… - Я дам тебе очень ценный совет. Ты лезешь в глубокую воду, где плавают такие штуковины, которых ты даже представить себе не можешь… Ну, давай просто скажем, что они — сущности. Пока они еще не заметили тебя, но, если ты будешь продолжать валять дурака со мной, они заметят. А тебе это не нужно. Поверь мне, не нужно…
В 16 лет я заполнял анкету в райвоенкомате. В графе «знание иностранного языка» нужно было написать, какой именно язык я знаю, а потом подчеркнуть один из трех вариантов знания: «Читаю со словарем», «читаю и разговариваю свободно» и «в совершенстве». Тогда я знал, наверное, пару сотен слов и прочел две-три детских книжки на английском. Не раздумывая, подчеркнул — «в совершенстве».
Сейчас мне за сорок. Я перевел с английского 12 или 13 романов — выстроенные наглой шеренгой, они занимают (считая переиздания) целую книжную полку у меня над столом. Доведись мне заполнять такую же анкету, как в 16 лет, сколько бы я ни думал (а думал бы долго), никогда бы не подчеркнул «в совершенстве». Но разве это значит, что я стал умнее? Или что я лишился уверенности в себе? Или что я стал правильнее оценивать свои возможности? Вряд ли.
Я просто утратил способность не мучится выбором, а действовать сразу, не думая, по первому импульсу.
И еще утратил иллюзию, что где-то на свете может быть совершенство….
Конечно, приобретя кое-что взамен. Например, жену, с которой мы прожили много лет и ухитрились перенять друг от друга самые поганые черты наших характеров, оставшись при этом совершенно (не в смысле совершенства) чужими друг другу… Дочку, которая в свои двенадцать лет иногда смотрит на меня с усталой снисходительностью нянечки в детском саду, успокаивающей капризного малыша… Работу, которую я люблю и умею делать и которая обрекла меня на хроническое безденежье… Скверный характер, отягощенный перенятыми у других (см. выше) еще более скверными штрихами… Наконец, чтобы не подумали, будто я неудачник, умеющий лишь сварливо жаловаться на жизнь, красавца Кота!..
Вообще жаловаться на судьбу, ныть, причитать и плакать в жилетку — дело недостойное, а главное, тупое и бессмысленное… «NO COMPLAIN!» — значок с такой надписью подарила мне в Нью-Йорке какая-то студенточка, которой я спьяну попытался было бегло нарисовать картину жизни в моем отечестве, и которая (студентка, а не картина), естественно, истолковала мои рассказы, как жалкое нытье…
«NO COMPLAIN!» — пожалуй, это единственный лозунг, который я согласился бы тащить в виде плаката на любой демонстрации, при любых властях и при любой погоде.
Та студентка меня неверно поняла, но я ее не виню. Мне легко переводить чужие разговоры, то есть делать то, что называется последовательным переводом. Легко переводить чьи-то книжки — хватает воображения представить себя автором и поймать стиль. Но говорю я на английском паршиво. Мне это как-то трудно — в смысле, говорить от себя, даже просто поддерживать беседу. Значит ли это, что я плохо знаю язык? Возможно. Но главное — другое.
Раньше я думал, это потому что у меня такие сложные мысли — трудно выразить на чужом языке. Но это чушь.
Просто мне самому нечего сказать. В родном языке это можно чем-то прикрыть, как-то спрятать, замаскировать. В чужом — хрена лысого…
Он сидел и смотрел на меня. Кот.
Он не нуждался ни в каких дурацких кличках, которыми люди пытаются как-то приблизить к себе, как-то очеловечить своих домашних любимцев. Его нельзя было очеловечить и нельзя было приблизить. Он был таким, каким был, и был там, где он был. Он всегда был просто Кот. И всегда смотрел вот так. Просто. И прямо. Без подтекста. Без эмоций. Кошки не утруждают себя проявлением эмоций во взгляде. Эмоции у них внутри. И в спокойном состоянии они их не демонстрируют. Они не смотрят. Они рассматривают.
Вот он и смотрел, вернее рассматривал меня — как всегда. Как несколько лет назад, когда жена, решив сделать мне сюрприз, принесла его в дом маленьким пушистым комочком, легко умещавшимся у меня на ладони. Когда я пришел, он лежал у меня на диване и спал. Я подошел к нему и протянул руку, чтобы погладить. Он проснулся до того, как я успел до него дотронуться, и раздраженно мяукнул. Потом посмотрел на меня. Смотрел долго. Потом тихонько мяукнул — уже без раздражения — и отвернулся. Признал меня, как объективно существующий факт. Имеющий равное с ним право на существование. Хотя и довольно нелепый (на его взгляд, да, в общем-то, и на мой тоже…), но видимо, тоже зачем-то нужный тому, кто создал и его и меня…
Прошло несколько лет. Мы с ним узнали друг друга. Полюбили друг друга; каждый — по-своему. Он узнал многое о людях. Я — о кошках. Мне пришлось для этого прочесть несколько книг. Ему — просто смотреть. Но главное осталось на тех же местах. Я для него — объективно существующий факт. Имеющий равное с ним право на существование, хотя и… (см. выше). Он принадлежит мне настолько же, насколько я — ему. Мы равноправные партнеры в нашей любви. Если это называется любовью, конечно, но… Как иначе? Я могу то, чего не может он, поэтому он зависит от меня. Но и он может то, чего не могу я. Поэтому я завишу от него. Выяснять, чья зависимость сильнее — пустая и небезопасная трата времени: мы оба потеряем в таком столкновении амбиций слишком много, и мы оба это знаем. Поэтому никогда не пойдем на такое конфликтное выяснение отношений.
Иногда, примерно после пятой рюмки мне кажется, что я не пойду на это из страха. Потому что после пятой рюмки мне кажется, что у него есть преимущество. Главное. Такое, при котором моя способность открывать холодильник и покупать ему еду — просто жалкий лепет. Мне кажется, он знает, что-то очень важное. Что-то, дающее ему возможность и право никогда не сомневаться в правильности своих поступков. Что-то, чего… не знаю я. А может, знал, да забыл… (как студент на экзамене из анекдота — «Ну, нет, коллега, это уж вы, пожалуйста, вспомните, а то вся мировая наука бьется…»). В этом нет ни моей вины, ни его заслуги. Просто так устроил тот, кто зачем-то сделал его и меня. И это нужно просто признать, как существующий факт. И просто жить с этим, внутри этого, в рамках тех правил игры, которые нельзя ни изменить, ни подправить, а можно лишь попытаться понять. Это мне — можно попытаться понять, а Коту — не нужно. Кот их знает изначально. Кот…
… сидел и смотрел на меня. Я наливал себе четвертую за вечер рюмку, сидя перед монитором, по которому плавали узоры заставки «Windows 95». Заставка включалась автоматически после десяти минут простоя. И теперь плавала на экране уже минут пятнадцать, что ясно свидетельствовало о моем нерабочем настроении. Или состоянии. Я поднес рюмку ко рту, и кивнув Коту, сказал:
— Вот так, блядь, неудачно жизнь сложилась. Твое здоровье…
Выпив, я прикрыл глаза, откинулся на спинку кресла, и не раскрывая глаз потянулся за сигаретой, когда вдруг услышал…
— Дурак, — раздался холодноватый, равнодушный голос с той стороны, где сидел Кот. Впрочем, несмотря на холод и равнодушие, в нем проскользнула нотка дружелюбия. Если и не присутствие симпатии, то во всяком случае, отсутствие недоброжелательности. Это была спокойная констатация факта.
Я открыл глаза и взглянул на Кота. Он продолжал смотреть на меня своим обычным взглядом. К выпивке (моей) он относился безучастно. Равно как и к моему сидению за компьютером. Как-то раз я попробовал заинтересовать его этим устройством и посадил перед монитором, включив заставку с плавающими рыбками. Кот внимательно рассмотрел их и отвернулся. Я включил другую заставку с бегающей мышкой. Он удостоил ее беглым взглядом, едва повернув голову, и сразу же опять отвернулся. Посмотрев на меня, он дернул загривком (то есть, пожал плечами), спрыгнул со стола и вышел из комнаты. Вопрос был исчерпан — раз королю не интересна пьеса, нет для него в ней, значит, интереса.
Он сказал мне это на понятном нам обоим языке и закрыл тему. Говорить на этом языке он умел лучше, чем я. На моем языке он не говорил никогда. Кошки не разговаривают на нашем языке. С их устройством гортани это невозможно, но… Главное — другое: им это просто не нужно. А если бы стало нужно, они бы… Они бы что? Заговорили?
— Я пьян… — сказал я с полувопросительной интонацией, глядя на него.
Он равнодушно смотрел мимо меня. Я проследил за его взглядом и увидел, что он смотрит на телефон. В этот момент телефон зазвонил. Я вздрогнул. Как-то уж очень последовательно все произошло. Это он звонит, пронеслась в голове дурацкая мысль
(вчерашний фильм по телеку… фантастическая чушь про инопланетян…)
Я насмешливо фыркнул, но мысль продолжала развиваться: он не может говорить со мной на моем языке прямо, поэтому ему нужно какое-то устройство, воспроизводящее человеческую речь… но не магнитофон, тупо повторяющий лишь то, что записано на кассете… ему нужно средство связи… Сейчас он встанет на задние лапы и расскажет мне, — по телефону, — какой я дурак, потому что жизнь не сложилась, а я лично, без ансамбля, сам-бля, один-бля ее так по-дурацки сложил…
Я тряхнул головой, оборвав идиотский всплеск идиотской фантазии, и снял трубку. Она молчала. Я хотел сказать: «Алло», — но почему-то поперхнулся. Потом все-таки выговорил:
— Да?..
Трубка молчала. Я подул в нее. Без результата. Потом где-то далеко на линии раздалась трель, словно прорывался междугородний звонок. Я мельком глянул на Кота. Он дернул загривком, так что легкая судорога прошла до самого основания хвоста (раздраженно пожал плечами), поднял высоко морду и стал сосредоточенно вылизывать свою шею. В трубке раздался легкий треск и голосом жены она спросила:
— Почему так долго не подходишь?
— А-а… — хмыкнул я. — Это ты… Не соединялось, — а потом как-то не думая добавил. — Я думал, кот.
— Кто?
— Кот, — машинально повторил я, уже зная, какой будет следующий вопрос. Я не ошибся.
— Ты пьян? — спросила она.
— В жопу, — сказал я, стараясь, чтобы это прозвучало раздраженно. Раздражение ей знакомо и привычно, кроме того, когда я и вправду бываю пьян, раздразнить меня нелегко.
— Ну, ладно, — с еле заметным облегчением сказала она. — Я скоро приду. Ты ужинал?
— Нет.
— Ладно, я приду и что-нибудь сделаю.
— Ура.
— Все нормально?
— Все замечательно.
— Что ты делаешь?
— Работаю, — буркнул я, начиная и вправду раздражаться и понимая, что старею. Видимо четырех рюмок (маленьких) уже не хватает для полного душевного равновесия. Кот на мгновение замер с языком на шее, недоуменно глянул на меня, желая выяснить, не ему ли я пудрю мозги, убедился, что не ему, и снова принялся за дело.
— Я тоже не развлекаюсь, — с тенью обиды произнесла она и замолчала, не зная что сказать дальше. Вообще-то говорить ей было нечего. Она могла повесить трубку, как только услыхала мое «Да…», потому что весь смысл ее звонка заключался в примитивной проверке — дома я, или нет. Но если бы люди говорили только в тех случаях, когда им есть, что сказать, мир бы грустно замолк.
— Знаю, — вежливо сказал я
Мы помолчали, потом она быстро пробормотала: «Ну, ладно, пока», — и повесила трубку. Я — тоже.
Приду, что-нибудь сделаю… «что-нибудь» — это пара сосисок с гречневой кашей, в лучшем случае, какой-нибудь салатик. Что ж, на большее я не заработал, все верно — наверное, и впрямь, дурак…
— Значит, дурак? — спросил я Кота, уже почти не сомневаясь, что сам пару минут назад произнес это слово.
Кот мельком глянул на меня, и оторвавшись от своей шеи, принялся вылизывать бок. Потом разлегся и занялся брюхом. Ты как знаешь, ясно говорил он, а я не могу тратить время на пустую болтовню, поэтому не взыщи, я параллельно займусь более важными делами. От человека такое воспринялось бы как неприкрытое хамство, но для Кота это был естественный и нормальный стиль поведения. Кому не нравится, заведите собачку — тоже вариант, как сказал один еж, слезая с половой щетки.
Потом,
(через месяц, два, три… И дальше…)
часто сидя перед пустым монитором моего старенького компьютера, даже не делая вид, что работаю
(уже незачем…),
а просто механически вспоминая
(никаких картинок — воображение не работает…)
все, что случилось дальше, все, что перекорежило мою скучную, но хоть как-то налаженную жизнь, я задавал себе один и тот же вопрос: почему на следующий день почти забыл о холодно прозвучавшем слове «дурак» в квартире, где не было никого, кроме меня и Кота. Почему?.. Да потому… Just because… Because the sky is blue.[4] Просто…
Просто любой из зараженных странной и ничем не оправданной привязанностью к маленьким усатым хищникам всегда подсознательно ждет, что его маленький (по размеру) партнер в какой-то момент перестанет притворяться и заговорит с ним по-человечески. И то, что у здорового человека вызвало бы шок, или в лучшем случае, сильное изумление, страдающие «кошачьей болезнью», или как говорят американцы, «cat people» (дословно — «кошачьи люди»), запросто могут принять, как вполне нормальное явление.
Мы, живем бок о бок с маленьким Зверем и каждый день сталкиваемся с поразительным по своей необъяснимости фактом его присутствия рядом. Фактом, на фоне которого все материалистические объяснения устройства мироздания, все отрицания какого-то замысла, по которому кто-то закрутил всю нашу (или не нашу) карусель, выглядят тыканьем детской ручонки в чужого дядю и упрямым лепетанием: «Папа, папа, папа…».
Много веков не прирученный, не поддающийся (противно выговаривать слово) дрессировке, неизменный и не переделанный никакими внешними факторами Зверь зачем-то живет не при человеке, а рядом с человеком. Не по воле человека, а по своей воле… Или по чьей-то воле… Может быть, по чьему-то замыслу.
Человек может делать, что угодно — может объявлять кошек священными, может «очищать» от них город перед каким-то событием, но Зверь остается тем, кем он был, и там, где он был… И есть. «Кошка нужна, чтобы ловить мышей»… Что ж, с теми же основаниями можно сказать, что человек нужен для того, чтобы смотреть, как кошка ловит мышей…
Только говорить так человеку неудобно. И уж конечно, малоприятно — как-то не соответствует титулу «царя природы», которым он сам себя пожаловал. Намного удобнее и приятнее увлекаться какими-нибудь НЛО. Там все так загадочно и непонятно. А главное, придает людям такую значимость в собственных глазах — еще бы, ими интересуются из Бог знает какого далекого далека. А может, не ими? Может, как раз кошками?… Ладно, шучу, это даже как-то неприлично. Ведь нам все давно понятно. Все известно и изучено — материя первична, атом неисчерпаем, даже экстрасенсы и те под контролем. Все так ясно и просто, что…
Что ни в какие ворота не лезет.
Всем прекрасно известно, что кошку невозможно принудить делать то, чего она делать не хочет, невозможно подчинить себе, вообще невозможно заставить. Многие слышали, что доведенная до отчаяния и очутившаяся в невыносимой и безвыходной ситуации кошка превращается в смертельную угрозу для всего, что дышит и движется. Ни для кого не секрет, что ее маленькая глотка, говорящая нежное «Мя-я-я» способна издать страшный вопль, вой, от которого по хребту бегут мурашки… А маленькая лапка с казалось бы игрушечными коготками легко может разорвать человеческую вену. Все это правда, все это знают и никому это не интересно. Но…
Но только тот, кто прошел через это, знает еще кое-что: дом, в котором жила кошка, а потом ее не стало, это дом — мертвый…
Проводив жену и дочку на вокзал, усадив их в поезд, фыркнувший и двинувшийся в сторону ближнезарубежного и трижды свободно-независимого курорта, я вернулся домой с приятным сознанием выполненного долга и трижды приятным предвкушением недельной свободы.
Свободу я отметил бутылкой пива, а потом, чтобы доказать себе свою лояльность к семейному очагу и ответственность за оный, пропылесосил ковер.
Все время, пока гудел пылесос, Кот просидел на шкафу, настороженно следя за моими действиями, словно видел их в первый раз. Что поделаешь, он не любит пылесоса, боится его и совершенно не скрывает этого. Покончив с ковром, я выключил ненавистный Коту агрегат, утер пот со лба и сказал ему, цитируя рекламу:
— Равента-дюмбо — как силен этот малыш… Не то, что ты.
Пес в такой ситуации стал бы сконфуженно извиняться за свою маленькую слабость и всячески давать понять, что в остальном он даст фору кому угодно. Кот только глянул на меня сузившимися фонариками своих желтых с зеленоватыми крапинками глаз, отвернулся, задрал хвост, и подрагивая им (скептическая усмешка), неторопливо двинулся к стоящему на шкафу цветку, хотя я много раз просил его не трогать это противное, но почему-то милое сердцу моей жены, растение. Впрочем, он и не собирался его трогать, просто давал понять, что уж нюхать-то этот поганый сорняк имеет право каждый член семьи.
Я хотел было обидеться на усмешку — в конце концов, на ковре нужно не только валяться в бесстыдных позах и усеивать его своей шерстью, но иногда и чистить, и те, кто этого делать не желают, могут проявить хотя бы минимум уважения к чужим обязанностям — но потом сообразил, что усмешка относится не к попытке наведения чистоты, а к стимулу этой попытки. Что ж, Коту самоутверждаться ни к чему, и потому к чужому самоутверждению он вправе относиться с презрением. Стало быть, он прав. Как всегда. Или почти всегда. Я сел за стол, потянулся к кнопке запуска компьютера, но вместо того, чтобы включить его, взялся за телефонную трубку.
Неожиданно меня кольнула странная иголочка… страха. Кольнула и застряла где-то возле диафрагмы. И странный голосок звякнул в мозгу
(… не лезь… уходи… уползай…)
каким-то тревожным колокольчиком. И в глазах мелькнула какая-то рябь, а потом вдруг пропали все цвета — стол, монитор и вообще все передо мной возникло в очень четком, резком черно-белом изображении. Я скосил глаза на кота и пробормотал (видимо, по ассоциации с «уползай»):
— Высоко в горы вполз уж… За каким хером, интересно, он туда…
Кот лениво вопросительно вскинул на меня широко распахнувшиеся глаза, вдруг среди черно-белого «кадра» полыхнувшие желтовато-зелеными фонариками, и… Цвета вернулись на свои законные места, иголочка страха то ли выдернулась, то ли рассосалась, и я…
Тряхнул головой, окончательно отгоняя от себя этот дурацкий приступ
(страха?.. позднего похмелья?..)
нерешительности, снял трубку и набрал номер.
Кот не любил женщин. Конечно, это не распространялось на членов нашей семьи, но они были для него не женщинами, а именно членами семьи — партнерами, спутниками его жизни с самого ее начала. Не распространялось это и на женщин, приходивших в гости к нам ко всем — с мужьями ли, с детьми, или сами по себе. Этих он воспринимал, как не имеющее к нему никакого касательства явление, и лишь твердо пресекал любые попытки фамильярности с их стороны: вежливо погладить — пожалуйста, восхититься его красотой и пушистостью — на здоровье, все остальное — в другой раз и в другом месте.
Он не любил представительниц женского пола, приходивших лично ко мне с личными целями. Любых — полных, худых, добрых, стервозных, светленьких, темненьких, словом всех и с самого начала своей сознательной взрослой жизни. Свою нелюбовь он выражал ясным и простым способом — незадолго до прихода какой-нибудь знакомой он исчезал, как умеют исчезать на небольшом ограниченном пространстве только кошки, а появившись вновь после ее ухода, не разговаривал со мной, не обращал на меня внимания, а на все попытки заигрывания…
Не знающим и не понимающим кошек это трудно объяснить. Кошка может отвернуться от тебя, нисколько не обидев, просто переключив внимание на что-то другое, заинтересовавшее ее в этот момент больше, чем общение с тобой. А может отвернуться и так, что ты будешь чувствовать себя просто оплеванным…
Словом, меньше чем за год он свел все мое и без того уже редеющее блядство почти к нулю. Не думаю, чтобы он таким образом проявлял лояльность по отношению к моей жене — у кошек свои представления об этике, в которых вообще не существует такого понятия, как сексуальная верность или неверность. Вряд ли большую роль тут сыграл и один-единственный неприятный случай, когда одна слегка поддатая гостья, выходя из ванной, наступила ему на хвост.
… Лежа в койке и вяло прикидывая, останется ли она до утра и мы позавтракаем вместе, или уйдет через часик, чтобы накормить завтраком возвращавшегося из какой-то деловой поездки любимого мужа, я услыхал из коридора примерно такие звуки в примерно такой последовательности: хриплый, гортанный взмяв, шипение готовой вот-вот разорваться кастрюли-скороварки, а потом одновременно — пронзительный женский визг, тут же перешедший в завывающий жалобный вопль, и глухой стук рухнувшего на пол тела. Честно сказать, с кровати меня сдернул страх за Кота.
