Мы снова будем вместе за ширмой, будем вместе засыпать и просыпаться, чудесно ссориться и чудесно мириться. И снова Володя будет носить меня на руках вокруг стола и дарить мандарины. Не надо квартиры, не надо ордена — долой разлуку!

Бракосочетание назначено на 25 апреля. Какая теплая была весна! Цветов никаких, только подснежники. У нас не будет свадьбы, ну зачем? Ведь мы и так давно муж и жена. Позовем Володечку Акимова, Гарика Кахановского, Аркашу Свидерского и славно посидим в ресторане, как солидные люди, если получится.

Но Семен Владимирович из Ленинграда (он что-то сдает или учит в военной академии) приказывает: «Свадьбе быть!» Нина Максимовна отмывает акимовскую комнату, как самую большую, и даже обнаруживает в коридоре раздвижной стол о шести ногах, но Семен Владимирович из Ленинграда приказывает: «Только в моем доме. На Большом Каретном».

Собираются срочно родственницы Евгении Степановны, и готовится пир на весь мир. Времени совсем чуть-чуть. Мчит меня Евгения Степановна на улицу Горького в магазин «Наташа», и начинают мне в примерочную носить замечательные платья. Вот прелестное белое, простое и нарядное, шелковое. «Берите, берите — оно вам очень идет», — говорит заглянувшая случайно покупательница. Но оказалось, это и не платье вовсе, а то, на что платье надевается. Само же платье пышное, скользяще-шелестящее, кремовое в палевых розах — перлон! Я как клумба. «Берем!» — решает Евгения Степановна.

Тамара в спектакле «Белые ночи». Ужасно хочу быть стервой. Ростов-на-Дону. 1961 год.


Накануне свадьбы Володя отправляется на мальчишник в кафе «Артистик». Его нет и нет, лечу спасать. «Изуль, я пригласил всех, но кого, не помню».

Теплым, солнечным апрелем 25-го числа 1960 года в рижском ЗАГСе… С трудом удерживаю охапку подснежников, подходит забавный парень и нахально говорит: «Невестушка, поделись цветочками с нашей невестушкой!» Я делюсь, мне не жалко, нам смешно. Наши свидетели — Володины однокурсники — Марина Добровольская и Гена Ялович. Они тоже влюбленные и смешные. Нас вызывают. Грянул марш из «Укротительницы тигров», и мы, давясь смехом, входим в торжественную комнату, и торжественная женщина нам вещает: «Дорогие товарищи, крепите советскую ячейку!» Нам становится совсем смешно. Нас быстро приглашают расписаться и объявляют мужем и женой. Отныне я — Высоцкая.

Вечером крошечная квартирка на Большом Каретном забита до отказа. Мы с Володей оказались на подоконнике. Расходились на рассвете. Шли с Ниной Максимовной пешком, дурачились и никак не могли угомониться.

Оставалось всего-то ничего — устроиться на работу.

Володя хотел, чтобы мы непременно были вместе, в одном театре. Где-то в конце мая я снова приезжала из Киева по вызову Бориса Ивановича Равенских. Он готов был взять и Володю и меня в театр имени Пушкина и хотел со мной познакомиться.

Ощущение позднего московского утра, когда Володя вел меня на встречу с Равенских, очень живуче.

У меня сильно болела голова. Мы купили прямо на улице жесткие кислые яблоки. Я грызла их, и мне становилось легче. Москва была веселая, шумная. Мы шли пешком, за руку — значит, я была на каблуках: когда стараниями Володи у меня появились туфли-тапочки, он держал меня за шею, как было принято тогда.

Равенских егозил, ёрничал, цинично острил, взмахивал руками и покрикивал: «А ну, пройдись, а ну, встань так, а ну, встань эдак!» Отпустил неприличную шутку, и я сказала ему, что он хам. Этого он мне не простил, а я не простила Володе того, что он промолчал. Я ничего не умею прощать любимым. Вопрос о моей работе перенесся на осень. Я должна была формально принять участие в конкурсе.

Играю последний спектакль «Дядя Ваня». Вещи мои уложены — чемодан, тюфячок, увязанный веревками, Володины письма в посылочном ящике. После спектакля сразу на поезд.

Мы плакали с Михаилом Федоровичем не по сцене, а потому, что не выдерживали глаз друг друга; щемило сердце, и слезы сами лились ручьем. Михаил Федорович все гладил меня по голове и тоже стряхивал слезы. Накануне я была у них дома. Он сам велел прийти. (Сколько раз они с Марией Павловной приглашали меня. И Маша, кудрявая девочка-подросток, их приемная дочь, тянулась ко мне. А я невежественно стеснялась, мне было неловко переступить порог великих.)

Михаил Федорович подарил мне свою фотографию с трогательной надписью и называл меня то Соней, то Аней — он не любил моего имени.

Актеры подарили букет печальных темно-красных роз, и Алеша Одинец повез меня на вокзал. Встречай, Волк, — еду навсегда!

Встречал меня Акимыч. У Володи был дипломный спектакль. После его выпускного вечера едем в Горький, где этим летом шли съемки «Фомы Гордеева». Жора Епифанцев, Володин однокурсник и друг, играл Фому, а Аллочка Лобецкая, курсом старше, — Любовь Маякину. Мы побежали к ним, но Аллочка была больна, съемки приостановились. В группе настроение было тяжелое — все понимали, вряд ли Аллочка поправится. У нее была лейкемия.

Володя, Жора и мы с Наталкой на речном пароходике по прозвищу «Финляндчик» отправились в «Великий враг» (местные жители говорили, что потерялась буква «о» — был «Великий овраг»), место необычайно красивое. Правый берег испещрен глубокими, густо заросшими оврагами, а левый стелется ровно и неоглядно. Место диковатое, с дурной славой — многие тонули: Волга здесь широкая, полноводная, с сильным течением.

Завороженные далью ребята решили плыть на другой берег. Я испугалась, запричитала и восстала. Нам с Наталкой было велено сидеть смирно, смотреть и не мешать мужикам совершать подвиги.

