Бывало, мать давным-давно храпела,
А дочка на луну еще смотрела.
Вечер. Небо бледнеет, и ровный цвет лазури сменяется переливами перламутра; вот протянулась розовая лента на закате: она из чудного пояса радуги; вот за нею другая — темнее, а там багрового цвета, а там ослепительное золото, и, наконец, далее огонь — и на этом великолепном зареве заходящего солнца черная тень колокольни и куполы церкви Николы Мокрого.
Нева не шелохнется в своей гранитной колыбели, и небеса, налюбовавшись ею, заботливо покрыли ее своею золотою парчою…
Дивная, нерукотворная картина!
Что огни ваших роскошных праздников перед этим небесным огнем? Что блеск вашей позолоты перед этим божьим золотом? Что ваши убранства перед этим нетленным убранством?
Иван Александрович загляделся на небо, на Неву и на каменные громады берегов ее.
"Вот уж, кажется, я и привык к Петербургу, — думал он, — а все-таки не могу пройти равнодушно мимо Невы…" — К этой картине нельзя привыкнуть: право, чем долее смотришь, тем больше хочется смотреть, — кто-то проговорил тоненьким голосом возле него.
Это был ответ на мысль его. Он вздрогнул и обернулся в сторону. Перед ним была дама в желтой соломенной шляпке с пунцовым цветком и в длинной черной шали… Он посмотрел ей в лицо: просто красавица.
Она разговаривала с человеком очень высокого роста, в плаще с длинными кистями, из-за которого выказывался фрак какого-то особенного покроя, галстук с огромным бантом, пестрый жилет с голубыми атласными отворотами и по нем массивная золотая цепь, к которой прикреплен был золотой лорнет с разноцветными каменьями. Он прищуривался, поправлял свои виски, помахивал лорнетом, потом с необыкновенным искусством, с удивительною грациею приставил его к глазу, посмотрел на воду и, обратись к даме, произнес сквозь зубы:
— В самом деле, бесподобный вид!
Ивану Александровичу очень понравилась эта дама, и он не спускал с нее глаз.
Постояв немного, дама продолжала прогулку с своим кавалером, который, как уже заметили читатели, принадлежал к тому разряду франтов, встречая которых как-то невольно хочется воскликнуть: пощадите! За ними шел лакей в синей ливрее с желтым воротником и в треугольной шляпе с золотым галуном, вероятно, принадлежавшей его предместнику, потому что эта шляпа была ему не совсем впору и почти закрывала глаза; он время от времени вытаскивал из кармана орехи, грыз их и оставлял за собою таким образом дорожку из скорлупы.
"Верно, это не простая дама, — подумал Иван Александрович, идя вслед за нею. — Какая у нее важная поступь! Как она прекрасно одета, с каким вкусом!.. А ножка-то! просто игрушка, да и как обута… чудо!" Признаться, Иван Александрович стал немножко завидовать ее кавалеру. Да и нельзя было не завидовать!
Завидуя, и мечтая, и любуясь незнакомкою, он незаметно очутился — в Коломне.
Дама, и кавалер ее, и лакей, который уже уничтожил весь запас орехов, потому что шел спокойно, скоро остановились у подъезда одного небольшого каменного дома. Кавалер очень искусно, точно танцуя мазурку, первый подлетел к двери подъезда, с неподражаемою ловкостью дернул за ручку колокольчика, — от этого движения цепь лорнета его раскачалась и стекло лорнета ударилось о медную ручку замка, разлетевшись вдребезги. За всю эту эффектную сцену он награжден был восклицанием "Ах!" и приятною улыбкою своей спутницы.
Дверь отворилась и захлопнулась: все трое исчезли.
Иван Александрович неподвижно остался у двери.
Возвратись домой, он сделался еще скучнее и рассеяннее прежнего.
Это не могло ускользнуть от внимания Елизаветы Михайловны, и она, робко потупив головку, произнесла едва слышно:
— Вы не веселы, Иван Александрович?
— Еще нет десяти часов, — отвечал он, не слыша ее вопроса.
— Нет-с еще. А маменька спрашивала об вас. Потом через минуту молчания, с тою же робостию, так же тихо спросила:
— А вы принесли мне книжки, которые обещали, Иван Александрович?
— Книжки? Ах, да… да, — и он вынул из неизмеримого кармана своего сюртука две тоненькие книжечки, все истертые и засаленные, верно, из какой-нибудь "Библиотеки для чтения".
— Как я рада!
Елизавета Михайловна прыгнула от радости и исчезла.
"Он не забыл моей просьбы", — думала она… Далеко за полночь сидела она у окна своей комнатки с книгою в руках, и сон не тягчил ее век… и сердце замирало и билось.
