может, несчастный случай, о котором говорил Рене, и есть тот самый, который вчера уложил короля в постель? Слушайте, дитя мое, возвращайтесь другой дорогой, а я пойду к калитке монастыря августинок – там меня ждет моя свита. Идите, Генрих, идите! И если увидите брата, то не раздражайте его ни в коем случае!
Первое, что возвратившись в Лувр, услышал герцог Анжуйский, было известие о том, что торжественный въезд польских послов состоится через четыре дня. Герцога ждали портные и ювелиры с великолепными одеяниями и роскошными драгоценными уборами, которые заказал для него король.
Между тем как Генрих Анжуйский примеривал все это со слезами, набегавшими от злости на его глаза, Генрих Наваррский очень обрадовался великолепному изумрудному ожерелью, шпаге с золотым эфесом и драгоценному перстню, которые прислал ему король еще утром.
Герцог Алансонский получил какое-то письмо и заперся у себя в комнате, чтобы прочитать его на свободе.
А Коконнас ловил на лету каждое луврское эхо, в котором звучало имя его друга.
Нетрудно догадаться, что Коконнас был не очень удивлен отсутствием Ла Моля в течение всей ночи, но утром он почувствовал некоторое беспокойство и в конце концов отправился на поиски своего друга: сначала он обследовал гостиницу «Путеводная звезда», из гостиницы «Путеводная звезда» прошел на улицу Клош-Персе, с улицы Клош-Персе перешел на улицу Тизон, с улицы Тизон – на мост Михаила Архангела и, наконец, вернулся в Лувр.
Расспросы, с которыми Коконнас обращался к разным лицам, носили, как это легко себе представить, зная его эксцентрическую натуру, порой столь своеобразный, порой столь настойчивый характер, что вызвали между ним и тремя придворными дворянами объяснения, закончившиеся во вкусе той эпохи, – другими словами, закончившиеся дуэлью. Коконнас провел все три встречи с той добросовестностью, какую он всегда вкладывал в дела такого рода: он убил первого и ранил двух других, приговаривая:
– Бедняга Ла Моль, он так хорошо знал латынь! Третий, барон де Буаси, упав, сказал:
– Ох, Коконнас, Бога ради, придумай что-нибудь новенькое! Ну скажи, что он знал греческий!
В конце концов слухи о приключении в коридоре стали всеобщим достоянием; Коконнас был в отчаянии: у него мелькнула мысль, что все эти короли и принцы убили его друга или бросили в какой-нибудь «каменный мешок».
Узнав, что в этом деле принимал участие герцог Алансонский, и пренебрегая ореолом величия, окружавшим принца крови, он отправился к нему и потребовал от него объяснений как от простого дворянина.
Сначала герцог Алансонский возымел большое желание выгнать вон наглеца, осмелившегося требовать от него отчета в его поступках, но Коконнас говорил так резко, глаза его сверкали таким огнем, а три дуэли за одни сутки вознесли пьемонтца так высоко, что герцог, поразмыслив, не поддался первому побуждению и ответил своему придворному с очаровательной улыбкой:
– Дорогой Коконнас! Король, пришедший в ярость от удара в плечо серебряным кувшином, и герцог Анжуйский, недовольный тем, что его короновали тазом с апельсиновым компотом, и герцог де Гиз, оскорбленный пощечиной, которую дал ему кабаний окорок, сговорились убить де Ла Моля – это сущая правда, но некий друг вашего друга отвел удар. Заговор не удался, даю вам слово принца!
– Ага! – произнес Коконнас, выпуская воздух из легких, как из кузнечного меха. – Черт побери! Это чудесно, ваше высочество, и мне бы очень хотелось познакомиться с этим другом, дабы выразить ему мою признательность.
Герцог Алансонский ничего не ответил, а только улыбнулся еще приятнее, чем раньше, предоставляя Коконнасу думать, что этот друг не кто иной, как сам герцог.
– Ваше высочество, – продолжал Коконнас, – раз уж вы были так добры, что рассказали мне начало этой истории, то довершите благодеяние и доскажите конец. Вы говорите, что хотели его убить, но не убили. А что же с ним сделали? Знаете, я человек мужественный, я перенесу дурную весть, – говорите! Его, наверно, засадили в брюхо какого-нибудь каменного мешка, так ведь? Что ж, тем лучше! Это заставит его впредь быть осторожнее, а то он никогда меня не слушался. А кроме того, мы вытащим его оттуда, черт побери! Камни – помеха не для всех.
Герцог Алансонский покачал головой.
– Самое скверное во всей этой истории, храбрый мой Коконнас, то, что после этого ночного приключения твой друг исчез, и неизвестно, куда он запропастился.
– Черт побери! – снова побледнев, воскликнул пьемонтец. – Если он запропастился хоть в ад, я и там разыщу его!
– Слушай, я дам тебе дружеский совет, – сказал герцог Алансонский, не меньше Коконнаса, хотя и по другим причинам, желавший знать, где обретается Ла Моль.
– Дайте, ваше высочество, дайте! – воскликнул Коконнас.
– Пойди к королеве Маргарите: она должна знать, что сталось с тем, кого ты оплакиваешь.
– Признаться, ваше высочество, я уже думал об этом, – сказал Коконнас, – только не осмелился: не говоря уж о том, что королева Маргарита внушает мне такое чувство, какое я не в силах выразить словами, я к тому же боялся застать ее в слезах. Но раз вы, ваше высочество, утверждаете, что Ла Моль не умер и что ее величество знает, где он, я наберусь храбрости и схожу к ней.
– Иди, друг мой, иди, – сказал герцог Франсуа. – А когда узнаешь, скажи и мне: ведь, по правде говоря, я беспокоюсь не меньше, чем ты. Только помни об одном, Коконнас...
– О чем?
– Не говори, что пришел к ней от меня: если ты допустишь эту ошибку, то, возможно, не узнаешь ничего.
– Ваше высочество, с той минуты, как вы посоветовали держать это в тайне, я буду нем, как рыба или как королева-мать! – объявил Коконнас.
– Хороший принц, чудный принц, великодушный принц, – бормотал пьемонтец по дороге к королеве Наваррской.
Маргарита ждала Коконнаса, ибо слух о его отчаянии дошел до нее, а узнав, в каких подвигах выразилось его горе, она почти простила пьемонтцу грубоватое обращение с ее подругой, герцогиней Неверской, с которой он не разговаривал уже дня два-три после страшнейшей ссоры. Вот почему Коконнаса ввели к королеве, как только ей доложили о нем.
Коконнас вошел. Он не в силах был побороть смущение, о котором он говорил герцогу Алансонскому и которое он всегда чувствовал в присутствии королевы – не в силу ее высокого положения, а в силу ее умственного превосходства, – но Маргарита встретила его с улыбкой и сразу успокоила.
– Ах, сударыня! – сказал Коконнас. – Верните мне моего друга или по крайней мере скажите, что с ним, – я не могу без него жить! Представьте себе Эвриала без Ниса, Дамона без Финтия или Ореста без Пилада![60]Сжальтесь над моим несчастьем ради одного из упомянутых мной героев, сердце которого не превзойдет моего сердца в нежной любви!
Маргарита улыбнулась и, взяв с пьемонтца слово сохранить тайну, рассказала о бегстве в окно. Что же касалось места пребывания Ла Моля, то, несмотря на настоятельные просьбы Коконнаса, она сохранила его в глубочайшей тайне. Коконнас был удовлетворен только наполовину, а потому прибег к дипломатическим приемам самых высоких сфер, в результате чего Маргарита ясно увидела, что герцог Алансонский не меньше своего придворного желал узнать, что стряслось с Ла Молем.
– Хорошо, – сказала королева, – раз уж вы непременно хотите знать что-нибудь определенное о вашем друге, то спросите о нем у короля Наваррского – только он имеет право сказать вам об этом, я же могу сказать вам одно: тот, кого вы ищете, жив, верьте моему слову.
– Я верю кое-чему, еще более очевидному, сударыня, – ответил Коконнас, – ваши прекрасные глаза не заплаканы.
Полагая, что ему больше нечего прибавить к этой фразе, обладавшей двойной ценностью – ясностью мысли и выражением высокого мнения о достоинствах Ла Моля, Коконнас вышел и принялся обдумывать, как бы ему примириться с герцогиней Неверской, – не ради нее, а ради того, чтобы узнать у нее, чего он не мог узнать у Маргариты.
Большая скорбь – состояние ненормальное, и душа стремится стряхнуть с себя этот гнет как можно скорее. Мысль о разлуке с Маргаритой первое время терзала сердце Ла Моля, и он согласился бежать главным образом для того, чтобы спасти доброе имя королевы, а не для спасения своей жизни.
И вот уже на следующий день к вечеру Ла Моль вернулся в Париж, чтобы вновь увидеть Маргариту, когда она выйдет на балкон. В свою очередь, Маргарита, точно какой-то тайный голос сообщил ей, что молодой человек возвратился, провела весь вечер у окна, и тут оба вновь увидели друг друга с тем несказанным чувством счастья, какое обычно сопутствует запретным радостям. Больше того: меланхолическая и романтическая натура Ла Моля находила даже известное очарование в этом препятствии. Но, как всякий, кто любит искренне, Ла Моль был счастлив лишь в то время, когда любовался или обладал предметом своей любви, и страдал в разлуке с ним, а потому, горя желанием вновь соединиться с Маргаритой, он спешно занялся подготовкой того события, которое должно было вернуть ему любимую женщину, другими словами – подготовкой бегства короля Наваррского.
Маргарита тоже отдавалась счастью быть любимой тем, кто был столь бескорыстно ей предан. Часто она сердилась на себя за то, что сама же считала слабостью; наделенная мужским умом, она презирала любовь мелких людишек, она была чужда тем скудным радостям, в которых чувствительные души видят самое сладостное, самое утонченное, самое желанное счастье, а в то же время считала если не счастливым, то счастливо завершившимся день, если часам к десяти вечера, надев белый пеньюар и выйдя на балкон, вдруг замечала на набережной, во мраке, всадника, который прикладывал руку то к губам, то к сердцу, она же только многозначительно покашливала, пробуждая в возлюбленном воспоминание о любимом голосе. Иногда ее маленькая ручка, размахнувшись, бросала записку, в которую была завернута какая-нибудь драгоценная вещица, которая была драгоценна не столько своей стоимостью, сколько тем, что принадлежала той, кто ее бросил, и которая со звоном падала на мостовую к ногам молодого человека. Ла Моль, как коршун, бросался на добычу, прижимал ее к груди и отвечал ей тем же способом, а Маргарита не уходила с балкона, пока в ночи не затихал топот копыт коня, который скакал сюда во весь опор и который удалялся так, как будто был сделан из того же материала, что и прославленный конь, погубивший Трою[61].
Вот почему, хотя королева Наваррская и не тревожилась за участь Ла Моля, все же, опасаясь, как бы его не выследили, упорно не допускала других встреч, кроме таких свиданий на испанский манер, которые продолжались ежевечерне вплоть до приема польских послов – приема, как уже известно читателю, отложенного на несколько дней по настоянию Амбруаза Паре.
Накануне приема, около девяти вечера, когда все в Лувре были заняты приготовлениями к завтрашнему торжеству, Маргарита открыла окно и вышла на балкон. Но едва она показалась, как Ла Моль, против обыкновения не дожидаясь, пока она бросит ему записку, и, видимо, очень торопясь, с всегдашней своей ловкостью, бросил ей письмо, которое упало, как всегда, к ногам его царственной возлюбленной. Маргарита, поняв, что послание заключает в себе что-то необычное, вернулась к себе в комнату, чтобы прочесть его.
На recto[62]первой страницы были следующие строки:
«Ваше величество! Мне необходимо поговорить с королем Наваррским. Дело спешное. Жду».
А на recto второй страницы – строки, которые можно было отделить от первых, разорвав бумагу пополам:
«Устройте так, чтобы я мог поцеловать вас не воздушным поцелуем. Жду».
Едва Маргарита успела пробежать глазами вторую часть письма, как раздался голос Генриха Наваррского, который, с обычной своей осторожностью, стучался во входную дверь и спрашивал Жийону, можно ли войти.
Королева тотчас разорвала письмо на две половинки, одну из них сунула за корсаж, другую – в карман, подбежала к окну и, затворив его, бросилась к двери.
– Входите, входите, государь, – сказала она. Как ни тихо, быстро и ловко захлопнула Маргарита окно, этот звук все-таки дошел до слуха Генриха, который жил среди людей, внушавших ему страх, и у которого все чувства, напряженные до предела, в конце концов приобрели почти ту же особую остроту, какой отличаются дикари. Но король Наваррский не принадлежал к числу тиранов, которые не позволяют своим женам дышать воздухом и смотреть на звезды.
– Ваше величество! – сказал он. – Пока наши придворные примеряют парадные костюмы, я решил сказать вам несколько слов о моих делах в надежде, что вы по-прежнему считаете их своими, не так ли?
– Конечно, государь! – отвечала Маргарита. – Ведь наши общие интересы остаются теми же?
– Вот поэтому-то мне и хотелось спросить вас, как вы расцениваете то обстоятельство, что герцог Алансонский последнее время подчеркнуто меня избегает, а третьего дня даже уехал в Сен-Жермен. Что это – желание бежать одному, коль скоро за ним почти не следят, или желание остаться здесь? Какого вы мнения? Признаюсь, оно будет иметь большой вес для утверждения моего собственного мнения.
– Ваше величество, вы имеете все основания беспокоиться по поводу молчания моего брата. Я думала об этом целый день и пришла к такому заключению: изменились обстоятельства, изменился и он.
– Другими словами, увидав, что король Карл заболел, а герцог Анжуйский стал польским королем, он рассудил за благо остаться в Париже и не спускать глаз с французской короны?
– Совершенно верно.
– Что ж, пусть остается здесь – этого-то мне и нужно, – отвечал Генрих. – Но это меняет весь наш план, так как теперь для моего бегства мне требуется гарантий втрое больше, чем если бы я бежал вместе с вашим братом, чье имя и участие в деле обеспечивали мою безопасность. Но что меня удивляет, так это молчание де Муи. Бездействовать – не в его обычае. Нет ли о нем каких-нибудь известий?
– У меня, государь? – с удивлением спросила Маргарита. – Откуда же?
– Э, черт возьми! Это же могло получиться совершенно естественно, душенька моя: чтобы доставить мне удовольствие, вы соблаговолили спасти жизнь малышу Ла Молю... Этот мальчик должен был уехать в Мант... Но если люди уезжают, то ведь они могут и вернуться...
– А-а! Вот где ключ к загадке, которую я тщетно пыталась разгадать! – ответила королева. – Я оставила у себя окно открытым, и, вернувшись в комнату, нашла на ковре записку.
– Вот видите! – сказал Генрих.
– Но сначала я ничего в ней не поняла и не придала ей никакого значения, – продолжала Маргарита. – Может быть, я не сообразила, и она пришла оттуда?
– Возможно, – ответил Генрих, – и я даже осмелюсь заметить, что это весьма вероятно. Нельзя ли мне прочитать эту записку?
– Конечно, можно, государь. – сказала Маргарита, подавая ему ту половинку, которую она спрятала в карман.
Король Наваррский взглянул на записку.
– А разве это почерк не Ла Моля? – спросил он.
– Не знаю, – отвечала Маргарита, – мне показалось, что это подделка.
– Все равно прочтем, – сказал Генрих и прочел: «Мне необходимо переговорить с королем Наваррским. Дело спешное. Жду». Ага! Вот как! – продолжал Генрих. – Видите, он ждет!
– Конечно, вижу, – сказала Маргарита. – Но чего же вы хотите?
– Ах ты, Господи! Хочу, чтобы он пришел сюда.
– Пришел сюда? – удивленно глядя на мужа своими красивыми глазами, воскликнула Маргарита. – Как вы можете говорить такие вещи, государь? Человек, которого король хотел убить... человек приговоренный, обреченный... И вы говорите, чтобы он пришел сюда? Да разве это возможно? Двери существуют не для тех, кому пришлось...
– ..бежать через окно, вы хотите сказать?
– Вы совершенно верно закончили мою мысль.
– Превосходно! Но если человеку знаком путь в окно, пусть он и воспользуется этим путем, коль скоро он никоим образом не может войти в дверь. Ведь это же так просто!
– Вы думаете? – спросила Маргарита, краснея от радости при мысли, что она увидится с Ла Молем.
– Уверен.
– Но как же он сюда влезет? – спросила Маргарита.
– Неужели вы не сохранили веревочную лестницу, которую я вам прислал? Ай-ай-ай! Не узнаю вашей обычной дальновидности.
– Конечно, сохранила, государь, – отвечала Маргарита.
– Тогда все складывается как нельзя лучше! – сказал Генрих.
– Что прикажете, ваше величество? – спросила Маргарита.
– Да все проще простого, – сказал Генрих. – Привяжите лестницу к балкону и спустите на землю. Если это де Муи, как мне хочется думать... если это де Муи, то пусть наш достойный Друг влезет сюда, коли захочет лезть.
Не теряя хладнокровия, Генрих взял свечу, чтобы посветить Маргарите, пока она будет искать лестницу, но искать пришлось недолго – она оказалась в шкафу, стоявшем в пресловутом кабинете.
– Она самая, – сказал Генрих. – Теперь я попрошу вас, если только я не слишком злоупотребляю вашей любезностью, привязать лестницу к балкону.
– Почему я, а не вы, государь? – спросила Маргарита.
– Потому что лучшие заговорщики – наиболее осторожные. Вы сами понимаете, что появление мужчины может испугать нашего друга.
Маргарита улыбнулась и привязала лестницу.
– Так! – сказал Генрих, прячась в углу комнаты. – Будьте как можно более очаровательны; теперь покажите лестницу! Чудесно! Я уверен, что де Муи будет здесь.
В самом деле, минут через десять, как на крыльях, прилетел молодой человек и перелез через балконную решетку, но, видя, что королева не вышла к нему навстречу, остановился в нерешительности.
Вместо Маргариты появился Генрих.
– Ба! Да это не де Муи, это господин де Ла Моль! – приветливо сказал он. – Добрый вечер, господин де Ла Моль, входите, прошу вас!
Ла Моль был ошеломлен.
Если бы он не стоял твердо на балконе, а все еще висел на лестнице, он, уж верно, упал бы.
– Вы желали поговорить с королем Наваррским о делах, не терпящих отлагательства, – сказала Маргарита, – я послала за ним – он перед вами.
Генрих отошел закрыть балкон.
– Люблю, – шепнула Маргарита, порывисто сжав руку молодого человека.
– Итак, господин де Ла Моль, – сказал Генрих, подставляя Ла Молю стул, – что скажете?
– Скажу, государь, – отвечал Ла Моль, – что я расстался с де Муи у заставы. Ему хочется знать, заговорил ли Морвель и стало ли известным, что он был в спальне вашего величества.
– Пока нет, но это не замедлит; следовательно, нам надо поторопиться.
– Государь, де Муи того же мнения, и если герцог Алансонский готов уехать завтра вечером, то у Сен-Марсельских ворот его будут ждать пятьсот всадников; другие пятьсот будут ждать вас в Фонтенбло: оттуда вы поедете через Блуа, Ангулем и Бордо.
– Сударыня! – обратился Генрих к жене. – Я буду готов уехать завтра, а вы успеете?
Глаза Ла Моля с глубокой тоской посмотрели в глаза Маргариты.
– Я дала вам слово: куда бы вы ни ехали, я еду с вами, – отвечала королева, – но вы сами понимаете: необходимо, чтобы и герцог Алансонский уехал одновременно с нами. Средины тут быть не может: или он наш, или он нас предаст; если он начнет колебаться – мы останемся.
– Господин де Ла Моль! Ему известно что-нибудь об этом замысле? – спросил Генрих.
– Несколько дней тому назад он должен был получить письмо от господина де Муи.
– Вот как! Мне он ничего об этом не сказал, – заметил Генрих.
– Берегитесь, берегитесь его, государь! – воскликнула Маргарита.
– Будьте спокойны, я начеку. А как дать ответ де Муи?
– Не волнуйтесь, государь: завтра, видимо или невидимо, справа или слева от вашего величества, де Муи будет на приеме послов; надо только, чтобы королева ка кой-нибудь фразой в своей речи дала ему понять – согласны вы или нет, должен он ждать вас или бежать один. Если герцог Алансонский откажется, то де Муи потребуется только две недели, чтобы все перестроить от вашего имени.
– Честное слово, де Муи – драгоценный человек! – сказал Генрих. – Сударыня, можете ли вы вставить соответствующую фразу в вашу речь?
– Нет ничего легче, – ответила Маргарита.
– В таком случае, завтра я повидаюсь с герцогом Алансонским, и пусть де Муи будет на месте и постарается все понять с полуслова.
– Он будет, государь.
– В таком случае, господин де Ла Моль, – сказал Генрих, – передайте ему мой ответ. Вероятно, вас поблизости ждут лошадь и слуга?
