В доме Терехиных раньше всех поднимался сам Олег Олегович. Осторожно, на цыпочках, чтобы не разбудить жену, выходил в трусах на крыльцо. Сладко потягивался, секунду-другую любовался далекими, в лучах утреннего солнца вершинами гор. Из плетеной соломенной корзины доставал десятикилограммовую гирю и сперва правой, потом левой рукой несколько раз поднимал ее вверх над головой.
— Раз, два, три... — считал он. — Одиннадцать, двенадцать, тринадцать...
Опускал гирю в корзину. Бежал на месте, высоко поднимая колени и по всем правилам вдыхая носом, выдыхая ртом. Переходил на быстрый шаг. И долго, с наслаждением плескался под умывальником, напевая: «С чего начинается Родина...»
На крыльце появлялась жена Терехина, Екатерина Ивановна. Некоторое время она молча наблюдала за мужем, потом говорила:
— Васька-то снова всю ночь кашлял. Не бронхит ли?
— Да ну? — удивился Терехин. — А я и не слышал.
— А дом станут разбирать по кирпичику, услышишь? — интересовалась она.
— Это верно, — миролюбиво соглашался Терехин и входил в дом.
Васька, парень лет шести, лежал в кровати.
Другой сын, четырехлетний Максим, забравшись на подоконник, грыз яблоко.
Двухлетняя Таня сидела на горшке.
— Привет команде, — с порога здоровался Терехин.
Васька оборачивался к отцу и задумчиво спрашивал:
— Пап, а почему слоны мышей боятся?
— Кто тебе сказал? — удивлялся Терехин.
— Знаю.
— Они щекотки боятся... Мыши знаешь как щекочутся...
Терехин садился к сыну на постель.
— Взял бы да раздавил ее, — подумав немного, говорил Васька.
— Кого? Мышь? — удивлялся Терехин. — Нельзя!
— Почему?
— Закона такого нет, чтобы слонам давить мышей.
— А кошки же их едят?
— Правильно, — соглашался Терехин. — Потому что есть такой закон: кошкам питаться мышами... А ну-ка задери рубаху.
Он прижимался ухом к груди сына и что-то слушал.
Екатерина Ивановна с улыбкой смотрела на мужа.
— Скажи, Васенька: ты не доктор, папка, чего слушаешь?
— Не доктор. Зато отец, — убедительно объяснил Терехин. — Ладно, собирайся. Отвезу тебя в поликлинику к Ольге Степановне.
В доме Беляевых первым вставал старик Степан Алексеевич. Был он невысок, широкоплеч, в видавшем виды, стареньком пиджачке, заштопанном на локтях, в старых полосатых брюках и, несмотря на летнюю пору, в меховых, на молнии, чешских ботинках.
Старик шел в сад, подальше от дома, ставил на дощатый садовый стол приемник «Спидолу», поворачивал ручку, и из приемника вырывалась бодрая французская речь.
Старик супил брови и прислушивался — французского языка, по всей видимости, он не знал.
В саду появлялась жена старика, Вера Михайловна, маленькая, юркая, постоянно улыбающаяся. На плечах вместо халата пятнистый, крашенный под шкуру леопарда, старый плащ «болонья».
— Про что судачат? — весело интересовалась старуха, кивая на приемник.
Старик молчал.
Чуть обождав, она сообщала:
— В универмаг новые тахты завезли.
Старик не отвечал.
— Югославские, — объясняла старуха.
Старик никак не реагировал. Его интересовал только приемник. Сад оглашала теперь бодрая немецкая речь.
— Есть ящик для постели! — не отступала старуха.
Старик поворачивал ручку, и в тишину беляевского сада врубался английский диктор.
— Ох, ты боже мой, — не выдерживала старуха. — Слушаешь, слушаешь... А чего, спрашивается?.. Хоть бы словечко понимал!.. Мне, что ли, заговорить по-тарабарски, чтобы меня услышал!
Старик переключил диапазон, и неожиданно на весь сад голос диктора громко по-русски объявил:
— Бригада товарища Сидоркина присоединилась к почину товарища Понырина: работать производительно и без потерь.
— Ой, Степочка, ты чего? — испугалась старуха. — Перепонки же лопнут.
Старик выключил приемник и посмотрел на нее.
— Встречаешь потаскуху своего сына? — спросил он.
Старуха вздохнула и отвела взгляд. Теперь умолкла она.
Завтракали они в саду: старики Беляевы, их дочь Ольга Степановна и ее муж Матвей Ильич Кудинов.
— Картошка опять на сале? — Ольга Степановна посмотрела на мать и в сердцах отодвинула тарелку. — Хорошо, мы прибьем в саду огромный щит и напишем на нем вот такими буквами: Матвею нельзя жарить на сале. У Матвея язва. Матвею жарить надо на растительном масле...
— Оля! — укоризненно сказал Матвей Ильич.
— Что Оля?! — она обернулась к нему. — Хочешь новый приступ?
Но старуха, кажется, и не слышала этого разговора. Она не сводила взгляда со старика.
— Степочка, — сказала со слезами в голосе, — ну что же нам теперь делать? Она жена Игоря, твоя невестка.
— Моя невестка — мать моих внуков, — крикнул старик. — А эту не знаю и знать не хочу... Женился, переженился — его дело. А ко мне в дом не лезь. Пока я жив...
Молчание повисло над столом.
— Смиряйся, отец, — холодно усмехнулась Ольга Степановна, — нас с тобой никто не спрашивает.
— Оля! — сказал опять Кудинов.
— Что? — она в упор посмотрела на мужа. — Какие будут предложения?
Кудинов промолчал.
Терехин сидел за рулем самосвала. Рядом с ним устроился сын Васька.
— Не хочу в больницу, — сказал Васька.
— И не надо, — согласился Терехин. — Ольга Степановна послушает тебя и даст лекарство. А на обратном пути я тебя заберу.
— Не хочу ждать. Лучше с тобой поеду.
— Какие разговоры! — согласился Терехин. — Ольга Степановна скажет, что ты симулянт, и я тут же возьму тебя в рейс.
— А если не скажет?
— Это почему же? Обязательно скажет.
— А если скажет: надо лечиться?
— Ну и делов-то? Лечиться, брат, одно удовольствие.
— Почему?
— А чего плохого? Вылечишься, кашлять перестанешь.
— Я и так перестану.
— Совсем хорошо.
Вот так они разговаривали. И вдруг Васька, посмотрев в окно, закричал:
— Тетя Оля!
В очереди у автобусной остановки стояла Ольга Степановна.
Терехин остановил самосвал.
Ольга Степановна села рядом с Васькой.
— Вот те раз! — сказал Терехин. — А я его к вам везу. Думаю: вы дежурите или нет?..
Ольга Степановна была сердита.
— Сорок минут — и ни одного автобуса, — объяснила она. — Издеваются, как хотят.
— Может, машин мало? — предположил Терехин...
— Отговорки, — отрезала она. — Просто люди, ведающие автобусным сообщением, сами ездят на персональных машинах.
— Это верно, — согласился Терехин и вдруг решил: — Вы тоже будете иметь...
— Что? — не поняла она.
— Персональный самосвал, — он засмеялся. — Вам к девяти? И мне в это время за грузом.
— Терехин, — сказала она, — вы прелесть.
Он улыбнулся, ничего не ответил.
Машина выехала на шоссе.
— Не опаздываем? — она посмотрела на часы. Поднесла их к уху, встряхнула и опять послушала. — Так и есть, встали...
— Покажите, — он протянул руку.
Она отстегнула часы.
Протянула ему.
Он их взял, мельком взглянул.
— «Рекорд», — сказал. — Знаю. — Положил часы в карман. — Починю, будут ходить.
— Терехин, — удивленно спросила она, — вы все проблемы так легко решаете?
— Обязательно, — сказал он.
— Тогда посоветуйте, где облепиху достать. У мужа язва.
— Сушеную или варенье?
— Можно варенье.
— Будет сделано. Соберу, а Катя сварит.
— Терехин, — сказала Ольга Степановна, — да вы просто чудо!
— Папка — мамкино наказание, — со знанием дела объявил шестилетний Васька.
По горному шоссе неслись бежевые «Жигули» с московским номером.
За рулем сидел Игорь Степанович Беляев. Рядом с ним его молодая жена Тамара.
Стояла ясная погода, ровным было шоссе, лента ползла в магнитофоне, приятно пела Эдит Пиаф. Ехать бы и ехать до конца дней своих...
— ...А знаешь, — сказала Тамара, молодая жена Игоря Степановича, — до сих пор еще не было человека, который бы меня ненавидел. Наверное, это очень страшно, когда тебя ненавидят, а?.. Я никогда не испытывала, но, наверное, это страшно.
— Не придумывай, — возразил Игорь Степанович. — Почему тебя должны ненавидеть? ...Можно огорчаться, переживать... Но ненависть — это, знаешь, что-то книжное... Я люблю своих детей и всегда буду их любить... Но даже ради любви к детям не надо лгать... А жизнь с нелюбимой женщиной — это ложь... Ради детей можно принести любую жертву. Но лгать ради детей, я думаю, непозволительно... И, если хочешь, непедагогично... Когда-нибудь мои дети это поймут и будут еще больше меня уважать. Разве я не прав?
— Пока ты меня любишь, ты всегда прав, — сказала она.
Он потянулся к ней и поцеловал.
На обочине, подняв руку, стоял милиционер.
Машина затормозила.
Игорь Степанович выключил магнитофон.
Милиционер не спеша осмотрел «Жигули».
— Я что-нибудь нарушил? — поинтересовался Игорь Степанович.
— С какой скоростью следовали? — спросил милиционер.
— Девяносто, а что?
— А по-моему, все сто двадцать.
— Прибор у вас есть?
— Нет, но я и так вижу.
— Почему же полагаете, что правы вы, а не я, если у вас нет прибора? — спросил Беляев.
Милиционер промолчал.
— Все? — спросил Беляев. — Вопрос исчерпан?
— Куда едете? — спросил милиционер.
— В Туранск.
— Крючок надо бы сделать...
— Зачем?
— В Жалеевку меня завезти.
— У вас дело?
— А вы что, спешите?
— Это не имеет значения, лейтенант, — сказал Беляев. — Я спрашиваю: вы при исполнении служебных обязанностей? Я должен вам помочь? Вы оформите это соответствующим документом?
— Да нет... К брату мне... Всего семь километров. Пустяк.
— Видите ли, лейтенант, — сказал Беляев, — если бы вы не начали со скорости, и были бы не в форме, и обратились ко мне в порядке просьбы, я бы, конечно, вас отвез. Но вы в форме, а потому должны думать, как прозвучат ваши слова... В них уже не просьба, а самое настоящее приказание. Не так ли?
— Почему? Я только прошу.
— А надев форму, надо думать, о чем можно и о чем нельзя просить... Потому что сейчас ваша просьба граничит уже со злоупотреблением служебным положением... Верно?
— Да зачем?.. Я только...
— Всего доброго, лейтенант, — Беляев тронул машину.
— А номер он не запишет? — спросила Тамара.
— Запишет, если дурак, — сказал Игорь Степанович.
— Неудобно, — вздохнула она. — Все-таки надо было подвезти.
— Надо, — согласился Игорь Степанович. — Но при нем я бы не смог тебя целовать, — и он опять поцеловал ее.
Председатель горисполкома Фомин, моложавый мужчина в легком, болотного цвета костюме, в модных квадратных очках, сидел у себя в кабинете.
Заглянула секретарша.
— К вам Беляев Степан Алексеевич, — доложила она.
— Жду, — сказал Фомин.
В кабинет вошел старик.
— Вызывали? — спросил тот.
— Не вызывал, а пригласил, Степан Алексеевич. — Фомин поднялся из-за стола и пошел ему навстречу. — Садись, отец. — Он усадил его на стул, а сам вернулся в свое кресло. — Как жизнь на заслуженном отдыхе? Нормально?
— Нормально, — сказал старик.
— Вот и прекрасно. — Задавая вопросы, председатель исполкома обычно уже знал, какой услышит ответ. — А мы тут к большим торжествам готовимся... Пятьдесят лет молибденовому комбинату, а значит, и всему нашему городу... Да ты в курсе, наверное?
— В курсе, — сказал старик.
— А тогда вопрос к тебе. — Лицо Фомина стало очень серьезным. — Кто был водителем первого грузовика, доставившего материалы для строительства комбината?
Старик подумал.
— Не помню, — сказал он.
— Правильно, — одобрил Фомин. Он опять услышал именно то, что ожидал и хотел услышать. — Ты лично не помнишь. А народ зато все помнит... Все, все, отец! — Он придвинул к себе пожелтевший от времени старый газетный лист и торжественно прочел: — «И вот к подножию горы Свинцовой по новой, только что проложенной дороге осторожно поднимается с первым грузом для строительства комбината советский автомобиль «АМО.... Кабина для безопасности снята... За рулем молодой водитель, ударник Степан Алексеевич Беляев». — Фомин поднял глаза. — Правильно написано?
— Наверное, — сказал старик.
Фомин задумчиво смотрел на него.
— Знаешь, кто ты есть, отец? — прочувствованно сказал он. — Живая история нашего города.
Старик промолчал.
— А кабину зачем сняли? — поинтересовался председатель исполкома.
— Прыгать удобнее. Если машина в пропасть...
Фомин не сводил с него взгляда.
— Мы твоим именем улицу в городе назовем, — сказал он.
— Когда помру? — уточнил старик.
— Зачем же?.. При жизни назовем. Включим в план юбилейных мероприятий. Улица Степана Беляева... Чем плохо?
— Я не космонавт, — сказал старик.
— А кто нам готовил дорогу в космос? — возразил Фомин. — Твоя судьба — это судьба народная, отец. На твоем примере мы будем молодежь воспитывать.
— Нет, — сказал старик.
— Не понял? — председатель исполкома поднял бровь.
— У них свои мозги, — сказал старик. — С ними нам не договориться.
— Ну это ты напрасно, отец, — огорчился Фомин. — У нас прекрасная молодежь. Замечательная!.. Сын твой хотя бы... Известный советский металлург. Доктор наук, профессор... Мы пригласили его на наши юбилейные торжества... Понимаешь, как это символично? Отец стоял у истоков отечественной металлургии, а сын принял эстафету и с честью несет дальше.
Старик тяжело посмотрел на Фомина.
— Мой сын бросил семью, — объявил он.
На лице Фомина появилась некоторая озабоченность.
— И не развелся? — спросил он.
— Развелся. И на молодой женился.
— Ну так все же по закону, отец, — сказал Фомин. — Честно полюбил, честно развелся... Жизнь прожить — не поле перейти... Сам небось знаешь...
Старик молчал.
Обождав немного, Фомин произнес:
— А хочешь, правду скажу? Слишком любишь своего сына. Другие могут оступиться, а сын твой никогда... — Председателю исполкома нередко приходилось объяснять людям их же собственные мысли и поступки, которые, как он считал, сами они недостаточно глубоко и правильно понимали. — Верно говорю?
Старик молчал.
— Ну так запомни, отец, — уверенно сказал Фомин. — У тебя очень хороший сын. Ты можешь им гордиться. Это я тебе вполне ответственно заявляю.
На кухне беляевского дома вовсю кипела работа. Ольга Степановна с матерью готовили ужин.
— А мы ведь с тобой, мать, предательницы, — недобро улыбаясь, сказала Ольга Степановна.
— Боже мой, что ты говоришь, Оленька! — испугалась Вера Михайловна.
— А ты как думала? Когда Нина приезжала, не знали, куда посадить. А теперь ее соперницу, бабу, которая Игоря увела, встречаем как шемаханскую царицу.
— Но что же мы можем сделать, Оленька? — чуть не плача, спросила Вера Михайловна.
— Не знаю, мать, — сказала Ольга Степановна. — Но вещи давай-ка называть своими именами.
В кухню вошла Тамара. Остановилась на пороге. Улыбнулась.
— Помочь не надо?
Вера Михайловна посмотрела на дочь.
— Нет, спасибо, — сухо сказала Ольга Степановна.
— Могу овощи нарезать, — предложила Тамара.
— Уже нарезаны, — сказала Ольга Степановна.
Тамара понаблюдала за ее работой.
— А вы не готовите капустный пудинг? — спросила она. — Очень вкусно... Варю капусту, отцеживаю, пропускаю через мясорубку, добавляю взбитые белки... Хотите, сделаю? Мигом!
— В следующий раз, — сказала Ольга Степановна.
— Батюшки! — вспомнила Вера Михайловна. — Да я же еще скатерть не достала...
Она торопливо вышла из кухни.
Ольга Степановна и Тамара остались вдвоем.
— А вы смелая женщина, — сказала Ольга Степановна.
— Почему? — спросила Тамара.
— Пошла за человека, который старше вас почти на двадцать лет, с двумя детьми... Очень смелая!
— Я люблю его, Ольга Степановна, — сказала Тамара.
Та усмехнулась:
— Да что вы говорите!
— А знаете, — сказала Тамара, — я совсем на вас не сержусь. Очень даже понимаю. У вас есть все основания не любить меня и мне не доверять. Я бы и сама, наверное, на вашем месте... Но я рассчитываю, Ольга Степановна, что в конце концов вы ко мне привыкнете... Я постараюсь все для этого сделать... У меня, к счастью, очень миролюбивый характер.
Игорь Степанович Беляев и Матвей Ильич Кудинов сидели на веранде.
Молчали. Курили.
— ...Одно плохо, — Беляев затянулся сигаретой. — Нинка совсем заклинилась. Доводит детей своими истериками.
— Страдает же, — сказал Кудинов.
— Но о детях она обязана думать? — Игорь Степанович повысил голос.
— А ты пойди объясни ей, что она неправильно страдает, — сказал Кудинов.
Разговор оборвался.
— А все от уязвленного женского самолюбия, — сказал Беляев. — Обидно, конечно, что муж ушел. Но во сто крат обиднее, что подружки языки распустят.
— И это ей объясни, — посоветовал Кудинов.
Беляев окинул его взглядом.
— Вот ты от Ольги никогда не уйдешь, — неожиданно объявил он.
— Так говоришь, словно меня осуждаешь, — засмеялся Кудинов.
— Не осуждаю, но готов объяснить, почему не уйдешь, — сказал Беляев. — Может быть, слишком любишь ее, не увлечешься другой женщиной? Ерунда, в жизни всякое бывает... Побоишься страдания жене причинить? Прости, не верю... Ты себя убедишь, что тебе долг не позволяет... А что такое долг, знаешь? Слабые люди прячутся за него, чтобы поступков не совершать. Когда не хватает пороху, вот тогда и вспоминают: «Ах да, долг»!
Кудинов молчал.
— Только сестре моей от этого не много будет счастья, — жестко сказал Беляев. — Женщины отлично понимают, когда жить без них не могут, а когда по долгу службы.
— Забавно, — сказал Кудинов.
— Что именно? — не понял Беляев.
— Ты вот не говоришь: «Я устоять не смог», а говоришь: «Я поступок совершил». Сильные люди тоже, выходит, прячутся за слова?
Беляев не обиделся. Снисходительно рассмеялся.
— Слушай, — спросил он, — а чего это Ольга на меня волком смотрит? Боится, что дурной пример тебе показываю?
— Не знаю, — сказал Кудинов. — Не задумывался.
Старик Степан Алексеевич Беляев сидел один в глубине сада. Могло показаться, что он дремлет. Но он просто спрятался от людей.
На аллее появился Терехин с сыном.
— Здравствуйте, — сказал Терехин.
Старик открыл глаза.
— Здравствуй, — ответил он.
Терехин неловко потоптался.
— Я Терехин, — сказал он. — Шофер с комбината.
— Ну и что? — спросил старик.
— Я вам адрес подносил. На юбилей. Не помните?
— Тебя или адрес?
— Меня.
— Нет, не помню.
Терехин кивнул.
— А сейчас чего пришел? — спросил старик. — Еще один адрес принес?
— Да нет. — Терехин засмеялся. — Мы к Ольге Степановне, — он погладил сына по головке.
— Дома она не принимает, — сказал старик.
— А нам и не надо, — согласился Терехин. — Передайте только, чтоб не ждала завтра... Мне с ночи в рейс.
— А зачем это ей ждать тебя? — подозрительно спросил старик.
— Так я же в такси работаю, — засмеялся Терехин. — На самосвале людей вожу...
Тем временем Васька с интересом разглядывал ноги старика, обутые в меховые ботинки.
— Дедушка, — спросил он, — а почему ты летом в теплых ботинках?
— Васенька, — сказал Терехин, — мы же с тобой договаривались: к старшим надо обращаться на «вы».
Но старик не уклонился от вопроса.
— Потому что я старый, — сказал он.
— А почему? — поинтересовался Васька.
— Много пожил, — сказал старик.
— А мне уже шесть лет, — сообщил Васька.
— Тоже немало, — согласился старик.
— Я умею яблоки с дерева трясти, — сказал Васька. — Хочешь, натрясу?
— Васенька, — сказал отец, — во-первых, не «хочешь», а «хотите». А во-вторых, не приставай к дедушке.
— Хвастаешь, поди? — усмехнулся старик.
— Честное слово! — возмутился Васька.
— Ну давай натряси.
Мигом Васька был уже на дереве. Град яблок хлынул на землю.
Старик и Терехин смотрели на него.
— На тебя не похож, — сказал старик.
— Вылитая мать, — согласился Терехин.
— У меня тоже оба внука на мать похожи, — неожиданно сказал старик.
— Это к счастью, — объяснил Терехин. — Примета такая есть.
Старик не ответил.
В саду появилась Ольга Степановна.
— Оказывается, у нас гости, — сказала она. — А я думаю: кто это за яблоками повадился?
Терехин засмеялся.
— Мне с ночи в рейс, — сказал он. — Зашел предупредить.
— Надолго?
— Утром обратно.
— Что делать, доберусь.
— А послезавтра как обычно. У остановки.
— Незаменимый человек! — Ольга Степановна показала отцу на Терехина. — На самосвале меня возит. Облепиху обещал. Часы чинит.
— Послезавтра принесу, — сказал он.
— Терехин, — вздохнула она. — Это же просто невозможно. Я в долгу как в шелку.
— Это я вам, Ольга Степановна, кругом обязан, — вежливо сказал он. — Сына мне на ноги поставили.
...Терехины уходили. В рубашке, задранной до подбородка, Васька нес яблоки. То и дело оборачивался и махал старику.
И старик тоже махал ему вслед.
— Пойдем, отец, — тихо сказала Ольга Степановна. — Нас ждут.
Старик ничего не ответил.
Ольга Степановна вдруг прижалась к нему.
— Отец, — сказала она с внезапной нежностью. — Надо смириться. Мы с тобой ничего уже не переменим...
Было раннее утро. Солнце поднималось из-за гор. На деревьях поблескивала свежая роса.
Игорь Степанович Беляев возился у машины. Открыл капот, проверил уровень масла, что-то подкрутил.
Его жена Тамара стояла рядом, наблюдала.
Из дома вышла Ольга Степановна с сумкой через плечо. Направилась к машине.
— Олюшка!
Она обернулась. На пороге стоял Кудинов.
— Да?
Он молчал, только улыбался.
— Ты чего? — не поняла она.
— А ничего, — сказал он. — Просто так.
Спустился с крыльца, подошел к ней, поцеловал.
Она внимательно посмотрела на него.
— Скажите на милость, — сказала. — Какие мы молодые.
— На том стоим! — засмеялся Кудинов.
Игорь Степанович захлопнул крышку капота.
— Дамы, прошу! — объявил он.
Терехин возвращался из рейса.
Руки его свободно лежали на руле. Тяжелая машина шла легко, послушно. «С чего начинается Родина...» — с удовольствием пел Терехин.
Бежевые «Жигули» миновали последние городские постройки. Началось загородное шоссе.
— Почему со мной не села? — недовольно спросил жену Игорь Степанович.
Тамара засмеялась, покосилась на соседку.
— А может, мне с Ольгой Степановной приятнее?
Та промолчала.
Красиво было за окнами, глаз не оторвать. На зеленых склонах горы паслась отара белых овец. Желтели густые ряды спелой кукурузы. То приближаясь к дороге, то отступая от нее, петляла быстрая речка.
По обочинам шоссе все чаще замелькали деревья. Сильно и ровно пел мотор. Шелестели шины по асфальту.
И тут самосвал Терехина будто вырос перед ветровым стеклом «Жигулей».
— Игорь! — закричала Тамара. Зажмурилась и вцепилась в локоть Ольги Степановны.
И бежевые «Жигули» точно вынырнули перед ветровым стеклом Терехина.
— Ку-да? — крикнул он. — Ку‑да? — и резко крутанул руль вправо.
Послышался сильный скрежет металла о металл.
Проехав несколько метров, самосвал остановился.
Терехин выскочил из кабины и увидел, что на мосту, развернувшись поперек дороги, горят «Жигули».
Беляев рывком открыл свою дверцу, оказался на земле, схватился за ручку задней левой дверцы и тут же отпрянул — в салоне «Жигулей» бушевало пламя.
Он обежал машину, бросился к другой задней дверце, резко рванул ее на себя, но дверца не открывалась, ее заклинило.
Беляев заметался.
Пламя уже охватило всю машину.
Высоко в небо тянулся черный столб дыма.
Междугородный «Икарус» остановился в нескольких метрах от моста.
Из него выскочили пассажиры.
Кто-то крикнул:
— Стой! Взорвется!
Все застыли как вкопанные.
— Люди там есть? — держа в руках огнетушитель, кричал Терехин Беляеву. — В машине есть люди?
Беляев не отвечал.
Лица на нем не было.
Огонь обжег Терехина.
Он попятился назад, но не отступил, а, мелко-мелко перебирая ногами, пошел вперед, пытаясь струей сбить пламя.
Пассажиры автобуса наблюдали за ним.
— Герой! — сказал кто-то.
— Себя спасает, — объяснил другой. — Налетел на «жигуленка», придется отвечать.
— Самосвал стоит вроде на своей полосе, — заметил капитан с петлицами летчика.
— Зря старается, — вздохнул водитель «Икаруса». — Там, поди, уже одни уголья.
...Низко свесив голову, Беляев сидел на бордюрном камне и плакал.
Терехин, весь черный от копоти, бессильно опустился рядом с ним.
Следователь городского отдела внутренних дел Геннадий Сергеевич Зубков был у себя в кабинете.
Раздался телефонный звонок.
— Где? — спросил Зубков. — Когда?.. Сейчас еду.
На мосту пожарные заливали из брандспойтов догорающие «Жигули».
Вокруг растеклась огромная лужа.
Перед мостом толпились люди.
Кроме «Икаруса» были здесь уже и другие машины.
Подъехал Зубков, быстро пошел на мост.
Начальник городской ГАИ Петр Петрович Авдеенко, сидя на корточках, внимательно рассматривал следы на мокром асфальте.
— Погибших увезли? — спросил его Зубков.
— Эвакуировали, — сказал Авдеенко. Он озабоченно показал на асфальт. Надо ждать, пока высохнет...
— Кто водитель самосвала? — спросил Зубков.
— Я, — сказал Терехин. — Вы уже знаете?
— Что? — не понял Зубков.
— В машине сестра его была. И жена. Привез с родителями знакомить...
Зубков посмотрел на него.
— Кажется, обожглись? — спросил он.
— Неважно, — сказал Терехин. — Ужас-то какой, а?
Беляев по-прежнему сидел на бордюрном камне.
Зубков подошел к нему.
— Вы тоже пострадали? — спросил он.
Беляев не ответил.
— Я спрашиваю, помощь нужна?
Беляев молчал.
— Необходимо оформить протокол осмотра места происшествия, — громко, как глухому, сказал 3убков. — Вы в состоянии участвовать?
Беляев поднял голову.
— Я не хочу жить, — сказал он.
— Какой ужас! — сказал Терехин. — Страшнее ничего и не придумаешь.
Председатель исполкома Фомин разговаривал с кем-то по телефону.
— ...Гостей разместим в общежитии комбината и в городской гостинице, — давал он распоряжения. — На дежурстве должно быть три автобуса и пять-шесть легковых... Кроме того, нужен «рафик» для встречи гостей в аэропорту... Естественно, и ночью тоже... А что выдумали? Работать можно на штурмовщинку, а юбилей — дело серьезное...
В это время на столе зазвонил другой телефон.
— Минуту, — сказал Фомин и снял трубку. — Подождите, я разговариваю... Что? — он переменился в лице. — Когда? Так, так... А сам он жив?.. Ладно, пусть занимаются... Несчастный старик!.. Ему уже сообщили?.. Смотрите, поделикатнее... — Он положил трубку второго телефона и сказал своему прежнему собеседнику: — Час назад какая-то сволочь в самосвале налетела на автомобиль сына Беляева. Сам вроде цел, а жена и сестра погибли... Да, не говорите. Распустились!.. Вот проведем юбилей, и надо принимать самые строгие меры... Сел пьяный за руль, иди под суд. И чтобы никаких поблажек. Так на чем мы остановились? Да, питание... Ресторан в гостинице и кафе «Голубка» переведете на спецобслуживание гостей...
На мосту следователь Зубков, начальник ГАИ Авдеенко и двое понятых измеряли расстояния.
Зубков диктовал, Авдеенко записывал.
— Расстояние от переднего левого колеса автомашины «ВАЗ» до левого бордюра моста — два и семьдесят четыре сотых метра... От переднего правого колеса — три и сорок пять сотых метра... — Он обернулся к Терехину: — Подтверждаете?
— Конечно, — сказал Терехин. — Когда я на мост въезжал, там никого не было... И вот тут только, — он показал на середину моста, — я его увидел... Он ехал на моей полосе... Вероятно, занесло на повороте... Поверить не моту... Жену его я не знал. А Ольга Степановна лечила моего сына. Еще облепиховое варенье мы ей сварили...
— Потом, — сказал Зубков.
— Что потом? — не понял Терехин.
— Потом нам все объясните... Где ехали вы, где он... А сейчас у нас с вами одна задача: зафиксировать обстановку на месте происшествия. Верно?
— Облепиховое варенье! — осклабился Авдеенко. Ездить, Терехин, надо по правилам.
Тот обернулся к нему.
— Значит, вы думаете, я их сбил? — чуть слышно спросил он.
— Я ничего не думаю, — сказал Авдеенко. — Следствие покажет.
— Но я... — Терехин перевел взгляд на Зубкова. — Я правду говорю. «Жигуленок» был на моей полосе... Я увидел его, уже съезжая с моста... Взял круто вправо... Правее уже некуда... Даже столбик сшиб... Видите, валяется?
— Вижу, — сказал Зубков. — Но выводы не будем сейчас делать. Потом... Запиши, — велел он Авдеенно, — на мосту сбит крайний правый по ходу движения самосвала столб... На бордюре, — он наклонился, — имеются следы потертости резины...
— Правильно, имеются, — подтвердил Терехин. Я ничего не нарушал, честное слово! Ехал по своей полосе. И вдруг «жигуленок»!.. Вы как следует проверьте... Ведь Ольга Степановна моего сына лечила... Замечательная была женщина... — голос его оборвался.
— Беляев, — Зубков подошел к нему, — по осмотру места происшествия у вас нет замечаний?
Беляев молчал. Зубков подождал немного.
— Вы должны будете подписать протокол осмотра, — сказал он. — Вам это ясно?
Беляев поднял голову.
— Я не хочу жить, — повторил он.
У ворот городской больницы толпились люди. Тихо переговаривались. Женщины плакали...
Терехин с женой, Екатериной Ивановной, тоже был здесь.
За деревьями больничного парка послышалась музыка. Духовой оркестр играл похоронный марш.
На аллее показалась процессия.
Впереди несли два закрытых гроба.
Следом шли родственники.
Матвей Ильич Кудинов вел под руку Веру Михайловну. Она сгорбилась, стала меньше ростом. Шла медленно, с трудом. Казалось, шаг один, и силы ее оставят.
Игорь Степанович Беляев, превратившийся за эти дни в глубокого старика, опирался на руку отца. Степан Алексеевич — в черном парадном костюме, при орденах — вел его, как поводырь ведет слепого.
Беляевы поравнялись с Терехиным. Он им низко, до земли поклонился. Его не заметили.
Терехин и Екатерина Ивановна пристроились к процессии.
— Дома дети одни, — осторожно проговорила Екатерина Ивановна.
— Иди, — сказал Терехин. — Я же тебя не задерживаю.
Она замолчала. Продолжала идти с ним рядом.
Шарканье ног заглушали тяжелые, рвущие душу звуки оркестра.
— А вы не знаете, — незнакомый мужчина обернулся к Терехину, — кого судить-то будут? Беляевского сына или шофера самосвала?
Терехин не успел ответить.
За него сказала Екатерина Ивановна:
— Глупости, никого не будут судить! Несчастный же случай.
— Рассказывайте! — усмехнулся незнакомый мужчина. — Две смерти, и чтобы виноватого не было? Так не бывает. Кого-то обязательно будут судить...
...Два могильных холма выросли на кладбище. Море цветов кругом. И две фотографии: счастливая, смеющаяся Тамара, молодая жена Игоря Степановича, и сестра его, Ольга Степановна. В жизни она не часто улыбалась. Сейчас, с этой фотографии, Ольга Степановна улыбалась, как никогда прежде: безмятежно и отрешенно...
... — Я хочу, чтобы ты знал, отец, — председатель исполкома Фомин поддерживал под локоть старика Беляева, — не только у тебя, у всего города сегодня большое горе... С тобой, отец, мы все.
Степан Алексеевич вряд ли его слышал.
...Кудинов был опять рядом с Верой Михайловной.
— Где Игорь? — спросила она.
— Здесь, мама, — сказал Кудинов.
— Игорь! — тихо позвала она.
Кудинов обернулся. Беляева видно не было.
— Он идет, мама, — сказал Кудинов.
Она покорно пошла дальше.
— Разве он еще не приехал? — спросила вдруг. — Собирался же приехать... С молодой женой... Ничего не помню…
Кудинов прижал к себе ее локоть.
— Игорь дома нас ждет, мама, — сказал он.
...Один, позади всех уходил от свежих могил Игорь Степанович Беляев.
У поворота на центральную аллею его ждал Терехин.
— Я сейчас... — сказал он жене.
— Олег!
Но остановить его она не успела.
Терехин уже подходил к Беляеву.
— Извините, — сказал он, — но я все время мучаюсь... У вас такое горе, а я показания против вас даю. — Беляев молчал, и Терехин взволнованно продолжал: — Только не подумайте, что спасаю свою шкуру. Ничего подобного! Как тогда было на мосту, так и говорю... Всю правду... Но если, — Терехин заторопился, — если что-нибудь не так, забыл, может, или не заметил, вы скажите! Я подтвержу следователю...
Беляев по-прежнему молчал.
Екатерина Ивановна издали со страхом смотрела на мужа.
Наконец Беляев поднял голову.
— Делайте что хотите, — сказал он и пошел прочь.
Терехин беспомощно глядел ему вслед.
Была ночь. Кудинов не спал, ходил по комнате.
Посмотрел на часы. Шел уже третий час.
Он подошел к дивану, взялся за его нижний край, потянул на себя, раздвинул.
Из ящика в головах Кудинов достал простыню, расстелил ее. Достал одеяло, подушку. Бросил их на диван. Достал свою ночную пижаму, коричневую, в светлую полосу. В ящике еще что-то осталось. Матвей Ильич наклонился, достал ночную пижаму Оли. Желтую, в синий горошек. Воротничок и рукава оторочены кружевом...
Кудинов стоял, рассматривал ее. Уткнулся лицом в мягкую теплую ткань и замер.
Стоял так долго, не шевелясь. Почти не дышал.
Потом отнял лицо от Олиной пижамы, посмотрел на расстеленную постель. Но не лег в нее. Придвинул к окну кресло, под ноги подставил стул. Устроился. И закрыл глаза.
Следователь Зубков был в кабинете городского прокурора.
— Значит, оба были трезвые? — спросил прокурор, немолодой мужчина в светлой украинской рубахе.
— Оба, — сказал Зубков.
Прокурор вздохнул.
— Может, Терехин с вечера глотнул все-таки?
— Вряд ли, — сказал Зубков. — В крови никаких следов.
Они помолчали.
За раскрытым настежь окном шумела летняя улица.
— Объясните, — сказал прокурор, — отчего загорелся «ВАЗ»? Такой сильный удар был?
— Скорее всего, не очень сильный. Но эти «ММЗ‑555» нелепо устроены. Слева выступает бензобак. От удара его сорвало, и бензин хлынул на «Жигули».
— Значит, несчастный случай? — спросил прокурор.
— То, что бак сорвало, возможно... А столкновение произошло по вине одного из водителей.
— Почему вы так думаете?
— А как же иначе, Иван Васильевич? Ширина моста — шесть метров. Стало быть, при аккуратном движении машины свободно бы разъехались. Роковой неизбежности столкновения не было... Десятки машин проезжают там, и ничего, — добавил Зубков.
— Кто же из водителей виноват? — спросил прокурор.
— Пока трудно сказать.
— Ну а ваше предположение? — спросил прокурор.
Зубков пожал плечами:
— Все зависит от того, на чьей полосе произошло столкновение. Если на полосе Терехина, виноват Беляев. На полосе Беляева — виноват Терехин.
— Что говорит Терехин?
— Говорит, ехал по своей полосе.
— Похоже?
— Пожалуй... Правда, «жигуленка» развернуло от удара. Нужно восстановить его первоначальное положение.
— Экспертов привлекали?
— Рано, Иван Васильевич... Их сразу на место надо было вызывать... А этого не получилось... До ближайшей экспертизы сутки езды... На такой срок ведь не перекроешь движение через мост... Теперь уж подождем, пока соберется весь первичный материал.
Они помолчали.
— Что Беляев? — спросил прокурор.
— Твердит одно и то же: «Не хочу жить».
— А по делу что-нибудь показывает?
— Пока ничего. Двух слов от него не добьешься. В состоянии сильнейшей депрессии...
— Это можно понять, — сказал прокурор.
— Конечно, — согласился Зубков.
Они еще помолчали.
— Знаете, о ком я все время думаю? — спросил прокурор.
Зубков отрицательно покачал головой.
— Дочь и невестка у стариков погибли... И если теперь окажется, что в этой смерти виноват их же сын... Если после похорон дочери и невестки еще и сына суждено проводить в тюрьму... — Прокурор махнул рукой: — Лучше не дожить, Зубков.
— Конечно, Иван Васильевич, — согласился 3убков. — Что и говорить!
Прокурор встал, прошелся по кабинету.
— И сегодня... вот это... зависит от нас с вами, — сказал прокурор.
Зубков покачал головой.
— От меня лично ничего не зависит, Иван Васильевич, — возразил он.
— А от кого? — Прокурор остановился. — От меня, что ли?
— От объективных обстоятельств, — сказал Зубков. — Моя обязанность — установить истину... А уж какой она окажется, решать не мне...
Прокурор с интересом глядел на Зубкова.
— Правильно, — сказал он. — Истина! Какое прекрасное слово! С юных лет привыкли: против истины ни на шаг! Мы вот с тобой как живем? День да ночь — сутки прочь. Понемножку радуемся, понемножку страдаем... А истина, она, брат, всегда только тор-же-ствует! — Он поднял вверх палец. — Сказано-то как? Колокольный звон! Под него только и вправе мы спать спокойно. Ибо знаем: совесть наша чиста. — Он вздохнул. — А сегодня я предпочел бы не знать твою истину, — почти грубо сказал он.
Зубков молчал.
— Все имеет свою цену, — сказал прокурор. — Истина тоже... Оттого, что осудим сегодня сына двух несчастных стариков, водители не станут завтра аккуратнее ездить. И аварий на дорогах не убавится.
Зубков молчал.
Прокурор не торопил его.
— А по-моему, Иван Васильевич, вы неправильно рассуждаете, — сказал Зубков.
— Да неужели? — прокурор усмехнулся.
— Мне так кажется... Сегодня мы с вами забудем истину, жалея двух несчастных стариков... А завтра — потому что нам кто-нибудь прикажет... А послезавтра — ради своей личной корысти... И что же получится в результате? Беззаконие и произвол?.. Вот тогда действительно надо пожалеть людей.
— Сколько вам лет, Зубков? — спросил прокурор.
— Двадцать семь. А что?
— Нет, ничего...
— И в пятьдесят буду точно так же рассуждать, — заверил Зубков. — Потому что считаю: повязку никогда нельзя снимать с глаз.
— Какую повязку? — не понял прокурор.
— Которой гражданка Фемида глаза себе завязала, — объяснил Зубков. — Богиня правосудия... Чтобы личные впечатления ей не мешали.
Прокурор ничего не ответил ему, вернулся в свое кресло.
— Разве я не понимаю, Иван Васильевич? — сказал Зубков. — Конечно, проще всего — несчастный случай... Но посудите сами... Вот если б нельзя было ничего предотвратить, ситуация выше сил человеческих, и нет виновных... Тогда конечно... А здесь? Кто-то же был виновен. Остается только выяснить кто — Беляев или Терехин... Разве я неправильно рассуждаю?
— Совершенно правильно, — сказал прокурор. — Вы хороший юрист, Зубков.
— Хороший или нет, не знаю. Но это моя профессия.
— Молодец, — сказал прокурор.
Старики Беляевы — Степан Алексеевич и Вера Михайловна — лежали в своих постелях.
Вера Михайловна плакала.
— Степочка, — тихо причитала она. — Степочка, что ж это такое?..
Старик поднялся.
— Ты куда, Степочка? — испуганно спросила она.
Он не ответил.
Оделся.
Вышел в сад.
Она засеменила за ним.
— Не пущу, — сказала. — Меня хоть пожалей.
— Не могу, мать, — сказал он. — Не держи...
Она смотрела на него.
— Ну хочешь, Игоря разбужу? — спросила.
— Не смей.
— Ну а Матвея?.. Пусть пойдет с тобой.
— Мне никто не нужен.
— А если упадешь?.. Что случится?.. Кругом ни души... Степочка!
— Ничего со мной не случится, — сказал он. — Пойду и приду. Никуда не денусь.
Она заплакала.
Он пошел не оглядываясь.
Ночной город был темен и пуст.
Беляева увидел постовой милиционер.
— Товарищ Беляев, Степан Алексеевич, — окликнул он, — вы куда?
— Тут недалеко.
Милиционер проводил его взглядом.
Старик шел не останавливаясь.
Медленно ступал больными ногами в теплых на меху ботинках.
Кончилась городская улица. Началось загородное шоссе.
Он все шел...
Матвей Ильич Кудинов не спал и эту ночь. Мерил шагами комнату. На столе пепельница, полная окурков.
В коридоре раздались шаги. Хлопнула входная дверь, Кудинов прислушался. Какая-то тень мелькнула за окном, в саду. Кудинов вышел на крыльцо. Мужская фигура скрылась за деревьями.
— Игорь, это ты? — негромко спросил Кудинов.
Никто ему не ответил. Кудинов ускорил шаг.
...На поляне под деревом стоял Игорь Степанович.
Через ветку перекинута веревка.
— Игорь! — крикнул Кудинов.
Беляев обернулся.
Кудинов с силой оттащил его от дерева. Сказал задыхаясь:
— Ты с ума сошел, Игорь! Что ты делаешь?!
Беляев молчал.
Кудинов положил ему руки на плечи. Обнял. Сказал:
— Надо жить, Игорь... Надо жить... У нас с тобой нет другого выхода... Надо жить...
Беляев стоял как каменный.
— Это крах, — произнес он. — Моя жизнь кончилась.
Кудинов посмотрел на него. Снял с плеч руки. Неожиданно рассмеялся.
— Твоя жизнь? — спросил он. — И это все, что тебя сейчас тревожит?
Беляев молчал.
— Краха, значит, испугался? — спросил Кудинов. — А как это понимать, объясни? С должности, что ли, снимут? Или чинов лишат?
Беляев молчал.
— А детей сиротами оставить не испугался? Стариков одних бросить на этом свете — ничего?
Беляев молчал.
— Давай, — сказал Кудинов, — вешайся, черт с тобой... Сделай одолжение! — повернулся и пошел в дом.
Беляев постоял немного. Сорвал с дерева веревку и швырнул ее через забор.
Старик Беляев шел по шоссе.
Начало светать.
Здесь по этой самой дороге несколько дней назад мчались нарядные бежевые «Жигули» с московским номером.
Вот и быстрая горная речка. И мост через нее.
Старик остановился.
Тяжело опустился на каменный бордюр.
Сполз на землю.
Так и лежал, обхватив землю руками, тот самый клочок асфальта, где несколько дней назад горели развернутые поперек моста бежевые «Жигули».
Старик не плакал. Глаза его были сухи.
Председатель исполкома Фомин уже собирался уходить домой.
Открылась дверь, в кабинет вошел прокурор.
— Законникам привет! — сказал Фомин.
— Добрый вечер, — прокурор тяжело опустился на стул.
— Ну как, — спросил Фомин, собирая в кейс бумаги, — отдали под суд того бандита?
— Какого бандита? — не понял прокурор.
— Шофера грузовика.
Прокурор вздохнул. Налил себе из графина. Выпил.
— А почему вы знаете, что нарушил грузовик? — спросил он.
— То есть? — не понял Фомин.
— Не исключено, виноват сам Беляев, — сказал прокурор.
— Иван Васильевич, — сказал председатель исполкома, — ты понимаешь, что говоришь?
Прокурор ничего не ответил.
— Он же своих близких потерял, — сказал Фомин.
— И поэтому не виноват? — спросил прокурор.
Председатель исполкома пожал плечами, сказал:
— Водитель самосвала пьяный же был.
— Откуда вы взяли? — удивился прокурор. — Трезв как стеклышко.
Возникла пауза.
— Это что, уже окончательно? — спросил Фомин.
— Идет следствие.
Они помолчали.
— Нет, — сказал Фомин. — Быть такого не может. Слышишь? Сознавать, что ты убийца своей жены и сестры... С ума сойти!.. А старикам каково?.. Нет, нет, не хочу!.. Есть же на свете справедливость. Ну пускай не на нашей грешной земле, но вот там, — он показал вверх, — там же должна быть справедливость, а?
— Не знаю, — сказал прокурор, — не по моей части.
— Что?
— Справедливость.
Фомин посмотрел на него.
— А что по твоей части? — спросил он.
— Закон. И истина. А она справедливой быть не обязана. — Прокурор усмехнулся: — Она выше этого.
Помолчали.
— Слушай, — сказал Фомин, — а нельзя... ну, вообще прекратить это дело?!
— Основания? — спросил прокурор.
— Горе! — выкрикнул Фомин. — Человеческое горе! Или тебе мало?
— Горе — понятие внеюридическое, — сказал прокурор.
— Что?
— Говорю, нет такой статьи в кодексе.
Фомин смотрел на него.
— Иван, — тихо произнес он, — что ты говоришь?.. Ты человек или...
— А что я могу сделать? — крикнул прокурор. — Приказать Зубкову? Наплюй, дескать, на закон, забудь свои прямые обязанности? — Он вздохнул. — Да и говорил я уже, — он устало махнул рукой. — Но Зубков продолжает искать истину. И будет ее искать, пока не найдет... Он мне это вполне популярно объяснил...
— Он что, сволочь? — спросил председатель исполкома.
— Кто? Зубков? — Прокурор усмехнулся: — Ну почему же? Отличный парень. Только, извините, очень добросовестный...
— А может быть, мне ему позвонить, — предложил Фомин.
— И что вы ему скажете? — спросил прокурор.
Фомин не ответил.
— Вам Беляева жаль, — сказал прокурор. — Мне, знаете, тоже. А Терехина вам не жаль?
— Водителя грузовика?
— Да... Трое детей, мал мала меньше... Вел себя, можно сказать, героически... До последней минуты пытался спасти женщин. Ожоги получил... Но, — прокурор покачал головой, — ради истины мы с вами будем множить горе. Еще не знаю чье. Но будем. И нет у нас другого выхода...
Фомин и прокурор молчали.
Терехины обедали.
Мрачный это был обед.
Только дети весело шумели. Максим дудел в дуду из бузины. Таня пела про крокодила Гену. Васька дул в чашку с молоком, устраивал в чашке молочные бури.
— А ну перестать! — прикрикнула на детей Екатерина Ивановна. — Распустились!
Дети удивленно притихли. К такому тону они не привыкли.
Терехин поднялся из-за стола.
— Пойдем, Васенька, — сказал он.
Мальчик живо вскочил со стула.
— Куда это? — спросила Екатерина Ивановна и тут же без всяких слов поняла. — Олег... — жалобно попросила она. — Не надо...
— Почему? — спросил он.
— Сам знаешь.
— Нет, не знаю, — твердо сказал он. — Раз не прихожу, таюсь и прячусь, значит, виноват... А я ни в чем не виноват... Мне не от кого прятаться... И часы Ольги Степановны надо отдать, — добавил он.
Екатерина Ивановна, сострадая, смотрела на него.
— Дурак, — вздохнула она.
— Идем, Василий, — сказал отец.
Они вышли.
...Терехин медленно брел по улице.
Васька бежал впереди.
Летом школа была пуста, в ней шел ремонт. Плотники чинили парты, маляры красили стены. До начала учебного года оставалось всего ничего...
Матвей Ильич Кудинов вместе с завхозом ходил по коридорам и осматривал качество работ.
— Тимофей Спиридонович, — спросил Кудинов завхоза, — в какой цвет будем красить второй этаж?
— Охра есть, — сказал завхоз.
— Охра — это ничего. А может, салатовый приятнее?
— Вообще-то приятнее, — согласился завхоз.
— Зато охра веселее, — сказал Кудинов.
— Это точно, — согласился завхоз.
— Но салатовый для зрения лучше.
— Матвей Ильич, — угрожающе сказал завхоз, — в другой раз я одну синьку завезу. Дождетесь.
В это время в коридор вошел Васька Терехин. Он был очень серьезен. С интересом оглядывался кругом.
Кудинов и завхоз обернулись к нему.
— Здравствуйте, товарищ, — сказал Кудинов.
— Здрасте, — сказал Васька.
— По какому вопросу пожаловали? — осведомился Кудинов.
— А где будет мой класс? — спросил Васька.
— Первый?
— Ага.
— Вот, пожалуйста, — Кудинов открыл одну из дверей. — Ну как, нравится?
— Ничего, — Васька оглядел помещение. — А аквариумы будут?
— Аквариумы? — Кудинов развел руками. — Знаешь, как-то не подумали... А чего это мы не познакомились? — спохватился он. — Я Матвей Ильич, директор школы. А тебя как зовут?
— Терехин, — сказал Васька.
Кудинов замолчал.
В это время на пороге появился Олег Олегович, Васькин отец.
— Это будет мой класс, — сообщил ему Васька.
— Красивый, — похвалил Терехин.
На Кудинова он не смотрел.
— Это мой папа, — сообщил Васька Кудинову. — Он тоже Терехин.
Наступила пауза. Долгая, напряженная.
— Послушайте, Терехин, — сказал Кудинов. — Что вам надо?
Терехин не ответил. Стоял, глядел в пол.
Васька с удивлением посмотрел на отца.
— Я вам не судья и не прокурор, — сказал Кудинов. — Мне ничего объяснять не надо... Есть следствие, оно и разберется...
Терехин вздохнул.
— Проблема у меня, — нерешительно проговорил он.
— Какая еще проблема?
— Семь ему только в ноябре, — Терехин кивнул на Ваську, — но я думаю, зачем год терять, пускай идет, учится...
Кудинов молчал.
— Вообще-то он хиленький, — сказал Терехин, — но Ольга Степановна говорила, что школа ему не повредит.
Кудинов перевел взгляд на мальчика.
Тот очень серьезно рассматривал директора школы.
— Хочешь в школу? — спросил его Кудинов.
— Ага, хочу, — сказал Васька.
Кудинов положил руку мальчику на голову, погладил.
— Ладно, пускай учится, — сказал он.
— Большое вам спасибо, — тихо поблагодарил Терехин.
...Кудинов шел по улице. Терехин не отставал от него, шагал рядом. За руку он держал мальчика.
— Что-нибудь еще? — спросил Кудинов. — Не все проблемы решили?
— Часы вот Ольги Степановны, — Терехин протянул их Кудинову.
— Спасибо, — Кудинов положил их в карман.
— Теперь ходят нормально, — сказал Терехин.
— Спасибо, — повторил Кудинов.
...Они стояли у калитки беляевского сада. Терехин опять не уходил, ждал еще чего-то.
— У меня просьба к вам, — сказал он наконец.
— Послушайте, Терехин, — взмолился Кудинов, — есть у вас хоть капля сострадания? Что вы от меня хотите?
Терехин вздохнул.
— Жена облепиху сварила, — сказал он. — Может, возьмете?
— Какую еще облепиху?
— Для вас, от язвы... Ольга Степановна просила... Возьмете? Я принесу...
Терехин, не отрываясь, умоляюще смотрел на Кудинова. Казалось, ничего в жизни не было теперь для Терехина важнее...
— Я вас очень прошу, возьмите, — сказал он.
Васька испуганно, во все глаза смотрел на отца.
Кудинов поглядел на мальчика.
— Хорошо, возьму, — сказал Матвей Ильич.
Терехин заморгал.
— Спасибо, — сказал он. Двумя руками схватил ладонь Кудинова и потряс ее. — Огромное вам спасибо...
И тут Терехин увидел старика Беляева. Он стоял с другой стороны калитки и, не отрываясь, смотрел на Терехина.
— Здравствуйте, Степан Алексеевич, — сказал Терехин.
Старик молчал.
— Степан Алексеевич, — сказал Терехин, — ну хотите, — он прижал к себе сына, — им вот поклянусь... Не виноват я.
Старик не проронил ни слова.
— Уходите, — быстро произнес Кудинов. — Слышите?
Терехин посмотрел на него, хотел было еще что-то сказать, но не сказал, повернулся и пошел прочь.
Не сняв башмаков, Игорь Степанович Беляев лежал у себя в комнате. Он не спал, глаза его были открыты. На полу в изголовье валялась книга. Видно, взял ее с полки, но так и не открыл. Вечерело. Огня Беляев не зажигал.
В дверь постучали.
— Кто? — спросил Беляев.
В комнату вошел Кудинов.
— А, Матвей! — с облегчением сказал Беляев. — Хорошо, что пришел. Садись.
Кудинов взял себе стул, сел.
— С работы уже? — спросил Беляев.
— Пора, — сказал Кудинов.
— Который же час?
— Девятый.
— А я и не заметил, — сказал Беляев. — Время остановилось.
Они помолчали.
— От Нины телеграмма была, — сказал Беляев. — Тебе и старикам выражает соболезнование.
— Я видел, — сказал Кудинов.
— А про меня ни слова, — сказал Беляев. — Меня как будто не существует.
Кудинов не ответил.
— Матвей, — Беляев сел, опустив ноги на пол, — я так не могу больше... С утра до вечера одна и та же картина перед глазами... Это только кажется, что я живу... Я ведь вместе с ними там, на мосту, остался...
Кудинов молчал.
— Подскажи, посоветуй, как быть, — сказал Беляев, — что мне с собой делать? Ты же умный, добрый, справедливый... Ты всегда был лучше меня... Оля тебя любила... Объясни, куда мне себя девать?.. Повеситься нельзя. А что же можно? Я на все согласен. Но бездействовать, вот так целые дни лежать и ждать, когда ждать уже больше нечего, этого я не могу.
— Игорь, — сказал Кудинов, — можно один вопрос?
— Конечно, — сказал Беляев. — Спрашивай.
— Скажи мне, Игорь, — сказал Кудинов, — Терехин в этой аварии виноват? Или нет? Я хочу знать.
Беляев ничего не ответил, отвернулся.
— А? — спросил Кудинов.
— Не знаю, — сказал Беляев.
— Неправда, Игорь, — сказал Кудинов. — Ты знаешь...
Беляев молчал.
Кудинов сел рядом с ним на диван, обнял его за плечи, прижал к себе.
— Игорь, — сказал он, — послушай... Наше горе никогда не утихнет... Но человек привыкает ко всему, так уж устроен этот мир... Мы тоже научимся жить с нашим горем, уверяю тебя... В конце концов, то, что произошло, это только ужасная нелепая случайность... Зла ты никому не хотел и не мог хотеть... Но если, — он вздохнул, — если сейчас ты допустишь, чтобы в тюрьму вместо тебя сел другой, ни в чем не виновный, отец троих детей, — Кудинов покачал головой, — этого никогда себе не простишь... Жить потом не сможешь...
