Все исполнялось по желанию Вильгельма норманнского. В одно и то же время он сдерживал надменных вассалов и могучих врагов и вел к венцу прекрасную Матильду фландрскую. Все случилось, как предрекал Ланфранк. Самый непримиримый враг герцога, король французский, перестал строить козни против своего нового родственника, а все соседние государи сказали: «Незаконный сын стал нашим братом, с тех пор как обвенчался с внучкой Карла Великого». Англия усваивала с каждым днем все более и более норманнские нравы, а Эдуард становился с каждым днем все слабее и слабее. Для герцога норманнского не оставалось более никакой преграды к английскому престолу, но… подул новый ветер и надул ослабевшие паруса Гарольда.
Суда его явились в устья Серена. Жители Сомерсета и Дэвона, народ робкий и по большей части кельтического племени, не любя саксонцев, вышли против него. Но Гарольд обратил их в бегство, перебив при этом более тридцати отважных танов.
Между тем Годвин и сыновья его, Свен, Тостиг и Гурт, нашли приют в той самой Фландрии, откуда Вильгельм взял супругу (Тостиг еще прежде женился на сестре Матильды и, следовательно, был графу Балдуину таким же зятем, как и Вильгельм). Они не просили помощи у Балдуина, но сами собрали дружину и расположились в Бригте, предполагая соединиться с Гарольдом. Эдуард, узнав об этом от герцога Вильгельма, не спускавшего глаз с изгнанников, велел снарядить сорок кораблей и отдал их под начальство графа Гирфорда. Корабли стояли в Сандвиче и стерегли Годвина, но старый граф сумел ускользнуть и вскоре высадился на южном берегу. Войско, занимавшее Гастингскую крепость, с восторженными криками отворило ему ворота.
Все корабельщики, моряки из далеких и близких стран, массами сбегались к нему с парусами, веслами и оружием.
Весь Кент, главный рассадник саксонцев, воскликнул единодушно: «На жизнь и на смерть за графа Годвина!» По всей стране мчались вдоль и поперек графские гонцы, и отовсюду в один голос откликались воины на зов детей Горзы: «На жизнь и на смерть за графа Годвина!» Корабли Эдуарда обратились назад и поплыли на всех парусах к Лондону, а флот Гарольда беспрепятственно продолжал путь. Старый граф увиделся снова с сыном на палубе корабля, на котором развевался некогда датский флаг.
Медленно поднялся флот вверх по Темзе, умножаясь на пути. По обоим берегам шли в беспорядке толпы вооруженных людей.
Эдуард послал за новым подкреплением, но оно подоспело не скоро на призыв.
Флот графа добрался почти до башни Юлия в Лондоне и, бросив якорь против Соутварка, стал ждать прилива. Едва граф успел построить войска, как прилив наступил.
Эдуард сидел в приемной палате вестминстерского дворца, в королевских креслах. На голове его блестела корона с тремя необделанными драгоценными камнями в виде тройных трилистников, в правой руке он держал скипетр. Королевская мантия, плотно застегнутая вокруг шеи широкой золотой застежкой, спускалась роскошными складками на ноги. В палате находились таны, правители и другие сановники. Это было не собрание народных витанов, а военный совет, одна треть которого состояла из норманнов: высокородных графов, рыцарей и так далее.
Эдуард глядел настоящим королем, обычная кротость исчезла с его лица, и тяжелая корона бросала тень на его как будто бы нахмуренные брови. Дух его, казалось, сбросил с себя бремя, унаследованное им от своего отца, Этельреда-Медлительного, и возвратился к более чистому и свежему источнику своих храбрых предков. В это время он мог гордиться своим родом и был вполне достоин держать скипетр Альфреда и Этельстана.
Он открыл заседание следующей речью:
– Достойные и любезные эльдермены, графы и таны Англии, и благородные, любезные друзья, графы и рыцари Нормандии, родины моей матери! Внемлите словам нашим, милостью Всевышнего Бога, Эдуарда, короля английского. Мятежники заняли Темзу. Отворите окна – и вы сами увидите блеск их щитов на судах, и до вас донесется говор их войск. До сих пор еще не выпущено ни одной стрелы, не обнажены мечи, а между тем на той стороне реки находится наш флот, а вдоль берега, между дворцом и лондонскими воротами, выстроены наши полки. Мы удерживались до сих пор потому, что изменник Годвин просит мира, посланный его ждет у входа. Угодно ли вам выслушать его, или же нам отпустить его, не выслушав никаких предложений, и немедленно взяться за оружие?
Король замолк. Левой рукой он крепко стиснул львиную голову, изваянную на ручке его кресла, а правая все еще твердо держала скипетр.
По рядам норманнов прошел глухой ропот. Но как ни высокомерны были пришельцы, никто из них не осмеливался возвысить голоса прежде англичан, когда дело шло об опасности для Англии.
Медленно встал Альред винчестерский, достойнейший из всех сановников государства.
– Государь, – произнес он, – грешно проливать кровь своих единородных братьев, и это извиняется только в случае крайней необходимости, а мы этой необходимости еще не видим. Печально пронесется по Англии весть, что совет короля предал, может быть, огню и мечу весь Лондон, между тем как одного слова, сказанного вовремя, было бы достаточно для обезоружения неприятельских войск и обращения грозного мятежника в верного подданного. Мое мнение – выслушать посланного.
Едва Альред сел на место, как вскочил норманн Роберт кентерберийский, по словам современников, человек очень образованный.
– Выслушать посланного – значит одобрять мятеж, – сказал он. – Умоляю тебя, государь, следовать движению своего сердца и голосу чести. Подумай: с каждой минутой замедления растут силы изменника, укрепляется мятеж. Неприятель пользуется каждым мгновением, чтобы привлечь на свою сторону ослепленных граждан. Отлагательство доказывает нашу слабость: королевское имя – непреодолимая крепость, сильная властью короля. Повели выступить не на бой, я этого не называю боем, а на казнь и расправу.
– Как думает мой брат, Роберт кентерберийский, так думаю и я, прибавил Вильгельм лондонский, тоже норманн.
В это мгновение приподнялся человек, перед которым затихло все. Это был седой богатырь, Сивард, сын Беорнов, граф нортумбрийский, – будто памятник прошедших веков возвысился он над блестящим собранием.
– Нам нечего толковать с норманнами, – начал он. – Будь они на реке, а в этой палате были бы собраны одни наши соотечественники – датчане и саксонцы, то выбор короля был бы одобрен единодушно, и я первый назвал бы предателем того, кто заговорил бы о мире. Но когда норманн советует жителям Англии убивать своих братьев, я не обнажу меча по его приказанию. А кто дерзнет сказать, что Сивард, Крепкая Мышца, внук Берсеркера, отступал когда-либо перед неприятелем?.. Сын Этельреда, в твоих палатах заседает враг; за тебя стою я, когда отказываюсь повиноваться норманну! Ратные братья, родные по крови и языку, датчане и саксонцы, вы, давно уж сроднившиеся, давно гордящиеся и Великим Канутом и Мудрым Альфредом, выслушайте посланного от Год на, нашего земляка. Он, по крайней мере, будет говорить нашим языком, он знает наши законы. Если требование его справедливо, так что король может его уважить, а Витан – выслушать, то горе тому, кто откажет! Если же оно несправедливо, то да будет стыдно тому, кто на него согласится! Воин посылает посла к воину, земляк – к земляку: выслушаем как земляки, будем судить как воины. Я кончил.
Шум и волнение последовали за речью графа нортумбрийского, единодушно одобрили ее саксонцы, даже те, которые в мирное время подчинялись норманнскому влиянию. Но гнев и негодование норманнов были невыразимы. Они громко заговорили все вместе, и совещание продолжалось среди ужасного беспорядка. Большинство, однако, было на стороне англичан, и перевес их был несомненным. Эдуард, с редкой твердостью и присутствием духа, решился прекратить спор: протянув скипетр, он приказал ввести посланного.
После запальчивой досады норманнов, последовало уныние и страх: они очень хорошо понимали, что необходимым следствием, если даже не условием, переговоров будет их падение и изгнание.
В конце залы отворилась дверь и вошел посланный. Это был средних лет широкоплечий мужчина, в длинном широком кафтане, бывшем прежде народным одеянием саксонцев, но в это время выходившем уже из употребления. Он имел серые спокойные глаза и густую окладистую бороду. Он был одним из вождей кентской области, где предубеждение против иноземцев достигло высшей степени и поселяне которой считали своим наследственным правом стоять в битвах всегда в первом ряду.
Войдя в палату, он поклонился Совету и затем, становившись в почтительном расстояний от короля, преклонил перед ним колена. Он не считал это унижением, потому что король был потомком Ведена и Генгиста. По знаку и приглашению короля посланный не вставая проговорил:
– Эдуарду, сыну Этельреда, милостивому нашему ко-ролю, Годвин, сын Вольнота, шлет верноподданнический и смиренный поклон чрез посланного из рода танов Веббу. Он просит короля милостиво выслушать его и судить милосердно. Не на короля идет он с оружием, а на тех, которые стали между королем и его подданными, на тех, которые сумели посеять семя раздора между родственниками, вооружили отца против сына, разлучили мужа с женой…
При последних словах скипетр задрожал в руке Эдуарда и лицо его приняло суровое выражение.