Наконец она опустила книгу на колена, но уста ее еще повторяли эти очаровательные звуки, эти звуки, от которых билось и замирало ее сердце, которые мешали ей спать:
Я услаждала б жребий твой
Заботой нежной и покорной;
Я стерегла б минуты сна,
Покой тоскующего друга…
Ее развившиеся кудри упадали на полуоткрытую грудь, которая, полная вздохов, дышала сильно и часто.
— Нет, он меня не любит, не любит! — и слезы начали проступать на ресницах бедной девушки, и отяжелевшая голова ее скатилась на оконницу и вся утонула в кудрях.
В эту минуту не спал и Иван Александрович: он, лежа на постели, мечтал о своей незнакомке, украшал ее поэтическими цветками своего воображения, сравнивал с Теклою Шиллера, с Маргаритою Гете, с Юлией Шекспира, с Татьяною Пушкина и бог знает с кем еще…
Он мечтал, как познакомится с нею, как в первый раз явится к ней…
Бедная Елизавета Михайловна! В этих роскошных мечтах он вовсе забыл о ее существовании.
На другое утро, подкладывая транспарант под форменную бумагу для переписки какого-то отношения, Иван Александрович искоса посматривал на своего столоначальника, потому что ему не хотелось ничего делать, решительно ничего, а вот так сидеть сложа руки да мечтать о вчерашней даме… Здесь кстати заметить, что он уже за две недели до этого определился в департамент, по протекции одного начальника отделения, Евграфа Матвеевича… как бишь его фамилия? Так на языке и вертится… Нет, забыл. Ну, да все равно… Евграф Матвеевич был задушевный приятель супруга тетушки Ивана Александровича и по просьбе ее поместил молодого человека до первого случая на четырехсотрублевую вакансию. …Так, Иван Александрович подложил транспарант под бумагу, очинил перо и уже нарисовал первую букву В, но в эту самую минуту кто-то схватил его за руку.
— А, мое почтение, Федор Егорович.
Федор Егорович был помощник столоначальника, молодой человек очень приятной наружности, с прекрасно всчесанным хохлом, при золотых, настоящих часах, а не то чтобы с серебряною дощечкой сзади, ловкий в обращении и вообще, как говорят,
"славный малый". Он был аристократом в своем отделении, потому что имел собственные дрожки и лошадь, вследствие чего иногда позволял себе маленькие вольности, как-то: приезжать четвертью часа позже обыкновенного, и пр. А это уже не шутка! Все мелкие чиновники смотрели на него с особенным почтением, некоторые с маленькою досадою и завистью.
Раз один из его товарищей, подергиваясь и прихрамывая, подошел к нему и, указав пальцем на цепочку, которая красовалась на его жилете, спросил:
— А что, это семилёровая-с?
Федор Егорович посмотрел на вопрошающего очень гордо и нехотя отвечал:
— Золотая.
— Настоящая-с?
— Да.
— Изволите видеть. А что, я думаю, вещь-то ценная? Сколько заплатить изволили?
— Полтораста рублей.
— Гм.
При этом гм он вытащил из кармана довольно большую круглую табакерку, торжественно стукнул по крышке, повернул ее, со скрипом отворил табакерку и поднес к Федору Егоровичу. В табаке лежали три жасминные цветка.
— Не угодно ли? У меня бергамотовый-с.
Федор Егорович небрежно понюхал.
"Вишь, какой фертик, — подумал этот чиновник, — 150-рублевые цепочки изволит себе ежедневно носить!" После этого разговора Федор Егорович получил еще больший вес в своем отделении, а слухи о нем и богатстве его начали даже распространяться по всему департаменту.
Федор Егорович сошелся тотчас с Иваном Александровичем, узнав, что он кончил курс в университете; и не мудрено: он очень любил рассуждать о разных ученых предметах, это была его страсть. На вечерах и балах, в своем кругу, он слыл умницею, и даже очень солидные люди отзывались о нем с величайшею похвалою. Когда речь заходила об нем, они, по обыкновению нахмурив брови, произносили довольно протяжно:
"Фу! какая голова! что ни говорите, а он пойдет далеко!" В случае если между дамами возникал какой-нибудь литературный спор, то слабая сторона спорящих всегда почти посылала за ним: "Где Федор Егорович? Федор Егорович решит, он такой начитанный!" И Федор Егорович, являясь, торжественно решал спор.
Он-то подошел к Ивану Александровичу и взял его за руку, в ту самую минуту, когда тот призадумался над буквою В.
— Как поживаете, Иван Александрович? что новенького? А?
— Вам лучше знать новости, Федор Егорович, вы в свете. При этом Федор Егорович, очень довольный, улыбнулся.