– Ортон ждет меня на набережной.
– Идите к нему, граф... Э, нет, не в окно! Это хорошо только в крайнем случае. Вас могут увидеть, а так как никто не будет знать, что это вы ради меня, то вы бросите тень на королеву.
– Как же быть, государь?
– Если вы не могли войти в Лувр один, то выйти вы можете со мной – я знаю пароль. У вас есть плащ – у меня тоже; мы закутаемся и пройдем без всяких затруднений. К тому же мне будет очень нужно дать Ортону кое-какие распоряжения. Подождите здесь, я пойду посмотрю, нет ли кого-нибудь в коридоре.
Генрих с самым непринужденным видом пошел на разведку. Ла Моль остался наедине с королевой.
– Когда же я вновь увижусь с вами? – воскликнул Ла Моль.
– Если мы бежим, то завтра вечером; если не бежим, то в один из ближайших вечеров, на улице Клош-Персе.
– Господин де Ла Моль, – вернувшись, сказал Генрих, – вы можете идти: никого нет.
Ла Моль почтительно склонился перед королевой.
– Сударыня, дайте же ему поцеловать вашу руку! – молвил Генрих. – Господин де Ла Моль не просто наш слуга.
Маргарита повиновалась.
– Да, кстати! Спрячьте получше лестницу, – сказал Генрих. – Для заговорщиков это драгоценный предмет меблировки: он бывает нужен, когда меньше всего этого ожидаешь. Идемте, господин де Ла Моль, идемте!
На следующее утро все население Парижа двинулось, к Сент-Антуанскому предместью, через которое должны были въезжать в Париж польские послы. Цепь швейцарцев сдерживала толпу, отряды кавалерии расчищали путь придворным вельможам и дамам, ехавшим встречать послов.
Вскоре около Сент-Антуанского аббатства показался отряд всадников в красно-желтых одеждах, в меховых шапках и плащах и с широкими и кривыми, как у турок, саблями.
На флангах ехали офицеры.
За этим отрядом двигался другой отряд, одетый с истинно восточной роскошью. А вслед за ним ехали послы, и вот эти-то послы, числом четыре, блистательно представляли собой сказочное рыцарское королевство XVI века.
Одним из четырех послов был епископ Краковский. Он был в полувоенном, полусвященническом одеянии, сверкавшем золотом и драгоценными камнями. Белый конь с длинной, волнистой гривой, шедший величавым шагом, казалось, извергал пламя из ноздрей, и никто не поверил бы, что это благородное животное в течение месяца делало по пятнадцать миль в день, да еще по дорогам, которые стали почти непроезжими из-за плохой погоды.
Рядом с епископом ехал палатин[63]Ласко, могущественный вельможа, столь близкий к престолу, что и сам обладал королевским богатством и не меньшей гордостью.
Вслед за двумя главными послами и за сопровождавшими их двумя другими палатинами, столь же высокого происхождения, ехали польские вельможи на конях в роскошной шелковой сбруе, отделанной золотом и драгоценными камнями, что вызывало шумное одобрение народа. В самом деле, польские гости затмили французских всадников, которые тоже были разряжены в пух и прах и которые презрительно называли вновь прибывших варварами.
Екатерина до последней минуты надеялась, что решимость Карла уступит его продолжавшейся физической слабости и что прием послов будет снова отложен. Но когда назначенный день настал, когда она увидела бледного, как привидение. Карла, надевавшего великолепную королевскую мантию, она, поняв, что хотя бы для виду надо будет склониться перед этой железной волей, стала подумывать, что блистательное изгнание, на которое осужден Генрих Анжуйский, будет для него самым надежным убежищем.
Кроме нескольких слов, которые произнес Карл, когда он раскрыл глаза и увидал мать, выходившую из кабинета, он больше не разговаривал с Екатериной после той беседы, которая и вызвала припадок, едва не погубивший короля. Все в Лувре знали, что они поссорились, но никто не знал, из-за чего произошла ссора, и даже самые смелые дрожали от этой холодности и молчания, подобно тому, как птицы приходят в трепет от зловещей тишины, предшествующей грозе.
Тем не менее в Лувре все было готово; правда, все выглядело так, словно готовилось не празднество, а какая-то мрачная церемония. Каждый повиновался или с безучастным, или сумрачным видом. Было известно, что будто бы трепещет сама Екатерина – и трепетали все.
Для торжества привели в порядок приемный зал, а так как собрания такого рода бывали, по обычаю, народными, то королевской страже и часовым было приказано впускать вслед за послами столько народу, сколько могли вместить апартаменты и дворы.
Париж представлял собой зрелище, какое представляет собой в подобных обстоятельствах всякий большой город; другими словами, это была сплошная толкотня и любопытство. Однако внимательный наблюдатель столичной толпы в тот день заметил бы среди простодушно глазеющих почтенных горожан немало закутанных в широкие плащи; они обменивались взглядами и жестами, когда находились на расстоянии друг от друга, и шепотом обменивались короткими многозначительными фразами, когда подходили друг к другу. Впрочем, эти люди как будто очень интересовались торжественным шествием, они шли в первых рядах и словно получали приказания от почтенного старика с седой бородой и седеющими бровями, но с такими живыми черными глазами, что они еще подчеркивали его юношескую подвижность. В конце концов, своими ли силами или с помощью товарищей, старику удалось одному из первых протиснуться в Лувр, а благодаря любезности командира швейцарцев – достойного гугенота и не слишком достойного католика, несмотря на его обращение, – стать за послами, как раз против Маргариты и Генриха Наваррского.
Генрих, предупрежденный Ла Молем, что переодетый де Муи будет на приеме послов, поглядывал во все стороны. Наконец глаза его встретились с глазами старика и больше не отрывались от него: одним-единственным знаком де Муи рассеял сомнения короля Наваррского. Де Муи был совершенно неузнаваем, и даже Генрих усомнился, что этот старик с белой бородой и тот бесстрашный вождь гугенотов, который несколько дней назад так яростно защищался, – одно и то же лицо.
Генрих сказал на ухо Маргарите только одно слово, и королева устремила пристальный взор на де Муи, после чего ее красивые глаза пробежали по всему залу: она искала Ла Моля, но искала напрасно.
Ла Моля не было.
Начались речи. Первая речь была обращена к королю. От имени сейма Ласко спрашивал его, согласен ли он, чтобы польская корона была предложена принцу французского королевского дома.
Карл ответил согласием, коротко и точно охарактеризовал своего брата, герцога Анжуйского, и рассказал польским послам о его необыкновенной храбрости. Говорил он по-французски, а переводчик сейчас же переводил каждую законченную его фразу. Пока говорил переводчик, всякий мог видеть, как король прижимает ко рту платок и отнимает от губ этот самый платок, окрашенный кровью.
Когда Карл закончил, Ласко обратился к герцогу Анжуйскому с латинской речью, предлагая ему корону от имени польского народа.
Герцог, тщетно пытаясь совладать с дрожавшим от волнения голосом, ответил на том же языке, что он с благодарностью принимает оказанную ему честь. Пока он говорил, Карл стоял, сжав губы и устремив на герцога взор, неподвижный и грозный, как взор орла.
Когда кончил герцог Анжуйский, Ласко взял с красной бархатной подушки корону Ягеллонов и, в то время как два польских магната надевали на герцога Анжуйского королевскую мантию, вручил корону Карлу.
Карл сделал брату знак. Герцог Анжуйский преклонил перед ним колени, и Карл надел корону ему на голову, после чего оба короля поцеловались с такой ненавистью, какую не столь уж часто питали друг к другу два брата.
В то же мгновение герольд провозгласил:
– Александр-Эдуард-Генрих Французский, герцог Анжуйский, коронован королем Польским. Да здравствует король Польский!
Все собравшиеся громко повторили:
– Да здравствует король Польский!
Затем Ласко обратился к Маргарите. Речь прекрасной королевы была оставлена напоследок. Так как право держать речь предоставлялось ей как любезность, чтобы она могла блеснуть, как выражались тогда, силой своего гения, то все с величайшим вниманием ждали ее ответной речи на латыни. Мы уже знаем, что она готовила ее сама.
Речь Ласко была не столько политической, сколько хвалебной. Хотя он был сарматом, но и он отдал дань восхищения прекрасной королеве Наваррской, и языком Овидия и стилем Ронсара ответил, что он и его спутники, выехав из Варшавы глухою ночью, наверное, сбились бы с пути, если бы их, как некогда волхвов[64]., не вели две звезды; эти звезды сияли им все ярче и ярче по мере того, как они приближались к Франции, где наконец они увидели, что эти две звезды были не звезды, а прекрасные глаза королевы Наваррской. Затем, переходя с Евангелия на Коран, из Сирии – в Каменистую Аравию, из Назарета[65]– в Мекку, он в заключение выразил готовность последовать примеру тех сектантов, ярых приверженцев пророка, которые, удостоившись счастья созерцать его гробницу, выкалывали себе глаза, полагая, что, насладившись таким прекрасным зрелищем, они уже не найдут в этом мире ничего достойного созерцания.
Речь вызвала рукоплескания как у тех, кто знал латынь, ибо они вполне разделяли мнение оратора, так и у тех, кто ничего не понимал, ибо они сделали вид, что понимают.
Маргарита сделала реверанс галантному сармату и, обращаясь к послу, но посматривая на де Муи, начала речь такими словами:
– Quod nunc hac in aula insperati adestis exultaremus ego et conjux, nisi ideo immineret calamitas, scilicet поп solum frat-ris sed etiam amici orbitas[66].
Эти слова имели двойной смысл; обращаясь с ними к де Муи, королева могла обратиться с ними и к Генриху Анжуйскому. Генрих принял их на свой счет и, выражая свою признательность, поклонился.
Карл не помнил такой фразы в той речи, которую он получил несколько дней тому назад, но он не придавал серьезного значения словам Маргариты, ибо знал, что речь ее была простой учтивостью. Кроме того, латынь он знал плохо.
Маргарита продолжала:
– Adeo dolemur a te dividi ut tecum proficisci maluisse-mus. Sed idem fatum quo nunc sine ulla mora Lutetia cedere juberis, hac in urbe detinet. Proficiscere ergo, frater, proficiscere, amico, proficiscere sine nobis; proficiscentem sequentur spes et desideria nostra[67].
Нетрудно догадаться, что де Муи с глубоким вниманием прислушивался к словам, обращенным к посланникам, но предназначенным только ему. Генрих уже несколько раз отрицательно покачал головой, давая понять молодому гугеноту, что герцог Алансонский отказался, но одного этого движения, которое могло быть и случайным, было бы недостаточно для де Муи, если бы его не подтвердили слова Маргариты. В то время как он смотрел на Маргариту и слушал ее не только ушами, но и душой, его черные, блестевшие из-под седых бровей глаза поразили Екатерину: она вздрогнула, как от электрического тока, и больше не спускала глаз с той части зала.
«Странный человек, – говорила она себе, сохраняя выражение лица, какого требовала торжественная обстановка. – Кто он и почему он так пристально смотрит на Маргариту, а Маргарита и Генрих так пристально смотрят на него?».
Между тем, пока королева Наваррская продолжала свою речь, отвечая теперь на любезности польского посла, а Екатерина ломала голову над тем, кто мог быть этот красивый старик, к ней подошел церемониймейстер и подал благоухающее атласное саше, в которое была засунута сложенная вчетверо бумажка. Она раскрыла саше, вынула записку и прочла:
«Благодаря сердечному лекарству, которое я дал Морвелю, он немного окреп и смог написать имя человека, который был в комнате короля Наваррского, – это де Муи».
«Де Муи! – подумала королева. – Так я и знала! Но этот старик... Э, cospetto!..[68]Да, этот старик и есть...».
Екатерина, с остановившимися глазами и раскрытым ртом, замерла на месте.
Затем она приблизила губы к уху командира своей охраны, стоявшего рядом с ней.
– Господин де Нансе! – спокойно обратилась она к нему, – Посмотрите на пана Ласко – на того, кто сейчас говорит. Сзади него... да... вы видите старика с белой бородой, в черном бархатном костюме?
– Да, сударыня, – ответил командир.
– Так следите за ним.
– За тем, кому король Наваррский сделал знак?
– Совершенно верно. Станьте с десятью своими людьми у ворот Лувра и, когда старик будет выходить, пригласите его от имени короля к обеду. Если он пойдет за вами, отведите его в какую-нибудь комнату и держите под арестом. Если же он будет сопротивляться, возьмите его живым или мертвым. Идите, идите!
К счастью, Генрих не слишком внимательно слушал речь Маргариты и не сводил глаз с Екатерины, не упуская ни малейшего изменения ее лица. Увидав, как упорно вглядывается королева-мать в де Муи, он забеспокоился; когда же он заметил, что она отдала какое-то приказание командиру своей охраны, он понял все.
В это мгновение он и сделал знак де Муи, который заметил де Нансе и который на языке жестов значил: «Вас узнали, спасайтесь немедленно».
Де Муи понял этот знак, совершенно естественно завершивший ту часть речи Маргариты, которая предназначалась ему. Ему не требовалось повторений – он замешался в толпе и скрылся.
Но Генрих не успокоился до тех пор, пока не увидел, что де Нансе подошел к Екатерине, и не догадался по злому выражению ее лица, что де Нансе сказал ей, что опоздал.
Торжественный прием закончился. , Маргарита обменялась еще несколькими, уже неофициальными, словами с Ласко.
Король, шатаясь, встал, поклонился и вышел, опираясь на плечо Амбруаза Паре, не отходившего от Карла со времени его припадка.
Екатерина, бледная от злобы, и Генрих, безмолвный от огорчения, последовали за ним.
Герцог Алансонский держался незаметно, и Карл, не сводивший глаз с герцога Анжуйского, ни разу даже не взглянул на него.
Новый польский король чувствовал, что он гибнет. Разлученный с матерью, похищаемый северными варварами, он походил на сына Земли – Антея, потерявшего все свои силы, как только Геракл поднял его на воздух. Герцог Анжуйский полагал, что едва он переедет границу, как французский престол уйдет от него навеки.
Вот почему он не последовал за королем, а пошел к матери.
Он увидел, что она удручена и озабочена не меньше, чем он: ей не давало покоя умное, насмешливое лицо, которое она не упускала из виду во время торжества, – лицо Беарнца, которому, казалось, покровительствовала сама судьба, сметавшая с его пути королей, царственных убийц, всех врагов и все препятствия.
Увидав своего любимого сына, молча сжимавшего с мольбой свои красивые, унаследованные от нее руки, Екатерина встала и пошла к нему навстречу.
– Матушка, теперь я осужден умереть в изгнании! – воскликнул король Польский.
– Сын мой, неужели вы так скоро забыли предсказание Рене? – сказала Екатерина. – Успокойтесь, вы пробудете там недолго.
– Матушка, заклинаю вас, – взмолился герцог Анжуйский, – при первом же намеке, при первом подозрении, что французская корона может освободиться, предупредите меня...
– Будьте спокойны, сын мой, – ответила Екатерина. – Отныне и до того дня, которого мы оба ждем, в моей конюшне и днем и ночью будет стоять оседланная лошадь, а в моей передней всегда будет дежурить курьер, готовый скакать в Польшу.
Генрих Анжуйский уехал, и казалось, что мир и благоденствие снова воцарились в Лувре, у домашнего очага этой семьи Атридов.
Карл окреп настолько, что, забыв о своей меланхолии, охотился с Генрихом и беседовал с ним об охоте, когда не мог охотиться; он ставил Генриху в упрек только одно – равнодушие к соколиной охоте – и говорил, что Генрих был бы отличным королем, если бы умел так же искусно вынашивать соколов, кречетов и ястребов, как искусно наганивал он гончих и натаскивал легавых.
Екатерина снова стала хорошей матерью: нежной с Карлом и герцогом Алансонским, ласковой с Генрихом и Маргаритой; она была милостива к герцогине Неверской и г-же де Сов; ее милосердие простерлось до того, что она дважды навестила Морвеля у него дома на улице Серизе под тем предлогом, что он был ранен при выполнении ее приказа.
Маргарита продолжала свои свидания на испанский манер.
Каждый вечер она открывала окно и общалась с Ла Молем с помощью жестов или записок, а молодой человек в каждом письме напоминал своей прекрасной королеве, что она обещала ему несколько минут свидания на улице Клош-Персе в награду за его ссылку.
Только один человек в этом тихом и умиротворенном Лувре чувствовал себя одиноким и покинутым.
Человек этот был наш друг, граф Аннибал де Коконнас.
Разумеется, сознание того, что Ла Моль жив, уже кое-что значило; конечно, значило многое неизменно быть любимым герцогиней Неверской, самой веселой и самой взбалмошной женщиной на свете. Но и счастье свиданий наедине, какие дарила ему прекрасная герцогиня, и мир, который вносила в его душу Маргарита разговорами о судьбе их общего друга, не стоили в глазах пьемонтца и одного часа, проведенного с Ла Молем у их друга Ла Юрьера за кружкой сладкого вина, или одной из тех прогулок по глухим темным местам Парижа, где порядочный дворянин рисковал своей шкурой, своим кошельком или своим костюмом.
К стыду человеческой природы надо признаться, что герцогиня Неверская нелегко переносила соперничество Ла Моля. Это вовсе не значит, что она ненавидела провансальца – напротив: невольно повинуясь, подобно всем женщинам, непреодолимому влечению кокетничать с любовником другой женщины, в особенности если эта женщина – их подруга, она отнюдь не скупилась для Ла Моля на огонь своих изумрудных глаз, и сам Коконнас мог бы позавидовать откровенным рукопожатиям и обилию любезностей, которыми дарила герцогиня его друга в те дни, когда она капризничала и звезда пьемонтца, казалось, тускнела на горизонте его прекрасной возлюбленной, но Коконнас, готовый зарезать хоть пятнадцать человек ради одного взгляда своей дамы, был настолько не ревнив к Ла Молю, что при подобной смене настроения герцогини частенько предлагал ему на ухо такие вещи, что провансальца бросало в жар.
Отсутствие Ла Моля лишило Анриетту всех прелестей, которые давало ей общество Коконнаса, другими словами – ее неиссякаемого веселья, и бесконечного разнообразия в наслаждениях. В один прекрасный день она явилась к Маргарите, дабы умолить ее вернуть третье необходимое звено, без коего ум и сердце Коконнаса хиреют день ото дня.
Маргарита, неизменно любезная и к тому же побуждаемая мольбами самого Ла Моля и желанием своего сердца, назначила Анриетте свидание на следующий день в доме с двумя выходами, чтобы поговорить обстоятельно и так, чтобы никто не мог их прервать.
Коконнас без особой благодарности получил записку от Анриетты, приглашавшей его на улицу Тизон в половине десятого вечера. Тем не менее он отправился на место свидания, где и застал Анриетту, уже разгневанную тем, что она явилась первой.
– Фи, сударь! – сказала она. – Как это невоспитанно – заставлять ждать... я уж не говорю – принцессу... а просто женщину!
– Ждать! Вот тебе раз! Это вы так считаете! – сказал Коконнас. – А я, напротив, побьюсь об заклад, что мы пришли слишком рано.
– Я? Да.
– И я тоже! Бьюсь об заклад, что сейчас всего-навсего десять.
– Да, но в моей записке было сказано: половина десятого.
– Я и вышел из Лувра в девять часов, потому что, кстати сказать, я состою на службе у герцога Алансонского, и по этой-то причине я через час вынужден буду вас покинуть.
– И вы от этого в восторге?
– Честное слово, нет. Герцог Алансонский очень угрюмый и очень капризный господин, и я предпочитаю, чтобы меня ругали такие прелестные губки, как ваши, чем такой перекошенный рот, как у него.
– Ну, ну! Так-то лучше... – заметила герцогиня. – Да! Вы сказали, что вышли из Лувра в девять часов?
– Ах, Боже мой, конечно! Я намеревался идти прямо сюда, как вдруг на углу улицы Гренель увидел человека, похожего на Ла Моля!
– Прекрасно! Опять Ла Моль!
– Всегда Ла Моль, с вашего или без вашего позволения!
– Грубиян!
– Прекрасно! – сказал Коконнас. – Значит, снова начнем обмен любезностями.
– Нет, но с меня довольно ваших рассказов!
– Да ведь я рассказываю не по своему желанию – это вам желательно знать, почему я опоздал.
– Конечно! Разве я должна приходить первой?
– Так-то оно так. Но ведь вам некого было искать!
– Вы несносны, дорогой мой! Ну, продолжайте. Итак, на углу улицы Гренель вы заметили человека, похожего на Ла Моля... А что у вас на камзоле? Кровь?
– Ну да! Это какой-то субъект упал и обрызгал меня.
– Вы дрались?
– Разумеется.
– Из-за вашего Ла Моля?
– А из-за кого же, по-вашему, мне драться? Из-за женщины?
– Спасибо!