Беляев молчал.
— Это будет такое злодейство! — сказал Кудинов. — А перед их памятью, Игорь, нельзя совершать злодейство. Мы с тобой это твердо знаем...
— Хорошо, — сказал Беляев. — Договорились...
— Игорь, — Кудинов еще крепче обнял его за плечи. — Ты меня прости... Получается, я сам толкаю тебя в тюрьму... Не представляешь, как это мне трудно... Но что же делать? Терехин был у меня сегодня... Вместе с сыном... Ты бы на них посмотрел.
— Его ты пожалел, — сказал Беляев.
— Но он же не виноват! — воскликнул Кудинов. Ты сам это только что подтвердил.
— Уйди, — попросил Беляев.
— Игорь!
— Я думал, у меня есть брат. А ты…
— Игорь! — в отчаянии сказал Кудинов.
— Уйди, — повторил Беляев.
Кудинов секунду-другую постоял и молча вышел за дверь.
...В саду было темно и тихо. Над аллеей ветер раскачивал фонарь. Светлое пятно туда-сюда маятником пульсировало по дорожке.
— Мотя! — Кудинов услышал голос Веры Михайловны.
Сгорбившись, сидела она на ступеньке крыльца.
Он подошел к ней.
— Был у Игоря? — спросила она. — Да? Как он?
— Ничего, молодцом, — бодро сказал Кудинов.
— Мотя, — спросила Вера Михайловна, — теперь ты от нас уедешь? Из этого склепа?
— Это и мой склеп, мама, — сказал Кудинов.
— Не уезжай, — попросила она.
— Пока не прогоните, никуда не уеду, — сказал он.
Они помолчали.
— Степа сдал совсем, — пожаловалась она. — Я-то ничего, держусь. Двужильная оказалась, а он кончился... Днем и ночью одно твердит: «Пускай не доживу я до суда над Игорем...» Как бы в разуме не повредился...
Кудинов ничего не ответил.
— Ты мне скажи, — старуха с надеждой посмотрела на него. — Игоря ведь не будут судить, верно?.. Тот злодей на них налетел?
Кудинов молчал.
— Почему ты молчишь, Мотя? — еле слышно спросила Вера Михайловна. — Разве Игорь может быть виноват?
Над садовой дорожкой туда-сюда раскачивался фонарь.
— Нет, мама, — глядя на светлое пульсирующее пятно, сказал Кудинов. — Игорь ни в чем не виноват.
На территории автобазы Терехин подметал двор.
К нему подошел малый в синей спецовке.
— К метле привыкнешь, за баранку не захочешь, — засмеялся он.
Терехин тяжело вздохнул.
— Ладно, Терехин, — сказал малый. — Не тушуйся. Вернут тебе права. Мы тут пишем коллективное письмо. От имени общественности.
— Какое письмо? — не понял Терехин.
— Что «жигуленок» виноват.
— Бесполезно, Ваня, — сказал Терехин. — Он и слышать не хочет.
— Кто? Твой следователь?
— При чем тут следователь? — вздохнул Терехин. — Старик Беляев меня обвиняет…
Зубков сидел у себя в кабинете, читал дело.
В комнату вошел начальник ГАИ Авдеенко.
— Отгадай, — сказал он, — зелененькое, шуршит, а не деньги?
— Три рубля, — сказал Зубков. — Вот с такой бородой...
— Тогда другая...
— Не надо, — сказал Зубков. — И так голова пухнет.
Авдеенко кивнул на папку, лежащую перед Зубковым:
— Пришла экспертиза?
— Не посылал еще, — сказал Зубков.
— Ну да? — удивился Авдеенко. — А чего тянешь?
— Да концы с концами не сходятся, — сказал Зубков.
— Здрасьте, пожалуйста! — удивился Авдеенко.
— До свидания, — ответил Зубков. — Читаю протокол осмотра места происшествия и понять не моту.
— Не по-русски, что ли?
— Не по-каковски, — сказал Зубков. — Вот смотри. — Он прочел: — «След правого колеса самосвала находится на расстоянии один и одна десятая метра от бордюра моста». Но если, — Зубков поднял голову, — если здесь именно прошло его правое колесо, то, значит, левое колесо на сорок семь сантиметров заехало на встречную полосу.
Авдеенко даже присвистнул.
— Вот те на! А мы с тобой и не заметили? Хороши! Выходит, виноват Терехин?
— Но это же противоречит всем остальным материалам дела, — сказал Зубков. — Подножка самосвала, обод фары, стекло от «Жигулей» — все на полосе Терехина. А след его на полосе Беляева. Где же столкновение произошло? Какая-то чертовщина!
— Пускай эксперты разгадывают, — сказал Авдеенко. — Они шибко умные.
— Бесполезно, — возразил Зубков. — Эксперты не были на месте происшествия. Они оперируют только теми данными, которые мы им даем.
Авдеенко задумался.
— Постой, — сказал он, — но Терехин же подписал этот протокол.
— А в каком он был состоянии? — спросил Зубков. — Что угодно подпишет...
— Не знаю, — сказал Авдеенко. — Подпись есть подпись. Не маленький.
— А тебе его закорючка нужна? Или требуется факт установить? — спросил Зубков.
— Но ведь и твоя закорючка на протоколе есть, — сказал Авдеенко. — Ты его тоже подписал.
Зубков пожал плечами:
— И я тоже мог ошибиться... Асфальт мокрый был. Ждали, пока высохнет...
— Ах ты миленький мой, — сказал Авдеенко. — Ошибочку, значит, допустил?
Зубков не ответил.
— Между прочим, я его тоже подписал, — сказал Авдеенко. — А я лично филькины грамоты не подписываю. Раз подписал, значит, так оно и было.
Зубков посмотрел на него.
— Хорош! — сказал он.
— Уж какой есть, — сказал Авдеенко. — Как ты говоришь? Факты нужны? Вот и давай, Зубков, исходить из фактов. Ты, я, сам Терехин подписали, что самосвал заехал на встречную полосу. Какие же теперь могут быть сомнения?
— А если б я не ткнул тебя в этот протокол? — спросил Зубков. — Сам бы ведь не заметил?
— Большое спасибо, что ткнул, — сказал Авдеенко. — Не то бы, Геночка, нас с тобой обоих ткнули.
Прокурор Иван Васильевич был у себя в кабинете.
В дверь постучали.
— Можно, — сказал прокурор.
Вошел Игорь Степанович Беляев.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Добрый день, — ответил прокурор.
— Я Беляев Игорь Степанович, — представился Беляев.
Прокурор с интересом оглядел его.
— Очень приятно, — сказал он. — Чем могу служить?
Беляев достал из кармана пиджака вчетверо сложенный листок.
— Прошу приобщить к делу, — он протянул листок прокурору.
— Что это?
— Мое заявление.
Прокурор взял бумагу, надел очки, прочел.
— Да вы садитесь, пожалуйста, — спохватился он.
— Благодарю, — Беляев сел.
Прокурор подумал, провел ладонью по лицу, вздохнул.
— Значит, признаете, что авария случилась по вашей вине?
— Тут все написано, — сказал Беляев.
— А вы не ошибаетесь? — спросил прокурор. — Может, аберрация памяти?
Беляев усмехнулся.
— Не находите, что несколько странный у нас с вами разговор? Обвиняемый признает себя виновным, а прокурор его отговаривает.
— Вы пока еще не обвиняемый, — сказал прокурор. — Постановления о привлечении вас в качестве обвиняемого не было.
— Теперь будет, — сказал Беляев.
— Возможно, — согласился прокурор.
Они помолчали.
— Можно поинтересоваться, что заставило вас сделать такое заявление? — спросил прокурор.
— Я обязан отвечать?
— Если считаете нужным.
— Простите, не считаю, — сказал Беляев.
Опять возникла пауза.
— Скажите, пожалуйста, — спросил прокурор, — почему вы ко мне пришли, а не к следователю?
— Предпочитаю иметь дело с лицом, принимающим решение, а не с исполнителем, — сказал Беляев, — гораздо меньше волокиты.
— Но в таких делах решение принимает следователь, — объяснил прокурор. — Я его только утверждаю.
— Ну что ж, — сказал Беляев. — Пусть так.
— Да, я бы вас просил, — сказал прокурор. — Тем более имеется одно обстоятельство...
— Какое?
— Вы вот пишете. — Прокурор взял бумагу, прочел: — «Не удержав на повороте машину, я выехал на встречную полосу, по которой двигался самосвал Терехина». — Он поднял голову. — А между тем в протоколе осмотра места происшествия, подписанном всеми, и Терехиным в частности, сказано, что Терехин, наоборот, заехал на вашу полосу.
— Как это? — спросил Беляев.
— А вот так, — сказал прокурор. — Черным по белому... Правда, это противоречит некоторым другим обстоятельствам дела. Но, как говорится, из песни слов не выкинешь.
Беляев молчал.
— Хорошо, Игорь Степанович, — сказал прокурор. — Я попрошу приобщить ваше заявление к делу.
Беляев поднялся.
Помедлив несколько секунд, он вышел.
Старик Степан Алексеевич Беляев шел по улице. Был он опять в черном выходном костюме и при орденах.
В городе Степана Алексеевича знали. Многие с ним здоровались. Однако он не замечал никого.
Подошел к зданию горисполкома. Медленно, останавливаясь на каждой площадке, поднялся на третий этаж. Вошел в приемную.
Здесь был народ. Люди ждали, пока председатель исполкома освободится.
Секретарша печатала на машинке.
Степан Алексеевич, не обращая ни на кого внимания, направился к двери, обитой коричневым дерматином.
— Минуту! — секретарша подняла голову от машинки. — У Павла Максимовича совещание.
Но старик ее не услышал.
— Это Беляев, — вполголоса объяснил кто-то.
— Ну и что? — возмутилась секретарша. — Председатель занят.
...Фомин вел совещание.
— ...Доклад — минут сорок, — говорил он. — Содоклад, я думаю...
Дверь в кабинет открылась.
Фомин замолчал и грозно обернулся.
На пороге стоял старик Беляев.
— Степан Алексеевич? — удивился Фомин. — Что случилось?
За спиной Беляева выросла секретарша.
— Павел Максимович, я сказала товарищу... — начала было она, но Фомин махнул ей рукой, и секретарша скрылась за дверью.
— Что случилось, отец? — повторил Фомин.
— Зачем следователь сына таскает? — спросил старик. — Что он вам сделал?
— Порядок такой, — сказал Фомин, — идет следствие.
— Никакого следствия нет, — сказал Старик. — Убийца на свободе гуляет.
— Да ты садись, отец, — сказал Фомин. — Садись, пожалуйста.
Но Беляев не сел. Сказал:
— Он в дом ко мне явился. Терехин убил дочь, а теперь надо мной издевается!.. А вы все молчите, вам наплевать... Есть у нас в городе советская власть или ее нету?
Фомин снял телефонную трубку. Набрал номер. Сказал резко:
— Иван Васильевич, привет! Это Фомин... Ну что у тебя с тем делом?.. Когда?.. — Лицо его переменилось. — Сегодня?.. Да, ситуация!.. Ну хорошо, прошу, держи меня в курсе...
Он положил трубку.
Старик вопрошающе смотрел на него.
— Не знаю, что и сказать тебе, отец, — сказал Фомин. — Твой сын, Игорь Степанович, был сегодня у прокурора и оставил ему заявление, — Фомин развел руками, — в котором признает, что авария произошла по его вине.
— Это неправда, — сказал старик.
— Я только что говорил с прокурором... Ты же слышал.
— Ложь, — сказал старик.
Фомин опять развел руками.
Старик глядел в пол.
— Что делать, отец! — сказал Фомин. — Одно скажу: не многие способны на такой честный поступок.
Старик повернулся и пошел к дверям.
— Постой, отец, я тебе дам машину.
Но старик не остановился. Вышел за дверь.
Тягостное молчание наступило в кабинете.
— Зачем вы ему сказали, Павел Максимович? — укоризненно заметила пожилая женщина, сотрудница исполкома.
— Не знаю, — сказал Фомин. — Зря, наверное... Но каков сын старика-то, а?.. Если хотите, это и называется гражданским мужеством.
— А я думаю, просто хитрый ход в игре, — возразил мужчина помоложе.
— Что ты имеешь в виду? — нахмурился Фомин.
— Поживем — увидим... Только добровольцев в тюрьму, извините, не бывает... В это я не верю.
— А ты побывай в его шкуре, тогда и поговорим, — усмехнулся бородач, заведующий культотделом.
В это время распахнулась дверь и в кабинет быстро вошла секретарша.
— Павел Максимович, Беляеву плохо.
— Что? Где? — Фомин вскочил.
— Упал внизу на лестнице. Я «скорую» вызвала...
Фомин выбежал из кабинета.
Работники исполкома бросились за ним.
Был поздний вечер.
Кудинов сидел на скамейке в больничном парке.
Ждал.
На аллее показался Игорь Степанович Беляев.
Кудинов с тревогой обернулся к нему.
Беляев подошел к скамейке, сел рядом.
— Что? — спросил Кудинов.
— Сильнейший спазм, — сказал Беляев. — Но инфаркта нет, кажется.
— Слава богу, — вздохнул Кудинов.
— Слаб очень, — сказал Беляев. — Даже смотреть страшно.
Оба помолчали.
— Ну что, — спросил Игорь Степанович, — теперь ты мной доволен?
— Игорь! — укоризненно сказал Кудинов.
— А что тебе не нравится? Ты просил не совершать злодейства, я поступил, как ты велел. Правильно?
— А разве у тебя был другой выход? — тихо спросил Кудинов.
— Нет, разумеется, — сказал Беляев. — Правда, к двум могилам в нашей семье может теперь прибавиться третья, — он кивнул назад, на здание больницы. — Но она, Мотенька, будет уже целиком на твоей совести.
Кудинов не ответил.
— Поразительнейшая вещь! — сказал Игорь Степанович. — Ты вот добрейший, благороднейший человек. Мухи никогда не обидишь. А в результате губишь несчастного отца своей любимой жены. Выходит, и благородство не так уж безвредно, а? Бьет иной раз ниже пояса?
— Жизнь нас бьет, а не благородство, — тихо сказал Кудинов.
— А чьими руками? — спросил Беляев. — Разве не нашими собственными?.. Только знаешь, Мотя, если с отцом что случится, моя вина куда меньше твоей... Я случайно руль не удержал... Какая-то доля секунды!.. А ты ведь знал, на что идешь... Сознательно и обдуманно... Ты, Мотя, очень страшный человек. Гораздо страшнее меня...
Кудинов посмотрел на него.
— Значит, пускай невиновного Терехина в тюрьму? — спросил он.
Беляев покачал головой.
— Из тюрьмы, Мотя, возвращаются, — сказал он. — А с того света никогда. Мы с тобой это слишком хорошо знаем.
Опять наступила пауза.
— Я, Мотя, за все уже расплатился, — сказал Беляев. — Сполна! По самому крупному счету...
Ветер подул.
На деревьях зашумели листья.
— Могу тебе сказать, — Игорь Степанович посмотрел вверх, на деревья. — Из протокола-то осмотра следует, что не я заехал на полосу Терехина, а, наоборот, он на мою. Сегодня мне прокурор сообщил...
Кудинов не сводил с Игоря Степановича взгляда. Тихо произнес:
— Но ты же совсем другое говорил?
— Говорил. А они рулеткой мерили. По сантиметру... Стало быть, это еще большой вопрос, Мотенька, Кто из нас виноват — я или Терехин. Кому по справедливости полагается тюрьма…
Следователь Зубков допрашивал Игоря Степановича.
— Значит, вы утверждаете, что были на полосе Терехина? — спросил Зубков.
— Если мне не изменяет память, — сказал Беляев.
Зубков с любопытством взглянул на него:
— То есть? Вы что же, не уверены?
— А как я могу быть уверен? — сказал Беляев. — Все произошло мгновенно. Удар, огонь... Эта страшная картина...
— Как же тогда понимать ваше заявление? — спросил Зубков.
— Я думаю, вряд ли это надо объяснять, товарищ следователь, — сказал Беляев. — Если б вместо вас мог пойти под суд другой человек, вы бы тоже, надо полагать, не бездействовали.
— В любом случае я бы придерживался истины, — сказал Зубков.
— Вот мне и казалось, что я придерживаюсь истины, — сказал Беляев.
Зубков опять с интересом взглянул на него.
— Казалось? — спросил он. — А теперь больше уже не кажется?
— Не знаю, — сказал Беляев. — Этот след самосвала на моей полосе... Все его видели, зафиксирован в протоколе... Вполне допускаю, что я мог и ошибиться.
— Значит, отказываетесь от своего заявления? — спросил Зубков.
— Я подвергаю его сомнению, — твердо сказал Беляев.
... — Метр десять плюс ширина самосвала, два тридцать семь, — Зубков смотрел на сидящего перед ним Терехина. — Получается, Терехин, что вы заняли ровно сорок семь сантиметров встречной полосы...
Терехин вздохнул.
— Не было этого, — сказал он.
— А как мы с вами докажем?
— Не знаю.
— Вот и я, Терехин, не знаю.
Они помолчали.
— След на асфальте был же, раз мы его зафиксировали? — спросил Зубков.
— Был, наверное.
— Расстояние от бордюра я при вас мерил?
— При мне...
— Протокол мы с вами оба подписали?
— Да.
— Что же прикажете теперь делать?
— Не знаю, — опять сказал Терехин.
— Послушайте, Терехин, — рассердился Зубков. — Вы это бросьте — в незнайки играть. Вот здесь, — он ткнул пальцем в папку с делом, — черным по белому написано: ехали по встречной полосе и сбили Беляева.
— Честное слово, нет, — сказал Терехин.
Зубков насмешливо посмотрел на него.
— Под честное слово, Терехин, суды у нас еще никогда никого не оправдывали...
Терехин поднял голову.
— Ладно, пусть, — неожиданно сказал он. — Делать нечего.
Зубков внимательно смотрел на него.
— Вы что же, признаете себя виновным? — не сразу спросил он.
— Нет, — сказал Терехин. — на «жигуленка» я не налетал. Только это неважно.
— Как это неважно? — спросил Зубков.
— Неважно, — повторил Терехин. — Виноват не виноват, ничего от этого не изменится.
— То есть? — голос Зубкова прозвучал строго. — Что вы имеете в виду?
— Не изменится... — горестно вздохнул Терехин.
Актовый зал Дворца металлургов был переполнен. Шло торжественное заседание, посвященное пятидесятилетию молибденового комбината.
В президиуме среди почетных гостей находились председатель горисполкома Фомин и прокурор города Иван Васильевич.
Старик Беляев тоже занимал место в президиуме, сидел в первом ряду с краю.
И сын его, Игорь Степанович, был здесь.
Председательствующий объявил:
— Слово имеет профессор Игорь Степанович Беляев.
Тихо стало в зале.
Люди с любопытством разглядывали Беляева-младшего.
В самом конце зала рядом с яркой пышной блондинкой сидел начальник ГАИ Авдеенко. Он наклонился к своей соседке, что-то ей шепнул. Та улыбнулась, закивала.
И следователь Зубков был здесь. Пришел перед самым началом, свободного места уже не нашлось, и потому он стоял в проходе.
Игорь Степанович Беляев поднялся и неторопливо пошел к трибуне.
Облокотился на нее. Выждал паузу. Сказал:
— В прошлом году в Женеве один мой швейцарский коллега спросил меня, почему русские так любят поговорку: «Не боги горшки обжигают». Я рассказал ему про своего отца.
Старик Беляев в президиуме не пошевелился. Казалось, он ничего не слышал.
Игорь Степанович продолжал:
— Мой отец начал свою карьеру погонщиком ослов... Полвека назад на ослах, впряженных в арбы, доставляли сюда, на гору Свинцовую, материалы для будущего рудника... Однако на ослах далеко не уедешь, понадобились грузовики, и отец мой выучился на шофера... Первую машину с грузом для строительства молибденового комбината поднял в горы бывший погонщик ослов Степан Алексеевич Беляев.
В зале захлопали.
Старик Беляев по-прежнему сидел неподвижно как изваяние.
— ...Но вот молибденовому комбинату понадобились бурильщики, — сказал Игорь Степанович. — Где набрать их? Из-за границы не выпишешь. И тогда Степан Беляев выучился на бурильщика... При норме сорок погонных метров в месяц он проходил восемьдесят метров... Им и его товарищами было пройдено семь с половиной километров горных пород...
В зале опять захлопали.
— ...А когда пришло время вести взрывные работы, Степан Алексеевич Беляев сделался одним из лучших на комбинате взрывником. Но, если вдуматься, не породу он тогда взрывал, а наш вчерашний день, нашу вековую техническую отсталость... И лишь одной-единственной премудрости так и не выучился мой отец за всю свою жизнь, — сказал Игорь Степанович и неожиданно улыбнулся. — Правильно писать слово «молибден».
В зале засмеялись.
— Не обижайся, отец, — сказал Игорь Степанович. — Твоя судьба и есть подтверждение прекрасной поговорки: «Не боги горшки обжигают». Мы, твои дети, научились правильно писать и слово «молибден», и слово «космос», и слова «атомная энергия», и еще много-много других прекрасных слов... И не только правильно их писать, но и задавать тон во всей мировой науке. И за это, отец, низкий тебе поклон...
Игорь Степанович вышел из-за трибуны и поклонился отцу.
В зале грянула овация.
Председатель исполкома Фомин решительно поднялся со своего места, а вслед за ним поднялся и весь зал.
Продолжал сидеть только один человек — старик Степан Алексеевич Беляев.
Зал стоя ему аплодировал.
Вместе со всеми аплодировали ему начальник ГАИ Авдеенко, его соседка-блондинка, прокурор города Иван Васильевич и следователь Геннадий Сергеевич Зубков.
Терехин и Екатерина Ивановна готовились ко сну.
В доме было тихо. Дети уже спали.
— Давай уедем отсюда, — сказала Екатерина Ивановна. — Я больше не могу...
— Когда-нибудь уедем, — пообещал Терехин.
— Вхожу сегодня в магазин, а на меня пальцем показывают, — сказала Екатерина Ивановна. — А дети же все слышат!..
Они помолчали.
— Надо тебе на работу устраиваться, — вздохнул Терехин. — Лучше всего в комбинатовский детсад. Максим при тебе будет, а Таню определишь в ясли.
— Олег! — испуганно сказала она.
— А насчет Василия я с Кудиновым договорюсь. Чтобы взял на продленку. Думаю, он поможет... Как-нибудь и перебьетесь, пока я вернусь.
Она с ужасом посмотрела на мужа.
— Но ты же не виноват! — сказала она.
— Виноват, Катя, — вздохнул он.
— В чем? — Глаза ее расширились.
— В том, что цел остался... А они погибли.
— Потому что беляевский сынок ездить не умеет?
— Бесполезно, Катя... Чему быть, того не миновать.
Она закричала:
— Я знаю, следователю приказали его выгородить, а тебя посадить... Мы ведь никто, с нами как угодно можно... Но я в Москву поеду, до самого большого начальника дойду, я на них найду управу!
— Тише, — попросил он, — детей разбудишь.
Она замолчала. Только жалобно всхлипывала.
— Зря говоришь, Катя, — сказал Терехин. — Никто никому не приказывал... И следователь очень хороший человек, Зубков Геннадий Сергеевич... Но за Беляева две смерти, а что за меня?
Она молчала.
— И это, наверное, правильно, — сказал он.
— Чего правильно? — возмутилась она.
— А то, что горе перетягивает, — сказал он. — Так и должно быть. Если, конечно, мы люди, а не чурки березовые…
Кудинов сидел на почте, ждал междугородного разговора.
Уже поговорила какая-то старушка с Кишиневом, военный что-то долго объяснял своей жене в городе Саранске, а Кудинов все сидел и ждал.
Наконец женский голос в динамике объявил:
— Москва, третья кабина...
Кудинов быстро вошел, снял трубку, сказал:
— Нина?.. Ниночка, здравствуй... Это я, Матвей...
...Усталая простоволосая женщина, не очень молодая, в выцветшем домашнем халате сидела на табуретке в кухне своей большой московской квартиры и плакала в телефонную трубку.
— ...Оля была мне сестрой, — говорила женщина. — Больше, чем сестрой...
— Я знаю, — прозвучал в трубке голос Кудинова.
Из глубины квартиры слышались громкие детские голоса.
— Получили мою телеграмму? — спросила женщина.
— Да, спасибо, — сказал Кудинов.
— О чем ты говоришь? Спасибо! — Она опять заплакала.
— Нина, — сказал в трубке голос Кудинова. — Старики очень плохи. Степан Алексеевич две недели лежал в больнице.
— А как сейчас? — Она вытерла слезы.
— Да неважно... Очень неважно... Знаешь, Нина, у меня есть предложение... Только не отвергай его с порога... Ты бы прислала детей старикам, а?.. С кажем, на месяцок... Это единственное, что может их вернуть к жизни.
Женщина не ответила.
— Алло! — прозвучал в трубке голос Кудинова. — Ты меня слышишь?
— Слышу, — сказала она.
— Посадишь в самолет, а я их здесь встречу. В аэропорту. Хорошо?
— Это тебя Игорь просил позвонить? — спросила она.
— Да что ты, Ниночка! — сказал голос в трубке. — Никто пока не знает о нашем разговоре.
— Значит, дети теперь ему понадобились? — сказала Нина. — А когда раскатывал с той женщиной, дети никому не были нужны.
— Нина! — Голос Кудинова в трубке стал громче. — Что ты говоришь? Той женщины уже нет, она погибла!
— Я ей смерти не желала, — возразила Нина. — Судьба сама так распорядилась. Без меня.
В глубине квартиры еще сильнее расшумелись дети.
— Я ведь в курсе, Мотя, — сказала Нина. — Оленька мне часто звонила... Как представлю, что старики пируют со своей новой невестушкой... что хочешь делай, а простить им этого не могу.
Трубка молчала.
— Я стала очень злой, Мотя, — сказала Нина. — Такой злой, что даже самой страшно...
...Кудинов стоял в телефонной будке. Не перебивал Нину. Слушал. Вдруг сказал:
— А почему не спрашиваешь, что теперь с Игорем будет?
— А разве он виноват? — после некоторой паузы спросил ее голос в трубке.
— Одно тебе скажу, в тюрьму его не посадят.
— За что же в тюрьму? — услышал Матвей Ильич. — Кто-кто, а он-то уж до конца жизни наказан.
— Не знаю, — сказал Кудинов.
— Что?
— Ничего, — сказал Кудинов. — Я говорю, ты совсем не злая. Ты молодец, Нина, ты очень добрая... Решишь с детьми, дай телеграмму.
Игорь Степанович Беляев и старики сидели за накрытым столом.
Бутылка водки была уже почти пуста. Пил, впрочем, один Игорь Степанович. Рюмка старика оставалась нетронутой.
— Все, баста, — сказал Игорь Степанович. — Решение принято. В Москву вас забираю, к себе. Из этой дыры…
— Хорошо, Игоречек, — сказала Вера Михайловна, — только не пей сейчас больше. Ладно?
— Это не самое страшное, мама, — возразил Игорь Степанович.
В комнату вошел Кудинов.
— Добрый вечер, — поздоровался он.
— А, зятек! — сказал Игорь Степанович. — Прошу к нашему шалашу.
Вера Михайловна заторопилась.
— Сейчас, Мотенька... Я тебе отдельно, на масле.. — Она вышла за дверь.
— Язвенникам можно? — Игорь Степанович поднял над столом бутылку.
— Немножко, — сказал Кудинов.
Игорь Степанович налил ему.
— За тебя, святой человек! — громко объявил он. — За тебя!
— Спасибо, — поблагодарил Кудинов и пригубил рюмку.
Игорь Степанович пристально следил за ним.
— Брезгуешь? — спросил он.
— Ну что ты! — сказал Кудинов и отпил еще глоток.
— Может, компания не устраивает? — спросил Беляев.
— Компания что надо! — сказал Кудинов.
В комнату вошла Вера Михайловна, в руке она держала сковородку.
— А знаешь, отец, — сказал Игорь Степанович, — зять-то наш в тюрьму меня уговаривал... Пойди, говорит, попросись. Может, упекут за решетку... Дай бог!
Старик Беляев молча смотрел на них.
Вера Михайловна поставила на стол сковородку. Руки у нее дрожали.
— Ты пьян, Игорь, — сказал Кудинов.
— Правды не хочешь? — спросил Игорь Степанович.
— Потом выясним всю правду, — пообещал Кудинов.
— А зачем ждать? Я тебе и сейчас все скажу. — Игорь Степанович облокотился о стол и приблизил к Кудинову свое лицо. — Да ты же, Мотенька, хотел, чтобы я был виноват, — произнес он. — Мечтал, признайся! А почему? Да потому что, — он засмеялся, — всегда мне завидовал... Всю жизнь... Я себе все мог позволить. Молодую красавицу-жену! Дом в столице! Друзей, которых всегда сам выбирал... А ты?.. Когда-то тебя Ольга выбрала... Потом старики приютили... Захолустная школа — твой потолок... И вот эти, — он ткнул пальцем в сковородку, — вареные помои.
— Дети, — сказала Вера Михайловна. — Что вы делаете?
— Язвенник несчастный! — сказал Игорь Степанович.
После долгой паузы Кудинов произнес:
— Если б это слышала твоя сестра...
— Моя сестра, — сказал Игорь Степанович, и голос его прервался, — моя сестра никогда б не отправила меня в тюрьму. Даже если я во всем виноват, а не Терехин.
Кудинов встал.
— Постой, — сказал ему старик Беляев.
Кудинов остановился.
— Сядь, — сказал старик.
Кудинов снова опустился на стул.
— Уезжай, Матвей, — сказал старик.
— Куда? — не понял Кудинов.
— От нас уезжай, — сказал старик. — Ты нам чужой, мы тебе чужие...
— Степочка! — прошептала Вера Михайловна. — Что ты говоришь?
Кудинов сидел откинувшись на спинку стула.
Очень тихо было на террасе. Слышно, как где-то вдали стрекочет машина.
— Нет, Степан Алексеевич, — проговорил Кудинов, — никуда я от вас не уеду... Игорь ведь правду сказал, на всем белом свете были у меня вы да Оля... А теперь только вы одни остались. — Он поднял рюмку. — Ваше здоровье, Степан Алексеевич. И спасибо вам за все. — Допил водку. Положил что-то в рот. И вышел.
Степан Алексеевич не пошевелился.
И тут Игорь Степанович заплакал.
Сидел, уронив голову на стол, и бессильно рыдал, как там, на мосту, когда догорали его бежевые «Жигули».
Прокурор Иван Васильевич был у себя в кабинете.
В дверь постучали.
— Можно, — сказал прокурор.
В комнату вошел следователь Зубков. В руке он держал папку-скоросшиватель.
— Присаживайтесь, — сказал прокурор.
Зубков сел.
— С чем пожаловали? — спросил прокурор.
— Иван Васильевич, — сказал Зубков, — это не Терехина следы.
Прокурор посмотрел на него.
— Ну и шутник вы, Зубков, — без всякой улыбки произнес он.
— Я вполне серьезно, — возразил Зубков.
— Да перестаньте, — сказал прокурор.
Зубков растерянно глядел на него.
— Иван Васильевич, — попросил он, — да вы меня выслушайте, пожалуйста! Я же места себе не находил... Если это следы Терехина, то почему же все обломки лежат на другой полосе? Ехал он, значит, по встречной, а с «Жигулями» столкнулся на своей собственной? Абсурд же получался, верно?
Лицо прокурора оставалось непроницаемым.
— Вот, — сказал Зубков, — экспертиза нам вернула материалы. Мы ведь как рассуждали? Вот след Терехина, вот беляевских «Жигулей». Но ширина-то их — метр шестьдесят один. А потому самосвал, занявший даже сорок семь сантиметров встречной полосы, с ними бы никогда не столкнулся... Машины бы преспокойно разъехались. Вот так! — он изобразил руками. — Между ними оставалось бы еще ровно девяносто два сантиметра... Огромное расстояние. А раз они все-таки столкнулись, то это уже не Терехина и Беляева следы, а чьи-то чужие. В протоколе осмотра места происшествия мы допустили грубейшую ошибку.
— Все? — спросил прокурор.
— Признаю, что это целиком моя вина. Вот докладная на ваше имя. — Зубков достал из папки лист бумаги и положил перед прокурором. — Готов понести любое наказание. Вплоть до отстранения от работы.
Прокурор даже не взглянул на бумагу.
— Ты понимаешь, что говоришь? — спросил он.
— Вполне, — сказал Зубков.
— Да кто же это нам с тобой позволит? — сказал прокурор. — Ты бы еще вчера прямо с трибуны взял профессора под стражу.
Зубков тяжело вздохнул.
— Ситуация очень непростая, — признал он, — я понимаю... Но факт остается фактом... Это не Терехина следы. Привлекать его нет никаких оснований.
Прокурор промолчал.
— От нас же с вами ничего не зависит, Иван Васильевич, — сказал Зубков. — Гражданке Фемиде служим...
За окном послышался шум подъехавшего автобуса. Он остановился на площади, прямо под окнами прокуратуры. Открылась дверца, и на асфальт вышли несколько человек. То были гости, прибывшие на юбилей молибденового комбината. Их сопровождал председатель исполкома Фомин. Гости его окружили. Фомин показал им в сторону гор. Что-то стал рассказывать. Гости слушали его и кивали.
— Вы ведь считаете, наверное, что Зубков не человек, а машина? Ни души, ни сердца? — отвернувшись от окна, спросил Зубков прокурора. — Скажите, считаете?
Прокурор ничего ему не ответил.
— А я как подумаю об этих несчастных стариках Беляевых, так все внутри переворачивается. — Зубков сокрушенно покачал головой. — Но что же нам делать, Иван Васильевич? Беляева пожалеть — значит не пожалеть Терехина. Невиновный будет расплачиваться за чужие грехи... А разве можно такое допустить?.. Сами знаете: никогда, ни в коем случае.
За окном послышались голоса, смех. Фомин, видимо, рассказывал гостям что-то очень забавное.
— Знаю, завтра нам с вами опять скажут: «Беляев же не нарочно, а нечаянно, зла он никому не хотел». — Зубков нервно сцепил пальцы обеих рук. — Но нечаянно, Иван Васильевич, можно соседу на ногу в толчее наступить. Или чашку из рук выронить... А если ты за руль сел и так вел машину, что в результате два человека погибли, то по закону это уже не нечаянность, а преступная неосторожность. Легкомыслие и самонадеянность. Помните? Лицо не предвидело опасных последствий, хотя должно было и могло их предвидеть... Именно так: должно было и могло. И не случилось бы никакой беды. Часть третья статьи двести одиннадцатой Уголовного кодекса. От трех до пятнадцати лет лишения свободы... — Зубков поднял голову. — Но я надеюсь, Иван Васильевич, — сказал он, — я очень надеюсь, что, учитывая обстоятельства дела, горе в семье и все прочее, государственный обвинитель попросит для Беляева минимальный срок наказания. Так ведь?
За окном опять зашумел мотор.
Гости, оживленно переговариваясь, возвращались в автобус.
Последним поднялся на ступеньку Фомин.
— Я ведь чего к вам пришел, Иван Васильевич, — глядя в окно, сказал Зубков. — Прошу продлить срок следствия.
— На сколько? — тоже глядя в окно, спросил прокурор.
— Думаю, недельки за две я теперь уложусь, — не отрываясь от окна, сказал Зубков.
Суд в Туранске размещался на первом этаже нового жилого здания.
Дела здесь обычно слушались рядовые, малоинтересные, и заседания проходили в полупустых залах.
Сегодня, однако, негде было яблоку упасть.
Казалось, весь город спешил узнать, чем закончится суд над сыном старика Беляева, мужем и братом двух погибших женщин.
— ...Подсудимый, встаньте, — председательствующий, не старый еще мужчина в темном кожаном пиджаке и водолазке цвета кофе с молоком, обратился к Беляеву.
Тот поднялся.
— Суд предоставляет вам последнее слово, — объявил председательствующий.
Беляев помолчал.
— Мне сказать нечего, — произнес он наконец. — Вина моя доказана. Решайте... Прошу только учесть, что на моем иждивении находятся двое несовершеннолетних детей и старики-родители...
— Все? — чуть обождав, спросил председательствующий.
— Да, все, — Игорь Степанович тяжело опустился на широкую, сколоченную из желтых полированных досок скамью.
— Суд удаляется на совещание, — объявил председательствующий, и трое судей скрылись за маленькой дверью.
В зале началось движение.
Кудинов встал со своего места, подошел к Игорю Степановичу, сел рядом.
— Прости меня, Игорь, — сказал он.
— Бог простит, — ответил Беляев. — Скажи лучше: денег у тебя шиш небось?
— Каких денег? — не понял Кудинов.
— А на что собираешься две семьи содержать? Стариков и Нину с детьми? Ты ведь у них один теперь остался. Думал об этом?
— Думал, — сказал Кудинов. — Как-нибудь продержимся.
— Ничего подобного, — сказал Беляев. — Это мои родители и мои дети! Значит, так... Деньги будешь брать с моей книжки. Из тюрьмы доверенность пришлю на твое имя. Это можно, я узнавал...
— Хорошо, — сказал Кудинов.
— Я тебе доверяю, — сказал Беляев. — Ты ведь у нас парень честный, — он усмехнулся, — даже слишком...
...Старики Беляевы тоже были здесь, в зале. Вера Михайловна все время тихо плакала. Степан Алексеевич сидел молча, неподвижно, казалось, окаменел совсем.
Неожиданно он поднял голову.
Терехин находился совсем близко, на соседней скамье.
— Убийца, — негромко сказал ему Степан Алексеевич.
Терехин вздрогнул. Посмотрел кругом. Люди же все сейчас слышали! Он, Терехин, совершенно не виноват. На суде это было абсолютно точно доказано.
— Степан Алексеевич, — сказал Терехин, — но это же неправда. Суд ведь установил, я ни в чем не виноват.
Старик пристально, не отрываясь, глядел на него.
— За что ты их убил? — спросил он. — Что они тебе сделали?
Терехин обернулся. Почему молчат люди? Отчего не заступятся за него? Ведь сейчас на их глазах была раскрыта вся правда, теперь всем должно быть совершенно ясно, что произошло там, на мосту...
Шофер с автобазы — это он когда-то пообещал Терехину письмо общественности в его защиту — терпеливо объяснил старику:
— Ты не прав, отец. Слышал же, суд выяснил, кто виноват.
Но шоферу немедленно возразила бойкая тетка в пуховом платке.
— Ишь ты, суд выяснил, — сердито сказала она. — Сердце отца, оно вещее... Лучшее всякого суда знает, кто виноват, а кто нет.
— Верно, — подтвердил дядька сзади. — Чтобы свой своих загубил? Да никогда не поверю!
Люди с ненавистью глядели на Терехина.
— Самосвал — это ж танк... А «Жигули» — жестяночка... Получается, жестяночка танк задавила? Рассказывайте!..
— Ишь ты, рожа твоя бесстыжая! Чего вылупился?..
— Креста на нем нет...
— Совести надо не иметь, чтобы вину перевалить на родственника...
Точно удары сыпались эти слова на Терехина. Он молчал, не спорил. Сидел уставившись в пол.
Услышал вдруг: в зале мертвая тишина.
Поднял голову.
Увидел: два милиционера вошли в зал. Один из них приблизился к скамье, где сидел Беляев с Кудиновым, коснулся рукой его плеча, сказал негромко:
— Отойдите. Посторонним не положено.
— Прощай, Матвей, — сказал Беляев.
Терехин тоже поднялся со своего места. Ни на кого не глядя, пошел к двери. Торопливо закрыл ее за собой. Оказался в коридоре.
Его спросили:
— Объявляют уже?
Он не ответил.
Вышел на улицу.
Его ослепляло солнце.
Где-то весело кричали дети.
В соседнем доме на полную мощность включено было радио. Голос Валентины Толкуновой пел страдая: «Зачем вы, девочки, красивых любите?»
Терехин побежал.
Прохожие с удивлением оборачивались ему вслед.
Ни в чем не виноватый, кругом оправданный, дождавшийся закона и справедливости, Терехин бежал задыхаясь, не оглядываясь, как преступник с места преступления.
В здании аэропорта было шумно и многолюдно. Одни ждали вылета, другие недавно прилетели и торопились к выходу, третьи встречали кого-то и волновались, не задерживается ли рейс.
Матвей Ильич Кудинов подошел к окну справочного бюро.
— Рейс двадцать три — ноль шесть как идет? — спросил он.
Девушка взглянула в свои записи.
— По расписанию, — ответила она.
— Спасибо. — Кудинов отошел от окна и тут увидел стоящего перед собой Ваську Терехина.
— Здрасте, — сказал Васька.
Кудинов оглянулся по сторонам. Никого из взрослых Терехиных видно не было.
— А ты здесь чего делаешь? — удивился Кудинов.
— Улетаю, — сказал Васька.
— И куда же, если не секрет? — поинтересовался Кудинов.
— На кудыкины горы, — сердито сказал Васька. — Разве можно спрашивать: куда? Пути не будет.
— Извини, пожалуйста, — сказал Кудинов. — И как же ты собираешься лететь? Один? Или, может, в компании?
— В компании, — сообщил Васька. — Вон они, на улице. Максим пирожков объелся.
...Среди множества чемоданов, тюков и корзин на скамейке перед зданием аэровокзала сидели Олег Олегович и Екатерина Ивановна Терехины. Молчали. В глазах Екатерины Ивановны стояли слезы. Рядом куксился Максим, что-то щебетала Таня. Родителям, однако, явно было не до них.
К скамейке подошли Кудинов с Васькой.
— Здравствуйте, — поздоровался Матвей Ильич.
Екатерина Ивановна посмотрела на него, но ничего не ответила. Отвернулась.
— Катя, ты чего? — испуганно сказал Терехин. — С тобой же здороваются.
Но Екатерина Ивановна упорно продолжала молчать.
Кудинов с Терехиным отошли. Тот вздохнул:
— Сама все твердила: уедем, уедем... А как меня оправдали — ни в какую! Зачем, мол?.. Тут у нас дом, хозяйство. Старались, обзаводились... А на новом месте — все с нуля.
— Так действительно — зачем ? — спросил Кудинов.
Терехин опять глубоко вздохнул.
— Я тоже раньше думал: лишь бы только правда на суде выяснилась... И буду жить, как и жил... А вот не получается. Не могу я теперь ездить по этому месту. Не могу, и все!
Кудинов промолчал.
— Задержись я тогда на полминуты или, наоборот, раньше проскочи, они были бы живы... Ведь не с Иваном Ивановичем — со мной они там на мосту столкнулись. — Он тоскливо посмотрел на Кудинова. — А некоторые никак не понимают. Говорят: ты-то здесь при чем? Беляева суд обвинил, три года дали, а ты чист... А я и сейчас, после суда, не могу смотреть вам в глаза, — признался он.
К ним подошел Васька. Поглядел на отца и молча прижался к его руке.
— Он один меня и понимает, — засмеялся Терехин. — Верно, Василий?
— Так это ж самое главное, — сказал Кудинов.
— Что?
— Чтобы дети понимали все наши сложности.
— Вот-вот, — сказал Терехин. — Так мне и говорят. И моя Катя тоже... «Чего это ты себе разные сложности придумываешь? Живи проще».
— Неправильно говорят, — сказал Кудинов.
— Считаете?
— Да, считаю. В народе как сказано? Простота хуже воровства. И это очень мудро.
Терехин задумался.
Над их головами захрипел динамик, и осипший голос произнес:
— Совершил посадку самолет, следующий рейсом двадцать три — ноль шесть из Москвы.
— Простите, — сказал Кудинов. — Это мой.
...Шли прибывшие пассажиры. Веселые. Возбужденные. Говорливые. А среди них — Матвей Ильич Кудинов. В правой руке он нес большой кожаный чемодан, на плече висела сумка с изображением олимпийского медведя. Рядом шагали два мальчика. Старшего звали Антоном, ему было восемь лет. Младшему, Андрею, недавно исполнилось шесть.
...Терехин издали их увидел.
— Катя, — сказал он. — Да это же знаешь кто? Стариковские внуки. Дети Игоря Степановича... Может, им нужно чего? Подойти?
Екатерина Ивановна исподлобья поглядела в ту сторону.
— Додумались, — сердито сказала она. — Детей одних, как багаж, отправляют...
Кудинов с мальчиками уже усаживались в такси.
Такси подъехало к калитке беляевского сада.
Шофер, обернувшись, открыл дверцу, и мальчики тут же оказались в объятиях Веры Михайловны и Степана Алексеевича.
Но детям уже было некогда. Антон куда-то тащил деда. Андрей, захлебываясь от нетерпения, что-то быстро рассказывал бабке.
Вера Михайловна смотрела на детей, и впервые за эти долгие страшные дни на глаза ее навернулись слезы любви и радости.
Кудинов рассчитался с шофером, достал из багажника вещи и пошел в дом.
Год назад под председательством профессора Сенина состоялось заседание ученого совета Туранского государственного университета. Кандидатскую диссертацию защищала некая Коломеева.
Защита прошла успешно. Оппоненты (один — местный, из Туранска, другой — московский профессор Гнедичев) дали работе высокую оценку. Материалы, как и положено, отправили в ВАК на утверждение.
А примерно через месяц к Григорию Матвеевичу Сенину пришел его старинный школьный приятель Витя Тарасов и, смеясь, сообщил, что Коломеева, оказывается, великая прохиндейка, сдула половину своей диссертации.
— А ты откуда знаешь? — удивился Сенин.
— В библиотеку хожу, книжки читаю, — объяснил Тарасов.
— Но у Коломеевой совсем другая специальность.
— Ая разные книжки читаю, — сказал Тарасов. — Я уж и в ВАК написал, пускай проверят.
— Да? — сказал Сенин. — Очень интересно.
— Осуждаешь? — спросил Тарасов.
— Ну что ты, — сказал Сенин. — Только, я думаю, что прежде следовало бы со мной поговорить.
— О чем? — спросил Тарасов.
— Не валяй дурака, — сказал Сенин.
Тарасов засмеялся.
— А ты бы начал отговаривать, — возразил он. — Дескать, наплюй, не марайся, не она первая, не она последняя. Отговаривал бы, а? Признайся.
Он с любопытством смотрел на Сенина, и глаза у Вити были веселые.
Григорий Матвеевич спросил:
— Ты хоть знаком с этой Коломеевой?
— Нет, — сказал Тарасов. — Бог миловал. А что?
— Ничего.
— Я с ней не знаком, никогда ее не видел, и станет ваша дама кандидатом наук или нет — мне от этого ни тепло ни холодно, — сказал Витя Тарасов. — Вот так! Чтобы не было потом никаких кривотолков.
— Замечательно, — похвалил Сенин. — Одного только не пойму: откуда у тебя столько свободного времени?
— А я бездельник, — радостно сказал Витя Тарасов. — У бездельников всегда, знаешь, вагон свободного времени. Навалом!
Через три недели Сенину позвонил из Москвы оппонент Коломеевой профессор Гнедичев.
— Григорий Матвеевич, — сказал он, — слышали, какая произошла неприятная история?
— А что такое? — спросил Сенин.
— В ВАК поступила бумага. Коломееву обвиняют в плагиате.
— Ай, как нехорошо, — огорчился Сенин.
— Вероятно, вам предложат создать комиссию.
— Предложат — создадим.
— Понятно. — Чувствовалось, что Гнедичев выбирает выражения. — Однако, если сигнал подтвердится и работу снимут с дальнейшего рассмотрения, мы с вами, Григорий Матвеевич, окажемся в довольно щекотливом положении.
— Я думаю, в щекотливом положении окажется прежде всего Коломеева, — возразил Сенин.
Трубка помолчала.
— Боюсь, Григорий Матвеевич, вы несколько недооцениваете ситуацию, — сказал Гнедичев. — Коломеева — само собой, но под вопрос ставится и наша с вами репутация. Как ученых. Дело слишком серьезное.
«Ай да Витя Тарасов, — подумал Сенин, — ай да мой милый друг».
— Будем надеяться, что сигнал не подтвердится, — сказал Григорий Матвеевич.
— Правильно! — быстро согласился Гнедичев. — Именно это я и хотел вам доложить. Говорят: «плагиат, плагиат». А что такое плагиат? Одинаковые словесные формулировки могут встретиться у вас, у меня, еще у десятков авторов. Но за общей формулировкой, бывает, содержится своя собственная, вполне оригинальная мысль... То есть, я хочу сказать, ваша комиссия не должна заниматься слепым блохоловством. Согласны?
«Красиво излагаешь», — подумал Сенин.
— Кстати, — спросил Гнедичев, — фамилия Тарасов вам что-нибудь говорит?
— Тарасов?
— Да. Так подписано заявление в ВАК.
Сенин ответил не сразу.
— Нет, не помню... Тарасовых на белом свете пруд пруди.
— Я думаю, кто-нибудь из закадычных врагов Коломеевой, — сказал Гнедичев. — Не иначе кусок пирога не поделили.
— Да, наверное, не поделили, — согласился Сенин. — Скорее всего...
Комиссия была назначена. Автора заявления решили к ее работе не привлекать. Какая разница, кто он и какие причины заставили его написать? В заявлении перечислены все труды, которые якобы присвоила себе Коломеева. Вот и надо — взять их и сравнить с текстом диссертации.
Скоро ученый совет был созван вновь. Из Москвы, участвовать в нем, приехал официальный оппонент Коломеевой профессор Гнедичев.
Сенин объявил повестку дня, предоставил слово председателю комиссии, и тут в зал вошел Витя Тарасов.
Осторожно, чтобы не мешать присутствующим, он протиснулся к окну и сел.
Этого Сенин совершенно не ожидал.
Витя сидел очень тихий, смирный, незаметный. Людей в зале он, скорее всего, не знал. Да и они, вероятно, не догадывались, что здесь, среди них, находится сам возмутитель спокойствия.
С губ Тарасова не сходила детская невинная улыбка. И Сенин поймал себя на мысли, что Витя Тарасов был ему сейчас откровенно неприятен. Возможно, Коломеева и впрямь мерзавка и воровка, в науке ей не место, гнать ее отсюда поганой метлой. Но почему именно Тарасов должен всем этим заниматься? Мы очень любим кстати и некстати повторять великие толстовские слова: «Не могу молчать». Но сами-то мы чаще всего не умеем молчать не оттого, что болит наша взыскующая совесть, а потому, что разоблачать кого-нибудь, даже по заслугам разоблачать, куда как легче и вольготнее, чем каждый день делать свою собственную черную работу, везти свой доверху нагруженный тяжелый воз.
Председатель комиссии говорил долго, очень подробно. К, сожалению, сомнений не оставалось. Коломеева действительно списала большую часть диссертации. Все позаимствовала: и статистический материал, и результаты наблюдений, и окончательные выводы.
— Я позволю себе задать вопрос, — сказал председатель. — Отчего же так получается? Почему явно недоброкачественная работа заслужила в свое время нашу высокую оценку? А потому, видимо, что защита диссертаций часто ставится у нас на поток, превращается в пустую, формальную процедуру. Не вникая читаем. Не задумываясь голосуем. Не ученых мы воспитываем, а плодим толпы, с позволения сказать, научных работников...
Потом выступила Коломеева. Она плакала. Говорила, что не может понять, за что ее травят, буквально сживают со света. Она никому не сделала ничего дурного. У других авторов тоже встречаются отдельные заимствования, но историй из этого никто не раздувает.
Встал профессор Гнедичев. Сказал, что судьбу диссертации будет, конечно, решать ученый совет, членом которого он не имеет чести состоять. Но раз уж его как официального оппонента сюда пригласили, то он позволит себе высказать некоторые соображения.
— Плагиат — это позорнейшее явление, и мы с вами обязаны давать ему бой, — сказал Гнедичев. — Однако руководствоваться, мне кажется, следует все-таки здравым смыслом и холодным разумом, а не пылкими эмоциями. Уважаемые члены комиссии обнаружили обширные заимствования в двух главах диссертации Коломеевой. Не стану спорить. Но работа соискательницы состоит, как известно, из четырех глав. И вопрос, видимо, можно поставить так: а не заслуживают ли самостоятельные идеи и выводы, содержащиеся в двух других главах, присуждения Коломеевой искомой степени кандидата наук?
«Что он говорит? — подумал Сенин. — Что он говорит?»
Витя Тарасов откровенно любовался профессором Гнедичевым, лучезарная издевательская улыбка так и сияла на милом Витином лице.
И Григорий Матвеевич, злясь на Гнедичева, а еще больше на Витю Тарасова, не выдержал, поднялся.
— Простите, Николай Федорович, — сказал он, — что-то я вас не понимаю. Речь, мне кажется, идет сейчас не о ценности самостоятельных выводов диссертанта, а о том, можно ли считать ученым специалиста, позволившего себе присвоить хоть одну чужую мысль... Человек остается, извините меня, вором, украл он всю дюжину серебряных ложек, или только часть их...
Ученый совет тайным голосованием отменил свое прежнее решение о присуждении Коломеевой степени кандидата наук, и профессор Гнедичев уехал из Туранска, не попрощавшись с Григорием Матвеевичем.
Вечером ему позвонил Витя Тарасов.
— Молодец, уважаю, — похвалил он.
— Ох, Витя Тарасов, Витя Тарасов, — ответил ему Сенин. — Тебе бы, знаешь, тореодором работать, быков на арене дразнить. Иначе ты никак не можешь...
— Когда состоялся ваш ученый совет? — спросил Сенина следователь городской прокуратуры Василий Васильевич Парамонов.
Сенин сидел, уронив руки на колени. Он слышал вопросы Парамонова, отвечал на них, но никак не мог сосредоточиться, связать мысли воедино. Они путались, растекались, он забывал, о чем только что говорил.
— Вы слышали мой вопрос? — спросил Парамонов.
— Да, да, — сказал Сенин. — Совет был в прошлом оду. Но я не понимаю... Я совершенно не понимаю, — голос его прозвучал беспомощно, — какое все это имеет отношение к... гибели Тарасова?
Парамонов не ответил.
— Вы давно его знали?
«О господи, — подумал Сенин, — разве было время, когда я не знал Витю Тарасова?»
— Всю жизнь, — сказал он. — С первого класса.
— Любили его?
И опять вопрос следователя показался Сенину совершенно нелепым, неуместным.
— Любил, — сказал он. — Его все любили.
— Кто это — все? — уточнил Парамонов.
— Люди, которые знали Тарасова. Его нельзя было не любить. А уж тем более мы, его старые друзья. Очень любили.
— Мы — это кто? — спросил следователь.
Сенин не понял.
— Фамилии нужны?
— Да, пожалуйста.
— Ну... Скворцова Кира Владимировна. Она сейчас адвокат, член городской коллегии...
— Слышал, — сказал Парамонов.
— Еще Малышев, Алексей Ильич.
— Какой Малышев? — спросил Парамонов. — Тот самый?
— Да, — сказал Сенин. — Алексей Малышев, специальный корреспондент газеты «Туранское знамя».
— Читал, — сказал Парамонов.
— Вот и вся наша великолепная четверка. В школе всегда были вместе. Нас так и называли: «три мушкетера и одна дюймовочка». И потом — четверть века уже — как не расстаемся. Редкий день, когда не перезванивались. «Живой?» — «Живой». — «Ну привет»... Не могу, — сказал Сенин. — Не могу поверить, что Вити Тарасова нет в живых. Это невероятно! Мы были уверены, что он всех нас переживет.
— Почему?
— Не знаю. Наверное, потому что у него был счастливый характер.
— В каком смысле — счастливый? — спросил Парамонов. — Ровный, спокойный, покладистый?
«Как ему объяснить? — подумал Сенин. — Разве можно ему объяснить?»
— Да нет, наоборот, — сказал он. — Только Тарасов никогда не загонял себя. Понимаете? Жил и жил. Мы все — бегом, галопом. Кира Скворцова — вся в делах. Даже замуж не успела выйти. У Малышева — ни одного выходного дня в году. В отпуск — с машинкой и диктофоном. Я сам не помню, когда провел вечер с семьей. Все надо, надо!.. А Витя Тарасов — он как бы шел по жизни шагом. Не торопясь. Двадцать лет преподавал в институте, а диссертацию так и не защитил. Старший преподаватель без степени. Скажешь ему: «Витя, ты когда за ум возьмешься?» Засмеется: «Вот выйду на пенсию, тогда и возьмусь».