– Государь, – продолжал Вебба, – Годвин умоляет смиренно снять с него и его родных несправедливый приговор, осуждающий их на изгнание, возвратить ему и сыновьям принадлежащие им поместья. Более же всего умоляет он возвратить то, чего они всегда старались удостоиться усердной службой милость законного государя, и поставить их снова во главе хранителей английских законов и преимуществ. Если эта просьба будет уважена, суда возвратятся в свои гавани, таны вернутся в свою отчизну, а сеорли – к сохе; у Годвина нет чужеземцев: сила его заключается в одной любви народа.
– Это все? – спросил Эдуард.
– Все.
– Удались и жди нашего ответа. Вебба вышел в прихожую, где стояло несколько норманнов, вооруженных с головы до ног, которым молодость или звания не дозволяли входить в залу Совета, но которые тем не менее сильно интересовались результатом происходивших совещаний, так как уже успели захватить не один добрый клочок из имущества изгнанников. Все они жаждали битвы и с нетерпением ожидали решения. В их числе находился и Малье де-Гравиль.
Молодой рыцарь, как мы уже видели, соединял с норманнской удалью и норманнскую сметливость. После отъезда Вильгельма он не пренебрег изучением местного языка, в надежде променять в этой новой стране заложенную башню на побережье Сены на какое-нибудь богатое баронство близ величавой Темзы. В то время как надменные его соотечественники сторонились с безмолвным презрением от Веббы, Малье де-Гравиль подошел к нему и спросил по-саксонски чрезвычайно приветливо:
– Могу ли я узнать результат твоего посольства от мятеж… виноват! от доблестного графа?
– Я и сам жду его, – ответил сухо Вебба.
– Тебя, однако же, выслушали.
– Да, это было так.
– Милостивый государь, – сказал де-Гравиль, смягчая свой обычный ироничный тон, унаследованный им, может быть, от своих прадедов по матери, франков. – Любезный миротворец, скажи мне откровенно: не требует ли Годвин, в числе других весьма благоразумных условий, головы твоего покорного слуги… не называя, конечно, его имени, потому что оно не дошло до него, а в качестве лица, принадлежащего к несчастному племени, называемому норманнами.
– Если б граф Годвин, – ответил Вебба, – ставил месть, как условие к заключению мира, он бы выбрал для этого не меня, а другого. Граф требует единственно своей законной собственности, твоя же голова не входит, вероятно, в состав его недвижимых и движимых имуществ!
– Твой ответ утешителен, – сказал Малье. – Благодарю тебя, мой почтенный саксонец!.. Ты говорил, как бравый и вполне честный малый; если придется нам умереть под мечами, как надобно предвидеть, я сочту большим счастьем пасть от твоей руки. Я способен любить после верного друга исключительно только отважного врага.
Вебба невольно улыбнулся. Нрав молодого рыцаря, его беззаботная речь и наружность приходились ему совершенно по вкусу, несмотря на его предубеждение против норманнов.
Малье, ободренный этой улыбкой, сел к длинному столу и приветливо пригласил Веббу последовать его примеру.
– Ты так откровенен и приветлив, – обратился он к нему, – что я намерен побеспокоить тебя еще двумя вопросами.
– Говори, я их выслушаю!
– Скажи мне откровенно, за что вы, англичане, любите графа Годвина и хотите внушить королю Эдуарду ту же приязнь к нему? Я предлагал уже не раз этот вопрос, но в этих палатах я едва ли дождусь ответа на него. Годвин несколько раз переходил внезапно от одной партии к другой. Он был против саксонцев, потом против Канута. Канут умер – и Годвин поднимает уж снова оружие на саксонцев, уступает совету Витана и принимает сторону Гардиканута и Гарольда, датчан. В то же время юные саксонские принцы Эдуард и Альфред получают подложное письмо от своей матери, в котором их зовут настоятельно в Англию, обещая им там полнейшее содействие. Эдуард, повинуясь безотчетному чувству, остается в Нормандии, но Альфред едет в Англию… Годвин его встречает в качестве короля… Постой, выслушай далее!.. Потом этот Годвин, которого вы любите, перевозит Альфреда в Гильдфордскую усадьбу – будь она проклята! В одну глухую ночь клевреты короля Гарольда хватают внезапно принца и его свиту, всего шестьсот человек, а на другой же день их всех, кроме шестидесяти, не говоря о принце, пытают и казнят. Альфреда везут в Лондон, лишают его зрения – и он умирает с горя! Если вы, несмотря на такие поступки, сочувствуете Годвину, то, как это ни странно, но все ж возможно… но возможно ли, любезный посол, королю любить человека, который погубил его родного брата?
– Все это норманнские сказки! – проговорил тан с некоторым смущением. – Годвин уже очистился от подозрения в этом гнусном убийстве.
– Я слышал, что очищение это подкреплено подарком Гардиканута, который по смерти Гарольда думал было отомстить за это убийство. Подарок состоял, будто бы, в высеребренном корабле с восьмьюдесятью ратниками, с мечами о золотых рукоятках и в вызолоченных шлемах… но оставим все это.
– И подлинно, оставим, – повторил вздохнув посланный. – Страшные то были времена и мрачны их тайны!
– Но все-таки ответь мне: за что вы любите Годвина? Сколько раз он переходил, от партии к партии и при каждой перемене выгадывал новые почести и поместья. Он человек честолюбивый и жадным, в этом вы сами должны сознаться. В песнях, которые поют у нас на улицах, его уподобляют терновнику и репейнику, на которых овца оставляет шерсть, кроме того, он горд и высокомерен. Скажи же мне, мой откровенный саксонец, за что вы любите Годвина? Я желал бы это знать, потому что, видишь ли, я располагаю жить и умереть в вашей веселой Англии, если на то будет ваше и вашего графа согласие. Так не мешало бы мне знать, что делать для того, чтобы быть похожим на Годвина и, подобно ему, приобрести любовь англичан?
Простодушный тан казалось был в ужасном недоумении, погладив задумчиво бороду, он проговорил:
– Хотя я и из Кента, следовательно из графства Годвина, я вовсе не из числа самых упорных приверженцев его, поэтому-то собственно он и выбрал меня в переговорщики. Те, которые находятся при нем, любят его, вероятно, за щедрость в наградах и покровительство. К старости великого вождя льнет благодарность, как мох к дубу. Но что касается меня и моей братии, мирно живущей в своих селах, избегающей двора и не мешающейся в распри, то мы дорожим Годвином только как вещью, а не как человеком.
– Как я ни стараюсь понять тебя, – сказал молодой норманн, – но ты употребляешь выражения, над которыми задумался бы мудрый царь Соломон. Что разумеешь ты под Годвином, как вещью?
– Да то, выражением чего Годвин служит нам: мы любим справедливость, а каковы бы ни были преступления Годвина. Он был изгнан несправедливо. Мы чтим свои законы. Годвин навлек на себя невзгоду тем, что поддерживал их. Мы любим Англию, а нас разоряют чужеземцы. В лице Годвина обижена вся Англия и… извини, чужеземец, если я не докончу своей речи!
Вебба взглянул на молодого норманна с выражением искреннего сострадания и, положив свою широкую руку на его плечо, шепнул ему на ухо:
– Послушай моего совета и беги!
– Бежать? – воскликнул рыцарь. – Да разве я надел доспехи и опоясал меч, чтобы бежать, как трус?
– Все это не поможет! Оса зла и свирепа, но весь рой погибает, когда под него подкладывают зажженную солому. Еще раз говорю тебе: беги, пока не ушло время, и ты будешь спасен, потому что если король послушается безрассудного совета и вздумает разделаться с этой толпой оружием, то не пройдет дня, как уже не будет ни одного норманна на десять миль вокруг города. Помни мои слова, молодой человек!.. У тебя, может быть, есть мать… не заставь же ее оплакивать смерть сына!
Рыцарь приискивал саксонские слова, чтобы вежливо высказать свое негодование на подобный совет, и хотел протестовать против предположения, будто он мог послушаться его из сострадания к матери, но в это время Вебба был опять позван в присутствие. Он уже не выходил больше в прихожую, а, получив короткий ответ Совета, прошел прямо на главную лестницу дворца, сел в лодку и тотчас же отправился на корабль, где находились граф и его сыновья.
Между тем Годвин изменил положение своих сил.
Сначала флот его, пройдя лондонский мост, стал на время у берега южного предместья, названного впоследствии Соутварком, флот же короля Эдуарда выстроился вдоль северного берега. Но, постояв несколько, графские корабли поворотили назад и остановились против вестминстерского дворца и, склоняясь немного к северу, как будто хотели запереть королевский флот. В то же время сухопутные силы его придвинулись к реке и стали почти на выстрел от королевской армии. Таким образом, кентский тан видел перед собой, на реке, оба флота, на берегу же – оба войска на таком близком расстоянии друг от друга, что их едва можно было различить один от другого.