— Да, оно конечно; но все это так надоело! Ну, что такое свет, ровно ничего, ейбогу! Нет, этак, главного — пищи для души, а остальное — пфф… Признаюсь, давно мне хочется заняться чем-нибудь существенным, литературою, например, написать чтонибудь: все-таки составишь себе имя, ознакомишься со всеми учеными. К тому же я чувствую в себе способность сочинять. Вот если я увижу, например, цветок или чтонибудь такое, то у меня сейчас и воспламеняется воображение.
Произнося это, Федор Егорович поправил галстук и стал обдергивать свою черную атласную манишку со складочками, на которой светились три запонки из мнимых брильянтов.
— Послушайте, Федор Егорович, — сказал Иван Александрович после нескольких минут молчания, отводя своего нового приятеля в амбразуру окна, — мне хочется кое-что спросить у вас, вы в Петербурге всех знаете, вам должно быть это известно.
Иван Александрович говорил вполголоса и нарочно удалился от стола, испытав в короткое время, до какой степени некоторые из его товарищей одарены преступною страстию любопытства. Он знал, что для этих господ ничего не может быть приятнее, как подслушать чужой секретец.
Федор Егорович, заложив руки в боковые карманы, нахмурил брови и сделал легкое движение губами, в знак внимания.
Иван Александрович рассказал ему о своей встрече с дамою, о том, как он следовал за нею; описал ее кавалера, ее ливрею, всё до малейшей подробности.
Лицо Федора Егоровича постепенно одушевлялось. Он уже поднял вверх брови.
Иван Александрович продолжал:
— Не доходя Покрова, она, знаете, и повернула налево, в Усачев переулок, я за нею; перейдя улицу, она остановилась у подъезда направо… кажется, четвертый дом от угла…
В эту минуту Федор Егорович схватил с величайшим восторгом руку своего приятеля и, в пылу самозабвения, закричал:
— Ну, так и есть… Она, она!
Надобно было посмотреть на физиогномию Ивана Александровича, пораженного таким нечаянным и таким скорым открытием.
— Может ли быть? так вы, вы ее знаете… знаете? Он ничего не мог произнесть более.
— Гм! Кого я не знаю? Это моя старинная знакомая. Надобно вам сказать, что я у них на короткой ноге в доме; совершенно свой. Не был день, два, — так сейчас посол: что, дескать, давно не были? откушать просят… Знаком ли я?
— Да кто ж она такая, Федор Егорович?
— Известная в Петербурге дама, на всех балах бывает… И какая начитанная; я с ней всегда мазурку танцую.
— А как ее фамилия?
— Марья Владимировна Болотова.
"Какое прекрасное имя!" — подумал Иван Александрович.
— А что, она замужем?
— Нет; вот года четыре как овдовела.
У Ивана Александровича на лице выступила краска.
— Не хотите ли, я вас познакомлю с нею?
"Познакомлю!.. Неужели в самом деле?" — Иван Александрович ужасно как смешался.
— Что ж, хотите, Иван Александрович? Вы ведь еще не выезжали в свет, а тут вы с первого раза ознакомитесь со всем лучшим обществом. Хотите ль? правду сказать, свет придает этак человеку полировку. — И при этом слове Федор Егорович с самодовольною гримасою посмотрел на себя и начал небрежно вертеть цепочкой, на которой висел ключик от часов.
— Что, едем?
— Очень рад-с, — произнес Иван Александрович, очнувшись.
— Прекрасно! Когда же, послезавтра? У Марьи Владимировны по вторникам дни.
Иван Александрович опять призадумался.
— Нельзя ли уж на следующей неделе?
"Тем временем, — думал он, — я сошью себе фрак. Ведь нельзя же явиться к такой богатой даме, не имея модного фрака".
— Так в следующий вторник? О, да мы там будем веселиться, за это я вам ручаюсь.
Грустно было Ивану Александровичу, очень грустно! Фрак по меньшей мере стоит 120 руб., он справился об этом у одного портного, который жил на Невском. На Невском всегда самые лучшие портные, он это давно знал. Откуда же взять ему вдруг 120 руб.? Из деревни его должны были прислать ему в октябре месяце 1000 руб. — годовой доход; но до октября еще сколько времени! Занять? Но у кого? У Федора Егоровича? Ни за что на свете! Иван Александрович не хотел одолжаться никому. У тетушки? тетушка не даст, да еще разбранит, назовет мотом, будет читать целую неделю наставление о том, как должен вести себя молодой человек, как вел себя в молодые лета ее покойник, что надо по одежке протягивать ножки, и проч., и проч. Он знал все это заранее. Что же прикажете делать?
Иван Александрович был в совершенном отчаянии. Он не ел и не пил.