Вот уже и не видно взмахов рук, две головы, превратившись в точки, все дальше и дальше. Лениво протащилась длинная баржа. А где ребята? Шли пароходы, тянулось время. Мальчишек не было. Стало страшно и холодно. Наташка, маленькая, просит есть: «Если они утонули, что же нам, помирать с голоду?» И тут вижу их. Володя и Жора переплыли Волгу. Их сильно снесло течением, и обратно ребята уже вернулись в лодке. И вот они идут берегом; усталые-усталые, счастливые-счастливые. Мир прекрасен.

В тот год мы были очень дружны с Жорой и его женой Лилечкой Ушаковой-Шейн, балериной Большого театра. Они были невозможно разные: утонченная, бледно-холодная и очень милая Лиля и пышущий здоровьем, громкоголосый неуемный Жора.

Лиля только что вернулась из гастрольной поездки в Америку; привезла замечательные книги, яркие, глянцевые, невиданные у нас афиши и программки и тихую сонную усталость. У них уже была квартира в недавно выстроенном доме Большого театра рядом с Эрмитажем. Она была совсем пустая. Жора расписывал стены. В кухне во всю стену масляными красками уже была изображена обнаженная восточная красавица, вместо одной груди у нее была спелая, сочная груша, а вместо другой роскошная кисть винограда. К сожалению, я не увидела завершения живописных работ.

Из Горького пятеро суток возвращались настоящим пароходом. Он плюхает огромными колесами и взбивает темную, упругую, похожую на яблочную пастилу воду в ослепительно белую пену. И медленно плывут берега. Солнце пекло нещадно, пахло горячим деревом, а по ночам наступала прохладная благодать. Караулили закаты и рассветы, слушали влажную ночную тишину и видели, как просыпаются снежные лилии и желтые кубышки.

Ко мне приехала бабушка. Мне кажется, мы чуточку похожи. Ростов-на-Дону. 1962 год.


Осень шестидесятого — сплошные огорчения. Из Киева пришла телеграмма с просьбой вернуться, но Равенских морочил нам головы, и я отказалась. Конкурс прошел. Мы с Жорой играли чеховского «Медведя» — все поздравляли. Странно. Мы попытались что-то сыграть с Володей, но у нас ничего не получилось, как не получалось танцевать или на людях быть рядом…

Все поздравляли, а в списках принятых меня не оказалось. Начались мои безработные муки. Володя маялся. Он получил обещанную ему центральную роль в «Свиных хвостиках», верил, что сыграет, фантазировал, но ему не дали даже репетиций.

В конце концов ходил Володя из кулисы в кулису с барабаном в массовке. Позже сыграл Лешего в «Аленьком цветочке». Вот, пожалуй, и все. Было горько. Мы так наивно верили в святое искусство.

В пушкинском театре у Володи была заступница и покровительница — он ее очень любил, говорил о ней с нежностью, иногда провожал домой. Приходил осиянный. Я ревновала — Фаина Георгиевна Раневская! Володю не раз увольняли. Фаина Георгиевна восстанавливала.

Этой же осенью Володя снимался в «Карьере Димы Горина». Я отчаянно трудно переносила безделье.

Около полугода жил у нас племянник Нины Максимовны. Подростком, оставшись сиротой, он попал в колонию, много намыкался и настрадался. Больной туберкулезом, тихий, славный, он нашел в Володе жадного душевного слушателя. Спать его устраивали на кухне, и там по ночам он изливал Володе душу, тихонечко пел тюремные жалостные песни и подарил сделанные из газеты и воска тюремные карты. Потом он получил крохотную комнатку. Был несказанно рад. Нина Максимовна помогала ему налаживать быт, помогала чем могла. Мы ходили к нему в гости на семейные чаепития.

Коля очень любил Володю и пережил его всего на месяц. Умер он в больнице. Перед смертью попросил Семена Владимировича подарить ему зажигалку. Семен Владимирович успел отвезти ему зажигалку из своей коллекции.

В этом же году был у нас проездом на свой возлюбленный Север Володя Матвеев — сын бабушкиной сестры тети Лены. Я восхищалась им с детства. Для меня он был бесстрашным покорителем пространств и сердец, отчаянным юмористом, музыкантом на всех доступных инструментах, включая стаканы и ложки, художником и поэтом Севера. Но самое главное — он был подводником. Он приезжал в Горький в черной форме с кортиком и разными женами — и все они были королевы. За три ночи два Владимира уговорили страшное количество коньяку, ничуть не пьянея. Оба счастливые, неугомонные, они не могли наговориться. Расстались друзьями. Больше нам не суждено было встретиться.

Через много-много лет меня нашел внук тети Лены Алеша Матвеев и познакомил со своим двоюродным братом Юрой Матвеевым — сыном Владимира Карповича Матвеева. Он живет в Мурманске, и теперь у меня есть фотография северного сияния.


Если бы, Володя, ты знал, как рвалось мое сердце, когда я слышала «Спасите наши души!».


Сын прослужил десять лет в Видяеве на подлодке. Капитаном 3-го ранга вернулся он к сухопутной жизни.

Ниночка Ярцева — задушевная подруга и театральные дети — прекрасная компания Ростов-на-Дону. 1962 год.


Надо мной взяла шефство Гися Моисеевна. Я стала осваивать уроки семейной жизни. Гися Моисеевна была милым, наивным и мудрым человеком и охотно делилась своим опытом — «Если хочешь о чем-нибудь попросить мужа, делай это после обеда, постарайся, чтоб он был вкусным, дай мужу немного отдохнуть и проси ласково. Если муж стал задерживаться на работе, пригласи гостей. Пусть у тебя будет весело, а когда он придет, удивленно, радостно спроси: „Ты уже пришел?“ Старайся не брать денег в долг сама, пусть это будет мужской заботой…» и многое, многое другое, что не пошло мне впрок.