Над всеми прочими судами возвышался величественный корабль, на котором приплыл Гарольд с ирландских берегов. Корабль этот был построен по образцу старинных морских кораблей и, на самом деле, принадлежал некогда одному из этих грозных витязей. Длинный выпуклый нос высоко поднимался над волнами, будто голова морского змея и, как змей же, извивался по волнам и блестел на солнце.
Лодка пристала к высокому борту корабля, с него спустился трап, и через несколько секунд тан очутился на палубе. На противоположном конце корабля, на почтительном расстоянии от графа и его сыновей, стояла группа матросов.
Сам Годвин был почти не вооружен, без шлема и имел при себе одно только позолоченное датское копье – оружие, служившее столько же для украшения, сколько и для войны, но широкая грудь рыцаря прикрывалась крепкой кольчугой. Ростом он был ниже всех своих сыновей и, вообще, наружность его не выказывала большой физической силы, как это обыкновенно бывает у человека крепкого сложения, который до преклонных лет сохранил всю силу энергии и воли. Даже народный голос не приписывал ему тех чудесных телесных качеств и подвигов богатырства, которыми славился его соперник Сивард. Он был отважен, но только как полководец: дарования, которыми он отличался перед всеми своими современниками, соответствовали понятиям более просвещенных веков, чем условиям той эпохи, в которой он жил. Англия была в то время едва ли не единственной страной на свете, которая могла открыть достойное поприще его способностям. Он обладал в высшей степени всеми качествами, необходимыми для вождя партии: умел управлять народными массами и согласовывать их мысли и желания с собственными своими видами. Наконец, он обладал увлекательным даром слова.
Но, как все люди, прославившиеся даром красноречия, Годвин увлекался духом своего времени, олицетворял в себе его страсти и предубеждения и вместе с тем – тот инстинкт собственной выгоды, составляющий отличительную черту толпы. Он был высшим представителем стремлений и потребностей своего народа. И какие бы ни были ошибки, а быть может, и преступления его счастливого и блестящего поприща, в самых мрачных и ужасных обстоятельствах, он постоянно являлся народу благотворным светилом среди грозных туч. Никто никогда не обвинял его в жестокости или несправедливости к народу. Англичане смотрели на него, как на истинного англичанина, несмотря на то, что он в молодости был приверженцем Канута и ему был обязан своим богатством и счастьем. Они даже не придавали этому значения, потому что датчане и саксонцы так слились в Англии, что, когда одна половика королевства признала Канута, другая половина с восторгом подтвердила выбор. Строгости первых лет царствования Канута были искуплены мудростью и кротостью последующих лет и редкой приветливостью его к приближенным; притом в это время все неудовольствия были уже забыты и в памяти подданных сохранилась только слава его царствования и его доблести. Народ с гордостью и с любовью поминал его имя и тем более уважал Годвина, что он был любимым советником мудрого государя.
Известно также, что Годвин, по смерти Канута, желал восстановить на престоле саксонскую линию и если покорился решению Витана, то единственно из уважения к народной воле. Одно только подозрение пятнало его имя – и этого не могли совершенно смыть ни очистительная клятва, ни оправдание народного судилища – подозрение в гнусной выдаче Альфреда, брата Эдуарда.
Но прошло уже много лет со дня совершения этого мрачного злодейства и во всем народе было тайное предчувствие, что с домом Годвина связана судьба английского народа. Наружность графа говорила в его пользу: он имел широкий лоб, осененный спокойной, кроткой думой; темно-голубые глаза, ясные и приветливые, несмотря на то, что самый проницательный взор не прочел бы выражавшейся в них глубокой затаенной мысли; редкое благородство осанки и приемов, но без всякой чопорности и жеманства. Общее мнение приписывало ему чрезвычайную гордость и высокомерие, но только в поступках. Обхождение же его со всеми было просто, приветливо и дружелюбно. Сердце его, казалось, всегда сочувствовало ближнему, и дом его был открыт для нуждающихся.
За ним стояли его сыновья, группа витязей, какими не мог еще, может быть, похвалиться ни один отец. Их лица были резко различны одно от другого, но природа наделила их одинаковой цветущей красотой и богатырским складом.
Свен, старший сын, наследовал смуглый цвет своей матери-датчанки. В крупных правильных чертах его, носивших отпечаток печали или страстей, было какое-то дикое и грустное величие; черные, шелковистые волосы падали в беспорядке и почти закрывали впалые глаза, сверкавшие каким-то мрачным огнем. На плече его лежала тяжелая секира. На нем была надета броня, и он опирался на огромный датский щит. У ног его сидел юный сын его Гакон. с несвойственным его возрасту выражением задумчивости.
Подле Свена стоял, скрестив на груди руки, самый грозный и злобный из сыновей Годвина – тот, которому судьба предназначила быть тем же для саксонцев, чем был Юлиан для готов. Прекрасное лицо Тостига напоминало греческий тип во всем, кроме лба, низкого и узкого.
Светло-русые волосы были гладко зачесаны, оружие оправлено в серебро, потому что Тостиг любил роскошь и великолепие.
Вольнот, любимец матери, казался еще в первом цвете лет. В нем одном из всего семейства видна была какая-то нерешительность и нежность. Он был высокого роста, но, очевидно, не достиг еще полного развития тела и сил. Тяжесть кольчуги казалась непривычной для него тяжестью, и он опирался обеими руками на древко своего дротика. Около него стоял Леофвайн, составлявший с ним разительную противоположность: светлые кудри свободно вились вокруг его ясного, беспечного лица, и шелковистые усики оттеняли уста, с которых не сходила улыбка даже в этот тревожный час.
По правую руку Годвина, немного в стороне, стояли, наконец, Гурт и Гарольд. Гурт обвивал рукой плечо Гарольда и, не обращая внимания на переговорщика, дававшего отчет в результате своего посольства, наблюдал только действие его слов на Гарольда, потому что Гурт любил Гарольда, как Ионафан – Давида. Гарольд один был совершенно безоружен, а если спросили бы любого из ратников, кто из всего семейства Годвина рожден полководцем, он, вероятно, указал бы на него, безоружного.
– Что же говорит король? – спросил Годвин.
– Он не соглашается возвратить тебе и твоим сыновьям поместья и званье и даже не хочет выслушать тебя, пока ты не распустишь свои войска, не удалишь суда и не согласишься оправдать себя и свое семейство перед Витаном.
Тостиг злобно захохотал, пасмурное лицо Свена стало еще мрачнее, Леофвайн крепко сжал правой рукой свой ятаган, Вольнот выпрямился, а Гурт не спускал глаз с Гарольда, лицо которого оставалось совершенно спокойным.
– Король принял тебя в военном совете, – проговорил Годвин, – где, разумеется, участвовали норманны. А кто же был в нем из знатнейших англичан?
– Сивард нортумбрийский, твой враг.
– Дети, – обратился граф к сыновьям, глубоко вздохнув, как будто громадная тяжесть свалилась с его сердца, – не будет сегодня нужды в мечах и кольчугах. Гарольд один рассудил справедливо.
– Что ты этим хочешь сказать, батюшка? – спросил Тостиг злобно. – Уж не намерен ли ты…
– Молчи, сын, молчи! – перебил Годвин твердым повелительным голосом, но без суровости. – Иди назад, храбрый, честный приятель, – продолжал он, обращаясь к Веббе, – отыщи графа Сиварда и скажи ему, что я, Годвин, старый его соперник и враг, отдаю в его руки свою жизнь и честь, и что я готов безусловно следовать его совету, как мне поступить… Иди!
Вебба кивнул головой и опять спустился в шлюпку.
Гарольд выступил вперед.
– Батюшка, – начал он, – вот там стоят войска Эдуарда, вожди их должны еще находиться во дворце, какой-нибудь запальчивый норманн может, чего доброго, возбудить стычку, и Лондон будет взят не так, как нам следует брать его: ни одна капля английской крови не должна обагрить английский меч. Поэтому, если ты позволишь, я сяду в лодку и выйду на берег. Если я в изгнании не разучился узнавать сердца моих земляков, то, при первом возгласе наших ратников, которым они будут приветствовать возвращение Гарольда на родину, половина неприятельских рядов перейдет на нашу сторону.
– А если этого не будет, мой самонадеянный братец? – сказал насмешливо Тостиг, кусая от злости губы.
– Тогда я один поеду в ряды их и спрошу: какой англичанин дерзнет пустить стрелу или направить копье в эту грудь, никогда не надевавшую брони против Англии?
Годвин положил руку на голову Гарольда и слезы выступили в его холодных глазах.
– Ты угадываешь по внушению неба то, чему я научился только опытом и искусством, – сказал он. – Иди, и Бог да пошлет тебе успех… пусть будет по-твоему!
– Он заступает твое место, Свен: ты старший, – заметил Тостиг брату.