— Неспособный, может быть? — спросил Парамонов.
— Ну что вы! — сказал Сенин. — Какие нужны особенные способности, чтобы в наш век кандидатскую защитить?
— Значит, лень-матушка?
— Нет, — возразил Сенин. — Неправда, Витя не был ленивым. Чтобы уличить эту самую Коломееву, он, знаете, гигантскую работу проделал. Горы книг перелопатил. Написал целый научный трактат, полтора печатных листа. Слева — текст Коломеевой, справа — источник, откуда она его позаимствовала. У кого бы еще хватило сил и усердия?
— Как же вы тогда объясняете? — спросил Парамонов.
— Не знаю, — ответил Сенин. — Причина, наверное, в том, что в отличие от всех нас Тарасов редко что-то делал по обязанности. Ему хочется, ему нравится, ему интересно — себя не пощадит. Не хочется, не интересно — не пошевелит пальцем. Понимаете?
— Весьма сомнительный образ жизни, — неодобрительно сказал Парамонов.
— Безусловно, — согласился Сенин. — Но много ли встречали вы счастливцев, которые позволяют себе такой сомнительный образ жизни?
Они помолчали.
— Мы, друзья Тарасова, постоянно его осуждали. Бранили, критиковали, наставляли на путь истинный. И в то же время — ну удивлялись ему, что ли... Поражались...
— Чему же именно?
— Не знаю, — сказал Сенин. — Внутренней его свободе, наверное, чувству раскрепощения, которого у нас самих никогда не было...
Опять наступила пауза.
— Ужасно, — сказал Сенин. — Ужасно! Дикая, нелепая, подлая смерть... Убийцу его хоть найдут?
— Постараемся найти, — сказал Парамонов. — Для этого и ведется следствие.
С адвокатом Кирой Владимировной Скворцовой разговаривать Парамонову было трудно.
Скворцова то и дело начинала плакать, и Парамонов замолкал, ждал, пока она успокоится.
— За что? — спрашивала она. — За что? Он никому никогда не причинил зла. Таких добрых людей нет больше на свете. Слышите? Нет. Не существует.
Парамонов молчал.
— Знаете, сколько лет мы с ним дружили? — сказала Скворцова. — Десять — в школе, и после школы — уже двадцать шесть лет... Тридцать шесть лет, вся жизнь, можно сказать... И я просто не могу, понимаете, не могу себе представить, что Вити Тарасова больше нет на свете... Что не раздастся вдруг его телефонный звонок, что сама я не смогу уже ему позвонить... Даже не можете себе представить, как он был всем нам необходим... Пока он жил, мы не сознавали этого, принимали как должное... Присутствие в нашей жизни Вити Тарасова было так же естественно, — ну, не знаю, как воздух, которым мы дышим, как крыша над головой... Пока существует Витя Тарасов, существуем и мы все... Он был неотделим от нас, и мы были неотделимы от него... — Она опять заплакала.
Парамонов подождал немного.
— Скажите Кира Владимировна, — осторожно спросил он, — а добрый, безобидный Витя Тарасов вас никогда не раздражал?
Она подняла голову.
— То есть? В каком смысле?
— Я хочу спросить, не ссорились ли вы с ним? Всегда ли он находил с людьми общий язык? Можно ведь быть очень добрым, но резким, вспыльчивым, упрямым, неуживчивым... Так ведь?
— Конечно, мы с ним ссорились, — сказала Скворцова. — А как же! И раздражал он нас, бывало. Еще как!.. А разве вы знаете двух очень близких людей, которые бы друг друга никогда не раздражали? — Она пожала плечами. — Это чужой, посторонний человек пройдет мимо и не заденет. «Здрасте, до свидания, как поживаете?» Вот и все. А чем ближе люди, чем больше у них точек соприкосновения, тем больше, значит, и поводов для различных стычек, противоречий, столкновений... Это совершенно естественно! Кто, как не близкий, родной человек, скажет тебе в глаза всю правду, приятная она или нет? И не всякий раз ты ее правильно и благоразумно воспримешь. Иногда и взбунтуешься, обозлишься, такого наговоришь!.. Ну и что? Разве настоящая дружба от этого становится хуже, слабее? Ничего подобного! Грош ей цена, если так...
— Ну и как же между вами происходили эти стычки ? — спросил Парамонов. — С чего начинались? Чем заканчивались? Долго ли продолжались? Час, день, месяц?
Скворцова строго посмотрела на него.
— Простите, товарищ Парамонов, — сказала она. — Вы юрист, и я тоже юрист. Я не понимаю, как связаны наши с Тарасовым взаимоотношения и его загадочное убийство? Может быть, вы кого-нибудь из нас, друзей Тарасова, подозреваете? Тогда так прямо и скажите... Абсурд какой-то!
— Я никого не подозреваю, Кира Владимировна, — ответил Парамонов. — Да и следствие, как вам известно, веду не я. Его ведет прокуратура города Котел, по месту совершения преступления. Я же только выполняю отдельное поручение котельских товарищей. А в нем сказано: опросите как можно больше людей, знавших покойного Тарасова. Особенно — людей, знавших его близко. Вот я и опрашиваю.
— Хорошо, — сказала Скворцова. — Опрашивайте. Только вопросы у вас какие-то странные. Не раздражал ли меня Витя Тарасов? Чепуха какая-то! А нельзя ли поконкретнее?
— Можно, — согласился Парамонов. — Когда в последний раз вы видели Виктора Сергеевича Тарасова? Где происходила ваша встреча? О чем конкретно вы с ним разговаривали?
Скворцова помолчала.
— В последний раз я виделась с Тарасовым за неделю до его отъезда в отпуск. Он зашел ко мне в консультацию после вечернего приема. Разговор у нас был о деле некого Ивана Ивановича Пузикова.
— Кто такой Пузиков? — спросил Парамонов.
Скворцова вздохнула.
— Пузиков — это очень тяжелый случай, — сказала она.
С Пузиковым Тарасов познакомился в очереди к зубному врачу. Разговорились, и Пузиков рассказал Тарасову о своем деле.
Дело это было на редкость необычным, можно сказать, уникальным делом. Ему, Пузикову, предстояло в скором времени судиться с самим народным судьей Красногорского района города Туранска товарищем Аристарховой. То есть он, Пузиков, должен был выступать по этому делу истцом, а она, Аристархова, ответчицей.
— Фантастика, не правда ли? — сказал Кире Витя Тарасов.
Речь шла о квартире.
Пузиков и его молодая жена прописаны были каждый у своих родителей, однако фактически проживали они не у них, а в квартире бабушки Пузикова Клавдии Фоминичны. Третью комнату в этой квартире снимал временный жилец Железнов.
Когда бабушка Клавдия Фоминична умерла, народный суд Красногорского района по иску исполкома вынес решение о выселении Железнова как не имеющего самостоятельного права на площадь. Ордер на освободившуюся квартиру выдан был исполкомом народному судье Аристарховой, давно дожидавшейся своей очереди.
И вот в один прекрасный день, вызвав предварительно машину и грузчиков, судебный исполнитель явился выселять временного жильца Железнова.
Тут-то, однако, и выяснилось, что Железнов сам, добровольно, несколько дней назад из квартиры выехал, а в ней проживают официально не числящиеся здесь внук покойной Клавдии Фоминичны Пузиков со своей молодой женой.
Судебный исполнитель бросился звонить судье Аристарховой, и та, надо полагать, схватилась за голову. Придется, значит, все начинать с самого начала. Пузикову должен быть предъявлен самостоятельный иск о выселении. Внук, понятно, будет тянуть, волокитить, выискивать всевозможные поводы и зацепки, чтобы остаться в бабушкиной квартире. История затянется бог знает на сколько. А судья Аристархова, не имея в городе жилья, ездит каждый день на работу электричкой, это — полтора часа в один конец и полтора — в другой. У нее — семья, дети.
И потому, выслушав судебного исполнителя, Аристархова, вероятно, ему сказала: «У вас есть исполнительный лист на выселение временного жильца Железнова, вот и действуйте по обстановке». Именно так: по обстановке.
И тогда на основании документа о выселении Железнова из квартиры были незаконно выселены совсем другие лица: Иван Иванович Пузиков со своей молодой женой.
Их вещи грузчики снесли вниз, в машину, а квартиру опечатали. Через неделю туда въехала семья судьи Аристарховой.
Рассказав эту историю Кире Скворцовой, Тарасов объяснил, что Пузиков теперь собирается предъявить судье Аристарховой иск о выселении из незаконно захваченной ею квартиры и ищет адвоката. Тарасов порекомендовал ему Киру.
— Большое тебе спасибо, — сказала она. — Всю жизнь мечтала.
— А почему? Красивое дело.
— Судья в качестве ответчицы?
— Не судья, а гражданка Аристархова. Перед законом равны все.
— Ладно, гуляй, — сказала Кира.
— Но Пузиков к тебе придет. Я ему назвал тебя.
— Как придет, так и уйдет.
— Не можешь. Ты адвокат и обязана оказывать клиентам юридическую помощь.
Глаза его смеялись. Тарасову, кажется, очень нравилось ее злить.
— Слушай, — сказала Кира. — А не пошел бы ты?..
— Нет, — сказал он, — не пошел бы... Объясни, отчего судью нельзя привлечь в качестве ответчицы?
— Да оттого, что первый встречный наболтал тебе с три короба. Какая квартира? Какой внук? Он что, проживал вместе с бабкой, вел с ней одно хозяйство, имеет право на площадь? Ты ведь ровно ничего не знаешь.
— Пускай не имеет права. Кто это должен решать? Суд?
— Да, суд.
— А никакого суда не было. Приехали и вытолкали человека в шею. А тебя это даже не возмущает... Кирочка, — сказал он, — ну возмутись, пожалуйста. Я тебя очень прошу, Кирочка, возмутись!
— Иди к черту!
— Ну возмутись судьей Аристарховой, я тебя умоляю, Кирочка!
Витя Тарасов был совершенно невыносим.
— Да откуда тебе известно, как Пузикова выселяли? — спросила Скворцова. — Ты проверял?
— Нет, — сказал он. — Я не проверял. Проверить должна будешь ты. Если, конечно, не побоишься испортить отношения с судьей Аристарховой. — Он сочувственно поинтересовался: — Она часто слушает твои дела?
— Ох, Тарасов! — сказала Скворцова. — И откуда ты такой взялся?
— С луны, — сказал он. — Так что же мы будем делать? Пускай беззаконие торжествует? На подвиг мы с тобой не пойдем?
— Мы с тобой? — очень зло спросила Кира Скворцова. — По-моему, ты все время требуешь чего-то только от меня. Себя лично ты, кажется, ничем не утруждаешь.
И тут Кира разошлась.
В своей жизни, сказала она, ей встречались разные иждивенцы. Но такого очаровательного иждивенца, как Витенька Тарасов, видит она впервые. Нет, конечно, живет он не за чужой счет. Кормит себя он сам. Но совесть свою спасает исключительно за счет других. С его стороны, конечно, очень благородно заступиться за обиженного Пузикова. Только расплачиваться-то придется не Витеньке, а другим. Витеньке Тарасову благородство его никогда ничего не стоит.
— Это же стыдно, Витя, — говорила она. — Стыдно и некрасиво. Ты же мужик, мужчина. А под удар подставляешь меня, женщину. Как же так можно? — Она покачала головой. — Я вот что тебе скажу. С твоим умением прятаться за чужие спины ты, лапонька, и сто, и тысячу лет проживешь. Всех нас переживешь...
На том их разговор и закончился. А через неделю в консультацию явился сам Пузиков и объявил, что пришел от Виктора Сергеевича Тарасова. Тот ему сказал, что Кира Владимировна берется вести его дело.
— Не знаю, откуда у Виктора Сергеевича такая информация, — возразила Скворцова. — Я ему ничего не обещала.
— Как же так? — растерялся Пузиков. — А Виктор Сергеевич сказал, что вы с ним обо всем договорились.
— Ничего подобного. Он ошибается. Очень сожалею, но сейчас я крайне занята. Готовится большой процесс, я в нем участвую.
— Удивительная вещь, — сказал Пузиков. — К кому из адвокатов ни приду, все крайне заняты. С судьей, что ли, не хотите связываться?
— Ну зачем же такие обобщения? — возразила Скворцова. — У адвокатов действительно много работы.
— А мне какое дело? По закону я имею право на юридическую помощь? Или не имею?
— А вот это уже демагогия, товарищ Пузиков, — сказала Скворцова. — Вам же никто не отказывает. Объясняю: сейчас очень много работы. Обождите, кто-нибудь освободится.
— Когда? Сперва рак свистнет? Вам, конечно, легко рассуждать, а мы с женой снимаем угол. Все вещи свалены в сыром подвале. Прошу: «Ну хоть помогите написать исковое заявление». Тоже отказываются. Мне что же, вешаться теперь? Или как?
— Ну хорошо, — сказала Скворцова. — Вешаться вам, полагаю, не надо. Я помогу написать заявление... Дело вести не берусь, а заявление — помогу. — Она полистала свою записную книжку. — Придете ко мне в четверг, в пять вечера. Со всеми документами.
Когда Пузиков вышел, Скворцова тут же позвонила Вите Тарасову. Но трубку взяла его жена Таня и сказала, что Вити нет, отправился в отпуск.
— Пускай лучше не возвращается, — предупредила Скворцова.
— А что такое?
— Да ничего! Распоряжается тобой как хочет.
— Удивила! — ответила Таня. — Тарасова, что ли, не знаешь?
— Знаю, к сожалению, — сказала Скворцова.
В четверг, как и договорились, Пузиков пришел опять. Он принес с собой целую кипу бумаг, из которых выходило, что дело это очень и очень непростое. Все детство Пузиков провел у бабки. Здесь жили и его родители. Потом они получили свою квартиру, но Пузиков, будучи в ней прописан, фактически продолжал оставаться у бабки, вел с ней общее хозяйство, что закон непременно велит учитывать при определении права на площадь. Последние пять лет Пузиков учился в Ленинграде, но на каникулы, сперва один, а потом с молодой женой, всегда приезжал сюда, к бабке.
Он рассказал, как их выселяли. Жена была беременна, болела. Но судебный исполнитель ничего не желал слушать. Подогнали грузовик, кое-как побросали туда вещи, и жену Пузикова под руки вывели из квартиры. Все. До свидания. Не поминайте лихом.
И Кира Владимировна вдруг по-настоящему возмутилась. Черт знает что, действительно! Как могла позволить себе такое судья Аристархова? Беззаконие, вопиющее беззаконие!
Скворцова молча листала документы и не знала, как ей быть. Браться за это дело ей по-прежнему ужасно не хотелось. Слишком хорошо она представляла, в какую тогда втянет себя трясину. Завязнешь, сто лет не выкарабкаешься.
На днях Кира Владимировна выступала в суде, и во время перерыва, в буфете, судья Аристархова подсела к ней за столик и зачем-то завела речь о том, как семь лет подряд она каждый день мыкалась по электричкам, и дети у нее постоянно болели, у старшей дочери обнаружился диабет. «Знаете, что я вам скажу, Кирочка Владимировна, — сказала Аристархова. — Баба дома должна сидеть. Жить бабьей жизнью. Вы, кажется, одинокая?» — «Да». — «Благодарите за это судьбу».
Кира Владимировна продолжала молча листать документы, а Иван Иванович Пузиков с надеждой глядел на нее и ждал: не переменит ли адвокат свое мнение, не возьмется ли все-таки вести его дело.
«Ох, Витя Тарасов, Витя Тарасов, — подумала Скворцова. — За какие такие грехи должна я все это терпеть? Ну что ты со мной, изверг, делаешь?»
— Что я должен вам рассказать? — спросил следователя Парамонова корреспондент газеты «Туранское знамя» Алексей Ильич Малышев.
— Все о Тарасове, — ответил Парамонов. — Что за человек он был? Его склонности, привычки, пристрастия, манера поведения, симпатии и антипатии?..
— Никогда бы не подумал, что следствие интересует убитый, а не его убийца, — сказал Малышев.
— Следствие интересует все, — возразил Парамонов. — Разве знаешь заранее, какая информация окажется полезной, а какая нет?
— Ну что ж, — сказал Малышев. — Виктор Сергеевич Тарасов был прекрасный человек. Добрый, порядочный. Только — глубоко несчастный.
— Несчастный?
— Да. Очень.
— Любопытно, — сказал Парамонов. — А Григорий Матвеевич Сенин считает наоборот, что у Тарасова был счастливый характер.
— Ужасающий характер, — возразил Малышев. — И страдал от него прежде всего он сам, Витя Тарасов.
— В чем же это выражалось? — поинтересовался Парамонов.
Малышев взглянул на него.
— Видите ли, — сказал он, — есть люди, которые живут случайными заработками. Твердой профессии у них нет, они — поденщики... У Тарасова была своя профессия, она значилась в его анкетах, она даже кормила его. Однако почти никогда по-настоящему его не занимала. Не заполняла ни его ум, ни его душу. Он ею не жил.
— Примерно то же самое говорил и Сенин, — подтвердил Парамонов.
— И называл это великим счастьем Вити Тарасова? — спросил Малышев.
Парамонов не ответил.
— Беда это, а не счастье, — сказал Малышев. — Горькая трагедия. Витя Тарасов храбрился, отшучивался, бравировал, даже, случалось, ерничал, но он был умный человек и, сколько бы ни бодрился на людях, самому себе должен был честно и откровенно сказать: «Я — никто, ноль, пустышка. Своим делом я никогда не занимался и не занимаюсь. У меня, в сущности, нет своего дела. Я — пустоцвет, неудачник».
— Суровый приговор, — помолчав, сказал Парамонов.
— Что делать! Правда, и только правда.
Наступила долгая пауза.
— А поэтому, чтобы хоть как-то удержаться на плаву, — продолжал Малышев, — не пропасть в этой бурной и сложной жизни, Тарасов должен был сочинить себе какое-то постоянное амплуа. Свое лицо, если угодно. И он его сочинил.
— Какое же? — спросил Парамонов.
— Вечного борца за справедливость, — сказал Малышев.
Парамонов опять ничего ему не ответил.
— Амплуа тяжкое, хлопотное и очень изматывающее, — сказал Малышев. — Сегодня он искореняет одно зло, завтра — другое. Сегодня одних мерзавцев кладет на обе лопатки, завтра — других. Та же самая, если хотите, поденщина, но только не материальная, а моральная. Именно так: изнурительная моральная поденщина...
Парамонов усмехнулся:
— Получается, значит, что бороться за справедливость — дурно? — спросил он.
— Почему же? — возразил Малышев. — Смотря что движет человеком в такой борьбе. Я убежден: даже самое благородное дело, если оно совершается от нечего делать, от стремления чем-то себя занять, от своеобразной душевной пустоты, превращается рано или поздно в свою полную противоположность. И вот это уже, конечно, дурно.
Парамонов долго молча разглядывал Малышева.
— За что же вы все так его не любили? — наконец спросил он.
— Неправда, — возразил Малышев. — Значит, вы ровным счетом ничего не поняли. Мы Тарасова очень любили. Очень! Но помочь ему мы были действительно не в состоянии. Что так, то так...
Полгода назад Малышев получил письмо из Ленинграда. Автор письма, Герой Советского Союза Ксения Петровна Котенко, сообщала ему о том, что в Туранске травят, поедают поедом, буквально сживают со света бывшую ее однополчанку и военную подругу Екатерину Гавриловну Демидову, ныне работницу Туранского завода «Машприбор». Здесь, на заводе, окопались сплошь негодяи и жулики, творят всевозможные злоупотребления, окружили себя льстецами и подхалимами, никто слова поперек не скажи. Заканчивалось письмо настоятельной просьбой никуда его не пересылать. Пускай журналист Малышев сам займется проверкой изложенных фактов. Герой Советского Союза Котенко вверяет ему судьбу своей бывшей однополчанки Демидовой.
Малышев удивился, откуда ленинградка знает его, туранского журналиста. Местные газеты за пределы области обычно не уходят. Однако особенно вникать в это он не стал. Узнав через Совет ветеранов адрес Котенко, — на конверте его почему-то не оказалось, — Малышев ответил уважаемой Ксении Петровне, что та его поставила в крайне затруднительное положение. Хозяйственными злоупотреблениями занимаются компетентные органы, и у Малышева нет просто иного выхода, как переслать туда полученное им письмо.
И вдруг — ответ из Ленинграда. Герой Советского Союза Котенко сообщала Малышеву, что, видимо, произошло недоразумение. В Туранск она никогда никому не писала, не понимает, о чем идет речь. С Демидовой много лет назад она действительно недолго служила в одной части, но с тех пор совершенно потеряла ее из виду. О Туранском же заводе «Машприбор» вообще слышит впервые и понятия не имеет, допускаются ли там злоупотребления и кто в этом виноват.
Малышев перечел письмо несколько раз, и его точно обожгло: тема-то какая! Какой потрясающий, можно сказать, детективный сюжет!
Оставалось только выяснить, кто и с какой целью прислал журналисту гаденькую фальшивку, облил грязью руководителей завода «Машприбор», подписавшись при этом именем Героя Советского Союза Ксении Петровны Котенко.
Делом занялась прокуратура. Была проведена почерковедческая экспертиза, которая установила, что фальшивку состряпал не кто иной, как родной муж «притесняемой» Демидовой — Геннадий Алексеевич Демидов, работник горкомхоза.
Он во всем сознался, сказал, что не мог больше видеть, как на заводе травят его жену, каждый вечер она возвращается домой в слезах, и решил вмешаться, привлечь внимание широкой общественности. А для придания веса своему письму он подписал его именем Героя Советского Союза Котенко, с которой жена его во время войны вместе служила.
И Демидову предъявили обвинение в клевете.
В тот вечер как раз праздновали день рождения Тани Тарасовой. И Малышев за столом рассказал гостям эту потрясающую детективную историю. И про письмо Героя Советского Союза Котенко, и про Демидова, и про его жену.
Гости разволновались, заохали, стали возмущаться подлецом Демидовым. Как это земля таких носит?
И только Витя Тарасов спросил:
— А если в анонимке — чистая правда?
— Ерунда, — сказал Малышев. — Зачем бы тогда стал он подписываться чужим именем? Если все правда, он бы своей настоящей фамилией подписался. Верно?
Гости согласно зашумели: конечно, это же ясно как дважды два четыре.
— Ну а все-таки? — спросил Тарасов.
— Что все-таки?
— Жену его действительно сживают со света?
— Послушай, — сказал Малышев, — ты думаешь, о чем говоришь? Человек украл чужое имя. Слышишь: ук-рал! А если бы с тобой точно так же поступили? Накатали бы невесть что и подписались: Виктор Тарасов? Как бы ты тогда заговорил? Ты бы, наверное, не стал уже раздумывать, сколько в том письме правды и сколько лжи. Ты бы из себя вышел, ты бы при всех обстоятельствах — да, да, при всех — назвал бы автора письма последним мерзавцем и подлецом. И был бы совершенно прав. Потому что любая анонимка — подлость, но кража чужого имени — это подлость вдвойне. И одного такого факта уже за глаза достаточно, чтобы человека пригвоздить к позорному столбу. Не вдаваясь, зачем и почему понадобилось ему стать подлецом. Вот так.
Гости опять согласно зашумели: правильно, совершенно верно.
Однако Витя Тарасов сказал, что все-таки он еще не уверен, стоит ли писать в газете о клеветнике Демидове.
— Почему? — спросил Малышев.
— Не знаю, — сказал Тарасов.
— Но это же не ответ!
— Возможно.
— Нет уж, потрудись, пожалуйста, объяснить, — потребовал Малышев.
— А злишься-то зачем? — спросил Витя и улыбнулся.
Эту милую, благодушную Витину улыбку Малышев терпеть не мог. Иной раз она доводила его до белого каления.
— Да, злюсь, — сказал он. — Потому что меня возмущает твое оригинальничание. Прямо-таки бесит! Всем совершенно ясно: подлец, анонимщик, низкий человек. А по-твоему — не о чем писать!.. Лишь бы только что-нибудь возразить, лишь бы сказать наперекор. Ну что ты за человек?
Тарасов пожал плечами и спокойно объяснил, что в таких, на первый взгляд, слишком ясных сюжетах очень часто обнаруживаются рано или поздно какие-нибудь обстоятельства, которые в готовую схему уже не ложатся, а значит, остаются за рамками статьи. И журналист тогда пишет и печатает полуправду.
— Так, — сказал Малышев. — Ты этого Демидова знаешь?
— Нет.
— А о том, что я полуправду о нем напишу, уже знаешь?
— Предполагаю.
— На каком же основании?
Малышев весь кипел, а Витя Тарасов был — само миролюбие, само спокойствие.
— Видишь ли, — сказал он, — ты ведь тоже толком еще ничего не знаешь, один только голый факт, а Демидова уже осудил. Вот я и опасаюсь: что-то не ляжет в твою готовую схему, и ты сделаешь чик-чик. — И Тарасов изобразил пальцами, как стригут парикмахерские ножницы.
За столом стало совсем тихо.
— Послушай, Тарасов, — сказал Малышев. — И откуда в тебе столько злобы? По-моему, ты просто удовольствие получаешь, говоря человеку в лицо гадости. Хлебом тебя не корми, дай только оскорбить ближнего. Я еще строки не написал, я еще только думаю, как и о чем писать, а ты уже обвинил меня, ярлык навесил: полуправда... Я хочу понять: зачем тебе это надо? Самоутверждаешься, что ли, таким образом? Удовлетворяешь свое больное самолюбие? Сам никогда ничего толком не создал, так и другим надо помешать. Да?
— Ребята! — крикнула жена Тарасова Татьяна Васильевна. — А ну-ка успокойтесь! Алеша, ты что?
— А ничего! — сказал Малышев. — Противно!.. Человек делом занят, так нет, обязательно надо вылить ему на голову ушат холодной воды. Мизантроп несчастный. Лентяй и мизантроп...
Витя Тарасов пожал плечами и спокойно предложил:
— Хорошо, давай отложим этот разговор.
— Не отложите, а прекратите, — приказала Таня. — Еще чего вздумали! Друг без друга жить не могут, а как сойдутся — пух и перья летят. Все! Хватит! Я запрещаю. Индюки.
— Что-то я не помню вашей статьи о Демидове, — сказал Малышеву следователь Парамонов. — Пропустил, наверное.
— А никакой статьи еще и не было, — ответил Малышев. — На днях состоится суд над клеветником Демидовым. Тогда только и можно будет писать.
— Понятно, — кивнул Парамонов.
Вопросов к Малышеву у следователя больше не было.
Алексей Ильич мог встать, распрощаться и уйти. Однако Малышев не уходил. Сидел в кабинете у Парамонова и молчал. И Парамонов молчал тоже.
— Скажите, — спросил Малышев, — а самоубийство Тарасова вы совершенно исключаете?
— Да, — ответил Парамонов, — совершенно... Осмотр места происшествия и все прочее не оставляют никаких сомнений. Тарасов был убит. Убит страшно, жестоко...
Несколько дней назад, шестнадцатого августа, жительница поселка Радужный Котельской области — от Туранска это полторы тысячи километров — Дарья Ивановна Савицкая с внучкой Леной торопилась к восьмичасовому автобусу Котел-Мозговое.
Шли лесом. До шоссе оставалось метров триста.
Вдруг девочка остановилась, вцепилась бабке в ладонь.
— Бабушка, смотри!
На тропинке, плашмя, раскинув руки, лежал в штормовке мужчина. В двух шагах от него, зацепившись за куст, висела полотняная кепка. В стороне валялся походный рюкзак.
Дарья Ивановна подумала было: пьяный. Но по лицу и голове мужчины спокойно ползали мухи. А на штормовке растекалось большое, вполспины, бурое пятно. И, холодея от страха, Дарья Ивановна поняла, что это кровь.
Девочка, уткнувшись бабке в живот, плакала и кричала:
— Я боюсь! Я боюсь, бабушка!
А Дарья Ивановна, крепко прижав ее лицом к себе, без конца повторяла:
— Не смотри, девочка... Зачем тебе видеть?.. Не смотри, не надо...
Сама же она лихорадочно соображала, что ей теперь делать.
Сомневаться не приходилось: здесь, на тропинке, совсем недавно произошло нападение. Скорее всего, даже убийство. Ее, Савицкую, это никак не касалось. Она и знать ничего не хотела, кто кого и за что убил. Мужчина на земле лежал нездешний, совершенно ей незнакомый. И первая ее мысль была: пройти мимо, не задерживаться, не встревать.
Но с места Дарья Ивановна не сходила.
Мужчина лежал поперек тропинки. Чтобы идти дальше, надо было через него перешагнуть. Ноги, однако, ее не слушались. И девочка вцепилась в подол, не давала шагу ступить. Дарья Ивановна подумала о том, что внучке молчать уже не прикажешь, в поселке обязательно все узнают. И как тогда объяснишь, почему, обнаружив мертвеца, она никому ничего не заявила?
Прижимая к себе девочку и все еще не в силах отвести взгляд от страшного мужчины, Дарья Ивановна попятилась назад.
А потом, схватив внучку за руку, бегом бросилась назад к поселку.
Дежурный в милиции что-то выяснял у шофера задержанного КамАЗа.
Сбивчивый рассказ Дарьи Ивановны милиционер выслушал с явным недоверием.
— А не померещилось тебе, бабуля? — спросил он. — Приедем, а мертвец твой, глядишь, и проспался? Уже и след простыл?
— Может быть, конечно, — с облегчением сказала Дарья Ивановна. — Я, значит, тогда пойду?
— Надо было его пошевелить, — сказал милиционер. — Послушать, дышит человек или нет.
— Я испугалась, — призналась Дарья Ивановна. — По лицу его вот такие мухи ползали.
— Мух ты, что ли, испугалась? — пошутил милиционер, и шофер КамАЗа с готовностью засмеялся.
— Ага, мух, — сказала Дарья Ивановна. — Ползали, как на неживом.
— А ран, повреждений никаких не заметила?
— Ран я не заметила, — сказала Дарья Ивановна. — А вот штормовка со спины вроде бы кровью пропиталась. Только уже высохла.
Милиционер посмотрел на нее и, ни слова не говоря, вышел из кабинета.
— Сейчас, девочка, пойдем, — сказала Дарья Ивановна внучке. — Может, и правда мне все померещилось. Кровь, не кровь, откуда я знаю? Человек спит, а мы с тобой испугались. Да?
Но милиционер вернулся и сказал, что на место происшествия отправится наряд. Дарья Ивановна должна показать, где она видела мертвого мужчину.
Опять туда брать внучку ей очень не хотелось. Но девочка крепко держала Дарью Ивановну за руку и ни за что не отпускала.
Вот так они и поехали: Дарья Ивановна с внучкой, женщина-врач с чемоданчиком, молодой следователь и шофер. Его звали Степановым.
К самому месту машина подойти не смогла. Дарья Ивановна показала, где утром лежал неизвестный, а сама с девочкой осталась ждать в машине.
Не было их долго. Наверное, с полчаса.
Наконец следователь и шофер возвратились за носилками.
— Ну что, живой? — с надеждой спросила Дарья Ивановна.
— Был когда-то живой, — сказал шофер. — Но что характерно: человека зарезали, а денежки в бумажнике — целехонькие. Не тронули.
— Носилки тащи, Шерлок Холмс, — велел следователь. — Что характерно!
— И много денег? — сгорая от любопытства, поинтересовалась Дарья Ивановна.
— Погулять хватит, — сказал шофер, вытаскивая носилки. — Двести шесть рублей.
— Ах ты боже мой! — вздохнула Дарья Ивановна.
...Кроме двухсот шести рублей, железнодорожного билета из города Туранска до станции Котел, фотографии моложавой женщины, снятой рядом с девочкой в школьной форме, в бумажнике убитого был также обнаружен паспорт на имя Тарасова Виктора Сергеевича, 1940 года рождения, прописанный в городе Туранске по Второй Заозерной улице, дом 3, квартира 19.
Женщина, изображенная на фотографии, найденной в бумажнике Тарасова, его жена Татьяна Васильевна, в эту пору болела.
Всю неделю она ходила на работу с гриппом и с высокой температурой. Отлежаться не было никакой возможности: в театре готовилась премьера, а она — художник. Режиссер нервничал, актеры нервничали. Да и не зима же на дворе — лето. На улице теплее, чем в квартире.
И вот результат: воспаление легких.
Районный врач, властная энергичная дама, накричала на нее, уложила в постель, заявила, что она выставит у дверей караул и доложит мужу.
— Не доложите, — улыбнулась Татьяна Васильевна. — Он в отпуске.
— Ничего, разыщем, — возразила врач. — В Сочи где-нибудь гуляет или в Ялте?
— Не угадали, — сказала Татьяна Васильевна. — У него своя манера отдыхать. Сел в поезд — и куда глаза глядят. А потом вызывает тебя междугородняя. Какая-нибудь Тмутаракань.
— Ну так вот, — сказала врач. — Когда позвонит, доложите, что ведете себя отвратительно. А лучше всего, пускай сам поскорее возвращается домой. Ухаживать-то есть кому? Родные, дети?
— Дочь в пионерлагере... Да ничего, доктор. Спасибо. Друзья есть, не оставят. Только мне долго валяться никак нельзя. Работа!
— А это уж я буду решать... Не опасаетесь — мужа-то с глаз долой?
— В каком смысле?
— Известно, в каком. Современные мужья — народ, знаете, ненадежный.
— А он у меня несовременный.
— Тогда пускай немедленно домой возвращается. Потом догуляет. Скажите: доктор велела.
— Обязательно скажу.
Однако звонок междугородной в тот день так и не раздался, а назавтра, семнадцатого августа, ближе к вечеру, позвонили из прокуратуры и попросили срочно зайти.
— Не могу, больна, — сказала Татьяна Васильевна. — А что случилось?
В трубке помолчали, и мужской голос сказал, что говорит старший следователь Парамонов. Он сам сейчас к ней приедет.
— Если гриппа не боитесь, — сказала Татьяна Васильевна.
Она стала гадать, зачем вдруг так срочно понадобилась прокуратуре. Может, что в театре? Год назад из костюмерной пропало несколько боярских шуб к спектаклю «Царь Федор Иоаннович», кошка, выделанная под соболь. Тогда приезжали из милиции и у всех подряд брали показания. А еще был случай, Татьяну Васильевну вызывали в ОБХСС и спрашивали, у кого она покупала метлахскую плитку для ванной.
Через час в дверь позвонили. Татьяна Васильевна набросила на себя халат и пошла открывать.
Парамонов оказался пожилым, небольшого роста мужчиной в старомодных круглых очках. Войдя в комнату, он долго рассматривал фотографии на стене. Про одну из них спросил:
— Виктор Сергеевич?
— Нет, — ответила Татьяна Васильевна. — Мой покойный брат.
— Извините, — сказал Парамонов и стал расспрашивать, когда Виктор Сергеевич уехал, один он уехал или с кем-нибудь и не упоминал ли он кого-нибудь перед отъездом.
У Татьяны Васильевны начался сильный приступ кашля. Она никак не могла его унять.
Парамонов засуетился. Принес из кухни воды.
Кое-как отдышавшись, она спросила:
— Что случилось? Я хочу знать.
Но она и так уже знала: с Витей — несчастье, с ним случилось что-то ужасное.
— Что? — спросила она. — Скажите мне всю правду. Я вас умоляю.
— Информация пока самая скудная, — ответил Парамонов.
И рассказал, что тело Виктора Сергеевича вчера утром обнаружили в лесу, возле поселка Радужный. Удар нанесен ножом в спину. Деньги и документы целы. Преступник или преступники, понятное дело, разыскиваются. И Татьяна Васильевна должна помочь следствию. Может быть, Виктор Сергеевич с кем-то заранее договаривался о встрече, кто-то где-то его ждал? Не увлекался ли он охотой, не имел ли дело с местными егерями? А может, у Виктора Сергеевича были враги, завистники, кто-то ему угрожал? Самая незначительная, на первый взгляд, подробность, деталь иногда оказывается совершенно неоценимой для следствия, помогает быстрее найти убийцу или убийц.
Татьяну Васильевну бил озноб. Она не могла произнести ни слова, только мотала головой. Нет, нет, она ничего не знает, за всю жизнь Витя и мухи не обидел. За что же? За что его убили? Опять начался приступ кашля, трудного, надсадного. Татьяна Васильевна зарыдала.
Парамонов беспомощно глядел на нее и не знал, что ему делать.
Она повторяла сквозь слезы: нет, нет, этого быть не может, какая-нибудь ошибка, пускай проверят получите...
Парамонов сказал, что оставить ее в таком состоянии он не может. Необходимо позвать кого-нибудь из родственников или из друзей. Кому позвонить?
Она мотала головой: нет, нет, ей никто не нужен. Ей нужен только он, Витя. Уже несколько лет он уезжает в отпуск один, и никогда ничего с ним не случалось. Почему же вдруг это должно было произойти сегодня, сейчас? Виновата в его смерти только она одна. Она обязана была его не отпускать, связать по рукам и ногам, запеленать как младенца, накричать, приказать, запереть в квартире, устроить скандал, семейную сцену. И он был бы сегодня жив, с ней, дома...
Голос у Татьяны Васильевны пропал. Говорила она сухим, свистящим, раздирающим горло шепотом.
В том, что Витю убили, виновата по-настоящему она одна. Она и есть его убийца.
Парамонов не перебивал ее и ничего ей не возражал. Слушал.
В последний раз они вместе ездили в отпуск четыре года назад.
Витя тогда пришел домой очень радостный, веселый. Случайно подвернулись две путевки в комфортабельный пансионат в Пицунде, на самом берегу Черного моря. Говорят, сказка.
А у Татьяны Васильевны на работе продолжалась как раз зверская запарка. Готовился новый спектакль в ее оформлении. Эскизы уже были приняты, утверждены, но режиссер все чего-то искал, крутил носом — семь пятниц на неделе. Из министерства каждый день ждали комиссию. А тут еще в газетах появились две подряд статьи о формализме в театральном оформлении, и что стоило под скорую руку наломать дров?
Однако путевки были горящие, требовалось немедленно дать ответ. В театре против Таниного отпуска в принципе никто не возражал. Двадцать четыре дня — не срок. Пусть только регулярно позванивает на работу.
Но уже на третий день их пребывания там, в ослепительной Пицунде, Таня поняла, что уехала она зря, этого не следовало делать.
Люди кругом купались, загорали, заводили компании, играли в преферанс, ездили с экскурсией на озеро Рицу, с маленького рынка, в двух шагах от старинного храма, несли тяжелые сумки с фруктами, а Таня самые жаркие и прекрасные часы проводила в очередях к междугородному телефону-автомату.
По голосу режиссера, по его тону она пыталась угадать, не скрывают ли от нее чего, не утаивают ли. А может, ее и услали-то в отпуск с тайным намерением в ее отсутствие причесать и пригладить все самое спорное, самое смелое, самое дорогое ее сердцу.
Витя Тарасов, конечно, видел Танино состояние, наблюдал перепады ее настроения, но терпел, молчал.
Татьяну Васильевну почему-то это особенно раздражало. Своего добился, увез ее сюда, и рад?
Как-то после ужина она ему сказала, что надо бы подойти к кинотеатру, наменять монет на завтра. В разменной кассе на переговорной в последнее время случаются перебои.
— А может, обойдемся завтра без телефона? — осторожно спросил он.
Ох, что тут с ней сделалось!
Они шли по оживленной набережной, кругом было полно народу. Но забыв обо всем и обо всех, она почти кричала ему, что понять ее он никогда не мог и не хотел. Да, да, не мог и не хотел! Какую превосходную жизнь он себе выбрал! Никогда ничего лично ему не надо. Только бы пальцем не пошевелить! Только бы ничем себя не обременить! В сорок три года он все еще старший преподаватель без степени. А почему? Может быть, не хватает способностей? Или здоровье подкачало? Да ничего подобного! Исключительно — матушка-лень. Но хуже всего, что эту свою лень он возвел в принцип, в целую философию, в образ мысли. Для таких, как она, которые иногда все-таки позволяют себе что-то хотеть, готовы вить из себя веревки, променивают солнечный пляж на душную телефонную будку, у него существует одно-единственное презрительное слово: су-е-та! Добиваться чего-нибудь — суета. Достигать чего-нибудь — суета. Лично он, разумеется, никогда и ни перед чем не суетится. Что вы, он выше этого! Только всех всегда судит, всем выносит свой приговор. Верховный судья, понимаете! Этот не так что-то делает и тот не так. Его бы все давным-давно послали к черту, но как можно? Он же такой бескорыстный, такой нетребовательный, такой бессребреник: ничего — себе, все — только людям. Среди них он единственный — почти святой. Вот-вот нимб над головой вспыхнет. А разве можно святого — к черту? Нельзя, нехорошо, святотатство. Но на самом-то деле никакой он не святой. Бездельник он, и все тут. Одно слово.
Тарасов слушал ее молча, не перебивая. Потом сказал:
— Правильно. Ты умница.
Она взвилась.
— Ну конечно! Даже возразить мне — ниже твоего достоинства.
— А что я могу возразить? — ответил он. — Ты права.
— Ну почему же, — она зло рассмеялась. — Скажи, что я мелкая, дрянная, корыстная баба. Что мне не хватает твоей зарплаты. Что всю жизнь я мечтала о муже-академике. Оценить твою высокую душу я просто не в состоянии.
— Это неправда, — сказал он.
Лицо его оставалось совершенно спокойным. Только побледнело чуть-чуть.
— Ох, Витя, — сказала она. — Ну сделай же что-нибудь сам. Ты, лично! Нельзя же всю жизнь прожить посторонним наблюдателем. Вечным судьей и советчиком.
— Хорошо, договорились, — сказал он. — Обязательно сделаю. — И улыбнулся.
Пыл ее постепенно угас, прошел. Ей стало ужасно горько и обидно за него. Ведь умница, способный человек, зачем он так обесцвечивает, обкрадывает свою собственную жизнь?
Той ночью спала она дурно, беспокойно. Ей казалось, что он тоже не спит, лежит с закрытыми глазами и делает вид.
На другой день, после завтрака, Витя куда-то исчез и появился только перед самым обедом. Он принес ей авиационный билет в Туранск. Ей одной.
— Как это понять? — спросила она. — Ты меня прогоняешь?
— Ну что ты, Танюша! — сказал он. — Я же все понимаю. У тебя дела, работа. Душа не на месте. Какой уж тут отдых? Возвращайся, я не вправе тебя задерживать.
Ей стало до слез обидно. Какое право имеет он за нее решать? Разве она его просила, уполномочивала? Или это откровенная месть за вчерашний их разговор? А может, вообще она слепая дура, ничего вокруг себя не видит, у него появились вполне определенные причины услать ее и остаться здесь, в Пицунде, одному?
Все служебные, театральные проблемы показались ей уже не такими важными и неотложными.
— Ну что ж, оставайся, — сказала она. — Наслаждайся жизнью. Очевидно, так тебе больше нравится.
— Нет, — возразил он, — совсем не нравится. Но я не хочу быть эгоистом. Я же вижу, как ты разрываешься на части. Я буду очень скучать.
Она улетела, а Витя Тарасов вернулся домой через две недели.
Таня думала, что жизнь их теперь пойдет наперекосяк. Образовавшаяся трещина уже никогда не зарубцуется.
Однако ничего, в сущности, не переменилось. Как жили так и продолжали жить. Дом, семья, дочка. Только в отпуск Витя Тарасов уезжал с тех пор всегда один, без нее.
Отправлялся куда глаза глядят. Время от времени Таню вызывала междугородная. А иногда звонка подолгу не было, и почтальон приносил телеграмму: «Здоров пасусь целую Тарасов».
Вот и допасся. Вонзили нож в спину возле какого-то забытого богом поселка.
— ...Никогда, никогда не прощу себе того безобразного, стыдного разговора в Пицунде, — говорила следователю Парамонову Татьяна Васильевна. — Дура, идиотка, мерзавка! Надо же быть такой бессердечной и жестокой. Ездили бы по-прежнему вместе — был бы он сейчас жив... Это я, я одна, его убийца. Казнить меня мало...
Опросив ближайших друзей и родных покойного, Парамонов позвонил в прокуратуру города Котел, попросил к телефону следователя Короткова, который вел дело об убийстве Тарасова, и сказал, что ничего существенного узнать, к сожалению, не удалось. Тарасов, по всей видимости, из Туранска выехал один. О маршруте его никому ничего не известно. Вполне возможно, что маршрут свой заранее он не планировал, ехал куда глаза глядят. На вопрос Парамонова: имел ли он знакомых в городе Котел или в поселке Радужный, опрошенные ответить не смогли. По их сведениям, скорее всего не имел.
— А что у вас? — спросил Парамонов Короткова.
— Тоже не густо, — сказал Коротков. — Судя по железнодорожному билету, в Котел Тарасов прибыл пятнадцатого августа в двадцать один час. Ночевал в гостинице «Центральная», в одноместном номере. Гостиницу покинул в четыре тридцать утра. Ушел один, никого рядом с ним дежурная не заметила. А уже через три часа, в семь тридцать, гражданка Савицкая обнаружила труп Тарасова за сорок километров от города, около поселка Радужный.
— Какие есть предположения о цели его поездки в ваши края? — спросил Парамонов.
— Никаких, в сущности, — сказал Коротков. — Единственно, места у нас очень прекрасные. Леса, озера. Если бы хорошие дороги, так от туристов не было бы отбоя.
— Случаи безмотивной преступности прежде не наблюдались? — спросил Парамонов.
— Это как? — не понял Коротков. — Без всякого повода, из одних только хулиганских побуждений, кто-то берет и убивает человека?
— Да, примерно.
— Нет, такое у нас не водится, — сказал Коротков. — Не доросли еще, слава богу. За ломаный пятак могут, конечно, горло перегрызть, это встречается. А вот чтобы просто так, безо всякой причины, — нет, не помню.
— А если под пьяную лавочку?
— Когда, в шесть часов утра? Пьяницы в эту пору еще спят крепким сном. Да и не у шалмана же совершено преступление, а в глухом лесу.
— Кому-то, выходит, понадобилось убить Тарасова?
— Выходит, так. Весь вопрос: кому? Грабителю? Но бумажник на месте, деньги целы.
— Убийцу могли спугнуть.
— Конечно. Однако места здесь безлюдные. По данным экспертизы, Тарасова убили примерно за час до того, как Савицкая обнаружила его труп.
— А месть? Тарасов кому-то очень сильно насолил?
— Кому?
— Не знаю.
— Да нет, сомнительно, — сказал Коротков. — Тогда надо допустить, что у Тарасова были в наших краях враги. А откуда они, если сами же говорите, что, по словам опрошенных, прежде Тарасов здесь никогда не бывал? Обзавелся врагами за какие-нибудь полсуток?
— Лично я бы такой вариант не исключал.
— Что вы имеете в виду?
— Говорю, по-всякому могло быть... С кем он вступал в контакт за эти полсуток, установлено?
— Конечно, — сказал Коротков. — Дежурная в гостинице — раз. Буфетчица на этаже — два. Вечером он еще успел поужинать...
— Порядок в гостинице не наводил?
— Это в каком смысле?
— Ну, может, конфликтовал с кем?
— Нет, такого вроде не было. Потом — кассирша на автобусной станции, где брал билет до Радужного... Соседи в автобусе...
— Большой автобус?
— Шестьдесят пять пассажиров. У нас львовские ходят.
— Шофера допросили?
— Нет, он сейчас в отъезде. Свадьба у его сестры в Свердловске.
— Ну вот, — сказал Парамонов. — А вы говорите: всего полсуток…
Вечером друзья покойного Тарасова собрались у Татьяны Васильевны.
Пришла соседка с горчичниками. Все Танины уговоры оставить ее в покое не помогли. Сенина и Малышева выставили на кухню.
— Алеша, — сказал Сенин Малышеву, — завтра за телом надо ехать. В этот — как его? Радужный.
— Завтра?
— Следователь Парамонов так объяснил.
Они помолчали.
— Август, жара, а Парамонов говорит, что там в морге и холодильника-то, скорее всего, нет, — сказал Сенин. — А еще надо раздобыть цинковый гроб. Потом — хлопоты с перевозкой. Сколько времени уйдет?
— Если нет холодильника — значит, тело забальзамируют формалином, — предположил Малышев.
— Парамонов говорит, что судебно-медицинские трупы запрещено бальзамировать, — сказал Сенин.
— Почему?
— Не знаю.
Они опять замолчали.
— Ехать надо нам с тобой, — сказал Сенин. — Больше некому. Таня больна, да и вообще тут мужик нужен, женщина не годится. А в Витином институте сейчас мертвый сезон. Все гуляют.
— Завтра начинается судебный процесс над клеветником Демидовым, — сказал Малышев. — Мне необходимо присутствовать.
— А меня в Москву вызывают, на президиум, — объяснил Сенин. — Готовится новый учебник, я должен был стать руководителем авторского коллектива, но тут вмешался этот негодяй Гнедичев, оппонент Коломеевой. И теперь предстоит большая битва. Мне необходимо присутствовать.
Они замолчали.
— Интересно получается, — сказал Малышев. — Вити Тарасова болыше нет на свете, а дело его живет.
— В каком смысле? — не понял Сенин.
— Гнедичев по-прежнему вставляет тебе палки в колеса. А о клеветнике Демидове мир ничего не узнает, потому что я плюну на процесс и поеду завтра за Витей в Радужный.
— Алеша, — сказал Сенин, — что ты говоришь? Опомнись! Тарасов виноват в том, что его не вовремя убили? Сроки, понимаешь, с нами не согласовал?
Малышев не ответил.
— Если бы Витя Тарасов это слышал! — сказал Сенин. — До того занятые и деловые, что близкого друга некогда похоронить. Стыдно! Уму непостижимо!
Поезд до станции Котел отходил в три часа дня.
Сенин приехал на вокзал минут за десять до отправления. Прошел на перрон и увидел здесь Малышева.
Григорий Матвеевич нисколько этому не удивился. Иначе и быть, конечно, не могло. В конце концов, люди они, а не бездушные чурбаны.
Купе Сенина оказалось свободным. Кроме них двоих, никого в нем не было.
Заглянула проводница.
— Чайку? — спросила она.
— Обязательно, — ответил Сенин.
Проводница принесла два стакана чаю и пачку апельсинового печенья.
— Замотался, не успел пообедать, — сказал Сенин. — А у тебя что? Судят твоего клеветника?
— Не знаю, — сказал Малышев, — не интересовался.
— Почему же? — не понял Сенин.
— А зачем? Разоблачение в газете клеветника Демидова отменяется.
— Алеша, — сказал Сенин, — что с тобой происходит? Ну не ехал бы со мной в Радужный, сидел бы в своем суде. Человека убили, твоего друга. А ты! Сердце у тебя есть?
— Есть, — сказал Малышев. — Разве дело в том, что я в суде не сижу? Нет, Гриша, о клеветнике Демидове мне теперь уже ни при каких обстоятельствах нельзя писать. Нельзя, и все.
— Это почему же?
— А потому, — сказал Малышев, — что с мертвыми уже не спорят. Последнее слово всегда остается за ними. Это их великая привилегия, Гриша...
Конфликт той самой Демидовой с директором завода «Машприбор» начался два года назад. Демидова работала тогда начальником цеха ширпотреба, который, по модному обычаю, из отходов основного производства изготавливал некоторые товары бытового назначения.
Однажды их завод посетил руководящий товарищ из главка и, осматривая цех Демидовой, между прочим сказал, что недавно он побывал в одной братской стране и видел, какую прекрасную чудо-технику для современных кухонь там выпускают. Вот бы и нам ее освоить. «Хорошо, — пообещал директор. — Через два месяца мы представим вам свои соображения».
Демидовой бы смолчать, пропустить мимо ушей. Мало ли что, порядка ради, обещают любимому начальству? Зачем принимать всерьез? Но Екатерина Гавриловна вдруг разошлась. Какая чудо-техника? В тех условиях, что сегодня им созданы, при станках девятнадцатого века рождения, они и дедовские-то мясорубки делают с грехом пополам. Прожектерство, да и только.
Работник главка удивился. Сказал, что прежде всего товарищи, конечно, сами должны взвесить свои возможности. А если есть проблемы и нужна помощь главка, то вопрос этот необходимо обсудить специально.
Когда начальство уехало, директор завода вызвал Демидову и сказал, что она не умеет себя вести. В какое положение поставила она родное предприятие в глазах руководящего товарища? Демидова ответила: а разве директор не знает, что их цех ширпотреба оснащен хуже последней кустарной мастерской? Все ее докладные на этот счет систематически складываются под сукно, никакого толка. «Ну что ж, — сказал директор. — С таким настроением, Екатерина Гавриловна, цех действительно не поднять. Подумайте, по силам ли вам руководить им». «Это совет подать заявление?» — спросила она. «Ну а сами-то вы как считаете?» — «Я считаю, что сижу на своем месте. А если стала вдруг неугодной, то снимайте меня своей властью».
На том их разговор и закончился. А через месяц по заводу был издан приказ о реорганизации, и Демидову перевели в отдел главного технолога.
Она восприняла этот шаг крайне болезненно, очень близко к сердцу. Всем на заводе говорила, что пострадала исключительно за правду и за критику. Тут же, естественно, нашлись и другие обиженные и ущемленные директором завода. Кого-то он постарался раньше времени спровадить на пенсию: требовалось освободить место для нужного человека. Кому-то он отодвинул очередь на квартиру. Все обиженные и ущемленные теперь сплотились вокруг Екатерины Гавриловны.
Об этих и еще многих других несправедливостях директора завода она написала заявление в главк. Прибыла комиссия. Факты, в общем, подтвердились. Директору строго указали. Однако Екатерине Гавриловне приватно, в частной беседе, дали понять, что руководствовался директор не личными мотивами, а только интересами производства. Может, по-человечески и не хорошо было раньше времени отправить на пенсию заслуженного товарища и квартиру предоставить не заводскому ветерану, а тому, кто работает здесь без году неделя, но в результате выиграли люди, безусловно, ценные, перспективные, очень нужные заводу специалисты.
Короче говоря, получалось, что, хотя Демидова написала вроде бы правду, права в конечном счете оказывалась не она, а, наоборот, директор.
Примириться с этим Екатерина Гавриловна не захотела. Написала еще одно заявление. Ей, однако, ответили, что меры уже приняты и возвращаться к тому же вопросу нет никаких оснований.
Затея выпускать в кустарном цехе современную чудо-технику, как и следовало ожидать, очень скоро лопнула, провалилась. Месяца два о ней еще шумели. Созывались многолюдные совещания. Заводская многотиражка напечатала статью под широковещательным названием: «Кухня будущего». А потом все это окончательно забыли и похоронили, спустили в песок.
Екатерина Гавриловна выступила на очередной профсоюзной конференции и рассказала, как все было. И про приезд работника главка, и про директора, надававшего ему кучу заведомо пустых, невыполнимых обещаний, и про то, как она пыталась директору возразить, сказать правду, но ей заткнули рот, отстранили от должности. А что в результате? Ничего! Ноль, пыль в глаза, одни голые слова... Когда же наконец мы перестанем заниматься очковтирательством и самообманом?
Взяв в конце прений слово, директор ей ответил. Говорил он спокойно и чрезвычайно вежливо. Сказал, что личная обида — всегда плохой советчик, и он бы дружески порекомендовал Екатерине Гавриловне подняться выше своих личных обид и амбиций. Потом он остановился на цехе ширпотреба, и из его слов выходило, что от прекрасной идеи выпускать сегодня современное кухонное оборудование пришлось отказаться исключительно по вине Демидовой, которая за долгие годы руководства цехом довела его до самого плачевного состояния.
Перенести подобную несправедливость Екатерина Гавриловна уже не смогла. В тот же вечер она написала подробное, развернутое письмо министру, которое, однако, для рассмотрения и принятия мер переслали сюда же, директору завода.
С этого момента для Демидовой и начался на заводе сущий ад. Иначе как склочницей и кляузницей ее не называли.