На нашей длинной узкой кухне училась я готовить кисло-сладкое жаркое, фаршированный перец, мясной рулет и убедилась, что из одной курицы можно приготовить самое малое пять блюд.

Часто собирались Мишины товарищи-кавээнщики: А. Аксельрод, С. Муратов, А. Донатов. Они придумывали различные домашние задания и всякие конкурсы, и когда Володя был дома, он с живейшим интересом присутствовал на их посиделках. Им всем было за тридцать, и относились мы к ним уважительно, как к старшим.

А еще у Гиси Моисеевны была тайная и явная гордость — пальто с чернобуркой. Его подарил ей Миша. Носилось оно только по торжественным случаям, в остальное время висело в шкафу, завернутое в белоснежную простынь. Когда мы ожидали своих мужчин и нам бывало грустно, Гися Моисеевна рассказывала мне о своей сказочной молодости в Прилуках. Как в темных ее кудрях была бархотка цвета персидской сирени, а воротник был «Мария Стюарт», и как она, младшая Гофман, получила медаль за красоту, и как влюбленный летчик грозился разбиться и однажды пришел весь забинтованный… А потом, вздохнув, кто-нибудь из нас говорил: «Давай посмотрим чернобурку!» Пальто торжественно доставалось, бережно снималась простыня, и мы замирали в почтенном восхищении.

Когда Володя звонил через каждые пятнадцать минут и уверял, что сей миг приедет, к телефону подходила Гися Моисеевна, и я слышала, как она говорит: «Вовочка, Изочки нет. Она оделась, как экспонат, и куда-то ушла». Обзвонив моих подруг, Володя мчался домой. Однажды влетел запыхавшийся и радостно сообщил, что страшно обманул шофера — расплатился свитером, а тот был с дыркой.

У нас уже жила гитара. Простая, желтенькая, купленная на Неглинке. Они с Володей стали неразлучны. В любую свободную минуту он тянулся к ней, брал всегда бережно, настойчиво пробиваясь к тайне ее души и голоса. Мне кажется, он относился к ней как к живому существу.

Поначалу они с Володей пели сколько можно, и когда можно, и когда нельзя — тоже: «Ехал цыган по селу верхом, видит девушка идет с ведром, заглянул в ведро — там нет воды, значит, мне не миновать беды». И бесконечное «ай-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ-нэ… — значит, мне не миновать беды». Я терзалась. Нас стало трое.

В студии все, особенно Володин курс, увлекались Булатом Окуджавой. В один из моих приездов из Киева мы слушали Окуджаву в студийной аудитории. Негромкий человек с гитарой владел нашими душами. «Был король, как король…» — душу щемит, как когда-то полвека назад, и «последний троллейбус» плывет старой лунной Москвой, и прогулки «по апрелю» дарят грустную радость вечного, безвозвратного.


Волк! У меня даже сочинился стих, недавно, когда я бродила по Москве и придумывала, что же подарить Нине Максимовне на девяностолетие.

Иза Высоцкая — актриса Театра дважды Краснознаменного Балтийского флота. Лиепая. 1970 год.


Каретному виднее — он Большой,

Но и Мещанская запомнила немало.

Она нас утром солнышком встречала

И на ночь укрывала тишиной.

По этой улице бродили мы апрелями,

Последний нас троллейбус подбирал.

Мы в Леньку Королева свято верили,

Веселый ветер нас в дорогу звал.

Студенческая шумная гурьба,

Гитары первые, нестройные аккорды,

Загадки жизни и ее кроссворды,

Все начиналось — Песня и Судьба.


Начались Володины съемки, и мы иногда «богатели» и могли приглашать друзей на званые пиры. А я, страшно сказать, проводив Володю на репетицию, еще немного повалявшись-понежившись, отправлялась завтракать в «Националь». В это время он был пуст. Меня встречали, усаживали, и я заказывала блинчики с творогом и кофе по-турецки.

После такого наслаждения шла к Тверскому бульвару и у театра имени Пушкина встречала Володю. В день зарплаты он настоятельно, всенепременно просил его встретить, вручал мне деньги, уверяя, что так полагается, потому как «хозяйка». И вот тут-то один за другим появлялись друзья-приятели и Володя поспешно говорил: «Изуль, как хорошо, что мы встретили Валечку (или Петечку), отдай ему, пожалуйста, я тут задолжал». К концу бульвара зарплата ощутимо таяла. Все равно было очень хорошо… Вот если бы еще была работа!

Мы предприняли попытку сменить пиджак в пупырышек на приличный костюм. Костюм был куплен. Темно-серый, нет, лучше — маренго или «мокрый асфальт». Он очень ему шел. Но только однажды нам с Ниной Максимовной удалось нарядить в него Володю. Он постоял перед зеркалом, сказал: «Здорово!» — и вернул костюм в шкаф, а «пупырышек» праздновал победу.

Купили и дюжину рубашек: в полоску, клетку, болгарских, ну просто замечательных. Их Володя любил, но часто уходил в новой рубашке, а возвращался в чужой, старой, и уверял, что совершил очень удачный обмен. Отношение к вещам у нас было простое — они нас не обременяли.

Любил Володя отправлять посылки в Горький — какой-нибудь продукт, хороший чай бабушке и что-нибудь вкусненькое для Наталки.

Когда не было Жоры и Нина Максимовна не уходила на работу, мы сидели на Жориной половине и она рассказывала о Володе маленьком. Ей очень хотелось девочку, а родился басовитый мальчик. Нина Максимовна доставала из заветного уголка ботиночки — невесомые на ладони, рассказывала, какие у него были костюмчики. Ну, конечно, матросский — это обязательно, если у ребенка не было матросского костюма, то непременно был хотя бы матросский воротник. И у меня тоже был. Были и светлая прядка тончайших волос первой стрижки, и фотография — Володя в локонах.

Нина Максимовна преданно любила театр, прекрасно копировала Рину Зеленую и еще в коммуналке устраивала представления для детей. Она сама написала роман. Была самодельная книга с фотографией в шляпе. Я держала ее в руках, но попросить почитать не решалась, боялась, что там про Жору.