– Так вот, я следую за человеком, который имел неосторожность походить на моего друга. Я настигаю его на улице Кокийер, обгоняю его и при свете из какой-то лавчонки заглядываю ему в рожу. Не он!
– Ну что ж, вы хорошо сделали.
– Да, но ему-то от этого было плохо! «Сударь, – сказал я ему, – вы просто-напросто хлыщ, коль скоро вы позволяете себе походить издали на моего друга Ла Моля: он истый кавалер, а кто увидит вблизи вас, тот подумает, что вы просто бродяга». Тут он выхватил шпагу, я тоже. После третьего выпада невежа упал и забрызгал меня кровью.
– Но вы по крайней мере оказали ему помощь?
– Я только хотел это сделать, как вдруг мимо нас проскакал всадник. О, на сей раз, герцогиня, я был уверен, что это Ла Моль! К несчастью, конь скакал галопом. Я бросился бежать за всадником, а люди, собравшиеся посмотреть, каков я в бою, побежали за мной. Но так как вся эта сволочь следовала за мной по пятам и орала, меня могли принять за вора, так что я вынужден был обернуться и обратить ее в бегство, а на это я потратил некоторое время. В это-то самое время всадник исчез. Я бросился его разыскивать, принялся разузнавать, расспрашивать, объяснял, какой масти его конь – все впустую! Напрасный труд – никто его не заметил. Наконец, выбившись из сил, я пришел сюда.
– Выбившись из сил! – повторила герцогиня. – Как это любезно!
– Послушайте, дорогой Друг, – сказал Коконнас, небрежно раскидываясь в кресле, – вы опять собираетесь поедом есть меня из-за бедняги Ла Моля! И вы неправы, потому что дружба – это, знаете... Эх, были бы у меня ум и образование моего бедного друга, я бы нашел такое сравнение, которое помогло бы вам понять мою мысль... Видите ли, дружба – это звезда, а любовь... любовь... – ага! нашел сравнение! – а любовь – это только свечка. Вы мне возразите, что бывают разные сорта...
– Сорта любви?
– Нет... свечей... и что среди них бывают и первосортные: например, розовые; возьмем розовые... они лучше; но даже и розовая свеча сгорает, а звезда сияет вечно. На это вы мне ответите, что если сгорит одна свеча, ее можно заменить целым факелом.
– Господин де Коконнас, вы фат!
– Э!
– Господин де Коконнас, вы наглец!
– Э-э!
– Господин де Коконнас, вы негодяй!
– Герцогиня, предупреждаю вас: вы заставите меня втройне сожалеть об отсутствии Ла Моля!
– Вы меня больше не любите!
– Напротив, герцогиня, вы понятия не имеете, что я боготворю вас. Но я могу любить вас, любить нежно, боготворить, а в свободное время расхваливать моего друга.
– Значит «свободным временем» вы называете то время, которое проводите со мной?
– Что прикажете делать! Бедняга Ла Моль не выходит у меня из головы!
– Это ничтожество вам дороже меня! Слушайте, Аннибал: я вас ненавижу! Будьте откровенны и смело скажите, что он вам дороже! Аннибал, предупреждаю вас: если вам что-нибудь на свете дороже меня...
– Анриетта, прекраснейшая из герцогинь! Поверьте мне: ради вашего спокойствия не задавайте мне нескромных вопросов! Вас я люблю больше всех женщин, а Ла Моля люблю больше всех мужчин.
– Хорошо сказано! – внезапно произнес чей-то голос. Шелковая узорчатая портьера перед большой раздвижной дверью в толще стены, закрывавшей вход в другую комнату, приподнялась, и в дверной раме показался Ла Моль, как прекрасный тициановский портрет в золоченой раме.
– Ла Моль! – крикнул Коконнас, не обращая внимания на Маргариту и не тратя времени на то, чтобы поблагодарить ее за сюрприз, который она ему устроила. – Ла Моль, друг мой! Милый мой Ла Моль!
И он бросился в объятия своего друга, опрокинув кресло, на котором сидел, а заодно и стол, стоявший у него на дороге. Ла Моль, в свою очередь, порывисто сжал его в объятиях, но все же, не выпуская его из объятий, обратился к герцогине Неверской:
– Простите меня, герцогиня, если мое имя порой нарушало мир в вашем очаровательном союзе. Конечно, – продолжал он, с неизъяснимой нежностью взглянув на Маргариту, – я повидался бы с вами раньше, но это зависело не от меня.
– Как видишь, Анриетта, я сдержала свое слово: вот он, – вмешалась Маргарита.
– Неужели этим счастьем я обязан только просьбам герцогини? – спросил Ла Моль.
– Только ее просьбам, – ответила Маргарита. – Но вам, Ла Моль, я позволяю не верить ни одному слову из того, что я сказала.
Тут Коконнас, который за это время успел раз десять прижать своего друга к сердцу, раз двадцать обойти вокруг него и даже поднес к его лицу канделябр, чтобы всласть на него наглядеться, наконец встал на колени перед Маргаритой и поцеловал подол ее платья.
– Ах, как хорошо! – воскликнула герцогиня Неверская. – Ну, теперь я не буду такой несносной!
– Черт побери! – вскричал Коконнас. – Для меня вы всегда будете обожаемой! Я скажу это от чистого сердца, и будь при этом хоть тридцать поляков, сарматов и прочих гиперборейских[69]варваров, я заставлю их признать вас королевой красавиц!
– Эй, Коконнас! Легче, легче! – сказал Ла Моль. – А королева Маргарита?
– О, я не откажусь от своих слов! – воскликнул Коконнас свойственным только ему шутовским тоном. – Герцогиня Анриетта – королева красавиц, королева Маргарита – краса королев.
Но что бы ни говорил и что бы ни делал наш пьемонтец, он весь отдавался счастью вновь видеть своего любимого Ла Моля и не сводил с него глаз.
– Идем, идем, прекрасная королева! – заговорила герцогиня Неверская. – Оставим этих молодых людей, связанных идеальной дружбой, и пусть они поговорят часок наедине; им столько надо сказать друг другу, что они не дадут нам поговорить. Уйти от них нам нелегко, но, уверяю, это единственное средство вылечить господина Аннибала. Сделайте это ради меня, государыня, я имею глупость любить этого гадкого человека, как его называет его же друг Ла Моль.
Маргарита шепнула несколько слов на ухо Ла Молю, который, как ни жаждал он вновь увидеть своего друга, теперь предпочел бы, чтобы нежность Коконнаса была не столь требовательной... А Коконнас в это время старался с помощью всевозможных увещаний вернуть на уста Анриетты искреннюю улыбку и вернуть ее ласковую речь, чего и добился без труда.
После этого обе женщины вышли в соседнюю комнату, где их ожидал ужин.
Два друга остались наедине.
Читатель прекрасно понимает, что первое, о чем спросил Коконнас своего друга, были подробности того рокового вечера, который едва не стоил Ла Молю жизни. По мере того, как продолжалось повествование Ла Моля, пьемонтец все сильнее дрожал, хотя, как известно читателю, взволновать его было нелегко.
– Почему же ты бежал куда глаза глядят и причинил мне столько горя, вместо того, чтобы спрятаться у нашего господина? – спросил он. – Герцог ведь защищал тебя, стало быть, он бы тебя и спрятал. Я бы жил вместе с тобой, а моя притворная печаль ввела бы в заблуждение всех луврских дураков.
– У нашего господина? – тихо переспросил Ла Моль. – У герцога Алансонского?
– Ну да! Судя по тому, что он мне сказал, я не мог не думать, что ты обязан ему жизнью.
– Жизнью я обязан королю Наваррскому, – возразил Ла Моль.
– Вот оно что! – сказал Коконнас. – А ты уверен в этом?
– Вполне.
– Ах, какой добрый, какой чудный король! Но какое же участие принимал в этом деле герцог Алансонский?
– Он держал шнурок, чтобы задушить меня.
– Черт побери! – воскликнул Коконнас. – Ла Моль, да уверен ли ты в том, что говоришь? Как! Этот бледный герцог, этот брюзга, этот червяк вздумал задушить моего друга! Черт побери! Завтра же я скажу ему, что я об этом думаю!
– Ты сошел с ума!
– Да, верно, он, пожалуй, начнет все сначала... А впрочем, все равно: этому не бывать!
– Ну, ну, Коконнас, успокойся и постарайся не забыть, что пробило половину двенадцатого и что ты сегодня на службе!
– Стану я думать о службе! Прекрасно! Пускай себе ждет! Моя служба! Чтобы я служил человеку, который держал в руках веревку для тебя!.. Да ты шутишь!.. Нет!.. Это Провидение: оно предначертало, что я должен был вновь встретиться с тобой, чтобы больше уже не расставаться. Я остаюсь здесь.
– Подумай хорошенько, несчастный! Ведь ты не пьян.
– К счастью. Будь я пьян, я бы поджег Лувр!
– Послушай, Аннибал, – настаивал Ла Моль, – будь благоразумен! Возвращайся в Лувр. Служба – вещь священная.
– А ты вернешься туда вместе со мной?
– Это невозможно!
– Разве они все еще собираются тебя убить?
– Не думаю! Я слишком мало значу, чтобы против меня был настоящий заговор, принято серьезное решение.
В капризную минуту им захотелось меня убить, вот и все: принцы просто были веселы в тот вечер!
– И что же ты делаешь?
– Я? Да ничего! Брожу, прогуливаюсь.
– Отлично! Я тоже буду прогуливаться и тоже буду бродить! Превосходное занятие! К тому же, если кто-нибудь на тебя нападет, нас будет двое, и мы им покажем! Пусть только явится, это насекомое – твой герцог! Я его пришпилю к стене, как бабочку!
– Тогда хоть попроси его дать тебе отставку.
– Да, и притом окончательную!
– В таком случае, предупреди его, что ты с ним расстаешься.
– Совершенно верно. Согласен. Сейчас напишу ему.
– Знаешь, Коконнас, это неучтиво – писать принцу крови.
– Именно крови! Крови моего друга! Ну погоди! – трагически вращая глазами, крикнул Коконнас. – Погоди! Стану я думать об этикете!
«И в самом деле, – подумал Ла Моль. – Через несколько дней ему не будет дела ни до принца, ни до кого-нибудь еще; ведь если он захочет ехать с нами, мы возьмем его с собой».
А Коконнас взял перо и, уже без возражений своего друга, легко сочинил образчик красноречия, который мы предлагаем вниманию наших читателей:
«Ваше высочество! Человеку, столь хорошо знакомому с античными авторами, как вы, Ваше высочество, несомненно, известна трогательная история Ореста и Пилада – двух героев, прославившихся как своими несчастиями, так и своей дружбой. Мой друг Ла Моль несчастен не менее, чем Орест, а я питаю к нему не менее нежные дружеские чувства, нежели питал к Оресту Пилад. Друг же мой в настоящее время занят делами весьма важными и требующими моей помощи. Бросить его я не могу. А посему я, с дозволения Вашего высочества, ухожу в отставку, ибо решил связать свою судьбу с судьбой моего друга, куда бы она меня ни повела; этим я хочу доказать Вашему высочеству, сколь велика сила, отрывающая меня от службы Вам, вследствие чего я не отчаиваюсь получить прощение и осмеливаюсь с почтением именовать себя по-прежнему.
Закончив этот шедевр эпистолярного жанра, Коконнас прочитал его вслух Ла Молю, Ла Моль только пожал плечами.
– Ну, что скажешь? – спросил Коконнас, не заметив или сделав вид, что не заметил этого.
– Скажу, что герцог Алансонский посмеется над нами, – ответил Ла Моль.
– Над нами?
– Над обоими.
– По-моему, это все-таки лучше, чем душить нас поодиночке.
– Э, одно другому не мешает, – со смехом заметил Ла Моль.
– Ну, да ладно! Будь что будет, а письмо я завтра утром отправлю!.. Куда же мы пойдем ночевать?
– К Ла Юрьеру. Помнишь, в ту комнатку, где ты хотел пырнуть меня кинжалом, когда мы еще не были Орестом и Пиладом?
– Хорошо, я пошлю в Лувр письмо с нашим хозяином. В эту минуту дверь снова раздвинулась.
– Ну, как поживают Орест и Пилад? – хором спросили обе дамы.
– Черт побери! Мы умираем от голода и любви! На следующий день, в девять утра, Ла Юрьер действительно отнес в Лувр почтительнейшее послание графа Аннибала де Коконнаса.
Хотя отказ герцога Алансонского бежать ставил под угрозу все дело и даже самую жизнь Генриха, Генрих сблизился с герцогом еще теснее.
Заметив это, Екатерина заключила, что оба принца не только поладили, но и составили заговор. Она принялась расспрашивать Маргариту, но Маргарита оказалась достойной ее дочерью: главным талантом королевы Наваррской было умение избегать скользких разговоров, поэтому она крайне настороженно отнеслась к вопросам матери и ответила на них так, что Екатерина запуталась окончательно.
Таким образом, флорентийке не оставалось ничего другого, как руководствоваться своим чутьем интриги, которое она привезла с собой из Тосканы, самого интриганского из маленьких государств той эпохи, и чувством ненависти, которое она приобрела при французском дворе – дворе, который был расколот борьбой различных интересов и взглядов сильнее, чем любой другой двор того времени.
Прежде всего она поняла, что сила Беарнца частично заключается в его союзе с герцогом Алансонским, и решила их разъединить.
С того дня, как она приняла это решение, она начала вылавливать своего сына с терпением и талантом рыболова, который, забросив грузила невода подальше от рыбы, незаметно подтягивает их со всех сторон до тех пор, пока не окружит свою добычу.
Герцог Франсуа заметил, что мать удвоила нежность, и сделал шаг ей навстречу. Что же касается Генриха, то он притворился, что ничего не замечает, и стал следить за своим союзником еще внимательнее, чем прежде.
Каждый ждал какого-нибудь события.
А покуда каждый ожидал этого события, вполне определенного для одних и только вероятного для других, в одно прекрасное утро, когда вставало розовое солнце, разливая мягкое тепло и тот сладкий аромат, который предвещает погожий день, какой-то бледный человек, опираясь на палку, вышел из домика, стоявшего за Арсеналом, и с трудом поплелся по улице Пти-Мюз.
Подойдя к Сент-Антуанским воротам, он прошел вдоль аллеи болотистым лугом, окружавшим рвы Бастилии, оставил слева большой бульвар и вошел в Арбалетный сад, где его встретил сторож и почтительно его приветствовал.
В саду не было никого, ибо сад, как показывает его название, принадлежал частному обществу – обществу любителей стрельбы из арбалета. Но если бы там были гуляющие, бледный человек заслуживал бы всяческого их внимания, ибо и длинные усы, и шаг, сохранивший военную выправку, хотя и замедленный болезнью, достаточно ясно указывали на то, что это офицер, недавно раненный в какой-то схватке, пробующий свои силы в умеренных физических упражнениях и вновь возвращающийся к жизни под солнышком.
Странное дело! Несмотря на наступавшую жару, человек был закутан в длинный плащ и казался безобидным, но когда плащ распахивался, становились видны два длинных пистолета, пристегнутые серебряными застежками к поясу, за который, кроме того, был засунут широкий кинжал и который удерживал такую огромную, такую длинную шпагу, что казалось, будто ее владелец не сможет вытащить ее из ножен; дополняя ходячий арсенал, она била ножнами по его похудевшим и дрожавшим ногам. А кроме того, для вящей предосторожности, гуляющий, хотя и был в совершенном одиночестве, на каждом шагу бросал вокруг испытующие взгляды, точно допрашивая каждый поворот аллеи, каждый кустик, каждую канавку. Так он добрался до глубины сада и тихонько вошел в некое подобие обвитой зеленью беседки, выходившей на бульвары и отделенной от них только густой живой изгородью и небольшой канавой, образовывавшими ее двойную ограду. Здесь этот человек улегся на дерновой скамейке рядом со столом, а вслед за тем садовый сторож, совмещавший с этой должностью ремесло трактирщика, принес какую-то сердечную микстуру.
Больной лежал так уже минут десять и несколько раз подносил ко рту фаянсовую чашку, содержимое которой он пил маленькими глотками, как вдруг лицо его, несмотря на интересную бледность, стало страшным. Он заметил, что со стороны Круа-Фобен, по тропинке, где теперь Неаполитанская улица, подъехал всадник, закутанный в широкий плащ, и остановился у бастиона в ожидании.
Прошло минут пять; едва успел бледный человек, в котором читатель, вероятно, уже узнал Морвеля, оправиться от волнения, вызванного появлением всадника, как на дороге, ставшей впоследствии улицей Фосе-Сен-Никола, появился юноша, одетый в облегающую безрукавку, какие носили пажи, и подошел к всаднику.
Морвель, скрытый листвой беседки, имел полную возможность все видеть и даже все слышать, и если мы скажем читателю, что всадник был де Муи, а юноша в облегающей безрукавке – Ортон, читатель представит себе, как напряглись его слух и зрение.
Оба вновь прибывших огляделись вокруг с величайшим вниманием. Морвель затаил дыхание.
– Сударь! Вы можете говорить, – сказал Ортон; он был моложе и менее осторожен, – здесь никто нас не увидит и не услышит.
– Это хорошо, – ответил де Муи. – Ты пойдешь к госпоже де Сов; если она дома, ты отдашь ей эту записку в собственные руки; если ее нет дома, ты положишь записку за зеркало, куда король обычно кладет свои записки; затем подождешь в Лувре. Если получишь ответ, отнесешь его в известное тебе место; если же ответа не будет, захвати с собой мушкет и приходи вечером ко мне в то место, которое я тебе указал и откуда я сейчас приехал.
– Хорошо, я знаю, – сказал Ортон.
– Я поеду; сегодня у меня еще куча дел. А ты не торопись, торопиться не нужно; тебе нечего делать в Лувре до его прихода, а он, как я полагаю, берет урок соколиной охоты. Ступай и действуй открыто. Ты поправился и пришел в Лувр поблагодарить госпожу де Сов за ее заботы о тебе, пока ты выздоравливал. Ступай, дитя мое, ступай!
Морвель слушал, а глаза его остановились, волосы встали дыбом и на лбу выступил пот. Первым его движением было отстегнуть пистолет и прицелиться в де Муи, но де Муи шевельнулся, полы плаща раздвинулись и обнаружили прочную и крепкую кирасу. Таким образом, пуля могла расплющиться о кирасу или ударить в такую часть тела, что рана была бы не смертельна. А кроме того, Морвель сообразил, что сильный и хорошо вооруженный де Муи легко справится с ним, раненным, и он со вздохом опустил пистолет, уже направленный на гугенота.
– Экая беда, – прошептал от, – что нельзя убить его здесь, где нет свидетелей, кроме этого разбойника-мальчишки, который стоит второй пули!
Но тут же Морвель подумал, что, может быть, записка, которую вручил де Муи Ортону и которую Ортон должен был передать г-же де Сов, важнее даже, чем жизнь гугенотского вождя.
– Ну, хорошо, сегодня ты ускользнул от меня! – пробормотал Морвель. – Хорошо! Ступай подобру-поздорову, но завтра настанет мой черед, хотя бы пришлось лезть за тобой в ад, откуда ты и вышел, чтобы меня убить, если я не убью тебя!
Де Муи прикрыл лицо плащом и поскакал по направлению к Тамильским болотам. Ортон пошел вдоль рвов, которые вели его к берегу реки.
Тогда Морвель, не ожидая от себя такой бодрости и прыти, вскочил и вернулся на улицу Серизе. Он зашел к себе, приказал оседлать лошадь и, несмотря на большую слабость и на опасность, что раны могут открыться, галопом пустился по Сент-Антуанской улице, затем по набережной и влетел в Лувр.
Через пять минут после того, как он исчез в пропускных воротах, Екатерина знала все, что произошло, а Морвель получил тысячу экю золотом, обещанные ему за арест короля Наваррского.
– Ну, – сказала Екатерина, – или я очень ошибаюсь, или де Муи будет тем самым темным пятном, которое Рене нашел в гороскопе проклятого Беарнца!
А через четверть, часа после приезда Морвеля в Лувр вошел Ортон, вошел открыто, как посоветовал ему де Муи, и, поболтав со своими придворными сотрапезниками, отправился к г-же де Сов.
У г-жи де Сов он застал только Дариолу: ее хозяйку вызвала к себе Екатерина, чтобы та переписала набело какие-то важные письма, Шарлотта уже пять минут сидела у королевы.
– Хорошо, я подожду, – сказал Ортон.
Воспользовавшись тем, что он свой человек в доме, юноша прошел в спальню баронессы и, убедившись, что он один, положил записку за зеркало.
В то самое мгновение, когда он отнимал руку от зеркала, вошла Екатерина.
Ортон побледнел; ему показалось, что быстрый, пронизывающий взгляд королевы-матери сразу направился на зеркало.
– Что ты здесь делаешь, малыш? Уж не ищешь ли ты госпожу де Сов? – спросила Екатерина.
