-- Понимаю, понимаю, я вам не ровня! Простой деревенский учитель! -- он обиженно покивал головой, оттопырив нижнюю губу, но продолжал с азартом. -- Все равно я на вас рассчитываю! -он дышал энергично и шумно, и в голосе появился металлический призвук, чем-то он напоминал паровоз, готовый тронуться с места. -- Когда вы ознакомитесь с моими данными, -останавливать его было уже бесполезно, он успел набрать скорость, -- вы поймете, какой страшный зародыш развивается в нашем городе! Что может быть страшнее -- если низшие существа научились управлять человеком! Кошки! Не силой конечно, внушением, незаметно, неслышно... не считайте меня сумасшедшим... я вас могу убедить...

Меня захлестнула тоска, как в дурном сне, когда надо бежать, а ноги не двигаются, и в горле, не давая кричать, поселяется ледяной холод.

-- Вы лучше меня знаете, все великие открытия считались сперва бредом! Циолковского объявляли же ненормальным, и не кто-нибудь, а ведущие академики, лучшие умы!

Он почувствовал, что я готов улепетывать от него, как от нечистой силы, и решил пойти с козырной карты:

-- И вас лично это касается: я насчет черно-рыжей собаки. Тут я много обещать не возьмуь, потому что собаки, как таковой, уже нет... то есть я так думаю, -- не сомневаясь, что я проглатил наживку, он, как опытный рыболов, проверял, насколько крепко я за нее держусь, -- но ведь вам важно, как ее... того?

-- Мне все важно, -- разрешил я его сомнения, -- что вам о ней известно?

-- Почти ничего... пока. Моя рабочая гипотеза такая, что ее растерзали кошки.

-- Вы шутите? Кошки -- взрослого дога?

-- А если их много? Если их ОЧЕНЬ много? -- он уперся в меня многозначительным взглядом.

-- Чепуха! Да он бегает в сто раз быстрее!

-- Вы уверены, что тигровый дог будет спасаться бегством от кошек? Пока еще МОЖЕТ бежать?

Оказалось, он отлично знает, как называется "черно-рыжая собака". Несмотря на внешнюю бестолковость, у него все время хватало хитрости выворачивать разговор в нужную ему сторону.

-- Завтра! Приходите в школу, там ОНИ не подслушают! Но вам нужен хороший повод... -- он профессионально поднял указательный палец и выкатил грудь колесом, из этой позы, наверное, он приобщал школьников к премудростям менделеевской таблицы, -- сначала нужно зайти... лучше всего к редактору. Что знает редактор, знает весь город. Пройдоха! Скажите, что нужен анализ грунта. Или воды! Понимаете? -- палец его опустился. -Другой лаборатории нет! Он пошлет вас ко мне!

Я чувствовал себя завербованным шпионским агентом. Мне уже давали инструкции... и довольно курьезные.

-- По-моему, у вас мания преследования. Я просто приду к вам, чего тут бояться?

-- Нет, нет, не делайте этого! Они раньше времени выведут вас из игры! О, вы не представляете, как они коварны! -- его носорожьи глазки буравили меня взглядом, словно отыскивая трещину, за которую можно было бы зацепиться. Он рывком наклонился ко мне и медленно произнес шепотом: -- Ваши друзья здесь ничего не добьются, посоветуйте им уехать.

-- Так это писали вы? Для чего?

-- Хотел вам показать, что кое-что смыслю в здешних делах. Я знал, мы будем союзниками!

10

Утром я вышел из дома с отвратительным настроением, будто мне предстояло сделать какую-то гадость. По пути я смотрел внимательно вниз, наблюдая со странным любопытством, как мои башмаки погружаются в рыхлую известковую пыль, оставляя оттиски, повторяющие каждую царапину на подметках.

Добросовестно следуя инструкции Одуванчика, я добрел до центральной площади и проник в кабинет редактора "Черноморской зари".

-- Кого я вижу! -- завопил он отчаянно, едва я приоткрыл дверь; на лице его заколыхалась улыбка, словно вода в резиновой грелке.

-- Кого я вижу! -- проорал он еще раз. -- Редкий, редкий гость!

Пока я умещался в вертящемся кресле из белого пластика, он следил за мной счастливым и укоризненным взглядом, как если бы его посетил любимый непутевый племянник.

-- Он курит, я помню, он много курит! -- приходя в восторг от этого моего порока, он дергал и тряс ручку ящика, тот, наконец, подался со скрипом и выдвинулся противоестественным образом рядом со мной, снаружи стола -- на дне ящика пестрели сигаретные пачки.

-- Не эту! Не эту! -- он возбуждался все больше. -Американские! Там, в углу!

Дождавшись первых колец голубого дыма, он мечтательно проследил, как они уплыли наверх, и радостно объявил:

-- Я терпеть не могу табака! Меня прямо тошнит от него! -не слушая моих извинений, он потянулся к стене и щелкнул выключателем.

Все пространство заполнилось стрекотанием и хлопаньем лопастей, пять или шесть вентиляторов жужжали и пели на разные голоса, устраивая вокруг меня миниатюрный циклон. Дуло со всех сторон, даже откуда-то из-под кресла, на столе с громким шелестом трепыхались бумаги, дым моей сигареты исчезал в этом тайфуне, прежде чем я успевал его выдохнуть. Мне почудилось, что весь кабинет, подобно диковинному кораблю, парит уже над землей, и вместе со мной, с редактором, с его сигаретами, полетит сейчас над степью и морем, подгоняемый буйным ветром.

Редактор смотрел на меня, подперев щеки руками, и получал несомненное удовольствие; я решил, что можно перейти к делу.

-- Как? Лаборатория? Анализ воды? -- улыбка его всколыхнулась волной удивления, постепенно утихшей, лицо разравнялось и стало задумчивым, как блюдце с водой, простоявшее долго в спокойном месте.

-- Нет! Чего нет, того нет! И не ищите!

-- Неужто и в школе нет кабинета химии?

Его передернуло, и морщины прорезали наискось кожу лица, словно за ней повернулось нечто массивное, твердое и угловатое, вроде литой стеклянной чернильницы.

-- Кабинет есть. Но учитель!.. Никуда не годится. Псих, клинический! Он вам не поможет.

-- Но мне нужны простейшие реактивы. Самые простые вещи.

-- Он и простых вещей не может. Чокнутый!.. Да у него все пробирки давно перепутаны.

-- Это пустяки, я разберусь.

С сомнением склонив голову, он повернулся в кресле. Взгляд его направлялся на верхние полки книжного шкафа, где я увидал с удивлением белую кошку, спящую на пачке бумаг.

-- Попробуйте! Но уж если что выйдет не так, то покорно прошу, на меня не обежайтесь... Вот та улица, за рестораном. Школа -- дворов через десять. И поменьше с ним говорите. Пакостник!

-- А что он делает?

-- Вс"! Вс" делает! Всюду суется! Вс" вынюхивает! Вообще лучше с ним не разговаривайте!

С этим напутствием я и ушел, и он на прощание поколыхал мне любезно лицом.

Когда я уже был на площади, от редакции долетел приглушенный крик:

-- Кого я вижу! -- туда входил следующий посетитель.

В ресторане гремели посудой, швейцар только что отпер дверь и вынес на крыльцо табуретку, символ его присутствия на посту, и одновременно оповещение горожанам, что ресторан действует. Вид ее подсказал мне способ оттянуть свидание с Одуванчиком.

По случаю субботнего дня бар открылся с утра. Лена уже работала, то есть сидела за стойкой со штопором и книгой в руках. Для меня она ее отложила, механическим рассеянным жестом выдернула бутылку из гнезда холодильника и поставила передо мной. Этикетка -- сухое вино -- выражала ее точку зрения, что именно прилично пить по утрам в одиннадцать.

-- Что мы читаем? -- спросил я, как мне казалось, беззаботно и весело. Но повидимому, вышло фальшиво: она оглядела меня, словно врач пациента, округлым движением убрала бутылку и выставила другую, теперь с коньяком.

Я невольно загляделся на ее губы -- в меру полные, точно очерченные и яркого розового, чуть оранжевого цвета. Следов помады, как будто, не было.

Она наклонилась вперед, слегка запрокинула голову и, опустив ресницы, подставила себя моим взглядам, как подставляют лицо дождю или ветру.

-- Цвет натуральный, -- она снова выпрямилась, -- это у нас семейное, у бабушки были такие губы до самой смерти... и даже в день похорон.

В ее руке, как у фокусника, возникла сама собой рюмка; ее ножка коротко звякнула о стекло стойки, отмечая конец вводной части беседы.

-- Вторую, -- потребовал я.

Укоризненно покачав головой, она таким же загадочным способом добыла еще одну рюмку; второй щелчок означал, что пора поговорить обо мне.

-- Вы пришли о чем-то спросить...

Спросить у нее?.. О чем?.. Чепуха какая... хотя... можно спросить...

-- Что бы вы сделали, если бы вам предложили съесть лягушку?

Она нисколько не удивилась, не раздражилась нелепостью вопроса и не стала ничего выяснять дополнительно, а просто заменила мою рюмку стаканом. Это был ловкий трюк -- она показала его уже вторично -- убрать одну вещь и, взявши неизвестно откуда, из воздуха, поставить на ее место другую, и все это одним-единственным плавным движением. Да и способ изъясняться -- с помощью бутылок и рюмок -- тоже был недурен, своего рода профессиональный жаргон.

Она снова оглядела меня, но теперь уже не как врач больного, а как профессор студента, перед тем как в зачетке проставить отметку, налила мне почти полный стакан, себе рюмку, и убрала бутылку вниз.

Интересно, что мне поставили... это не двойка и не пятерка... если бы двойка, было бы полстакана, а если пятерка, бутылку бы не убрали...

Взяв свою рюмку, она уселась пить поудобнее, поставивши ноги на что-то под стойкой, и колениее приходились теперь как раз против моего носа. Я смотрел вдаль, близкие предметы двоились, и я видел четыре колена в ряд, четыре круглых красивых колена, как на рекламе чулок. Но вскоре их стало два, и я слишком уж хорошо чувствовал цвет ее кожи -- цвет топленого молока, и ее теплую упругость. Она же считала, видимо, интерес к своим коленям законным, и смущения не испытывала.

-- Летом плохо в чулках, -- она с сожалением погладила ноги ладонями, -- а директор настаивает... говорит, пусть лучше кухня обрушится, чем барменша без чулок.

Покончив с сигаретой и коньяком, я встал.

-- Ну вот, -- сказала она медленно, -- я немного вас развлекла... моими губами и коленями... что еще есть у женщины, -- она тоже встала и, протянув руку, стряхнула с моего рукава пепел от сигареты, -- что-то вас беспокоит... но плохого с вами не будет, если захотите, расскажете вечером.

-- А все-таки, -- спросил я, -- что мы читаем?

Она показала обложку: Джек Лондон, Сказки южных морей.

-- Интересно... но как там страшно... они все там живут прямо посреди океана, я умерла бы от страха.

Отсчитавши вдоль улицы десять дворов, я очутился в безлюдном месте. Школьное здание я опознал без труда. Как полагается всякой провинциальной школе, она была окружена тополями, и как всякая школа летом, носила отпечаток запущенности. Не верилось, что внутри может быть кто-то живой, даже такая странная личность, как Одуванчик.

И все-таки он там был. Он открыл мне дверь и запер сейчас же снова. У кабинета химии, прежде чем повернуть ключ, огляделся по сторонам, а войдя, первым делом проверил задвижки на окнах и заслонку трубы вытяжного шкафа. Он демонстрировал явственные замашки мелкого сыщика, и я гадал, изобрел ли он их самостоятельно, или насмотрелся детективных фильмов.

Найдя все запоры в порядке, он торжественно протянул мне руку:

-- Наконец-то! Наконец-то! Мне даже не верится! -- он часто моргал глазами. -- Восемнадцатое июля, запомните этот день! Он войдет в историю науки! Я не успею, но вы, вы-то будете об этом писать мемуары! -- он повернулся к столу и дрожащим пером обвел число восемнадцать в календаре красными чернилами.

Энергично потирая ладони, он подбежал к окну, резко остановился и выбросил правую руку вперед, указывая на ближайшее дерево:

-- Ага! Вот уже и подглядывают!

На толстом суке тополя, выгнув спины, яростно шипели друг на друга две рыжие кошки; если они ухитрялись при этом подглядывать за нами, их коварство, действительно, превосходило все мыслимые пределы.

-- Ничего, ничего! -- погрозив кулаком тополю с кошками, он вывалил из ящика стола кучу листков, частью исписанных, а частью с наклеенными печатными вырезками. -- Вам нужно ознакомиться с моей картотекой! А я... вы меня извините. Я так взволнован!

Он удалился к лабораторному шкафу и принялся трясти над мензуркой аптекарским пузырьком, торопясь и разбрасывая капли по сторонам. До меня докатился удушливый запах валерьянки.

Я взялся за бумаги. Почти все были выкромсаны из популярных научных журналов, хотя попадались выписки и из серьезных изданий -- он ездил за ними, наверное, куда-нибудь в крупный город; не брезговал он и газетами. Его занимал любой текст, где упоминались кошки.

"Профессор Кроуфорд (США) считает, что устройство зрачка и радужной оболочки глаз некоторых представителей кошачьих обеспечивает им, помимо ночного зрения, еще и возможность гипнотического воздействия на прочих млекопитающих. Особенно развита эта способность у обыкновенной домашней кошки. Относительно того, как данная особенность могла возникнуть в процессе эволюции, профессор утверждает, что здесь могут существовать по крайней мере три точки зрения..."

"...доказано, что структура нейронной сети кошачьего мозга не проще, например, человеческой.

КОРРЕСПОНДЕНТ: Что же это, профессор, выходит, кошка может быть умней человека?

ПРОФЕССОР ДЮРАН: Приспосабливаясь к нелепому уровню вашего вопроса, если хотите, да! Грубо говоря, у кошки достаточно сложная система связей, чтобы обдумать любой вопрос не хуже человека (это не означает -- она может его обдумать), но у нее нет ячеек, чтобы надолго запомнить процедуру и ее результаты.