Смеясь, рассказывала Нина Максимовна, как в голодные военные годы маленький Вовочка помогал разгружать картошку в овощном магазине и за это получил несколько картофелин. К ее приходу с работы он приготовил совершенно несъедобные оладьи. «Съедобные, съедобные!» — думала я, и мне было до слез жалко маленького Вовочку. Рассказывала, как Володя с друзьями делились хлебом с пленными немцами, работавшими на стройке.

Мой сын — Глеб Высоцкий и я. Нижний Тагил. 1986 год.


Заботами Михаила Федоровича в конце ноября меня взяли на короткий контракт в Ленком. Туда только что пришел Борис Никитич Толмазов. Семерых актеров уволили по новоиспеченной системе конкурсов и взяли на их место других, но уволенные восстановились по суду, а вновь принятые оказались в несуразном положении. А тут еще и я. На зимние каникулы восстанавливали старый спектакль «Новые люди» по роману Чернышевского «Что делать?». Меня вводили на роль Веры Павловны. Актеры были прекрасные: Геннадий Карнович-Валуа, Ирина Мурзаева, Елена Фадеева, но сам спектакль был уже старым. На него строем водили старшеклассников. Играли мы почему-то в помещении театра имени Ермоловой по два спектакля в день. Часто Володя тихо сидел на вахте, дожидаясь меня. Думаю, что спектакль не очень-то нравился школьникам. Только однажды, когда на моих словах: «Я задыхаюсь в этом воздухе» из-за кулис на сцену повалили клубы дыма, ребята были в восторге. Актеры продолжали плавать в дыму (в те годы дым как спецэффект не был известен). Никто не бежал спасаться. Зал ликовал. Занавес наконец закрыли, пожар потушили (в кабинете рядом со сценой загорелся диван) — спектакль покатился дальше, но едкий запах остался и веселье в зале тоже.

По окончании каникул мне предложили ждать весны. Весной обещали взять в Ленком.

Тяжело болела моя однокурсница Грета Ромодина. Ездила через день в Боткинскую, немного помогала ее маме, занималась своим нехитрым хозяйством.

У Володи в театре было все очень нескладно. Равенских он уже не верил, да и тот, взяв его в театр, тут же о своем обещании забыл. Отыграв массовку в «Хвостиках», стал Володя иногда запивать «энто дело» рюмочкой, и, конечно, не одной. Однажды привезли его «бревнышком» и положили на кушетку. Оскорбленная до всех основ существа, сунула я босые ноги в туфли-лодочки, на ночную рубашку пальто — и в зимнюю темень. Забыла, как звали актера, одного из доставивших тихо спавшего Высоцкого, кажется, Виктор; он испугался за меня и повез к своей маме, у которой жил из-за ссоры с женой. Лицо его мамы, остолбеневшей в дверях, увидевшей меня полуодетую, всю в рыжих волосах, забыть невозможно. Она зарыдала и захлопнула перед нами дверь. На ледяных ступеньках пересчитали мы карманную мелочь, поймали машину, и я поехала к Акимычу. Там уже был трезвый Володя. Он поклялся, что «такого» больше не будет. «Такого» больше не было, но случаи возлияний (не в счет наши дружеские посиделки) хоть редко, но были. Как-то утром мы ходили вокруг стола: я от него, он за мной, настырно канюча «позволить шампанского», а я метала «громы и молнии», и вдруг он тихо и ласково сказал: «Изуль, только не сутулься». Шампанское купили.

А потом наступила абсолютная трезвость. Мы ждали ребенка! Мы так решили. Мы так хотели. И казалось, ничто не сможет разрушить нашей тихой, глубинной радости. Мы ждали.

Мимо нас прошло исчезновение Жоры. Его просто не стало, и что от этого кому-то может быть плохо, нам не приходило в голову. Нина Максимовна свои страдания прятала, а может быть, мы их просто не замечали.

Семен Владимирович, Евгения Степановна и я — Высоцкие. Москва. 1987 год.


К нашему сообщению о ребенке квартиронаселение отнеслось сдержанно, Гися Моисеевна с Мишей возобновили завтраки и обеды в нашей общей комнате — вот, пожалуй, и все.

Нина Максимовна уговорила нас ночевать в ее комнате: все равно она раньше всех уходит на работу, и нам будет спокойнее, и вообще, и лучше, и удобнее.

Переселение на ночь было недолгим и оказалось роковым. Не помню ни единого слова, что кричала нам в то утро совсем другая Нина Максимовна — страшная и жестокая, не желавшая становиться бабушкой. Мы сидели в постели оглушенные, не смея встать, одеться, защититься. Потом все разошлись: Нина Максимовна на работу, Володя на репетицию, я во МХАТ на сдачу «Битвы в пути».

Какой-то черный провал — и снова больница. Я отвратительна сама себе, Володя пьет. Через много-много лет Акимыч расскажет, что Володя плакал у больницы.

Нина Максимовна вызывает почти истерическое отторжение. Пока я лежала в больнице, она сломала ногу, и когда в коридоре раздается стук ее гипса, меня начинает колотить лихоманка. Цепко вглядываюсь в Володю, сходство с матерью вызывает ненависть.

Спасительный звонок из студии. Сразу два режиссера из Ростова-на-Дону, сразу из двух театров — имени Ленинского комсомола и имени Горького — приглашают меня поработать у них.

Не зная ни того ни другого, очертя голову даю согласие. Бежать!

Лихорадочно собираюсь. На площади у новенькой станции метро «Рижская» мы кричим друг на друга — нет, неправда, Володя не кричит. Он просит, он умоляет остаться. Он считает, что я погибну, если уеду. Это я кричу не своим голосом, а потом говорю страшное, чем буду казниться всю жизнь: «Если я когда-нибудь пожалею, что уехала, мне достаточно будет вспомнить твою мать». Володино лицо становится серым, безжизненным. Мы молчим. Он не имел на это право. Он же сильный, смелый, веселый, легкий, прочный, ему ничего не сделается — у него нет права на слабость. И все-таки мы не расстаемся. Я уезжаю на время, поработать, прийти в себя. Я поеду всего на несколько месяцев: половина марта, апрель, май — а в июне уже отпуск, и я вернусь.