– На моей душе лежит бремя греха, и тоска гложет мое сердце! – ответил Свен грустно. – Если Исав потерял свое право первородства, то неужели Каин сохранит его?
Проговорив эти слова, он отошел от Тостига и, прислонившись к корме корабля, опустил лицо на край своего щита.
Гарольд взглянул на него с выражением глубокого сострадания, поспешно приблизился к нему и, дружески пожав его руку, шепнул:
– Брат, прошу: не вспоминай о прошлом. Гакон, тихонько последовавший за отцом, поднял на Гарольда свои задумчивые, грустные глаза. Когда же тот удалился, он сказал Свену робкий голосом:
– Он один, по крайней мере, всегда добр и сострадателен к тебе и ко мне.
– А ты, когда меня не будет, привяжись к нему и люби его, как твой отец, Гакон, – ответил Свен, с любовью приглаживая темные кудри ребенка.
Мальчик вздрогнул и, наклонив голову, прошептал про себя:
– Когда тебя не будет?!.. не будет! Разве вала[7] и тебе изрекла гибель?.. и отцу и сыну – обоим?
Между тем Гарольд сел в лодку, спущенную для него с борта короля. Гурт взглянул с умоляющим видом на отца и последовал за братом.
Годвин задумчиво следил глазами за удаляющейся шлюпкой.
– Нет надобности, – проговорил он вслух, хоть и про себя, – верить прорицателям или Хильде, когда ока предсказывала, еще до нашего изгнания…
Он остановился: гневный голос Тостига прервал его думу.
– Отец! Кровь приливает к мозгу, когда ты припоминаешь предсказания Хильды насчет своего любимца! – воскликнул молодой человек. – Они уже и без того посеяли немало раздора в нашем доме. Если мои распри с Гарольдом навели преждевременную седину на твою голову – вини в этом себя!.. Вспомни, как ты, под влиянием этих нелепых предсказаний, сказал нам, при первой нашей ребяческой ссоре, с твоим любимцем: «Не ссорьтесь с Гарольдом: его братья со временем подчинятся ему!»
– Докажи, что предсказание ложно, – ответил Годвин спокойно. – Умные люди всегда сами создают себе будущность, сами определяют себе жребий. Благоразумие, терпение, труд, мужество – вот звезды, управляющие участью человека!
Тостиг не успел возразить, потому что вблизи раздался плеск весел, и два корабля, принадлежавшие двум знатнейшим вождям, принявшим сторону Годвина, подплыли к борту рунической эски, чтобы узнать результат посольства к королю.
Тостиг кинулся к борту корабля и вскричал громким голосом:
– Король, увлекаясь внушениями безрассудных советников, не желает нас выслушать… Оружие должно порешить наше дело!
– Молчи, безумный юноша! – воскликнул Годвин, заскрежетав зубами при буйных криках злобной и негодующей радости, поднявшихся на кораблях после ответа Тостига.
– Да будет проклят тот, кто первый прольет родную кровь! – продолжал Годвин. – Слушай, кровожадный тигр, тщеславный павлин, гордящийся своими пестрыми перьями!.. Слушай, Тостиг, и трепещи: если ты еще одним словом расширишь пропасть, разделяющую меня с королем, то помни, что как изгнанником ты вступил в Англию, так и выйдешь из нее опять тем же изгнанником. Ты променяешь графство и поместья на горький хлеб изгнания и на волчью виру[8]!
Гордый Тостиг смутился от этих слов отца и молча удалился. Годвин перешел на палубу ближайшего корабля и силился могуществом своего красноречия смирить страсти, возбужденные безрассудной выходкой Тостига.
– В то самое время, когда он убеждал негодующих вождей и ратников, в рядах войск, стоявших на берегу, раздался восторженный крик: «Гарольд, наш граф Гарольд!» Годвин посмотрел в эту сторону: королевские полки колебались, переговаривались и вдруг, уступая какой-то непреодолимой силе, тысячи голосов произнесли единодушно: «Гарольд, наш Гарольд!.. да здравствует наш благородный граф!»
В то время как это совершалось на улице, во дворце происходила сцена другого рода. Эдуард вышел из Совета и заперся со Стигандом, имевшим на него громадное влияние именно потому, что он считался ревностным приверженцем норманнов и. даже пострадал за слишком явную преданность к норманнке Эмме, матери Эдуарда. Никогда еще Эдуард не выказывал такой твердости, как в настоящем случае. Дело шло не только о его государстве, но и об его домашнем спокойствии и счастье. Он уже предвидел, что будет принужден, по возвращении могущественного тестя, вернуть свою супругу и отречься от прелестей уединенной жизни. Кроме того, его норманнские любимцы будут тотчас же изгнаны, и он снова очутится в обществе ненавистных его сердцу саксонцев. Убеждения Стиганда разбивались о страшное упрямство Эдуарда, когда вошел Сивард.
– Король и господин, – сказал граф нортумбрийский, – я уступил в Совете твоей воле не поддаваться требованиям Годвина, пока он не распустит войска и не покорится суду Витана… Граф прислал мне сказать, что он вверяет мне свою жизнь и честь и будет поступать по моему совету. Я ответил ему словами человека, который не способен обманывать врага или употреблять во зло его доверие.
– Что же ты ответил ему? – спросил Эдуард.
– Чтобы он подчинился законам Англии, как датчане и саксонцы клялись повиноваться им, при короле Кануте. Чтобы он и сыновья его не требовали ни власти, ни земель, а покорились бы решению Витана.
– Прекрасно! – произнес поспешно Эдуард. – Витан его осудит, как он бы осудил его за непокорность?
– Витан будет судить его по правде и законам! – ответил старый воин.
– А войска между тем…
– А войска будут ждать, и если здравый смысл и сила убеждения не разрешат вопроса – его решит оружие.
– Я не дозволю этого! – воскликнул король. В эту минуту в коридоре послышались тяжелые шаги, и несколько королевских вождей, норманнов и саксонцев, вбежали в кабинет в совершенном расстройстве.
– Войска изменяют, и половина ратников кинула оружие при имени Гарольда! – воскликнул граф гирфордский. – Проклятие предателям!
– Лондонская городская дружина – вся на его стороне, и она уже выходит из городских ворот! – добавил торопливо один саксонский тан.
– Поудержи язык, – шепнул ему Стиганд. – Неизвестно еще, кто будет владеть завтра престолом – Эдуард или Годвин!
Сивард, тронутый бедственным положением короля, подошел к нему и сказал, преклонив почтительно колени:
– Сивард не посоветует королю ничего унизительного: щадить кровь своих подданных не бесчестное дело… прояви милосердие, а Годвин покорится всевластию закона.
– Мне только остается удалиться от света! – произнес король. – О, родная Нормандия! Я наказан за то, что покинул тебя!
Эдуард снял с груди какой-то талисман, поглядел на него, и лицо его стало совершенно спокойно.
– Идите, – сказал он, бросаясь в свое кресло в изнеможении, – идите, Сивард и Стиганд, управляйте, как знаете, делами государства!
Стиганд, довольный этим согласием, данным против воли, схватил графа Сиварда за руку и вышел с ним из кабинета. Вожди, между тем, оставались еще несколько минут. Саксонцы молча смотрели на государя, а норманны в недоумении и смущении перешептывались друг с другом, бросая горькие, пронзительные взгляды на своего слабого покровителя. Потом они все вместе вышли по коридору в сени, где собрались все их земляки, и воскликнули: «На лошадей… вот весь опор, сломя голову!.. Все погибло – спасайте хоть жизнь!.. Спасемся – хорошо, а нет – делать нечего!»
Как при пожарной тревоге или при первом треске землетрясения расторгаются все узы и все души сосредоточиваются в одном чувстве самосохранения, так и тут все собрание в беспорядке, толкаясь, ругаясь, бросилось в ворота. Счастлив был тот, кому попалась лошадь, ратная или ломовая, а то и лошак. Кто вправо, кто влево, бежали надменные норманны, бароны, графы и рыцари, кто один, кто вдвоем, вдесятером и больше. Но все благоразумно избегали общества тех вождей, около которых они прежде увивались и которые должны были теперь сделаться первым предметом народной ярости. Только двое, даже в этот час общего эгоизма и страха, успели собрать вокруг себя самых неустрашимых своих земляков. Это были лондонский и кентерберийский правители. Вооруженные с головы до ног, они бежали во главе своей дружины. Много важных услуг оказал им в тот день де-Гравиль, как проводник и как защитник. Он провел их кругом, в тылу обоих войск, но, встретив новый отряд, спешивший на помощь Годвину с гирфордских полей, он принужден был на отчаянный подвит – войти в город. Ворота были открыты для того ли, чтобы впустить саксонских графов или чтобы выпустить их союзников, лондонских жителей. Беглецы кинулись в ворота и помчались по три в ряд по узким улицам, оправдывая даже в бегстве свою громкую славу, рубя и ниспровергая все, что попадалось на пути. На каждом перекрестке встречали их саксонцы с криками:
«Вон! Гони, руби заморцев!» Пиками и мечами пробивали они себе путь. Пика лондонского правителя была обагрена кровью, между тем как сабля кентерберийского сломалась пополам.