Она отправила еще несколько писем, однако ответа на них не получила.
И вот тогда муж Демидовой, видя страдания своей жены и хватаясь, что называется, за соломинку, обратился к известному журналисту Малышеву, а для верности подписался именем Героя Советского Союза Котенко. С ней-то уже должны будут посчитаться…
Вагон потряхивало на стыках. Сенин и Малышев молчали.
— Если бы все-таки я написал свою статью, — сказал Малышев, — то никто, слышишь, Гриша, никто и никогда не смог бы ее опровергнуть. Ни одна живая душа... В чем, собственно, дело? Разве факты не подтвердились? Разве Демидов не украл чужое имя? — Малышев испытующе смотрел на Сенина, но тот по-прежнему молчал. — Да, да, да! — крикнул Малышев. — Я утверждал и утверждать буду: поступить так, как поступил Демидов, мог только подлец и самый низкий человек. И нечего, слышишь, совершенно нечего искать ему оправдание. Тут никто и никогда не переубедит меня!..
— Алеша, — тихо сказал Сенин, — объясни мне... На кого ты сейчас кричишь? На меня или... на Витю Тарасова?
В купе опять заглянула проводница.
— Чайку повторить?
Ей не ответили.
Проводница немного постояла на пороге и осторожно закрыла за собой дверь.
На станцию Котел поезд прибыл в три часа дня.
Еще в Туранске Сенин узнал, что цинковый гроб может изготовить Котельский механический завод. Однако директор завода встретил их более чем нелюбезно. Сказал, что такие работы завод вообще не выполняет. В порядке исключения гроб может быть готов через неделю.
— Как через неделю! — взмолился Сенин. — Это же невозможно!
— Ничем не могу вам помочь, — сказал директор.
Малышев вскипел, полез в бутылку. Это издевательство над человеческим горем. Он сейчас же пойдет в исполком.
— Ваше право, — сказал директор. — А мое право — вообще не принимать заказы от частных лиц.
Уже у проходной их догнал какой-то мрачный тип и спросил, сколько они заплатят, если гроб будет готов завтра.
— А сколько нужно? — спросил Сенин.
Тип заломил бешеную цену.
— Хорошо, — согласился Сенин.
— Аванс сейчас, — потребовал тип.
— Шкура, мародер, — с ненавистью проговорил вслед ему Малышев.
— Этому мародеру мы с тобой в ножки должны поклониться, — сказал Сенин.
С завода они отправились в прокуратуру.
Следователя Короткова, который вел дело об убийстве, на месте не оказалось.
Девушка-секретарь объяснила, что он повез обвиняемого на следственный эксперимент.
— Куда повез? — не понял Сенин.
— В Радужный.
— Обвиняемого? — переспросил Сенин. — Значит, надо понимать, убийца Тарасова уже пойман?
— Зачем кричите? — спросила секретарша.
— Девушка, милая...
— Всю информацию даст вам Коротков, — строго сказала она. — Если, конечно, сочтет нужным.
В раскаленном за день гостиничном номере стояла невыносимая духота. От натертого пола едко пахло мастикой. За стеной орало радио.
Нужно было как-то прожить пустой сегодняшний вечер и долгую бессонную ночь.
Они спустились в ресторан.
Здесь тоже было жарко и шумно. Под потолком монотонно вращались длинные лопасти вентилятора, однако никакой прохлады они не давали.
Есть не хотелось. Ели медленно, с трудом. И Малышев вдруг заговорил о том, каким, в сущности, тираном был покойный Витя Тарасов. Он всегда всех терроризировал. Свою жену, Киру Скворцову и их обоих. Ему все должны были подчиняться, танцевать под его дудку. Ну почему, почему этот великий лентяй, этот вечный неудачник имел над ними такую власть?
И тут Малышев заплакал.
И хотя Сенин никогда прежде не видел плачущего Малышева и представить себе его таким не мог, сейчас Григорий Матвеевич совершенно не удивился.
— Дурачок, — говорил он, — Витя же был нашей с тобой совестью. Он же не позволял нам с тобой жить обыкновенно.
— А кто, кто дал ему право быть моей совестью? — спрашивал Малышев. — Я? Ты? Кто? Где он взял такое право?
Утром они опять были в прокуратуре.
У двери в кабинет следователя Короткова стоял милиционер. Он сказал, что товарищ Коротков сейчас занят, ведет допрос.
— Скажите ему, пожалуйста, что мы из Туранска, приехали за телом Тарасова, — попросил Сенин. — Ждать никак не можем.
Милиционер заглянул в кабинет и, выйдя оттуда, разрешил:
— Заходите.
Перед следователем на стуле сидел тощий невзрачный парень в пестрой рубахе.
Сенин извинился, объяснил, что они должны забрать гроб и ехать в Радужный за телом. Но прежде им бы хотелось узнать о результатах следствия.
Пока Сенин говорил, парень тупо смотрел на него, но тут в его глазах промелькнуло что-то вроде любопытства.
— Да вот он, голубчик, — сказал следователь. — Во всем признался.
И Сенин с Малышевым поняли, что тощий невзрачный парень и есть убийца Вити Тарасова.
— Признался, куда ж ему деваться, — повторил следователь. — Люди же все видели... У тебя какой магнитофон-то? — спросил он парня.
— Чего? — не понял тот.
— Говорю, с каким магнитофоном ехал ты шестнадцатого августа в автобусе?
— «Вега», — сказал парень.
— Четырехдорожечный, что ли?
— Ага.
— Хорошая машинка, знаю... А музыку какую крутил?
— Чего?
— Спрашиваю, какую ты музыку крутил там в автобусе?
— «Сердца четырех», — сказал парень.
— Ансамбль, что ли, такой?
— Ага.
— А потерпеть, не шуметь в пять утра, если люди тебя об этом просят, ты никак не мог?
Парень не ответил.
— Включил, понимаете, на всю катушку, — объяснил следователь. А люди на работу едут. Кто-то детей везет. Те еще спят, ночь, считай, на дворе... Ему говорят: «Выключи, не греми, музыку будешь слушать у себя дома». А он огрызается: «Кому не нравится, пешком идите»... Говорил так? — спросил следователь парня.
— Не помню, — сказал тот.
— Смотри, — усмехнулся следователь. — Память, значит, совсем отшибло? Ну ничего, мы тебе восстановим твою память. Люди попросили водителя: «Вмешайтесь, наведите порядок». А он: «Сами, дескать, разбирайтесь, мое дело вести машину». И вот тогда потерпевший, то есть Тарасов Виктор Сергеевич, подошел к нему, — следователь показал рукой на парня, — и, ни слова не говоря, выключил магнитофон... Егоров, — спросил следователь парня, — до Радужного ты уже больше музыку не включал? Без песен ехал?
Парень поднял голову.
— Я его трогал, да? — злобно выкрикнул он. — Просил ко мне лезть? Начальники все, командуют.
— Ну-ну, Егоров, — остановил его следователь. — Ты не его трогал, ты дерзко нарушил общественный порядок. Ясно тебе?
Парень ничего не ответил.
— А в поселке Радужный, — сказал следователь, — потерпевший, то есть Тарасов Виктор Сергеевич, вышел из автобуса. И этот вышел вслед за ним. Догнал и всадил в спину нож. Человека убил только за то, что тот выключил его магнитофон, помешал музыку дослушать, «Сердца четырех»... Ну скажите мне, — попросил следователь, — в нормальное сознание это укладывается? У тебя, Егоров, лично у тебя свое собственное сердце есть? Или, может, тебя мать совсем без сердца родила?
Парень молчал.
Сенин смотрел на него, на этого мерзавца, на это ничтожество, на эту мразь и думал о том, что в отличие от них всех у Вити Тарасова никогда не было чувства опасности. Нельзя даже сказать, что он отличался уж слишком большой смелостью. Просто у него не было никогда чувства опасности. В этом, наверное, все дело.
— Ах ты гадина, — сказал парню Малышев. — Да я же тебя сейчас своими руками задушу, слышишь? Я же от тебя мокрого места не оставлю. Подонок проклятый...
— Товарищ, товарищ, — попросил следователь. — Что вы? Нельзя, не надо... Будем держаться в рамках закона. Можете не сомневаться, свое он сполна получит. На всю катушку.
До завода Сенин и Малышев ехали не проронив ни слова.
Цинковый гроб был готов. Вчерашний тип их не обманул.
Вечером с вокзала Сенин позвонил в Туранск Тане Тарасовой и сказал, что убийца уже пойман. Витя действовал героически, вступил в борьбу с бандитом.
Похороны состоялись через два дня. Народу собралось не слишком много: август, большинство преподавателей и студентов в разъезде. Но речи говорили. О том, каким замечательным человеком и прекрасным педагогом был Виктор Сергеевич Тарасов, как увлекательно и необыкновенно вел он занятия, и только ранняя, безвременная кончина помешала раскрыться всем его редким дарованиям, расцвести недюжинному его таланту, сделаться одним из самых крупных специалистов в своей области.
Сенин слушал это и думал о том, что будь сейчас Витя Тарасов жив, он бы такой неправды ни за что не потерпел. Перебил бы, вмешался, обязательно навел порядок и справедливость. И от этой мысли Григорию Матвеевичу хотелось криком кричать.
А Кира Скворцова, поддерживая еле стоящую на ногах Таню и сама с трудом держась на ногах, увидела среди людей, провожавших в последний путь Витю Тарасова, своего клиента Ивана Ивановича Пузикова. И подумала: «Что-то ведь я собиралась ему сказать... Что-то обязательно должна была ему сказать...»
Был теплый летний вечер.
На пустыре возле строящегося дома мальчишки играли в футбол.
Взрослый парень лет двадцати пяти, в очках, долговязый, вместе с мальчишками носился по полю.
К стройке подъехала черная «Волга». Из нее вышли двое: мужчина начальственного вида и женщина средних лет в строгом темном костюме.
У пустыря, на котором шла игра, они остановились.
— Вера Игнатьевна, — сказал мужчина, — ты бы воздействовала на своего сына...
Женщина ничего не ответила. Молча наблюдала она за игрой.
— ...Объяснила бы ему, что пора уже выйти из пионерского возраста, — продолжал мужчина. — Вчера пригласил я твоего футболиста, — он показал рукой на долговязого. — Говорю ему: «Есть предложение назначить вас заместителем главного металлурга. Согласны?» Отвечает: «Спасибо, не согласен». «А отчего же, говорю, если не секрет?» «А оттого, объясняет, что карьера меня не прельщает». «А я, говорю, не карьеру тебе предлагаю, карьеру еще ох как заслужить надо. Я тебе настоящее дело предлагаю, серьезную работу...» Смеется! — сказал мужчина. — Представляешь?.. Что это, глупость или всего-навсего позднее развитие?
Долговязый в очках, ведя мяч, пробежал совсем близко от них.
— Ни то ни другое, — ответила та, которую звали Верой Игнатьевной. — Это — философия.
— Какая еще философия?
— Особая, — сказала Вера Игнатьевна. — «Я у вас, мол, ничего не прошу, но и вы от меня ничего не требуйте». Вот так.
Василий Егорович Антипов, мужчина неопределенного возраста, в летнем кургузом пиджачке, в мятых, поношенных брюках и тяжелых, не по сезону, башмаках фабрики «Скороход», стоял на вокзальном перроне в толпе встречающих.
Подошел поезд.
Антипов бросился к вагону, но пройти внутрь он не смог, мешали выходящие из вагона люди.
Антипов засуетился, попытался было как-нибудь протиснуться, но его остановила проводница.
— Папаша, — укоризненно сказала она. — Ну куда же вы лезете? Глаз, что ли, нету?
— У них вещи, — объяснил он. — Сами не справятся...
— У всех вещи, — сказала проводница. — Значит, по головам надо ходить?
И тут в тамбуре вагона показалась молодая красивая женщина и с ней мальчик лет восьми.
— Иришенька! — закричал Антипов. — Я здесь, я сейчас!..
...Среди чемоданов, баулов, сумок стояли они на перроне, и женщина, улыбаясь, сказала Антипову:
— Ну, здравствуй, папа. Позвал — вот мы и приехали. Мало было у тебя своих забот?
— И очень хорошо, — закивал головой Антипов. — Я очень, очень рад.
...В малогабаритной однокомнатной квартире Антипова все было приготовлено к приезду гостей. Стол на кухне украшала коробка конфет, зефир в шоколаде. Ваза с яблоками стояла. И еще лежал кулек овсяного печенья из ближайшей булочной.
Ирина Васильевна критическим взглядом окинула этот стол, нехитрую мебель в квартире, будущее свое жилище.
— Я — на улицу, — сказал мальчик.
Отец и дочь остались вдвоем.
— Значит, так, — сказала она. — С мужем я порвала. Окончательно. И давай сразу же договоримся: никаких разговоров на эту тему у нас с тобой не будет.
— Конечно, Иришенька, — пообещал Антипов. — Как хочешь.
— Ничего, отец, не пропадем, — сказала она.
— Конечно, не пропадем, — подтвердил Антипов.
Ирина Васильевна занялась хозяйством. Поставила чайник на плиту. Из холодильника вынула сыр, связку сосисок.
— Скажи, — вдруг спросила она, — У вас в «Горэнерго» такой Руднев работает?
— Олег Сергеевич? Ну а как же, наш главный инженер. Ты его знаешь?
— Когда-то знала.
— Так я же с ним о тебе разговаривал, — сообщил Антипов.
— С ним? — она живо обернулась к отцу.
— Ну да, насчет твоей работы.
— Ну а он?
— Обещал. Сказал: «Из уважения к вам, Василий Егорович...»
— Из уважения к тебе? — Она громко рассмеялась.
— Ты чего? — не понял он.
— Ничего, папа, — сказала она. — Олег Сергеевич Руднев должен был стать твоим зятем. Все уже решено было.
— Как моим зятем? — опешил он. — Когда?
— В Москве, в студенческие годы. Любовь у нас с ним была. Сильная.
— А потом?
— А потом — суп с котом, — сказала Ирина Васильевна. — Мне, дуре, шлея под хвост попала. Влюбилась в пьяницу и проходимца. Институт — побоку и вся жизнь — тоже... Простить себе не могу...
В кабинете управляющего «Горэнерго» Георгия Андреевича Постникова заканчивалось совещание.
— ...К зиме теплотрассы должны быть в образцовом порядке, — говорил он. — А это значит: надлежащее состояние котельного хозяйства — раз. Укомплектование диспетчерских служб квалифицированными кадрами — два. Ремонтные работы — три...
В комнате было жарко. Монотонно гудел вентилятор. Когда лопасти его оборачивались к столу, бумаги, шурша, подымались, и Георгий Андреевич спешил придержать их ладонью.
— Вопросы есть? — спросил он.
— Есть, — сказала дама в зеленой блузке. — Вы дикарем или по путевке?
— По путевке.
— В Сочи?
— Какие Сочи, Мария Евграфовна, — Постников добродушно рассмеялся. — В Железноводск, водичку пить, — он удрученно погладил себя по животу. — Есть еще вопросы?
— В четверг на исполкоме наш квартирный вопрос, — напомнил кто-то. — Без вас не зарежут?
— Во-первых, имеется полная договоренность, — сказал Постников. — А во-вторых, за меня остается Олег Сергеевич Руднев.
Моложавый мужчина в джинсовом пиджаке молча кивнул.
— Хоть и недавно у нас работает, но думаю, — Постников, улыбаясь, глядел на мужчину, — в борцовских качествах Олега Сергеевича сомневаться не приходится... Как, Олег Сергеевич?
— Не знаю, — сказал тот. — Ну отберут три-четыре квартиры, велика важность!
Шутке все засмеялись.
— Видите? — сказал Постников. — Кого угодно положит на обе лопатки. Все, товарищи. Вы свободы. Встретимся через месяц.
Сотрудники вышли. Остался один Руднев.
— Георгий Андреевич, — сказал он, — ночью опять прорвало трубу. В Заозерном районе.
— Да, я знаю, — кивнул Постников. — Но, кажется, ничего серьезного? Быстро все ликвидировали?
— Да. Однако эти частые порывы...
— Почва переувлажненная, вот и ржавеют трубы, — объяснил Постников.
— Значит, нужны какие-то дополнительные меры?
— А как же, — подтвердил Постников, — разумеется, нужны. Теплотрассы, как вам известно, мы постепенно реконструируем. И вообще держим, как можем, руку на пульсе. Верно? — и Георгий Андреевич улыбнулся.
Вера Игнатьевна Ванина работала дома. Читала какие-то бумаги, что-то записывала.
Открыв своим ключом дверь, в прихожую вошел долговязый парень, который на пустыре играл в футбол.
Заглянул в комнату матери.
— Привет!
Ванина подняла от бумаг голову.
— Не переутомился? — спросила она.
Парень потянулся, сделал руками несколько гимнастических движений, ответил:
— Нет, ничего... Будем ужинать?
Ванина не двинулась с места.
— Может быть, объяснишь все-таки, почему ты отказался от должности заместителя главного металлурга?
— А разве не ясно? — ответил он. — Не хочу оказаться в полной зависимости у товарища Соколова.
— Директор завода тебя, значит, не устраивает, — определила Ванина.
— Ага, — кивнул парень. — Совершенно не устраивает.
— Открою тебе, мальчик, один секрет, — сказала Ванина. — Начальство, уж извини, себе не выбирают. Работают с тем, какое есть.
— Зато выбирают, в каких отношениях состоять со своим начальством, — ответил парень.
— Не поняла. Объясни.
— Пожалуйста. Пока я всего-навсего рядовой работник, моя зависимость от начальства самая минимальная. Практически — равна нулю. Сделал свое дело, дождался гудка — и гуляй. Принадлежу самому себе. Но чем выше и ответственнее моя должность, тем больше у начальства разных поводов проявить надо мной свою власть. Это не то, то не так... А я не хочу находиться во власти Виктора Яковлевича Соколова. Не хочу, понимаешь? Выслушивать его крики, потакать его капризам, терпеть от него унижение. За что? За какие такие коврижки? За лишнюю сотню? Так она того не стоит. Я сам готов платить по сто рублей в месяц, только бы не пресмыкаться перед Соколовым.
— Нет, Андрей, — сказала Ванина, — ты не сотней расплачиваешься. Ты расплачиваешься своей жизнью...
— Мама...
Но она не дала ему договорить:
— Способный инженер, золотые мозги, дипломную работу напечатали в отраслевом вестнике. Настоящее дело тебе делать. А ты? Торчишь в техническом отделе. Два десятка девиц, кое-как дотянувших до пятого курса, и с ними ты. Прекрасно!..
— Зато не приходится танцевать под чужую дудку и кривить совестью, — сказал он.
— Ложь! — крикнула Вера Игнатьевна. — Ерунда! Только от самого человека зависит, станет он танцевать под чужую дудку или нет.
Андрей сочувственно посмотрел на мать.
— Мама, — тихо сказал он, — да ты же сама не веришь тому, что говоришь.
— Верю, — сказала Ванина. — Верю свято! Никто, слышишь, никто не может заставить человека покривить душой. Если он честный человек.
Андрей покачал головой.
— Нет, мама, неправда, — сказал он. — Покойный отец до последнего часа хотел оставаться честным человеком. А чем это для него кончилось? Организовали на кафедре подлую кампанию, и уже до самой смерти он так и не успел отмыться... А ты, ты сама? Можешь назвать хоть один-единственный день, когда бы не приходилось тебе идти на сомнительные компромиссы? А почему? Да потому что должность у тебя такая. Иначе ты не можешь при всем желании. Вот я и считаю: чистоплотные люди, по возможности, не должны идти в начальники. Им это противопоказано.
— Ну что ж, сын, спасибо, — после паузы сказала Ванина. — Рада была услышать... Только я должна тебя разочаровать. В начальники как раз идти должны только чистоплотные люди. А иначе — беда... Однако напрасно ты считаешь самого себя чистоплотным человеком. Ничего подобного. Ты всего-навсего чистюля. А это совершенно разные вещи. Чистюля хочет, чтобы всю трудную и грязную работу выполнял за него кто-нибудь другой. И — как ты сказал? — на сомнительные компромиссы тоже пускай идет не он, а кто-нибудь другой. А он, чистюля, тем временем пересидит где-нибудь в сторонке. В холодке. И не замарается. — Ванина покачала головой: — Ничего не получится, Андрей. Перевалил на других свою тяжелую работу — значит, уже замарался. Уже — бесчестный человек. Вот и выходит, что чистюля, — она усмехнулась, — тот же самый паразит. Даже если он ни у кого ничего не просит и согласен жить на свои собственные гроши. Просто он, — Ванина развела руками, — грошовый паразит. Понимаешь? Вот и вся твоя глубокая философия.
К зданию заводоуправления подъехала машина.
Ванина вышла из нее, поднялась на второй этаж, открыла дверь с табличкой: «Приемная».
— Здравствуйте, Вера Игнатьевна, — уважительно поздоровалась с ней секретарша.
— Здравствуйте, — ответила Ванина и направилась к другой двери с табличкой «Генеральный директор завода Соколов В. Я.».
...Виктор Яковлевич в рубашке, без пиджака, сидел за столом и разбирал бумаги.
Увидев Ванину, он поднялся и вышел ей навстречу.
— Какие у нас гости! — сказал он.
Они поздоровались.
Ванина опустилась в кресло.
Соколов потянулся было к пиджаку, висящему на спинке стула, но Ванина его остановила:
— Не надо. Жарища, нет сил.
— Все-таки дама пожаловала, — сказал Соколов.
— Ничего, дама простит.
— Ну что ж, — Соколов улыбнулся. — Итак, в чем нуждаемся? Если сама советская власть нас посетила, нужда у города, догадываюсь, изрядная.
— Да нет, — сказала Ванина. — Просто надо посоветоваться.
— Ну давай.
— Не знаю, как мне быть, Виктор Яковлевич, — сказала Ванина. — С одной стороны, ссориться с тобой мне совершенно не резон. Для города ты добрый дядя, можно сказать, курица, несущая золотые яйца. Я обязана всеми силами сохранять с тобой самые нежные отношения...
— А с другой стороны? — поинтересовался Соколов.
— А с другой стороны, нельзя нам сдавать микрорайон без медицинского учреждения. Исполком своей властью должен приостановить все работы по жилью, пока не возобновится строительство поликлиники. Существует программа социального развития, и нарушать ее невозможно... Вот и получается, Виктор Нковлевич: и ссориться мне с тобой никак нельзя, и не ссориться я тоже не могу. Что делать?
Соколов засмеялся:
— Тяжелое у тебя положение.
— Очень, — призналась Ванина. — Не знаю, как и быть.
Из приемной приоткрылась дверь, мужчина, заглядывая в кабинет, сказал:
— Виктор Яковлевич, вы к одиннадцати вызывали. Все в сборе...
— Простите, товарищ, — извинилась Ванина, — через десять минут ваш директор освободится.
Дверь закрылась.
— Значит, так, — сказала Ванина. Я не уеду с завода, пока мы с тобой полюбовно не договоримся.
— А если не договоримся? — спросил Соколов.
— Ну что ты, Виктор Яковлевич, — сказала Ванина. — Обязательно договоримся.
Рудневы ужинали.
— Алла, — сказал Олег Сергеевич жене, — помнишь, была такая Ирина Антипова? Моя старая знакомая. Я когда-то рассказывал тебе о ней.
Алла Борисовна взглянула на мужа.
— А чего это ты вдруг вспомнил? — спросила она.
— Была у меня сегодня, — сказал он.
— Ну и что? — Алла Борисовна засмеялась. — Ставишь меня в известность?
— Да нет, — сказал он. — Просто рассказываю... Отец ее, Антипов Василий Егорович, у нас работает. Диспетчером. Дочка разошлась с мужем и переехала жить к отцу.
— Ну видишь, как удачно, — сказала Алла Борисовна.
— Почему же удачно? — не понял он.
— Снова — свободная женщина. Невеста на выданье.
— Не волнуйся, пожалуйста, — попросил Руднев.
— А я и не волнуюсь, — удивилась она. — С чего ты взял?
— Жаль мне ее, — помолчав, сказал Руднев. — Когда-то королевой была. Все парни с ума сходили. Пальцем шевельнет, и готовы были в огонь и в воду.
— И ты тоже готов был?
— И я тоже, — сознался он. — А сейчас — как побитая собака. В глазах — страх и тоска. Здорово же, как видно, ей, бедняжке, досталось.
— Не делай мне больно, — попросила Алла Борисовна. — Сейчас заплачу.
Он не обратил внимания на ее слова.
— Пришла проситься на работу, — сказал он. — А у нас, понимаешь, ни одной ставки. Все под завязку. Может, у тебя в больнице что-нибудь есть? Регистраторшей или еще куда... Она окончила школу и два курса института.
— Нет, — сказала Алла Борисовна. — И у нас, как на грех, все под завязку. Такая, понимаешь, незадача.
— Ладно, — сказал он. — Что-нибудь придумаем.
— А как же, — согласилась она, — обязательно придумаешь. — После некоторой паузы Алла Борисовна поинтересовалась: — А раньше ты не знал, что она сюда, в город, приезжает?
— Знал, — ответил он. — Отец ее ко мне приходил, советоваться насчет работы.
— Ну понятно, — сказала она. — И что же ты ему посоветовал? Пускай обязательно приезжает? Решил свою молодость вспомнить, да? — Она опять засмеялась.
— Алла, — сказал он, — какие глупости!
— Олег, — сказала она, — ты же ничего не умеешь скрывать. У тебя же всегда все на лице написано...
В диспетчерской «Горэнерго» дежурный диспетчер Василий Егорович Антипов, отец Ирины Васильевны, держал возле уха телефонную трубку.
— Можешь хоть определить, где прорвало? — сказал он в микрофон служебной рации.
— Я же тебе говорю, угол Суворова и Космонавтов, — прохрипел в рации далекий голос.
— Это я уже слышал, Сорокин, — возразил Антипов. — Я тебя русским языком спрашиваю, что́ прорвало: центральную магистраль или ответвление? — Перед Василием Егоровичем лежал альбом схем, и, насупив брови, он разглядывал одну из них.
— А черт его знает, — прохрипел голос в рации. — Пар кругом... И темно...
Василий Егорович перевернул страницу, взглянул на другую схему, пожал плечами, перевернул страницу обратно...
— Но если ты на месте ничего не видишь, то как же я по схеме-то угадаю? — рассудительно спросил он.
— Ну и что будем делать? — кричал в микрофон своей рации дежурный слесарь Сорокин. — Дождемся, пока утонем в кипятке?
Сорокин стоял на тротуаре.
Откуда-то снизу, из-под асфальта, подымался густой белый пар. В двух шагах уже ничего не было видно.
— Надо воду перекрыть, — прозвучал в рации голос Антипова.
— Вот японский городовой, — выругался Сорокин. — Да как же я ее перекрою, когда не известно, где порыв?
Сидящий за рулем дежурного «пикапа» шофер Калганов восхищенно мотнул головой:
— Ну профессора!
— Где мастер Поддубный живет, знаешь? — спросил в рации голос Антипова.
— Ну? — сказал Сорокин.
— Езжай за ним. Он разберется.
Сорокин открыл дверцу машины.
— Постой, Сорокин, — сказала рация. — Надо бы место порыва огородить. А вдруг кто провалится.
— А чем я тебе огорожу? — поинтересовался Сорокин.
— В дежурном «пикапе» полагается иметь щиты ограждения, — объяснила рация.
— Полагаются блины на масленицу, — огрызнулся Сорокин.
— Ну профессора! — восхитился опять шофер Калганов.
Сорокин сел рядом с ним.
«Пикап» тронулся.
Из подъезда большого дома гурьбой, с возгласами, с хохотом, высыпала компания молодых людей.
Девушка в белом свадебном платье выбежала на середину улицы, раскинула в стороны руки, закружилась, запела:
— Приходите свататься, я не стану прятаться...
Парень в темном костюме подскочил к ней, упал на одно колено, крикнул:
— Сватаю!
Девушка остановилась, высокомерно посмотрела на него, спросила:
— А вы кто такой, гражданин?
Оба расхохотались.
— Горько! — закричали кругом.
Парень и девушка осторожно прильнули друг к другу, поцеловались.
Забренчали гитары.
Парень, рупором приставив ко рту руки, крикнул:
— Люди, не спите!.. Ну пожалуйста! Я сегодня женился, люди!
Гитара заиграла громче.
Шумная компания двинулась вдоль по улице...
Дежурный слесарь Сорокин стоял на лестничной площадке и жал на кнопку звонка.
Никто не открывал.
— Повымерли все, что ли? — проворчал он и толкнул дверь.
Она оказалась незапертой.
Сорокин вошел. Огляделся.
Прихожая была захламлена. У стены стоял старый велосипед. Рядом — детская коляска без колеса. Лыжи, обернутые в одеяло.
— Есть кто живой? — громко спросил Сорокин.
Никто не отозвался.
Он прошел на кухню.
За столом сидел старик и пил чай с вареньем.
— Чего дверь-то нараспашку? — спросил Сорокин. — А если украдут тебя, отец?
Старик заулыбался.
— Проголодался маленько, — объяснил он.
— Приятного аппетита, — пожелал Сорокин. — А сын твой где, Василий?
— Это? — старик показал на банку с вареньем. — Райские яблоки. Желаешь?
— Сын где, спрашиваю? — крикнул Сорокин.
— Чего орешь? — обиделся старик. — Я не глухой. Уши только не слышат. Кого тебе?
— Мастера Поддубного! — крикнул Сорокин старику в ухо.
— А! — сказал старик. — Нету его. На именинах у тещи. Я один дома. — Он засмеялся. — Имущество от воров стерегу.
...Сорокин стоял у «пикапа» и говорил в рацию:
— Нет Поддубного и до утра не будет.
Рация молчала.
— Ты меня слышишь, Антипов? — поинтересовался Сорокин.
— Я обдумываю, — прозвучало в рации. — Придется к начальнику района ехать, к Иванову... Энгельса три, квартира пять.
— А ты ему позвони.
— Невозможно, — ответила рация. — Новый дом, телефонов еще нет.
Сорокин сел рядом с шофером. Захлопнул дверцу.
— Ну работнички! — сказал шофер Калганов.
Шеренгой, держась под руки, компания молодых людей — в центре жених и невеста — шла по улице.
Пели песни, играли на гитаре.
Дежуривший на посту милиционер увидел их и пошел навстречу.
Ребята остановились.
Милиционер взял под козырек.
— Лейтенант Ковалев.
— Добрый вечер, — весело и нестройно прозвучало в ответ.
— Доброе утро, — поправил милиционер.
Ребята засмеялись.
— Обязан сделать замечание, — сказал милиционер. — Нарушаете постановление горисполкома о соблюдении тишины в вечернее и ночное время.
— Разрешите вопрос? — сказал жених.
— Слушаю.
— В постановлении горисполкома указано, что в свадебную ночь тоже нельзя шуметь?
Милиционер посмотрел на невесту, спросил:
— Он у вас что, из клуба веселых и находчивых?
— Понятия не имею, — сказала она. — Только сегодня познакомились.
Кругом опять засмеялись.
— Где такую красавицу нашел? — спросил милиционер жениха.
— В универмаг завезли, а я мимо проходил, — ответил тот.
Грянул смех.
Лейтенант Ковалев тоже улыбнулся и взял под козырек.
— Желаю счастья, товарищи новобрачные, — сказал он.
Слесарь Сорокин стоял в прихожей квартиры, где жил начальник района Иванов.
Жена Иванова, в длинном байковом халате, распаренная со сна, говорила громким шепотом:
— И не мечтай!.. Не пущу!.. Еще чего?.. Грипп у него. Тридцать девять и три. Обойдетесь.
— Так ведь авария, — объяснял ей Сорокин. — На углу Суворова и Космонавтов трубу прорвало. Иванов знает, какие задвижки закрывать... Неужели не ясно?
— Мне все ясно, — сказала женщина. — Как авария — так Иванов. А как детям второй срок в пионерлагере — так Иванову места нет... Извини-подвинься... Последняя спица в колеснице. Все, хватит! Как вы к нам — так и мы к вам... Не имеете права подымать больного с постели.
— Кто там? — раздался из-за стены простуженный голос.
— Спи, Коля, — сказала женщина. — Это не к нам, это к Рябининым гости из Саратова.
...Сорокин стоял возле «пикапа» и слушал в рации голос Антипова.
— ...Надо было ее отстранить и войти, — объяснил Антипов.
— А ты приезжай и дерись с бабами, — посоветовал в ответ Сорокин.
Шофер Калганов посмотрел на часы.
— Знаешь, что я тебе скажу? — сказал он. — Гнать вас всех метлой поганой...
Руднева разбудил телефонный звонок.
Олег Сергеевич включил лампу на столике и взглянул на часы.
Было четверть третьего.
— Да, — сказал он в трубку и встрепенулся. — Где?.. Воду перекрыли?.. Что значит не можете найти? Василий Егорович, перед вами альбом схем... — Видно, ему что-то попытались объяснить, но Руднев перебил, не дослушав: — Опасное место огородили? Машину! — крикнул он. — Срочно!
Алла Борисовна молча за ним наблюдала.
— Кто такой Василий Егорович? — спросила она.
— Диспетчер Антипов, — сказал Руднев.
Он торопливо одевался.
— Ее отец?
— Алла, — сказал Руднев, — ты, наверное, не поняла. Трубу прорвало. Три часа не могут перекрыть воду. А я не в курсе.
Слышно было, как внизу, под окнами, остановилась машина.
Руднев быстро вышел из комнаты.
Компания молодых людей подошла к углу улицы Суворова и проспекта Космонавтов.
И остановилась.
Впереди была стена пара.
— Люк, наверное, не закрыли, — предположил кто-то.
— Непохоже. Слишком много пара, — возразил другой.
— Повернем, ребята, а? — попросил третий. — Подальше от греха.
Ему объяснили:
— Нельзя возвращаться. Пути не будет.
В нерешительности они стояли и смотрели, как клубится густой белый пар.
— А мы сейчас проверим, — решил жених и сделал шаг вперед.
— Игорь! — сказала невеста. — Не надо.
Но он не остановился.
Весело ему было сегодня. И море по колено.
— Веничка никто не захватил? — спросил он, оглянувшись. — Парилка что надо!
— Игорь! — крикнула девушка.
Но парень шагнул вперед, скрылся за стеной пара, и тут же раздался его страшный, душераздирающий крик.
Алла Борисовна, в халате, стояла у зеркала.
Тихо было в квартире. И за окном — чуткая ночная тишина. Ни шелеста деревьев, ни шуршания шин по асфальту. Будто опустел, вымер город. Ни единой живой души...
Алла Борисовна рассматривала себя долго, придирчиво. Подняла голову. Кончиками пальцев осторожно ощупала шею, провела по выступающим вперед ключицам.
— Мы прекрасны, мы обворожительны, мы вне сякой конкуренции, — сказала она зеркалу. — Мы лучше всех, — добавила она.
Раздался телефонный звонок.
— Слушаю, — сказала Алла Борисовна в трубку, и лицо ее сразу же переменилось. — Когда?.. Он в сознании?.. — Голос звучал сухо, деловито. Совсем другая женщина была сейчас перед нами.— Срочно — переливание крови. Еду... Ничего, спасибо, я уже выспалась...
Утром в кабинете Руднева собрались люди. Были здесь дежурившие ночью диспетчер Василий Егорович Антипов, слесарь Сорокин, шофер Калганов. Гулявший у тещи на именинах мастер Поддубный и больной гриппом начальник района Иванов тоже находились здесь.
Руднев говорил негромко, почти спокойно:
— О порыве трубы дежурный диспетчер узнал в двадцать три часа ноль две минуты... Есть запись журнале. Правильно, Василий Егорович?
— Раз написано, — значит, правильно, — сказал Антипов.
— Кто вам сообщил?
— Анонимный звонок.
— Имя, что ли, отказались назвать?
— Я не спрашивал.
— Почему?
Антипов промолчал.
Руднев продолжал:
— В двадцать три двадцать Сорокин уже прибыл место. Так, Сорокин?
— Да.
— А воду в системе я лично перекрыл в два часа пятьдесят четыре минуты. — Руднев сделал паузу. — Сколько, значит, времени прошло?
— Не считал, — сказал Антипов.
— Зато я посчитал, — сказал Руднев. — От прибытия слесаря Сорокина до локализации аварии прошло ровно три часа тридцать четыре минуты. Правильно?
Антипов не ответил.
— А работы было там на пятнадцать минут. Спуститься в два колодца и закрыть четыре задвижки. Значит, ровно три часа девятнадцать минут ушли впустую. В это время и произошел несчастный случай... Почему же до моего прибытия не были приняты необходимые меры? Чем вы оба занимались?
Они молчали.
— Я вас спрашиваю, — сказал Руднев.
— В колодцах пар был, не залезешь, — нехотя проговорил Сорокин.
— Неправда. Я лично спускался, пара не было, — возразил Руднев.
Опять наступила пауза.
— Василий Егорович, вопрос понятен? — Руднев обернулся к Антипову.
— Растерялся я, Олег Сергеевич, — сказал тот. — Послал Сорокина к Поддубному, а он на гулянке... К Иванову жена не пустила...
— Грипп у меня! — крикнул Иванов. — Понять это можно? Ночью — тридцать девять и три... Я и сейчас еле сижу...
Руднев, кажется, их не слышал.
— Василий Егорович, — спросил он, — вы умеете молиться?
— Нет, — растерянно сказал Антипов.
— Все равно молитесь, — сказал Руднев. — Круглые сутки. Чтобы выжил тот парень. Состояние его крайне тяжелое. Поражено шестьдесят процентов кожного покрова. Умрет — никто вас не спасет от тюрьмы.
Антипов опустил голову.
— Не надо, Олег Сергеевич, — тихо попросил он.
— Что не надо? — спросил Руднев. — Правду знать не хотите? Я ведь не пугаю — объясняю действительное положение вещей.
Наступила долгая пауза.
— Все, — сказал Руднев. — Вы свободны. Антипова и Сорокина я вынужден отстранить от работы.
Они вышли.
Задержался один Иванов.
— Что у вас? — спросил Руднев.
— Олег Сергеевич, — сказал Иванов, — вы тут человек новый... А у нас каждый год трубы лопаются.
— То есть?
— Обычная картина: как сезон — так дыры. Жертв, правда, пока не было... Бог миловал.
— А причина? Выясняли?
— Ржавеют. Грунт сырой.
— Сырой, сырой... Только это и слышу. Сами по себе, что ли, они ржавеют?
— Не знаю... До вас тут работал Евстигнеев Роман Павлович. Он, говорят, занимался... А потом у них с Постниковым получился конфликт, и Евстигнеев ушел на пенсию.
— Из-за чего конфликт?
— Не знаю. Роман Павлович — человек нелюдимый.
— Он здесь живет?
— Вроде здесь.
— Хорошо. Спасибо.
Иванов вышел.
В кабинет заглянула секретарша.
Понизив голос, она сообщила:
— К вам дочь Антипова.
Чуть помедлив, Руднев ответил:
— Передайте, что пока мне нечего ей сообщить. Обстоятельства несчастного случая выясняются.
— Хорошо, Олег Сергеевич, — девушка закрыла за собой дверь.
Руднев снял телефонную трубку, набрал номер.
— Кадры? Кто это? Здравствуйте, Мария Ивановна. Руднев. Скажите, у вас сохранился телефон моего предшественника Евстигнеева Романа Павловича?.. Я подожду... Тогда адрес. Да, записываю... Тринадцать? Спасибо.
Девушка, в которой с трудом можно было узнать вчерашнюю невесту, сидела на стуле в больничном холле. Несколько человек, веселившихся с ней в ту свадебную ночь, тоже были здесь.
— Ты верь, Таня, — сказал кто-то из них. — Все будет хорошо.
— Я верю, — покорно согласилась она.
— Надо очень верить...
— Я верю, — повторила она как эхо.
Открылась дверь. В холл вошла Ирина Васильевна Антипова. Наклонилась к окошку справочного бюро, сказала:
— Я хотела бы узнать состояние больного Макарова.
— Палата? — спросила дежурная.
— Не знаю. Доставлен сюда с ожогами.
— А, — сказала дежурная, — угол Суворова и Космонавтов. О нем все сейчас справляются, весь город... А вы ему кто? Родня или с работы?
— С работы, — солгала Ирина Васильевна.
— Хороший, видать, человек, — сказала женщина в окошке. — Ваши тут кровь наперебой предлагают.
— Как он? — спросила Ирина Васильевна.
— Тяжелый, — вздохнула женщина.
Подумав немного, Ирина Васильевна спросила:
— Могу поговорить с лечащим врачом?
— Сидят родственники, — дежурная показала на Таню и ее друзей, — ждут Рудневу.
— Кого?
— Аллу Борисовну. Главного врача.
— Спасибо, — неуверенно проговорила Антипова.
И тут быстрым шагом в холл вошла Алла Борисовна.
Со страхом глядя на нее, Таня поднялась со стула.
Алла Борисовна молча обняла девушку, прижала к себе.
Таня все поняла.
Алла Борисовна не проронила ни слова. Тихо погладила девушку по голове.
— Я не хочу! — крикнула Таня.
— Девочка моя, — сказала Алла Борисовна, — мы сделали все, что возможно и невозможно... Но мы не боги. Мы только врачи...
Таня плакала.
— Он был мужественный человек, — сказала Алла Борисовна. — Ни единого стона, ни единой жалобы... Мы, врачи, готовы были заплакать, а он улыбался до последней минуты... Мужайся и ты, девочка…
Друзья вывели Таню из холла.
Алла Борисовна молча глядела им вслед.
Потом повернулась, чтобы идти к себе, и увидела Антипову.
— Вы ко мне?
— Простите, пожалуйста, — сказала Ирина Васильевна. — Я бы хотела... — однако продолжать ей было очень трудно.
— Слушаю вас?
— Вы меня простите, — все-таки решилась Ирина Васильевна. — Но я хочу спросить... Макарова сюда оставили сильно пьяным?
— Я вас не понимаю, — сказала Руднева.
— Чего же тут непонятного? — волнуясь, возразила Ирина Васильевна. — Была свадьба. Ну выпили, конечно... Нормальное дело... Только трезвый никогда бы не провалился в эту проклятую яму. Так ведь?
Руднева напряженно смотрела на нее.
— А вы, собственно, кто? — спросила Алла Борисовна.
— Я дочь диспетчера Антипова, — объяснила Ирина Васильевна. — Отца теперь привлекают к уголовной ответственности... Хотят все на него свалить.
Алла Борисовна молча смотрела на Ирину Васильевну.
— Вы же врач, — продолжала та, — должны понять... У моего отца гипертония. И полжелудка отрезано. Он провоевал всю войну... Должно же учитываться, что в яму провалился сильно пьяный человек? Это же меняет дело? Как вы считаете?
— Следствие получит все необходимые данные, — после паузы сухо ответила Руднева.
— Да, — кивнула Ирина Васильевна, — конечно. Большое спасибо.
Руднев шел по улице и искал нужный ему адрес. У таблички «Цветочная, 13» он остановился. Поднялся на крыльцо и позвонил.
Дверь открыл пожилой мужчина. За руку он держал мальчика лет трех.
— Евстигнеев Роман Павлович? — спросил Руднев.
— Да, это я.
— Здравствуйте. Я Руднев, главный инженер «Горэнерго».
Евстигнеев молча его разглядывал.
— Разрешите на две минуты ? — спросил Руднев.
Ни слова не говоря, Евстигнеев повернулся и пошел в дом. Руднев последовал за ним.
Расположились они в большой, тесно заставленной комнате.
Евстигнеев сел на диван, ребенка посадил себе на колени.
Руднев опустился рядом.
— Внучонка нянчите? — спросил он.
— Это мой сын, — ответил Евстигнеев.
— Извините, — сказал Руднев.
— Иди, Миша, поиграй, — Евстигнеев поставил мальчика на пол. — Слушаю вас?
— Роман Павлович, — сказал Руднев, — вам известно, конечно, о недавней аварии?
— Слышал.
— Знаете, что погиб человек?
Евстигнеев выжидательно смотрел на него.
— К сожалению, это не первая авария на теплотрассах города, — сказал Руднев. — Трубы здесь рвутся каждый год.
Евстигнеев молчал по-прежнему, и Руднев произнес:
— В чем же дело? Объясните, пожалуйста... Просчеты проектировщиков? Некачественное строительство? Нарушается режим эксплуатации?
— Кто вас послал ко мне? — спросил Евстигнеев.
— Никто, — сказал Руднев. — Просто я рассудил: вы долго работали здесь, должны знать причину этих аварий.
Лицо Евстигнеева оставалось непроницаемым.
— Постников в курсе? — спросил он.
— Чего?
— Ну что вы... именно так рассудили?
— Нет. Георгий Андреевич сейчас в отпуске.
Евстигнеев опять помолчал.
— Есть документация. Возьмите и посмотрите, — сказал он.
— В том-то и дело, что ни одного документа о прошлых авариях в архиве «Горэнерго» нет, — объяснил Руднев. — Будто корова языком слизала.
— Ну что ж, правильно, — согласился Евстигнеев.
— Что правильно? — Руднев старался сохранять терпение.
— Корова пришла и языком слизала.
Руднев усмехнулся.
— Роман Павлович, — сказал он, — я не могу понять. Это что, секрет? Государственная тайна?
— Никаких аварий не происходит, — ответил Евстигнеев.
— Как так?
— А вот так. Вы нашли хоть одно документальное подтверждение? Нет? Значит, ничего и не было.
Руднев с интересом разглядывал этого человека.
— Надолго сюда, в наш город? — неожиданно спросил Евстигнеев.
— Уезжать не собираюсь.
— И не думаете из «Горэнерго» уходить?
— Нет, не думаю.
— И с Постниковым нормальные отношения?
— Великолепные.
— Тогда позвольте дать совет. Вы не видели и не слышали, даже не знаете о моем существовании.
Руднев отрицательно покачал головой.
— Ничего подобного, Роман Павлович, — сказал он. — Я был у вас, и вы подробнейшим образом объяснили, отчего на теплотрассах каждый год рвутся трубы.
Евстигнеев печально смотрел на него.
— Товарищ Руднев, — спросил он, — а вы учли, что вам еще слишком далеко до пенсии?
— Учел, — сказал Руднев. — Итак?
— Причин несколько, — объяснил Евстигнеев. — Целая цепь... Но существует одна, в этой цепи последняя.
— Какая же?
— Пять лет назад металлургический завод построил водохранилище для своих производственных нужд. В результате резко поднялся уровень грунтовых вод, и теплотрассы оказались в переувлажненной почве... Дальше надо объяснять? — спросил Евстигнеев.
— Но ведь, строя водохранилище, городские власти понимали, что́ в результате произойдет? — сказал Руднев.
— Знали и понимали, — согласился Евстигнеев. — Однако не хотели ни знать, ни понимать. Потому что в городе у нас действует один закон: с директором Соколовым — не ссорятся. Если ему что-нибудь надо, значит — руки по швам.
Руднев помолчал.
— Допустим, переувлажнение... — сказал он. — Но существуют, стало быть, пороки и в самой конструкции теплотрасс. Если они надежны — переувлажнение не сыграло бы такой роли.
— Конечно, — согласился Евстигнеев. — Я же сказал: водохранилище — только последнее звено в длинной цепи причин...
Постников с женой Надеждой Евгеньевной обедали в санаторной столовой.
Построена она была недавно и в современном стиле: одна стена — сплошь стеклянная, напротив — большое панно: розовый пастушок среди голубых овечек играет на дудочке.
В зале было шумно, то здесь, то там слышался смех.
За столиком вместе с Постниковыми сидела молодая пара: парень в очках и его румяная подруга.
— ...Есть такая теория, — говорил парень, — супругам раз в году надо отдыхать врозь. Говорят, очень сохраняет семью.
— А вы давно женаты? — спросила Надежда Евгеньевна.
— Семь месяцев.
Надежда Евгеньевна засмеялась.
— Это, конечно, стаж... Я вам, голубчик, так скажу: если для того, чтобы сохранить семью, надо отдыхать врозь, то уж лучше, наверное, ее вообще не сохранять.
— А вы сколько лет женаты? — поинтересовалась молодая женщина.
— Тридцать один год, — ответила Надежда Евгеньевна. — И за все это время мне ни разу не удалось выгнать Георгия Андреевича одного в отпуск.
— И не удастся, — сказал Постников.
... — Отдыхающий Постников, Георгий Андреевич! — На пороге столовой стояла дежурная сестра. — К телефону!
Постников обернулся. Встал из-за стола. Пошел к выходу.
— Спасибо, Машенька, — поблагодарил он сестру.
— Междугородка, — объяснила та. — Найдите, говорят, хоть из-под земли.
Вера Игнатьевна Ванина говорила по телефону.
— ...А Руднев разве ничего тебе не сообщил?.. Удивительный человек! Ну ладно, разберемся... Жду послезавтра... И учти, Георгий Андреевич, разговор предстоит серьезный...
В это время в селекторе прозвучал голос секретарши:
— По второму городскому Земсков Виталий Федорович...
— Минуту, — сказала Ванина в трубку и обратилась к секретарше: — Передай, что по телефону разваривать с ним не буду. Через час жду его в исполкоме... Земсков звонит, — объяснила она Постникову. — Что?.. А вот этого я уж не знаю. Придет — погляжу, волнуется он или нет... Но мне кажется, Георгий Андреевич, вам обоим надо волноваться. И очень сильно... Да. Все. — Она положила трубку.
Директор местного проектного института Виталий Федорович Земсков находился в кабинете Ваниной.
Вера Игнатьевна сидела, подперев подбородок кулаком, и в упор смотрела на собеседника.
— ...Значит, проект ваш, товарищ Земсков, предусматривал укладку труб прямо в грунт, бесканальным способом? — спросила она.
— Совершенно верно, — согласился Земсков.
Казалось, ни строгий тон, ни суровый взгляд начальства его абсолютно не трогают.
— А между тем, — Ванина придвинула к себе книжку в светлой обложке, — строительные нормы и правила требуют укладывать трубы не в грунт, а в железобетонные лотки. То есть канальным способом. Так?
— Именно, — опять охотно согласился Земсков.
Ванина откинулась на спинку кресла.
— Получается, — спросила она, — авария и смертельный случай прежде всего на вашей совести?
— А вот это уже неверно, — возразил Земсков.
— Объясните.
— Сделайте одолжение. — Земсков показал на книжку: — Когда были введены эти правила?
Ванина посмотрела на обложку.
— Тысяча девятьсот семьдесят четвертый год.
— Правильно. А проект теплотрасс выдали мы в пятьдесят четвертом. За двадцать лет... И в технической литературе господствовала тогда теория о целесообразности, наоборот, бесканальной прокладки... Особенно там, где песчаный грунт. Бесканальная прокладка ведь на тридцать процентов дешевле... Прислать вам эти книги?
— Значит, врали ученые? — оставив без внимания его вопрос, спросила Ванина.
— Нет, Вера Игнатьевна, не врали, — спокойно возразил Земсков. — Просто наука не стоит на месте, а с каждым годом идет дальше, развивается... Вполне естественный процесс... Пройдет еще двадцать лет, и, возможно, мы откажемся от сегодняшней канальной прокладки. Появится что-нибудь новое, получше... Разве можно упрекать авиаторов, зачем они на заре века проектировали винтовые, а не реактивные самолеты? Смешно, не правда ли? — он улыбнулся.
Ванина спросила:
— А почему взяли для изоляции диатомовый кирпич, который вызывает коррозию?
— В пятидесятые годы это тоже допускалось всеми инструкциями, — объяснил Земсков. — Да и не было под рукой ничего другого.
Она молчала.
Земсков спокойно ждал.
— Ах, как хорошо! — сказала Ванина. — Выходит, по науке лопаются трубы каждый год, и люди заживо варятся в кипятке — тоже по науке!
— А вот это уже безобразие, — сказал Земсков. — Люди не должны страдать ни при каких условиях. Пусть объяснит Георгий Андреевич Постников, как это получилось, что работники «Горэнерго» три часа не могли перекрыть воду. Безобразие, да и только. Виновных надо отдать под суд.
— Замечательно, — сказала Ванина. — Тех, кто не мог ликвидировать аварию, — под суд. А вас, которые запроектировали ее своими собственными руками, под суд не надо.
Земсков мягко улыбнулся.
— Надо или нет — не знаю, — сказал он. А вот то, что по закону нас нельзя под суд, — это совершенно точно.
Ванина молчала.
— Бесполезный разговор, Вера Игнатьевна, — сказал он. — Даже преступника не судят, если с момента преступления прошло больше десяти лет... А трассы эти проектировались, между прочим, тридцать лет назад... Да вы бы с прокурором посоветовались, он подтвердит.
— Советовалась уже.
— Ну и что?
— Подтвердил, к сожалению.
Земсков улыбнулся.
— Тогда в чем же дело?
— А в том, что вы мне противны.
Он развел руками.
— А это уже, простите меня, женские эмоции.
— А разве я не женщина? — спросила она.
— Очаровательная, — согласился он.
В селекторе раздался голос секретарши:
— Вера Игнатьевна, к вам Руднева.
— Пусть зайдет, — сказала Ванина.
В кабинет вошла Алла Борисовна.
Земсков вежливо поднялся.
— Знакомы? — спросила Ванина.
— Не имею чести, — сказал Земсков.
— Руднева Алла Борисовна, — представила Ванина. — Первая горбольница... Земсков, Виталий Федорович, директор проектного института.
— Очень приятно, — сказал Земсков.
— Здравствуйте, — Руднева протянула ему руку.
— Все, Виталий Федорович, — сказала Ванина. — Пока у меня нет больше вопросов.
— Всегда к вашим услугам, — Земсков поклонился и вышел.
Ванина перевела взгляд на Рудневу.
— Садись, мать, — сказала она. — Чего такая бледная?
Руднева вздохнула.
— Дайте закурить, — попросила она.
— А ты разве куришь?
— Сама не знаю, — сказала Руднева.
Ванина открыла ящик стола, достала пачку сигарет, спички, протянула Алле Борисовне. Та неумело затянулась.
— Завтра чтобы бросила, — распорядилась Ванина. — Врачи говорят: курить — вредно для здоровья.
— Жить — вредно для здоровья, — объяснила Руднева.
Ванина усмехнулась:
— Только сейчас узнала?
— Давно знала, да все не верила.
— И правильно делала, — сказала Ванина. — Не всему, что знаешь, надо верить... А то характер испортится, и морщины наживешь.
— А мне все равно, — сказала Руднева.
Ванина посмотрела на нее.
— А вот тут ты уже не искренна с советской властью, — объяснила она. — Нет такой бабы, которой было бы все равно...
Они помолчали.
— Значит, так, — сказала Ванина, — по факту аварии возбуждено уголовное дело. Пока привлекается один этот диспетчер... Антипов, кажется?
— Кажется.
— Прокурор говорит: мутный мужичонка... То волосы на себе рвет, то всех кругом обвиняет...
— Пустое место он, а не диспетчер, — сказала Алла Борисовна. — Элементарного дела не смог сделать.
Ванина строго посмотрела на нее.
— А это ты давай, брось, — сказала она.
— Что?
— Своего тоже не выгораживай... Если диспетчер действует неграмотно — значит, он не обучен... А не обучен — потому что его не обучили... Так ведь, милочка, получается?
Алла Борисовна не ответила.
Ванина усмехнулась.
— Ишь ты, — сказала она, — какие мы все нежные!.. Тут человек погиб, а они, понимаешь, рассуждают... Да ты бога моли, чтобы Постников и муж твой отделались выговорами...
— Не могу понять, — сказала Алла Борисовна. — сколько лет работаю в больницах, и всегда одна и та же история. Как только погибает человек, тут же все начинают лихорадочно искать, на кого бы эту смерть списать. Как будто человеческую смерть можно на кого-то списать. Фантастика!
— А ты бы чего хотела? — спросила Ванина. — Чтобы любую вину работнику прощали?
— Так не за вину же его наказывают, Вера Игнатьевна, — сказала Алла Борисовна. — Пускай ты сто раз виноват, но пока никто не пострадал — живешь себе припеваючи... Наказывают, говорю, чтобы было на кого человеческую смерть повесить.
— Все это, мать, философия, — неодобрительно сказала Ванина. — И, доложу тебе, довольно гнилая...