Ростов встретил меня ослепительным солнцем, цветущими звонкими улицами и двумя директорами на перроне.

В Ленкоме работала моя однокурсница и подружка Кариша Филиппова, и я решила быть с ней.

Поначалу меня поселили в гостинице «Дон». Володя звонил часто, под утро, часа в четыре, и вместо: «Здравствуй, это я» я слышала спешное: «Изуль, передай трубку!» Спросонок всерьез принималась растолковывать, что я одна и трубку передавать некому, и только тогда следовало: «Ну, здравствуй, это я», а я грозилась «передать трубку» в следующий раз.

Навалились срочные вводы и незнакомые мне до той поры выездные спектакли. Меня укачивало в автобусах до бесчувствия, но все равно я усаживалась на заднее сиденье к молодежи и горланила песни, пока не свалюсь. Потом на полуторке с декорацией отгородили уголок, и, держась за борта, глотала я горький степной воздух, обгорала до волдырей, но мне нравилось мчаться навстречу ветру. И звучала яростная музыка, и сочинялись бешеные, дикие танцы.

Однажды я проходила пустой отдыхающей сценой. Из радиорубки текла тихая музыка, и я попробовала затанцевать. Музыка крепла. Вспомнилось балетное: «Держись за воздух!» — и полетела я в страну детства, пируэтов и пачек. Музыка смолкла — в кулисах стояли монтировщики, в зале — контролеры. Мои одинокие концерты повторялись, радисты просили: «Приходите. У нас хорошие записи».

Театр был совсем непохож на киевский. Здесь открыто кипели жестокие страсти и плелись жуткие интриги. На открытых художественных советах можно было услышать про себя такое, что дух захватывало, а за кулисами шептали на ухо: «А знаешь, что про тебя говорят?!» Но стоило кому-нибудь заболеть или у кого-то случалась беда — вчерашние враги-хулители прибегали первыми; мыли полы, мчались в аптеку, кормили с ложечки, утирали слезы и искренне признавались в вечной верности и бескорыстной любви. Нелепый, смешной и очень живой театр.

Зритель тоже был особенный. В театре имени Горького публика солидная, более сдержанная — у нас в Нахичевани могли и освистать, и крикнуть: «Закрой занавесочку!» — но уж если любили, то изо всех сил. Цветы дарились охапками, ураганно хлопали и топали и обожали и в театре, и за его пределами.

Меня приняли. Но каждый раз на сцену — как в ледяную воду, — кто кого?!

Почти каждый день бегала к Карише в ее большую комнату в «актерском доме», увешанную сохнущими пеленками. Иришка ползает по кроватке и мудро что-то сама себе рассказывает на универсальном детском языке. Уложив ее спать, мы часто ночи напролет смеемся и плачем над своими бабьими бедами, чаще смеемся или творчески мучаемся, обсуждая очередную репетицию.

Обуреваемая жаждой перемен, я извела на свою голову две пачки хны и превратилась в огненный факел. В художественном салоне отыскалась холщовая зелено-красная юбка с бахромой, пугающая даже отчаянную ростовскую молодежь с «Бродвея».

В таком варианте я отправилась в отпуск в Москву. Ужасно хотелось быть стервой.

Поезд приходил на рассвете. Я смотрела в окно, видела, как бежит за вагоном Володя, и сама рванулась навстречу, слетев со ступенек прямо ему в руки. Становлюсь маленькой и беззащитной. Вижу огромные родные глаза так близко, что путаются ресницы, и слышу: «Вот это да! Смотрю, не понимаю. Два солнца — которое мое?»

Володя уже снимался в «713-й просит посадку» и мучился ненужностью в театре. В ту пору он часто упирался лбом в зеркало платяного шкафа, вжимался растопыренными пальцами в зазеркалье и надолго замирал.

Приехала на год — осталась навсегда. Нижний Тагил. 1991 год.


Ездила на несколько дней в Горький. Юранечка Ершов доставал контрамарки в Большой театр. Ходила, таяла и плакала украдкой. Пленилась Катей Максимовой, Владимиром Васильевым, Марисом Лиепой. Танцевала во сне. Ждала Володю. Мы всё надеялись, что театральные дела Володи поправятся и все у нас будет замечательно. Остаться в Москве без работы, как ни уговаривал Володя, не могла и совершенно не умела ее искать. Володя врос в Москву. Их нельзя было разъять. Я понимала это и не понимала.

А в Ростове работы было столько, сколько сможешь. И центральные роли в театре, и телевидение, и театральное училище, где уговорила меня Кариша преподавать сценическое движение. У меня уже была своя огромная комната в доме во дворе театра.

Снова звонки, письма, приезды, ожидание.

Театр Пушкина приехал на гастроли. Я встречаю — нет Володи! «Твой на крыше», — говорят мне. И правда, он ехал на крыше вагона «для интересу» — это же здорово! Чумазый и сияющий. Ездили на выездные спектакли, каждый на свои. Когда Володя был свободен, ездил с нами.

Однажды выхожу на крылечко клуба, а Володю дед под ружьем ведет, поймал на месте преступления — пытался украсть самое лучшее совхозное яблоко. Сели они на приступочек, поговорили душевно — к концу спектакля грозный дед принес нам яблок на всю команду. Прощались, как родные.

На рассвете они улетают. Окно моей комнаты выходит на розарий. Душный изнемогающий аромат. Володя привез с выездного спектакля огромные гроздья черного пряного винограда. Предчувствие беды — обороняюсь злостью. Володино недоуменное, растерянное лицо. Умоляющие глаза. Мы вышли в еще серый предрассвет. Вот он пошел, сейчас обернется — я знаю, и тогда бросаюсь в дом и жутко чувствую, как взгляд его ударяется в пустоту. Зачем? Почему? Тогда мы не знали, что расстаемся. Напротив, мы строили планы покорения Ростова… и все было родное в нас.