Выбежав в коридор, Кота я не увидел. Протрезвевшая подруга даже не пыталась встать с пола; приподнявшись на локотке, она остолбенело смотрела на свою ногу (очень красивую) своими зеленоватыми, обычно очень ясно выражающими лишь одну, главную цель существования их владелицы (отдаленно напоминающими кошачьи), но сейчас бессмысленно вытаращенными глазами. Кровь капала из сравнительно небольшой царапины, прорезавшей ее щеку от виска до шеи. Небольшой. Сравнительно… Сравнительно с рваной щиколоткой, из которой кровь не капала, а лилась.
Помню, я несколько секунд не двигался и лишь тупо смотрел на ярко-красный лак ее ноготков и маленькую голубую жилку, часто вздрагивающую миллиметрах в двух от краешка ярко-красного месива — рваной ранки на щиколотке.
Вряд ли Кот хотел добраться до вены. Если бы хотел, то добрался. Вряд ли он врезал ей дважды. Просто когда она брякнулась на пол, он, справедливо сочтя, что бой завершен и можно достойно покинуть поле битвы, перепрыгнул через нее, задней лапой с выпущенными когтями случайно задев ее щеку. Случайно?… Кот легко может перепрыгнуть через два таких тела, не задев их, с запасом, но… Кто его знает. Утром, после ее ухода (вопрос о ее ночевке решился сам собой — лишь к утру она была способна выговорить не заикаясь слова «я ж-же н-н-ечаянно») я долго объяснял ему, что она вовсе не собиралась на него нападать и совсем не нарочно доставила ему эту неприятность.
— Она — нечаянно, — монотонно бубнил я. — Ну, выпила, ну не посмотрела себе под ноги… Кстати, ноги у нее, что надо… И рыжая… Правда, в натуре, сам же видел — у нее халатик до пупа задрался… Рыжие, они, знаешь, не такие, как все — они… Они — рыжее, и кожа у них… Ладно, проехали. Ну, зачем надо было так сразу… Позвал бы меня… Ну, хорошо, допустим, я расслабился — имею же я право расслабиться… Ну, ты в принципе прав, но можно же было просто дать лапой, а ты сразу… Вена, это ведь тебе не шутки… Это, знаешь, если прокусить, так можно и далеко отправить… Ну, знаю, что ты знаешь, еще бы тебе не знать… Знаю, что не прокусил, но… если бы задел, а? Знаешь, в какой бы мы с тобой заднице оказались? Знаешь, каково сейчас скорую вызывать? Да еще лифтерша сегодня дежурит стервозная… Так бы и засветились. Подожди, постой, я же вежливо с тобой разговариваю… Ну, вот, только хамства от тебя и жди…
Кот, с терпеливым равнодушием выслушивавший мой монолог (только почему-то кинул на меня короткий испытующий взгляд, когда я соскочил на рыжих), не прекращая, правда, демонстративно вылизывать свой хвост, в этом месте неторопливо встал, дернул загривком — т. е. пожал плечами (какое мне дело до твоих лифтерш? Я пол часа привожу в порядок хвост, на который эта тварь наступила своей поганой лапой с раскрашенными когтями… А когти-то — тьфу!), и не удостоив меня даже легким кивком, отправился на балкон. На солнце он любил греться по утрам, до одиннадцати — где-то я читал, что до одиннадцати солнечные ванны совершенно не вредны…
Однако, не думаю, что этот эпизод послужил причиной его нелюбви к иногда приходившим «тварям с раскрашенными когтями» (его выражение, мой — только перевод). Во-первых, он не любил их и раньше. Всех. Да, их и было-то… Словом, всех, кроме…. А это уже во-вторых. Кроме одной.
Может быть, терпеливо и результативно отучая меня от блядства, он посчитал, что одну какую-то отдушину, одну лазейку надо все-таки оставить. Но почему именно эту? Почему именно ее? Да-да, ту самую, которая когда-то давно, в первую с ним (и вторую — со мной) встречу наступила ему на хвост… Рыжую.
Кот, удобно развалясь в кресле, неторопливо вылизывал бок, изредка кидая на меня косые взгляды. То же самое он проделывал все время, пока мы кувыркались в койке — большого интереса не проявлял, а просто давал понять: у вас свое дело, у меня — свое, валяйте, если вам так нравится… На мой взгляд, конечно, слишком много возни и суеты, но это уже дело вкуса…
Рыжей на него присутствие тоже было совершенно наплевать, и вела она себя по отношению к нему точно так же.
… Я думал, после того раза она никогда больше не позвонит и уж точно, никогда не придет ко мне. Она позвонила. И пришла. Я думал, Кот будет вести себя с ней еще хуже, чем с остальными — исчезнет перед ее появлением, долго будет окатывать меня презрением после ее ухода, а может, не дай Бог, и пожелает разобраться с ней окончательно. Вместо этого он отколол такой номер, что я поначалу просто не знал, как себя вести и даже вызвал у Рыжей раздраженное удивление своей растерянностью, потому что…
Он улегся в кресло, явно не собираясь никуда уходить, и спокойно наблюдал, как я расстилал постель, как раздевался, как стоял в растерянности, не решаясь попросить его убраться и вообще не зная, как себя вести, потому что никогда раньше не сталкивался с такой проблемой. Потом он бесстрастно наблюдал, как раздевшись в ванной, в комнату зашла Рыжая, как она, не обращая на него внимания, раскинулась на кровати в своей любимой, бесстыже-наглой позе, как… ну, словом, все остальное.
В тот первый раз я нет-нет, да отвлекался на Кота (понятное дело, раздражая Рыжую), не понимая, что это значит, и немножко боясь, что он вдруг возьмет и прыгнет на нее, решив довести начатое в прошлый раз в коридоре до логического конца. А логика у них в схватке одна… Случись такое, я бы наверное даже испытал какое-то облегчение. Хотя и не очень известно, чем бы это кончилось, все в конце концов уложилось бы в знакомую мне, нарисованную мной самим схему, которая хоть как-то, пусть нечеткими и неровными штрихами, но все же давала приблизительное представление о кодексе правил его поведения. Однако… Ничуть не бывало.
Он принял ее, как объективно существующий факт. И спокойно дал понять, что этот факт его не раздражает. Конечно, ни в тот раз, ни в другие он не включил ее в список членов семьи — никогда первый не заговаривал с ней, не обращался к ней ни с какими вопросами — но когда она подошла к нему, он спокойно рассмотрел ее всю сверху вниз, а потом снизу вверх (там было на что смотреть), убедился, что я не обманывал его — что она и вправду настоящая рыжая — и равнодушно разрешил себя погладить. О мурлыкании, конечно, пока и речи не могло быть, этой милостью он даже меня баловал редко, но и без мурлыканья я был просто ошарашен… Как ошарашен был и ее поведением.
В конце концов, его укус у нее на ноге еще даже не успел превратиться в след от укуса. Кроме того, она вела себя с ним так, словно… Нет, не так, будто между ними ничего не случалось, а… Точно так же, как он. На знакомом ему языке она просто дала понять, что никогда больше не наступит ему на хвост, что приняла его прошлый урок, как данность, и — закрыла тему. Вежливо погладила, спокойно отошла, и… Вопрос был исчерпан, обе стороны пришли к согласию.
Я знал о кошках намного больше, чем она,
(вернее, так думал — тогда…)
я знал своего Кота, как никто другой, потому что в конце концов, он — мой партнер, но даже я не сумел бы так быстро и просто уладить с ним столь серьезный конфликт. Она же сделала это как-то вообще не по-человечески, а… По-кошачьи. И совершенно по-кошачьи ей было наплевать, что он смотрел, как мы…
Вообще-то в этом плане, ей всегда было на все наплевать. Она была блядью в самом прямом и точном смысле этого слова — блядью от природы, от Господа Бога, в натуре, чисто реально, чисто конкретно и как угодно еще. И трахаться она могла как угодно. И где угодно. И когда угодно и наверное, с кем угодно, впрочем, насчет последнего точно сказать не могу, поскольку логика рыжих (и некоторых не рыжих) и их принципы выбора партнера для меня так же понятны, как логика поведения марсиан.
Зачем, скажем, ей было снова приходить туда, откуда она в прошлый раз ушла, сильно хромая и со здоровой ссадиной на щеке? Зачем вообще встречаться со мной при богатом, красивом муже (кстати, и помоложе меня), и наверняка, многих других вариантах покруче? Ну, раз — по пьянке, второй — по инерции, а дальше?
Кстати, тот первый раз был какой-то… странный….
День не заладился с самого утра — сначала собачились с женой из-за перегревшегося тостера, потом я расколол свою любимую пепельницу, потом в подъезде, задев плечом за ржавый гвоздь в косяке двери, порвал куртку и… Черт знает зачем, поперся в гости к старой знакомой, собиравшей у себя какие-то посиделки однокурсниц.
Я к их курсу и вообще к этому учебному заведению, не имел никакого отношения, но когда-то давно меня затащила в их компанию — тридцатилетних, в меру веселых, в меру симпатичных и в меру неглупых баб, — одна… из них. Самая глупая (как оказалось). Она решила похвастаться своим дружком (мной), и это было нормально. Но еще она решила похвастаться своей собственностью, а вот это уже был прокол с её стороны — кем бы я ни был, но я не собственность, и все это понимали, кроме нее, и…
Они отшили эту дуру, а я остался в их компании, просто как приятель, с которым можно иногда перепихнуться по обоюдному согласию и без всяких комплексов, а можно и просто посидеть, поболтать, побыть вместе, то есть давать друг другу немножко тепла, немножко развлечений, немножко… Словом, всего понемножку.
Они — нормальные, хорошие бабы, В каком-то смысле, они — хорошие парни, только другого пола, что ничуть не хуже, а в некотором роде, даже и лучше, во всяком случае, с ними всегда можно отвлечься от ссоры с женой, разбитой пепельницы и порванной куртки. У других мужиков такую роль обычно играют друзья-приятели, ну а у меня… С друзьями у меня как-то не сложилось.
У меня их просто нет.
Почти.
С теми, кого я действительно могу так назвать, мы видимся очень редко по той простой причине, что в отличие от меня — раздолбая и бездельника, — они люди занятые. А приятели — те, с кем пьешь водку и говоришь «за жизнь»… В этом качестве мне почему-то всегда было легче с бабами. И им — со мной. Потому и оказался я в этой компании, и остался в ней — в этой компании уже не 30-ти, а сорокалетних дам и некоторых мужиков (как говорится, для мебели), и мне всегда были рады там, и…
Дай, думал, расслаблюсь, отдохну, может, трахнусь с кем-нибудь по старой дружбе, если настроение будет, а может, так посижу, выпью, поболтаю… Посидеть — посидел. Выпить — выпил. Поболтать — поболтал, трахнуться… Да.
Но совсем не по старой и уж никак не «по дружбе».
Эта рыжая баба была другая. Нет, по возрасту и по и каким-то общим, поверхностным качествам она была вроде бы такая же. Вроде бы из этой породы. Но — вроде бы.
Она играла в такую же, она пришла сюда поиграть, умело одевшись, прикинувшись такой же, только забыв снять сережки с камушками, которые стоили больше, чем вся эта фатера с мебелью и с хозяйкой… забыв спрятать нет-нет, да проскальзывающий взгляд равнодушного наблюдателя за всей этой возней… Так кошка, порой, следит за какими-то жучками… И еще, как ни странно, совсем не вяжущееся с этой хищной кошачьей породой, какое-то тоскливо-растерянное одиночество, от которого меня почему-то кольнуло иголочкой… страха.
Какое-то странное предчувствие. Вроде предупреждения. Осторожней, дескать, подумай, прежде чем…
Но чем по мнению всех баб думают все мужики? М-да, иногда эти суки бывают правы…
Мы зацепились с ней друг за дружку сразу — стоило ей усесться за стол (пришла позже). За столом было нормально — легко, приятно, комфортно, словом, как всегда с ними. Но когда эта… рыжая уселась почти напротив меня, за столом стало теплее. Мне. И было очень тепло — за столом, потом на кухне, потом в ванной, где мы трахнулись, так что… Не знаю, как у нее, а с меня как будто слетело двадцать скучно прожитых лет, и мне…
Мне снова двадцать с хвостиком, и я тащусь от того, как умею давать, и получать удовольствие от того, что даю, и потому мне дают с радостью, а не по механической обязанности, и потому, когда я беру, то беру по праву то, за что я заплатил, ведь в этом по-настоящему берет тот, кто дает больше, кто хочет дать, а не взять, не запихнуть свою «красу и гордость», чтобы потом смачно рассказывать об этом в институтской курилке таким же убогим недоноскам, как он сам — рассказывать, как он взял, как он ёб три-четыре-шесть (на сколько хватит хвастливой фантазии) раз эту (обязательно с презрительной мужчинской усмешкой) тёлку… Не понимая, что эта «тёлка» сейчас в женской курилке рассказывает про него, только называет его «красу и гордость» огрызком счастья или еще как-нибудь так же. Тоска берет от нашей тупости, от того, что я и сам, наверное, такой же, и то, что я это понимаю, не отменяет
(во всяком случае, не отменяет насовсем…)
простого факта — мы, мужики, тупее, чем они. Намного тупее. И потому намного… беззащитнее. И только понимание этого простого факта дает, быть может, хоть какую-то защиту, хоть какую-то… хоть какое-то равновесие. Потому что понимание это, если оно есть, женское — оно не наше, не мужское, оно заимствовано у них.
Видно, потому у меня и не сложилось с друзьями. Видно чувствуют мужики, что-то чужое во мне, что-то, может быть, бабское, хотя, уж чего-чего, а «голубого» во мне нет ни проблеска (сейчас, правда, это как-то немодно, но что есть — то есть, а чего нет — прошу простить, — нарочно не придумаешь)…
Ну, ладно, раз — по пьянке, а дальше? Дальше-то зачем? Черкая на её пачке сигарет свой телефон, я никак не думал, что она позвонит. Ей-Богу. Бля буду. Чтобы такой бабе — молодых и крутых кобелей не хватало? Нет, я, может, конечно, тоже еще ничего, но к сорока годам тот, кто не умеет трезво себя оценить, тот, я извиняюсь, просто мудак, и за каким, я извиняюсь, мужским половым хреном вдруг звонить мне, причем, срываться прямо с блядок, прямо от готового мужского полового хрена (уж это-то я чувствую, это-то я знаю)… Ну, что ж…
Что ж, у рыжих — свои причуды, а что касается меня, то ведь общение с Котом и для меня не проходит даром, и я тоже научился принимать какие-то вещи, просто как существующий факт, и не забивать голову ненужными подробностями. Дают — бери, бьют — беги… туда, где дают. Как учит нас бессмертный солдат Швейк, пусть будет, как будет, ведь как-нибудь да будет, ведь никогда не было, чтобы не было никак -
(у Швейка дословно не совсем так, но…)
сколько ни мяукай, а лучше не скажешь…
С оговорками согласившись на редкие приходы Рыжей, Кот все настойчивей стал возражать против остальных, и… разумеется, одержал полную победу. Ну, почти полную. То есть, с милостивого согласия Кота мы иногда встречались с ней у меня, когда позволяли наши семейные дела, и что еще удивительнее, начали разговаривать. Начали потихоньку узнавать что-то друг о друге, а узнавая, с удивлением открывать для себя, что по сути мы — довольно схожие существа, а потом…
Однажды, лежа рядом с ней
(раскинулась, сука, как ей удобно, задрав одну ногу на спинку тахты, а другую свесив через меня на пол, и плевать ей, красиво лежит, или нет, потому что знает, что красиво…)
на продавленной старой тахте в какой-то случайно подвернувшейся пустой квартире
(…говорит, выманила у подружки ключи… Наверно врет, скорее всего сама сняла, ну… Её проблемы — у богатых свои причуды…)
я вдруг почувствовал, что мы молчим вместе. Это было неожиданно и… страшновато. Молчать просто в присутствие кого-то — это одно, но молчать вместе с кем-то…
Если ты молчишь вместе с каким-то существом, ты подпускаешь его слишком близко к себе, ты оказываешься небезопасно раскрытым для него и… опасно беззащитным. Ты ставишь себя в положение, когда вынужден доверять ему, и если ты точно не знаешь, что у него на уме и вообще, кто находится рядом с тобой…
Я уже очень давно не молчал ни с кем вместе, кроме Кота. Не знаю, почему и отчего — просто так было, потому что было так, а теперь, в этой пустой квартире, на старой продавленной тахте это перестало быть так, и во мне начал просыпаться страх, просыпаться, расти и все громче шептать мне в ухо, вставай, одевайся и уходи… Нет! Беги! И никогда больше не встречайся с ней, потому что… ты знаешь, почему.
И я бы встал и ушел,
(я бы убежал…)
потому что этот страх был и есть сильнее меня, потому что этот страх и есть я, а тягаться с самим собой — дело пустое и безнадежное. Я бы ушел и никогда больше не виделся с ней, если бы вдруг не почувствовал на своем плече тихое прикосновение кошачьей лапы — высшее проявление кошачьей нежности, самое сильное выражение привязанности и ласки, на которое только способен маленький Зверь, не прирученный, неизменный, много веков живущий рядом с человеком по своей или чьей-то воле, по своим, не ведомым человеку законам и правилам…
И чуть повернув голову и скосив глаза, я увидел на своем плече ее руку с ярко-красным лаком на ногтях, а потом увидел ее глаза, в которых где-то глубоко плавал точно такой же страх, как у меня, мой страх…
И мой страх исчез. И я принял наше молчание, как данность, как обычный существующий факт, не раздражающий меня и не таящий в себе никакой угрозы.
Она тихонько убрала свою руку с моего плеча, и ощущение от прикосновения кошачьей лапы исчезло, но… Чуть позже. Одну или две секунды после того, как ее рука двинулась в направлении того, что ей было гораздо интереснее, чем мое плечо, нежная кошачья лапа с глубоко втянутыми когтями еще лежала у меня на плече. И продолжала легонько окатывать меня физически ощутимыми волнами тепла и покоя, хорошо знакомыми любому, кто неизлечимо болен привязанностью к маленькому Зверю, кто согласен за это ощущение годами неумело, почти вслепую учиться понимать его, чтобы потом, потеряв,
(ну, почему Тот, Кто создал и их и нас, взял и так жестоко развел наши жизни, поставив на них разные ограничители…)
с жуткой тоской осознать, что так и не понял его, и… Навсегда остаться с противно сосущей пустотой в том месте
(… где? Где ж эта сучья погань так тоскливо сосет тебя, равнодушно пожирая все, чем ты пытаешься ее заткнуть…)
где было тепло и был покой.
Лишь когда Рыжая добралась рукой до интересующего ее предмета (пребывавшего в данный момент не в очень интересном ей состоянии), кошачья лапа, словно сделав свое дело, незаметно исчезла.
… Сходив в ванную, Рыжая притащила из холодильника пиво. Я спросил:
— Может, пора покрепче?
— Покрепче — за ужином. А то у тебя глазки слипнутся. Открывай, — она поставила две бутылки на столик и протянула мне открывашку. Я не шевельнулся. Мне нравилось смотреть на нее — голую. Она не подгоняла меня. Ей нравилось, когда я смотрел на нее, голую, хотя она была не намного моложе меня… если вообще моложе. Но это не имело значения. Как и одежда. Я не знал, нравится ли мне смотреть на нее, одетую — слишком мало было случаев, чтобы как следует проверить. Всегда не хватало времени. Но если она собирается со мной ужинать, то сейчас времени навалом…
— А у тебя не слипнется? Ты не говорила, что будешь здесь ужинать. У меня и жрать-то нечего…
Она поставила босую ногу мне на грудь и надавила на диафрагму. Я охнул.
— У тебя другие планы? — она надавила сильнее.
Я хотел ответить, но не сумел выдавить ни звука. Кот фыркнул в кресле, и скосив на него глаза, я увидел, что он перестал вылизываться и внимательно смотрит на нас. Я предостерегающе погрозил ей пальцем, показав глазами на кресло, но она только усмехнулась.
— Так — другие?
Я отрицательно помотал головой. Она перестала давить и хотела убрать ногу, но я удержал ее и сдвинул себе на живот. Подумал, не сдвинуть ли ниже, и решил оставить на брюхе — сначала хотелось пива. А еще, хотелось держать ее за ногу. И водить пальцем по неровному белому следу от укуса…
— Перестань, щекотно, — она убрала ногу и села на кровать. Я взял у нее открывашку, открыл обе бутылки, привстав, поднес одну ко рту и сделал большой блаженный глоток. Она точно повторила это со второй бутылкой.
Она любила пиво, здорово любила выпить и хорошо пожрать, любила сладкое, острое, мучное и прочее, брезгливо фыркала при слове «диета», но назвать ее толстой мог только любитель скелетов. Нет тощей ее тоже не назовешь, есть за что взяться, но чтобы в ее годы так беззаботно пить и жрать и оставаться в такой форме, нужны неслабые физические нагрузки, и пожалуй, без тренажеров… Я глянул на Кота, тот знающе облизнулся, склонил голову и слегка покогтил кресло. Я сделал еще один большой глоток пива и кивнул ему.
Он, кончено, был прав — она здорово любила трахаться.
— У меня, правда, нечего жрать.
— У меня — полно. Я столько вчера наготовила…
— Ты же без сумки.
— А на хрена мне сумка? — она сделала еще глоток и резко откинулась на спину, двинув мне затылком мне по ребрам и разметав свои короткие, на мгновение полыхнувшие в солнечном луче, рыжие патлы по моему животу. — Все — дома.
— У тебя дома?
— Да-а-а, — она потерлась носом о мою грудь и фыркнула. — Надо же, седой волос. Да, ты у нас ста-а-ренький, — ее рука очутилась у меня на ляжке и двинулась выше, — а может, ты у нас еще и ма-а-а-ленький…
Я поймал ее руку, удержал на месте и спросил:
— Ты меня к себе ужинать приглашаешь?