КОРРЕСПОНДЕНТ: Все равно не поверю, что моя кошка умнее меня!

ПРОФЕССОР ДЮРАН: И напрасно, молодой человек!"

"Лаборатория фирмы Тэкагава продолжает исследование возможностей применения головного мозга животных в качестве малогабаритных биологических компьютеров. При полной загрузке всех клеток одного полушария белой крысы, мощность его превзошла бы самые крупные вычислительные устройства, созданные людьми, однако долговечность такого компьютера составила бы менее одной десятой секунды. В обозримом будущем фирма надеется создать дешевый настольный компьютер на базе композиции из нескольких полушарий головного мозга домашней кошки".

"...Но никто из туземцев кошку ловить не решился: кошки, якобы, насылают ужасные болезни..."

"...и Дженни Скопс ответила, что чувствует себя увереннее, когда ее кошка присутствует на съемках..."

Я вытащил наугад еще несколько листков -- все они содержали примерно такую же чепуху. Неужели он заставит меня все это читать?

Одуванчику, к счастью, не терпелось начать разговор.

-- Заметьте, что это, -- он любовно пошлепал ладонью бумажную кучу, -- я стал собирать потом, когда обо всем догадался.

-- Но на чем же основаны ваши догадки?

-- Как, вы вс" сомневаетесь? Это уже не догадки! Вы же знаете, в городе нет ни одной собаки -- это они запрещают держать собак. И то, что случилось с вашими друзьями? А вы обратили внимание, какие кошки у всех начальников? Где вы видели белую кошку с такой длинной шерстью? А тут их много, и заметьте, все у начальства! Это они тут всем заправляют, а остальные -- на побегушках. Людям внушают, что захотят. Рдактора видели? Ни строчки в набор не пропустит, пока кошка, что в редакции, не одобрит!

Я представил себе кошку за корректурой, с толстым синим карандашом в когтях.

-- Ну уж это, вы знаете, слишком. Она, что же, макет подписывает, или он читает ей вслух?

-- А вы не смейтесь, не смейтесь! Может, и вслух, может, и подписывает. Они вс" могут! Да, главное, и читать не нужно, он и так, сам чувствует, что ей не понравится! И все другие тоже.

-- Отчасти вы правы -- в том, что на кошек тут чуть не молятся. Но вот в Индии коровы -- по-настоящему священные животные, а они, это уж точно, никаким гипнозом не занимаются. Какие у вас основания думать, что сами кошки кем бы то ни было управляют?

-- У них есть свой центр -- памятник на кошачьей пустоши, их правительство там заседает. Он для них очень важен, и они его охраняют.

-- "Заставляют" людей охранять?

-- Нет, охраняют сами!

-- Не может этого быть.

Одуванчик слегка приосанился, его руки перестали дрожать и глаза многозначительно выпучились.

-- Давайте проверим! Вы бывали на пустоши -- сколько кошек вы там встречали?

-- Не считал... десятка два или три.

-- Дежурные -- их всегда столько. Но попробуйте что-нибудь сделать с этим самым памятником -- и они соберутся сотнями! Сейчас мы с вам выйдем на улицу...

-- Нет, нет, -- перебил я его, -- объясните мне лучше, чего вы добиваетесь, и зачем я вам нужен? Почему вы не приведете в систему ваши наблюдения и сами их не опубликуете?

-- Сам? Да меня тут же в сумасшедший дом! Они и так не прочь это сделать. А вы -- другое дело, им до вас не дотянуться. Мы должны открыть глаза людям, показать, что ОНИ на все способны. Конечно, это опасно, да ведь кто из ученых не рисковал жизнью! Это же касается всего человечества. Пока они захватили наш город и владеют им не хуже, чем какие-нибудь помещики, потом захватят весь Крым, а потом -- кто знает, каких бед они могут наделать!

-- Но помилуйте, люди и кошки вместе живут не одну тысячу лет. Почему же раньше ничего подобного не было?

-- Откуда вы это знаете? Кто вам сказал, что они не меняли правительства, как хотели, не начинали войны, не загубили целые народы? Нужно еще покопаться в истории. Но это после, а сейчас главное, чтобы вы мне поверили, поддержали меня! Надо им сейчас дать понять, что мы намерены взорвать памятник, а вечером привезем туда безвреднейший ящик, -- неожиданно он хихикнул, -с чистым песочком. И посмотрим, что они будут делать!

-- Это кажется мне слишком нелепым. Я не буду участвовать в таком ни с чем не сообразном предприятии.

-- А если я вам покажу труп черно-рыжей собаки?

-- Где он?

-- Недалеко от города, можно съездить сегодня же. Приходите в семь к западной развилке шоссе, я буду на мотоцикле. А сейчас уж позвольте, по поводу статуи... объявить, пусть покрутятся... Там уж сами решите: не пожелаете, так я один поеду на пустошь.

Я не стал спорить -- в конце концов, какое у меня право что-либо ему запрещать.

Мы вышли вместе. У канавы в пыли возились несколько кошек, и Одуванчик, хитро прищурившись, сказал им почти ласково:

-- Ну, пришел вам конец, шелудивцы! Конец вашим делишкам и конец вашему памятнику. Конец черной статуе -- поняли? И осколков от нее не останется!

В серьезности, с которой он это выпалил, крылось нечто заразное -- мне вдруг померещилось, что кошки его слушают с особым вниманием.

11

Без пятнадцати семь я отправился в путь. Двигался я механически, ощущая пустоту в мыслях. Навязчиво, гулко, как шаги в ночных улицах, в голове отдавались слова, и я с трудом наводил среди них порядок. Я увижу труп черно-рыжей собаки... труп, черно-рыжий труп... и напишу письмо... буду ждать ответа... нет, ждать не буду... ответить попрошу телеграммой... да, телеграммой, и не сюда, а в Ленинград... и уеду из этого города... уеду из города...

Чтобы придти в норму, я произнес вслух:

-- Наконец, я уеду из этого города.

Вдали, вдоль цепочки телеграфных столбов, полз игрушечный автомобильчик, зеленый газик с желтыми дверцами -- неутомимый майор спешил куда-то по своим милицейским делам. Должно быть, он на хорошем счету у начальства. Да, несмотря на выпивки, несмотря на частые выпивки. Несмотря, на хорошем счету... какое странное слово: счету... почему слова выходят из-под контроля... да, выходят из-под контроля... тьфу!..

Он, действительно, очень спешил. За ним катилась лавиной белесая пыльная туча, она долго висела в воздухе, скрывая кусты акаций. Пыль не садится на землю, вот почему душно... и Одуванчик не едет, поэтому душно... Одуванчик злодей... кошка просто животное... неприкосновенное древнее животное... а Одуванчик злодей... я тоже злодей... нет, я помощник злодея... помощник злодея...

Одуванчик подкатил со стороны города. В парусиновых белых брюках, в светлозеленой рубашке, он был полон жажды погони и выглядел помолодевшим. В посадке его, в оттянутом вперед подбородке, было что-то собачье, что-то от разгоряченной легавой, идущей по верному следу; будь у него хвост, он дрожал бы от нетерпения. Мне показалось сперва, он улыбается -- нет, лицо его превратилось в маску азарта. Мотоцикл, старый, замызганный, трясся, трещал и, как будто, еле удерживался, чтобы по собственному почину не сорваться с места.

Одуванчик все же нашел в себе силы извиниться за опоздание:

-- Гнался Крестовский! Выслеживал, бестия! Еле ушел, отсиделся в коровнике! Забирайтесь в коляску. Осторожно, там ящик!

Что-то здесь было не так -- сомнительно, чтобы Крестовского мог надуть Одуванчик; я хотел ему об этом сказать, но мотоцикл взревел, окутался дымом и ринулся вперед с громким железным лязганьем.

Дорога медленно поднималась в гору. Мотоцикл, каждый метр преодолевая с трудом, сотрясался конвульсиями, чихал и оглушительно хлопал, казалось, вот-вот он взорвется, но Одуванчик нещадно выжимал из него мощность, словно погоняя усталую лошадь, и стрелка спидометра менее двадцати не показывала.

Мы въехали на плато. Каменистое, голое, испещренное трещинами и извилистыми желобами, оно походило на сморщенное, невероятных размеров лицо. Пучки редкой бурой травы едва прикрывали скальное основание, там и тут зияли черные дыры промоин.

-- Мраморовидные известняки! -- рявкнул мне в ухо Одуванчик. -- Дальше пойдут жилы мрамора!

Подъем прекратился, и Одуванчик прибавил ходу. От нас непрерывно разбегались веером суслики, их было так много, будто они специально собрались нас встречать.

Меня резко бросил вперед, мотоцикл упруго присел, раскатисто громыхнул и умолк. Одуванчик спрыгнул на землю:

-- Мраморные карьеры! Четыре километра от города!

Он повел меня в сторону от дороги, и шагов через сорок открылось море. Далеко внизу, недоступное и спокойное, оно играло зеркальными блестками, и над краем его плыло красноватое солнце, словно примериваясь, где ему следует нырнуть в воду.

-- Осторожнее! Осторожнее!

Я опустил глаза -- в двух метрах от нас начинался провал в белую пустоту. Внизу, в глубине вс" -- и скалы, и отдельные глыбы мрамора, и осыпи мелких обломков -- слепило фарфоровой белизной. Несколько глыб лежало на дне, белея сквозь синеву воды. Скалы у берега были искромсаны прямоугольными выемками, ступенями, прорезями, как будто здесь великанские дети выпиливали себе кубики. Мы вспугнули стрижей, и они сновали под нами в гаполненном белизной пространстве, черные, как закорючки копоти на крахмальной скатерти.

В планы Одуванчика не входило, чтобы я любовался пейзажем.

-- Идемте к шурфам! Они свежие, недавно били геологи! -он давал на ходу торопливые пояснения, желая убедить меня в своей основательности. -- В этих мраморах что-то ценное. В позапрошлом году били. Глубокие, метра по три... Стойте, кажется здесь! Нет, сюда. Сюда, вот он!

В шурфе, на мраморном дне, лежал, выделяясь желтоватым пятном, скелет крупной собаки, и рядом -- клочки черно-рыжей шерсти. Снежно-белые гладкие стены мерцали цветами неба, золотистым и голубым, и казалось, это сияние, отделяясь от стенок, плавает облачком в воздухе.

-- Сначала солнце и жажда, а потом муравьи! -- важно объяснил одуванчик; усилившись эхом снизу, слова его прозвучали, как жуткая деловитая эпитафия.

Так вот он, труп черно-рыжей собаки... бедный Антоний... бр-р... какая скверная смерть.

Оттуда тянуло прохладным болотным запахом. Неужто таков запах смерти... запах белого мрамора.

Тишина в шурфе казалась какой-то особой, звенящей. Я почувствовал неприятный озноб, как от недружелюбного взгляда, и стал невольно осматриваться. Одуванчик же, словно нетерпеливый ребенок, тянул меня за рукав к мотоциклу.

-- Как его сюда заманили?

-- А вот это спросите у НИХ! -- его голос был полон самодовольства.

Дорога назад, каких-то несколько километров, была бесконечной. Гадкий озноб в спине не проходил, и никак не удавалось отделаться от этого тонкого болотного запаха, мы везли его с собой в мотоцикле, он исходил не то от брюк Одуванчика, не то от его мерзкого ящика, который ерзал по дну коляски и больно давил мне ногу.

Одуванчик направился к пустоши далеким кружным путем, имея в виду не попасться Крестовскому на глаза, если тот возвратился в город -- оттого на кошачью пустошь мы вкатили уже при луне.

Я с наслаждением закурил сигарету, а Одуванчик копался с ящиком, извлекая его из коляски, и отдавал мне последние распоряжения:

-- От мотоцикла не отходите! Ни в коем случае! Что бы ни показалось вам, что бы вы не увидели! Главное, чтобы он не заглох! Если пойдут перебои, прибавляйте немного газ, он это любит!

Он удалился к сфинксу, еле видному в свете еще низкой луны, таща с собой ящик, перевязанный крест-накрест веревкой.

Прислонившись к сидению, я терпеливо ждал. Но вот сигарета кончилась -- значит, прошло минут десять -- а Одуванчика нет.

Мне почудилось, там, у сфинкса происходит возня. Слышно ничего не было -- мешал мотоцикл, мешали цикады, но мне упорно мерещилось, что там что-то творится.

Мотор тарахтел исправно, и я рискнул пойти на разведку. Приближаясь, сфинкс вырастал в размерах, и рядом с ним мельтешили серые тени, теперь стало ясно, там шла борьба, молчаливая и отчаянная.

Я побежал. Слева возник новый звук, урчащий, навязчивый, но думать о нем было некогда. Я бежал изо всех сил, оставалось еще метров пятнадцать.

В лицо мне ударил свет -- пришлось оглянуться и потерять на этом пару секунд -- меня накрыла прожекторная фара автомобиля. Кроме нее и обычных фар, там мелькали еще серо-лиловые вспышки, часть следующие одна за другой. В этих мгновенных импульсах ослепительного мертвого света я и разглядел Одуванчика, лишь только прожектор оставил меня в покое. Его одежда висела клочьями, по светлой ткани расползлись черные пятна. На земле живой серой массой теснились кошки, они на него непрерывно бросались, стараясь повиснуть на нем, он стряхивал их, но тут же прыгали следующие, ввыдирая из него все новые лоскутья одежды. Я понял, что черные пятна на нем -- это кровь. Вспышки выхватили из темноты жуткие фантастические картины: лиловый изогнувшийся человек и вокруг него неподвижно висящие в воздухе кошки, с лиловой вздыбленной шерстью, с протянутыми к нему лапами, с растопыренными когтями.

Машина остановилась, и прожектор ярко освещал Одуванчика, но кошки не разбежались. Одуванчик упал. Из машины к нему прыгнули два человека -- теперь я видел, что это милиция. Я успел добежать к Одуванчику одновременно с ними и тоже принялся расшвыривать кошек ногами, но те с нами воевать не решились и оставили нам поле боя и поверженного на траву Одуванчика. Он потерял сознание и вид имел ужасный: весь в крови, одежда изодрана, кожа располосована следами когтей.