По улице мчался дежурный «пикап», тот самый, на котором в ночь аварии безуспешно мотался по разным адресам слесарь Сорокин.
Теперь рядом с шофером сидел Олег Сергеевич Руднев.
В кузове машины были сложены бело-красные щиты ограждения.
На углу «пикап» остановился.
Начальник района Иванов с рабочими поджидал его.
Руднев вышел из машины, поздоровался с Ивановым. Тот что-то показал ему на большой развернутой схеме.
— Действуйте, — сказал Руднев.
Рабочие спустили из кузова несколько щитов, огородили ими кусок асфальта.
— А фонари? — спросил Руднев.
— Дали заявку, — сказал Иванов. — К двадцати часам обещали установить.
— Проконтролируйте, — велел Руднев.
— Хорошо, Олег Сергеевич.
Садясь в машину, Руднев спросил:
— С больничного уже выписали?
— Держат пока.
— Значит, нарушаете режим?
— А что делать? — Иванов усмехнулся. — Рад бы в рай, да грехи не пускают.
Руднев задержал дверцу.
— Как это понять? — спросил он. — Не доверяете своим сотрудникам?
— Мне отвечать, а не моим сотрудникам, — объяснил Иванов.
Руднев покачал головой.
— Ну что ж, — сказал он. — Теперь я понимаю, почему диспетчер Антипов палец о палец не ударил.
— Почему? — не понял Иванов.
— Да потому, что приучили человека: не он отвечает, а начальник района Иванов. Может, и мне подождать, пока вернется из отпуска Постников?
— Не знаю, — сказал Иванов.
Руднев в сердцах захлопнул дверцу.
Дежурный «пикап» тронулся.
В тот день он останавливался еще несколько раз, и везде, где побывал он, оставались участки, огражденные бело-красными фанерными щитами.
Кое-где эти щиты ставились на проезжей части улицы, и тогда сотрудники ГАИ вывешивали знак «кирпич», запрещающий движение транспорта.
— Ну забаррикадировались! — восхитился веселый шофер дежурного «пикапа» Калганов.
— Это нетрудно, — сказал Руднев. — Трудно оборону удержать.
Вера Игнатьевна Ванина была у себя в кабинете.
Открылась дверь, вошел Постников.
Они поздоровались.
Постников взял стул. Сел.
— Много не догулял? — спросила Ванина.
— Две недели.
— Переживешь, — успокоила Ванина.
— Постараюсь, — согласился он.
Ванина придвинула папку с бумагами, прочла:
— «...Порывы происходят из-за периодического контакта металла труб с агрессивными водами...»
— Что это? — спросил Постников. — Акт уже есть?
Ванина не ответила, прочла дальше:
— «...Образуются глубокие воронки с горячей пульпой, прикрытые сверху хрупкой коркой асфальта... Удельная аварийность городских теплосетей равна двум и четырем десятых повреждений на один километр в год». — Ванина подняла голову. — Какова протяженность сетей? — спросила она.
— Сто километров.
— Выходит, двести сорок аварий в год? — Ванина покачала головой. — И каждая из них может кончиться человеческими жертвами. Наступил на хрупкую корку асфальта, и... — она выразительно развела руками.
— Что вы читаете? — спросил Постников.
Она смотрела на него не отрываясь.
— Я читаю кляузу паникера Евстигнеева на управляющего «Горэнерго» Постникова, — сказала она. — И знаешь, что удивительно? — Она поискала дату на письме. — Пять лет назад Евстигнеев предупреждал нас с тобой о возможных человеческих жертвах, а несчастный случай произошел только сейчас... Везло тебе, Георгий Андреевич.
— Я вас не понимаю, — сказал Постников.
— Нет, это я тебя не понимаю, — повысив голос, сказала Ванина. — Ты же специалист, отлично знаешь, что трубы, уложенные в сырой грунт бесканальным способом, превращаются в гниль, в труху. На что рассчитываешь?
— Мы делаем все, что в наших силах, — сказал Постников.
— Ах ты, боже мой! — умилилась Ванина. Заглянув в папку с бумагами, она прочла: — «В год реконструируется канальным способом примерно три — три с половиной километра...» Твоя объяснительная?
— Моя.
— Так это же филькина грамота, насмех курам! Такими темпами мы и за тридцать лет не приведем порядок теплосети. Сколько еще человек сварится в кипятке?
— Хочу напомнить, Вера Игнатьевна, — сказал Постников, — пять лет назад, отвечая Евстигнееву, вы, слово в слово, повторили эту мою объяснительную.
— Мы тебе поверили, — сказала Ванина.
— Чему поверили? — спросил он. — Что сто километров, деленные на три, получится меньше тридцати лет? По-моему, арифметику вы знаете не хуже меня.
Ванина исподлобья смотрела на него.
— Нет, Вера Игнатьевна, — проговорил он, — вы были вынуждены поддержать мою филькину грамоту точно так же, как я был вынужден ее подать.
Он замолчал.
— Продолжай, — сказала она, — я слушаю тебя с огромным интересом.
— А я не скажу ничего нового, — сказал он. — Есть один способ избежать несчастных случаев на улицах города. Ржавые трубы выкопать, сдать в металлолом и все сто километров уложить заново. Все — сплошь. — Он посмотрел на нее. — Дайте нам девять миллионов рублей. Раздобудьте новые трубы — восемь тысяч тонн. Заставьте проектировщиков целый год работать только на нас. Ну и совсем пустяк: две-три мощные строительные организации. Карман города выдержит это?
— За безопасность сетей отвечает не только город, но и твое министерство, — сказала Ванина.
— Правильно, — сказал Постников. — Но в год оно в состоянии выделить восемьдесят тонн труб, а не восемь тысяч... А когда я просил, умолял, слезы лил — как мне отвечали? Резерв создан на случай стихийных бедствий... Вот, дай бог, землетрясение произойдет или реки выйдут из берегов... А у нас что? Тридцать лет назад многоуважаемый Виталий Федорович Земсков еще не знал, что трубы надо класть канальным способом? Это разве стихийное бедствие? А потом металлургическому заводу понадобилось водохранилище, и никто не осмелился перечить директору Соколову. Это тоже — стихийное бедствие?
— Ну и что же ты предлагаешь? — помолчав, спросила Ванина.
Постников ответил с горечью:
— Предлагают, Вера Игнатьевна, те, кому работать не надо... Товарищ Евстигнеев, например... Пять лет, спасибо ему, раскрывает нам глаза... А моя судьба: положить голову на плаху и ждать, опустится топор или... пронесет. Потому что ничего другого сделать я не в состоянии... И вы это прекрасно знаете.
Наступила долгая пауза.
Ванина встала, подошла к окну.
Степенно прошествовала пожилая женщина с хозяйственной сумкой. Молодая мать провезла коляску с ребенком. Прошмыгнула веселая ватага ребятишек.
Люди спокойно и уверенно ступали на чистый, вымытый дождем асфальт.
— Нет, — сказала Ванина. — Бездействовать нельзя. Это преступление. Надо что-то делать. Караул кричать.
— Пока меня не было, Руднев пытался что-то делать, — сказал Постников. — Огородил несколько улиц щитами... Толку — чуть, тогда уж надо все огородить. Но паника, как и следовало ожидать, началась. Шофер такси сегодня клятвенно уверял меня, что в кипяток провалилось пять человек. С детьми... Вера Игнатьевна, — спросил он, — не боитесь паники в нашем городе?
Ванина по-прежнему смотрела в окно.
По улице шли и шли люди. Мужчины и женщины, старые и молодые. У каждого из них были свои дела, свои заботы. И меньше всего думали они о том, что сейчас, в эту самую минуту, может треснуть хрупкая корка асфальта, под которой окажется гибельная яма с кипятком.
— Больше всего я боюсь твоих неопровержимых аргументов, — обернувшись к Георгию Андреевичу, медленно произнесла Ванина. — Послушать Земского — голубь мира... Ты тоже, получается, ни в чем не виноват... А из головы не идет покойный Макаров... Кого теперь, — она показала на людей в окно, — отправим мы на тот свет?
Постников спросил устало:
— Ну и что вы предлагаете, Вера Игнатьевна?
Ирина Васильевна Антипова вошла в здание «Горэнерго». Ее провожали сочувственные взгляды.
Кто-то подошел, тихо спросил:
— Как отец?
— Сушит сухари, — громко и вызывающе ответила Ирина Васильевна.
Секретарша в приемной печатала на машинке.
Ирина Васильевна осведомилась:
— Есть кто из начальства?
— Георгий Андреевич разговаривает с Москвой.
— А Олег Сергеевич... один?
— У него Иванов, — не отрываясь от машинки, ответила секретарша. — И это надолго.
— Ничего, я подожду, — сказала Ирина Васильевна.
Руднев сидел за столом. Иванов стоял перед ним.
— Что это? — спросил Руднев, листая стопку бумаг.
— Протоколы квалификационной комиссии — сказал Иванов. — Антипов, как положено, прошел переподготовку. Все честь честью.
Руднев отодвинул бумаги.
— Гроша ломаного не стоит, — сказал он.
— Почему? — не понял Иванов.
— Потому что живем на вулкане, а персонал готовим, как будто нормальные условия... Где документация о прошлых авариях?
— Но, Олег Сергеевич...
— Олег Сергеевич я уже тридцать пять лет...
— Но вы же знаете, была установка...
— Какая установка?
— Аварии не выпячивать. Не создавать в городе ненужной паники.
— Не верю, — сказал Руднев. — Управляющий «Горэнерго» не мог дать такую незаконную установку.
Иванов вздохнул.
— Знаете что, — сказал он. — Я сейчас доложу Георгию Андреевичу, и объясняйтесь с ним сами. Вы — начальник, а я — человек маленький, подневольный — он повернулся и вышел из кабинета.
Руднев остался один.
Заметно было, как за последние дни он осунулся. Сизые, нечисто выбритые щеки, тяжелые мешки под глазами.
Открылась дверь, в кабинет вошла Антипова.
— Можно? — Она робко улыбнулась.
— Да, да, конечно, — сказал он. — Садись, пожалуйста.
Ирина Васильевна взяла себе стул. Села.
— Олег, — тихо спросила она. — Что же теперь будет?
Он не ответил.
— Ты извини, что я тебе надоедаю, — сказала она. — Но так уж получилось, что вся надежда на тебя. На кого же мне еще надеяться? Больше не на кого...
Он молчал.
— Я прошу тебя, — сказала она. — Спаси отца... Умоляю!.. Во имя нашей... она запнулась, — прежней дружбы... Он сейчас для меня как последняя соломинка... Вся жизнь кувырком. Только-только стала в себя приходить. И вот... За что!
Она не спрашивала. Она утверждала.
Руднев вздохнул.
— Наши близкие никогда не бывают виноваты, — сказал он. — Виноваты всегда только чужие... Я же не упрекаю тебя, Ира. По-другому ты, наверное, и не можешь рассуждать.
— Почему? — возразила она. — Я все прекрасно понимаю. Отец что-то там нарушил. Не разобрался в схемах. «Пикап» зазря гонял. Упустил время... Но трубу же прорвало не по его вине. И прорывы эти, говорят, происходят систематически, каждый год. А это чья вина?
— Работает комиссия, она выяснит, — сказал Руднев.
— Чья комиссия?
— «Горэнерго».
— Значит, Постников проверяет Постникова?
— Следователь занимается. По факту гибели Макарова возбуждено уголовное дело.
— Но привлек он пока только моего отца. И кажется, никого другого привлекать не собирается?
— Не знаю, — сказал Руднев.
— Нет, Олег, ты все прекрасно знаешь, — возразила Ирина Васильевна. — Отца будут топить, чтобы себя спасти. Козла отпущения хотят из него сделать. А он... он же не вынесет тюрьмы. Это для него конец. — И тут Ирина Васильевна заплакала. — Люди вы или нет? — спросила она сквозь слезы.
Руднев поднялся. Подошел к Ирине Васильевне. Положил ей руку на голову. Погладил по волосам.
Она не могла унять рыданий.
Дверь в кабинет открылась, на пороге стоял Постников.
Ирина Васильевна вскочила, протиснулась мимо него, выбежала...
Георгий Андреевич вошел в комнату, сел на стул.
После долгой паузы он сказал:
— Я думаю, в акте надо указать все обстоятельства, смягчающие вину Антипова... Сколько раз мы ставили вопрос о квартирных телефонах для персонала. Разве это порядок: дежурный диспетчер вынужден объезжать всех по адресам?.. И потом, этот ужасный грипп у Иванова, высокая температура...
— Оставьте, Георгий Андреевич, — сказал Руднев.
Постников замолчал.
— Кого вы обманываете сейчас? — спросил Руднев. — Меня или самого себя?
Постников ничего ему не ответил.
— Хочу вас предупредить, — сказал Руднев. — Акт в том виде, как он готовится, я не подпищу.
— Причина? — спросил Постников.
— Вина возлагается только на диспетчера Антипова и на пострадавшего Макарова. Один плохо работал, а другой был пьян.
— Разве это неправда?
— Правда. Но не вся.
Постников усмехнулся.
— Вся правда! — вздохнул он. — Покажите мне человека, которому хоть раз в жизни удалось бы разглядеть всю правду.
— Почему? — спросил Руднев.
— А потому что она вот какая, — он широко расставил руки. — До небес и еще выше. А мы с вами люди небольшие, обыкновенные.
— Ничего, я попробую, — сказал Руднев.
— Как? — спросил Постников.
— Пока еще не знаю.
Постников внимательно посмотрел на него. Спросил:
— Полагаете, Антипову это поможет?
— Я сейчас думаю не о нем, — сказал Руднев.
— А о ком же, если не секрет?
— О нас с вами, — сказал Руднев.
Торжественно было в актовом зале заводского дворца культуры.
За столом президиума разместились Вера Игнатьевна Ванина, директор завода Виктор Яковлевич Соколов, представители общественных организаций.
Ванина, стоя, говорила в микрофон:
— ...Подсчитано, товарищи, что в приемные дни каждый третий посетитель приходит к нам в исполком по квартирному вопросу. И скажу вам совершенно откровенно, — она обернулась к соседям по президиуму, — каждый раз после такого приема я себя чувствую совершенно больной...
Директор завода Соколов понимающе закивал.
— ...Сидит передо мной человек, не манны с небес просит, а нормальных жилищных условий... Он их заслужил своим самоотверженным трудом... Мой долг как представителя советской власти обеспечить ему эти условия... А потому, товарищи, — голос Ваниной зазвучал торжественно, — мне доставляет огромное удовольствие объявить, что сегодня сорок семь передовиков вашего предприятия получают ордера на новые квартиры...
Первым зааплодировал директор завода Соколов. Егопримеру последовал весь зал.
— ...Первые три дома в новом микрорайоне сданы в эксплуатацию, — продолжала Ванина. — Когда мы его завершим, это будет один из самых благоустроенных и комфортабельных жилых комплексов города... Не скрою, товарищи, не все у нас шло здесь тихо и гладко. Имелись и споры, даже противоречия. Некоторые товарищи, — она искоса взглянула на Соколова, — пытались гнать одни квадратные метры, не думая, каково же будет жить на них завтрашним новоселам. Звучали и такие настроения: поликлиникак, мол, подождет, спортивные сооружения тоже подождут. Но это, товарищи, в корне неправильная позиция. Не одними квадратными метрами жив человек. Ему надо и лечиться, и развлекаться. Горисполком проявил тут настойчивость, и, надо сказать, дирекция нашего завода в конце концов нас поддержала. — Ванина обернулась к Соколову и лукаво ему улыбнулась: — Так, Виктор Яковлевич?
— А куда же от вас денешься? — сказал он. — Вы — наша власть.
Вновь прозвучали аплодисменты.
— ...И знаете что, товарищи, — сказала Ванина, — давайте-ка вообще почаще оглядываться назад и замечать, сколько нами уже сделано. Нам с вами есть чем гордиться... Посмотрите, как растет, цветет и хорошеет наш город... Только за последние пять лет открыты четыре новых кинотеатра, летний театр, стадион, Дворец культуры, где мы сейчас собрались. И все это появилось не само собой, не по щучьему велению... Это дело наших рук, товарищи...
Аплодисменты грянули в полную силу.
...Пожилой мужчина, сидящий в десятом ряду, с края, Ваниной не аплодировал. Бросались в глаза безучастное выражение его лица, угрюмый, отрешенный вид.
Сосед наклонился к нему и, показав глазами на Ванину, тихо спросил:
— А кто, интересно, у них в семье суп варит? Сама или муж?
Мужчина ничего не ответил.
— ...А теперь, — сказала Ванина, — директор вашего завода Виктор Яковлевич Соколов от имени горисполкома вручит товарищам новоселам ордера на квартиры.
Ванина села.
Поднялся Соколов.
— Архипова Таисия Николаевна, — прочел он в списке первую фамилию. — Двухкомнатная квартира, тридцать шесть метров.
К столу подошла не старая еще женщина.
— Большое спасибо, — смущенно сказала она,
— Правнуков чтобы дождалась, Таисия Николаевна! — приказал директор.
— Грех теперь не дождаться, — согласилась она.
В зале зааплодировали.
— Бондарев Игнат Михайлович, — прочел ди ректор. — Трехкомнатная квартира, сорок восемь метров.
На сцену поднялся высокий мужчина.
— Новоселье не зажмешь? — спросил его Соколов.
— Так нельзя же, Виктор Яковлевич, — Бондарев ввел руками. — Конец квартала.
Директор засмеялся.
Опять раздались аплодисменты.
— Макаров Петр Никифорович, — прочел директор. — Однокомнатная квартира, девятнадцать метров.
Угрюмый мужчина в десятом ряду встал и медленно пошел к сцене.
Соколов с конвертом в руках ждал его.
— Петр Никифорович, — сочувственно сказал директор. — Знаем, какое у тебя горе. Но мы всегда с тобой. Весь наш коллектив. Мужайся, дорогой... Что делать, несчастный случай... — Он протянул Макарову конверт.
Тот его взял. Спросил:
— Вопрос можно?
— Здесь? Сейчас? — не понял директор.
Макаров кивнул.
— Ну давай, — неуверенно разрешил директор.
— Кто виноват в гибели моего сына? — спросил Макаров. — Кто за это ответит?
Совсем тихо стало в зале.
Соколов вопросительно посмотрел на Ванину.
Та тяжело вздохнула.
— Мы вас понимаем, товарищ Макаров, — сказала она. — Идет следствие. И можете не сомневаться: все до единого получат по заслугам.
— После вашей речи я как раз очень сильно в этом сомневаюсь, — сказал Макаров.
Лицо Ваниной не изменилось.
— Почему же, Петр Никифорович? — спросила она. — Не понимаю, какая тут связь?
— А потому что стадиончики все строим... Клубы и кинотеатры... А выйдешь из кинотеатра — и по шею в кипяток... В нашем замечательном городе за порог дома ступить опасно. На краю гибели живем, — он тяжело дьшал.
Ванина мягко сказала:
— Мне кажется, Петр Никифорович, вы слишком доверяете слухам.
— Не слухам, товарищ заместитель председателя исполкома, — возразил Макаров. — К нам в цех официальный человек приезжал. Из «Горэнерго». Инструктировал, чтобы на пар не ходили. И вообще обрисовал ситуацию.
Ванина посмотрела на Соколова.
Тот пожал плечами. Обернулся к мужчине, сидящему рядом:
— Ты не в курсе?
— В курсе, — сказал мужчина. — Приезжал Руднев Олег Сергеевич. Проводил в цехах информацию.
— Врать не надо, — проговорил Макаров. — Не можете обеспечить людям покой и безопасность — встаньте и честно признайтесь... Если вы действительно советская власть.
Быстрым шагом Ванина вошла в кабинет Соколова. Виктор Яковлевич шел следом за ней.
Вера Игнатьевна швырнула на стол папку с бумагами. Резко отодвинула стул. Села.
— Дожили! — сказала она. — Докатились! Стыдно!
— Что с него возьмешь? — вздохнул Соколов. — У человека горе.
— У него горе? — крикнула Ванина. — А у нас с тобой — не горе? Нас это как, совершенно не касается?
Соколов ничего не ответил.
— Водохранилище, видишь ли, заводу понадобилось, — сказала Ванина, — производственная необходимость, видишь ли! А там — хоть трава не расти! Пускай люди по кипятку ходят. Временщики!
— Я тебя не понимаю, Вера Игнатьевна, — чуть растягивая слова, сказал Соколов. — Получается, ты меня, наш завод в несчастном случае обвиняешь?
Ванина промолчала.
— Нет, Вера Игнатьевна, — Соколов покачал головой, — это ты давай брось. Не надо... Я защищал интересы завода. Мое право, даже моя обязанность была настаивать на строительстве водохранилища. А вот город должен был думать, соображать, можно это или нельзя. И если нельзя, опасно, то мне следовало отказать. А как же иначе? Только так. Чего же вы с Постниковым такими покладистыми вдруг оказались, моим уговорам так легко поддались?
Ванина молчала.
— Давай, Вера Игнатьевна, раз и навсегда договоримся, — сказал Соколов. — Я отвечаю за свой завод, а ты за наш город. А на заводе у меня все в порядке — он показал рукой на простершуюся за окном заводскую территорию. — На заводе у меня люди не гибнут... Живы-здоровы, слава аллаху... Ишь мальчика для битья решила найти, — усмехнулся он. — Просчитаешься, мать...
Ванина молчала.
— Ну ладно, — сказал Соколов. — Погорячились, и будет... Не чужие... Хочу дать тебе один дельный совет... Этого горлопана Руднева ты бы все-таки прибрала к рукам. Ишь разъезжает по предприятиям, раскрывает людям глаза... Он тебе такого джинна выпустит из бутылки, никакими силами обратно не загонишь...
Сын Веры Игнатьевны Андрей, пристроившись тахте, разбирал шахматную партию.
Сделал несколько ходов. Подумал. Вернул фигуры в прежнюю позицию.
В передней хлопнула дверь.
Андрей вскочил, выбежал в переднюю.
Вера Игнатьевна искала под вешалкой свои домашние туфли.
Андрей наклонился, подал ей их.
— Спасибо, — сказала Ванина.
Они прошли в столовую.
— Ты рано сегодня, — сказал он. — Больше не уедешь?
— Не уеду, — проговорила она.
Вера Игнатьевна опустилась на стул. Задумалась.
— Мамочка, — глядя на нее, сказал Андрей, — на тебе же лица нет. Я не могу этого видеть. В исполком придут еще десятки новых зампредов, а мать у меня одна. Другой нет и уже не будет.
Она подняла на него взгляд. Сказала:
— Спасибо, сын. — И вдруг заметила: — Знаешь, о чем я иногда думаю? Тебе бы девочкой надо было родиться.
— Почему? — он опешил.
— Так. Из тебя бы вышла идеальная жена. Жена-домоседка.
Он засмеялся.
— По-моему, мне это не грозит.
— Тогда женись, — посоветовала она.
— Зачем?
— Я не смогла, так, может, жена из тебя мужчину сделает.
— Мама, — спросил он, — ты хочешь, чтобы я все видел и молчал?
— Нет, — сказала она. — Молчать не надо. Зачем? Но я не хочу, чтобы ты раньше времени оплакивал мою тяжелую жизнь. Другой жизни у меня тоже нет и, наверное, уже не будет. Я сама выбирала свой крест, и самой мне его нести.
Он ничего ей не ответил.
Вера Игнатьевна встала, подошла к телефону, решительно набрала номер.
— Алла Борисовна? Ванина, здравствуй. Мне надо срочно тебя видеть. Да. Через час в исполкоме. Приезжай.
Рудневы завтракали.
— Когда произошел несчастный случай и погиб человек, Постникова в городе не было, — сказала Алла Борисовна. — Ты один всем распоряжался...
Руднев намазал хлеб маслом. Сверху положил ломтик сыра.
— У нас есть молоко? — спросил он.
— И этот Антипов находился под твоим началом, — сказала Алла Борисовна. — Имей мужество признать.
— А сливки? — спросил он.
Она посмотрела на него.
— Не устраивают завтраки — поищи где получше.
— Вполне устраивают, — сказал Руднев. — Но кофе я люблю с молоком. Или со сливками... И И пожалуйста, передай своей Ваниной, что — признают меня виновным или нет — второго Евстигнеева они уже не получат. Так, пожалуйста, и передай.
Алла Борисовна покачала головой.
— Это донкихотство, Олег, — сказала она.
— Возможно. Но другого способа переложить теплотрассы в городе я не вижу. Кричать надо! Домолчались, хватит.
Алла Борисовна откинулась на спинку стула.
— Объясни, пожалуйста, — попросила она, — что плохого сделал тебе Георгий Андреевич Постников?
— Абсолютно ничего. Только хорошее.
— Зачем же пытаешься сломать ему жизнь? Губишь человека?
Руднев не ответил.
— Донкихотство за чужой счет, Олег, довольно опасная вещь, — сказала Алла Борисовна. — С благородного копья иной раз капает кровь ни в чем не повинных людей.
Руднев резко отодвинул чашку и встал из-за стола.
В кабинете Ваниной находился городской прокурор.
— ...Ну что ж, мне все ясно, — проговорила Ванина. — Кроме одного.
— Да?
— Почему Постникова вы привлекаете к уголовной ответственности, а меня нет?
Прокурор усмехнулся.
— Напишите заявление — рассмотрим, — сказал он.
— А вы не шутите, я ведь серьезно, — сказала Ванина.
— А если серьезно, Вера Игнатьевна, — сказал прокурор, — то за состояние теплотрасс в городе отвечает прежде всего управляющий «Горэнерго», а не зампред исполкома.
— Совершенно несерьезно, — сказала Ванина. — Ответственность тут у всех у нас общая. Моя, может, еще больше, чем у других.
— Вера Игнатьевна, — сказал прокурор, — давайте все-таки руководствоваться конкретными должностными обязанностями, а не... — он не договорил.
— Ну? — спросила она.
— А не нашей с вами... чувствительностью, — объяснил он.
Ванина покачала головой:
— Не получается, мой дорогой. Оказывается, одно с другим слишком тесно связано.
— Вы о Рудневе? — догадался прокурор.
— При чем здесь Руднев? — Ванина раздраженно отодвинула папку с бумагами. — Вот уж кто родился в рубашке.
— Это почему же? — не понял прокурор.
— А потому что Постников мог хоть на уши встать и все равно б ничего не добился... А сейчас, после смертельного случая, позиция товарища Руднева, конечно, — она поискала верного слова, — куда более выгодная... Разве не так?
— Возможно, — согласился прокурор. — Но вины его перед законом нет.
— А вот в этом я как раз совсем не уверена, — сказала Ванина.
— Что вы имеете в виду? — спросил прокурор.
Ванина посмотрела на него.
— Аварийное состояние сетей требовало особенно четкой работы всех служб, — проговорила она. А это уже — обязанность главного инженера Руднева. Тем более в отсутствие управляющего «Горэнерго» Постникова. Разве не так?
— Видите ли, Вера Игнатьевна, — сказал прокурор, — в том-то и беда, что главный инженер Руднев до несчастного случая не представлял даже всего объема опасности... И вела к этому тактика управляющего Постникова, стремившегося всеми средствами не выпячивать аварийное состояние теплосетей...
Ванина замолчала.
— Безумно жаль Георгия Андреевича, — сказала она после долгой паузы. — Редкой души человек.
— Статья сто семьдесят вторая, — сказал прокурор. — Халатность. Невыполнение или ненадлежащее выполнение должностным лицом своих обязанностей...
Постников и жена его Надежда Евгеньевна были на кухне.
Она мыла посуду, он вытирал ее.
— Жорочка, — спросила Надежда Евгеньевна — чем все это может кончиться?
— Не знаю, — сказал он. — В крайнем случае, снимут с работы.
— И все?
— И все.
Она покачала головой.
— Но прокуратура же возбудила уголовное дело.
— А как же иначе? — сказал он. — Таков порядок. Дело возбуждается по факту несчастного случая.
— Кроме диспетчера Антипова кого-нибудь еще привлекают?
— Нет, Наденька, — ответил он, — никого.
Она вздохнула.
— На днях я видела Аллу Рудневу. Она разговаривала со мной как с тяжело больным человеком...
— Думаю, тебе показалось, — сказал он.
Раздался звонок в дверь. Постников вытер полотенцем руки и вышел из кухни.
На пороге стоял Руднев.
— Разрешите? — спросил он.
— Конечно, — сказал Постников. — Милости прошу.
Они прошли в его кабинет.
— Садитесь, пожалуйста, — предложил Постников.
Руднев, однако, не сел.
— Георгий Андреевич...
— Секунду! — Постников поплотнее прикрыл за собой дверь. — Если можно, пожалуйста, потише, — попросил он. — Надежда Евгеньевна нервничает.
— Я хочу только сказать...
— Зачем? Не надо, — Постников пожал плечами. — Следователь ознакомил меня с вашими показаниями.
— Но...
— Не надо, — повторил Постников. — Не унижайтесь, Олег Сергеевич. И меня не унижайте.
— Но я хочу объяснить.
— Что именно? — спросил Постников. — Не могли иначе? Поступили как честный человек? В городе все, кроме вас, преступники? Это я уже понял.
— Но вы же так не думаете, — возразил Руднев.
— А как я думаю? — спросил Постников. — Знаете — поделитесь.
— Никак, — сказал Руднев. — Научились никак не думать. Не задумываться. А иначе бы... — он замолчал.
— Что? — спросил Постников.
— Просыпались бы ночью в холодном поту. От страха.
Постников усмехнулся:
— А кто вам сказал, что я не просыпаюсь ночью в холодном поту от страха?
Руднев не сводил с него глаз.
— Но ради чего тогда? — спросил он.
— А ради того, Олег Сергеевич, — тихо сказал Постников, — что легче всего искать виноватых. А их нет, поверьте. Ни одного, как на грех, злодея. Ванина тоже, наверное, ночью ворочается в холодном поту... В министерстве нам все сочувствуют. А изменить положение никто не может. Объективные обстоятельства мешают. А их на ковер не вызовешь и под суд не отдашь. Обстоятельства, они и есть обстоятельства.
— Следователю это рассказали? — спросил Руднев.
Постников не ответил.
— Я вот смотрю на вас и думаю, — сказал он. — Оба мы — честные, порядочные, незлые люди... В чем же разница между нами?
— Незлой вы, а не я, — сказал Руднев.
— А разница вот в чем, — не слушая его, продолжал Постников. — Я всегда делал только то, что от меня ждали. А не ждали — значит, не делал.
— Почему? — не понял Руднев.
— А потому, что чаще всего это бесполезно.
Руднев тяжело вздохнул:
— День и ночь я только и слышу: «У Георгия Андреевича было безвыходное положение...» А вчера меня вызвала Ванина, и я ее спросил: а когда Георгия Андреевича поведут в тюрьму, вы тоже разведете руками и скажете: «Ну что я могу поделать? У меня же безвыходное положение. Обстоятельства сильней меня...»?
Постников не улыбнулся.
— А вы действительно злой человек, — сказал он.
— За послушанье, Георгий Андреевич, нас только в детстве гладят по головке, — сказал Руднев. — А потом оно уже никого никогда, к сожалению, не спасает.
Раздался какой-то странный звук.
Они обернулись.
В дверях стояла Надежда Евгеньевна.
Она плакала.
Ирина Васильевна Антипова возвращалась домой. Вышла из лифта — обе руки оттягивали пудовые сумки с продуктами. Поставила одну из них на пол, нажала на кнопку звонка.
За стеной раздался топот, и дверь открыл сын Павлик. Лицо колючее, сердитое.
— Что такое? — спросила Ирина Васильевна. — Что еще приключилось?
— Дед, — сказал мальчик, — снова напился.
Ирина Васильевна быстро вошла в комнату.
Василий Егорович сидел за столом, уронив голову на руки, и кротко смотрел на дочь.
— Иришенька, — сказал он заплетающимся языком, — пожалуйста, сдай меня в утиль... Дурака нечастного... Из-за меня человек погиб, в расцвете лет... Ты не знаешь, — вдруг деловито осведомился он, — какую покойник занимал должность?
Ирина Васильевна ничего ему не ответила. Поддерживая под локти, подняла со стула. Ноги слушались Антипова с трудом. Опираясь на плечо дочери, кое-как добрался он до дивана. Улегся.
— Расстрелять меня мало, — заплетающимся языком сказал Антипов. — Тебе-то за что эти мучения?
По-прежнему не отвечая ему, она достала из шкафа плед. Заботливо укрыла отца. Спросила сына:
— Лекарство давал деду?
— Пусть пьет меньше, — зло ответил мальчик.
— Молчать! — прикрикнула Ирина Васильевна. — Ишь учитель нашелся... Не твое дело!
В это время в прихожей раздался звонок.
— Иди открой! — приказала она.
Мальчик вышел и через минуту возвратился с милиционером.
— Здравствуйте, — вежливо поздоровался тот.
— Здравствуйте, — со страхом произнесла Ирина Васильевна.
— Антипов Василий Егорович здесь проживает? — спросил милиционер и увидел лежащего на диване Антипова. — Вы, наверное, будете?
— А в чем дело? — пьяно сказал Антипов. — Ну я, допустим...
— Почему не являетесь на вызовы следователя? — спросил милиционер. — Повестки получали?
— Да вы же видите! — волнуясь, сказала Ирина Васильевна. — Он совсем болен...
Милиционер подошел к дивану и потянул носом.
— Все понятно, — сказал он. — Пьем и не закусываем. Болезнь известная.
— Он действительно болен, — взмолилась Ирина Васильевна. Врачи подтвердят... Пожалуйста!
— Одевайтесь, Антипов, — сказал милиционер. — Придется проследовать со мной.
Служебная машина подъехала к зданию городской прокуратуры.
Рядом с шофером сидел Постников.
— Ждать вас? — спросил шофер.
— Не знаю, — сказал Постников.
Шофер удивленно посмотрел на него.
— Шучу, — сказал Георгий Андреевич. — Ты поезжай, Коля... Я доберусь...
Но из машины он почему-то не выходил.
— Рано приехали? — спросил шофер.
— Да нет, в самый раз.
— Покалывает опять? — шофер сочувственно коснулся рукой груди.
— Все прекрасно, Николай, — сказал Постников. — Значит, помнишь? Надежде Евгеньевне ни слова.
— А если спросит, куда я вас возил?
— Скажи: в баню.
— А моя предпочла бы прокуратуру, чем вот эти бани.
— Она у тебя умница, — Постников вздохнул и вышел из машины.
Поздним вечером Руднев находился у себя в кабинете. Рабочий день давным-давно закончился. Кругом — ни души, мертвая тишина. Однако Олег Сергеевич уходить с работы, кажется, не торопился.
За стеной раздался стук женских каблуков.
Руднев прислушался. В дверь к нему постучали.
— Да, — сказал он.
На пороге стояла Ирина Васильевна.
— Ира? — сказал Руднев. — Проходи, пожалуйста.
Она вошла и бессильно опустилась на стул.
— Случилось что-нибудь? — спросил Руднев.
— Отца арестовали, — сказала она.
— Когда?
— Вчера вечером.
Она сидела уронив голову, тупо уставившись в пол.
— А у следователя ты была? — спросил он.
— Была.
— Ну и что?
— Говорит: не волнуйтесь. Если понадобится, у нас есть больница.
— Так правда, наверное.
Она подняла голову.
— Спасибо. Успокоил.
Руднев помолчал.
— Олег, — сказала Ирина Васильевна, — подпиши акт. Я тебя умоляю.
— Какой акт?
— О том, что у персонала не было телефонов, а у Иванова — грипп. Как хочет Постников...
— Господи, — сказал Руднев, — да все уже забыли про ту филькину грамоту... Телефоны, грипп... Это же смешно!
— Ну так смейся, — сказала она. — Чего же ты не смеешься? Смейся!
Он опять промолчал.
На подоконнике шумно кипел чайник. Руднев встал, выдернул вилку из розетки.
— Чаю хочешь? — спросил он.
Она не ответила.
Руднев достал из шкафчика два стакана. Чайничек с заваркой. Сахарницу. Один стакан поставил перед Ириной Васильевной, другой взял к себе.
— Как же ты не понимаешь? — сказал он. — Выходит, имелись бы у персонала телефоны, несчастья бы не случилось... Это что, позиция? Отцу твоему такой акт совершенно не поможет...
Она усмехнулась.
— Это все, что ты можешь мне сказать?
Он пожал плечами:
— Ты спросила про акт — я тебе ответил.
Она долго пристально его разглядывала. Потом сказала:
— А знаешь, Олег, я ведь радоваться должна, что когда-то не связала с тобой свою жизнь. Судьба меня уберегла. Мой бывший муж хоть и пьяница был, и ничтожество — но растоптать из принципа моего отца он бы не смог. — Она покачала головой. — Сердце у него было...
Раздался телефонный звонок.
Руднев поднял трубку.
— Да, — сказал он. — Слушаю.
Алла Борисовна говорила из ординаторской.
Голос ее звучал сдержанно:
— Час назад в больницу доставили Георгия Андреевича... Обширный инфаркт передней и задней стенок... Приступ случился прямо в прокуратуре... Следователь вызвал «скорую»... Положение критическое...
Руднев положил трубку.
— Кто звонил? — тревожно спросила Ирина Васильевна. — Что-нибудь с отцом?
— Нет, — сказал Руднев и тихо попросил: — Уйди, пожалуйста.
— Олег?
— Я прошу: уйди! — крикнул он. — Пожалуйста, оставь меня в покое.
Она не пошевелилась.
Руднев откинулся на спинку стула. Закрыл глаза.
Она не сводила с него взгляда.
— Извини, — попросил он. — Я не то говорю...
— Олежек, — в голосе ее прозвучало сострадание. — Объясни мне все-таки, что с тобой происходит?
— Со мной? — он пожал плечами. — Ничего особенного. Просто я не знаю, как мне дальше жить...
Заседал исполком.
Председательствовала на нем Вера Игнатьевна Ванина, докладывал моложавый мужчина в строгом черном костюме.
— ...Итак, первый вопрос — средства, — говорил он. — Реконструкция теплосетей потребует, как известно, девять миллионов рублей. Деньги эти у нас будут. По согласованию с министерствами крупнейшие предприятия города финансируют все необходимые работы... Так сказать, с завода по миллиону — городу новые сети, — уточнил он.
— Вот это правильно! — сказал кто-то из присутствующих.
— ...Теперь — оборудование, — продолжал докладчик. — Мы обратились в директивные органы, и учитывая исключительное положение города, нам выделены фонды на трубы, задвижки и лотки.
— Прекрасно! — сказал тот же голос.
— ...Таким образом, если члены исполкома согласятся с предложенным планом работ, то уже в этом году можно будет приступить к проектированию новых теплотрасс. С тем чтобы будущей весной началось строительство первой очереди, первых пятнадцати километров.
— Так, по-моему, все совершенно ясно, — сказал директор завода Виктор Яковлевич Соколов. — Разве кто возражает?
— Да, — сказал докладчик. — Возражение поступило от исполняющего обязанности управляющего «Горэнерго» товарища Руднева Олега Сергеевича.
Все обернулись к Рудневу.
Тот сидел сутуло сгорбив плечи.
— Что же не устраивает товарища Руднева? — полюбопытствовал Соколов.
— Сроки, — сказал докладчик. — Олега Сергеевича не устраивают запланированные сроки работ. Он представил докладную, в которой предлагает завершить строительство первой очереди уже в этом году.
В комнате возник шум.
Соколов вздохнул.
— Олег Сергеевич, — спросил он, — какое сегодня число?
— Второе июля, — сказал Руднев.
— А тепло в дома когда даете?
— В конце октября.
— Значит, к тому времени надо будет уже закончить все работы? Меньше чем за четыре месяца?
Руднев ответил:
— Другого выхода я просто не вижу.
— Но вы же слышали, — сказал Соколов. — Как следует подготовимся и весной засучив рукава возьмемся.
— А пока пускай сохраняется аварийное положение? — спросил Руднев.
Шум в комнате усилился.
— Так, — сказал Соколов. — Вера Игнатьевна, разрешите-ка несколько слов.
— Прошу, — сказала Ванина.
Соколов поднялся.
— Я очень уважаю напористость и энергию молодого руководителя Олега Сергеевича Руднева, — произнес он. — Я приветствую его деловую смелость. Если сегодня нашими общими коллективными усилиями созданы наконец условия для коренной реконструкции теплотрасс, то есть в том немалая заслуга и товарища Руднева... Но... Олег Сергеевич, — Соколов всем корпусом обернулся к нему, — деловая смелость — это одно, а демагогия, простите меня, — совсем другое...
Руднев молчал.
— Когда по фондам вы должны будете получить последнюю партию труб? — спросил Соколов. — В декабре, кажется?
— Кажется, — сказал Руднев.
— А работы собираетесь завершить уже в октябре? Не имея даже всех труб? Телегу запряжем впереди лошади? Так это, кажется, называется?
— Да что вы его уговариваете? — с места громко сказал директор проектного института Земсков. — Не маленький!
Наступило молчание.
— Ну что ж, — сказала Ванина, — слушаем вас, товарищ Руднев.
Олег Сергеевич поднялся.
— Я думаю, — чуть помедлив, сказал он, — нет, я уверен, — поправился он, — если обратиться к населению города, ко всем общественным и хозяйственным руководителям, если честно и прямо сказать, в каком положении оказался город...
— То трубы вместо декабря появятся в июле? — спросил Соколов. — Вера Игнатьевна, — он обратился к Ваниной, — по-моему, вопрос совершенно ясен, а?
— Нет, не ясен, — опять с места сказал Земсков. — Разрешите?
Ванина кивнула.
— Товарищи, — Земсков поднялся, — лично я не верю ни одному слову Олега Сергеевича... Думаете, он действительно считает, что можно успеть за четыре месяца?.. Да ничего подобного! Не ребенок, отлично соображает, что к чему... Цель у него совсем другая!.. Георгия Андреевича больше нет в живых. Если что случится, сваливать теперь будет не на кого. Вот и подкладывает заранее подушечку: я, мол, говорил, сигнализировал. Чтобы не он опять, а кто-то другой оказался виноватым... Таков, видимо, главный жизненный принцип товарища Руднева: всегда выходить сухим из воды. — Земсков обернулся к нему: — Стыдно, Олег Сергеевич! И, простите меня, непорядочно!
Наступила мертвая тишина.
— Все? — спросила Ванина.
— Нет, не все, — сказал Земсков. — Я предлагаю отстранить товарища Руднева от исполнения обязанностей управляющего «Горэнерго»... как человека, не заслуживающего доверия.
Ванина посмотрела на Руднева.
— Хотите сказать? — спросила она.
— Я не понял, — сказал Руднев. — О чьем доверии идет речь?
— А сами-то вы как считаете, Олег Сергеевич? — спросил директор завода Соколов.
— Как я считаю? — сказал Руднев. — Я считаю, что руководству горисполкома целесообразнее не снимать меня сейчас с работы. Подождать немного.
— Чего подождать? — спросила Ванина.
— А пока, Вера Игнатьевна, еще кто-нибудь в кипяток провалится, — бодро сказал Руднев.
В приемную Ваниной заглянул исполкомовский шофер.
— Разошлись? — спросил он у секретарши, кивнув на дверь.
— Не все еще. А ты чего хотел?
— Да смотаться бы мне, если сейчас не нужен. Дочку с внуком из роддома забираем...
— Федор Васильевич, так ты у нас дед! — воскликнула секретарша. — Ну поздравляю.
— Спасибо, — сказал шофер. — На часок бы всего...
— Сейчас узнаю, — сказала секретарша и вошла в кабинет.
Шофер стоял, ждал.
Очень скоро она появилась.
— Уезжай совсем. Вера Игнатьевна обойдется сегодня без машины.
— Большое спасибо, — радостно сказал шофер.
В кабинете у Ваниной еще оставались директор завода Соколов и мужчина в черном костюме, докладчик на исполкоме.
— Знаешь, что я тебе скажу, Вера Игнатьевна, — вздохнув, проговорил Соколов. — Если уж все равно суждено было умереть Георгию Андреевичу, то, по-моему, лучше вот так, до суда... Хоть похоронили по-человечески. И вдове все-таки легче. Пусть она и не понимает.
— Да, да, — согласился мужчина в черном костюме. — Конечно.
Ванина тяжелым взглядом окинула их обоих.
— Только своим женам этого никогда не говорите, — посоветовала она.
— Почему? — не понял Соколов.
— А потому что не простят вам по гроб жизни, — сказала она.
Соколов в недоумении пожал плечами.
Ванина поднялась.
— До свидания, товарищи, — сказала она. — Я в горплан...
Быстрым шагом шла она по городу.
Пересекла площадь. Свернула в переулок. И оказалась на углу улицы Суворова и проспекта Космонавтов, на том самом месте, где когда-то разгуливала веселая свадебная компания и счастливый Игорь Макаров решил проверить, откуда подымается пар.
Вера Игнатьевна остановилась.
Асфальт был сухой и гладкий. Лишь выделялись на нем плотно прикрытые крышки двух люков. Ничто уже не напоминало здесь о трагедии, случившейся в тот страшный день.
Пешеходы как ни в чем не бывало шли по асфальту.
Двигалась пестрая разноголосая летняя толпа.
Медленнее всех, явно задерживая стремительный поток, ползла по улице недлинная колонна детей лет пяти-шести в сопровождении двух воспитательниц. Детский сад, очевидно, выходил на послеобеденную прогулку.
Девочки и мальчики шли парами, взявшись за руки. Щебетали, болтали, смеялись. А воспитательницы озабоченно подтягивали отстающих.
Ванина не уходила. Не отрываясь смотрела она, как красные, желтые, синие, коричневые туфли и сандалики топают себе и топают по асфальту рядом с плотно прикрытыми крышками двух люков.
Руднев укладывал в портфель дорожные вещи: спортивные брюки, электрическую бритву.
Алла Борисовна стояла рядом. Неодобрительно наблюдала за сборами мужа.
— По-моему, ты совершаешь большую ошибку, — сказала она.
— Почему? — возразил он. — Вопрос, видимо, решен. Через неделю-другую меня все равно снимут. Надо же подыскивать себе работу.
— Но почему обязательно в Свердловске? — спросила она.
— А где еще? Туда меня зовут, ты знаешь.
— А здесь?
— Здесь? — Руднев рассмеялся. — А что меня держит здесь? Упреки, которые при каждом удобном случае будут вываливать на мою голову отцы города? Страх встретить невзначай на улице вдову Постникова? Нет, Аллочка, спасибо. Не хочу.
— К Надежде Евгеньевне ты должен пойти сам, — сказала Алла Борисовна.
— Прогонит, — объяснил он.
— Прогонит, придешь опять.
Руднев швырнул на стул пижаму, которую держал в руках.
— Зачем? — спросил он. — Зачем мне терпеть все эти мучения? За что? В чем я провинился? Хочу, чтобы люди не проваливались живьем в кипяток? Могли бы спокойно ходить по улицам? Вот и все мое преступление?
— Не ты один этого хочешь, — сказала Алла Борисовна.
— Правильно, — согласился Руднев, — не я один. Только все хотят, чтобы это совершилось само собой. Тихо, мирно, без лишнего шума. И главное, для всех безнаказанно. Но это же невозможно. Весь город надо поставить под ружье. А втихомолку, тайно, по секрету — ничего не выйдет. Все останется по-прежнему. — Он подошел к ней вплотную. — Макаров умирал на твоих руках, Алла. Ты вспомни, в каких муках он умирал. Вспомни и скажи мне: хочешь, чтобы такое опять повторилось?
— Нет, — сказала Алла Борисовна, — не хочу. Но я не хочу также, чтобы завтра опять доставили мне кого-нибудь с инфарктом прямо из кабинета следователя. Это не решение проблемы.
— Решение проблемы существует только одно, — сказал Руднев, — вещи называть своими именами. А это, ты права, иногда приводит к инфарктам. И некоторые из них случаются в кабинете следователя... Какой же остается выход? По-прежнему занимать страусову позицию?
Алла Борисовна усмехнулась.
— А ты заметил, Олег, что все время повторяешь: «Я не могу здесь остаться, я должен уехать...» А меня спросил: хочу ли я все бросить и начать опять колесить по свету?!
— Врачи везде требуются, — сказал он. — Я думаю, ты ничего не потеряешь.
— А людей, к которым я успела привязаться и которые привязались ко мне?
— Имеешь в виду Веру Игнатьевну Ванину? — уточнил он.
— И ее, в частности.
— Ну что ж, — сказал он, — значит, тебе придется сделать выбор, кто из нас дороже: я или Вера Игнатьевна. — Он улыбнулся, поцеловал жену в щеку. — Мне пора.
Алла Борисовна осталась одна.
Зазвонил телефон.
Она взяла трубку.
— Слушаю.
Ирина Васильевна Антипова говорила из будки телефона-автомата.
— Можно попросить Олега Сергеевича?
— Он в отъезде, — прозвучал в трубке голос Аллы Борисовны. — Будет через три дня. А кто его спрашивает?
— Антипова, — сказала Ирина Васильевна. — Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответила трубка.
— Вы меня, пожалуйста, извините, — сказала Ирина Васильевна, — я насчет работы. Олег Сергеевич обещал когда-то, но, наверное, у него ничего не вышло?
— Я, к сожалению, не знаю.
— Да, конечно. Наверное, не вышло... Я бы не стала его беспокоить, но у меня безвыходное положение... В городе я недавно и, кроме Олега Сергеевича, никого здесь не знаю... Отец-то в тюрьме сейчас, — сообщила вдруг Ирина Васильевна. — Вы, наверное, слышали?
— Слышала, — сказали в трубке.
— Вот так оно и получилось. Приехала в отчий дом и осталась одна с ребенком... Да ладно... Ничего... Как-нибудь перебьемся... Извините меня, пожалуйста...
— Постойте, — прозвучало в трубке. — Вы сейчас где находитесь?
— Я? — Ирина Васильевна не поняла. — В телефонной будке.
— Где именно?
— На улице Свердлова.
— Это рядом... Поднимитесь, пожалуйста, ко мне. Свердлова, три, квартира семнадцать... Четвертый этаж.
— А зачем? — растерянно спросила Ирина Васильевна.
— Вот придете, тогда и подумаем: зачем да почему, — сказала трубка.
Руднев сидел в зале ожидания аэропорта, на втором этаже.
Вокруг него клубилась обычная вокзальная суета: кто-то приходил, кто-то уходил.
В конце зала работал телевизор, и оттуда доносилась шумная плясовая музыка.
Радиодинамик под потолком объявил:
— У третьей секции начинается регистрация билетов и оформление багажа на рейс тринадцать — двадцать пять Туранск — Свердловск.
Руднев поднялся, пошел к лестнице.
И тут он услышал громкий голос Веры Игнатьевны Ваниной. Голос раздавался из телевизора.
Руднев остановился. Повернул назад.
С экрана телевизора, обращаясь к людям, столпившимся в зале ожидания, Ванина говорила:
— ...Состояние теплосетей под улицами города остается на сегодняшний день критическим. Во избежание несчастных случаев необходимо соблюдать предельную осторожность и повышенную бдительность. Любое, безобидное на первый взгляд, облачко пара над асфальтом должно явиться сигналом бедствия. Опасный участок следует немедленно оцепить, прекратить всякое движение пешеходов и транспорта...
Сын Веры Игнатьевны Андрей, раскачиваясь в кресле-качалке, читал книгу.
Из соседней комнаты доносилась плясовая музыка.
Как видно, она не мешала Андрею.
Музыка затихла. Послышался женский голос.
Андрей продолжал читать.
Голос, доносившийся из соседней комнаты, показался ему знакомым.
Андрей отложил книгу, поднялся.
С экрана телевизора, обращаясь к сыну, говорила Вера Игнатьевна:
— ...Мы не имеем права обманывать себя, должны честно и прямо себе сказать: если мы упустим время, не проявим должной организованности и дисциплины, позволим себе хоть малейшую самоуспокоенность, то последствия могут оказаться самые плачевные...
Андрей, стоя, слушал мать.
Директор завода Соколов был один в своем кабинете.
Зазвонил телефон.
— Да, — сказал Виктор Яковлевич в трубку. — Когда, сейчас? Подожди. — Не кладя трубку на рычаг, он подошел к телевизору и включил его.
— ...Для ликвидации создавшегося положения, — говорила с экрана Ванина, — принимаются чрезвычайные меры. Городу выделены необходимые средства и оборудование. Теперь только от нас с вами, от каждого хозяйственного руководителя, от проектировщиков, работников городских служб, строителей и монтажников, от всего населения в целом, зависит, как скоро мы осуществим необходимую реконструкцию теплосетей и на улицах города восстановим покой и полную безопасность...
— Слыхал? — сказал в трубку Соколов. — Ну и сильна баба! Она же сжигает за собой все мосты.
Росла толпа у телевизора в зале ожидания аэропорта. Люди с чемоданами, портфелями, сумками, еще минуту назад спешившие к самолету, останавливались, тревожно слушали.
Ванина с экрана им говорила:
— ...Молчать, приуменьшать опасность, занимать половинчатую позицию больше нельзя. Кончилось время раскачки, наступило время решительных действий...
— У третьей секции заканчивается регистрация билетов и оформление багажа... — заглушая голос Веры Игнатьевны, напомнил радиоприемник.
Руднев повернулся, пошел вниз.
У дежурного милиционера он спросил:
— Где здесь касса возврата?
— Слева, — показал милиционер. — Касса номер пять.
В квартире Рудневых женщины пили чай.
— ...А ведь когда-то Олег Сергеевич был в вас сильно влюблен, — улыбнувшись, сказала Алла Борисовна.
— Ну что вы, — смутилась Ирина Васильевна. — Это так, по молодости. Ничего серьезного.
— Нет, нет, — возразила Алла Борисовна. — Он мне сам признался: поманила бы пальцем — пошел бы в огонь и в воду.
— Он шутил, наверное, — неловко сказала Ирина Васильевна.
— Ничего подобного, вполне серьезно. И напрасно вы смущаетесь. Женщина должна гордиться, когда способна внушать такую любовь.
— Гордиться! — горько усмехнулась Антипова. — Есть чем! Хожу как нищенка и клянчу... Вы не представляете себе...
— В конце концов все образуется.
— Как? — спросила Ирина Васильевна. — Каким образом? Дочь преступника, всеми презираемого... Знаете, сколько я набиралась храбрости, пока позвонила сегодня Олегу Сергеевичу?
— И напрасно. Взяли бы и позвонили. Не нужно было ждать.
— Нет, Алла Борисовна. Я вам честно скажу — с вами мне легко как-то. Хотя могли бы, кажется, и не доверять мне... А Олег Сергеевич... Он, наверное, стал очень холодным, черствым человеком... Не сердитесь, пожалуйста...
— Нет, Ира, — сказала Алла Борисовна, — вы не правы. Он очень добрый, очень сердечный человек. Только он сейчас страдает. Ему ведь тяжелее, чем всем нам.
В передней хлопнула дверь.
Алла Борисовна прислушалась. Вышла из комнаты.
Поставив портфель на тумбочку, Руднев переодевал туфли.
— Олег? — удивилась Алла Борисовна. — Что случилось? Задержали рейс?
— Да, — сказал он. — Задержали.
— До утра?
— Да. До утра.
— Вот и прекрасно, — сказала Алла Борисовна. — У нас как раз гости.
Руднев вошел в комнату.
— Здравствуйте, Олег Сергеевич, — робко улыбаясь, проговорила Ирина Васильевна.
На улице над асфальтом клубился легкий парок.
Никто не обращал на него внимания.
Только что закончился рабочий день. Было оживленно. Люди торопились по своим делам.
Высокий рыжий парень тоже куда-то спешил. В одной руке нес он тяжелую авоську с апельсинами, в другой — детский самокат.
Увидев пар над асфальтом, парень остановился.
— Стоп! — крикнул он. — А ну — все назад! Здесь опасно!
На него, однако, не желали обращать внимания.
Пожилой мужчина, проходя мимо, спросил:
— Делать нечего?
Кто-то, покрутив у виска пальцем, засмеялся:
— Из дурдома сбежал?
Сердобольная тетка горько посетовала:
— Деточки апельсинчиков ждут, а папка уже нализался...
Но рыжий парень, положив у ног самокат и авоську с апельсинами, широко растопырил руки.