— И за-а-втракать. А в перерыве — спа-а-атоньки. А еще — в перерывах, — она резко перевернулась, привстала, уперлась ладонями мне в грудь, рассмеялась и подмигнула, — тра-а-ханьки. Есть возражения? Или проблемы?
— А муж?
— А жена?
— Моя? Я же сказал, она уехала в…
— Его жена.
— А-а… Его жена — заражена. Не ест, не спит, дает навзрыд… О-ох, больно же…
— Скажи еще в рифму. Только приятное. И уважительное.
— Головка пустая.
— Верхняя?
— Обе… У-уй, не дави…
— Говори.
— Ладно… Твои губы, как… У-ух, да ты что!..
— В стихах к дамам на вы обращаются! Понял?
— Понял-понял… Ладно. Ваши губы, как алые цветики — лучше нет ничего для мине… Заду… шишь же!.. Для ми… нееетика-а… Сумасшедшая! Все. Никаких тебе стишков…
— Ну, скажи. Ну, пожалуйста, — ее язык моментально оказался на моем соске, а рыжие патлы защекотали шею. — ты же так здорово умеешь… А потом — алые цветики, — язычок заработал, и по спине у меня побежали мурашки, — для чего их лучше нет, а? Ну, скажи-скажи-скажи… Только чтобы четыре строчки, ладно? Идет?
— Ладно. Идет. Идет рыжая бл… Все-все-все — сейчас исправлю. Вот… По высокой траве и по мокрой росе идет стройная рыжая дива… Нравится?
— Ага… Дальше.
— Знает поле и лес, знает ранний рассвет, как красива она и е… Ну, все-все-все… Сама просила — четыре строчки.
Она уже снова сидела на краешке кровати, отвернувшись от меня. Я думал, она разозлилась, но сделав глоток из своей бутылки, он повернулась ко мне, и я увидел собравшиеся от улыбки морщинки у глаз — довольно заметную сеточку. Она прекрасно знала, что они старят ее, но плевала на это и улыбалась, когда хотела. При мне. Знала, кстати, и о морщинках на шее, но никогда не вытягивала ее дурацким, неестественным способом, чтобы натянуть кожу и сгладить их. При мне. Словом, не старалась казаться моложе. Была такая, какая была…
Мне вдруг захотелось сказать кому-то спасибо за то, что она такая и что она сидит здесь, голая, и улыбается, нахально задрав ногу на столик и демонстрируя сетку морщинок у глаз. Поблагодарить кого-то за ее рыжие, не достающие до плеч патлы, за рыжий треугольник ниже пупка… Только кого благодарить? Не мужа же ее… Кстати, о музыке.
— Так, как с мужем?
— С мужем, — она щелкнула языком и показала мне кружок из большого и указательного пальцев. — Вот так. С ним всегда вот так, а вот с тобой — когда как. Ты у нас — мужик ласковый, но неровный… То вдруг прямо, ах — и до самой маточки, а то вдруг прямо, ой, и раскручивай тебя пол часа… — она перестала улыбаться. — Ну? Чего не злишься? Я же тебе прямо сюда врезала, — она вдруг сильно ухватила меня за яйца, — по самолюбию твоему… Вот же оно у вас где, а ты не злишься. Почему?
— Потому что это правда. И еще — приятно. Я имею в виду не слова. Только не оторви.
— Не оторву, — она усмехнулась, но хватки не ослабила. — Они мне еще нужны. А муж уехал. На неделю. Может, больше.
— Для кого ж ты готовила?
— Для нас.
— Кого это — «нас»?
— Меня. И тебя.
— Не ври. Ты вчера не знала, что я твой. Для кого готовила?
— Для тебя… Ох, да ты ревнуешь?! — восхитилась она. — Ну до чего ж херово у тебя выходит. Брось, не старайся, это тебе не стишки.
— Ну, не ревную, а просто… А вообще ревную. Что я, неживой что ли, по-твоему? Ревную.
— Ревнуешь, — прищурилась она.
— Ревную, — упрямо пробормотал я.
Она в упор взглянула на меня, разжав и убрав руку с моих причиндалов. Глаза у нее сузились. Меня почему-то кольнуло где-то под ложечкой.
— Тогда прости. Сказать?
— Скажи.
— Когда не вижу тебя неделю, даже не замечаю. Когда две — начинаю дергаться, как сучка перед течкой. А через три, достаю старую записную книжку, начинаю обзванивать бывших и предлагать себя, как последняя блядь… Знаю-знаю — почему как? Ладно, пускай без как, пускай — блядь…
— И что — откликаются?
Она передернула плечами, или не услышав, или не захотев услышать укола.
— Не всегда те, кого хочется. Но помнят. И кто-нибудь, да вынырнет.
Мне стало как-то не по себе. Странно — я ведь всегда это знал и… никогда ни на что другое не рассчитывал. Давным-давно, как говорят, на заре туманной юности я прошел хорошую школу, или «хорошую» в кавычках — это как посмотреть,
(Так уж получилось… так вышло, потому что вышло так…)
и сексуальная верность (или неверность) партнерш для меня имела такое же значение, как есть ли, там, жизнь на Марсе, или… как для моего кота.
Если ты один раз сумел
(или тебе что-то помогло, или тебя что-то заставило…)
взглянуть на вещи, увидеть вещи такими, как они есть, а не как тебе хочется, чтобы были, больше ты уже никогда не сможешь жить в иллюзии. Это — уже насовсем. Если ты обучен этому, то какая на х.. разница, кто, где когда и с кем? Это — пустое, или как в рассказике Зощенко, одна химия, а все остальное… А может, не химия?
Сколько мне было тогда? 18?.. 19?.. А той? Лет тридцать… Нет, больше, где-то за тридцать… Ей нравилось меня учить, она и поучила, и научила, а потом…
— Как ты бабу чувствуешь, сволочь… — потянулась лениво, вытянулась всем своим классным (пока еще) телом, — учу тебя, учу этой химии, а ты… Кто ж тебя выдумал, тварь такую, а?
Я молчал. Все, что я тогда умел делать, когда встречался с кем-то, кто умнее меня, это молчать.
— Молчишь? Ну, да, ты ведь еще не знаешь, что надо говорить, чем отвечать на это, ты… Ты еще не знаешь, кто ты? Да?..
— Ну, и кто ж я?
— Кто? Ну, нет, это ты не от меня услышишь. Хотя… Гадина ты!.. (Пьяная. Чего обижаться.) Нет, не то… Господи, как хорошо-то, что я старая уже, что не западу на тебя, а ты… (Вдруг заглянула прямо в глаза, прямо в… Не понял, куда-то вглубь..) Ты такой, какой есть, и… Сколько ж горя ты принесешь! Удавила бы, если б могла, но… Это не ты, это — в тебе…
— Почему — горя? Разве тебе не приятно… Ну, не хорошо?
— Не хорошо?! Тварь ты ебанная… Нет, ты ж не понимаешь еще.. Как тебе объяснить… Ну, ширево, это — что, хорошо, а? Когда садишься на это, когда западаешь, когда..
— Но я никогда…
— Не понимаешь. Нет, ты — никогда. Но ты сам — ширево. И бабы на тебя будут подсаживаться. Не любить, даже не влюбляться, а подсаживаться. И ты сможешь с ними делать, что захочешь. Всё, что захочешь, понял?
— Но… Я же ничего не хочу… Чего ты так завелась?..
— Я знаю. И это самое поганое. Ты — не захочешь, ты же добрый парень — пока добрый, — но… То, что в тебе…
— Эй, ты надралась? А?..
— Да… Надралась… Забудь… И иди сюда… сюда… Ну, ты ж знаешь, куда, знаешь, как?… Знаешь! Но…
Откуда ты знаешь?..
В одном она ошиблась, та старая блядь — в одном, уж точно. Никому никакого горя я не принес, и вообще… Не думаю, что сыграл для кого-то роль не то, что даже какого-то рокового мужчины, а вообще… по-настоящему значимую роль в чьей-то жизни. Хотя… Ручаться трудно, может, кто-то и запомнил, может, какая-нибудь разжиревшая мамаша двух-трех взрослых деток и создала себе миф о сладком мальчике, оставшемся в душе (в смысле, в…) навсегда, как всегда… Но это — её (их) проблемы, они (разжиревшие мамаши) вообще любят создавать себе мифы — от «сладких мальчиков» до мощного рывка в сторону православия, — и доброй им охоты в этих…
После сорока мужиков часто тянет на исповедь, швыряет, как говорится, из иронии в трагизм, хочется представить себя в роли эдакого нагрешившего и теперь кающегося Дон-Жуана, но… Это все хуйня. Вернее, как в песне Галича про футбол: «Это, рыжий, все на публику…»
Мне гораздо больше нравится другой подход — как в анекдоте про старика аксакала. Ехал он на ишаке по дорожке, а ишак возьми, да сбрось его в канаву. Лежит он в канаве и плача причитает: «Вах, совсем старый стал, совсем говно стал…». Оглянулся вокруг, видит, никого рядом нет, махнул рукой: «А-а, и молодой говно был…».
М-да, грустный, конечно, анекдот, и если честно, не очень-то нравится, но… В общем, правильный…
И, как бы это сказать… Полезный.
Словом, никто об меня особо не споткнулся, а если я и делал (и сделал) кому-то больно, то значит так было надо. Значит, это был единственный способ сделать так, чтобы больно не было мне. А просто так, ради самоутверждения… Нет, не мое. Кто-то или что-то (Может, та самая старая поблядушка?…) поставил мне барьер, заслонку…
(… The border… The precinct…)
Я всегда понимал, нет, я просто знал, что их… Нельзя обижать, вернее… Нельзя обижать просто так. И не только и не столько потому, что это некрасиво и, дескать, не по-мужски, а потому что… Неправильно. И еще — потому, что это совсем… и даже очень…
Небезопасно.
Почему мне не по себе?.. Во мне что, и впрямь, ревность зашевелилась?
Я повернул голову, скосил глаза на Кота, заглянул в узкие вертикальные щелки его зрачков, и всю мою грусть и обиду как ветром сдуло. От его зрачков веяло спокойной холодной уверенностью, веяло…
Я заглянул в странный, чужой мир, в котором не было места ревностям и обидам на каких-то рыжих или нерыжих блядей. Мир, в котором жили другие страсти и другие создания… жуткие и прекрасные, страшные и…. Бесстрашные. Мир, где правила игры были жесткими, простыми, совершенно чужими, но… правильными.
Правильный мир…
У меня отчего-то закружилась голова, и все в глазах стало как потихоньку расплываться. Мне показалось, я сейчас провалюсь в какую-то бездонную яму, я уже начал проваливаться в нее, и только раздавшийся издалека чей-то смешок резко отдернул меня от края этой ямы и вернул в реальность. Пожалуй, пора кончать с пивом по утрам…
Я услышал еще один смешок и повернулся к Рыжей. Она смотрела на меня с каким-то странным любопытством. Даже не смотрела, а рассматривала. Потом покачала головой и сказала:
— Ушел.
— Кто ушел? — не понял я. Потом увидев пустое кресло, понял, но все равно машинально повторил: — Кто ушел?
Она не ответила и легла рядом, закинула на меня ноги, но потом передумала, улеглась на бок и свернулась, как кошка. Интересно — я и не заметил, как ушел Кот. Словно отключился… Пиво что ли крепкое? Да нет, вроде, голова ясная.
— Он так странно на тебя смотрел, — вдруг пробормотала она.
— Как?
Она перевернулась на спину, вытянул ноги и задумчиво уставилась в потолок.
— Как будто…
— Говорил что-то?
— Не-а, — она помотала головой и прищелкнула языком. — Как будто… Сначала зрачки расширились, а потом — сузились. Странно… У них зрачки реагируют на свет — когда темнеет, расширяются, и наоборот. А тут свет ведь не менялся, а зрачки у него… Он как будто показал что-то, а потом закрыл… штору.
— Ну, и что он показал?
— Не знаю, — она передернула плечами с какой-то странной досадой. — Это тебя надо спросить — он ведь тебе показал… И увел от меня, — она перевернулась на живот и положила подбородок на свои кулачки. — Ты ведь задумался обо мне чуть-чуть… Чуть-чуть обиделся. И к нему метнулся за помощью… Правда-правда, так забавно было смотреть — как ребенок к мамочке, а он такой ма-а-ленький… Только потом, — она на мгновение задумалась, — потом — не забавно… Знаешь, мне вдруг показалось… Я подумала… Ты только не смейся, я подумала, а что, если бы он был не маленький? Совсем не маленький? А?
— Тигр, что ли? Ну, тогда…
— Да нет, не тигр, а он. Такой же зверь, только… Большой. Больше нас настолько же, насколько мы сейчас больше них.
— Нас бы просто не было.
— Как это — не было? Почему?…
— Потому что любое создание меньше кошки для нее — жертва. Муха, таракан, мышь — не важно… Знаешь, у моего приятеля была кошка, и однажды он решил завести для сынишки попугайчика… Маленького. Я его предупреждал, что попугайчик — не жилец, а он только фыркал, говорил, она добрая — в смысле, кошка его, — я ей объясню, она все поймет… А она, правду, у него была добрая, ужасно ласковая — кошки вообще понятливей котов… То есть не понятливей, а просто они больше хотят понять… Тебе скучно?
— Нет, — она правда слушала очень внимательно. — И что?
— Ничего. Он купил здоровенную клетку, чтобы кошка не могла лапой до середины достать… Все ей объяснил, и… Два года кошка убеждала всех, что попугай ей до лампочки. Да нет, всех-то — в смысле, все семейство, — она убедила быстро, все поверили через неделю, а вот попугаю доказывала два года. Она смотрела на него, как на кусок мебели, спала возле клетки, отвернувшись, ноль внимания — на все его крики… Я сам сколько раз видел — он в колокольчик свой долбит, он ругается, ну, явно ругает ее по-своему, а она и ухом не ведет. Я сам поверил, ну, против факта не попрешь же, два года живут, значит, бывает. Вот так, дорогая…
— Ну, и как они теперь?
— Кто?
— Ну, кошка с попугаем…
— Кошка все там же, а попугая… Через два года он тоже поверил. А может… Может, замечтался, заигрался… — она сжала легонько мне руку повыше локтя. — Словом, подскочил чуть ближе к краю клетки. На секундочку… — она тихонько шмыгнула носом, я подавил зевок (после пива тянуло в сон) и скосил на нее глаза. — Его даже хоронить не пришлось… Нечего было хоронить — пара перьев, да клювик…
— Прекрати!.. — она впилась ногтями мне в руку. — Ты как будто доволен, как будто все хорошо кончилось. Я знаю, ты любишь Кота, но… Ты же — не зверь!..
— Я не зверь. И кончилось не хорошо. И не плохо. Просто так есть, потому что есть так. И значит, так надо. И кончилось — правильно.
— Как это правильно?! Ее что, не кормили? Она голодная была? Хотела есть? Или…
— Или, — сказал я, повернувшись к ней и обняв ее за шею, и стал терпеливо объяснять. — Она была не голодная. И она не хотела есть. Просто она есть — то, что она есть. Она охотится и убивает. Все, что меньше ее и шевелится — ее добыча. Она так сделана. И ей нравится убивать…
— Никому не может нравится убивать! — перебила меня Рыжая, с силой, запальчиво, но как-то не очень уверенно. — Все хищники убивают, когда хотят есть, а не ради забавы. Это…
— Это в книжках — про Маугли, там, и прочих, — а в жизни… Кошке нравится убивать. В этом ее отличие от других хищников. И в это ее суть. Можно изменить, подправить что-то не главное, а изменить суть существа — нет. Никакой силой, никаким способом — их просто нет, таких сил и способов, понимаешь? Ну, как бы тебе объяснить… А ну-ка, раздвинь ноги!..
На Рыжую эти слова подействовали, как магическое заклинание и она медленно развела ноги. Я провел рукой по ее животу, по рыжему треугольнику волос на лобке, еще ниже, ниже… и дотронулся до того, что было ее сутью. Она вздрогнула. Моя рука стала ласкать то… что надо ласкать… Ладонь как-то странновато выгнулась, пальцы словно обрели способность гнуться не в двух суставах, а везде…
Пять пальцев и ладонь — рука… Она жила своей автономной жизнью, она сама знала, что ей делать, как доставлять удовольствие, и мне не надо было думать,
(Никогда не надо было… мы обучены этой химии, а когда один раз научился, то это уже насовсем, хочешь ты того, или нет, но… я вообще этому никогда не учился и меня никто никогда не учил даже один раз…)
не надо было участвовать в этом, мне надо было только не мешать
(Кому?.. или Чему?… Кто знает…)
тому, кто (или что) знает, как, где и сколько…
Тому (или чему), кто создал этот универсальный, опасный и самостоятельный инструмент — руку, — которым можно сделать очень больно, а можно и…
— Хочешь еще?
Откинув голову и скрипнув зубами, Рыжая кивнула.
— Не понял?
— Да-а-а!.. — хрипло выдохнула она, вцепившись в мою замершую руку и заставляя ее двигаться. — Ну, да-а-а же!..
— Тебя можно отвадить от этого? Скажи, можно, а?..
— Н-Е-Е-Т! Не убирай… Не убирай руку… Да. Да-а-а-а! Вот так… И так! И еще… ЕЩЕ-Е-Е-Е! Твою… М-А-А-АТЬ!!.
— Неужели это правда? — тихо спросила она. Невозможно был представить, что эта уютно свернувшаяся у меня под боком, домашняя тварь, минуту назад вбирала меня в себя с потрохами, жадно сжирала меня, сама выворачиваясь наизнанку, готовая подохнуть, разорваться, лишь бы втянуть меня еще дальше, почувствовать меня еще глубже… — Неужели они — такие, и ее нельзя было как-то… Приучить, что ли… Неужели их вообще нельзя…
Я почувствовал странноватое покалывание в ляжках, пониже бедер, повыше коленей,
(… как раз там, где когда-то проехал…)
и пробормотал:
— Можно. Но только одно. Их можно только убить…
Как-то очень мягко в сознание вползла, влилась и захватила его все тупая злоба, от которой заныли виски и перед глазами поплыли…
Меня уже не было здесь, с ней. Я был нигде, в какой-то пустоте и хорошо знал, что сейчас меня ждет, во что я окунусь на несколько секунд, которые растянутся для меня, как резиновые. Я знал это ощущение, знал этот приступ, он накатывал на меня не в первый раз, и я не боялся его, потому что знал, что он пройдет. Мне не нравились эти… эти, сам не знаю, как их назвать, — как женщинам наверное не нравятся родовые схватки, и я мог остановить это подступающее и накатывающее нечто, но… Оно нравилось мне, как отзвук давно прошедшей боли, дающий уверенность в том, что боль прошла.
… растущие красные пузыри… Растущие, набухающие, застилающие все вокруг. Потом они стали беззвучно лопаться, расплескивая красную, кровавую жижу, заливая этой жижей мне глаза, уши, рот. Я не видел ни комнаты, ни стен, ни потолка, ни испуганно расширившихся зеленоватых глаз Рыжей — только красную жижу… Я не слышал ее слов, не слышал приглушенной музыки, раздающейся из магнитофона на баре, не слышал ничего, кроме… ГАДКОГО ЖУЖЖАНИЯ МУХ.
Когда мне удалось раздвинуть веки, залепленные быстро засыхающей красной гадостью, я увидел кусок заброшенного пустыря с разбросанными по нему строительными плитами, какими-то балками, кусками арматуры и ржавыми железными прутьями от сломанной ограды. Я увидел возле одной балки лежащую на боку с приоткрытой пастью мертвую кошку с большой круглой проплешиной лишая между передними и задними лапами, ближе к передним.
Я увидел нелепо и страшно торчащий обрубок, вместо одной ее передней лапы — короткий сучок с грязно-бурым концом, уродливо и беспомощно задранный вверх, словно в каком-то издевательски обвиняющем тыканье в небо.
Я увидел страшную, глубокую и рваную рану у нее за ухом, распахнувшуюся, как чья-то нагло ухмыляющаяся пасть с темно-бурым небом и со вздрагивающим, пульсирующим черным языком — плотной, шевелящейся массой черных, ровно гудящих мух.
Я увидел стоящего рядом с ней тощего мальчишку лет десяти — с короткой стрижкой, в красной рубашке, светлых коротковатых штанах, из которых он уже вырос, и длинной бежевой куртке, до которой он еще не дорос — с вымазанным грязью лицом.
Дрожащими кулачками, с которых свисали длинные и широкие рукава куртки, он изо всех сил зажимал кривящийся в судороге рот, а из его с ужасом уставившихся на мертвую кошку, широко распахнутых глаз катились тяжелые крупные капли, оставляя на грязных щеках засыхающие белесые полоски, похожие на дно пересохших от палящей жары ручейков. Кулачки мальчишки, вздрагивая, сползли на грудь, перекошенный рот распахнулся, и я услышал пронзительный, резкий, бьющий по барабанным перепонкам и по всем нервным окончаниям, крик…
Крик доведенного до отчаяния маленького Зверя, которого чья-то во много раз превосходящая его сила заставляет вынести то, чего он вынести просто не может…
Детский крик первого недетского страдания, которое навалилось на хлипкие, еще не развернувшиеся плечики и сейчас сомнет, раздавит и размажет их по земле, смешав с грязью заброшенного пустыря, своей равнодушной тяжестью…
Мой крик.