Пока мы грузили его в машину, Крестовский, стоя на переднем сидении, продолжал щелкать своей автоматической камерой, поспешно снимая все подряд, кадр за кадром. Я стал рядом с ним на подножку, машина двинулась. Он успел на ходу еще дважды снять сфинкса, две короткие лиловые молнии осветили феерическое зрелище: черное изваяние, и на нем -- на плечах, на хвосте, на лапах, на ступеньках его пьедестала -- всюду сидят кошки, черные и лиловые, они все ощетинились и злобно шипят в нашу сторону.

У мотоцикла машина притормозила.

-- Прыгайте! -- крикнул мне Крестовский, и влево, шоферу: -- Доставишь домой профессора! -- он перегнулся и взялся за руль.

Шофер открыл дверцу и выскочил на дорогу, а Крестовский, успевший уже ногой нащупать акселератор, перебирался на его место, Я спрыгнул, автомобиль наддал ходу и скрылся из вида.

Когда я подошел к мотоциклу, милиционер сидел за рулем, и мне пришлось опять забираться в коляску. Мотор не заглох, и я только тут понял, что если бы оставался у мотоцикла, то еще, может быть, не успел бы выкурить вторую сигарету.

Он возился на щитке с выключателем, и ему, наконец, удалось включить фару. В ее радужном свете возникла женская фигурка -- торопливая настороженная походка , короткая юбка и распущенные черные волосы, перекинутые с плеча на грудь -заслоняясь от свете ладонью, она шла нам навстречу.

-- Лена!.. Зачем вы здесь?

Она ничего не ответила, беспокойно нас оглядела и поспешно, как будто мы ее ждали, а она слегка опоздала, залезла на заднее сидение.

12

По дороге, от неудобной скорченной позы, мне свело ногу содорогой, и стоя, наконец, на земле, я осторожно растирал бедро, стараясь это делать не очень заметно.

-- Тебя подвезти? -- спросил милиционер, полуобернувшись к Лене. Судя по тону, он был хорошо с ней знаком.

Она медленно, словно через силу, покачала головой, но продолжала сидеть неподвижно. Потом перекинула ногу через заднее колесо и опустилась на землю.

Мотоцикл уехал, и треск его смолк за изгибом улицы. Стало тихо, так тихо, будто мы находились глубоко под водой. Волны жидкого лунного света затопили, залили город и растворили в себе все звуки, все шорохи. Огни нигде не горели, в окнах струилось только лунное серебро -- этой ночью, казалось, город впал в летаргический сон.

Судорога меня отпустила, и я, хотя и прихрамывая, мог подойти к Лене. Губы ее шевелились, пытаясь что-то сказать, и лицо выглядело бледной безжизненной маской. Вблизи я узнал эту, заметную даже сейчас, белизну ее губ, округлившиеся глаза и застывший взгляд -- я все это видел однажды -- ее, как тогда у моря, мочал животный немой ужас.

-- Что с вами, Лена? -- я хотел взять ее за руку, но она отшатнулась, точно я собирался ее ударить, и тут же вцепилась в мою руку сама. Ее пальцы были влажными и холодными.

Она не разжимала их ни по пути через сад, ни на крыльце, ни в прихожей, где вдруг остановилась так резко, что мы оба чуть не упали.

-- Дверь, дверь... запереть дверь, -- умоляла она глухим хрипловатым шепотом.

-- Чего нам бояться? Сюда никто не придет.

Она не ответила -- не могла или не хотела, и я долго искал ключ в темноте наощупь, на столе среди всякого хлама, досадуя и на собственную неряшливость, и на Лену, не желающую освободить мне другую руку.

Лунные квадраты на полу комнаты вызвали у нее новый прилив страха, и она бросилась задергивать шторы. Ее пугал даже электрический свет -- когда я притронулся к выключателю, она буквально повисла на моей руке:

-- Не надо, нигде больше нет света, они будут ходить кругом, они найдут нас.

-- Кто, они?

Она сразу отпустила меня и отошла, судя по звуку шагов, куда-то к середине комнаты. Я оставил выключатель в покое, но решил, как только она отдышится, все-таки допытаться, чего она так боится.

Сквозь неплотные шторы кое-какой свет просачивался, и я уже приблизительно мог различать предметы. Я тяжело плюхнулся в кресло и закурил сигарету, огонь спички на миг выхватил из темноты съежившуюся фигурку Лены, сидящей на моей кровати.

Я понял, что смертельно устал. Какой бесконечный день... И все время перед глазами проклятые кошки -- лиловые, злющие, висящие в воздухе с растопыренными лапами, с выпущенными длиннущими когтями.

Сигарета моя догорела, и я потушил окурок, наощупь найдя пепельницу. Кровать беспокойно скрипнула -- видимо, огонек сигареты Лену как-то подбадривал.

-- Мне страшно, посидите со мной, -- жалобно позвала она, но уже довольно нормальным голосом.

Я сел рядом с ней и обнял ее за талию -- ее била мелкая дрожь. Она тотчас рукой обвила мою шею, я поцеловал ее, и она старательно, даже слишком старательно ответила на мой поцелуй, но губы ее были холодными и одеревенелыми. Она искала во мне лишь защиты от страха, и у нее не было никаких желаний, кроме единственного -- избавиться от терзающего ее кошмара; первобытный инстинкт подсказывал ей запрятаться в теплую тьму постели, как дикие звери прячутся в норах. И я, против воли, почти верил в неотвратимость воображаемой опасности, и чувствовал, как в глубине сознания шевелится, пока еще еле заметно, темный необъяснимый ужас.

Я старался его подавить, помня ее гипнотическую способность передавать свои состояния, и испытывал перед ней, прячущей лицо на моем плече, и перед возможной близостью с ней, суеверный страх.

Счастливое наитие подсказало мне верный ход:

-- Хочешь водки? -- спросил я, неожиданно для себя переходя на "ты".

Она кивнула, и я нашел в буфете бутылку и рюмки. В доме не нашлось ничего съедобного, но выйти на улицу -- сорвать хоть несколько яблок -- она не позволила, и я где-то был этому рад, в ночном саду мне уже мерещилось нечто безликое, но осязаемо-жуткое. Я поддавался ее внушению.

От водки она начала приходить в себя. Я боялся пока выспрашивать что-нибудь, но она заговорила сама:

-- Сегодня страшная ночь... я редко боюсь по ночам... но сегодня такая страшная ночь... я еще утром поняла, что вы пойдете туда... а перед закатом все началось... смерть ходила кругами, кругами... вокруг вас ходила... она и сейчас ходит... по кругу ходит и выбирает... -- голос ее стал низким и чуть гортанным, слова, подчиняясь однообразному ритму, звучали странной дикарской музыкой, как заклинания. Наверное, среди ее предков были когда-то шаманы.

-- Постой, -- перебил я ее, -- перед закатом ничего такого не происходило! Я видел скелет собаки, погибшей плохой смертью и смотреть было не так уж приятно -- вот и вс".

-- Не надо, не надо было... какие безумные люди... и этот майор окаянный, ох, как он плохо кончит... я хотела вас увести, опоздала... теперь всем будет плохо... слишком страшная ночь... всех, всех вызвали... вызвали самых страшных... они сейчас ищут, ищут... -- она в такт словам, почти в трансе, раскачивалась из стороны в сторону.

Ее ворожба меня гипнотизировала, еще немного, и я начну вместе с ней корчиться от гадкого беспредметного ужаса -- я решил сейчас же, любой ценой, прекратить это.

-- Перестань! -- я вскочил и, взяв ее руки в свои, встряхнул их. -- Тебя просто мучают кошмары! Это нервы, твои нервы, а на самом деле ничего нет, из того, что тебе чудится!

-- Не надо так громко, тише, -- попросила она, -- они услышат.

-- Они! Кто, они? Они -- твои собственные видения, твои выдумки, твои нервы! Они! Объясни мне пожалуйста -- что это такое, они?

-- Я боюсь... боюсь о них говорить, приманить боюсь... они меня там заметили, все равно найдут... не хочу, чтоб сейчас... не хочу, чтоб тебя нашли...

-- Спасибо! Вот уж "им" была бы находка! -- я старался придать своей реплике насмешливость и даже развязность, чтобы не подчиняться внушению, не начать принимать всерьез ее невротический бред. Она это почувствовала и пропустила мои слова мимо ушей.

-- Я не знаю, как их назвать... они есть везде... выходят из моря... выходят в неподвижную ночь... как сегодня... а ты видел, как затаился город, как вс" застыло... их вс" чувствует... -- она испуганно замолчала, услыхав слабый шорох, я замер невольно тоже. И тут за окном раздались отвратительные хлюпающие, клокочущие звуки, словно трель издевательского злобного смеха.

Потом уже я пришел к выводу, что это была ночная песня какой-нибудь травяной жабы, но тогда мне послышалось в ней дьявольское злорадство кого-то или чего-то мерзкого, чуждого, жуткого, и померещилось, будто на штору легла тень.

Лену всю передернуло, она зажала себе рот ладонью, чтобы не закричать, а другой рукой схватила мое запястье, так что ногти ее больно впились в кожу. Мы выжидали -- может, минуту, а может, дольше -- но звуки не повторялись.

-- Не могу, не могу больше, -- простонала она тихонько. Резко откинув одеяло, судорожным движением она скинула туфли и через мгновение уже лежала в постели, собравшись в комок и укрыв себя с головой.

Я думал, она снова окаменеет от страха, но нет -- то ли постель ее защищала, то ли алкоголь сделал свое дело -- она выпростала из-под одеяла руку и осторожно, как бы с опаской, дотронулась до меня:

-- Не сиди, не сиди так, пожалуйста, я буду тебя бояться!

Она успокоилась, лишь когда я устроился рядом, и тесно прижалась ко мне, не давая пошевелиться.

-- Подожди... подожди немного... я ведь никуда не денусь... я должна досказать, а то буду об этом думать, будет страшно, а тебе станет противно... -- приподняв край одеяла, она тревожно прислушивалась к тишине, -- я знаю, всегда знаю, когда они появляются, когда уходят... сегодня они близко... и сейчас близко... кружат около дома, нас с тобой ищут... холодные, скользкие, жидкие... а один, самый страшный -сверху... расползся по крыше, по дому, к окнам свешивается... и шарит, вс" шарит щупальцами, щели ищет, ищет...

-- Ты видела осьминога в книжке забыла об этом, -- я твердо решил вразумить ее хоть немного, -- ты говоришь: щупальца, холодные, скользкие, это вс" отголоски страха теплокровных перед рептилиями, и очень жестокого страха, ведь выживали те, у кого он был сильнее! Но тому уж не один миллион лет!

-- До чего же ты образованный, -- она тихо засмеялась, и я попытался ее поцеловать, но она прикрыла мне губы ладонью, -- а знаешь, как я их чувствую? Вот в этих местах! -- она передвинула руку и тронула пальцем у меня за ухом. Темная волна жути приблизилась снова, грозя захлестнуть сознание.

-- Хорошенько запомни, -- во мне поднималось нешуточное раздражение, -- все это, от начала и до конца -- химические процессы в твоем мозгу, и ничего больше!

-- Это хорошо, что ты так думаешь, -- она смеялась уже вслух, -- тебя они, значит, не замечают, у них нет над тобой власти.

Она закрыла глаза и поцеловала меня, и губы ее теперь были теплые, влажные и требовательные.

Потом меня сморил сон, точнее, не сон, а напряженное неспокойное состояние, полуявь, полудремота. Я все время ощущал руку Лены, теребившую мне плечо, чтобы я не спал слишком крепко. А перед глазами мелькали яркие беспорядочные видения, словно обрывки цветных кадров -- белые мраморные карьеры над синей водой, черно-рыжая шерсть на мраморе, лиловые шипящие кошки и полная луна над степью. Еще я плутал в чем-то вроде траншей, выбитых в мраморе, в бесконечном каменном лабиринте, со стен его, как в музее, смотрели белые барельефы, лица мужские и женские, и мне нужно было найти среди них мое собственное лицо. Когда я к ним приближался, они оживали и беззвучно шевелили губами, но я откуда-то знал, что все они говорят одну и ту же фразу: "Разгадай мою тайну!". Я подходил еще ближе, пытаясь узнать их, но они расплывались, наливались изнутри мутной жидкостью, превращаясь в нечто похожее на гигантских амеб, и выставляя чудовищные ложноножки, ползли по стене, быстро высыхая на солнце, и от них на мраморе оставались потеки лишайника. Я нашел, наконец, собственное лицо и узнал его, хоть оно оказалось вовсе на меня непохожим, оно мне улыбалось одними губами, и улыбка эта источала такую нечеловеческую жестокость, что сейчас же должно было случиться что-то невообразимо ужасное, от чего бежать уже поздно. Я пытался успокоиться тем, что все это сон, но меня продолжал душить ужас.

Лена дергала меня и трясла, пока я не проснулся совсем:

-- Не спи, нельзя спать, когда они рядом... от них такие кошмары, умереть можно...

Мне казалось, все это длилось невероятно долго, но Лена сказала, я спал не более часа. Как ни странно, я чувствовал себя отдохнувшим.

Она же спать и не думала, и лежа теперь на спине, всматривалась в потолок, словно ожидая увидеть там нечто важное.

-- Да, -- сказала она неожиданно, села и стала прислушиваться, -- да!

Она коротко засмеялась, скинула одеяло на пол, подбежала к окну и, раздернув шторы, распахнула створки наружу.

Потоки света полной луны нахлынули в комнату и растеклись по стене, рисуя на ней кружевные тени листвы и силуэт Лены. Я залюбовался ее тенью и впервые за ночь подумал о том, как она красива. Ветер за окном шелестел листьями, и тени вокруг нее слегка колыхались. Комнату постепенно наполнял аромат спящих кустов.

Она вернулась ко мне, тормошила меня, смеялась, целовала и снова смеялась -- как человек, от радости помешавшийся, а после легла рядом, и целовалась уже без смеха, и вела себя так отчаянно, точно это была в ее жизни последняя ночь с мужчиной.