Так пробились они через весь город к восточным воротам и выехали, потеряв из своей дружины только двух человек.
Выехав в поле, они для большей безопасности разделились. Те, которые были знакомы с саксонским языком, бросили кольчуги и стали пробираться лесами и пустырями к морскому берегу. Прочие же остались на конях и в доспехах, но также старались избегать больших дорог. В числе последних находились и оба правителя. Они благополучно достигли Несса, в эссекском графстве, сели в рыбачью лодку и отдались на произвол ветра и волн, подвергаясь опасности погибнуть в море или умереть от голода, пока, наконец, не пристали к французскому берегу. Остальные члены этого чужеземного двора частью нашли приют в крепостях, остававшихся еще в руках их земляков, частью скрывались в ущельях и пещерах, пока не удалось им нанять или украсть лодку. Так произошло в лето 1052 достопамятное рассеяние и бесславное бегство графов и баронов Вильгельма норманнского!
Витан собрался во всем своем великолепии в большой палате вестминстерского дворца.
На этот раз король сидел на троне и держал в правой руке меч. Около него частью стояли, частью сидели несколько придворных чинов пониже британского базилейса[9]. Тут были постельничий и кравчий, стольник-тан и конюший-тан и мкожество других титулов, заимствованных, быть гложет, от византийского двора. Это тем вероятнее, что в старину английский король величался наследником Константина. За ними сидели писцы, имевшие гораздо больше значения, чем можно было предполагать, судя по их скромному названию. Они заведовали государственной печатью и захватили в свои руки власть, прежде неизвестную, но в это время сделавшуюся ненавистной саксонцам. Из них-то возникло впоследствии могучее и грозное судилище королевская канцелярия.
Ниже их было порожнее пространство, за которым помещались начальники Витана.
В первом ряду находились самые замечательные по своему сану и обширности владений лица. Места лондонского и кентерберийского правителей оставались незанятыми, да и без них было много величественных сановников чисто саксонского происхождения. Особенно поражало свирепое, жадное, но умное лицо корыстолюбивого Стиганда и кроткие, но мужественные черты Альреда, этого – истинного сына отечества, достойнейшего из всех государственных сановников. Вокруг каждого сановника помещалась его свита, как звезды вокруг солнца. Далее сидели вторые гражданские чины и короли-вассалы верховного сузерена. Стул шотландского короля оставался порожним, потому что просьба Сиварда не была исполнена. Макбет сидел еще в своих крепостях или вопрошал нечистых сестер в глухом лесу, а Малькольм скрывался у нортумбрийского графа. Не занят был также стул Гриффита, сына Левелина, грозы марок[10], владельца Гвайнеда, покорителя всего кимрийского края. Были тут и не особенно важные валлийские короли-наместники, верные своим незапамятным междоусобиям, истребившим королевство Амврозия и погубившим плод славных подвигов Артура. Они сидели с золотыми обручами на голове, с остриженными вокруг лба и ушей волосами и как-то дико смотрели на происходившее.
В одном ряду с ними, отличаясь от них как высоким ростом и спокойной физиономией, так и своими почетными шапками и подбитыми мехом кафтанами, сидели обыкновенно опоры сильных престолов того времени, а гроза слабых графы, владевшие графствами и шайрами, как таны низших разрядов владели сорочинами и волостями. Но на этот раз их было только трое – все враги Годвина:
Сивард, граф нортумбрийский, Леофрик мерцийский, тот самый, жена которого – Гадива – еще и теперь воспевается в народных балладах и песнях, и Рольф, гирфордский и ворчестерский. Он, в качестве родственника короля, не счел нужным оставить двор вместе со своими норманнскими друзьями. В том же ряду, но немного в стороне, находились второстепенные графы и высший разряд танов, называвшийся королевскими.
Далее помещались выборные граждане от города Лондона, имевшие в собрании такой вес, что нередко влияли на его решения; то были приверженцы Годвина и его дома. В том же отделе палаты находилась главная масса собрания и самый народный его элемент, не как представители народа, а потому что тут сосредоточивалось все, наиболее ценимое народом – мужество и богатство.
Заседание открылось речью Эдуарда, видимо старавшегося склонить всех к миру и милосердию, но голос его дрожал и был так слаб, что слов почти было не слышно.
Когда король кончил, по всему собранию пронесся глухой говор, и вслед за тем Годвин, сопровождаемый своими сыновьями, вышел на приготовленное для него место.
– Если, – начал граф со скромным видом и потупленным взором опытного оратора, – если сердце мое ликует, что еще раз пришлось мне дышать воздухом Англии, на службу которой, на поле битвы и в Совете, я посвятил столько лет своей жизни – иногда предосудительной, быть может, по поступкам, но всегда чистой по помыслам… – если сердце мое радуется, что мне остается теперь только выбрать тот уголок родной земли, где должны лечь мои кости – если будет на то соизволение государя и ваше, сановники!.. Если сердце мое радуется, что пришлось мне еще раз стоять в этом собрании, которое прежде неоднократно внимало моим словам, когда грозила опасность нашей общей родине. Кто осудит эту радость? Кто из врагов моих, если у меня есть еще врага, отнесется без сочувствия к радости старика? Кто из вас не будет сожалеть, если суровый долг заставит вас сказать седому изгнаннику: «Не дышать тебе родным воздухом при последней минуте жизни, не иметь тебе могилы в родной земле!»… Кто из вас, благородные графы и земляки, скажет это без сожаления?
Произнеся эти слова, граф остановился и, подняв голову, устремил на слушателей зоркий, испытывающий взгляд.
– В ком, – спрашиваю я, – продолжал Годвин после минутной паузы, – в ком хватит столько сил, чтобы без смущения сказать эти слова?!.. У кого из вас станет силы сказать это?!.. Да, радуется сердце мое, что мне пришлось, наконец, предстать перед собранием, имеющим право осудить мои дела или провозгласить мою невинность! Каким преступлением заслужил я наказание? За какое преступление меня с шестью сыновьями, которых я дал отечеству, присудили к волчьему наказанию, отдали на травлю, как диких зверей?.. Выслушайте меня и отвечайте тогда. Евстафий, граф Булонский, возвращаясь домой от нашего короля, у которого был в гостях, вступил в доспехах и на боевом коне в город Довер, дружина графа последовала его примеру. Не зная наших законов и обычаев, я хочу пролить свет на прежние обиды, но никого не желаю подозревать в злом умысле, – чужеземцы самовольно заняли дома граждан и расположились в них на житье. Вы все знаете, что это было нарушение саксонских прав, потому что, как вам известно, у каждого сеорля на устах поговорка: «каждый человек силен в своем доме». Один гражданин, руководствуясь этим понятием, по-моему совершенно справедливым, прогнал со своего порога одного из служителей графа. Чужеземец обнажил меч и ранил его, произошел поединок – и пришелец пал от руки, которую сам вынудил взяться за оружие. Доходит весть о том до графа Евстафия. Он летит на место катастрофы со своими родными, где они и убивают англичанина у его собственного дома!