Сколько лет прошло, а я все еще спотыкаюсь об эту пустоту.


Весной 1962 года на доске приказов висело распределение «Красных дьяволят» — одну из ролей должен был играть Володя. Вопрос о его приезде был решен. Позвонила Грета. Никогда не звонила и вдруг: «Абрамова ждет от Высоцкого ребенка! Ты должна знать!» Володя позвонил чуть позже, в тот же день, сказал, что прилетает. Я спросила: «Правда ли то, что мне сказала Грета?» Он врал, так убедительно врал. «Как прилетишь, так и улетишь», — сказала я. И поставила точку.

Ленком закрыли. Перешла в театр Горького. Выпускался спектакль «Свежий ветер» по пьесе местного автора, кажется, Суичмезова, что было тогда модно и очень полезно для карьеры. Театр должен был ехать с этим спектаклем в Кремлевский дворец. Я репетировала одну из ведущих ролей, но все бросила и уехала в Пермь. Уехала спасать актера, у которого только что умерла мама. Он страдал и поэтому пил, в Ростове для него работы не было, а вот в Пермь пригласили, и я, одна я, могла его спасти.

В далеком уральском городе. Нижний Тагил. 1990–1991 годы.


Больше не было писем. Редкие телефонные звонки — деловые разговоры с долгими неуютными паузами: «Прислать заявление в милицию, чтобы выписали? — пожалуйста. Выслать документы на развод — с удовольствием. Как я? — замечательно, прекрасно, лучше не бывает». И смеюсь, смеюсь, ни разу не спросила: «Как ты?»


Если бы ты знал, Володя, как мне было плохо!


Никого я не спасла. Я погибала сама. 4 августа 1963 года я родила девочку. Она прожила три дня и три ночи. Жить было незачем, но тот, кто был рядом, был еще слабее. Его надо было лечить, и еще надо было работать.

В конце августа — начале сентября, возвращаясь с гастролей Сочи—Краснодар, я была в Москве у Греты Ромодиной. Шла по Ленинградскому проспекту и вдруг затылком почувствовала взгляд. Оглянулась — никого. Я принесла взгляд домой, и тут же позвонил Володя — он видел меня из троллейбуса.

Вечером он приехал с Каришей Филипповой и привез мне песню «О нашей встрече что и говорить…». Клялся, что только что сочинил, Кариша божилась, что это правда. Я немного подулась и попросила написать мне текст; мне понравилось про «Большой театр» и не понравилось про «длиннющий хвост».



О нашей встрече что и говорить! —

Я ждал ее, как ждут стихийных бедствий, —

Но мы с тобою сразу стали жить,

Не опасаясь пагубных последствий.

Я сразу сузил круг твоих знакомств,

Одел, обул и вытащил из грязи,

Но за тобой тащился длинный хвост —

Длиннющий хвост твоих коротких связей.

Потом, я помню, бил друзей твоих:

Мне с ними было как-то неприятно,

Хотя, быть может, были среди них

Наверняка отличные ребята.

О чем просила — делал мигом я,

Мне каждый час хотелось сделать ночью брачной.

Из-за тебя под поезд прыгал я,

Но, слава Богу, не совсем удачно.

И если б ты ждала меня в тот год,

Когда меня отправили «на дачу»,

Я б для тебя украл весь небосвод

И две звезды кремлевские в придачу.

И я клянусь — последний буду гад —

Не ври, не пей — и я прощу измену, —

И подарю тебе Большой театр

И Малую спортивную арену.

А вот теперь я к встрече не готов.

Боюсь тебя, боюсь ночей интимных.

Как жители японских городов

Боятся повторенья Хиросимы.


Блокнотный лист простым карандашом мелким почерком долго хранился у меня, пока не начался очередной приступ борьбы с прошлым.

На другой день мы за руки пошли подавать заявление на развод.


Я посылала тебе документы — ты говорил, что терял.


Бродили, оказались у дома, где жил И. Тарханов. Вспомнили, как сидели у него в длинной узкой комнате, пили кьянти из плетеной круглой бутылки из самой Италии. Помолчали, прижавшись, и пошли в официальное учреждение. Мы договорились, что я сохраню фамилию. В мае 1965 года пришла куцая бумажка с ладонь. Она известила меня, что «брак расторгнут». Она ни о чем не могла меня известить — я не верю казенным бумагам.

Софи в спектакле Ж. Пуаре «Парижский уик-энд». Я сама придумала и связала костюм. Мне нравится. Нижний Тагил. 1994 год.


И потом… у меня была другая жизнь, трудная, нескладная, и было огромное счастье — сын! Глеб родился 1 мая 1965 года, и если бы носил фамилию отца, то был бы Глеб Владиславович Май, но он только мой и носит мою фамилию — Высоцкий.

Володины песни звучали всюду. Я отмахивалась от них, как могла. Но однажды…

Однажды в Новомосковске на пустынной ослепленной солнцем площади на меня обрушились «Кони привередливые». Пораженная, застыла я на раскаленной площади, запоздало понимая трагическую глубину легкого, забавного мальчишки.

Летом 1966 года я была у мамы в Горьком с маленьким Глебом. Мы гуляли по набережной, пришли домой, в дверь постучали, открываю — на пороге стояла Нина Максимовна. Она путешествовала пароходом, увидела нас на пристани и пошла за нами. Примирение состоялось. Мы с Глебом провожали ее на пароход, стояли на берегу, махали в две ладошки. Нам вдвоем было замечательно, и чуть-чуть грустно мне одной.