Когда она, успокоившись, лежала совсем тихо, я думал, она захочет поспать, но оказалось, ничего подобного.

-- Где у тебя сигареты? -- не успел я ответить, как она нашла их сама и принесла вместе с пепельницей в постель. Но ей этого показалось мало:

-- Я хочу еще чего-нибудь выпить!

Она покопалась в буфете, но нашла только водку, принесла ее тоже в постель и стала расставлять между нами рюмки. Это у нее вышло очень смешно, и мое сонливое настроение улетучилось.

От водки она закашлялась:

-- Ну и гадость! Я принесу яблок.

Она открыла все двери настежь, и в прихожую, и на крыльцо, и как была, совершенно голая, отправилась в сад за яблоками.

Вернулась она с грудой холодных, покрытых росою яблок, часть -- прямо с листьями, и высыпала их мне на колени. В полосе лунного света -- казалось, она в нем купается -- на лице ее, на плечах, на груди, мерцали капли росы, которую она натрясла с веток, пока рвала яблоки.

Мы пили водку и заедали еще влажными яблоками, и смотрели, как в лунных лучах плавают кольца дыма от наших сигарет, и не хотелось помнить мрачную и недобрую первую часть ночи. Но из нее в моей памяти засела фраза -- "этот майор окаянный", и я вс" не решался спросить, что это значило, из боязни испортить ей настроение. Но, как видно, ее жизнерадостность сейчас не имела границ.

-- За что не люблю Крестовского? Да я его ненавижу! -- она с удовольствием откусила яблоко и продолжала с набитым ртом. -Он заставил меня переспать с ним! Он тут большой человек, кого хочешь со света сживет... Да не в том дело. У меня к нему -как ты сказал? -- ненависть теплокровного к рептилии... мне кажется, изнутри он жидкий!

-- Как не так, -- не поверил я, -- он довольно костляв.

-- Ну и что? Это только снаружи, как устрица -- сверху раковина, а внутри студень. Он тоже оттуда, из моря, он ИМ родственник, он у них свой! Когда он со мной проделал все, что хотел, я встать не могла -- меня всю свело от страха, казалось, ОНИ все собрались, смотрели и радовались. Чего-то он понял, сказал, больше не тронет -- думает поступил благородно, -- она еще раз откусила яблоко и, смакуя слова, закончила, -- а я его все равно ненавижу!

Она доложила все это беспечным тоном, но бросала исподтишка любопытные взгляды, проверяя, насколько ей удалось меня шокировать. Внезапно ей надоело валять дурака, и она на минуту задумалась.

-- Я сегодня ему зла пожелала... когда шла на пустошь... а зря... если я желаю злого всерьез... ночью... то обязательно сбудется... это темная власть, и за это мне еще придется расплачиваться... ему будет плохо... и мне будет плохо... -она помрачнела и немного ссутулилась, испортил я все-таки ей настроение, -- да ну его, этого майора... я хочу под одеяло... давай уберем все это, -- она невесело усмехнулась, -- а то здесь для нас не осталось места.

Когда я проснулся, солнце стояло уже высоко, и Лены не было. На подушке ее, во вмятине от головы, лежало оранжево-красное яблоко, на черешке с двумя листьями.

13

Разбудили меня стуком в дверь, чтобы вручить повестку, обыкновенную милицейскую повестку: "Гражданин .... предлагаю явиться .... к .... часам .... по делу ....". Многоточия заполены не были, зато наискось шла размашистая надпись: "Постарайтесь зайти до обеда", придавая приглашению несколько домашний оттенок; получилась как бы визитная карточка, хотя и не лишенная зловещего смысла.

Умышленно или нет, но времени для размышлений он мне не дал, и уже это настораживало. Домыслы Одуванчика -- чушь, это во-первых... вс" должно иметь разумное объяснение... а если все-таки... нет, нет, чепуха... Другая ниточка -- майор Крестовский... почему он опасен?.. не считаю же я его кошачьим агентом?.. а может, наоборот, майор как-то использует кошек? Играет на суевериях... он ведь здесь окружен неким мистическим ореолом...

Последняя мысль мне показалась спасительной, ибо давала моральное право, не веря выдумкам Одуванчика, не доверять и майору, и хитрить с ним.

Он встретил меня радушно и сразу перешел к делу:

-- Ваш учитель в больнице, говорят выживет. Пока без сознания. Сильный шок и потеря крови. Если протянет ноги, меня ждет в управлении неприятнейший разговор.

Перед ним стояли два стола: один огромный и совершенно пустой, и другой, поменьше и сбоку, на котором покоились в безупречном порядке, как в музейной витрине, разнообразные трубки, штук двадцать, не меньше. Он усадил меня за стол с трубками, что, несомненно, было благоприятным признаком. То и дело он поднимал со стола одну из трубок, чистил ее щеточкой и осторожно укладывал на прежнее место.

-- Объясните, пожалуйста, как вы оказались в его мотоцикле?

-- Он показал мне труп дога, я его долго разыскивал.

-- А, вот оно что. Красивый был пес... А что вам понадобилось на пустоши?

-- Мне ничего. Он просил меня подождать в мотоцикле, но мне почудилось что-то неладное, и я пошел за ним.

-- А он для чего отправился к статуе?

-- Толком не знаю. Что-то проверить, его собственные научные изысткания.

-- Ха-ха, вот потеха! Это чучело еще что-то исследует! А что же именно?

-- Не знаю.

Мой ответ его огорчил. Он умолк и бархатной тряпочкой долго полировал очередную трубку.

-- Ох, профессор! -- он сокрушенно покачал головой. -- Да это же уголовщина! Вот наделали дел!

-- Каких таких "дел", майор?

-- Потревожили ни в чем не повинных животных, пинали ногами, из-за вас мы троих задавили, а покалечили сколько! -мне стало казаться, что он издевается.

-- Да у вас же не заповедник! И они человека чуть не убили!

-- Он сам к ним полез!

-- Не знаю, не знаю, майор... признать уголовщиной ЭТО мог бы лишь суд, где судьей сидела бы кошка, и на скамье присяжных -- тоже кошки.

Он посмотрел на меня исподлобья, как бы ожидая дальнейших пояснений.

-- Хорошо... А вооруженный налет на памятник архитектуры? Столичный ученый, как террорист какой-нибудь, разъезжает туда-сюда с бомбой?

-- Не видел никакой бомбы!

Он помедлил, потом, наклонившись, пошарил у себя под ногами и выставил передо мной одуванчиков ящик.

-- Сделано, в общем, грамотно, -- ворковал он над ящиком, снимая бережно крышку, будто там был старинный фарфор, -- химик все-таки... и часики имелись... если вот эти проволочки соприкоснутся, -- он небрежно поиграл какими-то проводами, -мои трубки уже больше никто не набьет табаком.

Словно вдруг испугавшись реальности такой перспективы, он протянул к себе трубку с черным резным чубуком и принялся ее набивать.

-- Одного я понять не могу: как она не взорвалась в мотоцикле? В электричестве он ни черта не смыслит, вот уж ваше слепое счастье... Кстати, я поздравляю пана профессора! Вы катались верхом на собственной смерти -- это не всем сходит с рук! Вы бы въехали на тот свет в недурной компании! -- что-то в трубке ему не понравилось, он вытряс табак в пепельницу, прочистил мундштук щеточкой и стал набивать снова. -- Поймите меня правильно: я не собираюсь начать против вас уголовное дело, да и не мог бы. Я хочу вас предостеречь... Люди науки в житейских делах легкомысленны... Вы связались с подозрительной личностью, мало того, что он вас чуть не угробил, он хотел еще взорвать памятник. Разве это способ исследования?

-- Здесь какая-то путаница, -- заупрямился я, -- не мог он его взрывать. Не сумасшедший же он!

-- Само собой, сумасшедший, -- майор благодушно попыхивал, раскуривая трубку, -- не сомневайтесь... и лучше с ним не водитесь!

Оба его стола, и трубки, и злополучный ящик утонули в пластах дыма. Я вытащил сигареты, и он любезно поднес мне спичку.

-- Я боюсь вот чего, -- он глядел на меня недоверчиво, -вам везде теперь мерещится разветвленный кошачий заговор, это бывает с приезжими. Вы попробуйте устроить шум, вас конечно поднимут на смех, но скандал есть скандал, а провинция есть провинция, и моей отличной репутации, и что еще хуже, аттестации -- увы, конец! И спрашивается, из-за чего -- из-за того, что в маленьком городе жители слишком сильно любят своих кошек!

Ах, вот в чем дело!.. Пришла моя очередь задавать вопросы:

-- Я тоже так думал. Но вчерашнее -- как вы его объясните? Почему они все взбесились? Да и где это видано, чтобы они нападали на человека, и еще стаей, как волки?

Он достал из стола бумажку с цифрами, будто заранее написанный ответ на мои вопросы.

-- За три года, последние три, ваш учитель в различных аптеках города купил девятьсот с лишним пузырьков валерьянки, то есть почти двадцать литров. Это не человек, а губка, пропитанная валерьянкой!

Я вспомнил дрожащие руки, мензурку и голос: ...я так взволнован!

-- Так чего же вы хотите от кошек? Обмажьтесь вареньем и ложитесь спать в муравейник! Одно и то же!

-- Ну, а зачем они забрались на памятник? Помните, сколько их было?

-- Дошкольный вопрос, профессор! Если кошка хочет удрать, что делает кошка? Кошка лезет на дерево... или на что попало.

-- Но откуда их столько? Для чего они там собираются? И почему именно вчера -- ведь не каждую ночь они там торчат?

-- О, это уже история!.. Там стояла пристань рыболовецкой артели, там же рыбу сортировали, разделывали, солили. Тогда-то и развелись кошки, они поедали отходы и плодились в страшных количествах. Потом санитарный инспектор прикрыл это дело. А они, по привычке, что ли, все равно там болтаются... берег плоский, вровень с водой -- в отлив разная живность копошится по лужам -- вот и еда... Что еще, почему вчера? Полнолуние! Морские черви выползают на берег, отменная добыча для кошек. Да что я вам толкую, вы про морскую фауну вс" лучше меня знаете!

Ответы его словно были разложены перед ним на столе, как деньги у расторопной кассирши, и он не глядя выбрасывал мне нужный набор монеток. Я же чувствовал себя простаком, которого дурачат на ярмарке, а он вс" не может понять, как это так получается.

-- Если вся загвоздка в валериановых каплях, то зачем пан майор так подробно фотографировал? Вс" подряд и без передышки? Уверяю, вы выглядели вполне серьезным.

-- Помилуйте, пан профессор, как мне не быть серьезным -я же на работе! А снимки -- на случай придирок... начальство, -- он усмехнулся и направил под стол густую струю дыма. -- И еще, я фотограф-любитель, разве вам не насплетничали?.. Затмение снимал год назад в телескоп -- так, поверите ли, взяли журналы... цветной снимак, могу показать.

Я не мог придумать новых вопросов, разговор, как будто, заканчивался.

-- У меня к вам просьба, профессор. Вы-то поиграли в индейцев, и делу конец. А мне придется отчитываться... замять невозможно, необычное дело, все равно станет известно. Будут спрашивать разные глупости -- почему не давали предупредительных выстрелов, почему при проведении операции отказались от использования взрыв-пакетов, и вс" такое... как у вас на ученых советах, -- трубка его догорела, он ее выколотил, и теперь чистил ершиком. -- Опишите подробно все, что вы вчера видели! Про собаку не надо, только на пустоши. Машинка в соседней комнате, пишите пожалуйста три экземпляра. И главное, перед подписью -- все ваши чины, все ученые звания, не забудьте... Провинция есть провинция!

14

После событий того дикого дня и сумасшедшей ночи следующие несколько дней рисуются мне до сих пор неясно. Я чувствовал, вот-вот должно что-то случиться, и даже жил в определенном ожидании этого "чего-то", как в шахматах ждут хода противника, но не давал себе труда хорошенько подумать, какой это будет ход. Из состояния бестолковой расслабленности жизнь меня вывела резким и довольно жестоким толчком.

То, ради чего я застрял в городе -- письмо с докладом о мрачной судьбе Антония и его мраморной гробнице -- написано пока не было. Мне казалось, оно обязательно свяжется с дальнейшей моей судьбой, и хотелось писать его, имея в мыслях какую-нибудь ясность. О главной же причине промедления я тогда не желал дать себе отчета: письмо означало точку, жирную точку, замыкающую главу, и руки отказывались ее ставить. Письмо написалось вскоре, само собой, как только выезд из города стал невозможен.

Припоминаю, что самым отчетливым чувством тех дней было раздражение против Крестовского. Мало того, что он вызвал меня в участок и допросил, как карманного вора, теперь он установил за мной бесцеремонную слежку. Он встречался по десять раз в день, иногда в совсем неподходящих местах; стоило мне отправиться гулять в степь, тотчас мимо пылил, как деловитый жук, газик с желтыми дверцами. У него еще хватало нахальства при каждой встрече изображать радостную удивленность и махать из машины рукой. Я измышлял разнообразные способы отделаться от него, но все мои уловки не имели успеха. Только раз удалось улизнуть от него надолго, и тогда же со мной произошел сквернейший случай. Кажется, это было на пятый день после той ночи.

Я завтракал на бульваре в столовой, и со скукой смотрел на столь надоевший зеленый газик, в лучах солнца искрящийся каплями утренней обильной росы. Трижды в день я сюда заявлялся принимать пищу, кстати, довольно скверную, главным образом, чтобы досадить Крестовскому: вот, мол, ваш поднадзорный.

Дверь отделения хлопнула и выпустила шофера, который лениво поплелся к машине, выражая однако лицом спешку и озабоченность. Мотор, как на грех, не завелся, и бедняге пришлось начать в нем копаться. Тут же вышел Крестовский, спешивший уже неподдельно, на ходу он застегивал пуговицы мундира, другой рукой шарил в полевой сумке, и отпускал в адрес шофера отрывистые, видимо нелестные, замечания. Я впервые видел его по-настоящему раздраженным, что доставило мне некоторое удовлетворение; если бы, конечно, я знал, отчего он торопится, то вряд ли стал бы злорадствовать.