Тут сдавленный, гневный ропот послышался среди сеорлей, толпившихся в конце залы. Годвин поднял руку, требуя, чтобы его не прерывали, и продолжал:
– Совершив это злодейство, чужеземцы начали разъезжать по всем улицам с обнаженными мечами, резать всех, кто ни попадался им на дороге, и топтать даже детей копытами своих бегунов. Граждане тоже взялись за оружие… Благодарю Бога, давшего мне в соотечественники этих смелых граждан! Они дрались, как мы, англичане, всегда деремся, убили девятнадцать или двадцать человек наглых пришельцев и принудили остальных очистить город от своего присутствия. Граф Евстафий бежал. Он, как вам известно, человек умный и сообразительный; он не сходил с коня, не брал куска в рот, пока не остановился у ворот Глостера, где наш монарх производил все то время суд и расправу. Он жаловался королю, который, выслушав одного истца, очень разгневался за оскорбление, нанесенное его знаменитому гостю и родственнику, и послал за мной, потому что Довер находился в моем управлении, и повелел мне нарядить военный суд и наказать по военным законам тех, которые дерзнули поднять оружие на иностранного графа… Обращаюсь к вам, мужественные графы, заседающие здесь, – к тебе, знаменитый Леофрик, и к тебе, благородный Сивард! На что, скажите, вам графства, если у вас не хватит смелости или силы охранять их права?.. Какой же образ действий предложил я? Вместо военного суда, который распространил бы свой приговор на весь город, я посоветовал государю вызвать городскую голову и старшин для объяснения их поступка. Король, потому ли, что я имел несчастье навлечь на себя его гнев, или же по внушению чужеземцев, отверг этот образ действий, предписываемый законами Эдгара и Канута. А так как я не желал и объявляю в присутствии всех – потому что я Годвин, сын Вольнота, не смел, если б и желал, войти в вольный город Довер в доспехах и на боевом коне, с палачом по правую руку, – эти гфишельцы убедили короля призвать меня в качестве подсудимого в совет Витана, собранный в Глостере и наполненный чужеземцами… не затем вызывали меня, чтобы – как я предполагал – оказать правосудие мне и моим доверским подчиненным, а для того чтобы одобрить посягательства графа Булонского на льготы английского народа и предоставить ему право безнаказанно издеваться над англичанами!.. Я колебался; мне стали грозить изгнанием; я поднял меч на защиту себя и английских законов, поднял меч, чтобы не дать чужеземцам резать наших братьев у собственных их очагов и давить наших детей под копытами лошадей. Король созвал свои войска. Благородные графы – Леофрик и Сивард, не зная причин, заставивших меня прибегнуть к оружию, стали под знамя короля, как их обязывал долг к британскому базилейсу. Когда же они узнали сущность дела и увидели, что за меня весь народ, чтобы наказать заморских пришельцев, – графы Сивард и Леофрик вызвались быть посредниками между мной и королем… Заключено перемирие; я согласился представить все дело на решение Витана, который должен был собраться на этом же месте. Я распустил своих воинов, однако, чужеземцы не только уговорили короля удержать свои полки, но даже посоветовали призвать к оружию ближние и дальние области и пригласить союзников из-за моря. Явился я в Лондон, чтобы предстать перед мирным Витаном, и что же я нашел? Самое грозное ополчение, какое когда-либо собиралось в нашей стране! Вождями этого ополчения были норманнские рыцари. В таком ли собрании мог я ожидать правосудия себе и своим? Несмотря на то, я соглашался явиться с сыновьями перед Витаном, если нам дадут охранные грамоты, в которых наши законы отказывают одним только грабителям. Два раза повторял я это предложение и оба раза мне отказали… Таким образом, я и мои сыновья были осуждены на изгнание. Мы покинули было отечество, но теперь воротились.
– С оружием в руках! – злобно воскликнул Рольф, пасынок Евстафия Булонского, насилия которого были верно описаны Годвином.
– С оружием в руках! – повторил граф. – Да, мы подняли оружие на пришельцев, отравлявших слух нашего доброго короля… с оружием в руках, граф Рольф! При виде этого оружия бежали франки и чужеземцы… теперь же оно бесполезно. Мы среди своих соотечественников, и франк не стоит более между нами и кротким, миролюбивым сердцем нашего возлюбленного монарха… Сановники и рыцари, вожди этого Витана, величайшего из всех Витанов! Вам теперь надлежит решить: я ли со своими приверженцами или заморские пришельцы посеяли раздор в нашем отечестве? Заслужили ли мы изгнание? И, возвратясь назад, употребили ли мы во зло принадлежащую нам власть? Я готов принести очистительную клятву от всякого изменнического действия или помысла. Между равными мне королевскими танами находятся такие, которые могут поручиться за меня и подтвердить представленные мной факты, если они еще не довольно ясны… Что касается моих сыновей, в чем можно винить их, кроме того, что в жилах их течет моя кровь? А эту кровь я научил их проливать в защиту той возлюбленной страны, в которую они умоляют позволить им возвратиться?
Граф замолк и удалился за своих сыновей. Тем, что он так искусно удержался от того бурного красноречия, в котором обвиняли его, как в хитрой уловке, он произвел сильное впечатление на собрание, уже наперед готовое оправдать его.
Но когда выступил вперед старший сын его, Свен, большая часть собрания как будто вздрогнула и со всех сторон раздался ропот ненависти и презрения.
Молодой граф заметил это и сильно смутился. Дыхание сперлось в груди, он поднял руку, хотел заговорить… но слова замерли на устах, а глаза его дико озирались кругом – не с гордостью правоты, а с мольбой преступной совести.
Альред лондонский приподнялся со своего места и произнес дрожащим, но кротким и отчетливым голосом:
– Зачем выступает Свен, сын Годвина? Затем ли, чтобы доказать, что он невиновен в измене королю? Если для этого, то он сделал это напрасно, потому что, если Витан и оправдает Годвина, то это оправдание распространится на весь его дом. Но спрашиваю во имя собрания: осмелится ли Свен сказать и подтвердить клятвой, что он не виновен в измене против Одина? Не повинен в святотатстве, которое губы мои страшатся произнести?.. Увы! Зачем выпал мне этот тяжкий жребий?.. Я любил тебя и люблю до сих пор твоих родственников. Но я – слуга закона и обязанностям своего сана должен жертвовать всем остальным…
Альред на мгновение остановился, чтобы собраться с силами, и затем продолжал твердым голосом:
– Обвиняю тебя, Свена изгнанника, в присутствии всего Витана, в том, что ты, движимый внушениями демона, похитил из храма богов и обольстил Альгиву, леоминстерскую жрицу!
– А я, – вмешался граф нортумбрийский, – обвиняю тебя перед этим собранием гордых и честных воинов в том, что ты не в открытом бою и не равным оружием, а хитростью и предательством убил своего двоюродного брата, графа Беорна!
Разразись неожиданно громовой удар, он не произвел бы такого сильного впечатления на собрание, как это двойное обвинение со стороны двух лиц, пользовавшихся всеобщим уважением. Враги Годвина с презрением и гневом взглянули на исхудалое, но благородное лицо его старшего сына. Даже самые преданные друзья графа не могли скрыть движения, выражавшего порицание. Одни потупили головы в смущении и с прискорбием, другие смотрели на обвиненного холодным, безжалостным взглядом. Только между сеорлями нашлось, может быть, несколько затуманившихся и взволнованных лиц, потому что до этого времени ни один из сыновей Годвкна не пользовался таким уважением и такой любовью, как Свен, Мрачно было молчание, наступившее за этим обвинением. Годвин закрылся плащом, и только находившиеся вблизи наго могли видеть его душевную тревогу. Братья отступили от обвиненного, осужденного своей родной семьей. Один только Гарольд, сильный своею славой и любовью народа, выступил гордо вперед и стал около брата, устремив безмолвно на судей повелительный взгляд.
Ободренный этим знаком сочувствия посреди негодующего враждебного собрания, граф Свен проговорил:
– Я мог бы отвечать, что эти обвинения в делах, совершенных уже за восемь лет, смыты помилованием короля снятием с меня опалы и восстановлением моих прав и что Витаны, в которых я сам председательствовал, никогда не судили человека два раза за одно и тоже преступление. Законы равносильны для больших и малых собраний Витана.
– Да, да! – воскликнул граф, забывая в порыве родительского чувства всякую осторожность и приличие. – Опирайся на закон, сын мой!
– Нет, я не хочу опираться на этот закон, – возразил Свей, бросая презрительные взгляды на смущенные лица разочаровавшегося в своей надежде собрания. – Мой закон здесь, – добавил он, ударив себя в грудь. – Он осуждает меня не раз, а вечно… О, Альред, почтенный старец, у ног которого я однажды сознался во всех своих проступках, не виню я тебя за то, что ты первый в Витане возвысил против меня голое, хотя ты знаешь, что я любил Альгиву с самой юности и был любим ею взаимно. Но в последний год царствования Гардиканута, в то время как сила еще считалась правом, ее отдали против воли в жрицы. Я увидел ее снова, когда душа моя была упоена славой моих подвигов с валлонами, а страсть кипела в крови. Я повинен, конечно, в тяжелом преступлении! Но чего же я требовал? Разрешения ее от вынужденного обета и брачного союза с нею, давно мной избранной. Прости меня, если я еще не знал в то время, как нерасторжимы узы, которыми связываются все, произнесшие обет чистоты и целомудрия!
Он замолк. Уста его злобно улыбнулись, а глаза засверкали диким огнем. В это мгновение в нем заговорила материнская кровь и он мыслил, как датский язычник. Но это продолжалось чрезвычайно недолго: огонь в глазах угас. Свен ударил себя с сокрушением в грудь и промолвил:
– Не смущай, искуситель! Да, – продолжал он громче, – да, мое преступление было очень велико, и оно обрушилось не на меня одного. Альгива опозорена, но душа ее оставалась чиста. Она бежала, бедная и…затем умерла!.. Король был разгневан. Первым против меня восстал мой брат Гарольд, который, в этот час моего покаяния, один не оставляет и жалеет меня. Он поступил со мной благородно, открыто, я не винил его. Но двоюродный брат Беорн желал получить в свою власть мое графство и действовал лицемерно: он льстил мне в глаза, но вредил мне заочно. Я открыл эту фальшь и хотел удержать его, но не желал убить. Он лежал связанным на моем корабле, оскорблял меня в то время, когда горе терзало мое сердце, а кровь морских королей текла во мне огнем… и я поднял секиру… а за мной и дружина… повторяю снять: я великий преступник!.. Не думайте, однако, чтобы я теперь хотел смягчить свою вину, как в то былое время, когда я дорожил и жизнью и властью. С тех пор я испытал и земные страдания и земные блаженства – и бурю и сияние. Я рыскал по морям морским королем, бился храбро с датчанином в его родной земле, едва не завладел царским венцом Канута, о котором я некогда мечтал, и скитался потом беглецом и изгнанником. Наконец, я опять возвратился в отечество, был графом всех земель от Изиса до Вая. Но в изгнании и в почестях – при войне и при мире меня везде преследовали бледный лик опозоренной, но дорогой мне женщины и труп убитого брата! Я пришел не оправдываться и не просить прощения, которое теперь меня уж не порадует, я явился для того, чтобы отделить торжественно, перед лицом закона, деяния моих родичей от собственно моих, которые одни позорят их! Я пришел объявить, что не хочу прощения и не страшусь суда, что я сам произнес над собой приговор. Отныне и навеки снимаю шапку тана и слагаю меч витязя. Я иду босиком на могилу Альгивы… иду смыть преступление и вымолить себе у богов то прощение, которого, конечно, люди не властны дать! Ты, Гарольд, заступи место старшего брата! А вы, сановники и мужи Совета, произносите суд над живыми людьми, а я отныне мертв и для вас и для Англии!