С Володей мы встречались непредсказуемо, случайно. В 1967 году в шестиметровой Каришиной комнате на Земляном Валу. Я чахла от головной боли, житейских неурядиц. Сидела серая, никакая. Кариша влетела с сообщением: «Вот, Высоцкий три года не звонил и тут позвонил. Сейчас будет!» Я не шелохнулась. «Посмотри на себя в зеркало, — говорит Кариша, — Изуль, это чудо!» И точно, как будто кто-то волшебным ветром сдул с меня серую немочь — и глаза горят, и волосы в локон, и губы в мак, и сумасшедшая невесомость.

Володя пробыл недолго. У него была назначена встреча с Бернесом. Мы сидели рядом, не касаясь, едва дыша.

Летом 1970 года я позвонила в Черемушки на улицу Телевидения.[5] (Кто-то из однокурсников сказал, что Володя потерял меня с моими переездами и тревожится.) К телефону подошла Нина Максимовна и сказала: «Бери такси и приезжай». Я примчалась очень быстро. Дверь мне никто не открыл, растерянно стою на лестничной площадке. Вдруг вижу, по лестнице поднимаются Нина Максимовна и Володя. Володя несет коробки конфет. Никогда не видела его таким душевно измученным. Долго сидели за чайным столом. Говорили все больше обо мне, о моих проблемах. Нина Максимовна сказала о предстоящей свадьбе Володи с Мариной Влади. Я никогда не ревновала. Мне казалось, что все женщины должны быть с Володей счастливы. Я тоже была счастливой. Несмотря на то что у каждого из нас была своя жизнь и мы так редко виделись, я всегда чувствовала его присутствие. Приезжая в Москву, уже на перроне я необъяснимо знала, в Москве Володя или нет.

Володя много пел. Я слушала, не слыша. Я видела Володю страшно усталого, разорванного, и мне было больно. Пришли два молодых человека, их молчаливое, неотступное присутствие было тягостно лишним. Поехали меня провожать. На одной машине мы, следом шла вторая.

Я что-то спросила о Марине. Володя сказал, что она очень хороший человек и очень много для него сделала. Еще Володя сказал, что репетирует Гамлета. Совершенно не поняла — зачем?

Приехали на Бауманскую. Володя хотел увидеть Глеба. Глебка спал. Володя постоял над ним, уговорились встретиться в начале сентября — ему предстояла поездка с концертами. В конце августа я уехала в далекий, никому не известный Нижний Тагил. На душе было тревожно. Мерещились ужасы.

Подмосковный июнь 1976 года был холодным и мокрым. Стыли березы, зябко топорщились молодые елочки.

Во дворе музея Владимира Высоцкого. В первом ряду вторая справа — Нина Максимовна, во втором ряду справа — я, Лидочка Сарнова, Семен Владимирович… уже нет Евгении Степановны.


Я жила на даче в Жуковке у подруги, похожей на грустного подростка, Надежды Сталиной. Мы познакомились в год, когда уехала из страны ее тетя Светлана Аллилуева, и Надежда, единственная носившая эту трагическую фамилию, была одинока, как само одиночество. В ее пустой квартире на Малой Тульской мы прожили недели две, поразительно быстро сроднившись. С тех пор в каждый приезд я останавливалась у Надежды. Менялись времена: в доме становилось то многолюдно и шумно, то снова возвращалась пустота.

В то лето был приток гостей. Компания была пестрая, больше театральный люд. Круглосуточно пили чай или водку, спорили, смеялись, пели. На столике у крыльца мокли грибы в мисочке. Гомонили птицы. Рыжим хвостом мелькала белка. Дремал у порога нескладный добрый пес. Отодвинув потайную доску в заборе, проникали званые и незваные гости. Всем хватало места и понимания. По утрам, отправляясь в ларек за продуктами, жевали хвойные лапочки, скусывая их с прохладных веток и, опрокидываясь в небо, просили солнышка.

Подчинившись томительному желанию, я позвонила Семену Владимировичу и услышала потрясающе знакомое: «Где ты пропадаешь? Через два дня Володя будет в Москве. Давай телефон».


Техника дурачит меня. До сих пор с суеверным страхом подхожу к телефону.


Мы не виделись шесть лет. Сверкающим утром позвонил Володя. Голос и солнце. Смех и солнце. Глупые, милые смешные слова: «Изуль, какие у тебя волосы! Какое платьице!» — «Волосы длинные, платье короткое. Волк! Волчонок! Волчека!» — «Завтра „Гамлет“. Утром „Гамлет“». — «Приеду! Приеду!» Ослепительное солнце. Все кувырком.

Дача всполошилась. Собралось вече. Все против — ехать нельзя. «Он на „мерседесе“, он из Парижа, он „всемирно известный“». Надежда смотрит на меня двумя огромными укорами. Все боятся за мое женское достоинство, человеческую гордость и за светлое прошлое, которое непременно рухнет от столкновения с настоящим. Но я уже в полете. Я не понимаю простых русских слов.

Тогда начинают меня одевать. Тащат юбки, куртки, детали — отбиваюсь. Остаюсь в своих прекрасных брюках за пять рублей, теперь таких нет и уже не будет никогда, в свитере, на который пошли бывшие варежки, шарфики и прочий роскошный утиль. На крылечке, обжигая руки, Надежда яростно красит мои вопяще-красные туфли марганцем и йодом. Приходит вечер. Опять моросит. Мне заготовили замшевое пальто и японский зонтик. Провели инструктаж, как им пользоваться. Ночь не помню совсем. Утром меня причесывают, подкрашивают, ободряют, и мы едем электричкой с Феликсом Антиповым — он же могильщик в «Гамлете». Боже, как страшно. Мерзнут волосы и стучат зубы.

Мы приехали рано. Феликс ввел меня черным ходом в унылый, непроснувшийся ресторан, кажется, «Кама», волшебно исчез и волшебно появился с рюмкой водки и конфеткой-трюфелем. Спасибо, Феликс!