К полудню в городе только об этом и говорили: на берегу двое парней с нефтяной вышки изнасиловали и убили молодую курортницу. Такие дела, признанные нормальными на окраинах больших городов, здесь пока не случались, и следственно, происшествие будет поставлено в минус районным властям -оттого-то майор и нервничал.

Народ возбужден был до крайности, не столько самим фактом, сколько сопутствующими обстоятельствами. Легкомысленная девица, не зная того сама, возродила небезызвестный культ древности -она загорала целыми днями в пустынном месте и ни в чем не отказывала забредавшим туда мужчинам, находя интрес в гадательном характере такого контакта с сильным полом. В подобных условиях факт изнасилования становился совершенно абсурдным, и все-таки в разговорах речь шла именно об изнасиловании.

Я никогда не думал, что в сонном заштатном городишке можно в одно утро взбудоражить поголовно все население. Даже у самых благонравных девиц, шептавшихся за калитками среди мальв и подсолнухов, сквозь гримаски брезгливости, в глазах теплился загадочный огонек. Мужчины, улыбаясь откровенно и сально, перебрасывались короткими фразами и возбужденными смешками, и по-особому фамильярно заговаривали на улице с незнакомыми женщинами. Больше всех суетились старухи -- они парами или по-трое, на крылечках, у дверей магазинов, просто на мостовой, вслух, не снижая голоса, с горящими любопытством глазами, смаковали детали, не смущаясь никакими подробностями. Сформировалось ходячее мнение -- парней не судить, отпустить, да и все; а вот если бы девица осталась жива -- ее расстрелять; заодно осуждалась вся молодежь, водка, женские брюки и местные власти; предлагалось также запретить загорать и купаться вне городского пляжа и в необычное время.

Над пыльными улицами, над съежившейся от зной листвой, над раскаленными черепичными крышами витал дух недоброго и мрачного соблазна, словно злая комета, промчавшись в небе, подчинила весь город разом своему влиянию. Мы будто попали в поле гигантского страшного магнита, наделенного властью взращивать зародыши зла; мне мерещилось, я чувствую, как в моем собственном сознании оживают, до сих пор неведомые, злокачественные клетки, пробуждаются ростки скверноты.

Меня потянуло к морю. Бессознательно выбрал я тот же путь, по которому шел в самую первую ночь, ставшую сейчас такой далекой и сказочной. Да, тогда шагалось легко, а теперь я старался, как мог, изобразить бодрую походку и все время с нее сбивался.

Я подошел к воде, присел и погрузил ладони в пену прибоя, как в ту первую ночь. Мне казалось, я действую не по собственным импульсам, а расслабившись, выполняю чужую, неизвестную мне, но не враждебную волю, вернувшую меня к исходной точке круга, чтобы напомнить мне о чем-то, чтобы я пережил еще раз ушедший, казалось бы, в прошлое кусочек жизни.

И я, человек из той ночи, не чувствовал зноя, не видел слепящих бликов на волнах, а ощущал лишь прохладу воды, оставляющей песок на ладонях, смывающей тут же его и приносящей снова. Другой же, сегодняшний я, хладнокровный и рассуждающий, ясно видел сверху, как с воздушного шара, голубую воду, играющую легкими волнами, жемчужно-серый, тяжелый и влажный песок, кружевную кайму из пены, трепещущую от ветра и волн, и человека, склонившегося над этой границей между двумя мирами. И тот, кто смотрел сверху, знал все, что дальше случится с тем, который сидел внизу. Это странное ощущение раздвоения не покидало меня весь день, по крайней мере, до того момента, когда я перестал ощущать что бы то ни было.

Человек внизу поднялся и пошел вдоль берега, к маяку, виднеющемуся короткой белой царапиной на серо-голубом фарфоре горизонта, а то, другой, наверху размышлял об этом холодно и насмешливо. С отъезда Наталии я упрямо избегал пустоши, мне казалось, она что-то хранит от пасторали тех дней, аромат или музыку, и было страшно неосторожным вторжением разрушить хрупкость воспоминаний. Ночь лиловых бешеных кошек уничтожила все, и теперь тот, сверху, спрашивал, вежливо улыбаясь: мой наивный друг, зачем себя мучить напрасно, неужели ты думаешь, хоть что-нибудь там осталось?

Черный силуэт сфинкса вырос над плоским берегом, и я привычно расположился курить на теплом шершавом камне его постамента. Несколько кошек носились, догоняя друг друга и наклоняясь на поворотах, как мотоциклисты на треке; сверху были видны округлые петли ухоров, что они рисовали на буроватой траве.

Ах, мой умный друг, конечно осталось... осталась нежность и, увы, горечь... каким давним стало все это... и каким недоступным...

А впрочем, не пора ли проснуться?.. Что за гипноз?.. Во-первых письмо, поскорее... и больше здесь не торчать... ехать, ехать в Москву... найду, человек не иголка... там и Юлий поможет... и главное, сегодня же отправить письмо...

Я стал лихорадочно шарить в карманах: хотя бы клочок бумаги -- но, как на зло, ничего не нашел.

-- Дяденька, дай закурить! -- произнес голос с глухими неуклюжими интонациями, похожими на непонятный акцент.

Галлюцинация, подумалось мне -- память по собственной прихоти воспроизвела фразу, слышанную раньше на улице. Но у самых моих глаз возникла рука, мускулистая, грязная, протянутая в ожидающем и требовательном жесте. Я взял со ступени открытую пачку, протянул ему и поднял глаза. Парней было трое, все в замызганных клетчатых ковбойках; двое особого интереса не представляли, а вот на тертьего, что стоял поодаль, стоило посмотреть. Массивный и глыбоподобный, он на голову возвышался над своими приятелями. Его толстые, с мускулатурой мясника, руки, не сужаясь в запястьях, прямо переходили в кисти. Страннее всего был взгляд -- без сомнения зоркий, но отрешенный, как у наркомана; на плоском лице блуждала неопределнная улыбка. Он вовсе не походил на идиота, но в уме своем, видимо, был настолько незаинтересован, что воспринимал его почти как физиологически ненужный придаток; подобно звукам в пустом запертом зале, в нем бродили какие-то мысли, порождая удивившую меня отвлеченную улыбку.

Первый из парней, запустив пальцы в мои сигареты, вытащил чуть не полпачки и со смущенно-наглым смешком взглянул на меня, как бы спрашивая разрешения. Вместо ответа я спрятал пачку в карман, и все трое, повернувшись без слов, направились вразвалку к дороге.

Не желая еще раз встречаться с ними, я выждал, пока они удалились, и пошел к городу не по дороге, а вдоль полосы прибоя по мокрому плотному песку. И снова, как с птичьего полета, я видел прихотливый узор скипающей пены и цепочку моих следов, смываемых волнами.

Вскоре я приметил опять моих знакомцев. Они сидели на пыльной обочине и пили водку из горлышка, передавая друг другу бутылку. В центре важно восседал глыбообразный, и они втроем напоминали заседание некоего подозрительного трибунала.

Когда я поравнялся с ними, крайний слева стал показывать на меня пальцем с каким-то глупым кудахтающим смехом. Повидимому, их рассмешило, что я иду по песку, когда рядом проходит дорога, как впроче, и я не понимал, почему они пьют теплую водку, сидя в известковой пыли, если рядом есть трава, и каменные плиты у моря.

Неожиданно левый, переставши кудахтать, поднял небольшой камень и бросил в меня -- камень просвистел мимо и плюхнулся в воду. Парень же тотчас запустил еще один голыш, который попал мне в ногу; после этого метнул камень и правый, а за ним и глыбообразный.

Особой злобы в них видно не было, и я не сразу сообразил, что вот так, развлекаясь, они преспокойно могут меня прикончить. Я круто свернул и побежал к ним: ведь не смогут же они убить, ни с того, ни с сего, стоящего перед ними человека! Могут и убить -- откомментировал мой двойник, наблюдавший всю сцену сверху и, как ни странно, продолжающий существовать. К сожалению, попав на сухой рыхлый песок, быстро бежать я не мог.

Они, очевидно, понили тоже, что если я окажусь перед ними вплотную, они просто не будут знать, что со мной делать -- град камней участился, и камни стали крупнее. Я как мог защищал лицо, но скула и подбородок были уже разбиты; боли я, как будто, не чувствовал, во всяком случае, не помню ее, и ощущал только толчки от ударов.

До них оставалось еще шагов десять, и тут глыбообразный встал во весь рост с большим булыжником в руках: они считали, правила игры уже установлены, я должен идти вдоль берега, а они будут кидать камни, и теперь он показывал, какое наказание мне грозит за грубое нарушение правил.

Из-за булыжника я слегка зазевался и получил тяжелый удар повыше уха, и еще один, в щеку; я думал, что продолжаю бежать, но неожиданно оказалось -- сижу на песке, и он подо мной кружится и качается.

С трудом остановив вращение песка, я нашел взглядом противников -- правый кидаться перестал, левй же, наоборот, действовал с максимальной скоростью: один камень еще не успевал долететь, а он уже бросал следующий, ия вяло пытался от них отмахиваться. Глыбообразный стоял с булыжником и с недоумением смотрел на него, словно он к нему в руки свалился с неба. Внезапно он повернулся к левому и с маху обрушил камень на его голову.

Я звука не слышал, но удар почему-то отдался во мне болезненной судорогой. Парень стал оседать, потемнел, сплющился и расплылся в огромное черное пятно, застлавшее мне глаза.

15

Пришел я в сознание дома, в собственной постели. Рядом сидела Амалия Фердинандовна в кружевном белом переднике. Мне это показалось смешным, я вообразил ее хозяйкой кондитерской, и стало еще смешнее.

Увидев, что я очнулся, да еще улыбаюсь, она просияла от радости. Она что-то хотела сказать, но передник так занимал меня, что я ее перебил:

-- А зачем вам передник с кружевами, Амалия Фердинандовна?

-- Вы должны закрыть рот и молчать, вам нельзя разговаривать, так приказал доктор. Вы ужасно меня напугали: целую ночь без память! У вас был даже бред, я дрожала от страха. А передник вместо халата, чтобы вы знали, что вы настоящий больной и должны меня слушаться.

Она уплыла в кухню и вернулась с чашкой бульона. Есть самому она мне не позволила -- так приказал доктор -- и стала кормить с ложки.

Меня продержали в кровати еще три дня. Дважды в день из больницы приходила сестра делать уколы, а в остальное время Амалия Фердинандовна кормила меня бульонами, поила чаем с пахучими травами и развлекала своей болтовней.

-- Утром, когда вы спали, приходили разбойники, те самые, что хотели вас убить. Представьте, майор Владислав посоветовал им идти к вам извиняться, чтобы их не посадили в тюрьму! Я испугалась, но поставила их на место. Я сказала: вам полагается находиться на каторге, а профессору вредно видеть ваши ужасные лица! Лучше отправляйтесь в церковь и поставьте свечку за здоровье профессора! Но им даже это нельзя, майор Владислав запретил им выезжать из города.

Она могла говорить часами без передышки, да в общем-то так и делала, когда убедилась, что я более или менее оправился. Это было невыносимо, если бы не детская чистота ее восприятия, и еще пожалуй, мелодичный поставленный голос. Вникать в ее речь все время я, конечно, не мог, она этого и не требовала, но изредка я прислушивался, чтобы не пропустить чего-нибуть интересного.

В тот день, когда кончилось мое заточение, она отлучилась с утра на час или больше, а я сидел под виноградом на садовой скамейке (так приказал доктор) и радовался тому, что небо безоблачное, голубое и безразличное, что тени виноградных побегов легкие и прохладные, и на улице нет прохожих и не нужно ни с кем разговаривать. Я удивлялся тому, что не тянуло выходить за калитку и даже не тянуло курить.

Явилась Амалия Фердинандовна с видом торжественным и с какой-то бумажкой в руках. Бумажка эта вызвала у меня невнятное раздраение, как возможный источник беспокойства. Секунду еще я надеялся, что бумажка случайная и ко мне касательства не имеет -- но нет, она несла ее бережно, мне на показ перед своей пышной грудью.

-- Теперь я могу вам сказать! Я так мучилась эти дни, но все боялась вас волновать: Леночка больна, она больше недели в больнице. Вирусный грипп, говорит доктор, но делает такое лицо, что становится страшно! А майор Владислав не велел к ней пускать, ей даже не с кем поговорить -- и почему он распоряжается, он же не главный врач! Я думаю, за этим скрываются чувства, он ведь раньше за ней ухаживал. У него ничего не понять, майор Владислав, он таинственный, как граф Монтекристо. И все-таки я добилась, я уговорила его, ради вас! -- она протянула мне слегка уже смятый листок.

Записка была лаконичной: "Пропустить в палату номер двенадцать", и подпись, для чтения невозможная, но знакомая всему городу, похожая на ряд узелков, завязанных на проволоке.

Я повертел бумажку в руках -- на обороте обнаружилось послание для меня: "Если достаточно хорошо себя чувствуете, после больницы зайдите ко мне".

Не пойти я теперь не мог, но собирался медленно и неохотно, с ощущением, что все это специально подстроено, чтобы не дать мне покоя и испакостить настроение.

Но, оказалось, майор и больница -- еще не вс". Когда я шел мимо почты, на крыльцо выбежала девушка, та самая, что столько раз безразлично возвращала мне паспорт. Сейчас она млела от любезности:

-- Что же вы не заходите! Загляните на минуточку!

Если бы мне вручили письмо от марсианина, оно, наверное, не так бы меня ошарашило. Розоватый изящный конверт, яркая марка в углу и лиловые строчки адреса -- казалось, письмо пришло из чудесного недоступного мира, где вс" весело, красиво и беззаботно.

Я брел по бульвару и дивился своей бесчувственности. Еще две недели назад я принял бы это письмо, как сказочную драгоценность, как источник безмерного счастья, а теперь -- оно лишь слегка взволновало, и я хорошо понимал, что волнение это в основном дань прошлому, память о тогдашнем моем состоянии. Думать об этом было как-то невесело, и я вдруг взглянул на розовый конверт с неприязнью -- что они, сговорились, что ли, причинять мне сегодня беспокойство? Как нелепо все получилось... та ночь, ночь лиловых кошек, что-то съела, что-то отрезала... каким давним прошлым вс" это стало...