– Да, ваше величество, я уже давно ее не видел, не успел поблагодарить и боялся, что она сочтет меня неблагодарным.
– Значит, ты очень любишь нашу милую Карлотту?
– Всей душой, ваше величество.
– И говорят, ты ей предан?
– Ваше величество, вы сами поймете, что это вполне естественно, когда узнаете, что госпожа де Сов ухаживала за мной так, как я не заслуживал: ведь я простой слуга.
– А по какому случаю она ухаживала за тобой? – спросила Екатерина, притворяясь, будто не знает, что случилось с юношей.
– Когда я был ранен, ваше величество.
– Ах, бедное дитя! – сказала Екатерина. – Так ты был ранен?
– Да, ваше величество.
– Когда же?
– А когда приходили арестовать короля Наваррского. Я так перепугался, увидев солдат, что закричал и стал звать на помощь; один из них ударил меня по голове, и я упал в обморок.
– Бедный мальчик! Но теперь ты поправился?
– Да, ваше величество.
– И ты ищешь короля Наваррского, чтобы вернуться к нему на службу?
– Нет. Король Наваррский узнал, что я осмелился противиться приказаниям вашего величества, и прогнал меня в толчки.
– Вот как! – сказала Екатерина тоном глубокого сострадания. – Хорошо! Я позабочусь о тебе! Но если ты ждешь госпожу де Сов, то прождешь напрасно, – она занята наверху, у меня в кабинете.
Полагая, что Ортон, возможно, не успел спрятать записку за зеркало, Екатерина ушла в кабинет г-жи де Сов, чтобы предоставить юноше полную свободу действий.
А Ортон, встревоженный неожиданным появлением королевы-матери, спрашивал себя, не связано ли это появление с заговором против его господина, как вдруг услыхал три легких удара в потолок – это был сигнал, который он сам должен был подавать в случае опасности, когда его господин был у г-жи де Сов, а он стоял на страже.
Эти три удара заставили его вздрогнуть; по какому-то странному наитию он понял, что сейчас эти три удара были предупреждением ему самому. Он подбежал к зеркалу и взял записку, которую уже успел туда положить.
Екатерина сквозь щелку между портьерами следила за всеми движениями мальчика; она видела, что он бросился к зеркалу, но не знала – для того ли, чтобы спрятать записку, или для того, чтобы ее взять.
«Почему же он не уходит?» – с нетерпением пробормотала флорентийка.
Она с улыбкой вернулась в комнату.
– Ты еще здесь, мой мальчик? – спросила она. – Чего же ты ждешь? Ведь я сказала тебе, что устрою твою судьбу! Ты мне не веришь?
– Избави Боже, ваше величество! – отвечал Ортон.
Подойдя к королеве-матери, мальчик опустился на колено, поцеловал полу ее платья и быстро вышел.
Выйдя из комнаты, он увидел в передней командира охраны, ожидавшего Екатерину. Это зрелище не только не ослабило, а лишь усилило подозрения Ортона.
Как только Екатерина увидела, что портьера опустилась за Ортоном, она бросилась к зеркалу. Но тщетно ее дрожавшая от нетерпения рука шарила за зеркалом – записки не было.
А между тем она была уверена, что видела, как мальчик подходил к зеркалу. Значит, он подходил, чтобы взять, а не положить записку. Рок посылал ее противникам силы, равные ее силам. Мальчик превращался в мужчину с той минуты, как он вступал в борьбу с нею.
Она все перевернула, пересмотрела, перерыла – ничего!..
– Ах, дрянь ты этакая!.. – воскликнула она. – Я не желала ему зла, но, раз он взял записку, он сам решил свою участь! Эй! Господин де Нансе! Эй!
Звонкий голос королевы-матери пролетел через гостиную и донесся до передней, где, как мы уже сказали, пребывал командир охраны.
Де Нансе вбежал в комнату.
– Я здесь, ваше величество! – сказал он. – Что вам угодно?
– Вы были в передней?
– Да, ваше величество.
– Вы видели выходившего отсюда юношу, мальчика?
– Видел сию минуту.
– Он, наверно, недалеко ушел?
– Самое большое – до середины лестницы.
– Позовите его.
– Как его зовут?
– Ортон. Если он не захочет вернуться, приведите его силой. Только не пугайте его, если он не будет сопротивляться. Мне надо поговорить с ним сию же минуту.
Командир выбежал из комнаты.
Как он и предполагал, Ортон едва успел дойти до середины лестницы, ибо спускался он нарочито медленно, в надежде встретить на лестнице или увидеть где-нибудь в коридорах короля Наваррского или г-жу де Сов.
Услышав, что его зовут, он вздрогнул.
Он сделал было движение, чтобы бежать, но, будучи умен не по летам, он понял, что если побежит, то все Погубит.
Он остановился.
– Кто меня зовет?
– Я, господин де Нансе, – ответил командир охраны, сбегая вниз по лестнице.
– Я очень спешу, – сказал Ортон.
– Я от ее величества королевы-матери, – возразил де Нансе, подходя к Ортону.
Мальчик вытер пот, струившийся по лбу, и снова поднялся наверх.
Командир следовал за ним.
Сначала у Екатерины возник план арестовать юношу, обыскать его и завладеть запиской, которую он принес; с этой целью она решила обвинить его в краже и уже взяла с туалетного столика алмазную застежку, чтобы похищение ее вменить в вину мальчику. Но она подумала, что это опасный способ: он возбудит подозрения у юноша, юноша предупредит своего господина, тот будет настороже, а будучи настороже, не попадется.
Конечно, она могла отправить юношу в одиночку, но, как ни соблюдай при этом тайну, слух об аресте все-таки распространится по Лувру, и одного слова об аресте будет достаточно, чтобы остеречь Генриха.
Однако эта записка была необходима Екатерине: записка де Муи к королю Наваррскому, записка, отправленная с такими предосторожностями, наверное, заключала в себе целый заговор.
Екатерина положила застежку на место.
«Нет, нет, – рассуждала она сама с собой, – выдумка с застежкой достойна сбира, она никуда не годится. Но из-за какой-то записки... которая, может быть, того и не стоит... – нахмурив брови, продолжала она так тихо, что еле слышала звук своего голоса. – Честное слово, вина не моя – он сам виноват. Почему этот маленький разбойник не положил записку, куда ему было приказано? А мне записка необходима!
В эту минуту вошел Ортон.
Несомненно, выражение лица Екатерины было, страшно, потому что молодой человек побледнел и остановился на пороге. Он был слишком молод и еще не научился владеть собой в совершенстве.
– Ваше величество, – сказал он, – вы оказали мне честь позвать меня. Чем могу служить?
Лицо Екатерины прояснилось, точно его озарил солнечный луч.
– Я приказала позвать тебя, дитя мое, потому что мне нравится твое лицо, я обещала заняться твоей судьбой и хочу сдержать свое обещание, не откладывая в долгий ящик. Нас, королев, обвиняют в забывчивости. Но тому виной не наше сердце, а наш ум, занятый важными делами. И вот я вспомнила, что судьбы человеческие в руках королей, и позвала тебя. Пойдем, мой мальчик, ступай за мной.
Де Нансе, принявший все за чистую монету, с величайшим изумлением наблюдал за этой ласковостью Екатерины.
– Ты умеешь ездить верхом, малыш? – спросила Екатерина.
– Да, ваше величество.
– Тогда пойдем ко мне в кабинет. Я дам тебе письмо, и ты отвезешь его в Сен-Жермен.
– Я в распоряжении вашего величества.
– Нансе, велите оседлать ему коня. Де Нансе удалился.
– Пойдем, дитя мое, – сказала Екатерина. Она вышла первой. Ортон последовал за ней. Королева-мать спустилась этажом ниже и свернула в коридор, где находились покои короля и покои герцога Алансонского, дошла до витой лестницы, еще раз спустилась этажом ниже, отперла дверь в галерею, ключ от которой был только у короля и у нее, впустила Ортона, вошла вслед за ним и затворила за собой дверь. Галерея, как некое укрепление, окружала часть покоев короля и королевы-матери. Подобно галерее в крепости Святого Ангела в Риме и галерее в палаццо Питти во Флоренции, она служила запасным убежищем.
Когда дверь закрылась, Екатерина вместе с молодым человеком оказались запертыми в темном коридоре. Они прошли шагов двадцать – Екатерина шла впереди, Ортон следовал за нею.
Вдруг Екатерина повернулась, и мальчик увидел то мрачное выражение ее лица, какое видел десять минут назад. Ее круглые, как у пантеры или кошки, глаза, казалось, испускают в темноту пламя.
– Стой! – приказала она.
Ортон почувствовал, что по спине у него забегали мурашки: смертельный холод, как ледяной покров, спускался с каменного свода; пол казался мрачным, как крышка гроба; острый взгляд Екатерины, если можно так выразиться, вонзался в грудь молодого человека.
Он отступил и, весь дрожа, прислонился к стене.
– Где записка, которую тебе поручили передать королю Наваррскому?
– Записка? – пролепетал Ортон.
– Да, передать или, в случае его отсутствия, положить за зеркало?
– Мне, сударыня? – спросил Ортон. – Я не понимаю, что вы хотите сказать!
– Я говорю о записке, которую тебе дал де Муи час назад за Арбалетным садом.
– У меня нет никакой записки, – ответил Ортон. – Вы ошибаетесь, ваше величество.
– Лжешь! – сказала Екатерина. – Отдай записку, и я исполню обещание, которое тебе дала.
– Какое обещание, ваше величество?
– Я тебя обогащу.
– У меня нет записки, ваше величество, – повторил мальчик.
Екатерина заскрежетала зубами, но тут же улыбнулась.
– Отдай записку, и ты получишь тысячу экю золотом, – сказала она.
– У меня нет записки, ваше величество.
– Две тысячи экю!
– Да как же я отдам, коль скоро у меня ее нет?
– Ортон! Десять тысяч!
Ортон видел, что злоба, как прилив, поднимается от сердца к лицу королевы, и он подумал, что единственный способ спасти своего господина – это проглотить записку. Он сунул руку в карман. Екатерина поняла намерение Ортона и остановила его руку.
– Не надо, мальчик! – со смехом сказала она. – Хорошо, я вижу, ты человек верный! Когда короли хотят иметь надежного слугу, неплохо удостовериться в его преданности. Теперь я знаю, как вести себя с тобой. Вот мой кошелек – возьми его как первую награду. А теперь отнеси записку своему господину и скажи ему, что с сегодняшнего дня ты у меня на службе. Иди же, ты можешь выйти в ту дверь, в которую мы сюда вошли; она открывается на себя.
С этими словами Екатерина всунула кошелек в руку ошеломленного юноши и, сделав несколько шагов вперед, приложила руку к стене.
Молодой человек по-прежнему стоял в нерешительности. Он не мог поверить, что беда, которую он чуял у себя над головой, миновала.
– Да не дрожи ты так! – сказала Екатерина. – Ведь я сказала тебе, что ты можешь уйти свободно и что если ты захочешь вернуться, то твоя судьба обеспечена.
– Благодарю вас, ваше величество, – сказал Ортон. – Значит, вы меня прощаете?
– Больше того – я даю тебе награду! Ты хороший разносчик любовных записок, милый посланец любви. Но ты забываешь, что тебя ждет твой господин.
– Ах да! Верно! – сказал юноша и бросился к двери.
Но едва он сделал три шага, как пол исчез под его ногами. Он оступился, распростер руки, испустил страшный крик и исчез, провалившись в каменный мешок, открытый пружиной, на которую нажала королева-мать.
– Ну, – пробормотала Екатерина, – теперь из-за упрямства этого негодяя мне придется пройти полтораста ступенек вниз.
Екатерина вернулась к себе, зажгла глухой фонарь, возвратилась в галерею, поставила пружину на место, отворила дверь на винтовую лестницу, которая, казалось, погружается в недра земли, и, побуждаемая неутолимой жаждой любопытства, которое было не чем иным, как следствием ненависти, спустилась к железной двери, которая поворачивалась на петлях и вела на дно каменного мешка.
Там, окровавленный, искалеченный, разбившийся при падении с высоты в сто футов, но еще трепещущий, лежал несчастный Ортон.
За толстой стеной слышалось журчание Сены, воды которой, просачиваясь под землей, подходили к самому подножию лестницы.
Екатерина ступила в эту сырую, зловонную яму, видевшую немало таких падении на своем веку, обыскала тело, схватила письмо, убедилась, что это то самое, которое она хотела получить, толкнула труп ногой, нажала большим пальцем на пружину, дно наклонилось, и труп, увлекаемый собственной тяжестью, скользнул вниз и исчез по направлению к реке.
Затворив дверь, она поднялась, заперлась у себя в кабинете и прочла, записку, составленную в следующих выражениях:
«Сегодня в десять часов вечера, улица Арбр-сек, гостиница „Путеводная звезда“. Если придете – ответа не надо; если не придете – скажите подателю письма „нет“. Де Муи де Сен-Фаль».
Когда Екатерина читала эту записку, только улыбку и можно было видеть у нее на лице; она думала лишь о предстоящей победе, совершенно забыв о том, какой ценой она ей досталась.
В самом деле: что такое Ортон? Верное сердце, преданная душа, красивый мальчик – вот и все!
Всякому понятно, что это ни на одно мгновение не могло поколебать чашу тех холодных весов, на которых лежат судьбы государств.
Прочитав записку, Екатерина поднялась к г-же де Сов и положила ее за зеркало.
Спустившись с лестницы, она встретила у входа в коридор командира своей охраны.
– По распоряжению вашего величества лошадь оседлана, – объявил де Нансе.
– Дорогой барон, лошадь не нужна, – отвечала Екатерина. – Я поговорила с этим мальчиком, и, по правде сказать, он оказался слишком глуп для той должности, какую я хотела ему доверить. Я брала его в лакеи, а он годен разве что в конюхи; я дала ему немного денег и выпустила в маленькую калитку.
– А как же быть с поручением? – спросил де Нансе.
– С поручением? – переспросила Екатерина.
– Да, с тем, которое он должен был выполнить в Сен-Жермене. Не желаете ли, ваше величество, чтобы я исполнил его сам или приказал исполнить его кому-нибудь из моих подчиненных?
– Нет, ист? – возразила Екатерина. – У вас и у ваших подчиненных вечером будет другое дело.
И Екатерина ушла к себе, твердо надеясь, что сегодня вечером судьба окаянного короля Наваррского будет у нее в руках.
Два часа спустя после события, о котором мы рассказали и которое не оставило никаких следов на лице Екатерины, г-жа де Сов, закончив свою работу у королевы, поднялась в свои покои. Вслед за ней вошел Генрих и, узнав от Дариолы, что заходил Ортон, направился прямо к зеркалу и взял записку.
Записка, как мы уже сказали, была составлена в следующих выражениях:
«Сегодня в десять часов вечера, улица Арбр-сек, гостиница „Путеводная звезда“. Если придете – ответа не надо; если не придете – скажите подателю письма „нет“.
Адресат не был указан.
«Генрих непременно пойдет на свидание, – подумала Екатерина. – Если даже ему и не захочется идти, то теперь он не сможет сказать подателю письма „нет“!
Екатерина не ошиблась. Генрих спросил об Ортоне, и Дариола сказала ему, что он ушел с королевой-матерью, но, найдя записку на месте и зная, что бедный мальчик не способен на предательство, Генрих не стал беспокоиться.
Он, как обычно, пообедал у короля, который то и дело подтрунивал над ошибками, какие допускал Генрих утром на соколиной охоте.
Генрих оправдывался тем, что он житель гор, а не равнин, но обещал Карлу изучить соколиную охоту.
Екатерина была очаровательна и, вставая из-за стола, попросила Маргариту составить ей компанию на весь вечер.
В восемь часов Генрих, взяв с собой двух дворян, вышел с ними из Парижа в ворота Сент-Оноре, сделал большой крюк, вернулся в город со стороны Деревянной башни, переправился через Сену на пароме у Нельской башни, поднялся к улице св. Иакова и здесь отпустил дворян, словно его ожидало любовное свидание. На углу улицы Де-Матюрен он увидел закутанного в плащ всадника и подошел к нему.
– Мант, – сказал всадник.
– По, – ответил король.
Всадник тотчас же спешился. Генрих закутался в его плащ, весь забрызганный грязью, сел на его коня, от которого шел пар, вернулся назад по улице Ла-Гарп, снова переехал через реку по мосту Мельников, спустился на набережную, свернул на улицу Арбр-сек и постучал к Ла Юрьеру.
В знакомой нам зале сидел Ла Моль и писал длинное любовное письмо; кому он писал – вам известно.
Коконнас пребывал на кухне вместе с Ла Юрьером, наблюдая, как жарятся на вертеле шесть куропаток, и спорил со своим другом-трактирщиком, при какой степени прожаренности надо снимать куропаток с вертела.
В эту самую минуту постучался Генрих. Грегуар открыл дверь, отвел лошадь в конюшню, а приезжий вошел в залу, так топая, точно хотел согреть окоченевшие ноги.
– Эй! Ла Юрьер! – крикнул Ла Моль, не отрываясь от письма. – Вас тут спрашивает какой-то дворянин.
Ла Юрьер вошел в зал, осмотрел Генриха с головы до ног и, так как плащ из грубого сукна не внушал ему большого уважения, спросил короля:
– Кто вы такой?
– Ах ты, Господи! – воскликнул Генрих. – Этот господин, – продолжал он указывая на Ла Моля, – сию секунду сказал вам, что я гасконский дворянин и приехал в Париж, чтобы явиться ко двору.
– Что вам угодно?
– Комнату и ужин.
– Хм! – хмыкнул Ла Юрьер. – А у вас есть лакей? Как известно читателю, это был обычный его вопрос.
– Нет, – ответил Генрих, – но я рассчитываю нанять его, когда преуспею.
– Я не сдаю господских комнат без лакейских, – ответил Ла Юрьер.
– Даже если я предложу вам за ужин золотой нобль с розой, а за все остальное рассчитаюсь завтра?
– Ого! Уж больно вы щедры, дворянин! – сказал Ла Юрьер, подозрительно глядя на Генриха.
– Нет. Но, намереваясь провести вечер и ночь в вашей гостинице, которую мне очень хвалил один дворянин, мой земляк, я пригласил поужинать со мной приятеля. У вас есть хорошее арбуасское вино?
– У меня есть такое, что лучше не пивал и сам Беарнец!
– Отлично! Я заплачу за него отдельно... А вот и мой гость!
В самом деле, дверь отворилась и пропустила другого дворянина, на несколько лет старше первого, с огромной рапирой на боку.
– Ага! Вы точны, мой юный друг! – сказал он. – Вы явились минута в минуту – это что-нибудь да значит для человека, проделавшего двести миль!
– Это ваш гость? – спросил Ла Юрьер.
– Да, – ответил тот. Он приехал первым и сейчас, подходя к молодому человеку с длинной рапирой, пожал ему руку, – приготовьте нам ужин.
– Здесь или у вас в комнате?
– Где хотите.
– Хозяин! – крикнул Ла Моль Ла Юрьеру. – Избавьте нас от этих гугенотских физиономий; мы с Коконнасом не сможем говорить при них о своих делах.
– Эй! Накройте ужин в комнате номер два, на четвертом этаже, – приказал Ла Юрьер. – Идите наверх, господа, идите наверх!
Оба приезжих последовали за Грегуаром, шедшим впереди и освещавшим путь.
Ла Моль смотрел им вслед, пока они не скрылись; обернувшись, он увидел, что Коконнас высунул голову из кухни. Широко раскрытые глаза и разинутый рот придавали его лицу вид неописуемого изумления.
Ла Моль подошел к нему.
– Видал, черт побери? – спросил Коконнас.
– Что?
– Двух дворян?
– И что же?
– Готов поклясться, что это...
– Кто?
– Да... король Наваррский и человек в вишневом плаще.
– Клянись, если хочешь, только тихо.
– А, ты их тоже узнал?
– Конечно.
– Зачем они сюда пришли?
– Какие-нибудь любовные делишки.
– Ты так думаешь?
– Уверен.
– Я предпочитаю любовным делам хорошие удары шпагой. Я готов был поклясться, а теперь бьюсь об заклад...
– Из-за чего?
– Что тут какой-нибудь заговор.
– Э! Ты с ума сошел.
– Я тебе говорю...
– А я тебе говорю, что если они заговорщики, то это их дело.
– Что ж, это верно! Ведь я больше не служу у Алансона, так что пускай себе улаживают свои дела, как их душе угодно.
Так как куропатки достигли, по-видимому, той степени прожаренности, какую любил Коконнас, то пьемонтец, рассчитывавший на них как на самое лакомое блюдо своего ужина, позвал Ла Юрьера, чтобы тот снял их с вертела.
А в это время Генрих и де Муи устроились у себя в комнате.
– Государь! Вы видели Ортона? – спросил де Муи, когда Грегуар накрыл на стол.