— Стоп, говорю! Провалитесь в кипяток. Не слышали, по телевизору передавали?
Кое-кто в нерешительности остановился.
— Ой, мамочки! — охнул женский голос.
— За руки! — крикнул рыжий. — Оцепление!
Несколько парней, по виду студенты, встали с ним рядом.
— А вы — с той стороны, — распорядился рыжий. — Чтобы оттуда не шли.
Живая изгородь оцепила место, над которым все сильнее и гуще подымался пар.
— Девушка! — крикнул рыжий. — Срочно — милицию и аварийку!
И вот уже толпа сплошь запрудила улицу.
Остановились трамваи и троллейбусы.
Взвыла сирена милицейской «Волги».
Регулировщики ГАИ жезлом направляли в объезд весь транспорт.
Подкатил дежурный «рафик» «Горэнерго».
Бригада рабочих во главе с начальником района Ивановым окружила люк.
Открыли крышку.
Рабочий в спецовке опустился вниз.
Руднев тоже прибыл в дежурном «рафике».
Подошел к группе людей, оцепивших опасное место. Осведомился:
— Кто поднял тревогу?
— Я, — сказал рыжий парень.
— Молодец, — сказал Руднев. — Спасибо.
— Не за что, — засмеялся парень. — Как говорится: информация — мать интуиции.
— Дядя, — сказал какой-то мальчишка. — А где твои апельсины?
Рыжий парень посмотрел себе под ноги. Авоська разорвалась, апельсины раскатились далеко кругом.
— Фу-ты черт, — сказал он. — Целый час за ними простоял.
— А ты через годик приходи, — посоветовал кто-то из студентов. — Глядишь, апельсиновая роща вырастет…
Семь месяцев назад — 29 и 30 марта — в городскую инфекционную больницу были доставлены трое больных с явными признаками столбняка.
В тот же день, 30 марта вечером, заведующий горздравом Мартын Степанович Боярский в кабинете главврача больницы созвал экстренное совещание медицинских работников.
Перед нами ставились прежде всего два вопроса.
Во-первых, следовало идентифицировать заболевание: выделить в крови больных столбнячную палочку или же установить, что клинику столбняка дает какая-то совсем другая, пока неизвестная причина. Впрочем, практически это исключалось.
Во-вторых, если лаборатория подтвердит столбняк, следовало найти объяснение столь интенсивной массовой вспышке. Столбняк — заболевание крайне редкое, вся многолетняя медицинская статистика города знает не больше десятка случаев, и потому три заболевания одновременно да еще в разных районах города выглядели странно и непонятно.
Бросалось в глаза еще одно обстоятельство. Все трое доставленных в приемный покой оказались раковыми больными, состояли на учете у онкологов.
Я попросил свести меня с кем-нибудь из родственников больных.
Внизу, в вестибюле, на скамейке сидел худой рыжеволосый старик, муж Веры Андреевны Сокол. Казалось, он дремал.
Представляюсь:
— Профессор Костин Евгений Семенович, заведующий лабораторией медицинского института... Разрешите, задам несколько вопросов.
Старик открыл глаза. Но не пошевелился.
— Чем болела ваша жена?
Старик ответил безо всякого выражения:
— Рак.
— Рак чего?
— Желудка.
— Где лечили?
Старик посмотрел на меня пустым взглядом.
— А ее не лечили.
— То есть?
— Все советовались.
— Не понимаю.
У него было отрешенное, безучастное лицо. Заговорил он не сразу, медленно и монотонно:
— В городской больнице сказали: «Нужна лучевая терапия, ждите места». Сколько ждать? Неизвестно. Повез в область. Там говорят: «Нет, лучевая тут бессильна. Кладите на операцию». Спрашиваю: «Жить будет?» Отвечают: «Постараемся, чтобы жила. Но мы не боги». Вижу — сами ничего не знают. Повез в Ленинград... — Старик не жаловался, он добросовестно излагал все обстоятельства. — В Ленинграде посмотрели и порекомендовали электронож. По месту жительства. Вернулся домой. На меня кричат: «Какой электронож? Вы чего-то не поняли». Говорю: «Хорошо, а вы ее спасете?» Кричат: «Если вы не будете нам мешать». — «Чем же я мешаю? — говорю. — Вы сами не можете друг с другом договориться. Вам нужен не живой больной, а покойник а белом столе». Они кричат: «Вы хулиганите!»
Старик замолчал.
Я спросил:
— А дальше что?
— Ничего. Забрал жену домой.
— Как лечили дома?
— Никак.
— Неправда, — сказал я. — Вы мне говорите неправду.
Тут я впервые заметил, что голова старика подергивается в нервном тике.
— А будьте вы все прокляты! — с ненавистью сказал он. — Доктора дерьмовые! — Старик беззвучно заплакал.
Я обождал минуту.
— Послушайте, — сказал я, — я вас отлично понимаю. Поверьте. Понимаю ваше состояние. Но у вашей жены сейчас столбняк. Ее очень трудно спасти. По крайней мере, мы должны знать, чем вы лечили ее. Что она принимала?
Я лгал: спасти больную было уже почти невозможно.
Старик поднял на меня глаза.
— Что принимала ваша жена? — спросил я. — Какие лекарства?
Ответить старик не успел.
В конце коридора с группой врачей появился Боярский.
Я знал: он сообщит сейчас о смерти старухи.
Боярский подошел к нам. Крупный, квадратный. Белый халат едва прикрывал его колени.
— Не старайтесь, Евгений Семенович, — сказал он, — все уже известно.
Я не понял: что известно?
— Рукавицына к жене водил? — крикнул Боярский старику. — Шарлатана, по ком давно решетка плачет? Наградил он столбняком твою старуху, доигрался? — Мартын Степанович обернулся ко мне: — Звонил сейчас прокурор Гуров. Рукавицын сам ему принес заявление. Признается, что всем троим давал свой препарат. И требует, параноик, суда над собой. На суде он, видите ли, докажет, какое сделал мировое открытие.
«Прокурору города тов. Гурову Ивану Ивановичу
От гражданина Рукавицына Николая Афанасъевича
ЗАЯВЛЕНИЕ
Так как мои пациенты и их родственники, движимые чувством благодарности, не заявят на меня следственным органам, прошу Вас принять этот донос, который я сам на себя пишу.
Прошу возбудить против меня уголовное дело и провести открытый, публичный суд, так как у меня нет другой возможности доказать всем мировое научное и медицинское значение моего открытия.
Я подтверждаю, что препаратом своим лечил трех граждан, заболевших столбняком и доставленных в инфекционную больницу. Но на открытом, честном суде я докажу, что тем же самым препаратом я лечил в разное время до пятидесяти других раковых пациентов и столбняком никто из них не заболел, а опухоль у многих, наоборот, окончательно рассосалась.
Занимаясь лечением живых людей препаратом, отвергаемым медициной, я знал, что каждый день рискую сесть на скамью подсудимых. Но если ученые не могут или не хотят понять моих идей, то пусть хоть в томах уголовного дела будет собрана большая часть моего непосильного для одного человека благородного труда, пусть выступят за меня признательные мне люди, которых я лечил и вылечил, и пусть тюремный приговор заставит науку снять с моей работы печать тайны и выставит ее на суд советского народа.
Н. Рукавицын».
Старик Сокол безучастно смотрел на Боярского. Мартын Степанович что-то еще хотел ему сказать, но махнул рукой и отвернулся.
— Глухое, непробиваемое, дремучее невежество, — сказал он мне. — И где? Когда? В крупном промышленном центре, в наши дни... Нет, Евгений Семенович, — властно произнес он, — тут мало наказать шарлатана... Тут с корнем надо вырывать. Понимаете? С корнем!..
Процесс над Рукавицыным продолжается уже второй день.
Накануне судья прочла обвинительное заключение. Долгое, обстоятельное.
Потом начался допрос подсудимого.
Он охотно, с какой-то даже готовностью подтвердил все факты, но вину свою отрицал категорически: «Пусть суд даст оценку моему открытию».
Судья обращается ко мне:
— Товарищ общественный обвинитель, у вас есть вопросы к подсудимому?
Мы встречаемся с Рукавицыным взглядом. Он смотрит на меня весело и беззаботно. На скамье подсудимых Рукавицын чувствует себя легко, свободно, будто на лавочке в парке культуры и отдыха.
— Нет вопросов, — говорю я.
Судья кивнула.
Она молода, красива. Элегантная блузка цвета кофе с молоком. В ушах крохотные капельки — сережки. Прическа замысловатая, но ей к лицу. К кому бы судья ни обращалась — ко мне, к прокурору Гурову или к подсудимому Рукавицыну, — одна и та же участливая улыбка.
— Потерпевший Сокол, — сказала судья, — встаньте, пожалуйста.
На ближайшей скамейке несколько рук подняли и почти вытолкнули вперед знакомого мне старика, мужа умершей в больнице женщины.
Он сделал два шага и остановился.
Судья спросила:
— Сокол Семен Иванович?
Старик молчал.
То же пергаментное лицо, те же дряблые мешки под глазами, голова так же подергивается в нервном тике.
— Ничего не слышу, потерпевший, — с сожалением сказала судья.
Старик молчал.
И вдруг — кто бы мог ожидать? — он низко, до самой земли, поклонился Рукавицыну и так застыл. На спине задрался короткий пиджак, обнажилась полоска розовой несвежей рубахи.
Рукавицын встрепенулся и ликующе поглядел сперва на меня, а потом на судью.
— Тихо! — беззлобно сказала судья в зал. — Тихо! Немедленно прекратите шум... В чем дело?.. Велю очистить зал! — Она участливо обратилась к старику: — Потерпевший Сокол Семен Иванович, вы понимаете, в чем обвиняется подсудимый Рукавицын?
Старик молчал.
— Хорошо, — терпеливо сказала судья, — я вам объясню... В результате противозаконных действий Рукавицына в сильных мучениях погибла ваша жена Сокол Вера Андреевна. Так или не так? А, Семен Иванович? Я правильно говорю?
Старик молчал. Только усилился его нервный тик.
— Не слышу, Семен Иванович, — с сожалением сказала судья.
Молчал он. Будто ни одно ее слово до него не доходило.
— Ну хорошо, — судья кивнула, — вы, значит, простили Рукавицыну смерть жены. Не таите на него зла... Что ж, бывает. Дело вашей совести... Но скажите, пожалуйста, нам-то как быть, а? — Она пояснила: — Нам, обществу? Мы тоже все должны простить Рукавицыну? Мимо пройти? Позволить ему и дальше убивать людей?.. Посоветуйте, пожалуйста, Семен Иванович. Я хочу знать ваше мнение.
Что-то возмущенно произнес Рукавицын.
— Тихо, — сказала судья, не оборачиваясь в его сторону.
Молчал старик.
— Семен Иванович, послушайте, — сказала судья, — никто ведь не мстит Рукавицыну, поверьте. Суд непременно учтет все обстоятельства, смягчающие вину Рукавицына. Но вы должны нам помочь. Расскажите, пожалуйста, как было дело. Все по порядку...
Старик поднял голову. У него были пустые слезящиеся глаза.
— Спасибо тебе, сынок, — сказал он Рукавицыну. — Покойница молилась на тебя... Совсем уж помирала, а ты еще год жизни дал... До рынка могла сама дойти...
Теперь судье вряд ли удастся успокоить зал.
— Видали? — сказал мне в ухо прокурор Иван Иванович Гуров. — Настоящее изуверство... Ничего не видят и не слышат...
Мы сидим с ним за одним столиком, почти касаемся друг друга локтями. У него длинное, лошадиное лицо, солдатский ежик на голове и светлые, цвета олова, глаза. Когда он отворачивается, смотрит в зал, я вижу над воротом синего форменного пиджака давно не стриженный старческий затылок.
Гуров тяжело поднялся.
— Товарищ председательствующая, — сказал он, — прошу вас, огласите лист дела двадцать третий.
— Двадцать третий?
— Да. Двадцать третий и двадцать третий, оборот.
— Пожалуйста, — любезно отозвалась судья и перевернула несколько страниц. — Так, нашла... Заключение городской инфекционной больницы?
— Оно самое.
Судья прочла ровным, ясным голосом:
— «Больная Сокол Вера Андреевна была подобрана на улице и санитарным транспортом доставлена в приемный покой инфекционной больницы. Симптомы заболевания показательны для клиники столбняка. Лицо перекошено, мышцы одеревенели. Прекращены глотательные движения. Губы приняли характерное выражение насильственной улыбки. При малейшем шуме судороги больной усиливаются, шею сводит назад, челюсти смыкаются, судорога спинных мышц мостообразно выгибает все тело, происходит обильное потовыделение... Массированные дозы антистолбнячной сыворотки желаемого результата не дали...»
Судья остановилась и вопросительно посмотрела на старика Сокола.
Прокурор Гуров тоже посмотрел на него.
— Сокол, — спросил прокурор, — у вас есть сердце?
Мне показалось, старик онемел, оглох, умер. Он тупо, бессмысленно разглядывал собственные пальцы.
— И после всего случившегося вы еще нам сцену тут устраиваете! — крикнул прокурор. — На колени бухаетесь! Перед кем? Он жену вашу столбняком заразил. Слышали сейчас? Покалечил и убил!
Старик не пошевелился.
— Читать заключение далыше? — спросил прокурор. — Сколько там всего? Три страницы? Все три страницы читать, послушаем? Или, может, хватит, а, Сокол?
Иван Иванович Гуров смотрел на старика.
И красавица судья смотрела на старика.
И я смотрел на старика.
Сокол вдруг пошатнулся. И стал медленно оседать. Я не успел подскочить. Его подхватил сзади адвокат. Подбежала секретарша со стулом.
— Дайте ему воды, — сказала судья.
Я взглянул на подсудимого Рукавицына. У него было упрямое, высокомерное и, страшно сказать, счастливое лицо. Он улыбался.
Полтора года назад, еще до вспышки столбняка в городе и гибели троих несчастных, ко мне в лабораторию позвонил однажды прокурор Гуров и попросил выкроить часок, срочно к нему наведаться. «Очень надо с вами посоветоваться, Евгений Семенович», — просительно сказал он.
Я заехал.
Гуров достал из ящика стола и положил передо мной несколько истрепанных тетрадей. Это были истории болезни.
— Погиб кто-нибудь? — спросил я. — Врачебная ошибка?
— Наоборот, живы. По улицам разгуливают. — Он как-то странно усмехнулся. — Если бы погибли, то и вопросов к вам не было бы...
Я взял верхнюю тетрадку.
На обложке было написано: «Попова Ольга Васильевна».
— Позовите в зал свидетельницу Попову, — попросила судья.
Она смотрела в сторону двери.
— Где там Попова? Мы ждем.
Вошла молодая женщина. Почти девочка. На руках она держала грудного ребенка, завернутого в красное стеганое одеяло.
— Что такое? — спросила судья. — Почему в суд с ребенком? Нельзя, нельзя, товарищи...
— Ясли на ремонте, — объяснила Попова.
— Отдайте кому-нибудь. Кто-нибудь, возьмите у свидетельницы ребенка.
— Не отдам!
Попова бесстрашно смотрела на судью.
Невысокого роста, полненькая. К плащу приколота огромная стеклянная брошка — синий шмель с крылышками.
— Никому я не отдам ребенка, — сказала Попова. — Еще чего!
Секунду судья молча ее разглядывала. Настаивать на соблюдении положенного порядка или махнуть рукой?..
— Свидетельница Попова Ольга Васильевна — громко сказала судья, — суд вас предупреждает, что за дачу ложных показаний вы можете быть привлечены к уголовной ответственности по статье сто восемьдесят первой Уголовного кодекса РСФСР, предусматривающей наказание до одного года лишения свободы. Вам понятно?
— А зачем мне врать? — спросила Попова.
— Дайте, пожалуйста, расписаться свидетельнице в том, что она предупреждена, — сказала судья.
Подождав, пока Попова, одной рукой прижимая к себе ребенка, неловко расписывается в книге, судья спросила:
— Так что же вы знаете по делу, а, Попова?
И участливо улыбнулась ей.
Попова вдруг положила ребенка на зеленое сукно судейского стола и, высоко, до полоски белья, задрав юбку, показала всем свою крепкую загорелую ногу.
— Вот! — торжествующе сказала она. — Вот! Любуйтесь!
— Что такое? — спросила судья. — Это еще что такое?
— Нога моя! — дерзко сообщила Попова. — Нога! Врачи оттяпать хотели, а Николай Афанасьевич спас... Благодаря ему я и живу сейчас. Жена и мать. Кто б на мне, на безногой, женился, ты, что ли? — она круто обернулась к прокурору Гурову.
— Попова! — оборвала ее судья. — Вы понимаете, где находитесь? Здесь не базар, здесь суд, Попова.
— А я правду говорю, сами велели, — громко, истошно, действительно как на базаре, закричала Попова. — За что его судите? За то, что людей спасает? Сами не умеете, значит, тех, кто умеет, за решетку, да? Справедливость называется!
Тогда, полтора года назад, в кабинете у прокурора Гурова, открыв первую историю болезни, я прочел: «Попова Ольга Васильевна, возраст — восемнадцать лет, страдает хондросаркомой правой большеберцовой кости с метастазом в левое легкое. Неоднократно консультировалась в онкологических институтах Москвы и Ленинграда. Установлено: лучевому и локально-операционному лечению не подлежит. Рекомендовано срочно ампутировать до бедра правую ногу. Больная от ампутации отказалась, и родители стали ей применять так называемый «препарат Рукавицына»...»
Подняв глаза от бумаги, я спросил Гурова:
— Что за препарат? Травы?
Он напряженно следил за мной.
— Нет, пауки.
— Пауки?!
— Ну да. Ядовитые. Каракурт и другие.
— Что же он с ними делает? Варит?
— Нет, растворяет.
— В спирту?
— На солнце держит. Так сказать, киснут в собственном соку, — Гуров виновато улыбнулся.
— Больные это пьют?
— Нет, он им колет в мышцу. В ягодицу.
Я пожал плечами.
— Гарантированное заражение крови, — сказал я.
Гуров промолчал.
— Есть у него медицинское образование? — спросил я.
— Учился, но отчислили после третьего курса.
— За что?
— Говорит, за идеи.
— Понятно. Сейчас где-нибудь работает?
— Нет.
— Тунеядец?
Гуров опять улыбнулся.
— Послушайте, Евгений Семенович, — миролюбиво сказал он, — чтобы схватить парня за руку, мне ваш совет не нужен. Это я лучше вас умею. Верно?
Я кивнул.
Он проговорил медленно, ладонью разглаживая письменный стол:
— Рукавицын колол Попову два месяца... Пауков растворял у нее же на чердаке. Сделал шестьдесят уколов. И опухоль начала рассасываться.
Он пристально посмотрел на меня.
— Прежде девочка с постели не вставала, — сказал он. — Криком кричала от болей. Школу бросила. А тут начала ходить, бегать... Боли утихли. Родители согласились на местную операцию. Оказалась доброкачественная фиброма...
Гуров красноречиво замолчал.
— Ну и что? — спросил я.
— Значит, опухоль переродилась в доброкачественную?
Он жаждал моего подтверждения.
— Совершенно не значит, — возразил я, — скорее всего, такой и была с самого начала.
— Как же это может быть, Евгений Семенович? — спросил он.
— Ошибка в диагнозе, — сказал я. — Доброкачественную приняли за хондросаркому... Бывает.
— Но доброкачественная не дает метастаза. А у нее — в легком.
— Да вы, оказывается, специалист, — сказал я.
Гуров ничего не ответил. Он ждал.
— Откуда известно, что у Поповой был метастаз? — сказал я. — В истории болезни нет данных, что брали биопсию. Увидели на рентгене затемнение и решили: ах, вот он, метастаз... А может, то было пятно туберкулезного происхождения. Кто-нибудь проверял?
Гуров спросил:
— Полагаете, значит, ошибка в диагнозе — и только?
— Да. Скорее всего.
— А препарат Рукавицына никак, значит, не повлиял?
Я сказал:
— Счастье девчонки, что после этой гнили она еще жива осталась.
Гуров кивнул. У него было сейчас утомленное, доброе лицо.
— Вот именно! — горько сказал он. — После Рукавицына осталась жива. И цела даже. С обеими ногами. А если б врачей послушалась, сделалась бы безногой. В восемнадцать лет. Весь век с культей... В утешение дали б девке справку, что не было у нее никакого рака, ногу по ошибке оттяпали... Радуйся! Да ей на ваши диагнозы... — он сказал грубое слово. — Ей нога нужна!
То были старые как мир разговоры. Каждый врач слышал их сотни раз.
— Бросьте, Иван Иванович, — сказал я.
Гуров отчужденно посмотрел на меня.
— Ошибся врач, поставил неправильный диагноз — увольте его, — сказал я. — Судите, наконец, ваше право. Но сделайте милость, не толкайте вы людей к шарлатану и знахарю. Один такой знахарь причинит больше горя и вреда, чем все на свете ошибающиеся врачи... Можете мне поверить.
Гуров вздохнул.
Он спросил презрительно:
— Когда прикажете врачей судить? Когда Попова же без ноги останется? Ну, осудим. От этого у нее новая нога вырастет?
Ребенок на руках у Поповой заплакал. Целуя и прижимая его к себе, Попова закричала:
— Запомни, сыночка! Запомни! Если б не этот дядя, не было бы сейчас твоей мамки. И тебя бы на свете не было. За то, что он спас нас с тобой, его хотят в тюрьму посадить. Запомни, сыночка!
Рукавицын сидел, демонстративно отвернувшись, скрестив на груди руки.
Прокурор Гуров бросил на судью быстрый взгляд, сказал:
— Попова! — Она не слышала его, в голос рыдала.
Чуть утихла.
— Известно ли вам, Попова, что три человека, которых тоже лечил Рукавицын, погибли от столбняка?
Гуров всем корпусом повернулся к свидетельнице, лица его я теперь не видел.
— За свое легкомыслие, за доверчивость они расплатились жизнью, — сказал он. — Это вам известно, Попова?
Она не глядела на прокурора, уставилась в угол. В глазах ее дрожали слезы.
— Среди погибших и вы могли быть, Попова, — сказал Гуров. — Ваши родители все для этого сделали. И сама тоже не маленькая.
Гуров говорил медленно, негромко, гнев и горечь переполняли его. Трудно было поверить, что этот самый человек всего год с лишним назад страстно убеждал меня не торопиться отвергать пауков Рукавицына.
Секретарша отложила ручку. Какой уж тут протокол!
— Счастливый случай вас спас, Попова, — сказал Гуров. — Не случай — тоже бы, как те трое, погибли в ужасных корчах. Неужели не страшно?
Она молчала, и Гуров добавил:
— Скажите же нам, Попова, не стесняйтесь.
Она молчала, только крепче прижала к груди ребенка.
— Я думаю, Попова, — сказал Гуров, — если б тогда, заранее, знали, какая вас сторожит опасность, ни за что б не пошли к знахарю. Правильно я говорю? Сегодня вы все прекрасно понимаете.
Попова подняла на него красные, заплаканные глаза. Закричала:
— Пошла бы все равно! Бегом побежала. — Лицо ее сморщилось. — Если б не Николай Афанасьевич. — сказала, — я бы на себя руки наложила...
Тогда, полтора года назад, показывая мне историю ее болезни, прокурор Гуров сказал:
— Ну хорошо, предположим, врачи ошиблись, поставили Поповой неправильный диагноз. Ну а если вслед за Поповой другой, совершенно аналогичный случай? Врачи опять приговаривают к смерти, а шарлатан Рукавицын поднимает на ноги. Что тогда? Простое совпадение? — Он требовательно смотрел на меня.
— Какой другой случай? — спросил я.
Гуров взял со стола новую тетрадку и протянул мне.
— Нате, убедитесь.
Я прочел на обложке: «Баранов Олег Федорович».
Свидетель Олег Федорович Баранов стоял перед судом навытяжку, говорил охотно и подробно, был преисполнен единственным желанием — помочь правосудию.
В онкологический диспансер он поступил с диагнозом: ангиофиброма правой лопаточной области. Месяц находился на исследовании. В результате установили: злокачественная меланома.
Медицинские термины Баранов выговаривал старательно и даже, странно сказать, со вкусом.
— В больнице мне сделали биопсию, — доложил он, — меланома подтвердилась, никаких сомнений.
Рукавицын удовлетворенно кивнул.
После некоторой паузы судья спросила:
— А дальше что?
— Назначили лечение. Глубокую рентгенотерапию.
Она молча слушала его.
— Наступило резкое ухудшение здоровья, — бодро доложил Баранов, — курс прервали.
— То есть? — спросила судья.
— Выписали и дали на руки справочку. — Баранов достал из кармана бумажку и громко прочел: — «Меланома спины с метастазами в шейные, надключичные и правый подмышечный лимфатический узлы». Вот.
— Баранов!
— Слушаю!
У судьи сделались большие глаза.
— Откуда у вас этот документ?
— Я же говорю — выдали...
— На руки? — она не поверила.
— Так точно.
— Вам лично?
— Нет, жене.
— А она вам показала?
— Так точно. Советовалась, что предпринять.
Судья покачала головой: ну и ну!
А что, собственно, так удивило ее? Не слышала никогда, как родственники спрашивают при больном: «Скажите, доктор, а до рождества он доживет?»
— И что же вы решили с женой?
— Пригласить вот их... — Баранов смущенно показал на скамью подсудимых.
— Кто вам назвал Рукавицына?
Вопрос прозвучал спокойно, почти бесстрастно.
Баранов удивился:
— А зачем их называть? Их и так все знают...
— Кто — все?
— Все... Весь город.
Пауза.
— И стали, значит, колоться паучьей настойкой? — спросила судья.
— Так точно. Принял курс, сорок инъекций. Самочувствие очень улучшилось.
— Тем не менее попали опять в диспансер?
— Так точно, увеличилась опухоль на спине.
— Я не понимаю, свидетель, — сказала судья. — Самочувствие, говорите, улучшилось, а болезнь прогрессировала?
Баранов виновато пожал плечами. Его явно огорчало, что он не может дать судье исчерпывающего объяснения.
— Я не знаю, — сказал он. — Оживел, поправился... Вернулся аппетит. А врачи находят: растет опухоль... Я не знаю...
— Ну хорошо, оставим... И что же дальше?
— В больнице провели повторный курс рентгенотерапии.
— Помогло?
— Состояние в общем стало хорошее. Только на спине образовалась глубокая язва. И узлы под мышками увеличились.
— Поэтому опять позвали Рукавицына?
— Так точно. Нашли опять Николая Афанасьевича... Я принял тогда двадцать инъекций? — спросил он подсудимого.
— Двадцать пять, — строго поправил Рукавицын.
— Так точно, двадцать пять... И вот — здоров, — Баранов виновато развел руками. — Несколько лет уже не нуждаюсь в лечении...
— Вы кем работаете? — спросила свидетеля одна из заседательниц.
— Я военрук в школе, — охотно доложил Баранов. — Озорников, как говорится, учу...
Судья не сразу оторвала от него свой взгляд. Посмотрела на прокурора.
Гуров кивнул.
— Баранов, — сказал он, — только правду! Просил вас Рукавицын давать показания в его пользу?
Огромный Баранов неуверенно переступил с ноги на ногу.
— Почему в его пользу? — возразил он. — Я все как есть... совершенно честно... Только истину...
Ко мне прокурор Гуров по-прежнему сидел затылком, но я хорошо себе представил его тяжелый, в упор, взгляд.
Рукавицын возмущенно заерзал на своей скамье.
— Значит, никакого специального разговора с Рукавицыным у вас не было? — спросил прокурор.
Очевидно, сильнее всего Баранова поразило это непонятное слово «специальный разговор».
— Почему же не было? — растерянно сказал он. — Вообще мы говорили, конечно...
— Ах, значит, все-таки говорили! — радостно отметил Гуров. — Очень хорошо, Баранов. И о чем же, интересно, вы говорили с подсудимым?
Баранов молчал.
— Может быть, подсудимый убеждал, что именно его пауки спасли вас от рака?
На лбу у Баранова выступила испарина. Он молчал.
Гуров спросил:
— А в больнице вас разве не лечили, Баранов? Разве врачи не сделали всего необходимого для вашего выздоровления? Но вы, — сказал Гуров и погрозил пальцем, — вы, конечно, убеждены, что медицина пустяк, полный нуль, от нее вам никакой пользы, а Рукавицын, наоборот, поставил на ноги?.. Так или не так? Чего же вы молчите, Баранов? Я вас ясно и понятно спрашиваю. Медицина, значит, ерунда, не важно, а Рукавицын чудо сотворил?.. Эх, Баранов! — сказал Гуров. — Да как же вы можете вообще судить об этом? Вы кто? Ученый? Знаток? Крупный специалист?.. Вы ведь только повторяете сейчас то, что просил вас показать в суде Рукавицын, сразу видно... Он просил, и вы — пожалуйста, рады стараться. А вы подумали, Баранов, — спросил Гуров и рукой показал в зал, — что люди, слушающие вас теперь, могут, не дай бог, вам поверить?.. И завтра они пойдут не к врачу, а к знахарю. Он их столбняком заразит. И последние свои часы на белом свете будут они извиваться штопором... — Гуров замолчал и долго смотрел на Баранова. Тишина стояла в зале. — Или, может, вам никого не жалко? Пусть погибают?
Баранов еле слышно произнес:
— Я не знаю...
— Чего? — спросил Гуров. — Чего вы не знаете? Жалко ли вам этих людей, не знаете? О чем договаривались с Рукавицыным, не знаете?
Баранов молчал.
— У меня нет больше вопросов к свидетелю, — сердито сказал прокурор Гуров.
Тогда, полтора года назад, в своем кабинете, Гуров разговаривал совсем по-другому.
Дождавшись, когда я дочитаю историю болезни Баранова, прокурор спросил:
— Ну? Что теперь скажете? Баранову делали биопсию, ошибка в диагнозе тут исключена.
— Его лечили рентгеном, — объяснил я.
— Ну и что?
— Вероятно, рентгенотерапия и дала в конце концов положительный эффект.
— Было ведь ухудшение?
— Сперва ухудшение, а затем стабилизация.
Прокурор откинулся на спинку стула.
— Любопытно получается! — сказал он.
— То есть?
— Я вам факты, Евгений Семенович... А вы мне — все отговорочки... Вокруг да около, ничего определенного...
Он говорил со мной почти как с подследственным.
— У других знахарей вы когда-нибудь наблюдали подобные результаты? — спросил он.
— Да, — сказал я, — наблюдал.
— Такие же разительные?
— Еще более разительные.
— Ну и что?
— Ничего. Потом оказывалось: полный блеф. Людям хотелось верить, что они нашли средство от рака, вот и верили...
— А на самом деле?
— То же самое, Иван Иванович... Или ошибка в диагнозе. Или в действительности помогли совсем иные, давно уже апробированные медицинские средства... А то — и неожиданное самоизлечение.
— Не понимаю.
— Врачи знают случаи, когда опухоль вдруг сама рассасывается.
— Сама? Просто так?
— Да.
— Почему же?
— Еще неизвестно.
— Чудо, выходит?
— Пока не известно, выглядит чудом.
— Эх, Евгений Семенович, — сказал прокурор, — Знаете, когда люди на чудеса ссылаются? Когда им сказать больше нечего... Вот так. Когда не желают взглянуть фактам в лицо. — Наверное, я ему очень напоминал сейчас запирающегося в своих грехах преступника.
Я усмехнулся.
— Иван Иванович, — спросил я, — скажите, пожалуйста, и что же, все без исключения больные, которых лечил Рукавицын, выздоравливали?
— Нет, не все, — признал он.
— Многих колол он — и никакого результата? Все равно погибали?
— Да, — сказал Гуров, — вы правы.
— И таких, наверное, даже большинство? Сколько случаев исцеления вы знаете?
— Трудно сказать точно. Десять или двенадцать.
— Из?
— Полсотни пациентов, наверное, он имел.
Я пожал плечами.
— Евгений Семенович, — сказал прокурор, — я же не утверждаю, что Рукавицын обязательно лечит рак. Не знаю. Не берусь судить... Но я прошу вас, ученого, знающего человека: посмотрите, проверьте... Почему Попова и Баранов до сих пор живут и здравствуют? В чем дело?.. Рукавицын или не Рукавицын? — Гуров замолчал. — Но вы, — проговорил он, — вы даже посмотреть не хотите. Полюбопытствовать! Вам неинтересно. А? — Он изумленно глядел мне в глаза. — Вот твердим мы, твердим: раз знахарь, то непременно шарлатан... Но может быть, все другие знахари шарлатаны, а Рукавицын — нет?.. Надо же выяснить, проверить... То, как вы сейчас рассуждаете, Евгений Семенович, это же, не обижайтесь, предвзятость!
Минуты две мы сидели молча.
Я положил сигарету в пепельницу.
— Все, Иван Иванович? — спросил я. — Боюсь, ничем больше не смогу вам помочь. Лично для меня вопрос совершенно ясен. — Я встал.
— Сядьте, — сказал прокурор.
Я продолжал стоять.
— Сядьте, пожалуйста, — повторил он.
Нехотя я опустился опять в кресло.
Гуров взял со стола и протянул мне лист бумаги.
— Прочтите, будьте любезны, — попросил он.
«Прокурору города
тов. Гурову И. И.
Городской отдел здравоохранения ставит Вас в известность о получившей в нашем городе широкое распространение незаконной знахарской практике гражданина Рукавицына Н. А. Пользуясь доверчивостью отдельных онкологических больных и их родственников, гражданин Рукавицын Н. А. обещает им «вылечить от рака» и применяет так называемый «препарат», не удовлетворяющий требованиям, предъявляемым к противоопухолевым лекарственным веществам, и более того, вследствие особенностей его приготовления содержащий вредоносные бактерии, которые могут вызвать тяжелые, а подчас и смертельные исходы. Соответствующего медицинского образования гражданин Рукавицын Н. А. не имеет.
Городской отдел здравоохранения просит Вашего срочного вмешательства с целью немедленного прекращения преступной деятельности гражданина Рукавицына Н. А. и привлечения его самого к строжайшей уголовной ответственности.
М. Боярский, заведующий городским отделом здравоохранения».
— Все правильно, — сказал я, возвращая бумагу Ивану Ивановичу. Он не сразу взял ее, и письмо Боярского на секунду повисло в воздухе.
— Что правильно? — спросил Гуров.
— Боярский ставит вопрос правильно. Шарлатанство надо пресечь. И поскорей. Пока ваш Рукавицын не переморил половину своих пациентов.
Гуров с любопытством глядел на меня.
— Пресечь проще всего, — сказал он наконец.
— Ну так в чем же дело?
— А может, все-таки проверим, что к чему? — спросил он. — Исследуем его паучков? Не станем рубить сплеча? Как, Евгений Семенович?
Я засмеялся.
— В первый раз вижу такого прокурора, — сказал я.
— А много вы их вообще видели? — спросил Гуров.
— Нет.
— Чего же говорите?
— Это верно... Хорошо, — сказал я. — Останемся каждый при своем мнении... Поступайте, как велит вам ваш долг. А я вам, Иван Иванович, ей-богу, не указчик.
— Как указчика я вас и не звал, — сказал Гуров.
— И не советчик...
— И как советчика не звал, — сказал он. — Я хотел встретить порядочного человека.
— Спасибо, — улыбнулся я. — Очень тронут.
— Пожалуйста, — Гуров наклонил голову. — В действиях Рукавицына, Евгений Семенович, есть два состава. Лечение людей без соответствующего медицинского образования — раз. Использование не утвержденного к применению препарата — два. Наказание — до пяти лет лишения свободы. — Он говорил неторопливо, негромким голосом. — По закону я сегодня же должен его арестовать...
Я пожал плечами.
— Но это на одной чаше весов, — сказал Гуров. — А на другой — Попова, Баранов, больные, приговоренные медициной к смерти, но забывшие о своем недуге, пройдя лечение Рукавицына... Как же вы прикажете мне поступить, Евгений Семенович? Не поверить своим собственным глазам? Уговорить себя, что ровно ничего не произошло? Плюнуть, не осложнять себе жизнь?.. В этом, дорогой Евгений Семенович, вы видите сегодня мой долг? — Гуров в упор смотрел на меня. — Вот я и прошу вас, прошу Боярского... снимите камень с души. Объясните, будьте любезны, что случилось? Почему пациенты Рукавицына живы и здоровы? Что это за такой препарат из пауков? Объясните! Вы же умные люди! Врачи, ученые...
Он ждал.
— Нет, — сказал я, — не обманывайте себя, Иван Иванович.
— В каком смысле?
— Не объяснений вы хотите. Хотите, чтобы мы вместе с вами тоже горячо поверили в чудотворца Рукавицына... Ведь он уже соблазнил вас, сознайтесь, Иван Иванович...
— Неправда, — возразил Гуров.
— Правда, — сказал я. — А знаете почему?
Гуров отрицательно покачал головой.
— Потому, что он вам доступен. Удобен для понимания... Научный язык непрост, сложен. Начни мы с Боярским рассуждать, что-то объяснять вам — уже с третьего слова перестанете нас понимать. И это естественно. Нужны огромные специальные знания. А Рукавицын все вам растолкует на пальцах. Растворил на солнце пауков — и готово, лечи рак. Ребенку ясно. А раз ясно, значит, заманчиво, соблазнительно... Шаманство, разные фокусы на том обычно и держатся... И еще, конечно, сенсация! Когда больной выздоравливает после операции или долгого курса специальной терапии, это обыкновенно. Никому не бросается в глаза. Не щекочет ничье воображение... А пауками рак лечить — такого никто никогда еще не слышал! Вы первый! Вам не терпится немедленно раструбить о том на весь белый свет. И вот не успеете оглянуться — вы уже горячий сторонник нового метода. Безразлично, какова ему настоящая цена... Разве не так?
Гуров серьезно слушал.
— Я бы посадил Рукавицына в тюрьму, — сказал я, уж за одно то, что спекулирует на человеческом горе! Да, да! Два-три смутных, непроверенных случая, а он из них сделал себе рекламу. И наживается! Надеждой на спасение торгует, как огурцами на базаре.
Гуров вздохнул. Он спросил неожиданно:
— А если больные и их близкие хотят, — он запнулся, — даже такого утешения?
— Зачем? — сказал я. — Кому оно нужно, такое утешение?
Гуров молчал.
— Легко нам рассуждать, Евгений Семенович, — сказал он наконец, — когда сами в порядке и наши близкие, слава богу, здоровы.
Я помедлил секунду.
Невозможно было произнести это вслух. Но я произнес. Мне показалось, произнес, не теряя самообладания:
— У моей жены рак поджелудочной железы, Иван Иванович.
Гуров покраснел. Лицо его сделалось несчастным.
— Простите, Евгений Семенович, — сказал он.
— Вот так, — сказал я.
— Простите, бога ради...
— Так что я могу рассуждать, Иван Иванович...
— Да, да... Это ужасно. Как говорится, от сумы и от болезни...
— Вот именно...
— Пожалуйста, простите, — повторил он. — Я же не мог совершенно предполагать...
О чем-то еще говорил судье свидетель Баранов. Она внимательно слушала его, опершись подбородком о кулак.
С детским интересом глядел на Баранова Рукавицын. Рот раскрыл от напряжения и любопытства.
Прокурор Гуров сидел каменным изваянием: убивший троих людей шарлатан вызывал у него сейчас гнев и презрение.
А я был далеко отсюда.
Опять и опять вспоминал я то лето.
В июне мы с Ниной отправились в Прибалтику.
Новая нарядная гостиница, куда мы чудом устроились. Маленькие кофейни, пустынные днем и переполненные к вечеру. Молчаливые, неизменно вежливые буфетчицы.
Нина была весела и спокойна.
А меня, наоборот, все тяготило. Раздражало.
Скучные люди, скучная погода. Однообразное, бессмысленное существование.
Как обычно на отдыхе, мне казалось: вот я упускаю сейчас что-то очень важное, невосстановимое. Дома, в институте, в ту пору готовилась реорганизация. Разве без меня утрясут как надо вопрос о штатах, выбьют необходимые ставки? Натворят, конечно, глупостей, мне же их потом расхлебывать.
Каждое утро я начинал свой бесконечный, нудный разговор про эту самую реорганизацию.
— Господи! — поражалась Нина. — Ну и самоед! Так невозможно жить.
Она поднимала на меня глаза. Короткая, мальчишеская стрижка, черная челка. Веснушки на носу. Нине недавно исполнилось сорок, но больше тридцати — тридцати двух никто ей не давал.
«Невозмутимая Нина» звали ее наши друзья.
— Откуда в тебе столько суеты? — спрашивала она.
— Почему же это суета? Мне интересно...
— А просто жить тебе не интересно?
— Я прекрасно живу.
— Нет, Женечка, ты плохо живешь.
— Объясни почему.
— Не знаю... В твои годы, с твоими способностями можно быть чуточку...
— Спокойнее?
— Ну да! Если ты хоть один день не вертишься белкой в колесе, у тебя начинает сосать под ложечкой... От неуверенности в себе, что ли?
— Эх, Ниночка, — говорил я, — что значит суета, самоедство? Правила игры...
Она огорченно глядела на меня. Просила:
— Не говори, пожалуйста, пошлостей.
Мы не ссорились. Мы гуляли. Шли после обеда длинным песчаным берегом. Нине никогда не нужна была причина для прогулки. А я себе придумывал цель: или почта, или магазин, или газетный киоск. Я не умел гулять «просто так».
Однажды я сказал:
— А ты эгоистка, оказывается... не терпишь, если у меня другое настроение... Ты весела, и я обязан быть веселым. Ты беззаботна, и мне надо порхать...
Она спросила:
— А если я просто люблю тебя?
— При чем тут... — сердито сказал я и осекся.
Навсегда я запомнил Нинины глаза в тот момент — насмешливые и всезнающие.
— Ну поспорь, — сказала она. — Поспорь, пожалуйста...
В Прибалтике мы пробыли до июля.
Возвращаясь домой, на неделю заехали в Ленинград.
Здесь я всегда оживаю, становлюсь другим человеком.
В Ленинграде я родился, провел детство. В начале войны ребенком меня увезли отсюда, и потому, наверное, город не успел вместе со мной повзрослеть. И сегодня я вижу Ленинград глазами одиннадцатилетнего мальчика.
Целыми днями я таскал Нину по Ленинграду, с гордостью доказывая ей, что я тут не гость, а хозяин. «Через Михайловский сад выйдем прямо к Марсову. Ты еще так не ходила...» Прохожие вызывали во мне странное чувство: они не праздновали Ленинград, как я, они всегда в нем жили. Я не знал, завидовать им или их жалеть.
На третье, кажется, утро Нина вдруг отказалась идти на прогулку.
— Устала что-то...
— Пустяки. Посидим на Неве, у Биржи.
— Нет, милый, иди один.
— Посмотри, какое солнце!
— Я выйду на полчасика. Около гостиницы...
Я пошел один.
Легко и вольготно было мне в тот день... В кинотеатре «Баррикады» на Невском мы с отцом смотрели когда-то кинофильм «Александр Невский», а потом ребята из нашего двора каждый день устраивали на аллеях Летнего сада ледовые побоища. На речном трамвае мы отправлялись в парк, на Острова, и самые смелые из нас решались съехать с американских гор. Помню, пустили первый троллейбус, и поездка на нем от Московского вокзала до Адмиралтейства. сулила удовольствие не меньшее, чем американские горы.
Я шагал по Ленинграду, и мое прекрасное детство, возвращаясь из-за каждого угла, успокаивало душу блаженным ощущением, что все вокруг вечно, неизменно, ничего никогда не проходит, все остается.
Назавтра Нина сказала, что ее мучит противный зуд. Кожа горит, словно искусанная комарами.
— Аллергия, — предположил я. — Перебрала сладкого.
— Наверное, — согласилась она.
Дома, в институте, меня ждали обычные, нормальные дела. Реорганизация в мое отсутствие так и не прошла, только теперь предстояло начать все хлопоты из-за ставок и штатного расписания. Дни свободы и безделья на берегу Балтийского моря уже казались мне отсюда дивными и недоступными.
— Послушай, а у тебя случайно не желтушка? — однажды утром спросил я Нину, разглядев кремовые белки ее глаз и сухой, не похожий на загар оттенок щек.
— Не знаю, — сказала она. — Но мне неможется...
В тот же день у нее взяли кровь на болезнь Боткина.
Инфекционной желтухи анализ не показал. Оставалась другая — «механическая».
— Вероятно, застрял камушек, — сказал я. — Надо вырезать.
Я развил бешеную деятельность.
Связался с лучшими в городе хирургами.
Договорился о путевке в прекрасный загородный санаторий.
После операции отвезу туда Нину, буду наведываться к ней каждый день.
Во время операции я сидел у окна в коридоре.
Я не смотрел на часы, но когда подошла сестра и попросила зайти в ординаторскую к хирургу, я понял, что все произошло слишком быстро.
Хирург сидел на табурете, устало свесив руки. У окна, спиной ко мне, стоял ассистент.
— Садитесь, Евгений Семенович, — сказал хирург.
Я сел.
Он молчал, и я спросил первый:
— Что?
Он закрыл глаза и кивнул головой.
Я спросил:
— А если... Может быть, обходной анастомоз?
— С этим мы и шли, Евгений Семенович... Но тут не получится. В воротах печени метастаз. Все равно желчь не пойдет.
Я спросил:
— Биопсию взяли?
— Да, конечно. Только и так ясно...
Одного я не мог понять: при чем здесь Нина? Почему все это должно иметь к ней отношение?
Надо было встать, уйти.
Хирургу еще предстояло работать.
Но я не мог. Страшнее всего было выйти сейчас за дверь ординаторской.
Это единственное, что я в тот момент ясно и остро ощущал.
— И давно? — тихо спросил меня Иван Иванович Гуров.
— Что давно?
— Болеет ваша жена?
— Месяц назад сделали операцию.
— Вырезали?
— Нет, поздно. Неоперабельная.
— О господи, Евгений Семенович! Я совершенно не мог предположить. Никогда не знаешь, что у другого. Протянул руку — и в самое больное место.
Кажется, он оправдывался передо мной.
— Я пойду, Иван Иванович, — сказал я. — Насчет Рукавицына уж договаривайтесь с Боярским.
Гуров не ответил.
Он явно хотел мне что-то сказать. Но не решался.
Я был уже на пороге.
— Евгений Семенович!
Я остановился.
— Не хотите попробовать препарат Рукавицына?
Я не сразу понял его.
— Как попробовать? Дать жене?
— Ну да, сказал он. — Чем черт не шутит?
Я молчал, и Гуров обеспокоенно произнес:
— Надеюсь, у нас неофициальный разговор?
— Не тревожьтесь. Конечно. Вы понимаете, Иван Иванович, что предлагаете?
— В каком смысле?
— Попробовать на своей жене?
Он сострадающе глядел на меня.
— Как на собаке, что ли? — спросил я. — Или на подопытной крысе? — В груди у меня что-то сдавило.
— Извините, Евгений Семенович, — сказал Гуров. — Поверьте, я из самых добрых чувств.
— Я понимаю!
— Не сердитесь. Ну пожалуйста. Ладно, оставим...
— Гниль, смрадная, вонючая жижица, бульон из смертоносных бактерий! И собственной рукой — родной жене?
Гуров сказал:
— Не надо так.
— А как? — спросил я. — Как надо, Иван Иванович? Бабские безграмотные разговоры. Сказки. Ни одного серьезного случая... Но мы тут же готовы принести в жертву своих близких. Откуда в нас такая жестокость, Иван Иванович?
Он отвел глаза.
— Видите ли, Евгений Семенович, — тихо сказал он, — я вам говорю, как поступил бы сам.
— Вы?
— Да. Коснись меня такое.
— Не дай вам бог.
— Это верно. Спасибо... Но если б все равно безнадежное положение, — он с трудом подбирал слова, — я бы пошел на все…
— Пока не знаете, какой это яд.
— Даже если б знал, — произнес Гуров с полным убеждением.
— Не верю.
— Нет, нет, Евгений Семенович, я бы действовал. А уж там что получится... Я так считаю: всякое действие лучше бездействия.
Я сказал:
— Желаю, Иван Иванович, чтобы никогда вам не пришлось подтверждать эти слова.
— Спасибо, — снова поблагодарил он. — Я надеюсь... Но случись что, я бы таким принципиальным не был. Честное слово.
Эта его фраза до сих пор звучит у меня в ушах.
Кажется, ко мне обратилась судья.
Она повторяет громче и настойчивее:
— Я спрашиваю, у общественного обвинителя есть вопросы к свидетелю Баранову?
Прокурор Гуров тоже обернулся в мою сторону, сурово смотрит.
Ни он, ни я не будем сейчас вспоминать тот случившийся полтора года назад, до всех событий, наш разговор. Тогда у него, у прокурора, были надежды. А сегодня? Сегодня три смерти. Три гроба.
Мы судим сегодня преступника, убийцу, на совести у которого три человеческих жизни.
Мы с Гуровым обвиняем его от имени закона и высокой общественной морали.
Мы боремся против шарлатанства, знахарства, невежества, и дело наше высокое, благородное.
— Да, — говорю я судье, — у меня есть вопрос к свидетелю Баранову.
— Пожалуйста.
У меня к Баранову один-единственный вопрос. Почему он жив? Почему не погиб от рака? Почему здоровый и невредимый стоит сейчас передо мной? Что случилось? Что спасло его?
В зале тихо. Зал ждет моего вопроса.
— Вы давно женаты, Баранов? — неожиданно спрашиваю я.
Судья удивленно посмотрела на меня, подняла бровь.
Еще строже нахмурился прокурор Гуров.
Белобрысый мальчишка адвокат весь напружинился. Он старается отгадать, какой же подвох спрятан в моем странном вопросе.
Радостно заморгал Рукавицын. Ему интересно!
— Десять лет уже, — растерянно пояснил Баранов. Он тоже не понимает, зачем мне надо это знать.
— Спасибо, — сказал я. — Нет больше вопросов.
Я бы затруднился сейчас достаточно четко объяснить, почему спустя две недели после встречи с прокурором я начал все-таки в лаборатории опыты над пауками Рукавицына.
Устал быть врачом, богом, заранее знать Нинину судьбу и не иметь права на чудо, на невероятность?
Верил: а вдруг Рукавицын все-таки поможет Нине?
Нет. Может быть, иногда. Очень редко. В минуты полной безнадежности.
Но Рукавицын меня заинтересовал. Сам по себе. Как субъект, как человеческий тип, как личность.
Он стал вдруг мне крайне любопытен.
Я пытаюсь припомнить, когда впервые явился ко мне в лабораторию Рукавицын. Кажется, неделя проа после разговора у прокурора. Или две... Рукаицын пришел сам, безо всякого приглашения, по-хозяйски уселся в кресло и дружески объяснил:
— Хочу вот, чтобы наука проверила.
— Что именно?
— Препарат мой.
Я представлял себе мрачного кудлатого мужчину, а передо мной сидел молодой добродушный парень в очень чистой украинской рубахе и сандалиях на босу ногу.
— О каком препарате идет речь? — осведомился я.
— Разве прокурор вам не говорил? — Рукавицын искренне удивился.
— Говорил о каких-то пауках, которые гниют на солнце.
— Оно и есть! — радостно подтвердил Рукавицын. — Продукт аутолиза.
Он сидел, непринужденно обняв подлокотники кресла, закинув ногу на ногу, и в этом простом парне мне вдруг почудилось что-то барственное.
— Скажите, Николай Афанасьевич, — спросил я, — откуда такая странная идея — пауков растворять?
— Почему странная? — сказал он. — Примочки из заспиртованных змей и пауков у нас в Средней Азии бабки давно уже прикладывают к открытым ранам.
Действительно, я что-то слышал об этом.
— А онкология при чем?
Рукавицын снисходительно засмеялся:
— А разве она, онкология, из другого теста? Мой препарат перетряхивает клетки в организме, и опухоль рассасывается. Вот и все.
Он произнес это без тени сомнения.
— Кто вам сказал такую чепуху? — спросил я.
— Чепуха не чепуха, а рассасывается, — уверенно подтвердил он.
— Я смотрел истории болезни Поповой и Баранова. Неубедительно, Николай Афанасьевич! Никаких доказательств.
— Посмотрите другие, — добродушно предложил он. — Дело верное, Евгений Семенович, я вас не обманываю. Честное слово.
Это «честное слово» особенно меня умилило.
— Есть такая книжка «Апробация лекарственных средств» профессора Гнедича, — сказал Рукавицын. — Там написано: даже если в двух случаях из ста помогает противораковый препарат, он заслуживает внимания. Так у меня же гораздо больше случаев!
— Гнедич пишет об опытах на животных.
— Лучше же, когда людям помогает! — возразил он.
Рукавицын совсем не был похож на обозленного борьбой и неудачами фанатика. Он скорее смахивал на веселого рыночного торговца, бойко пристраивающего свой товар.
Такого открытого и симпатичного шарлатана я еще не встречал.
— Небось за лечение и деньги берете? — спросил я.
— Беру, — простодушно согласился он. — А почему не брать. Ко мне не бедные ходят. Зачем я им должен оказывать снисхождение?
— Интересно, почем?
— Флакон? Десятка.
Рукавицыну, видимо, показалось, что я не одобряю цену.
— Ей-богу, недорого, Евгений Семенович, — уверил он. — Как раз по себестоимости. Во-первых, риск: ядовитый паук может до смерти укусить. Во-вторых, завгорздравом Боярский все время грозится посадить в тюрьму. Я же должен себя компенсировать?
Взгляд у него был ясный, чистый, бесхитростный.
— Прокурор Гуров сказал, что наука заинтересуется, поможет. А вы вот гоните! — Он необидно улыбнулся.
Не упрек, не укоризна — детское недоумение сквозило в его улыбке.
— Я ничего не обещал Гурову.
— Не знаю, Евгений Семенович... Прокурор велел, я пришел.
Он искренне не понимал, чего это я сопротивляюсь.
— Послушайте, Николай Афанасьевич, — сказал я, — первый же серьезный опыт покажет всю вздорность, несостоятельность вашей идеи. Понимаете?
Рукавицын радостно смотрел мне в глаза.
— Я согласен, — сказал он.
— На что согласны?
— На все, Евгений Семенович. Вам виднее.
— Ставить опыты не вам придется, а специалистам. Вы даже сути их не поймете.
— Конечно. Я и хочу, чтобы ученые люди. Только они...
— А при первом же отрицательном результате скажете, что мы вас обманули. Не так все делали. Что завидуем вам. Или, того хуже, хотим обворовать. Я же все наперед знаю, Рукавицын. Слава богу, нагляделся, стреляный воробей.
— Нет, вам я верю.
Он был или дьявольски хитер, изворотлив, или беззащитен, как ребенок.
— Рукавицын, — сказал я. — Одно непременное условие.
— Хорошо, — ответил он, не спрашивая даже, что это за условие.
— Завтра же вы прекращаете всякую практику. Никаких пауков, никаких уколов. Если узнаю хоть об одном случае незаконного лечения людей, сам — слышите, Рукавицын? — сам добьюсь, чтобы вас посадили в тюрьму.
Я ожидал, что он хоть немножко оскорбится. Хоть чем-то выразит мне свое неудовольствие.
Но он ответил с жаром:
— Правильно, Евгений Семенович! Я разве по своей охоте лечу? Или за десятку? Тьфу десятка, не стоит и говорить. Меня силком тягают к больным их родственники. Плачут, на колени становятся, буквально! А я не хочу быть знахарем, я мечтаю исключительно по науке. И если, — он почти кричал, — если кто-нибудь к вам явится сюда за препаратом для больного, то гоните его, Евгений Семенович, в шею, я сам первый вас об этом прошу, по науке, значит, по науке...
Глаза его горели. Добродушное лицо исказила гримаса дикого вдохновения.
Мне стало страшно.
— Свидетель Боярский, суд предупреждает, что за дачу ложных показаний...
Слова строгие, но судья их произносит мягко, без нажима: дескать, таков порядок, Мартын Степанович, ничего не поделаешь, сами понимаете...
Боярский поклонился.
Он уважает суд и уважает все судебные порядки.
— Товарищи судьи, — после короткой паузы негромко произносит он, — настоящий процесс имеет не только юридическое, но и огромное воспитательное значение. Изо всех отраслей медицины онкология, быть может, всего сильнее нуждается в правильном общественном понимании и в самой широкой общественной поддержке...