Нашлась, наконец, скамейка, затененная ветвями акаций, и я разорвал конверт.

"Милый, вот я и в Москве. Заходила к тетке, думала, от тебя будет весточка. Почему-то я беспокоюсь, у тебя все в порядке? У меня тут по горло дел, недели на две, а то и больше. Постараюсь с ними расправиться поживее, а потом приеду к тебе, если захочешь. А знаешь, я по тебе соскучилась. Конверт не выбрасывай, на нем мой новый адрес. Целую и жду вестей. Н."

От письма веяло уютом, оно всколыхнуло то, что казалось забытым. Поехать в Москву?.. Немного оправиться и поехать... а если ей неудобно... впрочем, есть телеграф...

Я перечитал письмо еще раз и сунул в карман -- там зашелестела записка Крестовского. Экий проныра... теперь-то он чего хочет?.. даже любопытно... и главное, зачем ему нужно, чтобы я посетил больницу?.. да, действительно любопытно...

За слепыми белыми стеклами больничных окон было прохладно и пусто. Серый линолеум пола, белые радиаторы отопления, масляная краска стен и липкие ленты от мух около электрических лампочек -- все дышало той специфической больничной тоской, которой я научился бояться еще в детстве, и сейчас ее чувстввал особенно остро, как человек, пролежавший несколько дней в постели, и потому в чем-то подвластный этой, стерилизующей мысли и желания атмосфере.

Дежурная долго изучала записку и, обработав меня настороженным, словно дезинфицирующим взглядом, передала дежурной по этажу, маленькой остроносой женщине неопределенного возраста. Та позволила мне, в знак особой любезности, остаться в обычной обуви, и пока я подбирал халат, по собственному почину снабжала меня разнообразными сведениями, видимо, надеясь в обмен получить что-нибудь в пищу своему любопытству.

В двенадцатую палату, единственную одиночную палату больницы, попадали лишь привилегированные больные; как правило, она пустовала. Лену перевели туда три дня назад по требованию майора Крестовского, что могло означать либо заботу о ней, либо ее изоляцию. Скорее последнее, ибо я -- первый, кому разрешено посещение. Осматривает Лену сам главный врач, утром и вечером. Диагноз -- вирусный грипп, температура под сорок, состояние тяжелое.

Направляясь в тупик унылого коридора и рассчитывая увидеть внутри тоже нечто унылое, я по пути собирался с силами, чтобы, войдя, придать лицу правдоподобно-бодрое выражение. Но никаких специальных усилий от меня не потребовалось.

За дверью, едва я перешагнул порог, открылся совсем другой мир, как бывает в театре, когда поднимается занавес. Стараясь понять, в чем дело, я огляделся -- металлическая кровать, голые стены, столик ночной сиделки -- все как обычно, лишь на окне, сверх обязательной марлевой занавески, висели цветастые шторы. И все-таки дверь с номером двенадцать вела не в больничную палату, а в женскую спальню.

В моей памяти до сих пор сохранилось ощущение красного цвета, темнокрасных глубоких тонов, на самом же деле там имелась лишь одна красная вещь -- покрывающее Лену клетчатое одеяло.

Опущенные ресницы прикрывали ее глаза, и черные волосы раскинулись на подушке. Она спала, ее губы чуть шевелились, будто что-то шептали -- слегка приоткрытые, чувственные, вишнево-красные губы, рядом с красным одеялом они казались ярче его.

Это был гипноз, наваждение -- я забыл, что она больная, и притом тяжело больная, и не видел узкой железной койки -передо мной раскинулась прекрасная женщина, задремавшая в своей спальне в ожидании любовника. И попавши во власть этого чувственного наваждения, я уже ревновал ее к воображаемому любовнику, и не мог оторвать взгляда от ее губ, хотя в них таилось что-то мучительное, что-то страшное, напоминающее пробуждение от сна к дурной реальности -- я напрягал память, стараясь найти источник гнетущего впечатления.

Я вспомнил: "Это семейное, у бабушки были такие губы до самой смерти". Реальность вернулась, я видел снова голые стены и уродливую кровать, окрашенную белой краской, и было жаль исчезнувшего видения.

Я решил ее не тревожить и тихонько уйти, но она открыла глаза:

-- Почему ты стоишь, как чужой? Подойди же ко мне! -- ее голос, слабый, сонный, чуть хрипловатый, но зовущий и ласковый, вернул наваждение, я ей повиновался, как повинуются гипнотизеру. На миг прилив радости заслонил все -- она ожидала именно меня, эти волосы, эти губы ждали меня с нетерпением, и на свете не было женщины желаннее, чем она.

Но в закоулках сознания, как на далеком экране, светилось предупреждение -- не поддаваться гипнозу, не терять разума.

Я сел рядом с ней, наклонился и хотел поцеловать ее осторожно -- но куда том -- ее губы впились в мои, и я чувствовал ее жар, не поимая уже, что это просто температура, и задыхался, и тонул в ее поцелуе, готовый в нем раствориться полностью, и желая, чтобы это никгда не кончилось.

Боль и соленый вкус на губах вернули мне крупицу ума. Я перевел дыхание и попробовал отстраниться, но она меня не отпускала.

Смущение и тревога захлестнули меня -- и не из-за нелепой вспышки чувственности, можно сказать, под взглядом серти -нет, меня поразила сама ее страсть, как подчиняющая сила, подобная парализующему полю электрических рыб. В детстве я с испугом читал о вакханках, раздиравших мужчин на клочья руками, и не в злобе, а просто от страсти. Самым страшным казалось, что находились мужчины, которые сами бросались в толпу испачканных кровью вакханок, чтобы ыть разорванными -- и вот сейчас я понял, как можно придти к этому.

Ее силы иссякли, она откинулась, прикрыла глаза и стала шептать, быстро и сбивчиво:

-- Я ждала тебя долго, долго... знала, он тебя не пускает, этот Крестовский... он мне мстит, ненавидит... теперь я с ним справлюсь... я моей силы не знала, я его... его на куски разорвут...

С минуту она отдыхала, и я чувствовал приближение еще одной волны страсти, как нового порыва ветра после затишья.

Она высвободила из-под одеяла руку -- это удалось ей с трудом -- и на ее руку страшно было смотреть: тонкая, она, казалось, должна просвечивать, суставы побелели и выпирали наружу, и чудесный цвет кожи сменила восковая желтизна.

-- Отчего ты так странно смотришь? Поцелуй меня!.. Она не войдет, не бойся.

Я тихо поцеловал ее в лоб, и гладил по голове, надеясь, что она успокоится, но ее возбуждение нарастало. Она с неожиданной силой потянула мою руку под одеяло и положила ладонью себе на грудь.

Мне удалось не вскрикнуть и не выдернуть руку. Ладонь моя ощутила лишь выступающие ребра и лихорадочное биение сердца, которое трепыхалось, будто прямо в руке. Еще месяц назад я видел ее на городском пляже, и когда она куда-нибудь шла -- а купальники ее были предельно открытые, состоящие в основном из тесемочек, -- мужские головы, как ромашки за солнцем, поворачивались за ней, и многие из них, надо думать, томились от желания потрогать ее упругую грудь, почти целиком выставленную для всеобщего обозрения. А сейчас под моими пальцами выступали только лезвия ребер.

Ее взгляд, нетепеливый и ждущий, и полуоткрытые губы снова звали меня, но теперь от этого становилось жутко -- отчетливо, как только что сказанные, я слышал ее слова: "...такие губы до самой смерти... и даже в день похорон" -- казалось, сама смерть приглашает меня в объятия.

Она расстегнула пуговицу моей рубашки и, просунув под нее руку, гладила меня сухой горячей ладонью. Я же ежился от ее прикосновений, мне мерещилось, в этой руке уже нет жизни, и ласкает меня мертвец.

Я почувствовал вдруг к ней ненависть, первобытную дремучую ненависть, отзвук дальнего страха перед мертвыми, и прекрасно зная биологическую природу этого чувства, тем не менее справился с ним не сразу.

Пора уходить, думал я, не решаясь убрать ее руку, но тут явилась дежурная и пропела с фальшиво-бодрыми нотками:

-- Температурку измерим, укольчик сделаем!

Лена бросила на нее взгляд, который человеку впечатлительному испортил бы не одну ночь, в ее глазах, сверх сухого температурного блеска, возникло сияние, нервное и гипнотически-властное, не покидавшее ее до самого моего ухода.

Я поднялся, и Лена, цепко держа мои пальцы, шептала что-то, из чего я мог разобрать лишь несколько слов:

-- плохо придется, плохо... увижу сама... на куски разорвут... ты не бойся... тебя спасу, не бойся... -- у нее, повидимому, начинался бред.

Когда я поцеловал ее в лоб, она пыталась удержать мою руку, и говорить еще, но сестра с градусником ловко меня оттеснила.

16

Крестовский встретил меня на крыльце отделения и провел в кабинет, не в служебный, в домашний. По его деловитой резкости я понял -- у него ко мне разговор, и наверное, важный, и он почему-то спешит; и хотя я порядком был выбит из колеи визитом в больницу, все же не решился просить об отсрочке.

В кабинете он жестом пригласил меня к письменному столу и сел сам.

-- У вас не болит голова?.. Странно... -- он достал из ящика пачку анальгина и сунул себе в рот таблетку, немного подумал, встал и принес из столовой начатую бутылку коньяка. Налив себе и мне, он, болезненно морщась, проглотил, наконец, таблетку и запил ее коньяком.

-- Как вы нашли больную? -- он вытащил из кармана кителя записную книжку, и теперь ее прелистывал, ища нужную страницу -- оттого вопрос прозвучал безразлично, как бы из вежливости, но я усвоил уже, что он ничего зря не спрашивает.

-- Ужасно, -- признался я откровенно, -- никак в себя не приду.

Он это понял по своему и, оторвавшись от записной книжки, налил рюмку снова.

-- Вам диагноз известен? Якобы вирусный грипп... только они сами не знают... Ага, вот оно... -- он вырвал страничку из книжки и протянул мне; видимо, это у него от юридического факультета -- манера подкреплять слова в разговоре записочками с какими-нибудь сведениями; значит, действительно, беседа серьезная.

Записка мне показалась совершенно загадочной -нацарапанный знакомым проволочным почерком список из шести фамилий: Совин, стало быть Одуванчик, сам Крестовский, моя фамилия, и еще три незнакомые -- две мужских и одна женская. У каждой из них, исключая мою и Крестовского, стояли карандашные птички.

-- Кто такая Юсупова?

Поглядев на меня с крайним недоумением, он спрятал книжку в карман.

-- Вот, вот... люди науки... связался с женщиной и даже фамилию узнать не удосужился!

-- Вы-то, конечно, спросили бы сперва документы! -- я съязвил механически, по привычному ходу мыслей, и тотчас пожалел об этом: слишком уж нервозно он выглядел, и от реплики моей отмахнулся невеселой усмешкой.

-- Здесь шесть человек, все, кто были тогда на пустоши. Учитель в больнице, и от ран его вылечили -- так он еще и заболел. Представьте, та же болезнь: вроде бы грипп, но не поддается лечению, не действуют ни инъекции, ничего. Правда, он сам выкарабкивается, пошел на поправку -- то ли живучий, то ли просто везет человеку... Юсупову вы видели, у нее практически никаких шансов... Мой шофер, рядовой -- слег через неделю. Я его -- в окружной госпиталь, потом диагноз запрашивал -- само собой, вирусный грипп, состояние тяжелое... И наконец, сержант. Отпросился на пару дней, к родственникам, свадиба там, что ли, и вот его нет и нет -- тоже заболел, в госпиталь переправили. Диагноз -- вирусный грипп... Остаются только двое -- вы да я... У меня вот второй день голова болит, у них тоже болела... Я отправил доклад начальству, и еще -- шифровку в Москву, есть у меня там знакомые в одном специальном отделе. Среагировали, требуют в область, срочно, сегодня же. Выпросил час на разговор с вами...

Он замолчал, собираясь с мыслями для дальнейшего, повидимому, сложного для него разговора, а я ощутил такое же неприятное сосущее чувство, как в начале беседы с Одуванчиком, той, самой первой, в подземном баре, но теперь я знал точно, что это за чувство -- предощущение вторжения в жизнь чего-то беспокойного и нелепого. Он сидел, немного ссутулившись, и я стал над его головой смотреть в окно; над кажтанами небо сделалось прозрачным, и голоса с улицы доносились уже по-вечернему -- отдельные негромкие фразы, словно сами по себе, без людей, плывущие вдоль бульвара.

Не желая демонстрировать майору мою невежливость, я заставил себя вернуться мыслями в комнату. По углам сплетался пятнами сумрак, но Крестовский не зажигал света, и от этого стало как будто спокойнее.

Наконец, он был готов продолжать:

-- Ваш учитель умом не блещет, и псих к тому же -- но нюх у него есть, кое-что он учуял. И ничего не понял. Кошки-де к власти ятнутся, того и гляди установят кошачью диктатуру... псих... Взял верный след, и по нему -- в обратную сторону. Я смотрел все его записи. А верный след, вот он: да, могут оказывать определенное влияние на людей, действительно. Эти самые белые кошки, пушистые... А как пользуются? Лишь бы жить в учреждениях или дома, у кого им положено... ну об этом потом... Я сержанту, ночному дежурному, говорю: не пускать! Понимать не обязан, а пускать, не пускай, это приказ! И что же, прихожу утром, в приемной -- кошка. Негодяй, как смел? Не могу знать, товарищ майор -- сам трясется -- смотрела она, смотрела, и вроде бы мне кто приказал... Оставляю еще на ночь: пустишь -на губу сразу! А утром, само собой, сидит кошка, облизывается. Понимаете -- ведь они могли бы здесь форменный рай построить... кошачий -- так нет ничего такого! Едят где что, есть и бездомные, шелудивые, тощие, не лучше обычных кошек живут. Есть и такие, конечно, что как сыр в масле... кому как повезет. Но тут главное что -- куда-нибудь сунуть нос им важнее хорошей жизни! Какой вывод?