– Нет, но я получил записку, которую он положил за зеркало. Я думаю, мальчик испугался; дело в том, что его застала там королева Екатерина, он и убежал, не дожидаясь меня. Я было немного встревожился, когда Дариола сказала мне, что королева-мать долго разговаривала с Ортоном.
– О! Это не опасно. Он ловкий постреленок, и, хотя королева-мать знает свое дело, он обведет ее вокруг пальца, я в этом уверен.
– А вы, де Муи, видели его потом? – спросил Генрих.
– Нет, но я увижу его сегодня: в полночь он должен зайти сюда за мной и принести мне добрый мушкет, а когда мы отсюда выйдем, он все мне расскажет.
– А что это за человек был на углу улицы Де-Матюрен?
– Какой человек?
– Человек, который дал мне лошадь и плащ; вы в нем уверены?
– Это один из самых преданных нам людей. А кроме того, он вас не знает, ваше величество, и даже не представляет себе, с кем он имел дело.
– Значит, мы можем говорить о наших делах совершенно спокойно?
– Вне всякого сомнения. А кроме того, Ла Моль на страже.
– Чудесно.
– Так что же сказал герцог Алансонский, государь?
– Герцог Алансонский не хочет уезжать, де Муи, он вполне ясно дал это понять. Избрание герцога Анжуйского на польский престол и нездоровье короля изменили все его намерения.
– Так это он разрушил наш план?
– Да.
– А он нас не выдаст?
– Пока нет, но выдаст при первом удобном случае.
– Трусливая душонка! Предательский умишко! Почему он не отвечал на письма, которые я ему писал?
– Для того, чтобы иметь доказательства, но не предъявлять их. А пока все проиграно, не так ли, де Муи?
– Напротив, государь, все выиграно. Вы прекрасно знаете, что гугенотская партия, кроме небольшой группы сторонников принца Конде, была за вас и сделала вид, что завязывает отношения с герцогом Алансонским только для того, чтобы он служил ей защитой. И вот, после приема послов, я их всех снова объединил и связал с вами. Ста человек было достаточно, чтобы бежать с герцогом Алансонским; теперь у меня пятьсот; через неделю они будут готовы и расставлены отрядами вдоль дороги на По. Это будет уже не бегство, а отступление. Государь! Вам довольно пятисот человек? Будете вы чувствовать себя в безопасности с таким войском?
Генрих улыбнулся и хлопнул его по плечу.
– Ты-то знаешь, де Муи, – и знаешь только ты один, – что король Наваррский от природы не так уж пуглив, как о нем думают, – сказал он.
– Боже мой! Я-то знаю, государь, и надеюсь, что уже недалек тот час, когда вся Франция будет знать это не хуже меня.
– Но когда люди составляют заговор, им нужен успех. Первое условие успеха – решимость, а чтобы к этой решимости присоединились быстрота, прямота, твердость, нужна уверенность в успехе.
– Превосходно! Государь, по каким дням бывает охота?
– Каждую неделю или каждые десять дней – или с гончими, или соколиная.
– А когда была последняя?
– Как раз сегодня.
– Значит, через неделю или через десять дней двор снова поедет на охоту?
– Вне всякого сомнения, а может, даже раньше.
– Выслушайте меня: по-моему, все совершенно успокоились – герцог Анжуйский уехал, о нем забыли и думать. Здоровье короля с каждым днем улучшается. Преследования нас, гугенотов, почти прекратились. Расстилайтесь перед королевой-матерью, расстилайтесь перед герцогом Алансонским, твердите ему все время, что не можете уехать без него, постарайтесь, чтобы он вам верил, – это самое трудное.
– Будь покоен, он поверит!
– А вы думаете, что он так доверяет вам?
– Господь с вами, вовсе нет. Но он верит всему, что говорит королева Наваррская.
– А королева служит нам искренне?
– О! У меня есть тому доказательства. А кроме того, она честолюбива, и наваррская корона, которой нет, жжет ей лоб.
– Хорошо. Тогда за три дня до охоты пришлите мне сказать, где она будет – в Бонди, в Сен-Жермене или в Рамбуйе; прибавьте, что вы готовы. А когда увидите, что впереди скачет де Ла Моль, следуйте за ним и мчитесь что есть духу. Только бы вам удалось выехать из лесу, а там пусть королева-мать, если ей захочется вас видеть, летит за вами вслед. Но я надеюсь, что ее нормандские лошади не увидят даже подков берберских лошадей и испанских жеребцов.
– Решено, де Муи.
– У вас есть деньги, государь?
Генрих сделал гримасу, какую делал всю жизнь, когда ему задавали этот вопрос.
– Не слишком много, но, по-моему, деньги есть у Марго.
– Все равно, ваши ли, ее ли, берите с собой как можно больше.
– А ты что будешь делать тем временем?
– После того, как я устрою дела вашего величества – а я занялся ими, как вы видели, добросовестно, – надеюсь, что вы, ваше величество, разрешите мне заняться моими делами?
– Конечно, де Муи, конечно! Но какие это у тебя «свои дела»?
– Сейчас скажу, государь. Ортон, – а он мальчик очень умный, я особенно рекомендую его вашему величеству – вчера сказал мне, что встретил около Арсенала этого разбойника Морвеля, который благодаря заботам Рене теперь поправился и греется на солнышке, как и подобает змее.
– Ага! Понимаю, – сказал Генрих.
– Понимаете? Это хорошо... Когда-нибудь вы станете королем, государь, и если вы тоже захотите кому-нибудь отомстить, то отомстите по-королевски. Я же солдат и буду мстить по-солдатски. Поэтому, как только наши делишки уладятся, что даст этому разбойнику еще пять-шесть дней на поправку, я пройдусь около Арсенала, пришпилю мерзавца к земле четырьмя хорошими ударами рапиры и тогда уеду из Парижа с меньшей тяжестью на сердце.
– Занимайся своими делами, мой Друг, занимайся, – сказал Беарнец. – Кстати, ты ведь доволен Ла Молем?
– О-о! Это очаровательный юноша, преданный вам душой и телом, государь! Вы можете на него положиться, как на меня... Молодец!..
– А главное – он умеет молчать. Он поедет с нами в Наварру, де Муи, а там мы подумаем, как мы сможем его вознаградить.
Едва успел Генрих со своей лукавой улыбкой произнести эти слова, как дверь отворилась, или, вернее, распахнулась, и тот, кого сейчас так расхваливали, появился бледный и возбужденный.
– Тревога, государь! Тревога! – крикнул Ла Моль. – Дом окружен!
– Окружен?! – воскликнул Генрих, вставая с места. – Кем?
– Королевскими стражниками!
– Ого! Видно, будет драка, – вытаскивая из-за пояса пистолеты, – сказал де Муи.
– Пистолеты, драка! А как вы одолеете пятьдесят человек? – возразил Ла Моль.
– Он прав, – сказал король, – и если бы нашелся какой-нибудь путь к отступлению...
– Он есть, он уже послужил мне однажды, и если вы, ваше величество, соблаговолите последовать за мной...
– А де Муи?
– И де Муи может последовать за нами, только поторопитесь оба.
На лестнице раздались шаги.
– Поздно, – сказал Генрих.
– Ах, если бы кто-нибудь задержал их минут на пять, я был бы готов ответить за жизнь короля! – воскликнул Ла Моль.
– Тогда отвечайте за нее, – сказал де Муи, – а я берусь их задержать. Идите, государь, идите!
– А как же ты?
– Не беспокойтесь, государь! Идите же!
Де Муи тут же спрятал тарелку, салфетку и стакан короля, чтобы можно было подумать, будто он ужинал один.
– Идемте, государь, идемте! – воскликнул Ла Моль, беря короля за руку и увлекая его к лестнице.
– Де Муи! Мой храбрый де Муи! – воскликнул Генрих, протягивая руку молодому человеку.
Де Муи поцеловал ему руку, вытолкнул его из комнаты и запер за ним дверь на задвижку.
– Да, да, понимаю, – заговорил Генрих, – он отдастся им в руки, а мы спасемся... Но какой черт мог нас выдать?
– Идемте, государь, идемте! Они уже на лестнице, на лестнице!
В самом деле, свет факелов пополз вверх по узкой лестнице, а снизу донеслось бряцанье шпаг.
– Скорее, государь, скорее! – сказал Ла Моль. Он вел короля в полной темноте, поднялся с ним двумя этажами выше, толкнул дверь в какую-то комнату, запер ее на задвижку и отворил окно в соседней комнате.
– Ваше величество, вас не очень пугает путешествие по крышам? – спросил он.
– Это меня-то? Охотника за сернами? Да что вы! – возразил Генрих.
– Тем лучше! Тогда идите за мной, ваше величество; дорогу я знаю и буду служить вам проводником.
– Идите, идите, – сказал Генрих, – я следую за вами. Ла Моль первым перелез через подоконник и пошел по широкой закраине крыши, служившей кровельным желобом, в конце которого он обнаружил некую лощину, образуемую двумя крышами; в эту лощину открывалась дверь необитаемого чердака.
– Государь, здесь вы у пристани, – сказал Ла Моль.
– Ага! Прекрасно, – ответил Генрих. С этими словами он вытер бледный лоб, весь покрытый каплями пота.
– Теперь все пойдет, как по маслу, – сказал Ла Моль. – Дверь чердака выходит на лестницу, внизу она выходит в коридор, а коридор ведет на улицу. Я, государь, проделал весь этот путь ночью, которая была пострашнее этой.
– Идем, идем! – сказал Генрих. – Вперед! Ла Моль первым проскользнул в настежь распахнутое чердачное окно, дошел до неплотно закрытой двери, открыл ее, очутился на верхней ступеньке витой лестницы и всунул в руку короля веревку, служившую поручнями.
– Спускайтесь, государь, – сказал он.
На середине Генрих остановился; он очутился у окошка, а окошко это выходило во двор гостиницы «Путеводная звезда». Видно было, как в доме напротив бегали по лестнице солдаты – одни со шпагами в руках, другие с факелами.
Вдруг в одной из групп король Наваррский увидел де Муи. Он отдал свою шпагу и мирно сходил с лестницы.
– Бедный юноша, – сказал Генрих, – преданное, храброе сердце!
– Ваше величество, – сказал Ла Моль, – вы можете заметить, что он, честное слово, совершенно спокоен. Смотрите, государь, он даже смеется. Он наверняка придумывает отличный выход: ведь де Муи, как вам известно, смеется редко.
– А тот молодой человек, который был с вами?
– Де Коконнас? – спросил Ла Моль.
– Да, господин де Коконнас – что с ним?
– О, государь, уж за него-то я не беспокоюсь! Увидев солдат, он сказал мне только одно: «Давай рискнем!» – «Головой?» – спросил я. – «А ты сумеешь спастись?» – «Надеюсь». – «И я тоже!» – ответил он. И я клянусь вам, государь, что он спасется. Если Коконнаса и схватят, то, ручаюсь вам, это случится только потому, что он по каким-то причинам сам даст себя схватить.
– В таком случае все улажено; постараемся добраться до Лувра, – сказал Генрих.
– Боже мой, да ничего нет проще, государь; закутаемся в плащи и выйдем – улица полна народу, сбежавшегося на шум, и нас примут за любопытных.
В самом деле, Генрих и Ла Моль обнаружили, что дверь открыта, и единственно, что мешало им выйти, – это волна народа, заливавшая улицу.
Тем не менее им удалось проскользнуть улицей Д'Аверон. Но, добравшись до улицы Де-Пули, они увидели, что через площадь Сен-Жермен-Л'Осеруа идет де Муи, окруженный конвоем во главе с командиром охраны де Нансе.
– Вот как! По-видимому, его ведут в Лувр, – сказал Генрих. – Черт возьми! Пропускные ворота будут закрыты... У всех, кто возвращается, будут спрашивать имена, и если увидят, что я возвращаюсь следом за де Муи, то решат, что я был с ним.
– Это верно, государь, – сказал Ла Моль, – но вы возвращайтесь в Лувр другим путем.
– Кой дьявол поможет мне туда вернуться, как по-твоему?
– А разве для вашего величества не существует окно королевы Наваррской?
– Господи Иисусе! – воскликнул Генрих. – Ваша правда, господин де Ла Моль. А я об этом и не подумал!.. Да, но как дать знать королеве?
– О-о, ваше величество! – почтительно кланяясь, сказал Ла Моль. – Вы бросаете камни так метко...
На сей раз Екатерина тщательно приняла все меры предосторожности и полагала, что может быть уверена в успехе.
Около десяти вечера она отпустила Маргариту, вполне убежденная, что королева Наваррская не подозревает, – кстати сказать, это было совершенно справедливо, – какие козни строятся против ее мужа, и пришла к королю с просьбой, чтобы он пока не ложился спать.
Заинтригованный торжествующим видом матери, лицо которой, вопреки ее обычной скрытности, так и сияло, Карл принялся расспрашивать Екатерину.
– Могу сказать вашему величеству одно, – сказала Екатерина, – вечером вы избавитесь от двух злейших ваших врагов.
Король двинул бровью, как человек, который как бы говорит себе: «Хорошо, посмотрим». Свистнув большой борзой собаке, которая подползла к нему на брюхе, как змея, и положила свою красивую и умную морду на колено хозяина, Карл стал ждать.
Спустя несколько минут, в течение которых Екатерина стояла, устремив глаза в одну точку и вся превратившись в слух, во дворе Лувра раздался пистолетный выстрел.
– Что это? – нахмурив брови, спросил Карл, в то время как борзая вскочила и насторожила уши.
– Ничего особенного, просто сигнал, вот и все.
– А что он означает?
– Он означает, что с этой минуты, государь, единственный ваш настоящий враг уже не сможет вам вредить.
– Там убили человека? – спросил Карл, глядя на мать взором властителя, означавшим, что смертная казнь и помилование есть два неотъемлемых атрибута королевской власти.
– Нет, государь; только арестовали двоих.
– Ох! – пробормотал Карл. – Вечно эти тайные козни, вечно какие-то заговоры, и все без ведома короля! Черт знает что! Матушка, я уже большой мальчик, такой большой мальчик, что могу и сам постоять за себя и не нуждаюсь ни в детских чепчиках, ни в детских помочах. Поезжайте в Польшу с вашим сыном Генрихом, коли хотите царствовать, а здесь вы напрасно играете в эту игру!
– Сын мой, – отвечала Екатерина, – я вмешиваюсь в ваши дела последний раз. Но эта история началась давно, и вы все время говорили, что я неправа, а потому я всей душой стремилась доказать вашему величеству, что не ошиблась.
В эту минуту в вестибюле остановились люди; было слышно, как небольшой отряд стрелков со стуком опустил приклады мушкетов на каменные плиты пола.
Почти тотчас же де Нансе попросил позволения войти к королю.
– Пусть войдет, – поспешно сказал Карл. Де Нансе вошел, поклонился королю и, обращаясь к Екатерине, сказал:
– Приказание вашего величества исполнено: он взят.
– Как «он»? – в глубоком смущении воскликнула Екатерина. – Разве вы взяли только одного?
– Он был один, ваше величество.
– Он защищался?
– Нет, он спокойно ужинал в комнате и отдал шпагу при первом требовании.
– Кто он такой? – спросил король.
– Сейчас увидите, – отвечала Екатерина. – Господин де Нансе, введите арестованного! Через пять минут ввели де Муи.
– Де Муи! – воскликнул король. – В чем дело?
– Государь! – совершенно спокойно отвечал де Муи. – С вашего позволения я задам вам тот же вопрос.
– Вместо того, чтобы задавать такой вопрос королю, господин де Муи, – сказала Екатерина, – будьте любезны сказать моему сыну, кто недавно ночью находился в комнате короля Наваррского и в ту же ночь, воспротивившись приказу его величества, чего и можно было ожидать от такого мятежника, убил двух королевских стражей и ранил господина де Морвеля!
– Да, в самом деле, – сдвинув брови, сказал Карл, – не знаете ли вы, господин де Муи, как зовут этого человека?
– Знаю, государь. Вашему величеству угодно знать его имя?
– Признаюсь, это доставило бы мне удовольствие.
– Так вот, государь, его имя де Муи де Сен-Фаль.
– Это были вы?
– Собственной персоной.
Екатерина, изумленная такой смелостью, сделала шаг по направлению к молодому человеку.
– А как же вы осмелились воспротивиться приказу короля? – спросил Карл IX.
– Прежде всего, государь, я понятия не имел о приказе вашего величества. Кроме того, я видел только одно, вернее – только одного человека: Морвеля, убийцу моего отца и господина адмирала. Тогда я вспомнил, что полтора года назад вот в этой самой комнате, вечером двадцать четвертого августа, ваше величество обещали мне, лично мне, наказать убийцу, но так как с тех пор произошли важные события, я подумал, что королю помешали осуществить его намерения. Увидав Морвеля прямо перед собой, я был убежден, что мне послало его само небо. Остальное известно вашему величеству: я ударил его шпагой, как убийцу, государь, и стрелял в его людей, как в разбойников.
Карл ничего не ответил; дружба с Генрихом заставила его с некоторых пор смотреть на многое с другой точки зрения, не с той, с какой он видел дотоле, и нередко – с ужасом.
Королева-мать уже давно отметила у себя в памяти слова о Варфоломеевской ночи, срывавшиеся с уст ее сына, – слова, в которых чувствовались угрызения совести.
– Но зачем вы пришли в такой час к королю Наваррскому? – спросила Екатерина.
– Ну, это долго рассказывать, – ответил де Муи. – Но если у его величества достанет терпения выслушать...
– Достанет, – сказал Карл, – говорите, я хочу вас выслушать.
Екатерина села и устремила на молодого вождя тревожный взгляд.
– Мы слушаем, – сказал Карл. – Сюда, Актеон! Собака улеглась в той позе, в какой была до привода арестованного.
– Государь! – заговорил де Муи. – Я приходил к королю Наваррскому как депутат от моих собратьев, ваших верноподданных протестантского вероисповедания.
Екатерина сделала знак Карлу IX.
– Не беспокойтесь, матушка, – сказал тот, – я не упускаю ни слова. Продолжайте, господин де Муи, продолжайте. Так зачем вы приходили?
– Предупредить короля Наваррского, – продолжал де Муи, – что его отречение лишило его доверия гугенотской партии, но что в память его отца Антуана Бурбона, а главное, в память его матери, мужественной Жанны д'Альбре, имя которой всем нам дорого, протестанты считают тем не менее своим долгом выказать ему уважение и просить его, чтобы он отказался от своих прав на наваррскую корону.
– Что он говорит? – воскликнула Екатерина; несмотря на все свое самообладание, она не в силах была вынести без стона этот неожиданный, сразивший ее удар.
– Ай-яй-яй! – произнес Карл. – Но эта самая наваррская корона, которую без моего позволения примеривают чуть ли не ко всем головам в королевстве, по-моему, отчасти принадлежит и мне.
– Государь! Гугеноты больше, чем кто-либо, признают право сюзеренитета, о котором сейчас упомянул наш король. И потому они надеялись уговорить вас, ваше величество, чтобы вы сами возложили ее на ту голову, которая вам дорога.
– Я? На голову, которая мне дорога? – переспросил Карл. – Смерть дьяволу! О какой голове вы говорите, сударь? Я вас не понимаю!
– О голове его высочества герцога Алансонского. Екатерина побледнела как смерть; она пожирала де Муи горящими глазами.
– А мой брат Алансон об этом знает?
– Да, государь.
– И он готов принять эту корону?
– При условии, что на это согласитесь вы, вате величество, – за этим-то он и направил нас к вам.
– О! Эта корона и впрямь как нельзя лучше подойдет нашему брату Алансону! – сказал Карл. – А мне это и в голову не приходило! Спасибо, де Муи, спасибо! Когда у вас будут появляться подобные мысли, добро пожаловать в Лувр!
– Государь! Вы были бы давно извещены об этом проекте, если бы не эта несчастная история с Морвелем, из-за которой я опасался, что впал в немилость у вашего величества.
– Да, но что по поводу этого проекта сказал Генрих? – спросила Екатерина.
– Король Наваррский подчинился желанию своих собратьев, и его отречение готово.
– Но в таком случае. – вскричала Екатерина, – отречение должно быть у вас при себе!
– При мне, ваше величество, – сказал де Муи, – случайно я захватил его с собой, подписано и датировано.
– А дата предшествует той сцене в Лувре? – спросила Екатерина.
– Да, ваше величество; если не ошибаюсь, это было накануне.
Де Муи вынул из кармана письменное отречение в пользу герцога Алансонского, подписанное собственной рукою Генриха и помеченное указанным числом.
– Что ж, – сказал Карл, – клянусь честью, это по всем правилам.
– А что требовал Генрих взамен своего отречения?
– Ничего, ваше величество, он сказал нам, что Дружба короля Карла щедро вознаградит его за утрату короны.
Екатерина от ярости закусила губу и заломила свои красивые руки.
– Все совершенно точно, де Муи, – добавил король.
– Но если у вас с королем Наваррским все было решено, с какой целью вы встретились с ним сегодня вечером? – Королева-мать гнула свою линию.