Если сейчас закрыть глаза и забыть, где я нахожусь, может показаться, что слушаю доклад Мартына Степановича в Обществе по распространению политических и научных знаний.
— Однако, и я это должен заявить совершенно прямо, — продолжает он, — грамотность населения в вопросах онкологии остается до сих пор катастрофически низкой. Выборочные опросы, которые время от времени практикует горздрав, с несомненностью свидетельствуют, что люди, к сожалению, куда охотнее пользуются слухами, сплетнями, обывательскими разговорами, чем достоверной научной информацией...
Вот так же обычно докладывает Мартын Степанович и на совещаниях у председателя горисполкома Филиппа Кондратьевича Сухарева. Какой бы ни рассматривался вопрос, Боярский прежде всего умеет внушить начальству нужную ему, Боярскому, тревогу в нужных ему размерах и в нужном направлении. Лишь однажды я слышал, как Сухарев вдруг рассердился и при всех оборвал Боярского:
«Не надо нам доказывать, Мартын Степанович, как вы болеете за дело. Лучше-ка доложите, что вами сделано».
— ...Удивительно ли, товарищи судьи, что у людей, напитавшихся такими слухами и сплетнями, — продолжает Мартын Степанович, — подчас складыватся самое превратное и искаженное представление о методах борьбы с раком, о его действительной опасности? Кто-то услышит краем уха цифры, отрывочные сведения, и вот уже они разрастаются до невиданных размеров, до небес, передаются уст в уста... Зато другие, достоверные факты и цифры, подлинная медицинская информация к общественному мнению и общественному сознанию часто должного доступа не получает. Это мы должны прямо признать, товарищи судьи. Население до обидного мало знает о действительном положении в современной онкологии, о ее реальных успехах.
И все-таки Мартын Степанович молодец. Его интересно слушать.
Когда судья только назвала его имя, и он неторопливо шел к столу, и его деликатно предупреждали об ответственности за дачу ложных показаний, в зале явственно слышался ропот: вот он, первый враг Рукавицына.
А теперь сидят не шелохнувшись. Слушают. Ловят каждое слово.
Молодец, молодец Боярский!
— ...В массовой прессе не раз и не два, а, наверное, десятки раз повторялось сообщение о том, что в экономически развитых странах злокачественные опухоли по смертности занимают сегодня второе место после сердечно-сосудистых заболеваний. Но известно ли населению, что у нас в стране смертность от рака стабилизировалась, и рост ее за последние тринадцать-четырнадцать лет не наблюдается? — Боярский сделал паузу, давая возможность взвесить и оценить этот факт. — Известно ли также населению, что число людей, прошедших курс онкологического лечения и считающихся практически здоровыми, выросло за последнее время на тридцать девять процентов? Число вылеченных от рака людей достигает у нас в стране миллиона семисот тысяч, причем четыреста тысяч человек из них живут уже более десяти лет...
До сих пор Боярский обращался только к судьям, но теперь, называя эти цифры, он повернулся лицом к залу.
Судья кивнула: правильно, Мартын Степанович, очень правильно...
— ...Неуклонно, из года в год, снижается заболеваемость раком желудка, шейки матки, в несколько меньшей степени падает заболеваемость раком пищевода... Вопреки обывательскому и совершенно неграмотному утверждению, будто «рак помолодел», молодой человек до тридцати лет рискует сегодня заболеть раком легкого или пищевода в семьдесят — восемьдесят раз меньше, чем старик...
Мне хочется, чтобы Мартын Степанович говорил долго, бесконечно, никогда не переставал говорить. От слов его я испытываю облегчение.
— ..Радиоизотопные методы, а также приборы с волоконной оптикой широко используются для осмотра внутренних органов. Цитологические исследования позволяют изучить культуру клеток органа, подозреваемого в злокачественном перерождении... Применяя фиброскопы, возможно не только осмотреть и сфотографировать внутреннюю поверхность пищевода, желудка, кишечника, бронхов, но и взять для исследования кусочек ткани из очага поражения...
Даже Рукавицын с мальчишеским увлечением слушает Мартына Степановича, не может оторвать от него взгляд.
Боярский остановился. Посмотрел на Рукавицына. Сказал:
— Но бывает, что медицина бессильна помочь больному, потому что, — он повысил голос, — потому что больной сам этого не хочет... Сопротивляется лечащим его врачам. С удивительным упрямством идет навстречу собственной гибели...
Нину тогда уже выписали из больницы. Ей сказали, что был камушек, его вырезали, дело теперь должно пойти на поправку, кожа побелеет, билирубин в крови снизится. Терпение и только терпение...
В лаборатории мне выдавали всякий раз два бланка с результатами анализа. Один — настоящий — я прятал в ящике письменного стола, другой — утешительный — приносил Нине.
— Хочешь зеркало? — спрашивал я ее каждое утро. — Погляди, сегодня ты совсем беленькая...
И раньше в иные моменты я умел быть неискренним с Ниной. Мог, бывало, не шелохнувшись, лежать до утра в постели и не спать, думать о чем-то своем. О неурядицах на работе, о натянутых отношениях с кем-нибудь из институтского начальства...
Позапрошлым летом — так уж случилось — выбегал после ужина за папиросами, чтобы позвонить из автомата женщине, а потом целый вечер мирно и безмятежно сидел у телевизора...
Нина никогда ничего не замечала. И не потому, что была слишком благодушной, чересчур доверчивой, — она просто не умела ловить, подозревать. Ни меня, ни кого другого... Если бы она вдруг узнала, что я ей солгал, обманул, наверное, смертельно оскорбилась бы.
Но назавтра ловить бы не стала все равно. Это было для нее противоестественно.
Но только теперь, в эти послеоперационные дни, я до конца, в полной мере понял, что такое — жить двойной жизнью.
Я лгал Нине утром, произнося первое слово, лгал днем, каждый час названивая ей с работы, лгал ночью, делая вид, что сплю и не вижу, как она, отодвинувшись и боясь пошевелиться, часами глядит в потолок.
Нет и не может быть ничего страшнее, чем вот так, бок о бок, молча и отчужденно лежать рядом с самым близким тебе человеком, знать, что это последние дни, часы, что ты бессилен что-нибудь изменить, остановить, и не сметь ей сказать, как ты безумно и нежно ее любишь, как она нужна тебе в этой жизни и всегда будет нужна, прижаться, замереть, вдыхать запах ее кожи, ее волос, ее существования...
Иногда меня порывало поломать наконец этот барьер ледяной заботы, трусливой и жестокой, и время, еще отпущенное нам двоим, прожить не чужими, таящимися друг от друга людьми, а до конца родными, близкими, единодушными...
Но я встречал такой воспаленный, такой предостерегающий Нинин взгляд, что, давя рыдание в груди, произносил опять какую-нибудь нечленораздельную бодрую ложь. А Нина, по своему обыкновению, тихо и покорно мне улыбалась.
Что это было?
Она действительно цеплялась за веру в удаленный камушек, хотела и не умела себя обмануть? Или она боялась за меня, здорового, оберегала меня от медленного, невыносимого, день за днем, прощания с нею?
Вот в один из тех дней — неожиданно, без звонка, — в лабораторию ко мне приехал Мартын Степанович Боярский.
Он был весь забота, весь предусмотрительность.
Спросил, не нужна ли помощь — любая, какая угодно. «Через невозможное все сделаем, Евгений Семенович». Если надо, он готов связаться с Минздравом, и Нину Владимировну покажут лучшим онкологам Москвы, Ленинграда. Если надо, он добьется вызова сюда, к нам, необходимых специалистов. Больная неоперабельна, но остается еще химиотерапия, в последнее время она дает совсем неплохие результаты.
Я поблагодарил. Да, конечно. Но в Москве и Ленинграде тоже не боги. А химиотерапию жене применяют и здесь, дома. Только в ее случае химиотерапия снимает болезненные ощущения, не больше.
А уход? Санитарная помощь? Как я устраиваюсь с бытом? Может быть, госпитализация? Санаторное отделение, палата на одного?
Нет, спасибо. Жена не захочет лечь в больницу. Да я ее не отпущу.
Уже собираясь уходить, Мартын Степанович вдруг спросил:
— Слышал, вы занялись этим... как его... Рукавицыным?
Я сам удивился, до чего беззаботно прозвучал мой ответ:
— Не то чтобы занялся. Но мышки есть, пусть поколет...
Избегая моего взгляда, Боярский спросил:
— Неужели верите?
— В пауков?.. Нет, конечно... Чисто научный интерес.
Он сокрушенно покачал головой.
— Научный интерес! Подумать только, научный интерес!
— А вы его заранее исключаете?
— Это рак, Евгений Семенович, — сказал он. — понимаете?
— Да, Мартын Степанович, это рак. Я прекрасно понимаю.
Теперь он выдержал мой взгляд.
— Весь город уже знает, что прокурор принимает в знахаре самое трогательное участие. Наука, значит, тоже?
— Откуда?
— Откуда знает? — он переспросил насмешливо. — У Рукавицына есть язык, а в городе есть базар, Евгений Семенович.
— Будем ориентироваться на базарных торговок? — спросил я.
Боярский кивнул утвердительно:
— Да! Будем! Будем, мой дорогой... Меня, честно сказать, очень мало волнуют ваши побуждения... Почему именно вдруг занялись. знахарем... А вот резонанс в городе волнует чрезвычайно. Смею вас верить!
— Какой же резонанс должен вызвать опыт над десятком мышек? — спросил я.
— Вы действительно не понимаете?
— Уверяю вас.
Он долго молча смотрел на меня.
— Люди начнут убивать себя — вот какой резонанс.
— Какая ерунда! — возразил я.
Я отлично понимал, о чем он говорит. Но не хотел понимать.
— Слухи о Рукавицыне ходили и до моих опытов, — сказал я. — К Рукавицыну и прежде валом валил народ. Что изменилось? Наоборот, теперь...
— Вы отлично знаете, что это не так.
— Наоборот, теперь, — упрямо продолжил я, не реагируя на его слова, — положен будет конец всем слухам и сказкам о Рукавицыне... Обнаружится истинная цена этим паукам... В чем мы с вами, кажется, одинаково заинтересованы.
— Когда? — спросил Боярский.
— Что когда?
— Когда вы объявите правду о Рукавицыне? — Он тяжело смотрел на меня. — Когда многих из тех, кто сегодня болен, не будет уже в живых?.. Поздно, Евгений Семенович. Им ждать нельзя. Они сегодня же побегут за помощью к знахарю. Тут психология простая: раз наука заинтересовалась Рукавицыным, значит, не бредни, не легенды, не выдумки, значит, тут что-то есть... Надо не упустить этот последний шанс... И другой психологии в положении этих людей быть не может. Вы отлично понимаете...
Боярский вынул из кармана и протянул мне сложенный вчетверо листок с машинописным текстом:
— Нате, полюбуйтесь...
Инструкция по применению внутрь (укола в мышцу)
противоракового препарата «пр» (Препарат Рукавицына)
Составитель — Рукавицын Н. А.
При излечении от рака с помощью препарата «ПР» необходимо соблюдать следующий режим:
1. Препарат вводить раз в сутки, придерживаясь определенного часа: 18.00, 19.00 или 20.00.
2. Измерять температуру тела перед уколом и через 10 минут после укола. Показания записывать.
3. Не употреблять спиртное, пиво, мед, алоэ, сахар.
4. Остерегаться солнечных лучей.
5. Не употреблять горячую пищу, только теплую (борщ, суп, жаркое).
6. Не прикладывать грелок и компрессов.
7. Не делать рентгеновских снимков.
8. Перед введением препарата флакон встряхивать. Препарат хранить при комнатной температуре в темном месте, в холодильник не ставить. Иглу во флаконе не оставлять. Перед употреблением кипятить.
— Шаманство, детский лепет, — сказал я, возвращая листок Боярскому. — Ну и что?
Он ничего не ответил, молча сложил бумагу и спрятал ее в карман.
Я объяснил:
— Рукавицын прекратил сейчас всякую практику. Я ему поставил условие.
— Он вам обещал?
— Да.
— И вы поверили?
Боярский сидел грузный, неподвижный, у него был нехороший, болезненный вид.
— Мартын Степанович, — сказал я, — можно один откровенный вопрос?
— Пожалуйста.
— Совсем откровенный... Вы на сто процентов уверены, что в препарате Рукавицына нет ничего? Попова и Баранов — только случай, простое совпадение?
Он молча смотрел на меня.
Я бы не удивился, если б Боярский повторил сейчас все, что я сам недавно горячо доказывал прокурору Гурову. У Мартына Степановича были на то все основания.
— Нет, не уверен, — сказал он. — Как тут можно быть уверенным?
— Слава богу!
— Только что это меняет? — спросил он.
— То есть?
— Сообщите в Москву, в Онкологический центр. Пошлите им истории болезни... Пусть разбираются. Своими силами вы ведь все равно ничего не решите...
— А разве я собираюсь подменять Онкологический центр, Мартын Степанович? — спросил я. — Даже мысли такой нет, уверяю вас!.. Но что я им сообщу сегодня? Анекдот про пауков? Мало они слышат каждый день таких сенсационных анекдотов? И что же, в каждый им вникать, каждым заниматься?.. Расчищать место в планах, забитых под завязку?.. Нереально это, сами понимаете... Прежде чем писать в Москву, надо же хоть какие-нибудь данные здесь, на месте, получить. Те, что нам по силам. И тогда уже решать, писать в Москву или не писать. Бить или не бить в колокола... Речь пока идет не о серьезных исследованиях, а просто: отмахнемся мы от Рукавицына или на всякий случай — пусть даже один шанс на тысячу! — не отмахнемся... Как велит нам наша совесть?
Квадратное лицо Боярского внезапно окаменело. Глаза, увеличенные сильными стеклами очков, смотрели на меня не моргая.
— Совесть? — спросил он и тихо засмеялся.
Я опешил.
— Я лечащий врач, Евгений Семенович, — сказал он, — и обязан жить сегодняшним днем. Что бы вы там завтра ни открыли, сегодня настойка Рукавицына — смрад и смерть. Так или не так? — он смотрел на меня в упор.
— Да, так, — сказал я. — Но...
— Вот и все! — он не дал возразить. — Ничего другого знать о ней я не хочу и не имею права... Слышите? Не имею права. Совесть! — повторил он язвительно. — Когда в городе от рака умирает человек, которого уже нельзя спасти, я скорблю, но совесть моя чиста, и служебной ответственности я не несу. Но если тут, под носом, Рукавицын, которому вы с прокурором делаете беззастенчивую рекламу, начнет пауками людей морить, то я и ответственности не избегу, и совесть свою ничем не успокою. Да, да, не успокою, — грозно повторил он и замолчал.
После продолжительной паузы я сказал:
— Это истерика, Мартын Степанович.
— Что?!
— Истерика. А ради истерики работу прекращать я не стану.
Затихла публика в судебном зале.
О чем говорит Боярский?
Больной не хочет выздоровления, сам себе ищет гибели? Разве так бывает?
А Мартын Степанович продолжал:
— Лозунг Всемирной Организации Здравоохранения предупреждает нас: «Раннее выявление рака спасает жизнь». Половина успеха зависит от того, насколько своевременно больной обратился в диспансер. Мы, врачи, не устаем напоминать об этом населению. Ведется развернутая медицинская пропаганда. Но сколько мы ни говорим, ни пишем, находятся люди, которые сознательно, — он погрозил пальцем в воздухе, — да, да, сознательно медлят, тянут, избегают врачебной помощи... А когда наконец делают одолжение, являются к нам, то оказывается уже поздно. Время упущено. Упущено не-по-пра-вимо!
Мартын Степанович обернулся к судье, точно требуя от нее объяснений.
Судья кивнула опять: правильно, Мартын Степанович, совершенно правильно.
— Начнешь с такими больными беседовать — видишь: перед тобой не темный, безграмотный человек, а, наоборот, умный, культурный. Часто даже с высшим образованием... Но соседу или соседке, куму или куме, последней базарной бабке он поверил скорее, чем медицине. Их варварское средство предпочел испытанному, научному... — Боярский поднял голову и строго посмотрел в зал. — Как же нам, товарищи судьи, назвать всех этих дремучих бабок, знахарей и знахарок, паразитирующих на горе, на страдании людей? — Он спросил и сам себе ответил: — У меня для них есть только одно слово, одно определение. Они — убийцы. Пускай не всегда ведающие, что творят, пускай иной раз слепо, фанатически заблуждающиеся, но все равно убийцы. Потому что больные из-за них не идут к врачу, потому что люди, попавшие к ним в руки, — а сегодняшний процесс об этом свидетельствует неумолимо, — подписывают себе смертный приговор.
Тут Рукавицын вызывающе улыбнулся.
Он сидел спокойно, обе ладони выложив на барьер. Только чуть-чуть побледнел.
Боярский с минуту разглядывал его. Не как живого человека. Как вещь. Как музейный экспонат. Как среду под микроскопом.
— Посмотрите, товарищи судьи, какие опасные черты сконцентрировал в себе подсудимый, — сказал Мартын Степанович. — И дремучее невежество, и жажда наживы любой ценой, и нечистоплотность во всех смыслах этого слова, и беспримерный цинизм, с которым он, убивший троих людей, сам потребовал суда над собой, и самонадеянная глупость, ибо лишь очень самонадеянный и глупый человек мог рассчитывать выглядеть на этом процессе спасителем и героем.
Я думал, на том Мартын Степанович и закончит.
Но он сказал все-таки:
— И еще я хочу добавить, товарищи судьи... Закон, служебный долг требуют от каждого из нас пресекать шарлатанство, знахарство на корню, в самом начале, не дожидаясь трагических последствий... Но, к сожалению, — Боярский не смотрел сейчас ни на прокурора Гурова, ни на меня, — но, к сожалению, встречаются среди нас ответственные работники, которые руководствуются не законом, не своим служебным долгом, а только личными пристрастиями, умозаключениями... Таким товарищам, видимо, крайне лестно считать себя добренькими меценатами, покровителями шарлатанов и знахарей... Мне тяжело говорить, но сказать надо. Если бы с Рукавицыным не нянчились долгое время, не относились к нему снисходительно, примиренчески, если бы судебный процесс состоялся еще год назад, как того требовал горздрав, не было бы сегодня трех смертей... Да, товарищи судьи, не было бы! Никуда от этого не денешься. Три человеческие жизни — вот цена, заплаченная за покровительство знахарю.
У Ивана Ивановича Гурова медленно розовеет шея.
— Кончаю, товарищи судьи, — сказал Боярский. — Не я сегодня общественный обвинитель на процессе. Профессор Костин, не сомневаюсь, от имени науки предъявит свой счет подсудимому. — Мартын Степанович впервые наконец взглянул на меня. — Но как свидетель я свидетельствую о той страшной опасности, которую несет всем нам подсудимый. Три его жертвы мы уже знаем. А сколько их могло еще быть, не останови мы наконец преступную руку знахаря?
Теперь Боярский замолчал.
Тишина была в зале.
Судья кивнула ему в третий раз: очень, очень правильно, Мартын Степанович.
— У прокурора есть вопросы к свидетелю? — спросила она.
Боярский выжидательно покосился на Гурова.
— Нет вопросов, — сухо сказал Иван Иванович.
— У общественного обвинителя?
— Нет вопросов, — сказал я.
— У защиты?
— Да, у меня есть вопрос к свидетелю Боярскому, — нетерпеливо, почти радостно объявил адвокат.
Он еще совсем молод. Белобрыс. Выпуклый лоб, глаза чуть навыкате. Лицо школьника-драчуна.
— Товарищ свидетель, — сказал адвокат, — вы совершенно правы. Сегодняшний процесс необычен. Его воспитательное значение неоспоримо. Мы должны позаботиться, чтобы вынесенный приговор убедил каждого, кто находится здесь, в зале. Если присутствующие не будут убеждены, что знахарь осужден справедливо, правильно, то о каком воспитательном воздействии может идти речь?
— Это вопрос к свидетелю? — поинтересовалась судья.
— Виноват! — Адвокат склонил голову. Энергия чувствовалась в каждом его движении. — Виноват! Я только хотел оттенить чрезвычайно существенную сторону сегодняшнего процесса...
Боярский равнодушно рассматривал белобрысого парня. Вряд ли Мартын Степанович воспринимал его всерьез.
— Товарищ свидетель, — сказал адвокат, — здесь в судебном процессе, мы слышали, выступали пациенты Рукавицына — Попова и Баранов. Они уверены, что препарат вылечил их от рака, спас им жизнь. Разумеется, — он предостерегающе поднял руку, — я отлично понимаю, что эти люди могут ошибаться, заблуждаться, приписывать препарату свойства, которых у него вовсе нет... — Выставленной вперед ладонью адвокат как бы продолжал защищаться от напрасных, необоснованных иллюзий Баранова и Поповой. — И все-таки сам факт неожиданного излечения людей, от которых медицина отказалась или почти отказалась, — он это проговорил скороговоркой, без нажима, — очевидно, привлек к себе внимание врачей города? Горздрав, надо полагать, провел всестороннее исследование вылеченных людей с целью установить истинную причину их выздоровления?
Адвокат замолчал.
— Нет, — сказал Боярский, — таких обследований мы не проводили.
— Почему же?
— Потому что они бессмысленны.
— Не понимаю, Мартын Степанович... — Адвокат не сводил с него глаз.
— Объясню. Можно определить, какая причина вызвала смерть человека. Но ни один серьезный врач не скажет вам, почему не умер тот или иной больной. Нелепа сама постановка вопроса.
— То есть?
— Я вам отвечаю... Чтобы выяснить, как воздействует на организм данный препарат, рядом с Барановым пришлось бы наблюдать контрольную группу больных, страдающих абсолютно тем же недугом, но получающих совсем иной курс лечения или же вообще оставленных без медицинской помощи... А это невозможно. Лечение людей не исследовательская лаборатория, и люди не подопытные кролики.
— Ясно, — сказал адвокат. — Мне совершенно ясно, спасибо. — Он энергично кивнул. — Но раз так, получается, согласитесь, следующая картина. С одной стороны, горздрав не может приписать выздоровление больных Рукавицыну. Но, с другой, доказательств, что не препарат им помог, у вас тоже нет. Правильно?
— Нет, неправильно.
— Почему же?
Очки Боярского отсвечивали, и я не видел выражения его глаз.
— Потому что врачи не занимаются схоластикой, товарищ адвокат.
Белобрысый парень отрицательно покачал головой.
— Нет, Мартын Степанович, это совсем не схоластика. Вы не хотите или просто не можете ответить на мой вопрос. Я ведь не спрашиваю вас, дурно или нет поступил подсудимый, пользуя больных препаратом, не получившим должной апробации. Я сам вам скажу: очень дурно! Недопустимо! Преступно, наконец!.. Но я спрашиваю вас, врача, специалиста, руководителя городской медицины: что представляет собой необычное вещество, сделавшееся предметом настоящего судебного разбирательства? — Адвокат вопрошающе глядел на Боярского. — Если установлено, что оно не обладает никакими лечебными свойствами, — одно дело... Если же проведенные исследования позволяют в нем видеть, предполагать, всего-навсего угадывать особенные медицинские качества, которыми врачи сумеют воспользоваться не сегодня, не завтра даже, а в далекой-далекой перспективе, — дело совсем другое... Неужели вы не понимаете разницу?
Адвокат добавил страстно:
— Вы совершенно правы, Мартын Степанович. Нынешний процесс необычен. Онкологическая болезнь, рак, может коснуться каждого, кто находится сейчас в зале, его самого или его близких. Никто из нас не застрахован, никто... Поэтому ясность здесь нужна максимальная и осторожность в оценках тоже... Хорошо, я изменю свой вопрос, поставлю его иначе. Если человек, сидящий на скамье подсудимых, не слушая никаких серьезных и убедительных доводов, продолжает незаконную практику, стремясь из нее извлечь побольше выгоды, то я первый скажу: человек этот обманщик, шарлатан, злодей, он спекулирует на несчастье больных, и пусть будет ему наказанием не только лишение свободы, но и наше гражданское презрение. Но мы с вами, — адвокат обвел рукой зал, — мы с вами видели и слышали людей, которые приписывают свое спасение этому человеку — я нисколько не отрицаю, — нарушившему закон. Как же мы можем вести дальше процесс, отыскивать истину, определять подсудимому меру наказания, не выяснив прежде всего, заблуждаются эти исцеленные от смерти люди или нет? Есть ли хоть сотая доля правды в их уверенности или ее нет совсем? Сотая, вполне достаточно! Можем ли мы питать хоть слабую надежду, что препарат, который, не исключено, уже поставил на ноги Попову и Баранова, будет со временем развит, усовершенствован наукой и послужит всем тем, над кем судьба занесла этот страшный дамоклов меч?.. Вот вопрос неизбежный, первейший в настоящем процессе, который я и предлагаю вам, руководителю городского отдела здравоохранения. — Адвокат перевел дыхание. — Вы объясняете: тут нет ответа. Тогда о каком, простите, воспитательном значении процесса вы говорили нам, Мартын Степанович? Я не понимаю! Искренне не понимаю, поверьте... Какой воспитательный урок вынесут люди, — он показал рукой в зал, — если вы, специалист, четко и ясно не скажете им: мы сегодня судим злостного шарлатана или же судим человека, да, преступившего закон, но лишь ради того, чтобы — пусть не сейчас, пусть когда-нибудь — принести человечеству избавление от рака? Судим жулика, бесстыдно наживающегося на горе, страдании, смерти людей, или самородка, самоучку, который на собственный страх и риск бросил вызов самой страшной болезни века? Кого мы судим сегодня, спрашиваю я вас, товарищ свидетель?
И еще был день, когда Мартын Степанович — точно так же, без звонка, без предупреждения — заехал ко мне в лабораторию.
Уже случилось это несчастье, от столбняка погибли люди. О Рукавицыне заговорил весь город.
Не о Рукавицыне, убившем троих, — о Рукавицыне, который рак лечит.
Хорошо помню это напряженное, трудное время. Чуть ли не ежедневно я ездил в прокуратуру, давал следователю показания.
Почему вдруг я начал опыты? Кто их разрешил? Отчего и с какого времени Рукавицын перестал бывать у нас в лаборатории? Какие сейчас у нас с ним отношения?
Я говорил, следователь записывал. Потом давал мне расписаться на каждом листе.
Как-то раз в коридоре я встретил прокурора Гурова. Издалека, сдержанно он кивнул мне и прошел мимо. Вид у него был неважный.
Вот в ту пору и явился ко мне второй раз Мартын Степанович Боярский.
Он вошел, и я подумал: будет сейчас укорять, требовать покаяний.
Боярский казался несколько возбужденным.
Опустился в кресло. Вытянул вперед ноги. Сказал почти весело:
— Евгений Семенович, общественность города на поклон к вам.
— Пожалуйста.
— Готовится процесс над Рукавицыным...
— Знаю.
— Желательно, чтобы вы на нем выступили общественным обвинителем. Возьмите на себя такой труд.
Он сказал, как выложил карту на стол. И замолчал: никаких резонов, никаких объяснений.
Я долго не отвечал. Он не торопил, ждал.
— Это невозможно, Мартын Степанович, — сказал я.
— Почему?
— Некоторым образом я был связан с Рукавицыным... В следственном деле есть и мои показания.
— Свидетельские!
— Ну да, свидетельские... Но свидетель не может вдруг превратиться в общественного обвинителя. Согласитесь, было бы странно.
— Это единственное, что вас тревожит?
Я пожал плечами:
— Какая разница, единственное, не единственное... Вполне достаточно.
— Пусть эта сторона вас не беспокоит, Евгений Семенович, — сказал Боярский. — Мы прикидывали разные варианты. Целесообразнее всего вам... И Гуров настаивает.
— Настаивает даже?
— Да. Так что юридическая сторона тут совершенно в порядке.
Я сказал:
— По-моему, есть куда лучше кандидатура.
— Кто?
— Вы, Мартын Степанович.
Боярский кивнул.
— Да, мы думали... Советовались с Филиппом Кондратьевичем в исполкоме. Но мне нельзя по тактическим соображениям... Рукавицын заявит, что врачи города ему мстят за то, что не умеют, как он, рак лечить. Подымется демагогия — не прошибешь... А вы уже доказали свою непредубежденность. Тем сильнее прозвучит сегодня ваше осудительное слово.
Мартыну Степановичу все было абсолютно ясно.
Я встал со стула, прошелся по комнате.
— Этого нельзя делать, Мартын Степанович, — сказал я. — Самоубийственная затея.
— Выступать вам?
— Устраивать вокруг Рукавицына такой шум.
— Какой шум?
— Публичный процесс.
— Почему вокруг Рукавицына? — Он пожал плечами. — Рукавицын — мелочь, надутое ничтожество... Кому он важен сам по себе?.. Но были три смерти. Так? Три человеческие жертвы. Так? Город должен увидеть, что значит обращаться за помощью к знахарю. Чем это кончается. Люди должны знахаря испугаться.
Он убежденно говорил. Верил в каждое свое слово.
— А они не испугаются, Мартын Степанович, — сказал я.
— Чего?
— Столбняка. Трех смертей... Жертвы Рукавицына! Подумаешь, кому они интересны?
Боярский внимательно смотрел на меня.
— Смерть всегда интересна, Евгений Семенович, — сказал он.
— Всегда — да. Но не на этом процессе. Умерли от столбняка — чего ж тут загадочного? От столбняка положено умирать. Все нормально. Загадочно другое.
Боярский не спросил, я сказал сам:
— Загадочно, почему не умерли от рака те, кто должен был умереть! Почему спаслись, живы, пришли в суд Попова, Баранов? Что произошло? Рукавицын или не Рукавицын? Вонючая настойка из пауков или не она? Да или нет? Вот единственный вопрос, который будет волновать людей в зале. Остальное — плевать, безразлично!
Он молчал, и я продолжил:
— А вы разве сможете ответить людям на этот вопрос? Не сможете, Мартын Степанович... И не потому только, что наука сегодня еще не готова... Ответа на этот вопрос, доступного некомпетентному, неподготовленному, необученному уму, вообще никогда не будет. Что бы завтра наука ни выяснила про Рукавицына, это гораздо сложнее, чем способен принять неподготовленный ум... Верно?
Он не возражал и не соглашался.
— Легкой, понятной каждому альтернативы «лечит рак» или «рак не лечит», «спасает от рака» или «от рака не спасает» не будет, наверное, никогда, Мартын Степанович. Так имейте же сострадание, — сказал я, — не соблазняйте улицу иллюзией постигнуть то, что ей непостижимо... Пощадите людей. И не лейте воду на мельницу Рукавицына.
Боярский не произнес ни слова. Молчал и слушал.
— Наш с вами научный язык публика не поймет, Мартын Степанович. Сложнейшие проблемы онкологии на пальцах не изобразишь. В переполненном зале мы с вами кто будем? Немые! А у Рукавицына с залом — один, общий язык. Растворил пауков в банке — и пожалуйста, больные здоровы. Всем ясно и понятно. А раз понятно, значит, соблазнительно, значит, годится, значит, люди горой... Когда-то вы боялись, Мартын Степанович, что своими исследованиями я сделаю Рукавицыну рекламу. Но показательный процесс над ним такую создаст ему рекламу — громче некуда!
Боярский холодно смотрел на меня.
— Что же вы предлагаете? — спросил он. — Вообще не судить преступника? Отпустить на все четыре стороны? Пускай и дальше людей калечит?
— Не знаю.
— Это не ответ, Евгений Семенович.
— Мартын Степанович, — сказал я, — что вы от меня хотите? Я не знаю, как надо наказать Рукавицына. Я только знаю, что любой ажиотаж вокруг него сейчас вреден и опасен... Любой! Даже из самых лучших побуждений... Когда-то вы мне говорили: «Это рак, Евгений Семенович». Сегодня я вынужден вам повторить: это рак, Мартын Степанович!
— Ажиотаж уже создан, — возразил он. — Давайте его гасить.
— Давайте, — согласился я. — Непременно.
— Как? — спросил он и посмотрел мне в глаза. — Каким образом? Устранимся? Умоем руки?
— Но не публичный процесс!
— А какой? Слушать дело при закрытых дверях? — Он усмехнулся. — Вот уж действительно верный способ распустить в городе самые разные слухи. Судим за закрытой дверью, — значит, боимся Рукавицына. Не так разве?
— Не знаю.
— Проще всего расписаться в собственном бессилии, Евгений Семенович, — убежденно сказал Боярский. — Но никто нам с вами этого не позволит. Никто. Сумели выпустить духа из бутылки — сумейте же загнать его обратно. Только так!
Боярский тоже поднялся со стула, подошел ко мне.
— Не нам с вами решать, как судить Рукавицына, — почти миролюбиво произнес он. — А кстати, и решено уже. И решено совершенно правильно, строго по закону... Так что все дискуссии наши несколько, что ли, запоздалые... Ну, и как же, Евгений Семенович, — спросил он, — как мы поступим?
— В каком смысле?
— Другие причины не выступать общественным обвинителем у вас есть?
— Нет, — сказал я, — других причин у меня нет.
Он кивнул и вдруг сказал:
— А мы ведь не о том сейчас с вами говорим, Евгений Семенович.
— То есть?
— Подымается шум от процесса, не подымается... Разве в этом дело? Существует один-единственный, только один-единственный вопрос. — Он остановился и сказал проникновенным тоном: — Вы убеждены, что знахарство в медицинской практике следует пресекать? Или не убеждены?
После долгой паузы я ответил:
— Да, я в этом убежден.
— Тогда в чем же дело, Евгений Семенович? — спросил Боярский. — Вас же просят поступить согласно вашим убеждениям. Только согласно вашим убеждениям... И вашей совести...
Адвокат задал вопрос.
Свидетель Боярский обязан ему ответить.
Зал битком набит.
Люди стоят вдоль стен, сидят на подоконниках. Не дышат — так ждут ответа Боярского.
Что спасло Попову и Баранова?
Рукавицын или не Рукавицын?
Пауки или не пауки?
Да или нет?
Я испытываю сейчас малодушное облегчение оттого, что не мне, Боярскому задан этот вопрос.
— Товарищ свидетель!
Мартын Степанович тревожно взглянул на судью.
— Не надо отвечать адвокату, — сказала судья. — Я этот вопрос снимаю.
Легкий ропот в зале, и опять мертвая тишина.
Отважная она женщина!
— Подсудимый Рукавицын, встаньте, пожалуйста.
Он охотно поднялся.
Ему интересно!
— Подсудимый Рукавицын, — спросила судья, — вам понятно, за что вас судят?
Рукавицын ответил радостно:
— Ну да, понятно. За то, что людей от рака вылечиваю.
— Нет, подсудимый, — судья с сожалением покачала головой, — суду безразлично, вылечиваете вы от рака или нет. К делу это совершенно не относится.
Вот те на!
С ним шутят, наверное?
Улыбаясь, он ответил:
— Что значит не относится?.. Нет же ничего важней. Зачем суд тогда?
Судья сказала:
— Я и хочу вам объяснить, Рукавицын. Не имея специального медицинского образования, вы лечили людей. По советским законам это считается преступлением. Раз. Вы применяли средство, не разрешенное к употреблению в медицинской практике. В результате трое больных погибли. Два. Вот и все, Рукавицын. — Она развела руками и тоже сочувственно улыбнулась ему. — Все! Единственное, в чем вас обвиняют. Ничего другого в вину вам не ставится. Теперь ясно?
На всякий случай он кивнул.
Но ему все равно не ясно.
Ему не может быть ясно.
Нет же ничего важнее, лечит его препарат или лечит.
Как же — не относится к делу?
Судья сказала:
— Никто не обвиняет вас, Рукавицын, что вы кого-то не вылечили от рака. Вылечили, не вылечили — юридически разницы никакой.
Никакой?
Непостижимо все-таки!
Он спросил запальчиво:
— А если ученые завтра признают мой препарат? Скажут: молодец, сделал мировое открытие? Тогда как? Я, значит, все равно преступник?
Да, да, пусть она по-человечески, без юридического крючкотворства, людям ответит!
— Все равно, Рукавицын, — участливо сказала судья. — Как бы высоко ни оценила завтра наука ваш препарат, сегодня его применять нельзя. Преступление.
— Но ученые саботируют! — крикнул он. — Не хотят мной заниматься... Спросите хоть у Костина, — Рукавицын резко обернулся в мою сторону. — Почему он вдруг прекратил исследования? А? Может быть, разочаровался? Пусть скажет! Не дождавшись моего ответа, он горячо произнес: — Я, гражданка судья, сам пожелал сесть на скамью подсудимых, всем известно! Для того и начал опять лечить людей, и прокурору на себя донос написал... Я мечтал: моим препаратом займется теперь наш самый справедливый советский суд...
Боярский по-прежнему стоял у судейского стола и бесстрастно глядел перед собой.
Я догадывался, как раздражает его этот странный, не предусмотренный никаким законом диалог между судьей и подсудимым.
— Нет, Рукавицын, — сочувственно сказала судья, — не получится ничего... Сегодня, по-вашему, суд будет решать, как лечить рак, завтра — как сеять пшеницу, послезавтра — как строить дом? Зачем тогда Академия наук? Можно и распустить...
Рукавицын молчал.
— Суд — орган юридический, — сказала судья, — и у него одна-единственная задача. Установить, совершено ли преступление, выяснить степень вины подсудимого и назначить ему справедливое наказание. Другой задачи, Рукавицын, у суда нет и быть не может.
— А ученые пускай и дальше прячут от больных препарат?! — крикнул он.
— Не знаю, Рукавицын, — сказала судья. — Спорьте, доказывайте, добивайтесь. Обращайтесь самые высокие медицинские инстанции. Но преступление никому не дозволено совершать. Ни при каких обстоятельствах.
— Преступление! — Он вызывающе засмеялся. — Я людям жизнь продлил.
— Не знаю, Рукавицын... Может, наука когда-нибудь и разъяснит этот вопрос. От души желаю. Но сегодня, — она отвела взгляд от Рукавицына и посмотрела в зал, — сегодня мы судим вас, Рукавицын. Только вас, а не ваш препарат. Прошу это понять.
В полной тишине громко, на весь зал, Рукавицын сказал:
— Меня засудить легче легкого, гражданка судья.
— Не пререкайтесь с судом, Рукавицын, — беззлобно попросила она.
— А я и не пререкаюсь, — сказал Рукавицын. — Я очень доволен процессом, спасибо. Я в тюрьму с улыбкой пойду... Потому что вы как хотите, а суд этот мне трибуну перед народом дал. Народ все видит, все знает. Кто ему друг, а кто враг. Больше ничего мне не надо...
Мертв зал. Нем. Ни шороха.
— Садитесь, подсудимый, — сказала судья.
Из акта судебно-психиатрической экспертизы
...С третьего по шестнадцатое июля с. г. по направлению следственных органов гражданин Рукавицын Н. А. находился на обследовании в стационаре городской психиатрической больницы.
Во время беседы с врачами Рукавицын заявил, что последнее время он занимался незаконным врачеванием с единственной целью: обратить внимание общественности на свой препарат, заставить ученых понять и оценить его новаторские идеи.
В итоге проведенной экспертизы установлено: гражданин Рукавицын Николай Афанасьевич отличается эмоциональной вязкостью, повышенным самомнением. Фальсификация у него граничит с фантазией. Психиатрическим заболеванием в собственном смысле слова не страдает, но обнаруживает признаки параноической психопатии со сверхценными идеями. Вменяем...
Прошло, наверное, месяца три, как мы в лаборатории начали исследовать препарат, и однажды на работу позвонил мне человек, назвался известным московским артистом и попросил вечером непременно пожаловать к нему в гостиницу.
— Пожалуйста, — сказал он, — никаких отговорок. Слушать не буду. Хотя бы на полчасика. Я гость в вашем городе и могу рассчитывать на вашу любезность. Соберутся все друзья батьки Рукавицына.
Я ответил холодно:
— Не смогу, простите. По семейным обстоятельствам.
Артист засмеялся:
— Я думал, профессор, Рукавицыным заинтересовался отважный человек...
Я что-то ответил раздраженно и положил трубку.
Но вечером в гостиницу все-таки пошел. Из любопытства. И еще из осторожности. Надо было узнать, кто же это такие «друзья батьки Рукавицына».
Знаменитый артист занимал двухкомнатный номер «люкс» на третьем этаже. Большой стол, крытый малиновым бархатом, сплошь был уставлен дорогими бутылками. На газете лежала кое-как разделанная копченая рыба, явно привозная.
Рукавицын сидел в кресле — вымытый, выбритый, надушенный, в белой чистой рубахе и уже трогательно пьяненький. Он не поднялся мне навстречу — издали улыбнулся и небрежно помахал рукой.
— Известный ученый, профессор Костин, — покровительственно объявил он. — Теперь тоже с нами, в наших рядах!
Артист — я его сразу узнал по многим фильмам — встал, раскрыв объятия, пошел ко мне.
— Вот спасибо! Вот хорошо! — с чувством произнес он. — Вот молодец, верная душа...
Людей в комнате было человек двадцать. Сидели кто где. Длинный, ласкового вида усач лежал в кресле и из консервной банки вилкой ел шпроты.
— Коньяку? Или нашенской? — сердечно спросил артист.
Усач в кресле неожиданно громко засмеялся. На него никто не обратил внимания.
— Все равно, — сказал я.
Артист налил и протянул мне нечистый, со следами зубной пасты, стакан. Я пригубил. Поставил на стол.
— Мы тут говорили, Евгений Семенович,— сказал артист,— что в наш образованный век люди перестают, к сожалению, верить в простые ценности. Повторяем как попугаи: ученье — свет, неученье — тьма. А я вам замечу: ученый скепсис и, простите, ученая фанаберия иной раз так застилают глаза, хуже всякой темноты... Наши отцы проще были. Доверчивее. Признавали чудо. И жили лучше нас. Мудрее. Меньше узнавали, да больше знали. Верно?
Артист глядел на меня глазами, полными чувства.
Я постарался сделать вежливое лицо.
— А вы, — сказал артист, и голос его дрогнул, — вы, ученый человек, сумели сохранить в себе эту непредвзятость, эту трогательную, прекрасную широту. Спасибо вам, голубчик, глубокий земной поклон.
Пришлось опять пригубить стакан со следами чужой зубной пасты. Острое чувство брезгливости подымалось во мне.
А артист продолжал говорить. Мне одному.
— Я вам откроюсь. Другим — никогда, а вам — скажу. С вами — душа нараспашку, такое я испытываю к вам доверие, Евгений Семенович... И любовь, — добавил он. — Можно мне вас любить, дорогой вы мой? Нежно и преданно?.. Можно? Ну вот и хорошо. Спасибо... Думаете, я смерти боюсь? Рассчитываю: если что случится, он спасет меня? Ничего подобного! — Артист самодовольно засмеялся. — Сто лет проживу, и никакая хворь не возьмет... Точно знаю. Но лишь только услышал про Рукавицына, сразу же в него поверил. Рабом его стал на всю жизнь. Хотите знать почему? — артист приблизил ко мне свое пылающее лицо. — Потому что я артист, Евгений Семенович. Человек искусства. Знаю: раз красиво — значит истинно. Красота не умеет обманывать. Никогда!
— Что красиво? — спросил я. — Вонючая настойка из пауков?
Лицо артиста исказилось болью.
— Зачем вы так, о господи! — сказал он. — Вы тоже отлично понимаете, о чем я... Красота — это простота, лаконизм... Минимальное количество движений... Паук, колба на солнце — вот и все! И нате, берите — жизнь человеческая!.. Сотворю тебя, аки боже, из праха... Никакой схоластики.
Мне захотелось встать и выйти. Немедленно. Закрыть за собой дверь. Давно знакомое благородное лицо артиста вызывало сейчас мутное ощущение тошноты. Особенно непереносимо было, что он не боится помереть, а гарцует перед Рукавицыным просто так, от глупости и пошлости.
— Узнав про Рукавицына, — сказал артист, — я подумал: он свободнее меня. Да, да, свободнее! Потому что не признает никаких запретов, не знает гнилого, золотушного сомнения... И я сказал себе: «Артист, твоя жизнь отныне — у ног этого человека».
Рукавицын, раскинувшись в кресле, усердно очищал от костей копченый рыбий хвост.
— За свободного человека! — страстно произнес артист. — Твое здоровье, Рукавицын! Иди своим путем. Мы тебя поддержим!
Рукавицын улыбнулся и приветливо поднял рыбий хвост.
Я испуганно огляделся вокруг себя.
Артиста слушали и не слушали. Кто-то настойчиво спрашивал Рукавицына, от каких видов опухоли помогает его настойка. «Все берет», — небрежно сказал он. Старуха в вязаном жилете кричала из угла: «А диета? Какая диета, товарищ Рукавицын?» Подумав, он ответил: «Как при холецистите».
Меня охватила жуть. Неужели все это возможно? Происходит не во сне, наяву?
Большинство присутствующих я видел впервые. Но некоторых узнавал. Сотрудник горплана, ведает, кажется, стеклом... Изящный старик в золотом пенсне, завлит кукольного театра...
Артист, забыв уже про меня, объяснял этому старику:
— Свободный человек — твоя и моя последняя надежда, отец! Слышишь? Самая последняя.
Рукавицына целовали. Он лениво и снисходительно подставлял всем свои жирные, в рыбе, губы.
Я уже было поднялся, чтобы уйти, но тут кто-то объявил:
— Потапов тост скажет!
Все зашумели.
Ласкового вида усач, лежавший в кресле, оставил банку со шпротами и подсел к столу.
Рукавицын оживился, крикнул мне:
— Это герой, Евгений Семенович. Ловит пауков для моего препарата. Один укус паучка лошадь валит, а Потапов — ничего, не боится.
— Заговоренный! — любовно объяснил артист.
Вокруг утихли. Высоким, женским, странно монотонным голосом Потапов произнес:
— Чего хотят твои противники, Рукавицын? Какое имеют низкое намерение? Раздавить тебя своим дутым динозавровым авторитетом? Похоронить в лице твоем наше дремучее, лаптежное, вековое знахарство?.. Изойдут и надорвутся!
— Былина, а? — громко и восхищенно шепнул мне артист. — Где такое услышишь?
— Этот квадратный Кощей, но Кощей смертный, — глубокомысленно произнес Потапов, — воет и ревет об антисанитарии и опасном гниении. — Потапов засмеялся и вдруг заговорил стихами:
Вспомни-ка, дружок,
еще разок
вибрирующего сего субъекта,
что вмиг, слюной брызжа,
желчью брюзжа,
мочой истек...
Ведь эта
нечеловеческая людоеда страсть,
какая-то неистовая сласть
и жажда низко пасть,
лишь только бы смертельно уязвить,
убить морально,
без попытки уяснить
солнцеподобной белизны
фактов...
Мне показалось, что я схожу с ума.
— Это про кого? — растерянно спросила старуха, интересовавшаяся диетой.
Ей не ответили.
— Еще! — крикнул кто-то из угла.
Лицо артиста побелело и осунулось от сжигающего его восторга.
— Мистерия, слышите? — грозно шепнул он. — Подлинная мистерия стихии...
— Я поздравляю тебя, Рукавицын, — глухо сказал Потапов, — со свершением первого этапа грядущей победы, грандиозной, не сравнимой ни с одним из рядовых биомедицинских достижений последних десятилетий на родной планете... Кто еще, скажи, может мыслить и мечтать о таком колоссальном сверхврачевании сразу миллионов смертников во всех странах мира?!
— Мистерия! — повторил артист.
— И никакой кощей Боярский, никакие его холуи и сподвижники не смогут противостоять тебе...
Тут я оглянулся и увидел в дверях Ивана Ивановича Гурова.
Никто не заметил, как он вошел.
Гуров стоял на пороге и молча слушал речь Потапова.
— Прокурор! — радостно крикнул Рукавицын. — В наших рядах сам товарищ прокурор...
Артист обернулся, с силой отбросил стул и, раскрыв объятия, пошел навстречу Гурову.
— Спасибо, — с жаром, дыша Гурову в лицо, сказал артист, — спасибо за то, что пришли. Спасибо за вашу сердобольную душу...
В глазах Гурова я прочел ужас и омерзение.
Из гостиницы мы вышли вместе.
— Черт знает что! — сказал Гуров. — В бандитских притонах бывал, в подпольных бардаках... Но такое — вижу впервые.
Я молчал.
— Страшные люди, страшные разговоры, — сказал он.
— Рукавицын — ваш протеже, — напомнил я.
Он развел руками:
— Что делать, Евгений Семенович!.. Вы правы. Но, знаете, один случай выздоровления, другой... А вдруг? Чем черт не шутит?.. Так захотелось поверить! Все мы люди, все человеки...
— Им тоже хочется верить, — сказал я.
— Этим? Ну нет! — Гуров сердито усмехнулся. — Этим на все плевать. Им бы только устроить бесовский шабаш. Безразлично, вокруг чего.
Я не ответил. Мерзкое было у меня состояние. Будто окунули в сточную яму, а отмыться нельзя, невозможно.
Гуров шагал рядом.
— Конечно, — сказал он, — не буду скрывать... посети я их притон до нашего с вами разговора, наслушайся их речей раньше, вряд ли бы стал вас просить за Рукавицына... Понятное дело. Такие картинки с выставки, знаете, сильно отрезвляют.
Я повернулся к нему.
— А если, — спросил я, — если окажется, что препарат Рукавицына умнее его самого? Как тогда?
Гуров замедлил шаг.
— Что вы имеете в виду, Евгений Семенович? — спросил он. — Не понимаю.
Я не ответил.
— Умнее? — спросил он. — Что значит умнее? В каком смысле?
— Я говорю: а если вдруг окажется?.. Если!.. Идут же еще опыты. Неизвестно, чем они окончатся...
Гуров остановился.
Он смотрел на меня со страхом.
Серое лицо. Бесцветные глаза. Рыжие обвислые солдатские усы.
— Нет, Евгений Семенович, что вы! — испуганно сказал он. — Каким образом? Такого быть не может... Нет, нет, никогда! Не дай бог...
Адвокат снова поднялся.
— У защиты есть ходатайство, товарищ председательствующая, — сказал он.
— Какое ходатайство?
— Прошу приобщить к делу и огласить в процессе документ.
— Какой документ?
— Заключение профессора Костина о результатах лабораторных исследований препарата.
Судья молча его разглядывала.
— Товарищ адвокат!
Он вежливо склонил голову.
— Вы слышали сейчас разъяснение суда?
— Да, слышал.
— Вам, юристу, понятно, что сегодня судят Рукавицына, а не его препарат?
— Вполне, товарищ председательствующая.
Вызывающая любезность была в его тоне.
— Какое же отношение имеет к уголовному процессу сугубо научный, медицинский документ?.. Или защита намерена тем самым увести нас от рассмотрения обстоятельств преступления? Такова сегодня тактика защиты?
Мальчишеское лицо адвоката было невозмутимо.
— Товарищ председательствующая! — невозмутимо произнес он. — Закон предоставляет мне право обращаться к суду с любым ходатайством. Если суд сочтет необходимым отклонить его, прошу занести в протокол.
Наглость неслыханная!
Судья секунду-другую молча изучала его.
— Товарищ прокурор, — спросила она, — ваше мнение о ходатайстве защиты?
Гуров поднялся рывком, сказал громовым голосом:
— Считаю, необходимо отклонить. Вы совершенно правы, товарищ председательствующая, это откровенная попытка сорвать судебный процесс, увести нас от рассмотрения противозаконных действий обвиняемого... Я оставляю за собой право поставить вопрос о частном определении в адрес адвоката...
— Ясно, товарищ прокурор. — Судья обернулась ко мне: — Ваше мнение, товарищ общественный обвинитель?
Мое мнение?
Оно тоже необходимо?
Я должен встать и сказать, хочу ли я, чтобы тут, в зале, огласили сейчас документ, подписанный моей рукою? Чтобы эти люди, легкомысленно вовлеченные в круг сложнейших онкологических проблем, ждущие чуда, фокуса, сказки, взялись судить о результатах специальных научных исследований?
Нет, не хочу. Возражаю категорически. Панически боюсь.
Я твердил об этом Мартыну Степановичу Бояркому. Я старался, как мог, остановить опасный судебный процесс. Не допустить его. Тогда со мной не посчитались. Теперь спрашивают моего мнения?
Нельзя удовлетворить ходатайство адвоката. Невозможно. Люди, не способные понять специального научного языка, услышат только то, что хотят услышать, сделают выводы, которые им не терпится сделать. Пощадите их больное, разгоряченное воображение! Сколько вредных спекуляций, сколько убийственных кампаний возникало только оттого, что специальные вопросы попадали в руки непосвященных и непросвещенных.
Не ведает, что творит, адвокат.
Не понимает, в какой огонь он подливает сейчас масло.
Ох, тысячу раз верно сказано: простота — хуже воровства.
А если не простота даже? Хуже! Бессердечный расчет? Любой ценой исторгнуть у публики слезу, сочувствие, рыдание, помочь клиенту...
Но я молчу.
Судья ждет, не отрываясь глядит на меня. А я молчу.
Я знаю, что́ решат люди, если суд сейчас отклонит ходатайство адвоката.
Бесповоротно решат, не переубедить потом никакими доводами.
Пауки Рукавицына, решат люди, безусловно, лечат от рака. Наверняка. Нет никаких сомнений.
Если бы опыты в лаборатории показали, что препарат не лечит, не помогает, разве враги Рукавицына таили бы полученные результаты от народа? Наоборот, трубили бы о них, кричали на каждом перекрестке. Им же одного надо: засудить знахаря.
А раз молчат, секретят опыты, адвокату рот зажимают, значит, им доподлинно известно: пауки рак лечат. Они, врачи и ученые, не умеют этого, а Рукавицын умеет. За то они и хотят посадить его в тюрьму. Простая логика.
Мартын Степанович совершенно верно тогда мне сказал: если мы засекретим процесс Рукавицына, значит, покажем всем, что мы его боимся.
Так и есть сейчас.
Ждет судья.
А я молчу.
Я не знаю, какое из двух зол предпочесть.
Позволить непосвященным людям судить о том, что им неведомо?
Или своими собственными руками сотворить над головой Рукавицына нимб чудотворца и мученика?
Что лучше?
Выбрать что?
А судья ждет.
Мне очень хочется спросить ее: неужели вы всерьез верите, что такой процесс можно вогнать в строгие юридические рамки, отмести как лишнее и постороннее боль, страдания, надежду, веру людей, пришедших сегодня в суд узнать не про Рукавицына, а про самих себя: что с ними будет?
— Полагаю, ходатайство адвоката следует удовлетворить, — говорю я.
Я не вижу, но догадываюсь, какими глазами смотрит на меня Мартын Степанович.
— Не возражаю против оглашения в суде и приобщения к делу подписанного мною заключения о результатах лабораторных опытов над препаратом Рукавицына, — продолжаю я.
Судья тоже смотрит на меня, и взгляд ее делается все более непроницаемым, лишенным какого бы то ни было выражения.
— Сомневаюсь, — говорю я, — чтобы неврачи, люди, далекие от медицины, поняли смысл этого сугубо научного документа. Слишком специальных вопросов он касается... Но Мартын Степанович Боярский очень хорошо и правильно сказал здесь о воспитательном воздействии настоящего судебного процесса. А что это означает — воспитательное воздействие? Я так понимаю: люди, присутствующие на процессе, должны будут одобрить приговор, который суд вынесет знахарю. Должны будут уйти отсюда с убеждением, что знахарь осужден правильно, справедливо. По совести... В любом другом случае, я убежден, процесс сыграет, наоборот, антивоспитательную роль. — Кажется, я повторяю слова адвоката. И вообще надо остановиться. Но мне уже трудно остановиться. — Поэтому, товарищ председательствующая, — говорю я, — пусть все-таки будет оглашен специальный научный документ. Пусть присутствующие убедятся в том, что ученые ничего от них не скрывают, не прячут. Пусть остановятся уже готовые поползти по городу слухи и легенды о Рукавицыне... Открытый, гласный процесс не может быть гласным наполовину, на четверть... Он или гласный, или нет... Я целиком разделяю ваше стремление, товарищ председательствующая, придерживаться строгих юридических рамок. Но прошу задуматься: возможно ли это, когда на повестке дня онкология, рак?