Последний вопрос прозвучал резко и громко, как-то по-солдафонски, и я на миг испытал былую неприязнь к майору.

Не дожидаясь ответа, он заговорил снова:

-- Вот еще случай. У меня в отделении две кошки, разумеется, белые. Я кормить запретил, и слежу -- отощали они, запаршивели. Вижу раз, сержант что-то за спину прячет, подхожу -- колбаса. Почему приказ нарушаете? Виноват, товарищ майор, исправлюсь! Ну, коворю, ладно, если хочешь, бери домой и корми, сколько влезет. Он их взял, и там, натурально, дочь и жена вокруг пляшут... понимаете, в общем, какой им там санаторий устроили... И что же? Через два дня оттуда сбежали, обе сразу, и здесь опять голодают. Получается видите что -- у каждой кошки вроде бы свое рабочее место, каждой киске -- свой пост! И дисциплина -- моим бы такую! И чего я с ними только не делал! Одну из этих двоих, у другой на глазах, задушил... И вторая, вы думаете, сбежала? И усами не повела, в двух шагах сидела и на меня таращилась. Через несколько дней у нее новая напарница появилась... А любопытны!.. В отделении любой разговор -- кошки уже тут как тут. А если собрание или приказ перед строем, в общем, когда много людей собирается -- тут их не выживешь, хоть удави. За каждым словом следят. Читать -- не читают, оставляю приказ на столе -- ноль внимания, а когда объявляешь его, готовы на потолке висеть, я на хвост каблуком наступил, и то не ушла. Так на кой же черт им все это? Я проверить решил, понимают ли они хоть, что подслушивают? Благодарность двоим объявляю -- мужество при задержании и прочее... тут же кошки, я будто не замечаю, дал все выслушать. А через два часа снова выстроил, и опять тот же самый приказ... вот тогда-то слушок и пошел, что я сдвинулся... так опять те же кошки. Отставить, кошек убрать, говорю... через три минуты уже на заборе, сидят, слушают... я одну моим стеком -- терпит, вторую -- все равно сидят... Заманил сюда в отпуск знакомого, эксперт по биотокам... детекторы лжи, знаете?.. и всякое такое... делал записи. И уж если кошка липнет ко мне подслушивать, эти самые биотоки, осциллограммы кончно, точннько повторяют мои. Получается натуральная запись, будто магнитофон... И какой же вывод?

В этот раз он задал вопрос тихо и вкрадчиво, и опять ответа не получил.

-- А вывод простой и единственный: наши кошечки на кого-то работают! Кому-то хочется знать, как мы жвем, и очень подробно.

Вот они, эти слова... наконец-то... легче все-таки, когда диагноз понятный... как они тут все... прав был Юлий, что-то есть в здешнем воздухе этакое... уж майор-то, крепкий мужик, с дисциплиной, службист... да, что-то такое в воздухе... может и я уже... только не замечаю... ведь никто сам не замечает.

Он смотрел на меня терпеливо и, пожалуй, даже участливо.

-- Это все интересно... с кошками, -- начал я осторожно, -- и весьма интересно... но, по-моему, вы уж слишком...

-- А что, собственно, вас смущает? Чем магнитофон лучше кошки? Если уметь ее расшифровывать, эту самую кошечку? Для хранения информации годится любая вещь, даже вот эта рюмка... а как считывать, уже вопрос техники, -- как бы в подтверждение своих слов он налл в рюмки коньяк.

Справа от себя он выдернул ящик стола и, одну за другой, выложил несколько пухлых нумерованных папок.

-- Вы потом полистайте. Вот здесь "материалы" Совина, само собой копии, а в остальных -- документы. Почти все оформлено юридически, как показания... вроде вашего.

-- Итак, -- повторил он с нажимом, -- наши кошечки на кого-то работают... На кого же?

Он упорно ждал моего ответа, и наступило безнадежное молчание. Я решил отшутиться:

-- Не на уругвайскую ли разведку? Или на марсианскую?

-- Вы почти угадали... но здесь не все просто... Вы, наверное, знаете, для подслушивания кошек используют, но пока до крайности примитивно. Вживляют под кожу миниатьрные передатчики -- вот и все. А тут высший класс: записывающий аппарат -- весь кошачий мозг. Я специалистов запрашивал -говорят, не бывает. Ни в Америке, ни в Японии, нигде. Не бывает, и еще долго не будет!

Он уставился на меня напряженно, и глаза его напоминали атовые серые линзы.

-- Понимаете, -- он понизил голос, -- за нами следят, а кто -- можно только гадать. Неизвестно кто и неизвестно откуда -- но следят, и очень тщательно!

Я снова принялся смотреть в окно над его головой, небо стало уже черно-синим, и деревьев не было видно, словно дом окружала пустота, и со всех сторон, и сверху, и снизу -- только бесконечная пустота.

-- Можете, конечно, считать меня сумасшедшим, если вам так удобнее. Но за этими кошачьими шашнями все равно нужно присматривать.

Он говорил еще что-то, я же старался придать моему лицу осмысленное выражение. К счастью, его подгоняло время, и он вылил в рюмки все, что оставалось в бутылке:

-- Пью за ваше здоровье!

Листок из записной книжки все еще лежал на виду, и тост мне показался несколько зловещим.

Он выложил на стол два ключа и сложенный лист бумаги:

-- Ключи и поручение вам следить за моей квартирой. Заверено у нотариуса.

Обойдя стол вокруг, он энергично пожал мне руку и вышел. Через секунду хлопнула наружная дверь и лязгнула дверца машины.

Я озирался с недоумением -- один в пустом доме. Странное наследство... неуютно, и словно тут кто-то прячется...

Я обошел все комнаты -- две внизу и две на втором этаже, зажигая свет всюду, включая все лампы подряд, и светильники под потолком, и бра, и настольные лампы, и все они загорались исправно. В этой яркой иллюминации везде открывались идеальная чистота и порядок. Повинуясь все тому же бессознательному импульсу, включать все без разбора, я нажал клавишу радиоприемника, оттуда сквозь свист донесся мужской глуховатый голос, произносящий слова на незнакомом шепелявом языке, с той механической интонацией, с какой читают длинный перечень чисел, потом голос стал тише и на него наложился пронзительный писк морзянки. Я нажал клавишу снова, и все умолкло.

Я вернулся к столу, где лежало мое сомнительное наследство -- папки и связка ключей -- и взял машинально сигарету из пачки, полной, но уже распечатанной, безликой любезностью заранее приготовленной для меня. Я попал на корабль, в открытом море, исправный, покинутый внезапно командой... Мария Целеста... вот так завещание... мне вручили штурвал и судовые журналы, и я уже чувствовал нечто вроде ответственности, и от этого внутри неприятно и беспокойно посасывало... корабль, населенный призраками... нет, просто пустой.

Я поднялся наверх, на балкон, откуда короткая лесенка вела на полокую, почти плоскую крышу. Узкие крутые ступеньки -капитанский мостик...

Под навесом в маленькой рубке я тронул очередную кнопку, и настольная лампа тускло, еле заметно, осветила листы чистой бумаги и заточенный карандаш; рядом бледно мерцал и лоснился кольцами латунный ствол телескопа.

Вот он, зловещий символ -- символ власти и пугало для всего города, старый маленький телескоп, очевидно учебный, он сейчас был направлен низко, почти горизонтально. Страная, странная эстафета...

Слабенькая, и закрытая к тому же бумагой, лампа кое-как освещала лишь середину трубы и маленькие штурвалы, начало ее и конец терялись в темноте, и мне пришлось искать окуляр наощупь.

Против ожиданий, поле зрения оказалось не совсем темным, оно излучало едва уловимый свет, то ли зеленоватый, то ли слегка лиловатый. Покрутивши ручки настройки, я добился прояснения рисунка -- круглое поле заполнилось игрой все того же неопределенного света, орнаментом танцующих линий, скользящих, как волны, наискось, сверху в левую сторону.

Ну конечно, конец июля... теплая ночь, и светится море -я глядел в телескоп на прибойную полосу.

Медный штурвал справа вращался легко и бесшумно, он приятно холодил пальцы, и я вертел его просто так, без цели -узор из пляшущих волн плавно скользил вбок. Перекрестие волосков угломера, черных прямых линий, словно обшаривало разводы беззаботно играющих волн, и я впервые подумал, что крест из черных, идеально прямых тонких линий -- очень злой рисунок. Мне стало казаться, что там, далеко, куда попадает этот, беспощадный и точный, прицел врезанных в стекло волосков, там разрушается что-то, и в миры, о существовании которых я даже не подозреваю, вторгается чуждое и страшное для них влияние, и я подобен ребенку, играющему кнопками адской машины.

Чувство это усиливалось, и -- самое непонятное, дикое -- в полном сознании творимого зла, я не мог себя побороть и, завороженный плавным движением любопытного круглого глаза моего телескопа, его волшебным полетом в зеленоватом мерцающем мире, все вертел и вертел бесшумный медный штурвал.

В свечение круга, слева, стло вплывать пятно, черное и непроницаемое; занимая все больше места, оно подползало ближе и блже к центру, не избегая перекрестия волосков, но даже будто стремяст к нему. Из непонятной угрюмой кляксы внезапно пятно обратилось в изящно обрисованный, хотя и тяжелый, силуэт. Я нисколько не удивился -- как во сне, это само собой разумелось -- над перекрестием плавало, чуть вздрагивая, маленькое изображение кошачьего сфинкса. Отсюда казалось -- он обладает невероятной, пугающей тяжестью. Постамента не было видно, он растворился в фосфорической жидкой среде, и сфинкс висел в пространстве, словно самостоятельная планета.

Не в силах остановиться в новом для меня и неприятном азарте, будто движимой жаждой приобретательства, я ухватился левой рукой за другой штурвал, и вращал их оба теперь наугад.

Сфинкс безразлично и медленно уплыл вниз и направо, и весь круг заполнился глубокой прозрачной чернотой, стершей даже жесткие волоски креста -- я пустился в плавание по ночному небу.

Тогда я совсем забыл, что представляет собой телескоп, от него осталось лишь круглое окно в бесконечность, -- казалось, оно вмещает меня целиком и по-настоящему уносит с Земли, в глубину ночи, освобождает от здешней моей оболочки.

Перед моим иллюминатором проплывали тихие светляки звезд, и я чувствовал облегчение от того, что все они так далеки, и светятся там только для своей вселенной, и мой любопытный взгляд для них ничего не значит.

У верха прозрачного круга в черноту неба вплелись нити голубого мерцания, они становились все ярче, и я стал скорее крутить штурвалы, стремясь к их источнику.

На краю показался, и теперь пересекал поле зрения яркий голубой шарик. Я хорошо понимал, что это всего лишь точка, что видеть шарик -- чистая моя выдумка, и все-таки достоверно видел его шарообразную ыорму. В его свете снова стали видны прямые нити, прочерченные на стекле телескопа. Шарик пересекал экран наискось, по дуге, обходя точку скрещения волосков, и прежний нездоровый азарт подбивал меня поймать его перекрестием. Вращая штурвалы в разные стороны, я заставил его подойти к центру, но он плясал вокруг этой точки, оказываясь правее, или ниже, где угодно, но только не в ней. Действуя штурвалами более осторожно, я добился, наконец, своего -- пойманный шарик висел неподвижно точно на перекрестии, разрезанный волосками на четыре равные части. Тотчас я ощутил укол, несильный, но все же болезненный, и невольно отпрянув от телескопа, стал тереть глаз. Что это?.. предупреждение?.. просто случайность?..

Тут же я почувствовал чей-то пристальный взгляд, направленный мне в затылок. Я резко оглянулся и, конечно, ничего не увидел. А чужой взгляд ощущался настойчиво, почт как физическое давление. ожет быть, с улицы?.. Глаз все еще покалывало, я погасил настольную лампу, и стал вглядываться вниз, в черноту теней под каштанами.

Человек на пустой крыше, во тьме, да еще зажмуривши один глаз, пытается что-то высматривать... если кто-то за мной наблюдает, до чего же ему смшно...

-- Кому ты нужен, -- сказал я себе шепотом, -- на тебя глядят только звезды.

Да, глядят только звезды... заезжанная, потерявшая смысл фраза... а вот майору кажется, что и вправду глядят... неужели безумие заразно?..

Я снова склонился к трубе -- голубой шарик выглядел более тусклым и плавал в стороне от угломерных линий. Что это за звезда? Я глянул поверх телескопа, она выделялась голубизной и яркостью, но ни в одно из знакомых созвездий не попадала.

Запрокинув голову, я смотрел вверх. Мне казалось, я вижу впервые звездное небо, впервые вижу так много звезд -- нет, это не свод, не купол со светлячками, это пространство, и я видел отчетливо: одни звезды ближе, другие дальше, они сплошь заполняют бесконечный объем, движутся в разные стороны, и за каждым созвездием видны все новые рои светящихся точек. И я -не наблюдатель со стороны, я в самой гуще этой толчеи света. акая чудесная картина, а нам в ней мерещится слежка... и я ведь тоже причастен... повторяю себе "это нервы", а на дне сознания копошится "а вдруг"... мы, наверное, все нездоровы...

Голова у меня кружилась, и стало ломить шею. Мне пришло в ум, что смотрю я неправильно, что смотреть, стоя, вверх -ничего не увидишь, и если хочешь влиться в звездное небо, нужно лечь на спину. Не раздумывая, я сделал это, ощутив с удовольствием давление выступов черепицы, и прохладу ее, и глухое побрякивание.

Да, безумие заразно... поговорить бы с нормальным человеком... только кто он и где, этот нормальный человек... Наталия, вот она нормальная... а впрочем... "В детстве я верила, на звездах живут ангелы"... Ха, да ведь это почти то же самое... просто, детский вариант... сидит на звезде ангел, грозит пальцем, а под крылом -- розги... за недозволенные мысли... а у нее ведь и взрослая закорючка осталась... "я боюсь, когда так говорят... пройдут по небу лиловые трещины, зигзагами, как по ветхой ткани"... у каждого есть закоулок, где гнездится его "а вдруг"... вдруг и сейчас мои мысли где-то фиксируются... и однажды чудовищный следователь с мерцающими глазами-блюдцами, с тысячью звездных глаз на студенистом теле, предъявит мне эту запись?..