Это была первая в моей жизни моя кошка. Ну… почти моя. Я подобрал ее в середине лета маленьким котенком за городом, в полковничье-генеральском поселке (у полковников — по пол гектара, у генералов — по целому, роскошные по тем временам домища, да и даже по теперешним — вполне добротные), где родители снимали на лето крошечную деревянную времянку, гордо именующуюся у нас в семье Дачей, и упросил мать, разрешить мне взять ее с нами домой.
Она разрешила. Поставила множество условий, пользуясь случаем, вытянула из меня множество обещаний — мыть руки перед едой, без пререканий есть, что дают, не мотаться часами без дела со всякой «шпаной», а прилежно готовить уроки, и все такое — которые я с радостью понадавал, и надо сказать, первое время честно пытался выполнять… А между тем, будь я тогда чуть поумней или хотя бы просто постарше, я мог бы и не осложнять свою жизнь множеством запретов — присмотрись я к матери чуть внимательней, я бы сразу понял, что мне вовсе не надо заставлять, умолять и даже просить ее — она сама меньше, чем за месяц, привыкла к кошке ничуть не меньше, чем я, и вопрос был решен ею задолго до того, как я в первый раз боязливо, ожидая встретить неминуемый отказ и всеми своими силенками готовясь к сопротивляться этому отказу, завел разговор на эту тему.
Маленький тощий котенок месяца за три превратился в большую гладкую кошку — конечно, беспородную, но очень красивую, дымчато-серую, с такими белыми «чулочками» на лапах…
Переезд в город она восприняла равнодушно, хотя дружок хозяина нашей времянки (и огромного участка, и здоровенного двухэтажного дома с кирпичным фундаментом и первым этажом), Цыган, по имени… не помню, как его звали — просто Цыган
(не Цыган, а Цыган, но пускай будет Цыган, чтобы не путаться в ударениях, хотя… Все-таки Цыган…)
уверял мать и отца, что уличная кошка в городской квартире не приживется…
Цыган работал шофером на микроавтобусе. Впрочем, где и когда он работал, мне неизвестно, поскольку его УАЗик неделями стоял на огромном хозяйском участке, а сам он пил с нами чай, или с хозяином чего-нибудь покрепче на летней кухоньке, слушал наши разговоры и время от времени вставлял какие-нибудь собственные замечания, редко имеющие отношение к теме разговора и с каким-то общефилософским оттенком. Помню, он как-то неожиданно приехал вечером и ввалился в кухоньку…
— Кто там? Кто… — подозрительно спросила моя бабка, близоруко щуря на дверь уже тогда плохо видящие глаза, О-о-й, Цыган — обрадовано протянула она, — ой, хорошо как, что вы приехали… А то у нас борщик остался, мы уж его Ваське (хозяйский кот — вор, бандит и главный объект ненависти всех соседей) хотели вылить, но теперь вы поужинаете.
Все расхохотались, даже хозяин-полковник усмехнулся, а Цыган равнодушно кивнул, сыпанул в тарелку позавчерашнего борща половину содержимого солонки, и съев пару ложек, задумчиво сказал:
— Да-а… Только она одна у меня и осталась…
— Кто? — участливо спросила мать, и желая загладить бабкино высказывание насчет борща, намазала ему здоровенный кусок хлеба маслом.
Он подумал, пожевал и со вздохом произнес:
— Автобус…
Хозяин снова усмехнулся, и ласково похлопав его по плечу, буркнул:
— Цыган ты, цыган…
Такой лаской полковник баловал одного Цыгана, который, судя по их отрывочным воспоминаниям, прошел с ним вместе всю войну шофером при аэродроме — полковник был летчиком.
Может, по привычке высоко летать, а может, и по каким-то другим причинам, ко всем, живущим на и при его даче (да и ко всему, что ползало, прыгало и ковыляло по всей земле) полковник относился с брезгливым равнодушием — к тяжело спивающемуся в свои тридцать шесть неудачнику-сыну, жалкой карикатуре на него самого (блестящей иллюстрацией утверждения, что Природа на детках отдыхает); к противной, визгливой толстухе-дочке, со скандалами и истериками вечно сходящейся и расходящейся со своим мужем; к виляющей в обтягивающих брючках попке своей смазливой внучки; к соседским юнцам, часто толкущимся на его участке, вокруг этой попки, как кобельки — вокруг текущей сучки…
Времянку он нам сдал только по одной причине — по одному случайному, но вполне обычному совпадению: они с моей бабкой оказались однофамильцами и даже родились примерно в одной местности… Она — в маленькой украинской деревушке Вертиевке, под Нежиным, а он — в Нежине. В первые недельки две нашей жизни во времянке полковник частенько захаживал к нам, сам предлагал помощь в каких-то мелочах (под изумленно завистливыми взглядами домочадцев, поражавшихся происходящим, но конечно, не смевших вякнуть что-то против) и осторожно расспрашивал про бабкиных родственников. Через две недели, окончательно убедившись, что никаких общих родственников у него с моей бабкой нет, что это простое совпадение (в ныне независимой Украине таких фамилий, может, и поменьше, чем Ивановых на Руси, но может, и побольше, чем Сидоровых), хозяин махнул на нас рукой, снова причислил нас ко всем прочим земным тварям и больше во времянке не появлялся (что было встречено его домочадцами с большим облегчением).
Как-то отец решился сказать ему — не желая ни польстить, ни, чего доброго, как-то поучать, а просто высказав наболевшее у городского человека:
— Такую домину своими руками отгрохали… Вам бы надо туалет теплый в доме сделать, ему б цены не было…
Старуха-хозяйка испуганно замерла, даже флегматичный Цыган как-то предостерегающе хмыкнул, а полковник брезгливо пожевал губами, покряхтел и сказал так:
— Мне бы надо, понимаете, гроб с музыкой…
Равнодушно сказал. Без сожаления. Словно глянул во что-то такое… Словно знал что-то такое, по сравнению с чем теплые туалеты, отгроханные своими руками домины, спивающиеся сыновья, все это — так, чешуя, щепки, мусор, гонимый ветерком вдоль дороги или выбрасываемый на пустынный берег равнодушной морской волной…
Тут бы как раз придумать, что вскоре он умер — красиво бы вышло, но…
Он умер глубоким стариком. До нас дошел слух о его смерти, когда мне уже было лет двадцать пять. Умер, как я слышал, после инсульта, неспособный доковылять ни до уличного, ни до теплого домашнего сортира, намного пережив сына, сыгравшего в ящик от цирроза, пережив старуху-жену и дружка-Цыгана… Тот ушел на пенсию, лишился УАЗика, который у него «только она одна и осталась», последний год прожил в той самой старой времянке и перед смертью просил похоронить его там же — закопать где-нибудь на участке.
Я слышал, генеральская общественность подняла там большой скандал, не желая допускать таких неуставных безобразий, но чем дело кончилось — не знаю. Слышал, после смерти хозяина детки и внуки долго делили дом, грызлись, как шавки из-за куска требухи, судились, да так и не смогли поделить и кому-то продали…
Умерла моя бабка — умирала тяжело, медленно и мучительно, в пролежнях и в… Зачем нужна такая смерть? Зачем нужна такая жизнь перед смертью, под занавес? За что это
(Наказание?… Испытание?.. Экзамен?..)
мучение для нее и для нас, близких? И если Бог, и вправду, е с т ь, и если Бог есть любовь, то что же есть любовь — пролежни, тяжелый запах нечистот, злоба на родного человека и тяжело дергающееся вместе с кровью в жилах желание, чтоб ты сдохла, которое невозможно упрятать, скрыть от себя? Может быть… Кто знает…
Помню, когда я от нечего делать по-детски жестоко издевался над ней в кухоньке, таскал со стола лучшие куски мяса для хозяйского Васьки, она, вконец выведенная из себя, кричала мне: «Шоб тебе повылазило!.. Идиота кусок!..» А я обижался — не на «идиота», а именно на «кусок», злясь, что не тяну на целого идиота…
Как-то я подслушал ее разговор со старухой-хозяйкой — она рассказывала ей про дочку (то есть про мою мать), про то, как та вышла замуж (за моего отца), и на вежливо-равнодушный вопрос хозяйки: «А чего, вы против, что ли, были?», — помолчала, пожевала губами и буркнула: «Могла бы и за полковника…». «А почему не за генерала», — с вялой подъебкой удивилась хозяйка. Помню, возникла долгая пауза, а потом бабка суховато, с некоторым сожалением, но твердо и беспристрастно бросила: «На генерала она не тянет», — как окончательный и не подлежащий обсуждению приговор. Вердикт — суровый, но правильный…
Об умерших полагается помнить что-то нежное и трогательное, что-то возвышенное и грустное. Так полагается. Об этом пишут в разных книжках. Где утирают «скупую мужскую слезу», а первая любовь «остается в сердце навсегда» (как всегда). Но видно, я до такого не дорос, и мне, как горьковским гагарам, недоступно, и потому помню этот «идиота кусок» — ведь меня больше никто так не назовет. Идиотом — сколько угодно, а вот куском — нет, потому что она умерла и никакая слеза — ни скупая, ни пьяная — ничего тут не изменит, да и… Кому нужны эти слезы? Нет, может, кому-то и нужны, может, кому-то они приносят облегчение, снимают боль, но они не могут заполнить пустое
(пространство?.. уголок?.. отсек?..)
место, где раньше что-то было, а теперь ничего нет. Умерла. Абзац. Параграф.
… Умерла, намного пережив одного из своих однофамильцев. А может, и… Да нет, вряд ли.
Цыган отвозил нас в конце лета в город на своем УАЗике, по дороге в сотый раз терпеливо объясняя, что уличная кошка в городской квартире жить не станет. Он помог нам затащить вещи, прошелся по всем комнатам нашей, вполне скромной, но по тем временам просторной, квартиры и молча кивнул, когда мать стала упрашивать его остаться пообедать.
За обедом он упорно молчал, а доедая второе, глянул на сидящую на кухне кошку и буркнул:
— А может, и уживется. В таких хоромах и я бы ужился…
— Каких, хоромах?!. - всплеснула руками мать. — Да, нищие же…
Он обратил на это не больше внимания, чем бык — на бабочку (а в нем, правда, было что-то от флегматичного, пожилого, но еще грозного быка), пожевал и продолжил мысль так:
— Это ж какой гвоздь надо в заднице иметь, чтобы из таких хоромов — переться летом в такую халупу…
— Но… природа же… — как-то растерянно пробормотала мать. — Лето… дача… Мальчишке ведь воздух нужен…
Он глянул на нее, как на умалишенную, пожал здоровенными плечами и… Вопрос был исчерпан — к нескрываемому удовольствию моего отца, получившего вдруг такую мощную поддержку своему отвращению к холодной времянке, отсутствию горячей воды, комарам, сырости и всем прочим прелестям дачной жизни.
Равнодушно пойдя на попятный в плане своих представлений о кошачьих повадках, Цыган оказался прав. Кошка прижилась в наших «хоромах», через пару месяцев набрала приличный вес (около шести кг), получила плебейскую кликуху — Мурка, стала полноправным членом семьи, стала есть почти все, что ели мы сами (кто тогда слышал у нас про вискасы-фрискасы), стала в четко заведенные ею самою часы проситься на балкон, где стоял ее ящик с песком (разве нужны были тогда нашей юной прекрасной стране кошачьи туалеты в доме — ей бы, понимаете, гроб с музыкой…), стала терпеливо учить нас обращению с маленьким Зверем, стала сама охотно понимать своих больших (по размерам) партнеров — что-то принимать, с чем-то соглашаться, а с чем-то — нет, на что-то не обращать внимания, а от чего-то отучать…
Кто не знает, не понимает кошек, для того все эти «не соглашаться», и уж тем более, «отучать» звучат жалкой выдумкой… Что ж, примите мои соболезнования…
Когда я купался в ванной, она всегда заходила и наблюдала за этим. Не пустить ее — обречь себя на выслушивание раздраженно-жалобных «Мя-я-у», как-то особенно неприятно дергающих нервные окончания (как они умеют один и тот же звук издавать по-разному? Дурацкий вопрос — умеют и все) и отбивающих всю охоту плескаться в ванной, все удовольствие от купания. Кошки вообще настороженно и без симпатии относятся к воде (хотя бывают исключения), и очень настороженно — к льющейся воде.
Я не любил закрывать краны, когда наполнялась ванна — тогда вода быстро остывала — и оставлял воду литься, время от времени вытаскивая затычку, чтобы вода не перелилась через край. Кошка твердо желала наблюдать, как я плещусь в этой чужеродной для нее среде, и — наблюдала, иногда кладя передние лапы на бортик ванны и заглядывая внутрь, но в основном, просто сидя и смотря на кран, из которого лилась струя воды. Еще она не любила закрытых дверей, поэтому дверь в ванную приходилось закрывать неплотно — оставлять щелку, — чем всегда была недовольна мать, боявшаяся, что я простужусь. Мать ворчала, поначалу пыталась закрывать дверь как следует, оставляя кошку то внутри ванной, то снаружи, но… С кем спорить вздумали, бояре? Кошка установила свой ритуал, и всем не оставалось ничего, кроме как подчиниться ему. Почему?.. Это уже не ко мне. С этим — в другую инстанцию.
Короче, когда подошли осенние школьные каникулы, мать достала путевки в какой-то задрипанный дом отдыха — грязный клоповник с невыносимой жратвой, но зато — воздух (см. выше), — и мы с родителями убыли туда на девять дней, оставив Мурку с бабкой.
Прибыв обратно, мы встретили Мурку по собачьи, с восторгом, вскриками, визгами и вилянием хвостов, она нас — по кошачьи сдержано и с затаенной обидой, но все, в общем, было в порядке. Правда, за время нашего отсутствия Мурка успела выбежать из квартиры, спуститься с седьмого этажа вниз, залезть в подвал и поранить там лапу о гвоздь. А моя бедная бабка успела побежать вслед за ней, спуститься за ней в подвал и подвернуть там ногу на скользкой ступеньке. Так что они обе встретили нас с перебинтованными конечностями, но… Не в этом суть.
Когда я в тот же вечер залез в ванну, Мурка по обыкновению вошла туда и… Повернулась ко мне спиной, села и пол часа просидела спиной ко мне, не оборачиваясь, невзирая на все мои попытки привлечь ее внимание и упросить развернуться ко мне хотя бы в профиль. Только когда я выключил воду, вытащил затычку и стал вытираться, а вода вся стекла в слив, кошка, подрагивая хвостом, вышла из ванной. Так и не обернувшись. Интересно, сколько бы времени и слов потратил человек на то, чтобы выразить недовольство, упрек, назидание и предупреждение на будущее, для выражения которых кошке вообще не понадобилось раскрывать рот и сотрясать воздух?..
Как ни пыталась мать вытащить меня куда-то на зимние каникулы, какие угрозы и уговоры ни пускала в ход, я никуда не поехал.
Потом была весна, и Мурку пришлось выпустить на улицу — о стерилизации кошек тогда мало кто слыхивал, страна бодро строила развитой социализм, — а не выпустить… У кого хватит сил и нервов выслушивать такой вой?
Потом один раз, когда мы вошли с матерью в наш подъезд, она сидела там — похудевшая, но в общем, нормально выглядевшая, если бы только не странная, круглая, словно ровно выстриженная проплешина на боку. В квартиру она идти отказывалась, мы вынесли ей еду, она жадно все съела и мявом попросила нас выпустить ее на улицу. Я нехотя открыл дверь подъезда, и она тут же убежала, не простившись и не поблагодарив за кормежку.
До этого на все мои вопросы о том, когда Мурка нагуляется и вернется (я боялся спрашивать, вернется ли вообще — боялся даже себе задать этот вопрос), родители довольно твердо отвечали, что да, скоро, вот весна пройдет, только куда котят деть… После ее визита в подъезд, меня стала покалывать странная тревога, от почему-то отводящихся от меня глаз матери, когда я ныл: «Ну, скоро она уже нагуляется? Ну, скоро вернется?» Странная, потому что я тогда ведь не знал, что такое стригущий лишай и что кошек от него не лечат. Тогда — не лечили, при развитом…
Потом тревога стала расти, особенно когда я почувствовал, что отец старается как-то отвлечь меня от мыслей о Мурке — например, он купил мне целую пачку красивых цветных открыток с фотографиями кошек. Я не понял, зачем. Я спросил, зачем нам какие-то открытки, если у нас есть Мурка. Он как-то замялся, пробормотал что-то невразумительное и перевел разговор на другое…
Потом — пустырь и то, что я увидел на этом пустыре…
Конечно, я в тот вечер долго не мог заснуть. С опухшим лицом, заплывшими, распухшими от слез глазами я глядел в потолок и боялся закрыть глаза, потому что стоило мне их закрыть, как перед ними появлялся пустырь, балки, ржавые железки и…
Потом я все-таки заснул и мне стал сниться странный, непонятный сон. Странно было еще и то, что я часто просыпался, тут же снова засыпал и… Снова оказывался в этом сне. У взрослых так бывает, но у детей… Не знаю, я не спец в этом деле. Да я и не оказывался в том сне, меня, как такового, во сне не было, я в нем не участвовал, а лишь смотрел — смотрел на что-то, как в кино, где ты не присутствуешь на экране, где тебе просто что-то показывают. Во сне, в котором ты участвуешь, сам действуешь, ты можешь что-то изменить, сон может тебе подчиняться, но когда тебе что-то показывают, как на экране, ты ничего изменить не можешь. Впрочем, в том многократно повторявшемся сне вообще не было никакого действия. Там было…
Внизу, под ногами — красноватый песок и огромные валуны такого же цвета. Местами песок был почти бурый, местами посветлее, ближе к алому, но везде, повсюду, на сколько хватало глаз — песок. Сколько ни крути головой, сколько ни старайся заглянуть за край, все равно — один песок и валуны. Впрочем, валунами я мог бы их назвать потом, позже, а тогда я, кажется, даже и не знал, что такое — валуны… Словом, это были глыбы из того же песка, только как-то спрессованного, слипшегося что ли, ну, как из мокрого снега может получиться снежный ком. Только снег — мокрый и липкий, а песок был мелкий и как будто совершенно сухой. Чтобы спрессовать его так, нужно было время. Долгое время, очень долгое, такое долгое, что… само понятие о времени становилось другим.
Вверху, над головой было… Нет, не серое небо. Вообще не небо. Вверху был серый
(туман?.. завеса?… Пелена?…)
цвет. И где-то в этом сером цвете, который не сливался вдалеке, на линии горизонта с красным песком, потому что там не было линии горизонта… Где-то там, наверху, в сером цвете висел красный, горящий ровным, холодноватым светом
(диск?… обруч?… тарелка?…)
круг.
Вот и вся картина. Больше — ничего. И я не мог ни уйти оттуда, ни очутиться там, потому что меня там не было. Потому что нельзя уйти оттуда, где тебя нет, и нельзя оказаться в том, что тебе только показывают, как на экране или на слайде. Но что-то спрашивало меня, хотел бы я там оказаться, или нет. Что-то предлагало мне выбор, что-то подталкивало в разные стороны — в одной стороне было «да», а в другой стороне было «нет». Но оно подталкивало меня с одинаковой силой, и я никак не мог, никак не решался… выбрать. И это что-то знало, что я не могу выбрать, но все равно не толкало сильнее — ни на чуть-чуть, ни на капельку — в какую-то одну сторону, поскольку знало еще и… Знало, что и не выбрать — я тоже не могу.
Странно, но на следующий день мне стало полегче — горе не прошло, первое детское горе от столкновения с недетской стороной жизни так быстро пройти не может и никогда не проходит. Но мне стало полегче, и это странно, потому что никакого отношения к моему горю, к первой утрате навсегда любимого существа, снившийся мне всю ночь сон не имел.
Да и вообще, сон был совсем не успокаивающий. Наоборот… То, что я видел во сне вызывало… Не знаю, что оно у меня вызывало, но только оно было большим. Оно было очень большим. Таким большим, что даже мое огромное — для меня тогда просто невыносимое — горе по сравнению с этим было меньше… Объяснить, выразить это точнее, как-то иначе, будучи десятилетним мальчишкой, я не мог. И я не знал, мне не дано было знать, почему то, что я увидел всего лишь в каком-то сне, могло стать… Могло не перевесить, конечно, никак не затмить настоящее, реальное горе, но подтолкнуть меня к какой-то неведомой, непонятной шкале, по которой это было… Другого размера. Было… Нет, не сильнее, не острее — я не мог подставить сюда никакого другого слова — было… Больше.
Мысли о том, как и почему моя Мурка лишилась передней лапы, а главное, лишилась она ее — уже мертвая, или еще живая, пришли ко мне позже. Намного позже…
… От… и… кусок? — услышал я откуда-то издалека, открыл один глаз (в теле была приятная легкость и пустота… Как, извиняюсь, после клизмы) и с любопытством уставился на Рыжую.
— А? — с беспокойством спросила она и тряхнула (наверное, не в первый раз) меня за плечо.
— Чего — а? — спросил я.
— Застрял в глотке кусок? Подавился?..
— М-мм… Не-а. Чего ты уставилась так на меня?
— Ну… У тебя такая… — она фыркнула, — морда лица была.
— Какая?
— Как будто чем-то подавился. Или…
— Или?
— Или дозу перебрал.
— Кстати, о музыке — может, выпьем чего-нибудь?
— Я же сказала, у меня. Вечером.
— А пива?
— А? — рассеянно переспросила она, рассматривая ноготь на мизинце.
— Пива, говорю, выпьем?