Он запахнул свой плащ и прошел, не оглядываясь медленным шагом обширную палату, а толпа расступалась перед ним с уважением и отчасти со страхом. Собранию казалось, будто с его уходом рассеялась мгновенно непроглядная туча, застилавшая свет дня.
Годвин стоял на месте неподвижно, как статуя, закрыв лицо плащом.
Гарольд смотрел печально в глаза членам собрания: их лица предвещали суровый приговор.
Гурт прижался к Гарольду.
Всегда веселый и беспечный Леофвайн был на этот раз мрачен как ночь.
Вольнот был страшно бледен. Только Тостиг играл совершенно спокойно золотой цепочкой.
Из одной лишь груди излетел тихий стон. Один только Альред проводил добрым чувством обвиненного Свена.
Достопамятный суд кончился повторением приговора над Свеном и возвратил Годвину и его сыновьям все их прежние почести и прежние владения. Вина в распре и смутах пала на чужеземцев, и все они подверглись немедленно изгнанию, за исключением маленького числа оруженосцев, как, например, Гумфрея, петушья нога, и Ричарда, сына Скроба.
Возвращение в Англию даровитого и могущественного дома Годвина немедленно оказало благотворное влияние на ослабленные в его отсутствие бразды правления. Макбет, услышав об этом, затрепетал в своих болотах, а Гриффит валлийский зажег вестовые огни по горам и скалам. Граф Рольф был изгнан только для виду, в угождение общественному мнению. Как родственник Эдуарда, он вскоре не только получил позволение возвратиться, но даже снова был назначен правителем марок и отправился туда с громадным числом войск против валлонов, которые не переставали делать набеги на границы и почти уже завоевали их. Саксонские рыцари заменили бежавших норманнов. Все остались довольны этим, переворотом, только король тосковал сердечно о норманнах и был, вдобавок, принужден возвратить нелюбимую супругу-англичанку.
По обычаю того времени Годвина обязали представить заложников в обеспечение своей верности. Они были избраны из его семейства, и выбор пал на сына его Вольнота и Гакона, сына Свена.
Но так как, вообще, Англия перешла в руки Годвина, залог не достиг бы предположенной цели, оставаясь в хранении Исповедника, поэтому решили держать заложников при норманнском дворе, пока король, уверившись в верности и преданности их родных, не позволит им возвратиться домой… Роковой залог и роковой хранитель.
Через несколько дней после переворота, когда мир и порядок воцарились и в городе и во всей стране, Хильда стояла на закате солнца, одна у каменного жертвенника Тора.
Багряный, тусклый солнечный шар опускался все ниже за горизонт, посреди золотистых прозрачных облаков. Кругом не видно было ни одной человеческой души, кроме высокой, величественной валы у рунического жертвенника и друидского кромлеха. Она опиралась обеими руками на свой волшебный посох. Можно было подумать, судя по ее позе, что она ждет кого-то или во что-то вслушивается. Никто не появлялся на пустынной дороге, а она, очевидно, заслышала шаги: ее зрение и слух были великолепны. Она улыбнулась и прошептала: «Солнце еще не село!» Потом, изменив положение, она облокотилась в раздумье на жертвенник, наклонила голову.
Через некоторое время на дороге явились две мужские фигуры. Увидев Хильду издали, они пошли быстрее и взошли на пригорок. Один был облечен в одежду пилигрима, с откинутым назад широким покрывалом, в нем еще сохранились остатки красоты и лицо обличало могучую душу. Его спутник, напротив, был одет чрезвычайно просто, без запонки, которую носили тогда таны, но осанка его была очень величественна, а в его кротких взорах видна была привычка к повелительности. Эти люди составляли между собой резкую противоположность, хотя в чертах их было очевидное сходство. Последний из них был чрезвычайно грустен, но кроток и спокоен. Страсти не помрачили ясность его чела, не провели на нем своих резких следов. Длинные, густые светлорусые волосы, которым заходящее солнце придавало прекрасный золотистый отлив, были разделены пробором и ниспадали до плеч. Брови, темнее волос, были густы и тонки – черты, такие же правильные, как у норманнов, но менее резкие, на щеках, загорелых от труда и от воздуха, играл свежий румянец. Его высокий рост, сила, проистекавшая не столько из крепкого сложения, сколько из его соразмерности и воинского воспитания все взятое вместе представляло в нем тип саксонской красоты. Вообще, он отличался тем истинным величием, которого, кажется, не ослепит никакое великолепие и не поколеблет никакая опасность и которое проистекает от сознания собственной силы и собственного достоинства.
Эти личности были Свен и брат его Гарольд. Хильда устремила на них пристальный взгляд, смягчившийся до нежности, когда он приковался к особе пилигрима.
– В таком ли положении, – произнесла она, – ожидала я встретить старшего сына великого Годвина? Для кого я не раз вопрошала светила и сторожила заходящее солнце? Для кого я чертила таинственные руны на ясеневой коре и вызывала скинляку[11] в бледном ее сиянии из могил мертвецов.
– Хильда, – ответил Свен, – не хочу укорять тебя тем семенем, которым ты посеяла ниву: жатва с нее снята, коса переломилась… Отрекись навсегда от своей мрачной гальдры[12] и обратись, как я, к единственному свету, который не померкнет!
Пророчица задумалась и сказала спокойно:
– Вера уподобляется вольному ветру! Дерево не может сказать ему: «Остановись на моих ветвях!» и не может человек сказать вере: «Осени меня своею благодатью!»… Иди с миром туда, где душа твоя найдет себе успокоение: твоя жизнь отцвела. Когда я пытаюсь узнать твою судьбу, то руны превращаются в бессмысленные знаки и волна не колышется. Иди же, куда Фюльгия[13] направляет стопы твои! Альфадер дает ее каждому человеку со дня его рождения. Ты желал любви, которая была тебе воспрещена. Я тебе предсказала, что твоя любовь воскреснет из недра гроба, в который жизнь вколочена в самом ее расцвете. Ты жаждал прежде славы, и я благословила меч твой и соткала крепкие паруса для твоих кораблей. Пока человек может еще желать, Хильде дается власть над всей его судьбой. Но когда его сердце обратится в пепел, на зов мой восстает только безмолвный труп, который возвращается опять в свою могилу по прекращении чар… Однако же, подойди ко мне поближе, Свен. Я некогда убаюкивала тебя своими песнями, в дни твоего беспечного и счастливого детства!
Хильда с глубоким вздохом взяла руку изгнанника и стала в нее всматриваться. Уступая невольному порыву сострадания, она вдруг отодвинула назад покрывало его и поцеловала его дружески в лоб.
– Я размотала нить твою, – продолжала она, – ты блаженнее всех, презирающих тебя и немногих сочувствующих. Сталь тебя не коснется, буря пройдет безвредно над твоею головой, ты достигнешь убежища, которого ты жаждешь… Полночная луна освещает развалины – мир развалинам витязя!
Изгнанник слушал с полнейшим равнодушием, но когда он внезапно обернулся к Гарольду, который не удержал душивших его слез, то и его сухие, горящие глаза наполнились слезами.
– Прощай же теперь, брат, – проговорил он глухо. – Ты не должен идти за мной ни шага дальше! Гарольд раскрыл объятия, и Свен упал на грудь его. Глухой стон прервал глубокое безмолвие, а братья так крепко прижимались друг к другу, что невозможно было узнать, из чьей груди вылетел это стон. Изгнанник скоро вырвался из объятий Гарольда и сказал с тихой грустью:
– А Гакон… милый сын мой!.. обречен быть заложником на чужой стороне! Ты его не забудешь? Ты будешь защищать его, не правда ли, Гарольд? Да хранят тебя боги!
Он вздохнул и спустился торопливо с холма. Гарольд пошел за ним, но Свен остановился и заметил внушительно:
– А твое обещание? Или я пал так низко, что даже родной брат не считает за нужное сдержать данное мне слово?