– Мы с королем Наваррским? – переспросил де Муи. – Господин де Нансе, который арестовал меня, подтвердит, что я был один. Его величество может его позвать.
– Господин де Нансе! – крикнул король. Командир охраны вошел в комнату.
– Господин де Нансе! – сейчас же обратилась к нему Екатерина. – Господин де Муи был совсем один в трактире «Путеводная звезда»?
– В комнате да, ваше величество, но в трактире – нет.
– А-а! – произнесла Екатерина. – Кто же был его товарищ?
– Не знаю, ваше величество, был ли тот дворянин товарищем господина де Муи, но я знаю, что он бежал в заднюю дверь, уложив двух моих солдат.
– Вы, конечно, узнали, кто этот дворянин?
– Не я, а мои солдаты.
– Кто же он такой? – спросил Карл IX.
– Граф Аннибал де Коконнас.
– Аннибал де Коконнас! – помрачнев и задумавшись, повторил король. – Это тот самый, который в Варфоломеевскую ночь так беспощадно истреблял гугенотов?
– Господин де Коконнас – дворянин его высочества герцога Алансонского, – подсказал де Нансе.
– Хорошо, хорошо, господин де Нансе, – сказал Карл IX, – можете идти, только в другой раз помните...
– Что именно, государь?
– Что вы на службе у меня и обязаны повиноваться только мне.
Де Нансе, пятясь и почтительно кланяясь, вышел из комнаты.
Де Муи иронически улыбнулся Екатерине.
На мгновение водворилась тишина.
Королева крутила кисточки своего пояса. Карл ласкал свою собаку.
– Но каковы были ваши намерения, сударь? – спросил Карл. – Стали бы вы действовать силой?
– Против кого, государь?
– Против Генриха, против Франсуа, против меня.
– Государь! Мы получили отречение вашего зятя, получили согласие вашего брата, и, как я имел честь доложить вам, мы уже собрались просить позволения вашего величества, но тут стряслась беда в Лувре.
– Так что же, матушка? – сказал Карл. – Во всем этом я не вижу ничего плохого. Вы, господин де Муи, были вправе просить себе короля. Да, Наварра может и должна быть отдельным королевством. Больше того, это королевство словно нарочно создано для того, чтобы одарить моего брата Алансона, который всегда так страстно желал иметь корону, что, когда мы надеваем нашу, он не может оторвать от нее глаза. Его интронизации препятствовало только одно обстоятельство, а именно – права Анрио, но раз Анрио отказывается от них добровольно...
– Добровольно, государь.
– Тогда, видимо, это воля Божия! Господин де Муи, вы можете свободно вернуться к своим собратьям, которых я покарал... немного жестоко, может быть; но это дело мое ч Бога... и скажите им, что если они хотят, чтобы королем Наваррским стал мой брат Алансон, король Французский идет навстречу их желаниям. С этой минуты Наварра – королевство, а ее государь зовется Франциском. Мне понадобится всего неделя, чтобы мой брат покинул Париж с тем блеском и пышностью, какие подобают королю. Поезжайте, господин де Муи, поезжайте!.. Господин де Нансе, пропустите господина де Муи, он свободен.
– Государь! – сделав шаг вперед, сказал де Муи. – Вы позволите, ваше величество?
– Да, – ответил король и протянул руку юному гугеноту.
Де Муи встал на одно колено и поцеловал королю руку.
– Кстати, – сказал Карл, удерживая его, когда он собирался встать, – ведь вы просили меня наказать этого разбойника Морвеля?
– Да, государь.
– Не знаю, где он, и не могу этого сделать, – он где-то прячется, – но если вы его встретите, накажите его сами, я вам позволяю; кроме удовольствия, вы ничего мне этим не доставите.
– Государь! Вот это поистине щедрый подарок, – воскликнул де Муи. – Ваше величество, вы можете положиться на меня: я тоже не знаю, где он, но я найду его, будьте покойны!
Почтительно поклонившись королю Карлу и королеве Екатерине, де Муи вышел, а конвой, который привел его сюда, не воспрепятствовал ему уйти. Молодой человек прошел по коридорам, быстро добрался до пропускных дверей и, выйдя из Лувра, в мгновение ока промчался от площади Сен-Жермен-Л'Осеруа в трактир «Путеводная звезда», где и нашел своего коня, благодаря которому через три часа после описанной нами сцены он уже свободно дышал за стенами Манта.
Екатерина, подавляя гнев, удалилась в свои апартаменты, а оттуда прошла в апартаменты Маргариты.
Здесь она застала Генриха в халате, видимо, собиравшегося ложиться спать.
– Сатана! – прошептала Екатерина. – Помоги хоть ты несчастной королеве, от которой отвернулся Бог!
– Пусть герцога Алансонского попросят прийти ко мне, – отпустив мать, приказал Карл.
Де Нансе, решивший после увещания короля повиноваться отныне только ему, в мгновение ока промчался от Карла к его брату и без малейших смягчений передал ему полученное приказание.
Герцог Алансонский затрепетал; он и всегда-то дрожал перед Карлом, а теперь дрожал с тем большим основанием, что, вступив в заговор, он сам создал причины бояться его.
Тем не менее он отправился к брату с рассчитанной поспешностью.
Карл стоял, цедя сквозь зубы сигнал «Улюлю!». Войдя в комнату, герцог Алансонский подметил в стеклянных глазах Карла выражение ненависти – выражение, хорошо ему знакомое.
– Ваше величество! Вы звали меня – я здесь, – сказал он. – Что угодно вашему величеству?
– Мне угодно сказать вам, мой добрый брат, что, дабы вознаградить вас за ту большую дружбу, какую вы питаете ко мне, я решил сделать для вас сегодня то, что всего угоднее вам.
– Мне?
– Да, вам. Поищите у себя в памяти нечто такое, о чем вы мечтали последнее время, но не смели просить меня и что теперь я сам дарю вам.
– Государь.! Я клянусь моему брату, – сказал Франсуа, – что желаю только одного – на долгие годы доброго здоровья королю.
– В таком случае вы должны быть довольны, Алансон: недомогание, которое я чувствовал во время приезда поляков, теперь прошло. Благодаря Анрио я спасся от разъяренного катана, который чуть не вспорол мне живот, и теперь не завидую самому здоровому человеку в моем королевстве. Значит, вы не окажетесь плохим братом, если пожелаете мне чего-нибудь другого, кроме здоровья на долгие годы, – я и так вполне здоров.
– Я ничего не хотел, государь.
– Нет, нет, Франсуа, – начиная сердиться, возразил Карл, – вы хотели наваррскую корону, насчет которой у вас был сговор с Анрио и с де Myи: с первым – чтобы он от нее отказался, со вторым – чтобы он помог вам ее получить. И что же? Анрио от нее отказывается, а де Муи передал мне вашу просьбу, и эта корона, которой вы домогаетесь...
– Что же? – дрожащим голосом спросил герцог Алансонский.
– А то, черт побери, что она ваша!
Герцог Алансонский побледнел; кровь внезапно прилила к сердцу, едва не разорвав его, затем отхлынула к конечностям, а на щеках вспыхнул яркий румянец: при создавшихся обстоятельствах милость, которую оказывал ему король, привела его в отчаяние.
– Но, государь, – заговорил он, дрожа от волнения и тщетно стараясь овладеть собой, – я ничего не хотел, а главное, не просил ничего подобного.
– Возможно, – ответил Карл, – вы очень скромны, брат мой, но другие желали и просили за вас.
– Государь, клянусь Богом, я никогда...
– Не оскорбляйте Бога такими клятвами.
– Государь! Но это значит, что вы отправляете меня в изгнание?
– Вы называете это изгнанием, Франсуа? Черт возьми! На вас не угодишь... Уж не надеетесь ли вы на что-нибудь лучшее?
Герцог Алансонский закусил губу от отчаяния.
– Ей-Богу, Франсуа, – с напускным добродушием продолжал Карл, – я и не знал, что вы так популярны, в особенности – у гугенотов! Но они требуют вас, и я должен признаться, что ошибался. Впрочем, я не мог бы желать ничего лучшего, чем иметь своего человека, родного брата, который меня любит и не способен меня предать, во главе партии, воевавшей с нами тридцать лет! Это умиротворит всех, как по волшебству, не говоря уж о том, что в нашей семье будет три короля. Один бедняга Анрио останется ничем – только моим другом. Но он не честолюбив, и уж он-то примет это звание, которого не домогается никто.
– Государь! Вы ошибаетесь, я домогаюсь этого звания... и у кого же больше на него прав? Генрих – всего-навсего ваш зять, он породнился с вами благодаря своему браку, и же ваш брат по крови, а главное – по сердцу... Государь, умоляю вас, оставьте меня при себе!
– Нет, нет, Франсуа, – сказал Карл, – это значило бы сделать вас несчастным.
– Почему же?
– По тысяче причин.
– Но подумайте, государь: разве вы найдете такого верного товарища, как я? С детства я не разлучался с вашим величеством.
– Знаю, знаю! Иногда мне даже хотелось, чтобы вы были подальше от меня.
– Что вы хотите этим сказать, ваше величество?
– Ничего, ничего... это я так... А какая там охота! Завидую вам, Франсуа! Вы только подумайте – в этих дьявольских горах охотятся на медведей, как на кабана! Вы будете присылать нам самые красивые шкуры. Вы знаете, там на медведей охотятся с одним кинжалом: зверя выжидают, затем дразнят, разъяряют; он идет прямо на охотника, в четырех шагах от него поднимается на задние лапы – и вот тогда ему вонзают кинжал в сердце, как сделал Генрих с кабаном на последней охоте. Это опасно, но вы храбрец, Франсуа, и эта опасность доставит вам истинное наслаждение.
– Ах, ваше величество, вы только усугубляете мою печаль: ведь я больше не буду охотиться вместе с вами.
– Тем лучше, тысяча чертей и одна ведьма! – сказал король. – Наши совместные охоты не идут на пользу ни мне, ни вам.
– Что вы хотите сказать, государь?
– Я хочу сказать, что охота со мной доставляет вам такое удовольствие и так вас волнует, что вы, олицетворенная меткость, вы, попадая из незнакомой аркебузы в сороку на сто шагов, на последней охоте, когда мы охотились вместе, из вашей собственной аркебузы, из аркебузы, вам хорошо знакомой, промахнулись по кабану на двадцать шагов и вместо него перебили ногу лучшей моей лошади. Смерть дьяволу! Знаете, Франсуа, тут есть над чем задуматься!
– Государь! Простите мое волнение, – побледнев, как мертвец, возопил герцог Алансонский.
– Ну да, волнение, я это прекрасно понимаю, – продолжал Карл, – и именно потому, что я знаю истинную цену этому волнению, я и говорю вам: поверьте мне, Франсуа, нам лучше охотиться подальше друг от друга, особливо при такого рода волнении. Подумайте об этом, брат мой, но не в моем присутствии, – я вижу, что мое присутствие вас смущает, – а когда вы будете одни, и вы убедитесь, что у меня есть все основания опасаться, как бы на следующей охоте вас снова не охватило волнение; ведь ни от чего не чешутся так руки, как от волнения, и тогда вместо лошади вы убьете всадника, а вместо зверя – короля. Черт побери! Пуля повыше, пуля пониже – глядь, лицо правительства сразу изменилось; ведь в нашей семье есть тому пример. Когда Монтгомери убил нашего отца Генриха Второго[70], случайно или, быть может, от волнения, один удар его копья вознес нашего брата Франциска Второго на престол, а нашего отца Генриха унес в аббатство Сен-Дени[71]. Богу надо так мало, чтобы сотворить многое!
Герцог чувствовал, что по лбу у него заструился пот от этого удара, столь же грозного, сколь и непредвиденного.
Невозможно было яснее, чем король, высказать брату, что он все понял. Окутывая свой гнев покрывалом шутки, Карл был, пожалуй, куда страшнее, чем если бы он дал свободно вылиться наружу той клокочущей лаве ненависти, которая сжигала его душу, и месть его, казалось, была соразмерна с его злобой. По мере того, как один все сильнее ожесточался, другой становился все величественнее. В первый раз герцог Алансонский почувствовал угрызения совести, вернее – сожаление о том, что задуманное преступление не удалось.
Он боролся, пока мог, но под этим последним ударом склонил голову, и Карл заметил, что в его глазах занялось пожирающее пламя, которое у существ с нежной натурой прожигает бороздку, откуда брызжут слезы.
Но герцог Алансонский принадлежал к числу людей, плачущих только от ярости.
Карл взором коршуна смотрел на него в упор, вбирая в себя, если можно так выразиться, все чувства, сменявшиеся в душе молодого человека. И все эти чувства благодаря тому, что Карл глубоко изучил свою семью, обнаруживались перед ним так четко, как если бы душа герцога была открытой книгой.
Герцог стоял подавленный, безмолвный и недвижимый. Карл продержал его так с минуту, потом сказал тоном, проникнутым незыблемой ненавистью:
– Брат мой! Мы объявили вам наше решение, и наше решение твердо: вы уедете.
Герцог Алансонский сделал какое-то движение. Карл не подал виду, что заметил это, и продолжал:
– Я хочу, чтобы Наварра могла гордиться, что ее государь – брат Французского короля. Золото, могущество, почести – все, что приличествует вашему происхождению, – вы получите, как получил ваш брат Генрих, и так же, как он, – с усмешкой добавил Карл, – будете благодарить меня издалека. Но это все равно – для благословений расстояния не существует.
– Государь...
– Соглашайтесь или, вернее, покоряйтесь. Как только вы станете королем, вам подыщут супругу, достойную члена французской королевской фамилии. И кто знает, может быть, она принесет вам и другой престол!
– Но вы, ваше величество, забываете о своем друге Генрихе, – сказал герцог Алансонский.
– Генрихе? Но ведь я же сказал вам, что он не хочет наваррского престола! Ведь я же сказал вам, что он уступает его вам! Генрих – жизнерадостный малый, а не такая бледная личность, как вы. Он хочет веселиться и жить в свое удовольствие, а не сохнуть под короной, на что осуждены мы.
Герцог Алансонский вздохнул.
– Так ваше величество приказываете мне озаботиться... – начал он.
– Нет, нет! Ни о чем не беспокойтесь, Франсуа, – я все устрою сам; положитесь на меня, как на хорошего брата. А теперь, когда все решено, идите. Вы можете рассказывать или не рассказывать о нашем разговоре своим друзьям, но я-то приму меры, чтобы это как можно скорее стало известно всем. Идите, Франсуа!
Отвечать было нечего; герцог поклонился и вышел с яростью в душе.
Ему не терпелось повидать Генриха и поговорить с ним о том, что сейчас произошло, но увиделся он только с Екатериной: Генрих уклонялся от разговора, а королева-мать его искала.
Увидав Екатерину, герцог подавил скорбь и попытался улыбнуться. Он не был так счастлив, как герцог Анжуйский, и искал в Екатерине не мать, а только союзницу. И потому он начинал с притворства перед ней, будучи убежден, что для крепкого союза необходимо слегка обманывать друг друга.
И вот теперь он подошел к Екатерине, а на лице его оставались лишь едва заметные следы волнения.
– Вы знаете интереснейшие новости, ваше величество?
– Я знаю, о чем идет речь: вас хотят сделать королем.
– Мой брат так добр ко мне, ваше величество!
– Ведь правда же?
– Но мне очень хочется думать, что половину своей признательности я должен перенести на вас: если совет подарить мне трон дали вы, значит, я буду этим обязан вам; хотя должен признаться, что в глубине души мне больно так грабить короля Наваррского.
– А вы, по-видимому, очень любите Анрио, сын мой?
– О да! С некоторых пор мы сошлись очень близко.
– И вы думаете, что он вас любит так же, как вы его?
– Надеюсь, ваше величество.
– Знаете, такая дружба весьма поучительна, в особенности дружба между принцами. Но дружбы придворные считаются не слишком прочными, дорогой Франсуа.
– Матушка, посудите сами: ведь мы не только друзья – мы почти братья.
Екатерина улыбнулась странной улыбкой.
– Вот так так! – сказала она. – А разве короли бывают братьями?
– Но когда мы подружились, матушка, ни он, ни я королями не были, да мы никогда и не должны были стать королями – вот почему мы полюбили друг друга.
– Да, но теперь обстоятельства сильно изменились.
– Как сильно изменились?
– Ну да, конечно! Кто может теперь сказать, что вы оба не станете королями?
По тому, как вздрогнул герцог, и по краске, бросившейся ему в лицо, Екатерина поняла, что ее удар попал ему прямо в сердце.
– Он? Анрио – король? – спросил герцог. – Какого же королевства, матушка?
– Одного из самых великолепных во всем христианском мире, сын мой.
– Что вы говорите, матушка? – побледнев, молвил герцог Алансонский.
– То, что хорошая мать должна сказать сыну, и то, о чем вы давно мечтали, Франсуа.
– Я? Я ни о чем не мечтал, ваше величество, клянусь вам! – воскликнул герцог.
– Я готова поверить вам, ибо ваш друг, ваш брат Генрих, как вы его называете, только прикидывается откровенным, а на самом деле это очень ловкий и очень хитрый господин, который умеет хранить свои тайны гораздо лучше, чем вы – ваши, Франсуа. Например, говорил ли он вам когда-нибудь, что де Муи – это его поверенный в политических делах?
Говоря это, Екатерина вонзила свой взгляд, как стилет, в душу Франсуа.
Но у него было одно достоинство или, вернее, порок – умение притворяться, и потому он не дрогнул под этим взглядом.
– Де Муи? – удивленно переспросил он, как будто впервые слышал это имя в связи с такими обстоятельствами.
– Да, гугенот де Муи де Сен-Фаль – тот самый, который чуть не убил Морвеля и который, тайно разъезжая по Франции и по столице и меняя одежду, плетет сеть интриг и собирает войско, чтобы поддержать вашего брата Генриха против вашей семьи.
С этими словами Екатерина, понятия не имевшая, что ее сын Франсуа осведомлен обо всем так же хорошо и даже лучше, чем она, встала, намереваясь величественно выйти.
Франсуа удержал ее.
– Матушка! – сказал он. – Прошу вас: одно слово! Раз уж вы соблаговолили посвятить меня в вашу политику, объясните, как же Генрих, столь малоизвестный, с такими малыми силами, сможет вести войну настолько серьезную, чтобы обеспокоить мою семью?
– Ребенок! – с улыбкой произнесла королева. – Поймите, что его поддерживают тридцать тысяч человек, а быть может, и больше; что в тот день, когда он скажет одно слово, эти тридцать тысяч человек появятся внезапно, как из-под земли, да не забудьте, что эти тридцать тысяч – гугеноты, иными словами – самые храбрые солдаты в мире. И к тому же... к тому же у него есть покровитель, с которым вы не сумели или не захотели помириться.
– Кто же это?
– Король! Король, который его любит, который его выдвигает; король, который из зависти к вашему брату, королю Польскому, и из пренебрежения к вам ищет себе преемника. И только вы, слепец вы этакий, не видите, что ищет он его не в своей семье.
– Король?.. Вы так думаете, матушка?
– Неужели вы не заметили, как нежно он любит Анрио, своего Анрио?
– Верно, матушка, верно!
– И как этот самый Анрио ему платит? Ведь он, забыв, что его шурин хотел в Варфоломеевскую ночь пристрелить его из аркебузы, теперь ползает перед ним на брюхе, как собака, которая лижет побившую ее руку.
– Да, да, – пробормотал Франсуа, – я и сам заметил, как Генрих покорен моему брату Карлу.
– Генрих умеет угодить ему во всем!
– Да еще как! Раздосадованный тем, что король вечно смеется над его невежеством по части соколиной охоты, Анрио решил заняться... Ба! Еще вчера, да, не раньше, чем вчера, – он спрашивал, нет ли у меня каких-нибудь хороших трактатов об искусстве соколиной охоты.
– Постойте, постойте, – сверкнув глазами, сказала Екатерина, словно ее внезапно осенила некая мысль, – а что вы ему ответили?
– Что поищу у себя в библиотеке.
– Отлично, – сказала Екатерина, – отлично! Нужно дать ему эту книгу.
– Да я искал, но не нашел.
– Я найду!.. Найду я, а вы дадите ее как будто от себя.
– И что же из этого выйдет?
– Алансон! Вы мне верите?
– Да, матушка.
– Вы согласны беспрекословно слушаться меня во всем, что касается Генриха, которого вы не любите, что бы вы там ни говорили?
Герцог Алансонский усмехнулся.
– А я ненавижу, – продолжала Екатерина.
– Да, я буду слушаться.
– Послезавтра приходите за книгой ко мне, я вам дам ее, а вы отнесете Генриху... ну и...
– ..и?
– ..И предоставьте Богу, Провидению или случаю довершить все остальное.