— Ч-черт! Опять лак слезает… Давай свое пиво.
— Всегда готова? По-солдатски?
— Угу, — она оторвалась от мизинца и вдруг спросила: — Слушай, а ты служил в армии?
— Нет.
— Почему?
— Решил, в красной армии штыки, чай, найдутся, и без меня большевики…
— Ну, правда, почему? Отмазался? Закосил чего-нибудь?
— Не косил — все по-честному.
— А что у тебя болело?
— Душа, однако…
Ее кулак ткнулся мне в ребра.
— Ну, расскажи, как отмазался…
— Да, не отмазывался я специально… Ну, правда, не косил ничего. Просто… был у меня мотоцикл.
— Ну, и..?
Ну, и пролетев раз и другой на экзаменах в институт, по причине бурного увлечения купленным на нетрудовые доходы стареньким мотоциклом, а также бурного взлета и пышного расцвета половой жизни, в свою очередь, тоже по причине того же самого мотоцикла, я получил первую серьезную повесточку из райвоенкомата — повесточку под роспись и с требованием явиться во столько-то, к такому-то, да не одному, а в составе с одним из родителей, а при наличии отсутствия обоих таковых, с лицом… Точно не помню, как было сказано — что-то вроде… «Являющимся юридически ответственным до совершеннолетия» — как-то так.
— Ну, вот, — вставая из-за стола и протягивая отцу руку, как почти равному, с усталой улыбкой (дескать, не меня благодарите, Родина всех помнит) сказал пожилой майор, — пришло время вашему сынку послужить.
По возвращению из военкомата отец пребывал в некоторой… как бы сказать, растерянности. Для него заявление майора было чем-то, стоящим в одном ряду с дачей, комарами, уличным сортиром, отсутствием горячей воды — чем-то неприятным, неудобным, раздражающим, но неизбежным и неотвратимым. Словом, судьба.
Мать то рычала: «И хорошо! Раз мы не можем с ним справиться — пусть другие. У него на уме только мотоцикл, девки и пьянки… Он так погибнет! Он уже гибнет! Армия его исправит…», — то заламывала руки и причитала: «Господи, как же он там — один… Там же все чужие… Там же эта… как ее… дедовчина!..».
— Дедовщина, — равнодушно поправил ее я, с нетерпением ожидая, когда закончится семейный совет и уже можно будет потихоньку улизнуть к мотоциклу.
Семейный совет кончился ничем, а на следующий день в нашей квартире появился еще один член нашей семьи, моя вторая бабка, мать отца, живущая совершенно отдельно и самостоятельно на свои сорок шесть рублей пенсии, и известная в нашей семье под
(именем… кличкой… прозвищем…)
названием «Герцогиня».
Бабка действительно держалась как герцогиня со всеми — со своими сварливыми соседями по коммуналке, с уличными торговцами, с приемщицами стеклотары, куда иногда милостиво сопровождала свою соседку, собиравшую пустые бутылки на лестнице, с контролерами в метро, с работниками собеса, даже с хозяином нашей «дачи», полковником от авиации, перед которым заискивал не только комендант поселка — генерал-лейтенант от КГБ — но и его бандит-кот, Васька. Самое интересно, что все перечисленные и не перечисленные выше, все частные и юридические лица вели себя с ней, как с герцогиней. А как прикажете?..
Родившись в прошлом веке, в небогатой местечковой еврейской семье, она при проклятом царизме и черте оседлости окончила классическую гимназию, получила роскошную памятную грамоту в честь трехсотлетия Дома Романовых, танцевала на балу в Дворянском Собрании, пережила Первую Мировую Войну, Февральскую Революцию, Октябрьскую заваруху, гражданскую войну с приходами красных, белых и опять красных, с налетами махновцев и погромами петлюровцев, потом коллективизацию, год великого перелома, 37-ой год, Великую Отечественную, фронтовой госпиталь,
(где ей, зубному врачу, приходилось сутками сшивать разворочанные пасти и челюсти (хирург пил мертвую с фельдшерами и в минуты трезвости целовал ей руки, а в недели запоев грозил: «Погоди, сука, Гитлер придет, он тебе покажет!..»)
эвакуацию в товарно-пассажирском эшелоне за Урал (с мужем и малолетним сыном), возврат из эвакуации в чудом сохраненную комнатушку (ту самую, в которой лет через десять пятым жильцом появился я), культ личности, борьбу с космополитизмом, женитьбу сына на не просто гойке, а еще и украинке, то есть петлюровке,
(помню, мы на «даче», в поселковом кинотеатре смотрели с ней «Неуловимых мстителей», на экране крупным планом появился атаман Сидор Лютый, стегающий кнутом главного «мстителя», и она, толкнув меня локтем, буркнула: «Вылитая твоя мать!»)
смерть вождя, развенчание культа личности, кукурузную оттепель, брежневский застой… Чему ж удивляться?.. Какие там собесы? Какие генералы от КГБ? Все они для нее — так… Чешуя, щепки, мусор.
… Помню, она резала мясо в летней кухоньке. На другом, хозяйском конце, за дубовым столом сидели полковник с Цыганом, пили что-то мутное и перебрасывались неторопливыми и понятными им одним фразами. Вспоминали войну, какого-то комбата и какую-то «особисточку». Я вертелся у хозяйского стола, вернее почти под столом, где сидел Васька. Никто не обращал на меня внимания — для пьющих за столом и для Васьки меня вообще не существовало, а Герцогиня была занята мясом.
— Она-то, кстати, тоже войны хлебнула, — еле слышно буркнул полковник, чуть дернув щекой в сторону нашего хлипкого столика.
Она не могла это услышать. Даже я — из-под хозяйского стола, совсем рядом — расслышал с трудом. Но она услышала.
Слегка повернув голову, глядя не на хозяина, а куда-то мимо, вниз, в нашу с Васькой сторону, она небрежно уронила:
— Ножи тупые.
Цыган как-то смущенно крякнул и как-то, необычно для него, суетливо налил и выпил. Полковник ничего не ответил. К нему ведь никто не обращался. Только задумчиво пожевал губами и… тоже налил и тоже выпил.
На следующее утро мать резала за завтраком хлеб. Отрезая первый кусок, она вдруг вскрикнула, а на пальце у нее показалась алая полоска крови. Она привыкла к тупым ножам — давно привыкла — и не на шутку испугалась, когда заточенное как бритва лезвие слизнуло с ее пальца кусочек кожи, легко и нечувствительно, как язык слизывает соринку из глаза…
Мы обедали на кухне. Раздался звонок в дверь, я открыл — на пороге стояла Герцогиня. Не поздоровавшись со мной, она прошла на кухню.
— Мэри! — воскликнула мать, вставая из-за стола (только ей было позволено называть так, на английский манер, Герцогиню). — Как хорошо, что вы — к обеду… Садитесь, у нас все горячее!..
Не обратив на нее внимания, ни с кем так и не поздоровавшись, даже не выпустив из рук старомодную, дешевенькую сумочку, почему-то в ее руках всегда превращавшуюся в изящный дамский ридикюль, она как-то странно подбоченилась, и в упор уставясь на отца…
Вся ее герцогинность, весь лоск и шик, вся цивилизованность — слетели с нее, как дурацкая шелуха, и из-под них выглянула какая-то незнакомая, мощная сила, облеченная сверху в толстую
(она была тогда, как и всегда, сколько я ее помнил, изящной сухонькой пожилой…)
старую
(…дамой — ни у кого в жизни не поворачивался язык назвать ее старухой)
базарную торговку.
— Профессор! — с непередаваемой издевательской интонацией произнесла она (никогда в жизни, ни до, ни после, она не разговаривала таким тоном ни с отцом, ни с кем бы то ни было, а отец… Отец никогда не был, не числился и не назывался профессором). — А, профессор? Ты уже сделаешь что-нибудь? Или будешь сидеть вот так и молоть языком, пока твоему ребенку лоб не забреют?
— Но мама… Послушай… Что я могу… — растерянно пробормотал отец, кидая на мою мать взгляды, просящие помощи или хотя бы поддержки.
Но мать даже не смотрела в его сторону. Вытаращив глаза, с отвисшей челюстью она, уставилась на бабку, с трудом что-то проворачивая у себя в мозгу. Думаю, она тогда «провернула» это и поняла то, что до меня дошло лишь гораздо позже. Но и я запомнил…
— А другие отцы — могут? А ты… — она презрительно фыркнула и…
На пододвинутый матерью стул уселась уже наша Герцогиня и начала в своей обычной манере вправлять отцу мозги и объяснять, что ребенку нельзя идти в армию, что армия не для ребенка, пускай ребенок и — хулиган, бандит, мерзавец, но он — ребенок…
И моя мать, которая просто органически не могла не встрять в какой-то спор с отстаиванием высших (по ее разумению) истин и ценностей за весь обед не проронила почти ни слова, а лишь накладывала на тарелку «Мэри» лучшие куски и время от времени кидала на нее странные задумчивые взгляды. Лишь один раз она попыталась что-то робко (моя мать и «робко» — это «горячий лед», это оксюморон) возразить:
— Но Мэри, ведь…
На одно мгновение на стуле снова возникла толстуха-торговка, кинувшая сквозь зубы:
— Помолчи… — и уже неслышно для нее, но услышанное (хотя и непонятное тогда) мною. — Курноса шикса.
И мать заткнулась, мать — заткнулась, а я… Я запомнил этот случай, я запомнил, как Герцогиня превратилась в… Нет, я запомнил не внешнюю форму, не базарную одесскую торговку, а то, что высунулось из-под торговки, лишь приняв форму, потому что это должно было принять какую-то форму и этому было все равно, какую форму принять. Этому вообще было все — все равно, когда дело касалось…
Много позже я понял, что приди я к ней ночью и скажи, что зарезал пару младенцев, она бы укрыла, спрятала, не выдала бы меня никому. Потом, может быть, сама бы судила меня и прокляла или порешила, но это — потом, и это — сама. Лишь в начале эпохи видюшников посмотрев «Крестного отца» и увидев Марлона Брандо в роли Вито Корлеоне, я понял, какая сила выглянула тогда из Герцогини, приняв (чтобы мы не очень струхнули) форму базарной торговки.
Я понял, какая сила дала ей пережить все, что она пережила, дала прожить без трех лет век, и уйти не старухой, а женщиной… Я понял, какой чешуей для нее на самом деле были все петлюровские, махновские, советские и несоветские власти, все собесы, приемщики стеклотары, все генералы, Дома Романовых и культы личности, по сравнению с ЕЕ СЕМЬЕЙ. По сравнению с ее внуком — ну да, хулиганом, бандитом, сыном петлюровки, курносой шиксы, но ЕЕ внуком… Ее больше нет, и никто и никогда на этом свете больше не будет
(любить?… обожать?…)
относиться ко мне так. Потому что ее больше нет, потому что она умерла, пережив все власти и безвластья, все погромы и интернационалы, все застои и перестройки, всех вождей и все их культы и не культы… Умерла? А вот…
Хуй вам всем!
Это вы все сдохли, а она -
(где?.. Здесь — ее нет… Там — кто знает?..)
БЕССМЕРТНА!!!
Вот так.
… Ничего в плане зависшей надо мной службы в рядах самых непобедимых и самых вооруженных сил отцу делать не пришлось — судьба распорядилась иначе. Распорядилась весьма оригинально: то, что вызывало такую неприязнь и такой страх у Герцогини и всех остальных, «юридически ответственных» за меня лиц — а именно, мой старенький мотоцикл, — сделало все в лучшем виде.
Где-то около часу ночи, съезжая с пустынного уже Сущевского Вала на пустынную уже Нижнюю Масловку, я со всего маху врезался в неизвестно откуда выползший с потушенными фарами на середину проезжей части «Жигуль», успев лишь чуть-чуть вывернуть руль влево, вылетел из седла, пролетел несколько метров, шмякнулся брюхом, грудью и башкой (случайно — в шлеме) об асфальт, проехал плашмя еще метра полтора, медленно перевернулся на спину, глянул в ту сторону, откуда ехал, на спуск с Сущевского, и…
Красное… Прямо ко мне приближалось с огромной скоростью что-то красное… Прямо на меня летел… Нет, это я летел прямо на красный… Трамвай.
Это было невозможно. Трамвайные рельсы были в другой стороне — в той, куда я катил на мотоцикле до столкновения с «жигулем», а не в той, откуда я ехал. Да, и даже там в этот ночной час не могло быть никакого трамвая, но…
Я несся на красный трамвай, стоявший боком ко мне, я летел прямо на него, а потом пролетел сквозь него, и он исчез, и я пробормотал: «Мама…», — и больше ничего не успел пробормотать, ничего не успел подумать, потому что меня ослепили две, мчащиеся на меня, фары и тут же, без всякого интервала по моим ногам — пониже ляжек и повыше коленей — проехало сначала переднее, а потом заднее колесо другого «жигуля», не свернувшего (он и не мог свернуть, водитель скорее всего увидел меня уже перед самым своим носом), не затормозившего (к счастью — тормозни он на моих ноженьках…) и не остановившегося, а просто слинявшего с места действия.
Дальше все было буднично просто. Из торчащего посреди улицы «жигуля», в который я врезался, выскочили двое мужчин и женщина и побежали к тому месту, где валялся я. Женщина бежала, открыв рот и наверное что-то крича, но я не слышал ни звука… Хотя нет, я слышал топот их ног по мостовой, но не слышал ее крика, значит, не у меня выключился слух, а у нее — голос. Я приподнялся на локтях
(больно — локти были ободраны об асфальт…)
согнул ноги в коленях
(не больно…)
и потрогал ссадину на щеке.
(чуть-чуть больно…)
— Живой, — выдохнул один из мужиков, вдвоем они ухватили меня пол локотки, как подвыпившего приставалу на танцплощадке, и поставили на ноги.
— Идти можешь? — опасливо спросил второй. Я кивнул, с их помощью доковылял до кромки тротуара, присел на бордюр… На меня накатила слабость и легкая тошнота, и я откинулся на спину. Тут у женщины, наконец, включился звук, и я услыхал визгливо-причитающие звуки, складывающиеся в слова:
— Нет, не ложи-и-итесь, пожалуйста, не ложи-и-и-тесь, пожалуйста, вста-а-а-ньте…
— Да, заткнись ты, — рявкнул на нее один мужик, и обращаясь ко мне, тревожно спросил. — Ну, ты как, парень?.. Скорую надо?
Только чтобы прекратить эти визгливые причитания женщины, я снова сел, помотал головой и пробормотал:
— А где… девчонка?
На мотоцикле я ехал не один. В начале Сущевского, на светофоре, ко мне подскочила неизвестно откуда вынырнувшая, слегка поддатая девка, спросила «Прокатишь?», и не дожидаясь ответа забралась в седло, позади меня, сразу плотно стиснув мою задницу полными ляжками и так крепко прижавшись грудями к моей спине, что у меня сразу не осталось никаких сомнений — нормальный, «давучий» вариант… Зажегся зеленый, она нетерпеливо тряхнула меня за плечи:
— Давай!..
— А ты даешь? — спросил я.
— Даю, — хохотнула она. — Когда прокачусь…
Мы тронулись с места и быстро набрали скорость на пологом спуске Сущевского Вала. Прокатилась, блядь…
— … Да, вот она, — махнул мужик рукой в сторону, — с ней все нормально… Ты-то как?
Прихрамывая, подошла девчонка, уселась на кромку тротуара рядом со мной, обняла меня за плечи и всхлипнула. Она была в шоке, ничего не говорила, но кроме расцарапанной коленки, никаких увечий я навскидку не видел.
— Вроде, ничего, — пробормотал я и попросил у него закурить.
Мужик дал мне закурить, причитавшая и повизгивающая женщина наконец заткнулась и лишь недоверчиво, со страхом и изумлением пялилась на меня, второй мужик, пока я жадно затягивался сигаретой, подобрал мотоцикл, подкатил его к нам, завел и поставил на подножку.
Сделав последнюю затяжку, я поднялся с тротуара без посторонней помощи, мужик, дававший мне сигарету, сунул какую-то бумажку в карман моей куртки (это оказался четвертак — он не заметил, что от меня попахивало винишком, а я не сообразил, что он разворачивался в неположенном месте с потушенными огнями), помог мне усесться в седло, девка села за мной, не обращая внимания на причитающие всхлипы женщины: «Ой, не на-а-а-до, не сади-и-и-тесь, лучше такси… мы запла-а-а-тим…», — и…
Я без приключений доехал до дому.
Родители жили на очередной «даче», квартира — те самые «хоромы», которые когда-то произвели такое впечатление на Цыгана — была в моем полном распоряжении. Правда, в ту ночь распорядиться ей с толком (хотя бы с парой палок) мне не удалось. Стоило мне повернуться к девке и чуть прикрыть глаза, как на меня сразу мчались два ослепительно-желтых фонаря, две фары, и… Мне сразу становилось не до любви, к горлу подкатывала легкая тошнота и хотелось куда-то уползти, спрятаться, закопаться. Девка была не в обиде — ее тоже слегка трясло и ей тоже было не до того, хотя справься с этим я, она бы тоже справилась. Они в этом плане лучше устроены…
На утро, выспавшись, я чувствовал себя нормально во всех смыслах, даже в половом, только… Пока лежал. Стоило мне встать, как сразу начинало мутить. Ну, я и не вставал — девка уходить пока не собиралась и вовсю орудовала на кухне.
Днем с «дачи» приехал отец, удостоил девкино «здрассьте» еле заметным кивком, раздраженно поинтересовался, почему я среди дня валяюсь в постели, выслушал мое краткое изложение случившегося (про «жигуль», проехавший по ногам я ничего не сказал) и вызвал врача из поликлиники.
Милая докторша, знавшая меня с семилетнего возраста, внимательно осмотрела меня, ощупала со всех сторон и вынесла приговор:
— Легонькое сотрясение мозга. Дней десять — полежать. Три дня — вставать только в уборную, потом можно есть за столом, но щадяще-постельный режим. Принимать… Можно — белоид. Три раза в день. Если поболит голова — анальгетик. В общем, будем считать, отделался легким испугом.
Отец вышел проводить ее в коридор и спросил:
— Больница не нужна?
— Да нет, — отмахнулась она. — Сотрясение легкое. Никаких осложнений… Ссадины — вообще ерунда.
— Понимаете, — немного смущенно пробормотал он, — тут такое дело… Дело в том, что этому болвану осенью — в армию, и я подумал…
— В армию? — он посмотрела на него, как на умалишенного (точно так же, как Цыган смотрел на мать, когда та объясняла ему про свежий воздух) — Что же вы сразу не сказали?
Не обращая внимание на застывшего с ее плащом отца, она вернулась в комнату, села за стол, извлекла из сумочки стопку бланков и шариковую ручку и стала что-то писать…
— Так как же… — слегка растерянно пробормотал отец, входя в комнату с ее плащом.
— Вот так, — сказал она, не отрываясь от бланка. — Я выписываю направление на госпитализацию. С сотрясением мозга второй степени, — закончив заполнять бланк, она повернулась ко мне. — Ты повторишь в больнице все, что рассказал мне. Никаких лишних страстей. Не сгущать краски. Все, что говорил мне, кроме… — Она прищурилась и в ее голосе зазвучали металлические нотки. — Запомни, самого момента столкновения ты не помнишь!
— Но ведь… — попытался возразить я.
— Самого момента столкновения ты не помнишь, — медленно, отчеканивая каждый слог, повторила она. — Ты на несколько секунд потерял сознание. Это необходимо для сотрясения второй степени. Но тебе не нужно говорить, что ты потерял сознание. Ты просто не помнишь самого момента аварии. Ты ехал по дороге, потом — какой-то удар, и… Ты открыл глаза, когда уже лежал на мостовой. Ты знаешь, что случилось, потому что тебе рассказали — прохожие, там, или те, кто были в машине, но… Сам ты — этих нескольких секунд не помнишь. Понял?..
— Понял, — кивнул я, — может я, и правда, вырубился на секунду. Знаете… — и я попытался честно рассказать ей про трамвай, про красный трамвай, на который я несся, лежа на мостовой, и сквозь который я…
Она недоуменно нахмурилась, потом скептически усмехнулась и сказала:
— Не надо отсебятины. Никаких сказок — коек везде не хватает, и там не дурачки работают. Только то, что я сказала, и — никаких трамваев. Ни красных, ни серо-буро-малиновых! Так… Направление готово. Где у вас телефон? Госпитализацию над сделать по скорой — они, конечно, будут ворчать, но это снимет все вопросы в военкомате…
Это действительно сняло, хотя и не все, но главные вопросы — никаких экспертиз, лишь запрос выписки из больничной истории болезни, а потом… Автоматом — отсрочка от осеннего призыва. Автоматом — отсрочка от весеннего. А через год, в следующем августе — наконец-то, успешно сданные экзамены в институт, моя фамилия в вывешенных перед главным зданием списках счастливчиков, дивная пьянка по этому поводу на деньги, вырученные за наконец-то проданный мотоцикл, и… все остальное.
— Жигуль… переехал тебя?! — Рыжая уставилась на меня изумленно-недоверчивым взглядом, даже забыв про слезающий с ногтя мизинца лак. — Но так… Так просто… не может быть!
— Почему?
— Потому…. Потому что… Это машина…
— Ну, да. Машина. Не танк же, и не БМП, — я потянулся. — Обыкновенная машина, и кстати, довольно легкая…
— Переехала?!. Вот тут? — она провела ладонью по своим ляжкам
(таким полным — не толстым, полным, очень красивым, очень… женственным, хотя и не так, чтобы очень молодым, но…)
— Не вот тут, а ниже, и не по этим, — я провел рукой по ее ляжкам, а потом похлопал себя по своим, — а вот этим…
Она положила руку на мои, я думал, сейчас ее рука по обыкновению скользнет выше, но она осталась там, только легонько сжала мне ногу.