-- Не будь идиотом, -- я хотел сказать это вслух, обычным голосом, но получилось опять шепотом, -- там ничего нет!

Звезды стали еще ближе, они начинались над самой крышей и уводили вдаль в бесконечность. Кто придумао, что там пустота?.. Какое нелепое слово... Они спускались сюда, к верхушкам деревьев, и мне стало казаться, я неуержимо падаю в это бездонное скопление светил. Я инстинктивно схватился руками за черепицу.

Как, однако, шалят нервы... в этом доме дурное поле, еще не открытое физикой... послушивающее, подглядывающее, угнетающее... жилище колдуна или алхимика... ничего себе, майор милиции... чернокнижие, средневековье какое-то...

Голова кружилась попрежнему, и звезды двигались все быстрее. Я осторожно встал, испытывая все еще страх, что меня оторвет от земли и засосет наполненное светом пространство.

В доме, внизу, меня, наконец, оставило ощущение постороннего взгляда, и все показалось уже привычным, и даже, на свой лад, уютным. Перед тем, как уйти, я прошелся по комнатам, погасил все лампы и запер на задвижку окно.

* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *

17

На следующий день вся наша жизнь была изменена одним-единственным словом, проникшим в границы города на рассвете, и к полудню произнесенным уже не раз каждым, умеющим говорить. Коряво написанное на тетрадном листке, в половине шестого утра оно закрывало окошко автобусной станции, затем опустошило рынок, вымело начисло от людей пляжи, и когда я вышел из дома, власть этого звучного слова -- карантин -- стала повсюду непререкаемой.

Все четыре дороги, ведущие к нам извне, перегородили пары стоящих нос к носу тупорылых военных машин, словно играющих в "гляделки" бессмысленными мощными фарами, и разъезжающихся только изредка, чтобы пропускать такие же желто-коричневые грузовики -- отныне единственную нашу связь с внешним миром.

В тени гигантских радиаторов бездельничали солдаты. То ли случайно, то ли по специальному замыслу начальства, на каждом посту находилось ровно столько человек, чтобы составить партию в домино -- по два шофера и по два автоматчка, и они, будто жрецы, служа культу неизвестного божества, не прекращали игру ни на минуту. Когда я приходил смотреть на этот непрерывно справляемый обряд, они на меня не обращали внимания, и мне иногда казалось, что вся история с карантином подстроена могущественным и злым духом по имени "домино", возжелавшим окружить и захватить город, чтобы все жители, разбившись на четверки, славили стуком костей самозванное божество.

В порту тоже появились солдаты, и черные кости их домино глухо стучали по горячим от солнца шершавым доскам деревянного пирса. Это занятие, целиком поглощая четырех солдат, оставляло свободным пятого, лишнего, и он, дожидаясь очереди, стоя наблюдал за игрой, с автоматом на животе, либо прохаживался по песчаному пляжу вдоль рядов рассохшихся лодок, малопригодных с виду для бегства от власти слова "карантин".

Подобно старшему жрецу, следящему за порядком в храме, дважды в день приезжал проверять, насколько исправно солдаты играют в домино, лейтенант, их начальник -- его желто-коричневый газик, снующий теперь по городу, как бы возместил исчезновение такого же газика Крестовского. Вскоре, однако, выяснилось, что лейтенант представлял лишь среднее звено служителей культа карантина и домино, и мы увидели главного жреца.

Перед въездом его коричневые грузовики на южном шоссе раздвинулись в стороны заранее, и черная волга, не сбавляя хода, пролетела между их пыльными фарами, пропылила по улицам города и проследовала к пограничной заставе, находящейся на окраине.

Он почти не появлялся на улицах, иногда разъезжал по окрестностям и несколько раз посетил кошачью пустошь. Я видел его раза два в ресторане -- сухой, неопределенного возраста, но скорее всего, за пятьдесят, с пергаментным лицом, с потухшими серыми глазами и редкими, расчесанными на пробор, седыми волосами, он носил серебряное пенсне и полковничий мундир с узкими серебряными погонами. Его личная свита состояла из трех штатских, а гвардия -- из нескольких солдат и сержанта, ездивших иногда за ним в защитного цвета фургоне с ребристым металлическим кузовом и, по указаниям штатских, бравших пробы воды, грунта, а впоследствии и ловивших кошек. От простых смертных его отгораживала вежливая сухая улыбка, которая и служила единственным ответом на все попытки местных начальников вступить с ним в беседу.

На территории заставы полковник со своими штатскими устроил бактериологическую лабораторию, и несмотря на полную изоляцию и строгое соблюдение секретности, сквозь стены ее, неизвестно как, вскоре проникли в город и стали в нем властвовать, оттеснив слово "карантин", новые, таинственные и страшные слова: культура шестьсот шестнадцать дробь два. Слова эти употреблялись практически в любом разговоре, и они сами собой упростились до сокращенного "культура-дробь-два" и даже до совсем уж свойски-фамильярного "дробь-два". Речь шла о необычайно зловредном вирусе, уже однажды выведенном в лабораториях, но в живой природе до сих пор не встречавшемся.

В общественной жизни города наступил полный паралич. На службу ходили, но можно было бы и не ходить, ибо никто ни с кого и никакой работы не спрашивал. Улицы опустели, рынок тоже, но в ресторане и в винном баре обороты увеличились. Некоторая часть населения ударилась в отчаянную панику -- боялись здороваться за руку, соблюдали при разговоре кем-то придуманную безопасную дистанцию в полтора метра, и даже в знойные дни на улице встречались люди в кожаных черных перчатках. Большинство же ограничилось тем, что перестало ходить на пляж, где купаться все равно запрещалось, и вечерами сидело дома, как бы исполняя этим свой гражданский долг; на многих лицах появилось выражение значительности и даже торжественности. Молодежь увидела в карантине просто повод к загулу по ночам, почти до утра, в занавешенных виноградом двориках шло пьянство, по улицам разгуливали в обнимку компании по несколько человек и пели песни, а днем где угодно, на тротуарах, около уличных ларьков и даже на ступеньках учреждений, попадались целующиеся парочки.

Всем владельцам кошек вменялось в обязанность предъявить своих животных для обстледования -- это оглашалось по радио, в местной газете и в специальных афишках на столбах и заборах.

Первые дни у дверей приемного пункта толпилась небольшая очередь; кошек, в основном, приносили женщины, как более дисциплинированная часть населения.

Доставленная кошка помещалась в специальный ящик, с дырками для дыхания, одновременно в регистрационную книгу вносились имя и адрес владельца, кличка и пол животного, после чего номер записи с помощью брки присваивался ящику.

Считалось, что при благоприятных анализах кошку вернут хозяину, но я о таких случаях не слыхал -- кошки просто бесследно исчезали. Да никто и не пытался наводить справки: вскоре после объявления карантина и распространения слухов о связи вируса с кошками ненависть к кошачьей породе достигла значительного накала.

За первую неделю после публикации таким вот, официальным путем удалось изъять у населения несколько сотен кошек, а затем их поступление прекратилось, хотя в городе поголовье кошек составляло, по меньшей мере, несколько тысяч.

Большая же часть населения решила проблему иначе, безусловно, не сговариваясь, но с поразительным единодушием. В первое же утро на улицах города обнаружилось более двухсот убитых кошек, и эта цифра почти не снижалась в течение пятнадцати-двадцати дней. Характер действий был везде одинаков. Трупы животных оказывались всегда посередине улицы, никогда на обочине, в близости к фонарям, причем исключительно на асфальтовых улицах. Орудие убийства, полено или кирпич, редко, забрасывалось в канаву, а в большинстве случаев, как вещь, потенциально заразная, прилагалось к трупу. Иногда акция совершалась непосредственно в таре, в которой была доставлена кошка, в мешке или корзине.

Система поддержания порядка оказалась здесь достаточно гибкой и нашла возможным вступить в неофициальное соглашение с населением. В силу этого, неписанного, но непререкаемого договра, объезд города и собирание трупов кошек производились раз в сутки, около шести утра, и опять же, только по асфальтовым улицам. Во все время карантина это соглашение соблюдалось неукоснительно, то есть ни одной кошки в неположенном месте или в неправильное время не обнаружилось.

Я несколько раз наблюдал процедуру убирания мертвой кошки -- она повторялась в неизменном виде, с тщательным соблюдением мелочей, словно разработанный до тонкостей важный обряд, и в ее методичности крылось нечто мерзостно-завораживающее.

На рассвете, каждое утро, военная грузовая машина продвигалась по улицам с малой скоростью, громко рыча и собирая необычный свой урожай. У очередного объекта она тормозила, на высокую подножку вылезал из машины сержант с папиросой в зубах и, держась левой рукой за дверцу, осматривал сверху труп кошки, хатем по его указаниям щофер разворачивался и подъезжал к кошке задним ходом, сержант же в течение всей операции оставался на подножке. Любопытно, что проще всего было бы проехать над кошкой, но они никогда этого не делали, то ли из суеверия, то ли в силу инструкции. Далее два солдата сгружали из кузова на асфальт контейнер с раствором извести, и большими щипцами, наподобие каминных, погружали в раствор труп животного; щипцы основательно окунались в раствор для дезинфекции и укладывались в машину, вслед за ними грузили на место контейнер. После этого, уже сверху, из сосуда, напоминающего большой огнетушитель, асфальт поливали белой пахучей жидкостью, сержант перебирался в кабину, грузовик разворачивался, и натужно урча мотором, направлялся дальше.

Белая жидкость, будучи, видимо, каким-то абсолютным средством, отличалась невероятной едкостью: по высыхании ее на асфальте оставалось серебристое пятно, сохранявшее причудливую форму первоначальной кляксы; оно сияло на солнце радужными разводами, как нефтяная пленка на воде, и не смывалось уже ни дождями, ни поливальными машинами.

Разляпитые серебристые пятна, как своеобразные плоские памятники, скоро испещрили все основные улицы города и кое-где сливались в сплошные, сложной конфигурации, серебристые площадки, наводящие на мысли о братских могилах. Я стал в своих маршрутах избегать асфальтовых улиц.

Амалия Фердинандовна, обнаружив афишку на столбе у ворот, одна из первых отнесла свою Кати по указанному адресу. При сборах не обошлось без слез, потому что кошка, зачуяв неладное, долго не давалась ей в руки, а потом не хотела садиться в корзинку и орала так, будто рядом стоял уже контейнер с известкой.

Я посоветовал ей устроить для Кати карантин на дому в чулане, но она отклонила мою идею с завидной твердостью:

-- Я все утро об этом думала, но я не могу так поступить. Кати ничем не больна, и она через три дня будет опять дома. Я уверена в этом!

Но, конечно, через три дня о судьбе Кати ей сказать ничего не могли, кроме регистрационного номера кошки. Вооруженная этим трехзначным числом, она отправилась на заставу, начальник которой, на ее счастье, входил в число собутыльников ее мужа. Она пробилась к полковнику, и того подкупила ее неколебимая вера в существование порядка внутри возглавляемой им системы. Тяжелые колеса вирусно-карантинного механизма пришли в движение, и к вечеру Кати, лишившись возможности пожертвовать жизнью ради науки, в невероятных количествах уплетала любимую ею вареную рыбу.

Имея справку о благонадежности своей кошки, Амалия Фердинандовна все же старалась держать ее дома. Но Кати время от времени удавалось улизнуть в сад, и в одно прекрасное утро ее труп лежал за калиткой рядом с куском кирпича.

Амалия Фердинандовна похоронила Кати в том же тенистом уголке сада, где покоилась Китти, и на время была полностью деморализована. Она похудела и осунулась, но от этого выглядела моложе, и выражение лица стало еще более детским. Она забывала готовить себе пищу, и я иногда просил ее напоить меня чаем, чтобы за компанию со мной она немного ела. Заходя к ней, я почти всякий раз заставал ее в углу перед иконами, словно она хотела от потемневших ликов получить ответы на мучившие ее вопросы.

-- Это грешно, так думать, -- сказала она однажды, -- но мне кажется, в нашем городе много злых людей. Вы видели, как страшно они убивают кошек? Я смотрю на прохожих и вижу недобрые лица, и у них, наверное, недобрые мысли. Это совсем неправильно, так не должно быть -- ведь если нам посылаются неприятности, то для того, чтобы мы что-то поняли и стали добрее, чтобы все стали лучше! А получается наоборот, и я не могу понять, зачем это.

-- Как, -- поразился я, -- неужели в том, что творится, вы хотите видеть какой-нибудь смысл?

-- Конечно, -- она в свою очередь удивилась моему недоумению, -- Бог ничего не делает зря! -- словно вспомнив о важном деле, она подошла к иконам и зажгла свечку. -- Только я ничего не могу понять, и мне трудно. Все, что я могу, это молиться за них, чтобы они не были злыми.

После этого разговора я стал внимательнее присматриваться к лицам незнакомых людей и научился улавливать в них некую специфическую карантинную угрюмость. И пожалуй, ее мысль -помолиться, чтобы они стали добрее -- была не так уж плоха.

Однако, ее молитвы вряд ли доходили по назначению, потому что недоверчивая угрюмость все глующе въедалась в лица. Да она и сама понимала, что от ее молитв мало проку, и пыталась придумать что-нибудь более действенное. Вместе с другими дамами она организовала в местной столовой бесплатное питание для людей, из-за карантина лишившихся заработка. Но власти нашли в этом начинании буржуазную идеологию и наложили на него вето, а взамен, по соседству с кошачьим приемником, открыли бюро по трудоустройству лиц, оказавшихся временно без работы. За две недели бюро не привлекло ни одного посетителя и само собою закрылось.

Тогда она поместила в газете объявление о бесплатных уроках музыки. Мне этот ход показался чересчур смелым -- что она станет делать, если желающие музицировать повалят толпой? Но публике сейчас было не до музыки, и лишь трое мамаш привели к ней детей, причем двое из них после первого же урока бесследно исчезли.

Загрузка...