Франсуа достаточно хорошо знал свою мать, чтобы знать также и то, что не в ее обычае было возлагать на Бога, Провидение или случай заботы как о своих друзьях, так и о врагах, но он сдержался и, не прибавив ни слова, поклонился, как человек, который принимает возложенное на него поручение, и вышел.
«Что она хотела сказать? – думал молодой человек, поднимаясь по лестнице. – Ничего не понимаю! Но во всем этом мне ясно одно: она действует против нашего общего врага. Предоставим же ей свободу действий!».
А в это время Маргарита получила через Ла Моля письмо от де Муи. Так как в политике между двумя просвещенными супругами не существовало тайн, она распечатала и прочла письмо.
Письмо несомненно оказалось для нее интересным, ибо в ту же минуту, пользуясь тем, что темнота уже спускалась на луврские стены, Маргарита быстро проскользнула потайным ходом, поднялась по винтовой лестнице и, внимательно оглядевшись вокруг, быстрая, как тень, исчезла в передней короля Наваррского.
Со времени исчезновения Ортона переднюю никто не охранял.
Это исчезновение, о котором мы ничего не говорили с того момента, когда читатель увидел трагический конец несчастного Ортона, очень встревожило Генриха. Он откровенно рассказал о своей тревоге г-же де Сов и Маргарите, но и та и другая знали не больше него; только г-жа де Сов дала ему кое-какие сведения, на основании которых в уме Генриха сложилось совершенно ясное представление о том, что бедный мальчик стал жертвой каких-то козней королевы-матери и что вследствие тех же козней он сам едва не был схвачен вместе с де Муи в трактире «Путеводная звезда».
Любой другой на месте Генриха хранил бы молчание, не осмеливаясь сказать ни слова, но Генрих рассчитал все: он понял, что молчание его погубит – ведь, как правило, люди не теряют своих слуг или доверенных людей, не наводя о них справок и не производя розысков. Так и Генрих наводил справки и производил розыски в присутствии короля и самой королевы-матери: он спрашивал об Ортоне у всех в Лувре, начиная с часового, ходившего у пропускных ворот, и кончая командиром охраны, дежурившим у короля в передней, но все расспросы и все действия были напрасны, и Генрих, который, по-видимому, был так глубоко огорчен этим событием и так привязан к бедному пропавшему слуге, что объявил во всеуслышание, что никем его не заменит до тех пор, пока не убедится, что тот исчез навсегда.
Передняя, как мы уже сказали, была пуста, когда к Генриху проникла Маргарита.
Как ни легки были шаги королевы, Генрих услыхал их и обернулся.
– Это вы, ваше величество? – спросил он.
– Да. Читайте скорее, – ответила Маргарита и подала ему раскрытое письмо.
В письме были следующие строки:
«Государь! Настало время осуществить наш план бегства. На послезавтра назначена соколиная охота вдоль Сены – от Сен-Жермена до Домиков, то есть – на протяжении всего леса.
Примите участие в этой охоте, хотя это охота соколиная; наденьте под платье добрую кольчугу, возьмите лучшую Вашу шпагу, выберите самого породистого коня в Вашей конюшне.
Около полудня, то есть в разгар охоты, как только король поскачет за соколом, ускользните один, если поедете на охоту один, или с королевой Наваррской, если королева едет с Вами.
Пятьдесят наших спрячутся в павильоне Франциска I; ключ от павильона у нас есть; никто не будет знать, что они там, – они приедут ночью, и ставни будут закрыты.
Вы проедете по Дороге Фиалок, в конце которой буду ждать Вас я, а справа от дороги на полянке будут с двумя запасными лошадьми г.г. Ла Моль и Коконнас. Эти лошади предназначаются для смены, на случай, если Ваша лошадь и лошадь ее величества королевы Наваррской устанут.
Прощайте, государь, будьте готовы, – мы-то будем!».
– Жребий брошен! – произнесла Маргарита те самые слова, которые тысячу шестьсот лет назад произнес Цезарь на берегу Рубикона.
– Хорошо, ваше величество, – ответил Генрих, – я не обману ваших ожиданий.
– Станьте героем, государь, это не трудно: вы должны только идти своей дорогой, а для меня создайте красивый трон, – сказала дочь Генриха II.
Неуловимая улыбка скользнула по тонким губам Беарнца. Он поцеловал руку Маргариты и вышел первым, чтобы осмотреть проход, мурлыча припев старинной песни:
Тот, кто строил крепко замок,
В нем не будет жить.
Предосторожность оказалась нелишней: в ту минуту, когда он отворил дверь своей опочивальни, герцог Алансонский отворил дверь своей передней; Генрих сделал знак рукой Маргарите и громко сказал:
– А-а! Это вы, мой брат! Добро пожаловать! По знаку мужа королева все поняла и бросилась в туалетную комнату, дверь в которую была завешена огромным стенным ковром.
Герцог Алансонский вошел робким шагом, то и дело озираясь.
– Мы одни, брат мой? – вполголоса спросил он.
– Совсем одни. Что случилось? У вас такой взволнованный вид.
– Генрих, мы разоблачены!
– Каким образом?
– Де Муи арестован.
– Я знаю.
– И де Муи все рассказал королю.
– Что же он сказал?
– Что я желал занять наваррский престол и что с этой целью вступил в заговор.
– Ах, бедняга! – сказал Генрих. – Вот вы и скомпрометированы, мой бедный брат. Почему же вы до сих пор не арестованы?
– Я и сам не знаю. Король издевался надо мной, притворяясь, что дарует мне наваррский престол. Он, разумеется, рассчитывал вырвать у меня признание из глубины души, но я ничего не выдал.
– И хорошо сделали. Черт возьми! – сказал Беарнец. – Будем держаться стойко – от этого зависит наша с вами жизнь.
– Да, положение затруднительное, – ответил Франсуа, – потому-то, брат мой, я и пришел просить у вас совета: как вы думаете – бежать мне или оставаться?
– Ведь вы же видели короля, коль скоро он с вами говорил?
– Конечно!
– Так вы должны были прочесть его мысли. Руководствуйтесь своим чутьем.
– Я предпочел бы остаться здесь.
Как ни владел собой Генрих, на лице его мелькнуло радостное выражение, и, сколь неуловимым оно ни было, Франсуа подметил его на лету.
– Так оставайтесь! – сказал Генрих'.
– А вы?
– Я-то, разумеется, останусь! Мне вовсе незачем ехать, коль скоро вы остаетесь здесь, – возразил Генрих. – Я ведь хотел уехать вместе с вами только из дружеских чувств, чтобы не расставаться с любимым братом.
– Конец всем нашим планам, – сказал герцог Алансонский, – вы отступаете без боя при первом налете злого рока.
– Я не вижу злого рока в том, что останусь здесь, – отвечал Генрих, – с моим беспечным нравом мне везде хорошо.
– Хорошо, пусть так, не будем больше говорить об этом, – сказал герцог Алансонский. – Но если вы примете какое-нибудь другое решение, известите меня.
– Черт побери! Я не премину это сделать, можете мне поверить, – сказал Генрих. – Разве мы не условились, что у нас нет тайн друг от друга?
Герцог Алансонский больше не настаивал и, глубоко задумавшись, удалился: он заметил, что в какое-то мгновение стенной ковер на двери туалетной комнаты всколыхнулся.
В самом деле, как только герцог Алансонский вышел, стенной ковер приподнялся, и Маргарита появилась снова.
– Что вы думаете об этом визите? – спросил Генрих.
– Думаю, что произошло нечто новое и важное.
– А что, по-вашему, могло случиться?
– Еще не знаю, но узнаю. – А до этого?
– А до этого – непременно зайдите ко мне завтра вечером.
– Непременно зайду! – ответил Генрих, любезно целуя жене руку.
С теми же предосторожностями, с какими Маргарита вышла из своих покоев, она вернулась к себе.
Тридцать шесть часов протекло после событий, о которых мы сейчас рассказали. День только занимался, но в Лувре все уже встали, как это всегда бывало в дни охоты, а герцог Алансонский отправился к королеве-матери, памятуя о приглашении, которое он от нее получил.
Королевы-матери уже не было в ее опочивальне, но она приказала, чтобы герцога попросили подождать, если он явится.
Через несколько минут она вышла из потайного кабинета, куда никто, кроме нее, не входил, и куда она удалялась для занятий химическими опытами.
То ли в открытую дверь, то ли пристав к одежде Екатерины, в комнату вместе с королевой-матерью проник какой-то острый, едкий запах, и герцог увидел в эту дверь густой дым, как от ароматических курений, плававший белым облаком в лаборатории, откуда вышла королева.
Герцог не мог удержаться от любопытного взгляда.
– Да, – сказала Екатерина Медичи, – да, я сожгла кое-какие старые пергаменты, и от них пошла такая вонь, что я подбросила в жаровню немного можжевельника, – от него-то и пошел этот запах.
Герцог Алансонский поклонился.
– Ну что у вас нового со вчерашнего дня? – спросила Екатерина, пряча в широкие рукава халата руки, испещренные красновато-желтыми пятнами.
– Ничего, матушка, – ответил герцог.
– Вы виделись с Генрихом?
– Виделся.
– И он по-прежнему отказывается уезжать?
– Наотрез.
– Обманщик!
– Что вы сказали, матушка?
– Я сказала, что он уедет.
– Вы думаете?
– Уверена.
– Значит, он ускользнет от нас?
– Да, – ответила Екатерина.
– И вы дадите ему уехать?
– Не только дам, я скажу больше: необходимо, чтобы он уехал.
– Я вас не понимаю, матушка.
– Франсуа! Выслушайте внимательно то, что я сейчас вам скажу. Один весьма искусный врач – это он дал мне книгу об охоте, которую вы отнесете Генриху, – уверял меня, что у короля Наваррского вот-вот начнется какая-то изнурительная болезнь, одна из тех болезней, которые не милуют и против которых у науки нет никаких средств. Теперь вам понятно, что если ему суждено умереть от столь жестокого недуга, пусть лучше он умрет вдали от нас, не на наших глазах, не при дворе.
– Вы правы, это очень огорчило бы нас, – сказал герцог.
– Особенно вашего брата Карла, – добавила Екатерина. – А вот если Генрих умрет, ослушавшись его, король увидит в его смерти небесную кару.
– Вы правы, матушка, – с восхищением ответил герцог Алансонский, – его отъезд необходим. Но вы уверены в том, что он уедет?
– Он уже принял для этого все меры. Встреча назначена в Сен-Жерменском лесу. Пятьдесят гугенотов должны сопровождать его до Фонтенбло, а там будут ждать еще пятьсот.
– А моя сестра Марго тоже едет с ним? – с легким колебанием спросил заметно побледневший герцог.
– Да, – ответила Екатерина, – это решено. Но как только Генрих умрет. Марго вернется ко двору свободной вдовой.
– А Генрих умрет, матушка? Вы в этом уверены?
– По крайней мере, так утверждает врач, который дал мне книгу об охоте.
– А где же эта книга?
Екатерина неспешным шагом подошла к таинственному кабинету, отворила дверь, прошла в глубь кабинета и тут же вновь появилась с книгой в руках.
– Вот она, – сказала королева-мать. Герцог Алансонский не без ужаса посмотрел на книгу, которую ему протягивала мать.
– Что это за книга, матушка? – задрожав от страха, спросил герцог.
– Я уже сказала вам, сын мой, это трактат об искусстве выращивать и вынашивать соколов, кречетов и ястребов, написанная весьма ученым человеком, луккским правителем – синьором Каструччо Кастракани.
– А что я должен с ней делать?
– Отнести вашему другу Анрио, который, как вы говорили, просил у вас эту или какую-нибудь другую книгу в том же роде, чтобы постичь науку соколиной охоты. А так как на сегодня назначена охота с ловчими птицами, в которой примет участие сам король, он не преминет прочесть хоть несколько страниц, чтобы показать королю, что он послушался его советов и взялся за учение. Все дело в том, чтобы вручить книгу самому Генриху.
– О нет, я не посмею! – весь дрожа, ответил герцог.
– Отчего? – спросила Екатерина. – Книга как книга, только она долго лежала в запертом шкафу, и страницы слиплись. Вы сами, Франсуа, не пробуйте ее читать, потому что придется мусолить пальцы и отделять страницу от страницы, а это очень долго и очень трудно.
– Значит, только тот, кто жаждет знаний, станет тратить на это время и так усердно трудиться? – спросил герцог Алансонский.
– Совершенно верно, вы правильно меня поняли, сын мой.
– Ага! Вон и Анрио – он уже во дворе, – сказал герцог Алансонский. – Дайте книгу, матушка, дайте книгу! Я воспользуюсь его отсутствием и отнесу ему книгу; он вернется и найдет ее у себя.
– Я предпочла бы, чтобы вы передали ее из рук в руки, Франсуа, – так было бы вернее.
– Я уже сказал вам, что не посмею, – возразил герцог.
– Пустяки! Во всяком случае, положите ее на видном месте.
– Раскрытую? Или класть раскрытую не стоит?
– Нет, так будет лучше.
– Ну дайте.
Герцог Алансонский дрожащей рукой взял книгу из твердой руки, которую протянула ему Екатерина.
– Берите же, берите, – сказала Екатерина, – раз я ее трогаю, значит это не опасно, а вы еще и в перчатках.
Для герцога Алансонского этой предосторожности было мало, и он завернул книгу в плащ.
– Скорей, скорей! – сказала Екатерина, – Генрих может вернуться с минуты на минуту.
– Вы правы, сударыня, я иду, – сказал герцог и вышел, шатаясь от волнения.
Мы уже не раз вводили нашего читателя в покои короля Наваррского и делали его свидетелем происходивших там событий – то страшных, то радостных, в зависимости от того, грозил или улыбался гений-покровитель будущему французскому королю.
Но никогда в этих стенах, забрызганных кровью убийств, залитых вином кутежей, опрысканных духами перед любовными свиданиями, никогда в этом уголке Лувра не появлялось лицо, более бледное, чем лицо герцога Алансонского, когда он с книгой в руке отворял дверь в опочивальню короля Наваррского.
А между тем в ней, как и ожидал герцог, не было никого, кто мог бы тревожным или любопытным оком подсмотреть, что он собирался сделать. Первые лучи солнца освещали совершенно пустую комнату.
На стене висела наготове шпага, которую де Муи советовал Генриху взять с собой. Несколько звеньев от пояса-цепи валялось на полу. Туго набитый кошелек почтенных размеров и маленький кинжал лежали на столе; легкий пепел еще носился в камине, и все это вместе с другими признаками говорило герцогу Алансонскому, что король Наваррский надел кольчугу, потребовал от своего казначея денег и сжег компрометирующие бумаги.
– Матушка не ошиблась. Этот обманщик предает меня! – сказал герцог Алансонский.
Это заключение несомненно придало новые силы молодому человеку, ибо после того, как он обшарил глазами каждый уголок комнаты, после того, как он приподнял все стенные ковры, и после того, как сильный шум, долетавший со двора, и полная тишина, царившая в покоях Генриха, убедили герцога, что никто и не думает за ним подсматривать, он вынул книгу из плаща и быстрым движением положил ее на стол, где лежал кошелек, прислонил ее к пюпитру из резного дуба; тотчас же отойдя подальше, он протянул руку в перчатке и с нерешительностью, выдававшей его страх, раскрыл книгу на странице с охотничьей гравюрой.
Раскрыв книгу, герцог Алансонский отступил на три шага, сорвал с руки перчатку и бросил ее в еще горевшую жаровню, которая только что поглотила письма. Мягкая кожа зашипела на угольях, свернулась и развернулась, как большая мертвая змея, и вскоре от нее остался лишь черный сморщенный комочек.
Герцог Алансонский подождал, пока пламя сожжет перчатку окончательно, затем свернул плащ, в котором принес книгу, сунул его под мышку и скорыми шагами удалился к себе. С бьющимся сердцем отворяя свою дверь, он услыхал на винтовой лестнице чьи-то шаги; будучи совершенно уверен, что это возвращается Генрих, он быстро запер за собой дверь.
Он бросился к окну, но из окна видна была только часть луврского двора. Генриха в этой части не было, и герцог окончательно убедился, что это возвращается к себе Генрих.
Герцог сел, раскрыл книгу и попытался читать. Это была история Франции от эпохи Фарамона до Генриха II, который спустя несколько дней после своего восшествия на престол дал привилегию на ее печатание.
Но мысли герцога витали далеко: лихорадка ожидания сжигала его жилы. Биение в висках отдавалось в самой глубине мозга, и, как это бывает иногда во сне или в магнетическом экстазе, Франсуа казалось, что он видит сквозь стены; взгляд его проникал в комнату Генриха, несмотря на тройное препятствие, отделявшее его от комнаты.
Чтобы удалить страшный предмет, который, как ему казалось, он видел своим внутренним взором, герцог пытался сосредоточить взгляд на чем-нибудь другом, не на этой страшной книге, прислоненной к дубовому пюпитру и открытой на охотничьей гравюре. Но тщетно брал он в руки то один, то другой предмет из своего оружия, то одну, то другую Драгоценность, и сотни раз прошагал взад и вперед по одной линии: каждая подробность гравюры, которую, кстати сказать, герцог видел мельком, запечатлелась у него в мозгу. То был какой-то дворянин на коне – он сам исполнял обязанности сокольника, махал вабилом, подманивая сокола, и скакал во весь опор среди болотных трав. Как ни сильна была воля герцога, воспоминание торжествовало над волей.
Кроме того, он видел не только книгу, но и короля Наваррского: он подходит к книге, смотрит на гравюру, пытается переворачивать страницы, но страницы слиплись, это ему мешает, он мусолит палец и, устранив помеху, листает книгу.
Сколь ни мнимо, сколь ни фантастично было это видение, герцог Алансонский зашатался и вынужден был опереться на стол одной рукой, а другой прикрыть глаза, как будто, прикрыв глаза, он не так ясно видел то зрелище, от которого хотел бежать.
А зрелище было плодом его воображения!
Вдруг герцог Алансонский увидел, что по двору идет Генрих: он остановился на несколько минут около людей, грузивших на двух мулов якобы охотничьи припасы, которые на самом деле были не чем иным, как деньгами и вещами, необходимыми для путешествия, и, отдав распоряжения, пересек двор по диагонали, очевидно, направляясь к входной двери.
Герцог Алансонский застыл на месте. Значит, по потайной лестнице поднимался не Генрих! Значит, все душевные муки, которые он претерпевал в течение четверти часа, он претерпел напрасно! То, что он считал уже конченным или близким к концу, должно было только начаться.
Герцог Алансонский открыл дверь своей комнаты, закрыл ее за собой и, подойдя к двери в коридор, прислушался. На сей раз ошибиться было невозможно: это в самом деле был Генрих. Герцог Алансонский узнал его походку и даже характерный звон колесиков его шпор.
Дверь в покои Генриха отворилась и захлопнулась. Герцог Алансонский вернулся к себе в комнату и упал в кресло.
– Да! Да! – рассуждал он сам с собой. – Вот что там происходит: он прошел в переднюю, прошел первую комнату, вошел в опочивальню; теперь он ищет глазами шпагу, кошелек, кинжал и на том же столике вдруг видит раскрытую книгу. «Что это за книга? – спрашивает он себя. – Кто мне ее принес?» Затем он подходит ближе, видит гравюру, на которой изображен всадник, подманивающий сокола, хочет почитать книгу и пытается перевернуть страницу.
Холодный пот выступил на лбу Франсуа.
«Будет ли он звать на помощь? – продолжал герцог. – Действует ли этот яд сразу? Нет, конечно, нет: ведь матушка сказала, что он медленно умрет от истощения».
Эта мысль немного успокоила его.
Так прошло десять минут – целая вечность мучительной тревоги, прожитая мгновенье за мгновеньем, и каждое из этих мгновений несло с собою все, что порождает в воображении человека безумный страх – целый мир видений.
Герцог Алансонский де выдержал, встал и прошел через переднюю – здесь уже начали собираться его придворные.
– Привет вам, господа! – сказал он. – Я спущусь к королю.
Чтобы обмануть снедающее его волнение, а может быть, чтобы подготовить себе алиби, герцог в самом деле спустился к брату. Зачем он шел к нему? Он и сам не знал... Что он мог сказать брату?.. Ничего! Не к Карлу он шел, он бежал от Генриха.
Он спустился по винтовой лестнице и увидел, что дверь короля приоткрыта.
Стража пропустила герцога, не останавливая: в дни охоты этикет отменялся, и вход был свободен.
Франсуа прошел сначала переднюю, потом гостиную, потом опочивальню, не встретив никого; он подумал, что Карл, наверно, в Оружейной, и отворил дверь из опочивальни в Оружейную.
Карл сидел за столом, спиной к двери, в которую вошел Франсуа, в большом кресле с резной остроконечной спинкой.
Он, видимо, был погружен в какое-то занятие, которое захватило его целиком.
Герцог подошел к нему на цыпочках; Карл читал.
– Прекрасная книга, ей-ей! – неожиданно воскликнул он. – Я много слышал о ней, но не знал, что она есть во Франции!