— Это невозможно… Так не может быть…
— Потому что не может быть никогда?
— Потому что их бы раздавило!
— Их слегка сдавило, — терпеливо стал объяснять я, — и они потом какое-то время болели… Даже сейчас, зимой, в морозы, эти места у меня замерзают быстрее, чем все ноги, а может, мне так только кажется… Но на самом деле, тут нет ничего особенного… Жигуль — легкая тачка, она весит… — я задумался, — Ну, килограмм девятьсот…
— О, Госссподи!..
— Да, не «Госссподи», она ведь одним боком, значить раздели пополам.
— Тоже не слабо, — фыркнула она.
— Еще половину или даже больше скинь на скорость, вот и останется меньше двухсот… Положи полтораста кэгэ себе на ноги — нет, только не себе, они мне нужны такими, — ее ладонь медленно двинулась вверх по моей ноге. — Ничего старшого не случится. Здесь одни из самых сильных мышц у человека… Ну, больно будет немножко, будет давить, но — ничего не раздавит. Вот если бы он тормознул… Тогда мог по асфальту размазать. Хотя…
— А если бы — ниже? — она вздрогнула. — Или… выше? — ее ладошка замерла, не добравшись до цели.
— А если б я вез патроны? — начиная раздражаться, буркнул я. — Что толку — играть в «если бы, да кабы»? Было так, как было, а было бы иначе… ты бы сейчас рылась в записной книжке и обзванивала бывших… И нынешних, — я погладил ее живот, — сука рыжая.
— Хорошо, что не патроны, — пробормотала… нет, даже как-то промурлыкала Рыжая. — Хорошо, что просто блядь какую-то… А она так царапиной и отделалась?
— Коленку ушибла… расцарапала немножко, — кивнул я.
— Прокатилась, — фыркнула Рыжая. — А ты — от армии увильнул, в институт поступил… А потом?
— Суп с котом, — буркнул я. — Давай-ка лучше выпьем, моя донна, а?
— Ладно, — кивнула она, — выпьем. Я бутылочку прихватила — знала, что здесь захочется, — она так резко перекатилась через меня, что я охнул (не перышко), и пошла в коридор к своей сумке, бросив на ходу: — Только потом все равно ко мне поедем…
Она вернулась с бутылкой и я присвистнул — «бутылочка» оказалась «Мартелем».
— Однако… Духи «Дорсэ», коньяк «Мартель»… Ты меня так к хорошей жизни приучишь. Не успею состариться…
— Кто не успел, тот опоздал, — подмигнула Рыжая. — Открывай.
Я открыл бутылку, она достала из бара бокалы, и мы выпили. Залпом, не закусывая. А потом — еще раз. Она снова улеглась рядом, положила голову мне на плечо, обняла за шею, закинула через меня ногу и сказала:
— Я так засну…
— Спи, моя донна, — я закрыл глаза и вправду задремал, вернее стал мягко проваливаться в какую-то полудрему, пробормотав, — ты стареешь, уже спать хочешь, а не траханьки…
— На траханьки у нас столько времени, что ты похудеешь. Пока твоя мадам не приедет, — то же сонно пробормотала она.
— Ты хочешь со мной все это время…? — я опять удивился, но как-то вяло и… похоже, радостно. Коньяк приятно грел живот изнутри, все тело расслабилось, и ничему удивляться не хотелось. Хотелось дремать и ни о чем не думать — сосем ни о чем.
Когда я раскрыл глаза, она сидела рядом и разливала в рюмки коньяк. Налив, она протянула мне рюмку и сказала:
— Пей и поднимайся… Нет, это я не ему, — она скосила глаза на мой живот и ниже, — это я — тебе… Ну, давай-давай, нечего разлеживаться.
Мы выпили. Мне жутко не хотелось вставать — в кровати было тепло и уютно, да и «Мартель» мы еще не допили… Но если уж она забрала что-то в голову… Если женщина хочет…
— Возьмем коньяк с собой, — сказал я, — если ты не передумала ехать… А вообще, может, не поедем? Ну, чего тащиться? Чем тебе тут…
Но Рыжая оборвала меня на полуслове, убрала бутылку в бар,
(Со своей мадам допьешь — за мое здоровье…)
быстренько приняла душ и стала торопить меня, а я…
Мне, конечно, было лень куда-то срываться, но с другой стороны, подстегивало вялое любопытство — мне было интересно посмотреть на ее дом, ее семейное гнездышко, ее… Какую-то ее жизнь. Кроме того, я никогда не был в ее доме — не только в квартире, а в самом доме. Знал, что она живет в сравнительно недавно отстроенном (где-то в начале перестройки) муниципальном здании, неподалеку от Безбожного переулка, где, как известно, хирел (да не захирел) талант поэта, по сравнению с которым все перестройки и ускорения — так, жалкий мусор, просто хвост-чешуя и больше нету ни…
Но ведь тут еще пол бутылки «Мартеля», а у нее может такого больше и нет…
— Слушай, но что у тебя шило в… Найдем мы здесь чего-нибудь пожрать. И выпьем… Чего такой коньяк оставлять?
— Выпьем, не хнычь… Хоть ведро выпей. Нет, ведро не дам и вообще надираться не будем… Ну, разве что, разочек. Вообще-то, я хочу с тобой разок надраться — ты меня такой не видел…
Она усмехнулась, как-то плотоядно, и я вздрогнул и полу шутя, полу серьезно запротестовал:
— Э-э, нет уж… Я еще жить хочу. Я тебе не секс-машина…
— А с чего это ты взял, что мне секс-машина нужна? — прищурилась на меня она.
— Да, уж знаем, как вы в шашки…
— Ладно, уговорил, — Рыжая рассмеялась. — Никаких ужоров. Сегодня… Одевайся, давай.
— Даю, родная. Тебе лучше дать, чем…
Я слез с кровати и начал одеваться.
Рыжая вышла раньше и ждала на улице, за углом дома. Конспирация была детской — если сегодня у нас дежурит какая-то старуха в подъезде, она прекрасно поймет, откуда вышла красотка, лифтерши, ведь, все знают, как домработницы (см. классику), и всегда в курсе… Но она вряд ли станет капать на меня жене — все-таки я здесь хозяин, и зачем ей ссориться с хозяином… Но конспирация — не осознанная необходимость, а тупая привычка. Поэтому Рыжая ждала на улице.
Я набросал кусочки бумаги в унитаз — Кот соглашался справлять там нужду лишь при условии абсолютной сухости («Марина открыла для себя прокладки… Су-у-у-хо!» — подразнил я его иногда, но — осторожно!) и наличия там бумажек — и сообщил Коту, что скоро вернусь, не позднее завтрашнего утра… Ну, может, полудня. Кот пожал плечами, прыгнул на телевизор, оттуда махнул на шкаф и уселся рядом с цветком. Он прекрасно знал, что я скоро вернусь, что я скучаю по нему больше, чем он по мне, но на всякий случай давал понять, что опоздай я ко времени его обеда (я оставил ему еду в его миске, но он не любил есть в одиночестве), и — от любимого цветка жены останутся жалкие огрызки. И сам тогда будешь с ней разбираться, спокойно говорили мне желтые фонарики его глаз.
На секунду мне показалось, они говорили что-то еще, какую-то более важную…
Но Рыжая не любила долго ждать, поэтому я кивнул Коту, вышел на площадку, запер дверь и вызвал лифт.
В простой, круто облегающей бедра и короткой, выше колен, юбке и туго перетягивающей талию алой блузке с накладными плечиками, Рыжая выглядела так, что я рядом с ней смотрелся ее шофером. В лучшем случае. Я дернулся было к метро, но она твердо взяв меня за локоть, потянула в другую сторону — к подворотне, выходившей прямо на проспект.
— На тачку я еще не заработал, моя донна, — сказал я.
— Я хочу — я плачу, — небрежно бросила она. — Или у тебя комплексы? — она насмешливо сощурилась и вильнув бедром, легонько подтолкнула меня вперед.
— Какие комплексы, — вздохнул я. — Милого Друга из меня все равно не вышло, так что, как повелеть соизволишь…, - и мы вошли в подворотню.
На улице Рыжая отпустила мой локоть, сунула мне свою сумочку, подошла к краю тротуара и уверенно махнула рукой. Рядом с ней затормозила бежевая Волга, водитель перегнулся через пассажирское сиденье, приоткрыл окошко и спросил:
— Куда?
— Проспект Мира, — небрежно бросила она, не наклоняясь к нему.
— Ладно, — он с интересом окинул ее всю, задержал взгляд на загорелых коленях и… увидел меня с хозяйственной сумкой; интерес в его глазах сменился скукой. — Не по дороге, крюк здоровый… Сколько дашь?
Рыжая раскрыла свою дамскую сумочку, почти не глядя, словно наугад, вытащила две зеленых бумажки (по десять баксов, различил я наметанным, как у всех теперь, на «зелень» глазом) и небрежно махнула ими у него перед носом. Он уважительно крякнул и кивнул:
— Садитесь.
Волга резко рванулась с места и быстро набрала скорость — похоже, движок у нее был форсированный. Мы с Рыжей сидели сзади, она положила голову мне на плечо и потерлась макушкой о мою щеку. Я шепнул ей на ухо:
— Многовато вытащила. Одной бы хватило.
Она фыркнула и равнодушно передернула плечами, не убирая голову с моего плеча. Что ж, ладно… У богатых свои причуды. И у рыжих — тоже. Волга плавно неслась к «Соколу», не доезжая до положенного для разворота места, резко свернула налево (в совсем не положенном месте), пересекла пустую встречную полосу и выскочила на Балтийскую.
— Так быстрее будет, — буркнул шофер, встретив в зеркале мой недоуменный взгляд.
Я пожал плечами, сдвинув ее голову. Рыжая недовольно фыркнула, выпрямилась и глянула в окошко — с моей, правой стороны.
— Сейчас покажу тебе… — пробормотала она, вглядываясь в проносящиеся мимо ларьки.
— Чего?
— Сейчас… Дальше.
Слева мелькнул кинотеатр «Баку», потом справа — художественный салончик, потом Волга резко тормознула у светофора и застыла.
— Сейчас я покажу, — сказал я. — Видишь, за этой девятиэтжкой другой дом торцом к нам стоит?
— Ну?
— Там мои родители живут… А когда-то и я жил. Лет тридцать назад… И двадцать — тоже, — она с каким-то странным изумлением уставилась на меня. — Ну, что ты? Обычные дома, ничего такого…
— Да, — кивнула она и усмехнулась. — Я как раз хотела показать… Вот в этой девятиэтажке жила я. С мамой и с дочкой. Правда, не так давно, как ты… Всего лет десять назад, но… Как совпало, а? Может судьба, — она на секунду задумалась, а потом: — Слушай, так ты наверно помнишь, как мой дом… ну, этот, — она ткнула рукой по направлению девятиэтажки, — строился. Да?
— Да, — кивнул я.
— А раньше, что на этом месте было?
Я промолчал.
— Ну, скажи? Что тут было? Я слышала, где-то тут инвалидный рынок был…
— Нет, это — в той стороне, дальше — махнул я рукой вправо.
— А тут что? Тебе жалко сказать?
— Да, нет… — я проглотил какой-то неприятный комок, вставший в горле. — Ничего не было… Помню стройпощадку… Балки какие-то валялись, железяки…
— А до стройплощадки? Еще раньше?
— Да, ничего. Просто… Пустырь. Грязный пустырь.
— А-а… — она обернулась и проводила взглядом убегавшую назад девятиэтажку. — Хороший район.
— Дворянское гнездо, — подал спереди голос водитель.
— Хлам, — пробормотал я.
— Чего? — он обернулся.
— Ну, раньше так говорили, — нехотя объяснил я. — Художники, литераторы, артисты, музыканты — по первым буквам: ХЛАМ.
— Ну, ты шутник, — рассмеялся он.
— А еще их называли — гримеры, — продолжал я.
Рыжая почуяла что-то не то в моем голосе, почуяла какой-то напряг, и не понимая его причину, вопросительно глянула на меня. Но я не обратил на нее внимания — я уловил нотку злорадства в смехе водителя, и нотка эта мне не понравилась.
— Гримеры? — удивился он. — Почему?
— А они морду советской власти гримировали, — любезно пояснил я; он опять расхохотался и нотка злорадства на этот раз прозвучала так отчетливо, что ее уловила и Рыжая — я почувствовал, что уловила. — Не любит их народ…
— Народ не обманешь, — смеясь, сказал он.
— Да, и за что их любить, — охотно согласился я, сделал паузу и добавил, — Хотя, и народ-то — в общем, не за что…
Его смех заглох. Наши глаза встретились в зеркале и мы уставились прямо друг на друга. Рыжая легонько сжала мне руку. Он хмыкнул. И отвел глаза. Первый…
Я прикрыл глаза. Рессоры у Волги были отличные, и меня стало плавно укачивать — «Мартель» не водка, пьется легко, а потом… За каким хреном я еду к ней, подумал я. И Кот не любит один ночью оставаться… Вдруг передо мной из ниоткуда возникли его желтовато зеленые глаза, зрачки сузились, превратившись в крохотные вертикальные щелочки, из них вырвались черные лучики и уткнулись мне в переносицу. Тут же лоб налился какой-то чугунной тяжестью, и все стало расплываться… Я раскрыл глаза, испугавшись подступающей дурноты, и уперся взглядом в загривок шофера, но кошачьи глаза еще секунды две продолжали маячить передо мной, а потом незаметно растворились. Да-а, «Мартель» — не водка…
— Смотри, — я толкнул ее плечом.
— М-мм? Куда смотреть?
Волга пролетела почти всю Нижнюю Масловку — впереди маячил и быстро приближался подъем Сущевского Вала.
— Налево. Сейчас… Чуть дальше… Вот!
— Что — вот?
— Вот то место, где я от красной армии ушел.
Она вздрогнула и положила ладонь мне на ногу — как раз на то место, повыше колена, пониже ляжки…
— Ты… Вы ехали с Сущевского?
— Но… Тут же дальше — трамваи…
Теперь вздрогнул я, вспомнил свой странный полет на «трамвай» и сквозь него.
— Линия — дальше…
— Но… Ты же был пьян, да? Ну, так, в смысле, не тверезый?
Я пожал плечами.
— И если бы вон оттуда выскочил трамвай…
— Трамваи ночью не ходят, — перебил ее я.
— Но если бы…
— Опять? — я почувствовал раздражение. — Если б я вез патроны…
— Ну ладно, — она погладила мою ляжку. — Не заводись… Просто жутковато как-то стало.
— Да, брось… дела давно минувших… Что на тебя нашло? — на нее, и вправду, что-то накатило, она побледнела и прикрыла глаза. — Эй, мадам?..
— Ничего, — она раскрыла глаза и посмотрела прямо вперед, на плешивый загривок водителя Волги. — Так… Замутило что-то. Укачало, наверное… Она легонько тряхнула головой и уже нормальным голосом бросила шоферу. — Нам налево надо будет… Я покажу — где.
Он кивнул.
Странно. Чтобы ее укачивало…
— А ты не беременна, моя донна? — засмеялся я.
— Через два часа не видно. И не грозит, — Рыжая повернулась ко мне и высунула язычок. — Спераль, мой дон. Али не заметил?
Водитель хмыкнул. Наши глаза снова встретились в зеркале. Он опять хмыкнул и… Ничего.
Дом был внушительный, обнесенный высокой чугунной оградой, с воротами, шлагбаумом и будкой сбоку. Ворота — заперты на ржавый амбарный замок, стража ворот в будке, конечно, не было.
— Пару лет назад какой-то префект… или супрефект въехал, — пояснила Рыжая, следя за моим уважительным взглядом. — Тут же всю площадку перед домом приватизировали, забор поставили, охраняемая стоянка — для нас бесплатная, ну и…
— Ну, и смотритель ворот все равно горькую пьет, — закончил я. — Наследие режима. Родимые пятна… Как въезжать будем?
— Никак. Приехали, — она протянула водителю через его плечо две зеленые бумажки, тот не оборачиваясь, взял их, что-то буркнув себе под нос. — Спасибо, — и уже мне. — Пошли.
Я вылез, она — следом, я захлопнул за ней дверцу, мы прошли в открытую чугунную калитку, она взяла меня под руку и повела мимо ровно подстриженного газончика, мимо расчерченного на прямоугольники для стоянок машин куска асфальта, мимо нагло вставшей поперек полос на асфальте и занявшей сразу два с половиной места 940-й «Вольвухи», прямехонько к самому дальнему подъезду.
Шикарный подъезд, — код, домофон, — просторный лифт (правда, заплеванный), серьезная дверь в квартиру, легко, как по маслу провернувшийся сейфовский ключ в замке… Пока я топтался в большой прихожей и с любопытством рассматривал встроенный в стенку мониторчик, Рыжая скинула туфли, распахнула еще одну дверь, вошла в большой холл, вынула трубку радиотелефона из стоечки зарядника и стала набирать номер. Я посмотрел на себя в огромное зеркало в прихожей, вернее, ту стену, которая вся была зеркалом, и…
Мне захотелось домой. Потертые джинсы, выпирающий под майкой живот, красноватая сетка прожилок на переносице — гвоздь не от той стенки…
— Двести восьмой — услыхал я из холла. — Угу… пришли — отключите, пожалуйста… Эй, — это уже мне, — ты заснул?
Рыжая плеснула в тяжелые бокалы виски пальца на три, кинула себе лед и вопросительно уставилась на меня. Я смотрел на бутылку.
— Эй?..
— Я бы такую на видное место поставил — она бы у меня миленьким графинчиком была, — пробормотал я.
— Мне тоже они нравятся, — кивнула она. — Не спи… Тебе лед класть?
— Не-а.
Она пожала плечами, сделала большой глоток, и сказала:
— Наслаждайся. Минут двадцать, пока я мясо пожарю.
Я кивнул. Она пошла на кухню, я остался сидеть за огромным столом, но мы остались в одной… Одном помещении — стенки между кухней, метров двенадцати и комнатой, метров двадцати пяти, не было и получилась… Получилось то, что получилось. Красиво… Я повертел в руках бокал, сделал большой глоток и сказал:
— Слушай, мне надо освоиться. Я поброжу тут, ладно?
— Угу… Поброди в спальне, чтоб потом время не тратить, — она раскрыла огромный холодильник, казавшийся вполне компактным на таком пространстве, и оттуда выпали какие-то пакеты. — А-а, твою мать…
— На что — не тратить? — не понял я и поежился. Странно, на улице было жарко, а в этой… зале — холодновато. Конечно, Рыжая сразу включила кондиционер и через десять минут повеяло приятной прохладой, но… Даже сразу, как только мы вошли, несмотря на духоту было… холодновато.
— На привыкание.
— А-а… — Я сделал еще глоток, встал и пошел бродить по квартире.
Два сортира, один с ванной, другой с душевой кабиной. Спальня — небольшая, с огромной, как аэродром, кроватью, большим трюмо, шарообразным торшером на полу и зеркалом во всю стену. Нет… Не зеркалом, а встроенным шкафом с зеркальными раздвижными (как купе в поезде) дверями. Напротив кровати — большой телек-двойка на черной тумбе с дверками, а на телевизоре — фотография в металлической рамке. Я подошел поближе — две пары перед какой-то красной лентой. Пожилая пара — дама держит в руках бокал, седой мужчина собирается ножницами перерезать ленту, и пара помоложе — Рыжая (моложе, чем сейчас) и обнимающий ее за талию стройный, загорелый мужчина, лет тридцати пяти, в отлично сидящем смокинге, похожий на… Нет, не Грегори Пек — тот всегда играет положительных, хороших ребят, а это… Скорее что-то среднее, между Рутгером Хауэром и Клинтом Иствудом. Резко очерченный рот, волевой, но не выпяченный, подбородок… Ближе к Иствуду — Хауэр слишком уж красив. Да, уже не совсем молодой, но еще очень моложавый Иствуд. Даже его вечный прищур — Squint[5] Иствуд. Чуть постаревший ковбой. Может сыграть и хорошего, и совсем не хорошего парня. В глазах — холодок и… юмор. Умные глаза. Спокойные — без морщинок в уголках, без сдвинутых бровей. Вообще вся фигура — спокойная, не… Не угрожающая. Немножко застывшая, немножко смахивающая на манекен, но это же — фото. Ладно, пойдем дальше…
Последняя комната, что тут у нас… Ага, это кабинет. Кожаный диван, два кожных кресла, письменный стол — все строгое, черное. Даже компьютер на столе — и монитор, и системный блок, — черные, кроме клавиатуры. Клавиатура роскошная, выгнутая — родной Microsoft, из-за монитора (дюймов 20, плоский, как доска) выглядывает еще какой-то блок… А-а, это сетевой фильтр с накопителем, знаем, видели такие, дорогая игрушка. Опять во всю стену — встроенный шкаф с зеркальными «купейными» дверями, это у них, видно, традиция такая… Плоский черный книжный шкаф со строгими ручками, несколько черных книжных полок на стене, рядом с диваном — велосипед-тренажер (из дорогих, с большим дисплеем и множеством еще каких-то прибамбасов).