И вот я стою у служебного входа и жду голубой «мерседес». Я не умею различать машины, совсем не умею. Подходят бойкие, шумные люди. Вяло стучит редкий дождь. Японский зонтик не открывается. Потихоньку отрываюсь от толпы. Непреодолимое желание бежать. Проехало светлое, серебристое. В толпе закричали: «Владимир Семенович! Высоцкий! Володя!»

Нина Максимовна, ее подруга Соня, я, мои троюродные братья Алеша и Юра Матвеевы. Москва, Малая Грузинская. 25 июля 2003 года.


Володя почти выпрыгивает из машины, подбегает ко мне — за руку сквозь толпу вбегаем в театр. Оставив меня на вахте, он бежит дальше. Грозная вахтерша чинит допрос. Потерянным голосом оправдываюсь: «Я с Высоцким». Он снова рядом. Повесили пальто и зонтик. В руке у меня билет, и снова бег длинными переходами, и я уже знаю, что после «Гамлета» мы едем в Коломну — там три концерта.

Фойе. Можно перевести дух. Хочется спрятаться и плакать тихо и долго. Взываю к собственному мужеству, вхожу в зал по кромочке неожиданно голой распахнутой сцены. Там у стены один, совершенно один Володя, и мне трудно и страшно пройти мимо, на минуту повернуться спиной, отыскать место. Слава богу, оно рядом у прохода. Странная пустота переполненного зала.

Нет сцены. Есть трагическое одиночество. Жажда жизни и вызов року. Страстная, пытливая, пульсирующая мысль. И гибель, которая не конец. Я не знала такого Гамлета. Я не знала такого Володю. Притихшая, вхожу я в означенную дверь с зеленым огоньком и жду. Проходит Феликс: «Он сейчас!» Володя появляется внезапно, и снова бег. С трудом отыскиваем «мое замшевое пальто и японский зонтик», впрыгиваем в маленький автобус, и он тут же срывается с места.

Мы вместе. Володя совсем как Володя, как двадцать лет назад, только темнее волосы и жестче рот. Мы пьем горячий черный кофе из термоса, жуем пахучие апельсины. За окном солнце. Володя спрашивает о бабушке, маме, Наталке, Глебе, обо всем и обо всех. Мы едем в Коломну. Какое счастье! Как жаль, что Коломна не на краю земли!

В городе афиши «В. Высоцкий, И. Бортник». Толпа огромная. Нас встречает милая женщина и обращается ко мне: «Вы Бортник?» Володя отвечает: «Она еще и Иван». Смеемся. Сквозь толпу до гримуборной, где заботливо приготовлены бутерброды, чай, кофе, пирожные.

Торопят с началом. «Какие, Владимир Семенович, просьбы?» — «Только одна. Устройте Изу поудобнее». На меня смотрят подозрительно и озабоченно и уводят от Володи в переполненный зал. С грехом пополам усаживают в центре дополнительного ряда прямо перед сценой. Володя выходит, я оказываюсь у него в ногах, запрокидываю голову, чтобы видеть его, и растворяюсь во всеобщем порыве любви.

Перерыв между концертами минут десять, не больше. Мы снова одни. По просьбе Володи к нам никого не пускают. Володя кормит меня, сам съедает несколько ломтиков колбасы, оставляя хлеб, прихлебывает кофе и поет мне одной то, что не может петь со сцены.

Второй и третий концерты я слушаю за кулисами, где мне поставили стул. Володя поет другие песни, почти не повторяясь, и ставит микрофоны так, чтобы мне было лучше видно. — «Тебе удобно?» — Я плачу, не пряча слез.

Растаял последний аккорд, отшумели аплодисменты. Охапки цветов не вмещаются в руках, но Володя собирает все до единого, бережно поднимая даже оброненный цветок. Наверное, это примета или потребность благодарной души. На «Волге» нас довозят до Таганки, пересаживаемся в Володину машину и едем на Малую Грузинскую. Володя готовит мне кофе и ванну и оставляет одну. Сегодня свадьба Беллы Ахмадулиной. Он должен поздравить. Я едва успеваю расставить цветы, собрав вложенные в них записки, как Володя возвращается. Сыгран «Гамлет», отпето три сольных концерта, далеко за полночь. «Я тебя люблю», — сказала я. «Я тебя всегда помню», — сказал Володя.

Кажется, через день я смотрела «Вишневый сад». Лопахин совсем не Гамлет, но Лопахин-Володя так же пугающе одинок, не понят, не любим. И какой он жесткий в финале — мороз по коже. После спектакля Володя отвозит меня в Жуковку. С нами Сева Абдулов — «Изуль, ты помнишь Севу?» — Я не помню. Он сидит сзади так тихо, будто его и вовсе нет. Мы зависаем в скорости, как в самолете, только проносятся назад чужие машины. «Остановись, мгновенье!»

На этой же неделе шестидесятилетие Семена Владимировича.


Ты улетал на два дня. Застолье уже началось, когда появился ты.


Володя в черной лайковой куртке, нездешне французский, великолепный. Я метнулась на кухню, следом Володя. Я сказала: «Ты ужасно похож на черного таракана». Больше я ничего не успела сказать — мы целовались. В дверях стоял Семен Владимирович.

Потом мы ели почему-то из одной тарелки и тихо смеялись. А еще потом ты ушел на спектакль. Я уехала в Белгород на гастроли.

У Володи было много планов. Душа моя была спокойна. Мне снова танцевалось, и мир был молодым и прекрасным.

Летом 1981 года, перепутав улицы и переулки, я бежала к Эрмитажу. Там ждали мальчики, Акимов Володя и Аркаша Свидерский, друзья Володиного детства и нашей юности.

Конечно же Эрмитаж — постоянное место встреч; там бродит память, туда страшно шагнуть одной. Нас трое. Нас недолго смущают перемены. Мы снова молоды, нам хорошо, сейчас подойдет Володя и скажет: «Это я!»

«Где наши письма?» Нина Максимовна отводит глаза. Не слышит. И только однажды, незадолго до смерти, она сказала: «Мы их сожгли. Там было еще старое Гисино пальто».

Загрузка...