Я кончил.
Но судья молчит.
Глядит куда-то мимо меня. Наконец стряхнула с себя оцепенение. Сказала устало:
— Понятно, товарищ общественный обвинитель. Наклонилась к заседательнице слева, что-то тихо спросила ее. Потом — к заседателю справа.
Объявила:
— Посовещавшись на месте, суд определил: ходатайство защиты удовлетворить.
Заключение лаборатории городского мединститута о результатах исследований так называемого «Препарата Рукавицына»
Препарат Рукавицына Н. А. представляет собой жидкость янтарного цвета со специфическим запахом, хорошо растворимую в воде, с удельным весом 1012—1015 и PH-6,9—7,1.
Препарат имеет сложный химический и биохимический состав, включающий важнейшие и дефицитные аминокислоты — валин, лейцин, глютаминовую, а также аспарагиновую кислоту, треонин. Обнаружено наличие 10-нигидрин-положительных веществ. Кроме аминокислот в препарате содержится 4 низкомолекулярных пептида (по данным хроматографического и электрофоретического исследований). Спектральный анализ показал наличие значительного количества микроэлементов.
На модели экспериментальных опухолей (Эрлиха, Крокер, Браун-Пирс) с несомненностью можно судить об эффективности применения препарата, что выражалось в существенном удлинении сроков продолжительности жизни животных с опухолями, увеличении выживаемости животных, а в ряде случаев и полном рассасывании уже развивавшихся опухолей. Можно предположить, что препарат является активным биологическим стимулятором, неспецифически стимулирующим активность защитных систем организма. По-видимому, именно этим обстоятельством можно объяснить обнаруженную его универсальность — влияние на многие патологические процессы с разной этиологией и патогенезом. Так, при опухолях его эффективность связывается, вероятно, не с непосредственным лизирующим или антиметаболическим действием на опухолевые клетки, а со стимуляцией лимфоидной ткани и организацией защитного клеточного барьера вокруг опухоли типа «грануляционного вала»...
— Господи, значит, правда лечит! Рассасывает опухоль! И такого человека мы сажаем на скамью подсудимых! — громко, трагически сказал адвокат. — Кто же мы есть после этого?
— Тихо! — прервала его судья. — Прошу, тихо! Я вам не давала слова.
А в зале шум. Крики. Слезы.
Прокурор Гуров не глядит в мою сторону. Подальше отодвинул свой стул.
Сверкают очки Боярского.
В его глазах я пал сейчас еще ниже подсудимого Рукавицына.
— Тихо! Немедленно прекратите шум! Судебное заседание продолжается... Выступая в прениях сторон, товарищ общественный обвинитель, очевидно, даст нам необходимые разъяснения, — сказал судья. И посмотрела на меня.
Тяжелый камень лежит у меня на сердце.
Но к судье я испытываю сейчас чувство, похожее на благодарность.
Окна судебного зала выходят на тихую улицу.
Сегодня ясный, погожий осенний день.
В такую погоду жизнь как будто замирает, течет медленнее.
Не так мчатся троллейбусы.
Не так бегут люди.
Кажется, все кругом перестает спешить.
На противоположной стороне улицы уже битый час болтают две девушки. Низенькая, полненькая, с сумкой через плечо и высокая, в коричневой болонье. Высокая рассказывает, низенькая слушает и заливается от смеха.
За время Нининой болезни я привык, что существуют два совсем разных мира. Один — нормальный, продолжающий жить по-прежнему, как ни в чем не бывало. Другой — я и Нина.
Нормальный мир переполнен, как всегда, тысячами разных забот. Я не слышу, о чем говорят там, за окном, две девушки, но могу догадываться: выйти ли замуж, поступить ли на службу, родить ли ребенка, переехать ли в другой город, купить ли шубу?..
Наш с Ниной мир был, наоборот, удивительно беззаботным.
Слишком мало оставалось нам с ней проблем, которые нужно было решать.
Но Нина вдруг сделалась необычайно говорливой.
— Знаешь, — внезапно начинала она, — мамину комнату и наши две можно было поменять поближе к центру.
Я не сразу даже соображал, о чем идет речь... Комнату ее матери и две моих мы выменяли на три вместе пятнадцать лет назад. Было много споров, волнений, теща ни на чем не могла остановиться, каждый день у нее возникали новые, все более фантастические идеи... Я нервничал, злился, отказывался заниматься «этой самодеятельностью». Одна Нина держалась весело и спокойно. Выслушав требования своей матери и мой горячий монолог, она отвечала: «Ничего, все сложится удачно». — «Как? — кричал я. — Как удачно, если мы втроем не можем ни до чего договориться?.. Сумасшедший дом!» — «Ничего, — отвечала она. — Покричим и договоримся. Что ты, Женечка? Надулся как индюк».
Нинина мама давным-давно умерла. В комнатах, которые тогда выменяли, мы не прожили и двух лет. Сразу же я получил от института новую прекрасную квартиру. Какая разница сейчас, ближе или дальше от центра были те комнаты? Какую роль это играет в нашей жизни?
Но Нина смотрит на меня в упор, глаза ее напряженно расширены, в них слезы.
Ей это очень, очень важно!
— Ты права, — говорю я, — можно было поближе...
— А помнишь квартиру на Обуховской? Под окнами трамвай ходил?..
На Обуховской? Нет, не помню. Очень смутно.
— А как же, — говорю я. — Конечно, помню.
— Надо было менять. Мы дураки. Трамвай через год сняли.
— Да, верно.
От этого пустого и бессмысленного разговора о комнатах, до которых нам нет никакого дела, у меня холодеет сердце.
Хочется отшвырнуть стул, тарелку с котлетой, раскрытую книгу, кинуться к Нине, прижать ее к себе и целовать, целовать, целовать, знать, что мы вместе, вдвоем, рядом...
Но я молчу. Сижу как изваяние.
А Нина говорит, и от возбуждения у нее дрожат губы.
— На Садовой, — спрашивает, — нам предлагали смежные комнаты или смежно-изолированные?
— На Садовой? — Я силюсь вспомнить.
— Ну как же ты забыл! — Она сердится. — Там был стенной шкаф, мы хотели его снять и сделать выход в коридор...
О господи! Да что нам с ней до этих сто лет назад забытых шкафа и коридора? Кому нужны они?
— По-моему, — говорю я, — там не хватало ширины...
Я прекрасно понимаю, зачем Нине этот разговор.
О настоящем и будущем нам с ней нельзя говорить. Прошлое — вот единственное, где мы еще вольны, свободны, ничем не связаны.
То, что давным-давно прошло, исчезло, не существует, имеет сейчас для Нины единственно реальный смысл и единственно реальный интерес.
Что-то сказала судья.
Я опять не расслышал.
Она выжидательно смотрит на дверь.
В зал вошел свидетель Олег Владимирович Зайцев.
Олег Владимирович сотрудник моей лаборатории. Серьезный, молчаливый человек. У него один недостаток: начисто лишен воображения. В научной работе это ему чаще всего вредит, но иногда — помогает. Я могу быть совершенно уверен, что желаемое никогда не примет за сущее. Даже ненароком.
Зайцев — свидетель защиты, и первым допрашивает его адвокат.
После того, как, по моей просьбе, прочли в суде благоприятный для Рукавицына документ, адвокат поглядывает на меня с уважением и явной опаской. Я ему непонятен, подозрителен.
— Свидетель Зайцев, ответьте, пожалуйста, — говорит адвокат, — вам известна гражданка Оськина Дарья Федоровна?
Зайцев подумал, произнес:
— Известна.
— Расскажите, пожалуйста, при каких обстоятельствах вы с ней познакомились?
Опять пауза, раздумье.
— Оськина пришла к нам в институт.
— Зачем?
Олег Владимирович безразлично смотрит на адвоката.
— За препаратом Рукавицына для своего мужа.
— У мужа Оськиной был рак?
— Да, рак легкого.
— Почему именно к вам, а не к самому Рукавицыну обратилась Оськина?
Пауза.
— Рукавицыну запрещено было давать больным препарат.
— И он честно выполнял это требование?
— Насколько мне известно, да.
— Очень хорошо, — сказал адвокат. — Прошу показание свидетеля занести в протокол. Пока продолжались научные опыты, подсудимый медицинской практики не вел... Итак, значит, Рукавицын не мог дать Оськиной препарат и она пришла к вам?
— Да.
— Вы ей дали?
— Нет.
— Почему?
Зайцев невозмутим и серьезен.
— У меня не было лишних флаконов. Только те, что необходимы для опытов.
— А где хранился остальной запас?
— У Евгения Семеновича.
Адвокат быстро взглянул на меня и отвернулся.
— Вы Оськину направили к профессору Костину?
Зайцев помедлил. Нехотя ответил:
— Я решил сам поговорить с Евгением Семеновичем.
— О чем?
— Чтобы дать ее мужу препарат.
Короткий шум в зале. И опять мертвая тишина.
— Поясните, пожалуйста, свидетель, — зазвеневшим вдруг голосом попросил адвокат, — получается, вы, врач, научный работник, онколог, собирались дать мужу Оськиной препарат Рукавицына? Я вас правильно понял?
Зайцев чуть заметно пожал плечами.
— Видимо, так... — сказал он.
— Что же заставило вас принять такое решение?
Адвокат ест его глазами.
Зайцев помолчал немного, сказал:
— Не понимаю.
— Я спрашиваю, — повторил адвокат, — почему вы, квалифицированный врач, специалист, сочли все-таки возможным дать больному не утвержденный, как положено, препарат Рукавицына?.. Очевидно, у вас были на то какие-то свои основания, причины?
Зайцев молча глядел на адвоката.
— Оськина несколько раз к нам приходила, — нехотя сказал он. — Я смотрел врачебное заключение...
— Ну и что?
— У больного был канцер обоих легких с метастазами в лимфатические узлы. Традиционная медицина... пока еще... практически здесь бессильна... Так что, я полагал, повредить больному уже ничем нельзя...
— Понятно, — радостно сказал адвокат. — Спасибо, товарищ свидетель. Нам совершенно ясны и понятны ваши побуждения...
Что ему понятно?
Почему он так ликует?
О чем вообще может он судить?
Зайцев тогда зашел ко мне в конце рабочего дня. Потоптавшись на месте, вдруг попросил препарат Рукавицына для мужа одной женщины.
— Какой женщины?
— Каждый день приходит, плачет... Я не устоял…
— Садитесь, Олег, — сказал я.
— Я на минуту...
— Садитесь, — приказал я.
Он сел.
— Что у больного? — спросил я.
Он объяснил.
— Думаете, пауки помогут?
Он сделал неопределенный жест плечами.
— Скорее всего, там уже ничего не поможет. Так, для очистки совести...
— Чьей совести, Олег?
Он удивился моему вопросу.
— Старухи, его жены... Будет знать, что сделала все возможное и невозможное. Легче жить.
Я был спокоен.
— Оказывается, у вас есть воображение, Олег? — сказал я. — Это меня радует.
Он промолчал.
Я выдвинул ящик стола, достал отчет об опытах над препаратом Рукавицына, подписанный, в частности, и Зайцевым.
— Вот тут, — сказал я и поискал глазами нужное место, — вот тут говорится, что препарат Рукавицына богат разнообразной микрофлорой... Были выделены в обильных количествах столбнячная палочка, палочка газовой гангрены и стрептококк... Верно?
— Да, — сказал Зайцев.
— Вы, кажется, специально исследовали, поддается ли препарат стерилизации с помощью имеющихся сегодня в практике средств?
— Но, Евгений Семенович...
— Я вас спрашиваю.
— Исследовал.
— Прекрасно. И что же?
Пока он собирался с ответом, я сказал сам:
— Не поддается стерилизации, Олег. Никакими средствами. Термическая обработка, любые фильтры, в том числе и мембранные, сразу же лишают его всех качеств биогенного стимулятора... Хоть водичкой из-под крана заменяй — никакой разницы. Так? На организм воздействует только жидкость, нашпигованная столбняком и гангреной. Правильно?
— Правильно, — хмуро сказал он.
— Так какого же черта, — спросил я, — какого черта вы хотите дать мужу старухи средство, которое может его заживо сгноить? О совести старухи вы подумали. А о своей собственной? Своя собственная совесть у вас есть, Олег?
Он ответил:
— Не во всех же порциях есть столбняк и гангрена. Рукавицын сколько колол — и ничего пока.
— Проносило, значит?
— Ну да, проносило.
— А если с мужем старухи не пронесет? В этой склянке окажется как раз столбнячная палочка? Вы можете заранее определить, в каких она есть, а в каких нет?
— Нет, не могу.
— То-то и оно. Колоть станете с закрытыми глазами. Рискуя убить человека.
Он сказал:
— Можно же попытаться иммунизировать больного, сделать ему прививку. Сперва ее ввести, а потом уж препарат.
Я спросил:
— Какую прививку, Олег? Против столбняка? Или против газовой гангрены? Или против ужасного бутулизма? Грамм один способен убить сотни биллионов мышей. Против чего прививку? Вы же сами только что сказали, что порции препарата нестандартны, неодинаковы... Разве вы знаете, какие еще патогенные возбудители содержатся в шприце, который сейчас держите в руке? Даже идентифицировать всю эту грязь, увидеть, из чего она состоит, мы с вами не смогли в условиях нашей обычной институтской лаборатории.
Он слегка пожал плечами:
— Но, Евгений Семенович...
— Что? Что Евгений Семенович?! — спросил я.
Он произнес, поражаясь моему непониманию:
— Но муж Оськиной все равно скоро умрет... Тут никакого риска...
Мне захотелось швырнуть в него чем-то тяжелым.
— Да, мать вашу... — сказал я. — Все равно умет!.. Какое право вы имеете так говорить? Вы что, господь бог? Читаете наперед судьбу? Кто вам позволил, как подопытную мышь, убивать живого человека только потому, что, по-вашему, он должен все равно скоро умереть? Да вас надо поганой метлой гнать из медицины...
Адвокат не сводил с Зайцева глаз.
— Дальше что было? — спросил он. — Вы обратились к профессору Костину за препаратом?
Зайцев нахмурился.
— Да, — сказал он. — Но мы с Евгением Семеновичем разошлись во мнениях.
Разошлись во мнениях!
Со мной истерика тогда случилась, самая настоящая. Я кричал Зайцеву, что великие медики мира — великие! — приговаривали больного к смерти, а он выживал. Что рисковать живым человеком, вкалывать ему столбняк и гангрену, может только самая последняя сволочь, самый низкий негодяй, палач в белом халате...
Чего только я ему тогда не наговорил!
— И вы отослали Оськину ни с чем? — карающе спросил адвокат. — Не дали ей препарата?
После паузы Зайцев произнес:
— Я ей сказал, что мы посоветовались и решили: в случае с ее мужем препарат бессилен. Нет никакой надежды.
— Солгали ей, значит?
Зайцев молчал.
Такое ему явно не по плечу.
Адвокат буравил его взглядом.
— Я спрашиваю, свидетель: вы солгали Оськиной?
— Не знаю, — тихо сказал Зайцев.
Этого вечера я никогда не забуду.
Только вернулся домой, сел ужинать — в передней раздался звонок.
Нина пошла открывать, кликнула:
— Женя, к тебе.
Я вышел.
Старуха. Сгорбленная. Добротное меховое пальто. Платок на голове.
— Простите, ради Христа, — сказала она, — вынуждена дома побеспокоить... В институте не допускают до вас...
— Слушаю.
Она робко улыбнулась.
— Оськина я... С вами сегодня Олег Владимирович разговаривал.
Я сказал быстро, категорическим тоном:
— Пожалуйста, завтра ровно в десять. В институте... Я приму.
Старуха не сдвинулась с места.
— Нет, — возразила она, — я вам не верю.
Нина стояла тут же, в передней, не уходила.
— Что значит не верите? — весело удивился я. — Разве я обманщик?
Старуха не пошевелилась.
— Рукавицын говорит, вы можете дать препарат, — сказала она.
— Не знаю, о чем идет речь.
Она жалко смотрела на меня.
— У вас в лаборатории...
— Повторяю: я не знаю, о чем идет речь...
Старуха замолчала.
— Пожалуйста, — попросил я, — приходите завтра в десять. В институт. Мы обо всем поговорим. Хорошо? Очень вас прошу.
— Профессор, — старуха сделала шаг ко мне, — мой муж умирает от рака. Все уже отказались от него. Все. Понимаете?
Она стояла посреди передней, и ее бил озноб. Нина смотрела то на меня, то на старуху.
— Хорошо, заходите, — я почти втолкнул Оськину к себе в кабинет.
Плотно закрыл дверь. Но в квартиреу нас, я знал, слышно каждое слово.
— Тише! — сказал я.
— Что? — она не поняла.
— Что вы хотите? — быстро спросил я.
— Дайте мужу лечение Рукавицына, — попросила она.
— Никакого лечения Рукавицына не существует.
Она покачала головой:
— Неправда.
Не хватало только начать ей сейчас читать лекцию.
— Чистая правда, клянусь вам... Делаем некоторые опыты на мышах... Но до лечения людей еще очень и очень далеко.
— Все равно, — сказала она, — дайте хоть что-нибудь.
Она не садилась. Продолжала стоять как изваяние.
Я спросил:
— Как вас зовут?
— Дарья Федоровна.
— Дарья Федоровна, почему вы мне не верите? — Не у нее, у меня был сейчас умоляющий голос. — Если бы я мог помочь вашему мужу, неужели бы отказался? Ну как вы думаете? Я не зверь.
Она не сводила с меня взгляда.
— Рукавицын сказал, что у мышей рассасываются опухоли.
Надо было немедленно прекратить этот разговор. Но Оськина стояла не шевелясь.
Я спросил:
— А не сказал он, что эти самые мыши тут же дохнут от столбняка и гангрены? И мы пока бессильны помешать этому?
Она недоверчиво возразила:
— Скольких в городе он колол — и ничего.
— Счастливый случай. Еще бы немножко поколол — и убил бы кого-нибудь. Непременно.
Оськина тяжело вздохнула.
— Пусть, — произнесла она тихо.
Я крикнул шепотом:
— Что вы говорите? Отдаете себе отчет?
Она спросила:
— А сидеть сложа руки лучше?
Я знал — Нина слышит каждое наше слово.
— Тише! — попросил я.
— Что?
— Тише! Да как вы можете так рассуждать?! — сказал я. — Какое имеете право? Откуда вы знаете, сколько ему жить осталось?.. Только на минуту представьте: из-за вашего легкомыслия муж погибнет в страшных муках... Вы видели когда-нибудь столбняк? А гангрену? Лежит человек в полном сознании, страшные боли, и заживо гниет. Как в могиле. Ничего нет страшнее. Любая другая смерть покажется избавлением, сущим раем... Место вы себе потом найдете? Захочется жить после этого?
Оськина снисходительно посмотрела на меня.
— Профессор, — сказала она, — знаете, сколько мы с ним настрадались... О!.. Вся наша жизнь была наперекосяк. И разлука, и бедность. Только-только начали входить в норму... За все, что мы с ним натерпелись, должно же нам повезти. Я верю. Не погибнет он от заразы, пронесет... Дайте ему препарат. Весь грех перед богом и людьми я беру на себя.
Оськина стояла передо мной. Платок съехал с ее головы.
— Это невозможно, Дарья Федоровна, — сказал я.
Она не пошевелилась.
— Не дадите?
— Нет. Я не могу сделаться убийцей вашего мужа.
После долгого молчания она сказала:
— Да, конечно... Я понимаю... Вы не можете...
Она повернулась и пошла из комнаты.
Нина по-прежнему стояла в передней. Спиной прислонясь к дверному косяку.
Оськина с ней не попрощалась.
Нина проводила ее взглядом.
Я закрыл за старухой дверь.
Нина не задала мне ни одного вопроса.
Но в тот вечер — впервые не таясь меня — она заплакала.
Я сидел рядом и молча гладил ее волосы.
— Товарищ председательствующая! — сказал прокурор.
Судья вопросительно обернулась к нему.
Гуров встал.
— Товарищ председательствующая, разрешите задать вопрос общественному обвинителю. Невольная улыбка тронула губы судьи.
Как же это он так, Иван Иванович? Старый, опытный юрист должен знать, что общественному обвинителю не задают в процессе вопросов. Не предусмотрено законом.
Гуров выдержал ее взгляд.
— Товарищ председательствующая, — сказал он, — я понимаю, что несколько выхожу за рамки обычной процедуры. Однако прошу сделать такое исключение. — Он посмотрел на адвоката. — Хотя бы в силу состязательности нашего процесса, — добавил он.
Судья покачала головой.
— Нет, — сказала она, — я думаю, нам с вами, товарищ прокурор, — эти слова она произнесла с ударением, — нам с вами нет нужды нарушать процессуальный закон. Верно?
— Не надо заносить ответ Евгения Семеновича в протокол, — возразил Гуров. — Люди в зале услышат, и достаточно... Очень важно, товарищ председательствующая.
Судья пожала плечами. Взглянула на меня: как, мол?
— Готов ответить на любой вопрос прокурора, — сказал я.
— Оля, не записывай, — тихо велела судья.
Я сижу, а Гуров стоит рядом. Низко склонился надо мной.
— Евгений Семенович, — сказал он, — вы уж простите, но весь разговор сегодня такой тяжелый...
Я кивнул. Чего он хочет?
— Мы слышали, как адвокат допрашивал сейчас свидетеля Зайцева... Ни такта, ни совести... Все средства хороши.
Я опять кивнул.
— Но в зале, наверное, есть люди, у которых в результате сложилось впечатление, будто вы могли, но не захотели спасти мужа Оськиной...
К чему он клонит?
— Скажите, Евгений Семенович, вы давали препарат Рукавицына своей больной раком жене?
Это он меня спрашивает?
Меня?
Мертвая тишина кругом. Слышу, как бьется собственное сердце.
Прокурор Гуров стоит рядом, почти касаясь моего плеча, и у него совсем не злое, не дикое, а просто серьезное, озабоченное лицо.
Он хочет спасти меня. Я понимаю. Отстоять в глазах людей мою репутацию.
Но как у него повернулся язык задавать мне такой вопрос?
У себя дома, рядом с самым близким, самым родным на земле существом, я не врач, не ученый. Я обыкновенный жалкий, содрогающийся от собственного бессилия человек, готовый ухватиться за чудо, за соломинку. Оськина — я. Слышите? Та же придавленная горем Оськина. Мое страдание — только мое страдание, моя боль — только моя боль, мои действия — только мои действия... Дайте мне на них право, хоть здесь освободите от всякого отчета...
— Евгений Семенович, — бесконечная бабья жалость в глазах судьи, — можете не отвечать прокурору. Не надо.
Конечно, я могу не отвечать прокурору. Я не обязан ему отвечать. Даже от подсудимого не требуют, чтобы он наизнанку выворачивал свою душу. Даже подсудимому оставляют в душе уголок, куда не осмеивается заглянуть никакое правосудие. А я — не подсудимый. Я всего-навсего общественный обвинитель.
Прокурор Гуров невозмутимо и беззлобно глядит на меня. Очень добросовестный человек.
Но я не могу не отвечать прокурору. Я обязан ему отвечать. Подсудимый свободнее меня. Ему легче. Он пришел сюда защищаться. А я обвинять пришел.
Разве я смогу обвинять Рукавицына, не ответив вопрос прокурора?
— Нет, — говорю я в полной тишине зала, — своей жене я не давал препарат Рукавицына.
Я сказал чистую правду. Как оно есть.
Но, вижу, мне не верят.
Конечно, я вру. Вру бессовестно. Разумеется, я лечил жену препаратом из пауков. Какой дурак, имея на руках это прекрасное средство, не постарается им спасти родного человека? А там уж как судьба... Пан или пропал.
На других мне, профессору, наплевать, у других я отнимаю их последний шанс, прячусь за бюрократический параграф, а родной жене, конечно, постарался продлить жизнь. Как Поповой и Баранову. Потому что, известно, своя рука — владыка...
Никуда не деться мне от презрительного молчания зала.
Прокурор Гуров терпеливо ждет.
Вот так же он когда-то требовал от меня, чтобы я перестал упрямиться, признал чудодейственную настойку Рукавицына.
Что-то охотничье есть в мальчишеском лице адвоката.
Жестокое сочувствие в глазах Мартына Степановича Боярского. «Вы этого хотели, Евгений Семенович!»
А Рукавицын в восторге. Ему очень интересно!
Только судья, кажется, все прекрасно понимает. Как хорошо, что она молчит, не вмешивается. Умница судья.
Что ж, пускай не верят. Я не могу заставить публику мне поверить. Бессмысленно добиваться понимания от чужих людей. Я его даже не хочу, такого понимания. Неизвестно, что тяжелее — осуждение или сочувствие чужих людей.
Неправда. Хочу.
Потому что я пришел сюда обвинять Рукавицына.
Какой все-таки это непосильный труд — обвинять.
— Я должен объяснить, почему не лечил жену препаратом Рукавицына?
Сжимаю крышку стола.
— Товарищ председательствующая совершенно справедливо разъяснила нам, что сегодня судят Рукавицына, а не его препарат... И все-таки, хотя юридического значения это не имеет, присутствующих больше всего волнует один вопрос: обещает ли что-нибудь практической медицине препарат Рукавицына?..
Нет, не то. Не о том я говорю.
— ...Даже если и предположить, что препарат Рукавицына, а точнее, созданное на его основе какое-либо совершенно новое лекарственное вещество когда-нибудь пополнит арсенал онкологических средств...
Нет, не то. Совсем не то.
Теперь Гуров сидит, а я стою рядом.
Он смотрит на меня снизу вверх.
Я говорю:
— Вы спросили, товарищ прокурор, давал ли я жене препарат Рукавицына. Я ответил: «Нет, не давал». И увидел, что присутствующие в суде мне не верят... А вы не подумали, — говорю я и обращаюсь уже не к Гурову, а в зал, — не подумали, что если бы я давал жене препарат Рукавицына, то, возможно, вот этой самой рукой, — я подымаю вверх правую руку, и глаза людей прикованы к ней — я убил бы свою жену, как Рукавицын убил гражданку Сокол и еще двоих?
Бесконечная тишина.
Все замерли.
— Или бы спасли ее, как Рукавицын спас Попову и Баранова, — тихо, будто самому себе, возразил адвокат.
— Безобразие! Я вас отстраню от процесса. — Судья не выдержала. Ее душит гнев. — Черт знает что!.. Переходит всякие границы.
Я говорю:
— Да, вы правы, товарищ адвокат. Или спас бы жену, если считать, что Поповой и Баранову действительно помог биогенный стимулятор... Вы правы, товарищ адвокат, до самой смерти я буду задавать себе один-единственный вопрос: я не убил или не спас свою жену? Не убил или не спас? Не убил или не спас?
Что это — рыданье в голосе?
Зачем я повторяю как заведенный? Нет, так нельзя... Надо переждать. Какая тишина в зале!
— Ну так что же, товарищ адвокат? — говорю я. — Разве из этого следует, что у меня был какой-то выбор? Какой? Спасти или убить? Шанс — сюда, шанс — туда? Чет-нечет?.. Полагаете, видя среду, кишащую смертоносными инфекциями, я должен был ввести ее в организм человека? Только потому, что это самый родной, самый близкий мне человек и никто не привлечет меня к ответственности?.. Авось пронесет... Авось не изойдет в судорогах... А если не пронесет? Стоять рядом и знать, что это сделал ты? Вы когда-нибудь видели столбняк?.. Говорить себе: ах, жаль, не повезло... Вы, гуманный, порядочный человек, это мне предлагаете?
Да, наверное, я их пронял.
Не дышат, так слушают меня.
Прокурор удовлетворенно кивнул. Он мной доволен.
Понимаете? Он доволен мной.
Стальные глаза у адвоката.
— Тогда почему же, Евгений Семенович, — так же тихо и вежливо спросил он, — вы выгнали Рукавицына из лаборатории, как только умерла ваша жена?
Судья объявила перерыв до четырнадцати тридцати.
Конвоиры увели Рукавицына.
— Евгений Семенович, — требовательно сказала судья, — надо пообедать. Засидимся сегодня...
— Да, да, спасибо.
Я вышел на бульвар.
Под ногами хрустели желтые сухие листья.
Пристроив к скамейке лист фанеры, старики забивали «козла». Громко стучали о фанеру кости, шумно радовались старики.
Молодая мать склонилась над детской коляской, улыбалась и говорила ребенку нежные бессмысленные слова.
Я сел рядом.
Подставил лицо нежаркому солнцу.
Одного я хотел сейчас: спрятаться от людского внимания.
Никого не видеть, ничего не слышать...
Нина умерла в феврале.
На кладбище я никого не должен был замечать, но всех видел, всех замечал и озабоченно думал: «Почему не приехали Соловьевы? Им надо было приехать...» Как это уживалось с моим горем?
Боярский был здесь. Пожал мне руку, постоял рядом... «Спасибо, Мартын Степанович», — сказал я.
В тот день в моем доме распоряжались совсем чужие, посторонние люди. Что-то приносили, накрывали на стол, передвигали мебель... Они трогали Нинины вещи, расстилали Нинины скатерти, брали Нинину посуду. А у меня от этого болело сердце.
В своем доме я был сегодня самым посторонним из них всех.
Я подымал рюмку, пил, ел, разговаривал — разговор за столом скоро сделался шумным и отвлеченным, — а меня не покидало ощущение, будто не все еще случилось, а что-то сторожит, ждет впереди, и я, как могу, ухожу, сопротивляюсь.
Неделю в квартире по вечерам толпились люди, но с каждым днем их было все меньше и меньше, и расходились они все раньше и раньше.
И наступил наконец вечер, когда я один вошел в свой пустой дом.
Взял еду. Поел. Вымыл посуду. Включил телеизор. Выключил. Открыл книгу. Отложил. И такая нашла тоска, такое взяло одиночество, что я подумал вдруг: а зачем жить?
Через месяц с результатами исследований рукавицынского препарата я отправился в Москву, в одно крупное научное учреждение.
Меньше всего я рассчитывал кого-нибудь здесь поразить сенсацией. Важно было услышать, как серьезная наука отнесется к ходу моих рассуждений.
В кабинете директора собралось человек десять.
Началось обсуждение.
Я доложил.
— Пауки, ядовитые змеи — все это уже не раз испывалось в литературе, — сказал крупный седобородый старик. — По-видимому, вы правы, коллега, возникает определенный биогенный стимулятор... Но мы же не знаем, что именно создает его! Сколько имеется компонентов в вашем растворе? Восемьсот? Тысяча? А воздействует какой-нибудь один. Какой именно? — Он вопросительно обвел присутствующих взглядом. — Пока это нам неизвестно, о чем говорить? — Он подождал, не возражу ли я ему что-нибудь. — Или даже не само вещество воздействует, а только его структура, физико-химическое состояние. Допустимо? Вполне! Тогда чем искать надежный способ стерилизации, не лучше ли точно такую же структуру создать искусственно? Уже не из вонючих пауков, а, предположим, из поролона?
— Потому что не о лечении людей надо сейчас заботиться, а о том, чтобы раскрыть механизм воздействия препарата на организм больного, — сердито сказал другой ученый, моложавый, в красной водолазке. — Я не знаю и не хочу знать, как мы станем когда-нибудь лечить людей — пауками или поролоном. Этим пусть фармакологи займутся, когда придет время. Но прежде, — он рубил ладонью воздух в такт своим словам, — прежде дайте фармакологам точные и определенные исходные установки: данная система обладает такими-то потенциями и при таких-то условиях воздействует так-то и так-то... А пока не известен механизм воздействия, — он пожал плечами, — о чем можно говорить?
— Э, мой дорогой, — весело возразил невысокий полный мужчина, известный клиницист, — если бы всегда знать механизм воздействия! Пастер применял свою вакцину, а разве он знал механизм ее воздействия? Нет, не знал. Рассеянный склероз мы пытаемся сегодня лечить вакциной против бешенства. А почему? Вам известен механизм воздействия? Нет, не известен. О детской скарлатине сколько споров кругом: вирус или стрептококк? Лечим как от стрептококка. И помогает. Кто знает почему? Но помогает — и мы довольны... Если всегда ждать, пока откроем механизм воздействия... — он махнул рукой и сказал: — Половины человечества недосчитаемся...
Женщина в крупных роговых очках грустно взглянула на моложавого в водолазке.
— А я даже вижу в ваших рассуждениях удобную психологическую подушечку... Оправдание собственной черствости. Не лично вашей, конечно, — она поспешила оговориться, — но профессиональной, если угодно, принципиальной черствости... А как же еще? Мол, пока я не знаю механизма воздействия нового состава, имею право не замечать страданий больных... не пытаться их спасти сегодня... Но это же ужасно! Я еще понимаю, когда больничный врач так рассуждает. Он слишком устал от горя и страданий кругом него. Но как может ученый так рассуждать?
— И я, Наталья Владимировна, тоже не понимаю! — резко сказал моложавый. — Вы что, не знаете, что легче всего не ждать, спасать людей тем, что есть сегодня под рукой? Нести в клинику сырье, недоработку? — Он в упор смотрел на нее. — Но для этого не нужно быть ученым, Наталья Владимировна... Ну вылечим одного, вылечим другого... Прекрасно! А что это доказывает? Ровным счетом ничего! Может быть, случай, совпадение... А от нас с вами система требуется. Наша с вами профессия — раскрывать закономерности. Что в организме происходит и почему происходит. Чтобы не шаманить, а дать в руки врачей действительно надежное средство. Если, конечно, повезет... А для этого ученый приучает себя не видеть всего горя вокруг... Да, да, сознательно приучает! Не находиться под его слишком тяжелым прессом. Иначе скажите: где взять силы работать?..
— А милосердие? — спросила женщина.
— Какое? — сказал моложавый. — Утешительное прежде всего для себя самого: не сидел сложа руки, действовал? Или тяжелое, изнурительное милосердие ученого, которому мало случайно спасти сегодня одного больного, потому что он обязан выяснить, как завтра надежно спасать сотни и тысячи больных? О каком милосердии вы говорите?
— Наталья Владимировна, — спросил седобородый старик, — а в вашей практике никогда не случалось: если отрешились от судьбы конкретного человека, сделались, скажу так, скорее умной, чем сердобольной, лучше этому человеку помогли?
— Нет, такие вещи я не разделяю.
— Завидую, — сказал старик.
Директор института академик Петров легонько постучал ладонью о стол. — Отвлеклись, — сказал он. — Мы очень отвлеклись, товарищи...
Он изучающе посмотрел на меня.
— Видите ли, Евгений Семенович, — сказал он, — каждый месяц, каждую неделю мы получаем десятки сенсационных сообщений о том, что где-то кто-то открыл чудодейственное средство, которое уже поставило на ноги десятки безнадежных раковых больных. И если, мол, мы не полные бюрократы, не враги человечества, то обязаны срочно оставить все свои дела и заняться этими великими панацеями. — Он говорил медленно, негромко и сочувственно смотрел мне в глаза. Нам пишут грозные, гневные письма, нам кричат: «Вы же не научились стопроцентно лечить больных, — значит, прислушайтесь к тому, что говорят простые, необученные люди, неспециалисты, сам народ... Может, деревенская бабка скорее откроет вам глаза, чем все ваши умные ученые книги...» Мы знаем, что чаще всего это бред, ерунда, шаманство, в таких бабских методах нет ни капли ценной информации, а если и содержат они что-то рациональное, то обычно, это давным-давно уже известно науке. Как, кстати, известны в принципе белковые растворы из змей и пауков, создающие некий стимулирующий эффект... Но мы читаем эти наивные, невежественные письма и понимаем, что их авторы имеют право так писать, они должны так писать, в конце концов, они хотят одного-единственного, чтобы рак на земле был побежден, и желание это, в чем бы оно конкретно ни выражалось, уже благородно, уже свято и заслуживает самого человечного отношения. Так или нет, Евгений Семенович?
Я кивнул.
— Тем более, — он вздохнул, — эти люди в одном, по крайней мере, совершенно правы: пока окончательная разгадка рака не найдена, многие очень странные на первый взгляд идеи могут оказаться ближе к цели, чем мы думаем.
Он продолжал задумчиво, сочувственно смотреть на меня, но вдруг обернулся к моложавому ученому.
— Честно говоря, Осип Гаврилович, — сказал он, — я не вижу большой проблемы, прежде мы разгадаем механизм воздействия или начнем прежде лечить больных... Если удастся создать стерильно чистую среду, если будем уверены, что людям не навредим, почему бы и не начать лечить? Спор, — он неодобрительно пошевелил пальцами, — несколько, что ли, отвлеченный, философский. Сложность совсем в другом, — директор опять осторожно посмотрел на меня. — Вот всего этого, — сказал он и мягко опустил ладонь на мои бумаги, — еще совершенно недостаточно для клинических испытаний.
— Совершенно верно, — с готовностью сказал я.
Он кивнул: очень хорошо.
— Надо еще работать и работать. Сейчас кажется: достаточно решить проблему стерилизации, и все будет в порядке. Иллюзия! Найдем способ стерилизации — вынырнут десятки новых, неожиданных проблем. То, что сегодня кажется ясным и понятым, станет, наоборот, неясным и непонятным... Так ведь обычно случается, верно? Стало быть, без основательного лабораторного этапа, сами понимаете, никакая клиника пока невозможна. Правильно?
— Конечно, — сказал я.
Он обождал минуту и продолжил:
— Стало быть, давайте уточним, Евгений Семенович: в чем же состоит сегодняшняя ситуация? Вы приезжаете к нам и говорите: «Я знаю, какой у вас в институте тяжелый, напряженный план, как он забит важными, крупными темами, от которых, надо думать, следует ждать гораздо большего, чем от этих малоизученных, экстравагантных пауков... И все-таки хоть из кожи вон лезьте, крутитесь как годно, но найдите время, силы, средства, чтобы заняться этими пауками, потому что обнаружены некоторые интересные факты, мимо которых мы с вами, врачи и ученые, не имеем права пройти». Так или не так, Евгений Семенович?
— Так, — сказал я. — Именно так.
— Ну что ж, — кивнул он, — по крайней мере, хоть внесена ясность.
Я ждал, какое же он примет решение. Эта длинная речь — вежливый отказ или принципиальное согласие?
— Ладно, — сказал он, — оставьте материалы. Поглядим. Подумаем. Взвесим...
— Спасибо, — сказал я.
— За что спасибо? Рано говорить спасибо.
— Только избавьте нас от визитов самого знахаря, — решительно произнес моложавый. — Замучит!
— Да, да, пожалуйста, — поддержал его директор. — Это верно. Помощи не будет, а — натерпимся. Все контакты только через вас. Договорились?
— Хорошо. Я постараюсь, — сказал я. — Еще раз большое спасибо.
Назавтра поздно вечером я вернулся домой с вокзала.
Долго стоял под душем, грел чайник, уткнувшись в газету, жевал бутерброды... Ложась в постель, принял двойную дозу люминала и провалился в сон.
Разбудил меня звонок в прихожей. Сперва робкий, осторожный, потом зазвонили долго и настойчиво.
Как был, в пижаме, я вышел в переднюю.
На пороге стоял Рукавицын.
Пальто в снегу, ворот расстегнут, шарф волочится по полу.
— Добрый день, — вежливо сказал он.
Я не ответил.
Не раздеваясь Рукавицын вошел в комнату, сел на стул. Карманы его пальто сильно оттопыривались.
— Который час сейчас, знаете? — спросил я.
Он отрицательно покачал головой.
— Я уже спал. Наглотался снотворного. Бесцеремонный вы человек.
Он улыбнулся. Рассеянно.
Таким я его никогда еще не видел. Вряд ли он слышал, что я ему говорю.
— Ну что? — спросил я. — Что вы хотите?
Неожиданно он засмеялся. Странно как-то. Будто нехотя.
Куда девалась вся его спокойная барственность? Его ленивое добродушие. Что-то необычное творилось с ним сейчас.
— Понимаю, Николай Афанасьевич, — сказал я. — Хотите, очевидно, знать, что решили московские ученые? Они займутся препаратом. Непременно. И сообщат нам свои выводы.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Когда?
— Не знаю. Как смогут.
— Тянуть нельзя. Люди ждут.
— Конечно. Это ученые понимают.
Он не уходил. Сидел не шевелясь. С башмаков его на пол натекли две темные лужицы.
— А где бумаги? — спросил он.
— Какие?
— Что брали в Москву. Результаты опытов.
— В институте, понятно.
— Эх, не надо было оставлять, — сказал он.
— То есть как? Почему же?
Он не ответил.
Снял шапку, пригладил волосы и еще глубже нахлобучил ее на затылок.
— Спокойной ночи, Николай Афанасьевич, — сказал я.
Он не пошевелился.
— Николай Афанасьевич, — повторил я, — спокойной ночи.
— Погубят они препарат, — лениво, без особой даже злости, сказал он.
Мне ужасно хотелось спать. Две таблетки люминала все-таки.
— Глупости, — возразил я. — Разумный человек, а говорите глупости... Спокойной ночи.
— Погу-убят, — протянул он. — Я их насквозь вижу...
Уйдет он когда-нибудь?
Наконец Рукавицын поднялся.
Но продолжал стоять.
— Завтра мне приходить? — спросил он.
— Куда?
— В лабораторию.
— Зачем?
— Опыты дальше ставить.
— Да зачем же, Николай Афанасьевич? — сказал я. — Все, что могли, мы уже сделали. Теперь большая наука займется. Москвичи. Я же объяснил вам.
Он помолчал.
— А мне что делать? — спросил он.
— Вам?
Об этом я как-то, признаться, не думал. Меня занимал его препарат, пауки... А он сам?
— Не знаю, Николай Афанасьевич, — почти растерянно сказал я. — На работу вам надо, наверное, устраиваться. Трудиться, как все люди... У вас какая профессия?
— Профессия? — Это слово его, кажется, удивило, даже позабавило.
— Ну да. Что вы умеете делать?
— Лечить рак.
— А еще что?
Он не ответил.
Смотрел в сторону и молчал.
— Николай Афанасьевич, — сказал я, — чем вы зарабатывали себе на хлеб? На какие средства жили?
— Когда?
— Ну все это время... Не торговлей же препаратом существовали?
— Нет. Жена кормила.
— Ну а еще раньше? Уйдя из института?
— Фельдшером был.
— Вот и прекрасно, — обрадовался я. — Отличное занятие. Надо вам найти место фельдшера. Завтра же я позвоню в горздрав.
Рукавицын засмеялся зло и почему-то покровительственно.
— Зачем? — спросил он.
— Не понимаю?
— Зачем фельдшером? Сяду с шапкой у паперти. Небось люди прокормят Рукавицына, не дадут помереть с голоду. Как считаете?
Меня поразила неожиданная ненависть в его голосе.
— Что с вами? — спросил я.
— Вчера еще всем был нужен Рукавицын. Прокурору, артисту, вам... А сегодня — иди ставь клизмы трудящимся?
— Николай Афанасьевич, — сказал я, — в чем дело? Вас обидело мое предложение устроиться фельдшером? Что же в этом обидного?
Он повернулся ко мне.
— Правду сказать? — спросил он.
— Какую правду?
— Настоящую правду сказать?
— Не понимаю, Николай Афанасьевич.
Он улыбнулся. Это была опять его обычная детская, ласковая улыбка.
— Вы уж признайтесь как есть, Евгений Семенович, — сказал он. — Померла жена — и Рукавицын сразу стал вам не нужен? Так ведь получается?.. Пока еще была надежда, что успеете спасти препаратом, ставили опыты, меня рядом держали... А теперь зачем? Метлой поганой! На все четыре стороны! Правильно я говорю?
Даже не обида, не горечь звучали в его словах — скорее самодовольная радость человека, который вовремя спохватился и не позволил обвести себя вокруг пальца.
Я смотрел на него и думал: Рукавицын не может причинить мне боль. Это было бы противоестественно.
— Уходите, Николай Афанасьевич, — тихо попросил я.
— Сейчас. Сию минуту. — Он не двинулся с места. — Я что хочу сказать, Евгений Семенович. Теперь, значит, всем нашим прежним договоренностям пришел конец. Верно? Пока опыты шли, я свое слово держал. Не лечил людей. Со мной по-честному — и я по-честному... А теперь руки у меня развязаны. Опять сам себе хозяин-барин. Правильно я говорю, Евгений Семенович? — Он улыбался.
— За незаконное врачевание пойдете под суд, — объяснил я.
— Обязательно! — весело согласился он. — А как же! Куда денешься? Пойду под суд. Но тогда, — погрозил пальцем, — весь народ узнает, какое я совершил открытие. На скамье подсудимых вы мне рот больше не заткнете. Не имеете права. Закон есть такой, я знаю. Подсудимый что хочет, то и говорит. И вся публика, полный зал, его слушает. — Он засмеялся. — На скамье подсудимых я буду самым свободным на свете человеком.
Я молчал.
Рукавицын случайно коснулся своего оттопыренного кармана, вспомнил вдруг и вынул бутылку водки и завернутый в газету кусок колбасы. Оглянулся — куда бы деть? — и положил на письменный стол.
— Вот, — вздохнул он. — А я думал, посидим по-человечески…
— Немедленно заберите, — сказал я.
Он ничего не ответил.
Вышел в коридор. За ним захлопнулась дверь.
В эту ночь я не сомкнул глаз.
От принятого снотворного разламывалась голова.
Месяц о Рукавицыне не было ни слуху ни духу.
Я старался не думать о нем, не знать, забыть.
А через месяц, 29 и 30 марта, в городскую инфекционную больницу санитарным транспортом доставлены были трое больных с явными признаками столбняка...
— Воздухом дышите? — возле садовой скамейки стоял Боярский. — Уже пообедали?
Он смахнул рукой листья и сел рядом.
Доминошники весело загалдели, у них, видно, произошло что-то интересное.
— Сыну сейчас звонил, — сказал Боярский. — Спрашиваю: «Газ выключил?» А он: «Папа, почему гуси Рим спасли?»
Он засмеялся.
— Сколько ему? — спросил я.
— Скоро восемь.
— Серьезный человек.
— Не говорите! Обещаю: «Вечером расскажу». А он: «Нет, папа, мне сейчас нужно».
— Наверное, так и есть.
— Конечно! А вы как думали?
— Один сын?
— У меня? Нет, двое. Старший уже институт кончает.
— Вы богач.
— Это верно, — удовлетворенно кивнул Боярский.
Доминошники поднялись и шумной гурьбой направились в конец бульвара. Я проводил их взглядом.
— Медиком будет? По стопам отца? — спросил я.
— Старший мой? Нет, он строитель. И, говорят, очень способный, — уважение послышалось в голосе Боярского.
— А где мать? — спросил я. — Младший один дома?
Спросил и пожалел: может, нельзя об этом?
— Мать у нас великий человек, — гордо сказал Боярский. — Археолог, доктор наук... Полгода в экспедиции. Слышали о последних раскопках в Киргизии? Это она.
Боярский был, оказывается, вполне благополучным человеком. Раньше я этого почему-то не замечал.
— Образцовая семья, — сказал я.
— Слава богу, — скромно согласился он. — Все хорошо. И дети, кажется, добрые, не эгоисты... Мы с женой больше всего этого опасались. Что вырастут бездельниками, страха не было. Откуда? С пеленок видели, как трудятся их родители... И мать, и отец. Буквально живем работой. А вот доброе сердце — это уж, согласитесь, от природы. Что она заложит в человека, то и будет. И как представишь иной раз, что они вырастут у тебя злыми, толстокожими, черствыми к чужой беде...
— Бог миловал?
— Да, — уверенно сказал Боярский. — Да. Сегодня уже могу сказать: хорошие ребята. В восемь лет видна ведь натура.
— Конечно, — подтвердил я.
Мы сидели и разговаривали, как будто не слушалось сегодня это дело, и я час назад не пал ниже низкого в глазах Мартына Степановича, и минут через пятнадцать не придется нам встать и идти опять судить Рукавицына.
— Дети! — с чувством сказал Боярский. — Наследники наши. До чего же нам нужна их любовь и забота! Когда мы готовы отдать за них душу, это в порядке вещей. А вот если ребенок тем же отвечает родителю, нас трогает до слез.
— Что и говорить! — согласился я.
— Заходил сейчас в исполком к Филиппу Кондратьевичу. — Он секунду помедлил. — Всегда к нему ворох дел, пользуешься каждой возможностью. Знаете, кого я застал в кабинете? — Боярский выждал и сокрушенно произнес: — Дочь Громова.
Мне не нужно было ничего объяснять. Я знал: директор завода «Красный металлист» Иван Васильевич Громов неизлечимо болен, дни его сочтены.
Лицо Мартына Степановича сделалось суровым, горестная морщина легла возле губ.
— Нелепый разговор, конечно, — сказал он. — Но я иногда думаю: есть люди, которых от этого должна спасать наша всеобщая любовь. Понимаете? Особенная, необыкновенная любовь всех окружающих. Панцирем, что ли, каким окружать? — Он махнул рукой. — Уходит Громов! Вы можете себе представить что-нибудь несправедливее?
Я не ответил.
Я не мог себе представить, чтобы чей-то вообще уход был когда-нибудь справедливым.
— Отказываюсь понимать, — сказал Боярский. — Просто не могу смириться... Если сложить все добро, которое Громов сделал людям, если это добро собрать воедино, то он должен не одну, а целых три таких жизни прожить! Верно? Вы меня понимаете? Или на земле нет правды!
Боярский говорил горячо, взволнованно, но глаза его за стеклами очков продолжали внимательно наблюдать за мной.
— Конечно, — сказал я, — Иван Васильевич Громов прекрасный человек.
Отчего-то мне было неприятно слышать, как Боярский ропщет на судьбу. Ему-то зачем роптать? На что?
— Где ваша жена сейчас? В экспедиции? — спросил я.
— Да. В Самарканде... На дочь Громова страшно было смотреть. Девочке двадцать лет. Копия Ивана Васильевича. Разыгралась сцена — не могу вам передать...
— Догадываюсь.
— Нет, бледнеют все слова. Где-то она узнала про Рукавицына. Сидела сегодня в суде. Как я ее там не заметил? И вбила, понимаете, в голову, что препарат этот нужно дать отцу.
Взгляд его стал еще напряженнее.
Я молчал. То был еще один упрек в мой адрес?
— Как мы ей объясняли! — сказал Боярский. — Я и Филипп Кондратьевич... Что такое столбняк, как мучились, умирая, те трое... Ничего не хочет слышать. Достаньте отцу — и все. Начинаешь возражать — слезы...
Мне вдруг показалось, что Боярский старается в чем-то передо мной оправдаться.
— Ужасно! — произнес он. — Ужасно!.. На суде, что ни говорите, официальная обстановка, над всеми нами один-единственный закон... А тут, представьте, двое взрослых мужиков и эта рыдающая девочка. И потом, — он нервно потер руки и посмотрел на меня, — дочка же Ивана Васильевича! Дочка Громова! Понимаете?
— Нет, — сказал я.
— Что? — Он поднял голову.
— Я говорю, вот этого как раз я не понимаю. А если бы не дочка Громова?
— Да, да, — быстро согласился он, — конечно... Вот так мы сидим, уговариваем ее... К Филиппу Кондратьевичу тут голландская делегация. Официальный прием. Он попросил своего заместителя — начать без него... Нельзя же дочке Громова рукой на дверь! Бесчеловечно! Так ведь?
Он замолчал, ожидая моего вопроса. Или, может быть, опять возражения? Не знаю. Но я тоже молчал.
— ...У меня уже иссякли все слова, аргументы. А Филипп Кондратьевич уговаривает и уговаривает, как дочь родную... Она тоже не в силах больше ни слова вымолвить. Только всхлипывает и трясет головой: мол, нет, не согласна, достаньте отцу препарат Рукавицына — и все! И тогда Филипп Кондратьевич сказал: хорошо. Ни для кого город не сделал бы исключения, даже для него лично, случись такая беда. Но Ивану Васильевичу Громову город ни в чем может отказать. И не откажет. Пусть дадут девочке этих пауков. Под его, Филиппа Кондратьевича, личную ответственность.
Странно, но последние слова Мартына Степановича меня почти рассмешили. Под какую такую ответственность? Разве у Филиппа Кондратьевича есть такая ответственность — давать несуществующее лекарство живому человеку?
Даже у меня не было такой ответственности, хотя в этом вопросе я был гораздо главнее Филиппа Кондратьевича: он распоряжался только судьбой Громова, а мне нужно было распорядиться своей собственной судьбой.
Я молчал.
Выждав, Мартын Степанович спросил безразличным тоном:
— Вы все ампулы сдали следствию? Или кое-что осталось в лаборатории?
— Осталось.
Он произнес еще безразличнее:
— Завтра я подошлю за ними...
— Нет, — сказал я.
Он помолчал.
— Хорошо, — сказал, — я заеду сам.
Очевидно, он решил, что я опасаюсь чужих глаз.
— Нет, — сказал я. — Я никому не дам.
— Почему? — Тон его был еще вполне вежливый.
— Потому что... — У меня вдруг не хватило слов объяснить ему. — Потому что считаю это безнравственным, — сказал я самое простое и легкое.
— Что именно, Евгений Семенович? — спокойно поинтересовался Боярский. — Безнравственно снять камень с души девочки?
— Почему только с ее души? — спросил я. — Давайте снимем камень с души каждого страждущего... Вон их сколько сидит в суде.
Он не повысил голоса:
— Вы прекрасно знаете, что это невозможно.
— Конечно, невозможно, — подтвердил я. — О том я и говорю.
Он смотрел на меня все так же вежливо, спокойно и вдруг улыбнулся.
— А вы не думаете, Евгений Семенович, что поступаете бесчеловечно?
— Что именно бесчеловечно, Мартын Степанович? — спросил я. — Не подчиниться Филиппу Кондратьевичу бесчеловечно? Ослушаться его приказа?
Боярский не позволил себе рассердиться. Он усмехнулся. Произнес почти миролюбиво:
— Знаете, о чем я сейчас думаю? — сказал он. — Я спрашиваю себя: что вы за человек? — Стекла его очков блестели. — Вот я, например... Я официальное лицо. Все, что я делал или делаю, из этого вытекает, мы уже с вами как-то толковали... Но я не максималист, Евгений Семенович! Ничего подобного!.. Ради догмы я бы не лишал утешения ни себя лично, ни близкого мне человека. Ни за что! Уверяю вас. — Он сказал это с каким-то самодовольным чувством превосходства. — Какой же тут принцип? Тут, простите, профессиональный фанатизм, честное слово... Есть всему предел. Вы о нравственности сейчас заговорили, так, если хотите, уж и не знаю, что нравственнее — слабость Филиппа Кондратьевича или ваша, — он снисходительно улыбнулся, — ваша сила...
Я молчал.
Что он знал обо мне, Боярский? Что он о себе самом знал?
Я был гораздо старше и опытнее его.
Старше и опытнее — на целую смерть жены...
Я поднялся.
— Мне пора, — сказал я. — Вы возвращаетесь в суд?
Боярский тоже встал и пошел рядом.
— Слово имеет общественный обвинитель, — объявила судья.
Я медленно поднимаюсь.
На желтом столике разложены передо мной материалы обвинительной речи: статистика смертности от разных случаев неквалифицированного лечения, судебные решения по аналогичным делам о знахарстве, заключения патологоанатома, вскрывавшего жертвы Рукавицына...
Но пока я разглядываю эти бумаги и соображаю, с чего лучше, правильнее всего начать, одна страшная, неотступная мысль владеет мною.
Разве я только обвинитель на этом процессе? Я же еще и обвиняемый. Почти подсудимый. Это не преувеличение, это правда.
Своим собственным судом судят меня сегодня и несчастный старик Сокол, и счастливая Попова, и страдающая Оськина, и гуманнейший из прокуроров Иван Иванович Гуров, и благополучный Боярский, и эта девочка, дочь умирающего Ивана Васильевича Громова...
А я сам?
Разве я сам не сужу себя своим собственным судом?
Не знаю, смогу ли я когда-нибудь оправдать себя. Но если бы опять все повторилось, началось сначала, разве бы я сделал иной выбор, поступил иначе?
— Товарищи судьи! — громко говорю я. — Товарищи судьи!..
И мне кажется, люди в зале слышат, что я обращаюсь сейчас не только к трем судьям Рукавицына, но и ко всем своим судьям тоже…