На столе — рабочий беспорядок, бумаги, бланки, бронзовый стакан для ручек, рядом с ним золотой Паркер валяется, как карандашик грошовый, настольные часы — тоже бронзовые, но не выебистые… Вообще, все очень стильно и строго, ничего не выделяется, разве что нож для разрезки бумаг — ненужная вещь, да и не отсюда… Кусок дешевой деревяшки, да еще с зачем-то продетым сквозь кончик рукоятки красным шнурком.
Окошко — стеклопакет, разумеется. Вертикальные жалюзи, кондиционер… Ну, кондеры здесь везде понатыканы. В общем, простенько и мило.
Во всей квартире — ничего кричащего, ничего вычурного, и лишь когда начинаешь вглядываться повнимательней в любую вещь, любой кусочек интерьера, тебя ненавязчиво подталкивают к одной мыслишке: деньги-деньги-деньги… Что ж, деньги есть, и ты — как барин…
Я вернулся в… столовую, назовем ее так, налил себе из бутылки-графина и сел за стол. Между прочим — карельской березы. И за счет кусочков разных пород дерева — очень занятный узор на столешнице, — как бы с инкрустацией. А может, это так и называется, я — не спец. Остальная мебель в этой зале была вся красная. Как у кого-то в песенке — Павлы разные, да Людовики… Нет, не Людовики, это — русский ампир, стало быть, Павлы, или… Или даже Екатерины. Очень красивые и при таком метраже очень… Уместные. Нормальные. Словно здесь родившиеся. И налаченный паркет. А пол в бывшей кухне — кафельный. Чуть выше паркета. С такой ступенечкой… Класс.
— Побродил? — спросила Рыжая.
— Угу.
— Ну, и как?
— Деньги есть… — я пожал плечами, — и ты как барин, одеваешься о фрак, благороден и шикарен, а без денег… — я сделал паузу и взял бокал.
— Ну?..
— Ты червяк, — уныло закончил я и сделал глоток. Небольшой. Не хотелось напиваться.
— Ты это про себя — так неласково?
— И про себя — тоже.
— Бедненький ты наш, — Рыжая фыркнула. — Комплексы?
— Вряд ли, — сказал я. — Просто… Каждый должен быть на своем месте.
— А твое — где?
Я машинально скользнул взглядом по ее ногам и задержался, не дойдя до талии.
— Ну, вот, — довольно кивнула она. — Умница. Я тоже так думаю. Только почему у тебя такая морда недовольная? Такое плохое место?
— У тебя?
— Ну, я же спрашиваю…
— У тебя — класс. Зачем на комплимент рваться? Она у тебя в комплиментах не нуждается.
— Все равно — приятно слышать, — ей правда, был приятно. — Так в чем же дело?
— Ни в чем, — сказал я, и сделал еще глоток.
— Но тебе здесь… неуютно? Неловко?
— Да, нет… Мне здесь нравится, — сказал я и не соврал. — Прохладно… Кондер хорошо дует… Даже слишком прохладно.
Она еле заметно вздрогнула.
— Выключить?
— Не-а… Муж у тебя — красивый парень.
— А ты откуда… А-а, на трюмо? Да, — она кивнула. — Я же говорила тебе.
— Он моложе тебя? — вдруг спросил я. — Тебе сорок есть?
Она усмехнулась.
— Он моложе меня. И ему — как раз сорок. А мне за сорок. Я твоя ровесница.
— Вы хорошо смотритесь там, — я качнул головой в сторону аркообразного проема, заменявшего дверь в кухню-столовую и выходящего в холл, почти напротив двери в спальню. — Красивая пара…
— Красивый — он. Я…
— Ты — рыжая. И этого достаточно.
— Правда?
— Правда.
Она довольно улыбнулась.
— Тогда наливай. И достань из буфета — внизу — тарелки. Сейчас оценишь мою готовку. И только попробуй не оценить. Я специально на рынок ездила и в один… магазинчик.
— Не для меня же специально, — буркнул я. — Это мы уже выяснили…
— Меньше подробностей. Здесь — ты, значит, для тебя. Марш к буфету, — наши глаза встретились, и
(странно, черно-белое изображение и… четкое, какое-то слишком четкое…)
она вдруг нервно облизнулась. — Я… Прости, это же просто шутка… Я вовсе не командую…
— Что на тебя нашло, моя донна? — удивился я. — Слово рыжей — всегда закон, — я привстал и…
— Сиди, — торопливо сказала она, — все равно надо скатерть достать, а ты не найдешь, — и пошла к буфету, на котором тускло играли медно-красные блики пробивающегося сквозь жалюзи заходящего солнца.
— Слушай, мне давно такого удовольствия не доставляли, — восхищенно протянула Рыжая.
— М-мм? — я вопросительно глянул на нее, не выпуская кусок мяса изо рта.
— Ты наверно проголодался, бе-е-е-дненький, а я ду… — я оторвал зубами кусок и инстинктивно дернул головой в бок, заглатывая его, потому что руки были заняты бокалом и вилкой. — У-у-ух, ты… Как зверь! — восхищенно выдохнула Рыжая. — Такой голодный?
— Не-а… Просто мясо классное!
— Ты — прелесть, — она радостно засмеялась и подняла свой бокал. — За тебя, за твой чубчик седой.
— Ты не заговаривайся, а то клыки покажу, — я угрожающе заворчал. — Седины-то с гулькин хер.
— Да, вообще ни капельки, родной, — с послушной покорностью закивала Рыжая и… подмигнула. И выпила.
Когда мы доели, она убрала со стола, запихнула грязные тарелки в посудомоечную машину и сказала:
— Давай видюшник поглядим. Я давно хотела свой любимый фильм с тобой вместе посмотреть.
— А какой у тебя — любимый, — еле ворочая языком от сытости, спросил я.
— Увидишь… Здесь будем, или сразу в коечке? Нет, — тряхнула она рыжей гривой, — давай здесь, а то в коечке сразу захочется…
— Давай, — кивнул я, подумав, что ей-то наверняка сразу захочется, а мне нужно хотя бы переварить такую жратву…
— Садись туда, — она махнула рукой на огромный диван с выгнутой резной спинкой и открыла дверцы стоящего напротив… не знаю, как называется, шкафа такого, углового… за которыми оказался огромный, чуть не полутораметровой диагонали, телек, тоже «двойка». Она порылась в нижнем отделении того же углового шкафа достала кассету, сунула в «двойку» и включила телевизор.
Я уселся на диван, пододвинув к нему стул и закинув на него ноги, она улеглась на диван, положив голову мне на ляжки (ага, да у нее тоже, если всмотреться, в дивной рыжей гриве мелькают серые ниточки), из динамиков телевизора полилась какая-то знакомая мелодия, я закрыл глаза…. А когда открыл, на огромном экране черноволосая Мария Шнейдер в светлом плаще, сапожках и черной шляпке прыгнула через метелочку, и тут же на мгновение крупным планом, во весь экран, появилась потрясающая морда стареющего Марлона Брандо, смотрящего куда-то вверх…
«Последнее танго в Париже»… Не сказал бы, что это — мой любимый фильм, но… Из первой десятки.
Эх, сколько же было шуму, криков, воплей об этом фильме на заре перестройки. Слова какие-то говорили — «искусство», «не искусство», «порнография», «не порнография», «эротика»…. Господи, как же блевать хочется от всех таких воплей, и даже не от тупости, не от их блядского вранья, а от… Лицемерия! Ведь как раз те, кто орет про порнографию, круче всех западают на «клубничку», только… Только им не хочется, чтобы «клубничка» всем доступна была — они хотят быть избранными и дрочить на эту «клубничку», как раньше — на своих, на закрытых просмотрах. И главный кайф для них в том, что всем нельзя, а им — можно…
Подбил бабки и подвел черту, кажется, один знаменитый Российский Поэт, который еще раньше прославился тем, что круто отменил выражение «заниматься любовью». Нет, сказал он, будучи с визитом в Соединенных Штатах, у нас такого понятия, нам, русским людям это чуждо…
В каком-то интервью он с высоты своего поэтического Олимпа бросил, что «Танго» — никакая не эротика и к порнографии не имеет никакого отношения, но… Далее он заявил, что «Танго» — гораздо хуже порнографии, и в отличие от последней (которую он, поэт, презирает, а разная плесень пускай глядит — скорее вымрет) он бы «Танго» как раз и запретил… Как же так — вякнул было журналистик, а гласность, там, и прочая демократия, — и получил в ответ по смыслу: «А вот так, блин! На том, блин, стою и стоять буду!» Словом, поручик Голицын, плесни самогону, корнет Оболенский — надеть ордена…
Тот поэт, кстати, на заре перестройки как-то вдруг резко дворянских кровей оказался — ну, прямо чуть не институтка, дочь камергера. Не слыхал я, правда, чтобы кто из евреев до камергерского ключа дотягивал, но я — человек невежественный, ему, конечно, видней, а при проклятом царизме чего только не бывало…
Впрочем, чего винить поэта, ну, занесло маленько, так у него ведь поэтическое воображение, а это штука такая — как заведется, так неизвестно, куда вывезет. Тут только рубильник стоит включить, и…
Вот если бы у меня, скажем брали интервью, хрен его знает, как бы я… Впрочем, чего гадать, включи «рубильник» и представь…
Белый Кадиллак тормозит перед белым особняком с готическими колоннами и трехметровой чугунной оградой. Усиленные наряды
(полиции?.. Милиции?… ОМОНа?…)
спец подразделений тройной цепью заграждения сдерживают восторженную толпу с плакатами, воздушными шарами и надутыми, как шары, разноцветными презервативами. На плакатах, шарах и презервативах слова: «УРА!!!», «ДА ЗДРАВСТВУЕТ…» и почему-то «ЕБАТЬ НАС ВСЕХ!!!», — на всех языках всех народов мира.
Из белого Кадиллака вылезаю я, в белом смокинге и в красных штанах. Восторженный рев толпы, приближаются кинокамеры, вспыхивают ослепительные прожектора, ко мне бегут репортеры с микрофонами и обступают плотным полукольцом, не загораживая от толпы. Маленький лысый толстячок с тщательно прилизанными, как у известного теннисиста-журналиста Ноткина,[6] пятью волосинками на потном темечке, размахивающий микрофоном и выпячивающий грудь, на которой красуется значок с моим портретом, умоляюще, со слезами в голосе, кричит:
— Господин, мистер, сэр, хер, сэнсэй… Два слова для прессы! Буквально — два вопроса! Не откажите!..
Мой ленивый взгляд скользит по нему, по всем репортерам, кинокамерам и спецназовцам, которые даже спинами, закованными в защитный камуфляж, выражают мне свое восхищение. Мой ленивый взмах рукой — толпа стихает.
— Задавайте. Но покороче.
Со слезами счастья на глазах, лже-Ноткин машет микрофоном и задыхаясь от восторга кричит:
— Благодарю! Благодарим! Мистер, сэр, хер, сэнсэй — три вещи по восходящей, которые вы любите больше всего на свете!.. Итак — третья?..
— Кинуть палку, — мой голос усиливают мощные невидимые динамики, превращая его в громоподобный рык.
Дикий восторженный рев, толпа прорывает первую линию оцепления.
— Браво!! — орет толстячок («Браво!!» — мощным эхом вторят ему все репортеры и вся площадь) — Только глубоко русский человек мог так емко и прекрасно ответить! Благодарю!! Благодарим!!! Вторая?
— Кинуть две палки.
Новый всплеск восторга у толпы. В воздухе загораются петарды и шутихи. Женские вопли: «Даешь!.. Даем!.. Давай!..»
— Первая?
— Кинуть две и… — я делаю эффектную паузу, толпа замирает, — не заснуть на второй.
Толпа беснуется и прорывает вторую линию оцепления. В воздух взмывает дирижабль в форме громадного пениса с надписью: «У-У-У-Х ТЫ!!!» Силы спецназа на пределе. Я лениво отворачиваюсь от толпы и делаю шаг к особняку. Толстячок, по лбу которого текут крупные капли пота, смешивающиеся на щеках со слезами восторга, отчаянно вскрикивает:
— Последний вопрос! Мистер, сэр, хер, умоляю… Последний! Одна, только одна вещь, которую вы больше всего ненавидите!!! Одна-а-а-а… гхкхрр…
Он кашляет, поперхнувшись, разбрызгивая слюну и сопли. Я морщусь, останавливаюсь, и встав в пол оборота к толпе, раздельно выговариваю:
— Hypocrisy.
Толпа тихо и настороженно гудит. Лже-Ноткин растерянно мнется, оглядывается на толпу, на камеры, потом снова поворачивается ко мне и смущенно мямлит:
— Э-ээ… господин, мистер, сэнсэй… Вы, конечно, владеете английским, э-ээ, в совершенстве, никто не есть спорить… Но правильно ли я понимайт, что вы есть иметь в виду лице… мерение…
— Что есть иметь, то и введу, — раздраженно говорю я. — Я есть иметь в виду лицемерие, — Я целиком поворачиваюсь к толпе, которая настороженно смолкла. — Объясняю для всех и военнослужащих. Лицемерие есть исключительно человеческое свойство — выдавать себя не за то, чем ты являешься, — мой рот кривится в злобной усмешке. — Поясняю для присутствующих здесь дам. Я с уважением отношусь к монахиням, — радостные вскрики и возгласы «Алилуйя!.. Аминь!..» с той стороны, где собрались монахини, — и с дружелюбной симпатией — к проституткам, — восторг и крики «Ебать нас всех!!» с той стороны, где митингуют проститутки, — но я НЕНАВИЖУ, — толпа стихает так, что слышно, как тихонько сопит носом толстячок с микрофоном. — когда монахиня выдает себя за проститутку, а проститутка — за монахиню.
Разочарованный гул, свистки, улюлюканье. Толпа рассасывается, из нее вяло летят в мою сторону какие-то огрызки, пустые банки из-под пива. Тухлый помидор шлепается в лацкан моего белоснежного смокинга и растекается там противной вонючей жижей. Краем глаза я вижу, как какая-то девица в мини-юбке, белом чепчике и с наперсным крестом на голой груди доверительно склоняется к размалеванной потаскухе в монашеском балахоне. И каким-то волшебным образом (расстояние — большое, но и воображение мое — неслабое) я слышу, как потаскуха брезгливо цедит сквозь зубы:
— Мужеской шовинистический свайн!
Репортеры выключают диктофоны, операторы выключают камеры и прожектора, а я…
Выключаю рубильник.
Воображение…
Кто-то писал, что оно делает великим и человека и Зверя…
Пожалуй. Оно многое дает, но… многого и лишает, если заиграться в него. Оно дает иногда человеку способность воспринять что-то из ряда вон выходящее (из ряда привычных, реальных явлений), что-то ненормальное, даже что-то чудовищное, и не сойти при этом с ума — воспринять, как данность. Но если заиграться…
Воображение может лишить человека желания чего-то добиваться в реальной жизни, лишить стремления карабкаться к какой-то реальной цели, потому что оно может дать ему эту цель сразу — в другой, в воображаемой реальности. За каким хреном лезть из кожи и, рискуя головой и жопой, пытаться трахнуть какую-нибудь мисс Европу, если ты можешь спокойно трахнуть свою собственную жену, представив себе, что это — мисс Европа?
Получается как бы два мира — один реальный, а другой…
Только кто знает, какой из этих двух — реальный?..
Обычно я паршиво сплю в каких-то новых, непривычных местах, но первую ночь у Рыжей я продрых, как младенец, почти без всяких снов. Лишь под утро я как-то мельком увидел кусочек своего старого детского сна, снившегося мне лет в десять, после виденного на том самом пустыре, где потом выстроили (на моих глазах) еще одну «гримерскую» девятиэтажку. Только теперь, взрослый, я не смотрел на бесконечный темно-красный песок откуда-то со стороны, а присутствовал, был там, в натуре — тащился по сухому, какому-то слишком сухому, песку и искал… своего Кота.
Я знал, что он где-то здесь, может быть, вон за той громадной песчаной глыбой, может, за следующей — Господи, я же не дойду до следующей, я устал, я еле тащусь — и я злился на него за то, что он затащил меня сюда, злился и проклинал его, но… Я боялся, что он может поранить себе лапу о какую-нибудь колючку — ведь в пустынях растут колючки — и хотя никаких колючек в этой пустыне не было, и вообще это была не пустыня, а… не знаю, что — просто мой старый сон, я знал, что это сон — я все равно должен был его найти, потому что…
Что-то давило на меня среди этого песка, что-то… Нет, не пугало, это был не страх, это было что-то… Большое. Такое большое, что не могло пугать, не могло грозить, вообще не могло заметить ни меня, ни Кота, но могло просто слизнуть нас с ним и все эти громадные «валуны» из песка, и весь этот проклятый песок… Ну, где же эта дрянь, я же должен найти его, он ведь может поранить себе лапу, и я тоже могу оступиться и полететь куда-то, и у меня уже почти нет сил тащиться по этому дурацкому сну, и если я не найду его, мы никогда не выберемся отсюда, потому что это он затащил мня сюда и только он знает дорогу обратно… И задыхаясь от усталости и от неожиданно накатившей на меня злобы, я задрал голову вверх, чтобы выплеснуть злость в ругани и проклятьях, чтобы завыть на этот дурацкий
(обруч?.. Диск?… Тарелку?..)
красный круг, висящий наверху, чтобы завыть на него, и может быть, своим воем заставить Кота, наконец, показаться мне, прибежать ко мне, и… Круг раскололся на тысячи вспыхнувших рубиновыми искрами осколков, раскололся вдребезги, и я зажмурил глаза, а когда чуть приоткрыл…
Рыжая открыла жалюзи, и в глаза мне било яркое утреннее солнце.
— Подъем, граф, — сказала она. — Завтрак на столе.
Я отлично выспался — всю ночь проспал, что называется, без задних ног, обнимая теплое, ровно дышащее женское тело, которое ничуть не мешало мне (странно, я давно уже люблю спать один), наоборот, давало уют и навевало тепло в странном, покалывающем холодке всей этой квартиры — но из-за этого дурацкого сна под утро (сколько, там, длится сон? Какие-то доли секунды…) чувствовал себя каким-то разбитым. Словно усталость из сна, приснившуюся усталость, как-то ухитрился забрать с собой — в явь.
Впрочем, от душа с гидромассажем (живут, блядь, люди!) и аккумуляторной зубной щетки с массажной насадкой усталость почти прошла. А после омлета Рыжей и первой сигареты (первая сигарета, если удержался и не закурил до завтрака, это — куда круче первого в жизни оргазма… вот он где, возраст, сказывается, грустно, девушки…) — прошла совсем.
— Мне через часик надо кое-куда съездить… Ну, дела разные, — сказала Рыжая, возясь с посудомойкой. — У тебя какие планы?
— Грандиозные, — пробормотал я, тщетно пытаясь пустить колечко дыма. — До дому добраться…
— До дому? — нахмурилась Рыжая. — Ах, да, кошку же надо накормить…
— Не кошку, а Кота, — наставительно сказал я. — И не только накормить, а явиться с повинной…
— А ты ведь не шутишь, — вдруг задумчиво пробормотала она. — Прикрываешься шутками, а на самом деле, так оно и есть.
— Ну, есть, — с неохотой буркнул я и прикрыл глаза, чтобы не встречаться с ней взглядом.
Я не люблю говорить о своих отношениях с Котом. И не потому, что это, дескать, такая интимная сфера — чушь. Это просто бессмысленно. Тому, у кого у самого живет маленький Зверь, не нужно ничего объяснять, а для тех, кто знает и гладит лишь чужих кошек, это все равно будет непонятно. Как мог объяснить похмельный студент кирявшему вместе с ним прапорщику, что такое головная боль? В ответ — честное и искреннее недоумение: «Болит? Кость?.. Кость болеть не может»…
Вдруг на мое колено легла ее ладонь, как… Что за черт… Как мягкая кошачья лапка… Я раскрыл глаза.
— Я понимаю, — сказала Рыжая, присевшая передо мной на корточки.
В вырезе ее халатика мне были видны, как на ладошке, ее груди и трогательная ложбинка между ними — такая знакомая и притягивающая… Но я, быть может, впервые за все наше знакомство, не обратил на нее никакого внимания. Я кожей, сквозь джинсы, на которых лежала ее ладонь, почувствовал, что она понимает.
И мне это не понравилось.
Мне не нужно, чтобы меня так понимали!.. Не надо лезть ко мне так близко! Мне этого не надо!...
Рыжая выпрямилась, и отойдя к посудомойке, сказала:
— Съезди, — она нажала на кнопку и посудомоечная машина мягко заурчала. — И привези его сюда.
— Я… — я как-то слегка растерялся. — Ты… хочешь, чтобы я… Чтобы мы тут всю неделю жили?
— Мое дело — предложить, — пожала она плечами, — если у тебя другие планы… — это уже была нормальная Рыжая, и заворочавшееся было во мне беспокойство улеглось. Она не притворялась равнодушной, не притворялась, что очень хочет моего присутствия, она вообще никогда не притворялась, а просто излагала все так, как есть. Предлагала, дескать: «Поиграем?» Не больше и не меньше. Что ж, честь — большая, особенного для «седого чубчика» (у самой — тоже серые ниточки в гриве), но…
— Честь большая, но… не слишком ли много тебе мужиков-то — Кот мой, да я?…
— Нормально, — сказала она. — Все равно ты без него будешь дергаться… Да, и захвати его консервы. Или купи по дороге.