Гарольд остановился. Когда Свен уже скрылся за поворотом дороги, вечерняя темнота рассеялась сиянием восходящей луны.
Гарольд стоял как вкопанный, устремив глаза вдаль.
– Смотри, – сказала Хильда, – точно так, как луна восходит из тумана, возникает твоя слава, когда бледная тень несчастного изгнанника скроется во мраке ночи. Ты теперь старший сын знаменитого дома, в котором заключается и надежда саксонца и счастье датчанина.
– Неужели ты думаешь, – возразил Гарольд с неудовольствием, – что я способен радоваться горькой судьбине брата?
– О, ты еще не слышишь голоса своего истинного призвания?!.. Ну так знай же, что солнце порождает грозу, а что слава и счастье идут об руку с бурей!
– Тетка, – ответил Гарольд с улыбкой неверия, – ты знаешь хорошо, что твои предсказания для меня безразличны и твои заклинания не пугают меня! Не просил я тебя благословить мое оружие и ткать мне паруса. На клинке моем нет рунических стихов. Я подчинил свой жребий собственному рассудку и силе руки. Между тобой и мной нет никакой таинственной нити.
Пророчица улыбнулась надменно и презрительно.
– Какой же это жребий приготовят тебе твой разум и рука? – спросила она быстро.
– А тот жребий, которого я уж теперь достиг… то есть именно жребий человека, поклявшегося защищать свою родину, любить искренно правду и всегда руководствоваться голосов своей совести!
Почти в эту минуту свет озарил лицо храброго витязя и его выражение вполне согласовалось с этой пылкой речью. Но вала, тем не менее, шепнула ему голосом, от которого кровь застыла в его жилах, несмотря на его глубокий скептицизм.
– Под спокойствием этих глаз, – сказала Хильда, – таится душа твоего отца; под этим гордым челом кроется гений, давший в предки твоей матери северных королей.
– Молчи! – воскликнул Гарольд, но потом, стыдясь своей минутной вспыльчивости, он продолжал с улыбкой. – Не говори об этом, когда сердце мое чуждо всех мирских помыслов, когда оно стремится умчаться вслед за братом, одиноким изгнанником… Наступила уже ночь, а дороги не безопасны, потому что в распущенных войсках короля было много людей, которые в мирное время промышляют разбоем. Я один и вооружен одним ятаганом, поэтому прошу тебя позволить мне провести ночь пса твоим кровом и…
Он замялся и его щеки запылали румянцем. – К Тому же, – продолжал он, – я желал бы взглянуть, так ли еще хороша твоя внучка, как она была в то время, когда я смотрел в ее голубые очи, проливавшие слезы о Гарольде, осужденном на изгнание.
– Она не властна над своими слезами, как не властна и над улыбкой, ответила Хильда. – Слезы ее текут из родника твоей скорби, а улыбка ее луч твоей радости. Знай, Гарольд, что Юдифь – твоя земная Фюльгия. Твоя судьба неразрывна с ее судьбой и не отторгнется душа от души, к судьбе которой Скульда приковала ее судьбу, как не отторгается человек от собственной тени.
Гарольд не отвечал, но походка его, обыкновенно медленная, стала вдвое быстрее, и он не этот раз желал искренно верить предсказанию Хильды по поводу Юдифи.
Когда Хильда вошла под кров своего дома, многочисленные посетители, привыкнувшие пользоваться ее хлебосольством, собирались отправиться в отведенные для них комнаты.
Саксонские дворяне разнились от норманнских полнейшим бескорыстием своего гостеприимства и смотрели на гостей, как на почетную дружину. Они были готовы принять радушно каждого. Дома людей богатых были с утра до ночи осаждены гостями.
Когда Гарольд проходил вместе с Хильдой через обширный атриум, толпа гостей узнала его и встретила шумными восклицаниями. В этом шумном восторге не приняли участия только три жреца из соседнего храма, смотревшие сквозь пальцы на гадания Хильды, из чувства благодарности за ее приношения.
– Это отродье той нечестивой семьи! – шепнул один из них, завидевши Гарольда.
– Да, надменные сыновья Годвина – ужасные безбожники! – сказал гневно другой.
Все три жреца вздохнули и провожали Хильду и ее молодого и красивого гостя неприязненным взглядом.
Две массивные и красивые лампы освещали ту комнату, в которой мы видели в первый раз Хильду. Девушки, как и прежде, работали над тканью. Хильда остановилась и взглянула сурово на их прилежный труд.
– До сих пор еще изготовлено не больше как три четверти! – заметила она. – Работайте проворнее и тките поплотнее!
Гарольд, не обращая внимания на девушек, озирался тревожно, пока Юдифь не выскочила к нему с радостным криком.
Гарольд затаил дыхание от восторга: та девушка, которую он любил с колыбели, переродилась в женщину. С того времени, как он видел ее в последний раз, она созрела так, как созревает плод под животворным солнцем. Щеки ее горели пылающим румянцем. Она была прелестна, как райское видение!
Гарольд подошел к ней и протянул ей руку, первый раз в жизни они не обменялись обычным поцелуем.
– Ты уже не ребенок, – произнес он невольно, – но прошу тебя сохранить твою прежнюю привязанность – остаток своей детской любви ко мне.
Девушка улыбнулась с невыразимой нежностью. Им недолго пришлось поговорить друг с другом. Гарольда скоро позвали в комнату, наскоро приготовленную для него. Хильда повела его сама по крутой лестнице к светлице, очевидно, надстроенной над римскими палатами каким-нибудь саксонским рыцарем. Самая лестница доказывала предусмотрительность людей, привыкнувших спать посреди опасностей. В комнате был устроен подъем, с помощью которого лестницу можно было втащить наверх, оставляя на ее месте темный и глубокий провал, доходивший до самого основания дома. Светлица была, впрочем, отделана с роскошью того времени: кровать была покрыта дорогой резьбой, на стенах красовалось старинное оружие: небольшой круглый щит и дротик древних саксонцев, шлем без забрала и кривой нож, или секс, от которого, по мнению археологов, саксонцы и заимствовали свое славное имя.
Юдифь пошла за бабушкой и подала Гарольду на золотом подносе закуску и вино, настоянное пряностями, а Хильда провела украдкой над постелью своим волшебным посохом, положив на подушку свою бледную руку.
– Прекрасная сестрица, – проговорил Гарольд, улыбаясь Юдифи, – это, кажется, не саксонский обычай, а один из обычаев короля Эдуарда.
– Нет, – отозвалась Хильда, живо обернувшись к нему, – так честили всегда саксонского короля, когда он ночевал в доме своего подданного, пока датчане не ввели неприличных пиров, после которых подданный был не в силах подать, а король – выпить кубок.
– Ты жестоко караешь гордость рода Годвина, воздавая его недостойному сыну чисто царские почести… Но мне служит Юдифь и мне ли завидовать королям?
Он взял дорогой кубок, но когда он поставил его подле себя на столик, то Хильды и Юдифи уже не было в комнате. Он глубоко задумался.
– Зачем сказала Хильда, – рассуждал он, – что судьба Юдифи связана с моей собственной и я поверил этому? Разве Юдифь может принадлежать мне?.. Король просит ее настоятельно в жрицы… Свен, случившееся с тобой послужит мне уроком!.. А если я восстану и объявлю решительно: «Отдавайте богам только старость и горесть, а молодость и счастье – достояние общества!» что ответят жрецы? – «Юдифь не может быть твоей женой, Гарольд! Она тебе родня, хоть родство ваше дальнее!.. Она может быть или женой другого, если ты пожелаешь, или невестой Одина!..» Вот, что скажут жрецы, чтобы разлучить двух любящих.
Кроткое, спокойное лицо Гарольда омрачилось и приняло выражение свирепости, как лицо Вильгельма норманнского. Кто бы увидел графа в эту минуту гнева, узнал бы в нем сейчас же родного брата Свена. Он, однако ж, успел совладеть с этим чувством, приблизился к окну и стал смотреть на землю, озаренную бледным сиянием луны.
Длинные тени безмолвного леса ложились на просеки.
Как привидения, стояли на холме серые колонны друидского капища и подле него виднелся мрачно и неотчетливо кровавый жертвенник бога войны. Глаза Гарольда остановились на этой картине, и ему показалось, будто на могильном кургане, возле тевтонского жертвенника, виднелся очень бледный фосфорический свет. Гарольд стал смотреть пристальнее и среди света явился человеческий образ чудовищного роста. Он был вооружен точно таким же оружием, какое висело по стенам этой комнаты, и опирался на громаднейший дротик. Свет озарил лицо его: оно было огромно, как у древних богов, и выражало мрачную, беспредельную скорбь. Гарольд протер глаза, но видение исчезло, остались одни серые высокие колонны и древний мрачный жертвенник. Граф презрительно засмеялся над собственной слабостью. Он улегся в постель, и луна озарила своим сиянием его темную спальню. Он спал крепко я долго, лицо его дышало спокойствием, но не успела заря загореться на небе, как в нем произошла резкая перемена.