Однажды после обеда тетушка вздремнула, а он открыл машинально какую-то книгу. Вальтер Скотт! А это его любимый автор, давно он не заглядывал в Вальтера Скотта, а бывало — он не разлучался с ним… Он вспомнил свои студенческие годы, то блаженное время, когда он был так беззаботно счастлив, когда в его завидном уединении широко развертывался перед ним мир поэтический, жизнь кипучей фантазии; когда его окружали эти дивные образы, эти вдохновенные создания великих творцов; когда он страдал их бедствиями и радовался их радостями, — он вспомнил все это и хотел читать…
Нет! Теперь ничто не привлекало его внимания: ни величественно-неподвижный образ Саладина, ни томно-смуглое личико очаровательницы Ребекки, ни гордо-угловатое лицо Елисаветы Английской… Нет! перед глазами его кружился в самом соблазнительном виде новый фрак, в мыслях его была сторублевая ассигнация.
Он закрыл книгу и вздохнул. Дверь скрипнула: в комнату вошла Елизавета Михайловна.
Она была очень бледна; в чертах ее лица выражалось что-то страдальческипрекрасное; и вы бы, взглянув на нее в эту минуту, увидели, что она, бедная девушка, любила его всею силою души своей, любила просто, как любят все бедные девушки, без подготовленных сцен, без кокетства, без этих утонченных соблазнов, которые так чудесно изобретают сердца, бьющиеся под батистом и бархатом.
Она подошла к Ивану Александровичу и села возле него. Видно было, что она хотела начать говорить, но как будто не решалась, еще как будто собиралась с духом.
Несколько минут в комнате было тихо, лишь слышалось за перегородкой храпенье старушки.
Наконец Елизавета Михайловна решилась говорить. Она сказала вполголоса:
— У вас что-то есть на сердце, Иван Александрович; с некоторого времени вы стали гораздо скучнее, гораздо…
— Это вам так кажется, — сказал он, перебирая листы книги.
— О, нет! Отчего же вы не хотите быть со мною откровенным? Отчего вам скучно, Иван Александрович, скажите мне? Я давно собираюсь вас спросить об этом.
Иван Александрович посмотрел на нее… В ее выражении было так много убедительности, так много чистосердечия.
Он улыбнулся.
— Ну, право, вам так показалось, Елизавета Михайловна. Я точно так же весел, как и в первые дни моего приезда сюда.
— Бог с вами! видно, я не заслужила вашей доверенности.
И, огорченная, она непритворно вздохнула. Ивану Александровичу стало жаль ее.
Он подумал: "Какая добрая девушка!" — Вы не можете помочь моему горю, — сказал он после минутного молчания.
— А почему знать?
— Видите ли, Елизавета Михайловна, коли сказать вам правду: мне нужны деньги — и скоро, а это очень беспокоит меня. Вы знаете, что у тетушки нельзя просить…
— Видно, кошелек, что я вам подарила, несчастлив?.. А сколько вам нужно денег?
— Рублей сто.
— Только? И вы будете веселы, если достанете эти деньги?
— Да откуда достать их, Елизавета Михайловна? Личико Елизаветы Михайловны вдруг просветлело; она вспорхнула со стула, исчезла — и через минуту снова явилась.
— Я принесла вам деньги, Иван Александрович.
— Как, деньги? Откуда? Что это значит?
— Вы теперь будете веселы, не правда ли?
Иван Александрович остолбенел от удивления и не мог ничего вымолвить.
— Это мои собственные деньги. Я семь лет копила маменькины подарки: тут, я думаю, будет больше ста рублей. Я хотела сделать салоп… теперь мне не нужен салоп, — и она протянула руку, чтоб отдать ему кошелек, и вся вспыхнула.
— Нет, я не возьму эти деньги, Елизавета Михайловна, ни за что на свете не возьму.
Вы семь лет копили их, вам самой нужны они, а я не могу вам отдать их прежде октября месяца… Нет, не возьму, ни за что на свете не возьму!
Девушка посмотрела на него с удивлением; рука, державшая кошелек, медленно опустилась, глаза ее затуманились… минута… и слезы, горькие слезы вырвались на волю, и грудь ее заколыхалась волною.
— Так вы не хотите от меня ничего взять? — произнесла она невнятно, заливаясь и всхлипывая, — за что же вы меня так не любите?
Иван Александрович не знал, что ему делать. Он сам чуть не заплакал.
— Думал ли я вас огорчить этим? Клянусь богом, нет! — Он взял кошелек из руки ее и поцеловал руку. — Вы настоящий ангел, Елизавета Михайловна!
И она отирала слезы платком и улыбалась сквозь слезы.
— Так вы берете мои деньги? Ах, как я счастлива! Вы теперь будете веселы, Иван Александрович, не правда ли? Тише! — она приложила пальчик к губам, — маменька просыпается, я побегу к ней.
Весь вечер она была необыкновенно весела. Радость вырывалась в каждом ее движении, в каждом взгляде, и старушка, приглаживая ее локоны, говорила:
— Вот ты у меня сегодня умница, Лизанька.