Герцог Алансонский прислушался и сделал шаг вперед.
– Проклятые страницы! – сказал король, поднеся палец к губам и нажимая им на страницу, которую он прочитал, чтобы отделить ее, от следующей, которую он собирался прочитать. – Можно подумать, будто кто-то нарочно склеил все страницы, чтобы скрыть от человеческих глаз чудеса, которые заключены в этой книге!
Герцог Алансонский рванулся вперед.
Книга, над которой склонился Карл, была та, которую он оставил у Генриха!
У него вырвался глухой крик.
– А-а! Это вы, Алансон? – сказал Карл. – Добро пожаловать! Подойдите и посмотрите на самую прекрасную книгу о соколиной охоте, которая когда-либо выходила из-под пера человека.
Первым движением герцога Алансонского было вырвать книгу из рук брата, но адская мысль пригвоздила его к месту, страшная усмешка пробежала по его белым губам, и он, словно ослепленный молнией, провел рукой по глазам.
Мало-помалу он пришел в себя, но не сделал ни шагу ни вперед, ни назад.
– Государь! Как попала эта книга в руки вашего величества? – спросил герцог Алансонский.
– Очень просто. Сегодня утром я поднялся к Анрио посмотреть, готов ли он, но его уже не было дома, – верно, бегал по псарням и конюшням; однако вместо него я нашел там это сокровище и принес сюда, чтобы почитать всласть.
Король опять поднес палец к губам и опять перевернул строптивую страницу.
– Государь! – пролепетал герцог Алансонский, у которого волосы встали дыбом и который почувствовал какое-то страшное томление во всем теле. – Я пришел сказать вам...
– Дайте мне кончить главу, Франсуа, а потом говорите все, что вам будет угодно, – ответил Карл. – Я прочел уже пятьдесят страниц – иными словами, я просто пожираю эту книгу.
«Он принял яд двадцать пять раз, – подумал Франсуа. – Мой брат уже мертвец!».
И тут он подумал, что, пожалуй, это перст Божий, а отнюдь не случайность.
Франсуа дрожащей рукой вытер холодный пот, струившийся у него по лбу, и, исполняя приказание брата, принялся ждать окончания главы.
Карл продолжал читать. Побуждаемый жгучим интересом, он пожирал глазами страницы, а каждая страница, как мы уже сказали, то ли от того, что книга долго лежала в сырости, то ли по совсем другим причинам, прилипла к следующей странице.
Герцог Алансонский угрюмо смотрел на эту страшную драму, развязку которой смутно предвидел он один.
«Ох, что же это будет? – рассуждал он сам с собой. – Как? Я уеду, я отправлюсь в изгнание, я побегу за воображаемым троном, а Генрих при первом известии о болезни Карла объявится в каком-нибудь укрепленном городе милях в двадцати от столицы, будет стеречь добычу, которую нам посылает случай, и может одним махом очутиться в Париже, так что не успеет король Польский получить известие о смерти брата, как произойдет смена династии. Это недопустимо!».
Это были те самые мысли, которые пересилили первое невольное чувство ужаса, побуждавшее Франсуа остановить Карла. Это был тот рок, который, казалось, неизменно охраняет Генриха и преследует Валуа и против которого Франсуа решил пойти еще раз.
В одно мгновение весь план его действий по отношению к Генриху Наваррскому изменился. Ведь оставленную книгу прочел Карл, а не Генрих; Генрих должен был уехать, но уехать обреченным. Однако если рок спас его еще раз, необходимо было, чтобы Генрих остался здесь, ибо Генрих – узник Венсенна или Бастилии – не так страшен, как король Наваррский во главе тридцатитысячного войска.
Итак, герцог Алансонский дал Карлу кончить главу; когда же король поднял голову, он сказал:
– Брат мой! Я ждал, ибо так приказали мне вы, ваше величество, но ждал с величайшим сожалением, потому что должен был сказать вам одну чрезвычайно важную вещь.
– Э! К черту! – ответил Карл, бледные щеки которого начали мало-помалу багроветь – то ли от чрезмерной страстности, с которой он читал, то ли от начавшего действовать яда. – К черту! Если ты пришел говорить со мной все о том же, ты уедешь так же, как уехал король Польский. Я освободился от него, освобожусь и от тебя, и больше об этом ни слова!
– Но я, брат мой, хочу поговорить с вами не о своем отъезде, а об отъезде другого человека, – объявил Франсуа. – Вы, ваше величество, задели самое глубокое, самое деликатное мое чувство – мою любовь к вам как брата, мою верность как подданного, и я стремлюсь доказать вам, что я-то не изменник.
– Ну? Какой-нибудь новый слух? – произнес Карл, облокотившись на книгу, положив ногу на ногу и глядя на Франсуа с видом человека, вопреки своему обыкновению, запасающегося терпением. – Какое-нибудь обвинение, изобретенное сегодня утром?
– Нет, государь. Это дело вполне достоверное, это заговор, который только моя смехотворная щепетильность не позволяла мне вам открыть.
– Заговор? – переспросил Карл. – Посмотрим, какой там еще заговор!
– Государь! – продолжал Франсуа. – Пока вы будете охотиться с соколами у реки и в долине Везине, король Наваррский поскачет в Сен-Жерменский лес, где его будет ждать группа друзей, и убежит вместе с ними.
– Так я и думал, – ответил Карл. – Еще одна чудная клевета на моего бедного Анрио! Послушайте, вы когда-нибудь оставите его в покое?
– Вашему величеству не придется долго ждать, чтобы убедиться, – клевета или не клевета то, что я имел честь сказать вам.
– Каким образом?
– Таким, что наш зять сегодня вечером убежит. Карл встал с места.
– Вот что, – сказал он, – в последний раз я соглашаюсь сделать вид, что верю вашим вымыслам; но предупреждаю и тебя, и мать – это в последний раз.
– Позвать ко мне короля Наваррского! – приказал он, возвысив голос.
Один из стражников двинулся было, чтобы исполнить приказание, но Франсуа остановил его жестом.
– Это плохой способ, брат мой, так вы ничего не узнаете. Генрих от всего отопрется, даст знать своим, те будут предупреждены и разбегутся, а мою мать и меня обвинят не только в игре воображения, но и в клевете.
– Чего же вы хотите в таком случае?
– Чтобы вы, ваше величество, во имя нашего родства, послушались меня, чтобы во имя моей преданности, в которой вы убедитесь, вы не, торопили событий. Действуйте так, государь, чтобы истинно виновный – тот, кто в течение двух лет изменял вашему величеству в мыслях, чтобы потом изменить на деле, – был наконец признан виновным на основании неопровержимых доказательств и наказан по заслугам.
Карл ничего не ответил; он подошел к окну и отворил его: кровь приливала ему к мозгу.
Затем он быстро обернулся.
– Хорошо! Как поступили бы вы сами? – спросил он. – Говорите, Франсуа!
– Государь! – отвечал герцог Алансонский. – Я приказал бы оцепить Сен-Жерменский лес тремя отрядами легкой кавалерии, с тем, чтобы они в условленное время, например в одиннадцать часов, двинулись в путь, сгоняя всех, кто окажется в лесу, к павильону Франциска Первого, который я, как бы случайно, назначил местом встречи Для обеда. Затем я сделал бы вид, что следую за своим соколом, а заметив, что Генрих удаляется, поскакал бы к месту сбора, где он был бы схвачен вместе со своими сообщниками.
– Мысль хороша, – сказал король. – Пусть ко мне позовут командира моей охраны.
Герцог Алансонский вынул из-за камзола серебряный свисток, висевший на золотой цепочке, и свистнул.
Карл подошел к командиру и шепотом отдал ему распоряжения.
В это время его большая борзая Актеон схватила какую-то добычу и, делая бесконечные резвые скачки, начала таскать ее по комнате и раздирать своими прекрасными зубами.
Карл обернулся со страшным проклятием. Добычей, которую схватил Актеон, оказалась драгоценная книга о соколиной охоте, коей, как мы уже сказали, существовало лишь три экземпляра в мире.
Наказание соответствовало преступлению.
Карл схватил арапник, и свистящий ремень тройным кольцом обвился вокруг животного. Актеон взвизгнул и залез под стол, покрытый огромным ковром и служивший ему убежищем.
Карл поднял книгу и с радостью увидел, что не хватает только одной страницы, да и на той был не текст, а гравюра.
Он аккуратно поставил книгу на полку, где Актеон не мог ее достать. Герцог Алансонский смотрел на него с беспокойством. Ему очень хотелось, чтобы книга, выполнившая свою страшную миссию, теперь ушла из рук Карла.
Пробило шесть часов.
Это был час, когда король должен был спуститься во двор, запруженный лошадьми в богатой сбруе, мужчинами и женщинами в богатых костюмах. Сокольничьи держали на руке соколов в клобучках; у нескольких доезжачих висели через плечо рога, на случай, если королю надоест охота с ловчими птицами и он захочет, как это не раз бывало, поохотиться на косулю или лань.
Король спустился вниз, предварительно заперев дверь в Оружейную палату. Герцог Алансонский, следивший за каждым его движением горящим взглядом, видел, как он положил ключ в карман.
Спускаясь по лестнице, король остановился и приложил руку ко лбу.
Ноги герцога Алансонского дрожали не меньше, чем ноги короля.
– Мне кажется, будет гроза, – сказал герцог.
– Гроза в январе? Вы с ума сошли! – сказал Карл. – У меня кружится голова, кожа у меня сухая. Нет, я просто устал, вот и все.
И добавил вполголоса:
– Они меня убьют своей ненавистью и своими заговорами.
Но, как только король ступил на двор, свежий утренний воздух, крики охотников, шумные приветствия ста человек, собравшихся на охоту, произвели на Карла свое обычное действие.
Он вздохнул свободно и радостно.
Прежде всего он отыскал глазами Генриха. Генрих был рядом с Маргаритой.
Эти превосходные супруги, казалось, не могли расстаться – до того они любили друг друга.
Заметив Карла, Генрих поднял лошадь на дыбы и, заставив ее сделать три курбета, очутился рядом с королем.
– Ого, Анрио! – воскликнул Карл. – Можно подумать, что вы собираетесь скакать за ланью! А ведь вам известно, что сегодня у нас охота с соколами.
И, не дожидаясь ответа, крикнул:
– Едем, господа, едем! Мы должны быть на месте охоты в девять часов!
Король произнес эти слова, нахмурив брови и почти грозно.
Екатерина смотрела на эту сцену из луврского окна. За приподнятой занавеской виднелось ее бледное лицо под вуалью, а ее фигура в черном одеянии терялась в полумраке.
По приказу Карла вся эта раззолоченная, разукрашенная, благоухавшая толпа во главе с королем вытянулась в струнку, чтобы проехать в пропускные ворота Лувра, и выкатилась лавиной на дорогу в Сен-Жермен, сопровождаемая криками народа, приветствовавшего молодого короля, а он, задумчивый и озабоченный, ехал впереди всех на белоснежной лошади.
– Что он сказал вам? – спросила Генриха Маргарита.
– Поздравил меня с изящной лошадью.
– И только?
– Только.
– Значит, ему стало что-то известно.
– Боюсь, что да.
– Будем осторожны!
Лицо Генриха озарила одна из его лукавых улыбок, которые были ему свойственны и которые словно хотели сказать, особливо Маргарите: «Будьте спокойны, душенька моя».
Едва весь кортеж выехал с Луврского двора, Екатерина опустила занавеску.
Но кое-какие обстоятельства не укрылись от ее глаз: и бледность Генриха, и его нервные вздрагивания, и его разговоры вполголоса с Маргаритой.
Но бледность Генриха объяснялась тем, что его мужество носило сангвинический характер, его кровь во всех случаях, когда его жизнь ставилась на карту, не приливала к мозгу, как это обычно бывает, а отливала к сердцу.
Нервные вздрагивания объяснялись тем, как встретил его Карл, а встреча была до такой степени непохожа на Карла, что это взволновало Генриха.
Наконец, разговоры с Маргаритой объяснялись тем, что, как нам известно, в области политики муж и жена заключили между собой оборонительный и наступательный союз.
Но Екатерина истолковала все эти обстоятельства иначе.
– Я думаю, – прошептала она со своей флорентийской улыбкой, – что на сей раз милейшему Генриху несдобровать!
Чтобы убедиться в этом, она, выждав четверть часа, пока охота выедет из Парижа, вышла из своих покоев, прошла по коридору, поднялась винтовой лестницей и своим запасным ключом открыла дверь в покои короля Наваррского.
Однако она тщетно разыскивала книгу по всем апартаментам. Тщетно осматривала горящими глазами столы, этажерки, полки – книги, которую она искала, не было нигде.
– Наверно, Алансон уже унес ее; это благоразумно, – подумала она и почти уверенная, что на этот раз план удался, спустилась к себе.
А тем временем король ехал, по дороге в Сен-Жермен, куда и прибыл через полтора часа быстрой езды; собравшиеся не стали подниматься к старому замку, мрачно и величественно возвышавшемуся на вершине холма среди разбросанных вокруг него домов. Они проехали по деревянному мосту, против дуба, который поныне зовется ду бом Сюлли[72]. После этого был дан знак украшенным флагами лодкам, следовавшим за охотой, переправить на тот берег короля и его свиту и, таким образом, дать им возможность продолжать свой путь.
И в ту же минуту веселая молодежь, возбужденная разнообразными впечатлениями, двинулась во главе с королем по чудесному лугу, который спускается с лесистого Сен-Жерменского холма и который внезапно обрел вид огромного ковра, пестревшего многокрасочными фигурами и обшитого серебристой бахромой пенившейся у берега реки.
Впереди короля, ехавшего на белой лошади и державшего на кулаке своего любимого сокола, шли сокольничьи в зеленых безрукавках, в высоких сапогах и, направляя голосом шестерых грифонов, обыскивали тростники, окаймлявшие реку.
В это время прятавшееся за тучами солнце внезапно выглянуло из темного океана, в который оно погрузилось. Солнечный луч озарил золото, драгоценности, горящие глаза и превратил все это в огненный поток.
И, точно дождавшись наконец, когда великолепное солнце озарит ее гибель, из гущи тростников с жалобным протяжным криком поднялась цапля.
– Гой-гой! – крикнул Карл, сняв клогбучок с сокола и выпуская его на беглянку.
– Гой-гой! – крикнул хор голосов, подбадривая сокола.
Сокол, на мгновение ослепленный светом, перевернулся в воздухе, описал круг на месте и, внезапно, заметив цаплю, быстро взмахивая крыльями, понесся за нею.
Но цапля, птица осторожная, поднялась больше, чем в ста шагах от сокольничьих, и за то время, пока король расклобучивал сокола, – а сокол успел привыкнуть к свету, – сумела выиграть расстояние или, вернее, выиграть высоту. Таким образом, когда ее враг заметил ее, она поднялась уже больше, чем на пятьсот футов и, найдя в верхних слоях воздуха течение, необходимое для ее могучих крыльев, устремилась ввысь.
– Гой-гой! Железный клюв! – подбадривая сокола, кричал Карл. – Покажи ей, какой ты породы! Гой-гой!
Словно понимая подбадривающий клич, благородная птица стрелой понеслась по диагонали к верхней точке вертикальной линии полета цапли, которая шла все выше и выше, словно хотела исчезнуть в эфире.
– Ага! Трусиха! – крикнул Карл, как будто беглянка могла понять его, и, пустив коня в галоп и держась направления охоты, поскакал с запрокинутой головой, чтобы ни на одно мгновение не потерять из виду обеих птиц. – Ага, трусиха, удираешь! Но мой Железный клюв покажет тебе, какой он породы! Погоди! Погоди! Гой-гой! Железный клюв! Гой!
В самом деле, борьба становилась интересной: обе птицы приближались одна к другой или, вернее, сокол приближался к цапле.
Теперь все дело было в том, кто из них в этой первой атаке возьмет верх.
У страха крылья оказались быстрее, чем у храбрости.
Сокол, увлекаемый полетом, пронесся под грудью цапли вместо того, чтобы взмыть над нею. Цапля воспользовалась своим положением и ударила его своим длинным клювом.
Сокол, словно получив удар кинжалом, как оглушенный, трижды перекувырнулся в воздухе, и одно мгновение можно было подумать, что он пойдет вниз. Но, подобно раненому воину, который встает с земли еще страшнее, чем был, он издал пронзительный, грозный крик и вновь устремил свой полет к цапле.
Цапля воспользовалась своим преимуществом и, изменив направление полета, повернула к лесу, пытаясь на этот раз выиграть расстояние и уйти по прямой, а не уходить в высоту.
Но сокол был птицей отличной породы и обладал глазомером кречета.
Он повторил тот же маневр, налетев на цаплю по диагонали; цапля раза три отчаянно крикнула и, как и в первый раз, попыталась подняться вертикально.
Через несколько минут этого благородного состязания обе птицы, казалось, вот-вот скроются за облаками. Цапля казалась не больше жаворонка, а сокол виднелся черной точкой и с каждым мгновением становился все незаметнее.
Ни Карл, ни двор уже не скакали вслед за птицами. Все остановились, не спуская глаз с беглянки и ее преследователя.
– Браво! Браво, Железный клюв! – вдруг крикнул Карл. – Смотрите, смотрите, господа: он взял верх! Гой-гой!
– Честное слово, не вижу ни того, ни другого, – сказал Генрих.
– Я тоже, – сказала Маргарита.
– Но если ты их не видишь, Анрио, ты еще можешь их слышать, во всяком случае – цаплю, – заметил Карл. – Слышишь? Слышишь? Она просит пощады.
В самом деле, три жалобных крика, которые могло уловить только очень опытное ухо, донеслись с неба на землю.
– Слушай! Слушай! – крикнул Карл. – Ты увидишь, что они начнут спускаться куда быстрее, чем поднимались!
В самом деле: когда король произносил эти слова, появились обе птицы.
Это были две черные точки, но по разной величине этих точек можно было легко заметить, что сокол держит верх.
– Смотрите! Смотрите! – крикнул Карл. – Железный клюв бьет ее!
В самом деле, цапля, летевшая под хищной птицей, не пыталась защищаться. Она быстро шла вниз, все время подвергаясь нападениям сокола, и только вскрикивала в ответ; вдруг она сложила крылья и камнем стала падать вниз, но то же самое сделал и ее противник, а когда беглянка захотела возобновить полет, последний удар клюва распластал ее; кувыркаясь в воздухе, она продолжала падать, и в ту минуту, когда она коснулась земли, сокол пал на нее с победным криком, покрывшим предсмертный крик побежденной.
– К соколу! К соколу! – крикнул Карл и пустил коня галопом в том направлении, куда спустились обе птицы.
Но внезапно он осадил коня, вскрикнул, выпустил поводья и одной рукой уцепился за гриву, а другой схватился за живот, словно желая вырвать внутренности.
На его крик примчались все придворные.
– Ничего, ничего, – говорил Карл с воспаленным лицом и с блуждающим взором, – мне показалось, будто мне по животу провели раскаленным железом. Едем, едем, это пустяки!
Карл снова пустил лошадь в галоп.
Герцог Алансонский побледнел.
– Что нового? – спросил Генрих Маргариту.
– Ничего, – отвечала она. – Но вы заметили, что мой брат сделался пунцовым?
– Это, однако, ему не свойственно, – заметил Генрих.
Придворные удивленно переглянулись и последовали за королем.
Собравшиеся подъехали к тому месту, где опустились птицы; сокол уже выклевывал у цапли мозг.
Подъехав к ним, Карл спрыгнул с коня, чтобы поближе увидеть конец битвы.
Но, ступив на землю, он вынужден был держаться за седло, – земля кружилась у него под ногами. Он чувствовал непреодолимое желание заснуть.
– Брат! Брат! Что с вами? – воскликнула Маргарита.
– У меня такое ощущение, какое, наверное, было у Порции, когда она проглотила горящие угли[73], – ответил Карл, – я весь горю, мне чудится, что я дышу пламенем.
Сказавши это. Карл дыхнул и был удивлен, что не увидел, как из его губ вырывается огонь.
В это время сокола взяли, снова накрыли клобучком, и все столпились вокруг Карла.
– Ну что, что? Зачем вы меня обступили? Клянусь телом Христовым, все прошло! А если что и было, так просто мне напекло голову и опалило глаза. Едем, едем на охоту, господа! Вон целая стая чирков! Пускай всех! Черт подери! Уж и потешимся!
Тут расклобучили и пустили одновременно шесть соколов, которые и устремились прямо на добычу, а вся охота во главе с королем вышла на берег реки.
– Ну? Что скажете, сударыня? – спросил Генрих Маргариту.
– Скажу, что момент удобный, – отвечала Маргарита, – если король не обернется, мы свободно доедем до леса.
Генрих подозвал сокольничьего, который нес цаплю; раззолоченная шумная лавина катилась по откосу, а он остался там, где теперь соорудили террасу, и делал вид, что разглядывает труп побежденной.