— Ну, как я его привезу? Он на руках на улице сидеть не будет. И ни в какой сумке — его не удержишь… Он вообще не любит…
— Не бери в голову, — бросила она через плечо, вышла из кухни в холл и пошла в сторону спальни. Там щелкнула какая-то дверка… А-а, наверно это дверь в кладовку, возле спальни… Что-то мягко брякнулось на пол, раздалось приглушенное «твою мать…», какая-то возня и…
Через минуту-две она пришла в кухню и поставила на передо мной…
У меня словно шторы на глазах раздвинули. Какой же я мудак! Ведь она тогда уладила свой случайный конфликт — случайную, но в буквальном смысле кровавую разборку — с моим Котом совершенно по-кошачьи! Разве мог бы кто-то, не знающий… Не меня она понимала (я почувствовал облегчение и только сейчас понял, как на самом деле меня испугала ее ладонь на моем колене и то неожиданное…), она понимала… И этот странный холодок в квартире — Господи, ну, конечно, мудила я старая, здесь же жила кошка, жила, а потом…
На выложенном красивой плиткой полу кухонного отсека столовой, прямо передо мной стоял кошачий домик-переноска, и я тупо глядел на него, а потом поднял глаза на Рыжую… Она была спокойна, почти равнодушна, только уголки губ чуть опустились.
— Ну, так как? — спросила она. — Других причин нет?
— У вас была…?
— У меня, — поправила Рыжая. — У меня была кошка, — она помолчала. — Я уезжала… надолго, почти на год, к дочке. Когда приехала, она… Она меня к себе почти не подпускала. Ждала котят… А когда родила, — голос Рыжей не дрогнул, но губы вытянулись в прямую ровную линию, — умерла.
— А котят… Ну, одного — ты не оставила?
— Нет, — сказала Рыжая. — Он не захотел, и я… тоже. Ну, так как, привезешь?
— Может быть, не… не надо? Тебе…
— Брось, — отмахнулась Рыжая. — Я, правда хочу… И потом, твой совсем не похож на… нее. Моя, — она усмехнулась, — была рыжая… Почти как я. Ну, решай, я скоро поеду, и если привезешь, оставлю тебе вторые ключи. Идет?
— Идет, — кивнул я, — идет рыжая б… — я осекся, вдруг сообразив, что это может отнестись не к ней, а к ее рыжей кошке, а про них так шутить… — Чего-нибудь купить по дороге.
— Не-а. Если тебе хлеб нужен, купи — я его не ем… Ладно, я пошла марафет наводить, — она погрозила мне пальцем, — пол часа меня не трогать.
— Это святое, — вздохнул я. — Постой, а как же охрана?… В смысле, сигнализация — я уйду, а кто поставит?..
— Да, черт с ней, — отмахнулась она. — Кому она нужна — в подъезде домофон, наша дверь — она усмехнулась, — не простая железка, а такая, что… Плюнь.
— Плюну, — согласился я и потянулся за второй сигаретой.
Вторая — тоже вкусная, но… не первая. Она — тоже, как… Крыжополь.
(Как вам Париж? — Красивый город. — Как Питер? — Великий город. — Как Крыжополь? — Тоже город…)
Ну, что ж, Котяра, посмотрим, как тебе глянутся эти хоромы. Богатые, они, знаешь, не такие, как все. Но мы же с тобой начитанные, мы ведь знаем, что у них просто денег больше. Просто, блядь. Будь оно так просто, мы бы с тобой тоже в «Джакузи» плавали. Ну, ты-то, конечно, нет — тебе на «Джакузи» насрать, ты вообще воды не любишь, а я бы плавал… Нырял… А если бы хорошо себя вел, мне б даже воду туда пустили. Что, не хорош анекдот?
Плавая в таких дурацких мыслях, я все-таки ухитрился выпустить ровное колечко дыма и тут же проткнул его тонкой струйкой. Мне понравилось. Эффектно. По-ковбойски. А ля Клинт Иствуд. Вот только squint у меня не выходит — не та морда лица, да и мешки под глазами такие, что не squint, а заплывшие зенки получаются…
После ночной отлучки Кот встретил меня, как Родина — после заграницы. Неласково. Впрочем, это обычный двухминутный ритуал — посидеть на шкафу, равнодушно глядя куда-то мимо меня. Это он ясно сказал мне: «Я недоволен».
Исполнив ритуал недовольства, Кот приступил к следующему ритуалу («Я — соскучился»), ради которого можно вытерпеть любое его хамство. Потом доел оставленное ему накануне мясо, слегка подрагивая хвостом («Ты же знаешь, что я один есть не люблю, мог бы и пораньше явиться»), потом подошел к притащенной мной кошачьей «переноске», тщательно обнюхал ее со всех сторон и вопросительно глянув на меня, издал с закрытым ртом «М-ммм?» («Как прикажешь понимать?») Я пожал плечами — мне не хотелось сейчас пускаться в объяснения, пускай привыкнет немножко к «переноске» — тогда он тоже пожал плечами (дернул загривком) и величественно развалился на ковре, рядом с моим скромненьким письменным столом. Он ждал, что я сяду за стол и два-три часа по своему глупому обыкновению просижу за совершенно бессмысленной и невкусной штуковиной, тыкая в нее пальцами и делая вид, что мне это нравится. Он ждал, что я сяду поработать, и…
Почему бы и нет? Не хочется, конечно, но надо бы сделать хоть страничек шесть — срок на этот дурацкий детектив уже поджимает, а если вся неделя уйдет на Рыжую, то за такие каникулы потом придется расплачиваться авралом, наверстывать впопыхах… Я сел за стол, сладко потянулся и с легким отвращением включил компьютер.
Часа через полтора раздался междугородний звонок. Слегка обрадованная тем, что я — дома, но старательно скрывающая это, жена сообщила, что они доехали прекрасно, что все там замечательно, что жаль, что у меня так много работы (ирония) и я не смог поехать с ними, а потом, не зная о чем говорить дальше, дала трубку дочке. Дочка тоже не знала, о чем говорить, поинтересовалась, как я себя чувствую (равнодушная вежливость), кто ко мне приходит в гости (мамочкина подсказка), сообщила, что уже купалась, что вода теплая, и замолчала, тщетно подыскивая еще какую-нибудь тему…
— Ладно, кисунь, — сказал я, — не лежи долго на солнце… Дай-ка мне маму.
Жена снова взяла трубку, начала говорить что-то про разморозку холодильника, но я оборвал ее на полуслове:
— Слушай, от вас легко звонить?
— Ну… бывает, что нет… И довольно дорого… Так что, если мы не звоним, ты не волнуйся, у нас все…
— Тут мне с узла звонили — с телефонного. Предупредили, что на пару дней могут отключить, у них там на линии какой-то… ремонт, что ли… Словом, если не дозвонишься, не удивляйся…
— Ага-а, это ты намылился куда-то… Прямо сейчас придумал?
— Придумать я мог бы и поинтересней, — давя в себе раздражение (и правда, мог бы, кретин!), равнодушно сказал я. — Ладно, отдыхайте, вам, чувствую, не до меня…
— Ну, что ты болтаешь! Мы уже скучаем, — вялый протест, свистнуто, кончено, но если разобраться, свистнуто на троечку… — А ты?
— Очень. Ну, все. Целу-пока.
— Пока…
Кот, слушавший разговор, не поворачиваясь и лишь легонько поводя одним ухом, лениво покогтил ковер.
— Про тебя, между прочим, вообще не удосужились спросить, — с некоторым злорадством сообщил ему я, глянул на дисплей, а потом скосил глаза на бар, откуда тусклым призывом маячила недопитая бутылка «Мартеля».
Кот, наконец, соизволил повернуть ко мне голову, но посмотрел не на меня, а на бар. Я достал бутылку, налил себе маленькую рюмку, выпил и блаженно прикрыл глаза…
— Дурак, — явственно прозвучал равнодушный голос в
(мозгу?.. воображении?.. Подсознании?)
отдалении. — С телефонным узлом ты даже до троечки не дотянул.
Я открыл глаза и взглянул на Кота. Он уже опять отвернулся, опять развалился на боку, и прикрыв глаза, кажется, дремал. Только кончик хвоста чуть-чуть покачивался… Так поводился, из стороны в сторону. Вялое раздражение? Что ж, если это — он, то он… Прав. Я уставился на дисплей, прочитал последнюю напечатанную фразу, скосил глаза в раскрытую книжку, и… Пальцы сначала вяло, а потом все увереннее набирая скорость, забегали по клавишам…
Через час я сделал коротенький перерыв — сварганил себе яичницу и сыпанул Коту сухого корма, — а потом снова уселся за компьютер. Работа клеилась, шла, а когда она так идет, нужно хватать ее за хвост и не выпускать, пока…
Как с тем алкашом: «Неси еще сто грамм, пока не началось… Еще сто пятьдесят, пока не началось… Ну, еще двести, пока не началось… — Пардон, может, вы уже расплатитесь? — Началось!..»
Телефон резко квакнул, я оторвался от клавиш и скосил глаза на экранчик определителя («голос» я всегда выключал, когда работал). Началось… Я снял трубку.
— Эй, ты жив? — спросила Рыжая.
— Ага…
— У меня все горячее. Чем это ты так занят?
— На плите — горячее, или..?
— Или, — засмеялась она. — И на плите тоже. Ты скоро?
— А что, пора обедать? — я с каким-то посторонним любопытством поймал себя на том, что разговариваю с ней, как с женой.
— Пора ужинать! Давай, что ты там рожаешь? — в ее голосе мелькнуло раздражение.
— Даю.
— Коту консервы не забудь. И хлеб, если тебе надо.
— Я сегодня не буду брать Кота, — неожиданно для себя сказал я. — Завтра… все равно придется домой заехать — жена будет звонить. Завтра…
— Ладно, — она помолчала. — Как хочешь. Так ты идешь?.. В смысле, едешь?
— Еду… Иду. Ползу, — я потянулся и мне, правда, захотелось к ней — вкусно пожрать и завалиться в огромную, широченную койку. Быстро я привыкаю к хорошей жизни…
Пожрали мы действительно вкусно, но в койку сразу завалиться не удалось — у Рыжей были свои планы. Покидав в посудомойку грязные тарелки и убрав со стола, она сказала:
— Сейчас возьмем бутылочку, рюмочки и пойдем… в ванну.
— Мать моя родина, — пробормотал я, — с набитым брюхом — в ванну?.. Что за фантазии, моя донна?
— Я давно хотела с тобой в ванной полежать, — заявила Рыжая. — Можешь сигареты с собой взять — там вентиль отличный…
— А чего мы там будем делать — заодно и помоемся? — я прищурился и выпустил классное колечко дыма (вдруг — удалось).
— Угу, — кивнула она. — Хочу тебя помыть… Имею право?
— Имеешь, но…
Я хотел было заартачиться, но вспомнил черную «Джакузи» и сказал:
— С тобой — хоть до Ла Манша… Кстати, это было бы получше. Это, — я потянулся, — хоть вплавь… Заводи Джакузи.
— Слушаюсь, — она приставила ладошку к виску, — и повинуюсь. Докури, она быстро наберется…
Мы улеглись «валетом» в эту черную «Джакузи», и я подумал: интересно, как мы смотримся со стороны? Видя только каждый — другого, а не всю картинку, мы кажемся себе нормальными и естественными, но… Взгляни на нас сейчас какие-нибудь…
— Слушай, — сказал я, — представляешь, если бы здесь оказались какие-нибудь… Ну, парень с девкой — лет по двадцать — они бы… Мы бы для них наверно были жуткими, да? Безобразными, не… Неестественными. Или смешными…
— Почему? — она нахмурилась.
— Ну… потому что мы для них старые.
— Чушь, — презрительно фыркнула Рыжая. — Что за дурацкие мысли, котик?
— Кто? — удивился я.
— Ой… Ну, прости, я так, — она хихикнула, — мужа иногда зову. А что? Нормальное слово… Пошловатенькое, кончено, но для ванной — сойдет, — она протянула мне бокал с виски. — Давай.
— А ты, — я сделал глоток, — часто в ванне с ним лежишь?
— Никогда не лежу, — Рыжая выпила свой бокал залпом. — А мы с тобой отлично смотримся — хоть для малолетних, хоть для… кого угодно. Они бы только позавидовали, — она высунула ногу из воды и поставила мне на плечо. — Дай-ка, я тебя от комплексов избавлю… — Ее нога скользнула под воду — мне на живот, потом ниже, еще ниже…
— Да, перестань ты, дай расслабиться — пробурчал я, взялся за ее ногу, играющую под водой (здорово играющую) с совсем не готовым к борьбе прибором и… едва не захлебнулся, потому что Рыжая поставила вторую ступню мне на другое плечо и так сильно надавила, что мой рот и нос ушли под воду. — Ты что?.. С ума сошла?!
— Не мешай.
Я закрыл глаза и больше уже не мешал. Я смотрел на ее высовывающиеся из воды колени и плечи и… Может, правда, даже для молодых мы выглядим нормально? Ну, она-то — конечно. Ноги у нее — класс. И все остальное… Но даже не в этом дело, просто она чувствует меня, она — в чем-то похожа на меня… Какая-то жутко одинокая… С молоденькой девкой было бы совсем иначе, может быть, покруче, покайфовее, но… Не так. Совсем не так.
Черт! Да она же мертвого подымет!.. Заставляет забыть про все — про дурацкую «Джакузи», про «котика», про всю эту dolce vita, вообще, про все, кроме ее дивных ног…
Было классно — лежать с Рыжей в ванной просто так. Но было бы еще… как бы это сказать, класснее что ли, если бы она не приставала с разговорами.
(Господи, ну уж если научились молчать вместе, так за каким еще разговаривать?…)
С дурацкими вопросами про мою семью — родителей, там и прочих…
— Может тебе про жену еще рассказать?
— Жену засунь себе в… — фыркнула она, почувствовала, что у меня нет настроения болтать, и отстала. Наконец, я блаженно задремал, прислонившись щекой к ее лежащей у меня на плече ноге. Кажется, она тоже задремала…
Когда я очнулся от полудремы, вода в ванной совсем остыла. Рыжая лежала с закрытыми глазами. Я легонько стиснул ее ступню (она распахнула глаза и сонно улыбнулась) и сказал:
— Подъем, моя донна. Давай, вылезаем… Кстати, я опять пожрать не прочь — ты так классно готовишь…
— Ага, — кивнула Рыжая, — только сначала согреемся. Сначала ты меня согреешь, а потом — я тебя. Идет?
— А потом вместе мы… Слушаюсь. И повинуюсь.
Мы вылезли из ванной, быстренько вытерлись, забрались в койку и… просто обнялись, как довольная семейная парочка. Рыжая не делала никаких попыток подстегнуть меня к активным действиям, она просто грелась, согревая и меня своим, набиравшим какое-то удивительно женское тепло, телом.
Я уже начал было дремать, как она вдруг резко отодвинулась, встала с койки и сказала:
— Ладно, пошли на кухню — я мясо пожарю с винишком.
— Иди, а я поваляюсь…
— Еще чего — мне одной скучно.
— Вот и поскучаешь. Быстрей соскучишься.
— Ну, пожалуйста, — она нагнулась и стала тереться носом и ухом о мою руку. — Пожа-а-а-луйста! А потом пожрешь мяса и я та-а-а-к загла-а-а-жу!
— Ладно, против лома — нет приема. Встаю…
Перед тем, как пойти на кухню, Рыжая набросила халатик и заставила меня натянуть джинсы.
— За столом голыми не сидят, — твердо заявила она.
— Ты у нас таких строгих правил?
— За столом — да.
Я, ворча, поплелся за ней в кухню, на ходу застегивая джинсы, напяленные на голое тело, уселся в той части, которая была комнатой и стал смотреть, как Рыжая, нагнувшись, роется в огромном трех камерном холодильнике. Она выудила пару банок датского пива, принесла мне и сказала:
— На, чтобы тебе скучно не было. Сиди и не ворчи.
Я уже не ворчал. Халатик на ней был такой, что его скорее не было, чем он был… Да, она его и не застегнула. Я вдруг пожалел, что не встретил ее лет пятнадцать назад — нет, не то, чтобы я хотел ее в подруги жизни, и в мыслях не держал — не по Сеньке шапка, — просто… Просто захотелось увидеть ее — помоложе, совсем помоложе, и… Трахнуть, конечно. Интересно, она и тогда была такая заводная-неуемная? Наверное, еще покруче. Зря говорят, что дескать блудливой…
— Блудливой корове — Бог ног не дает, — пробормотал я вслух кем-то переделанную пословицу.
— Еще как дает, — усмехнулась она. — Уж ты-то должен знать.
— Должен. Только…
— Чего только?
— От тебя хотел услышать.
— Зачем?
— Ну… — я задумался, уставясь на банку с пивом, и неожиданно сказал правду. — Знаешь, мне черти сколько лет, а я все никак не могу принять и понять какую-то простую… очень простую вещь, пока не услышу ее от кого-то другого. Или не вычитаю где-то… Так и не научился жить своим умом — вечно нужен чужой. Потому, наверно, и переводчиком стал, что своего ничего нет — вечно нужно высосать из кого-то, как рыбе… этой, прилипале, что ли… Или пиявке… Что-то вроде…
— Господи, как же я их ненавижу!.. — вдруг вырвалось у нее. — И боюсь!
— Кого это? — удивленно повернулся я к ней.
— Пиявок, — помолчав, сказала Рыжая.
— Каких пиявок? — не понял я.
— Обыкновенных. Leeches. Которые кровь сосут.
— Что за бред?..
— Бред? — она как-то невесело усмехнулась. — Может, и бред, но… Ладно, забудь, проехали.
— Странно, — пробормотал я. — Ты, и — боишься.
— Ну, и что тут странного? У всех свои причуды. И страхи… — как-то нарочито небрежно, отмахнулась Рыжая, и эта нарочитость лишь усилила мое удивление. Это действительно сидело в ней.
— Про всех не знаю, а вот с тобой страхи как-то… Мало вяжутся. Ты ведь сильная баба, и страх — вроде как не твой жанр. В тебе, правда, силища есть — и клыки, и когти.
— Это — не во мне, — она задумалась и тряхнула своей рыжей гривой волос. — Не моя… А что, чувствуется?
— Говно вопрос.
— А ты?
— Что — я?
— Не сильный?
— Ты — скажи, — предложил я.
Она обернулась, поглядела на меня, помолчала и качнула головой.
— Не знаю…
— Никакой.
— Как это?
— Да, так. Ни рыба, ни мясо.
— Почему?
— Потому что сила в том, кто весь цельный. Ну… Как бы из одного куска. Не сплав, а чистый продукт, чистая порода. Не надо выбирать ничью сторону
— А ты — не чистый?
— Откуда ж мне быть чистопородным и цельным, родная, — усмехнулся я, — если один дед был еврей-скрипач, а другой — мент бешеный, который бабку под пистолетом выйти замуж за себя заставил.
— Ну, брось, — Рыжая недоверчиво уставилась на меня, забыв про шипящее мясо. — Так не может быть!
— Потому что — никогда? — прищурился на нее я. — Жизнь, Рыжик, — она опять вздрогнула, — иногда выкрутасы, почище книжек выдает.
— Она что — не любила его?
— Любила — не любила, — пожал я плечами. — Боялась она его. Вышла… Мать родилась. Они в городок небольшой перебрались — тоже на Украине. Там его сделали начальником городской милиции. Мать как-то рассказывала, он ее ударил однажды — первый и последний раз в жизни… Ей года четыре было. Она взяла и ушла. Из дому и из города — городок-то, правда маленький был, а они, вроде, на окраине жили… Ну, так он своих молодцев на лошадок посадил — всех, а вокруг города огромные стога сена велел поджечь… Такой круговой факел запылал. Нашли мамочку… Больше он никогда ее пальцем не трогал.
— Четыре года ей было? — недоверчиво переспросила Рыжая. — И ребенок взял и ушел?
— Ты не забывай, чей ребенок… Она же — его дочка, а кровь — не вода.
— Да-а, — протянула Рыжая. — Но ведь и в тебе его кровь. Такая смесь… Она гремучей может оказаться.
— Да не дрейфь, где там, — махнул я рукой и присосался к банке с пивом. — Природа на детках отдыхает. И труба — пониже, и пар — пожиже, словом, отовсюду сливки и в итоге — ни рыба, ни мясо. Ты меня не бойся, — я подмигнул ей, — мы тебя не больно зарежем. Ты благоверного своего бойся — ему хоть сейчас в джунгли, а я так… Как пес-барбос, просто погулять вышел.
— Ему — да, — без улыбки кивнула она. — Но и сам под кролика не коси. Ты тоже одной травкой сыт не будешь…
— Не буду, — подтвердил я. — Мясо дашь?
— Дам, — она отвернулась к плите и взяла бутылку красного. — Все дам. Не гони лошадей, дай приготовить. Возьми еще пива в холодильнике, у меня руки заняты…
— А вискаря?
— Возьми, что душа желает. Только не напивайся — жалко время терять на пьянку…
— Это — да, — кивнул я, вставая, и решил, и вправду, взять только пиво.
— Вот так, та-а-ак, — протянул я, взял книгу и рассеянно повертел в руках. Из нее выпала дорогая кожаная закладка. — Сюрприз за сюрпризом… Ты, оказывается, почитатель моего таланта? В смысле, не моего, конечно, а его… Хотя свое дело и я сделал неплохо, а?
— Да, — кивнула она. — Он тоже так считает. Говорил, что у тебя рука набита. Говорил, — она как-то недобро усмехнулась, — что вообще-то стоит тебя нанять лично, чтоб ты переводил для него одного…
— Мысль интересная. Но он мне льстит. Откуда ему знать, какой я переводчик? Чтобы судить о моей работе, нужно сравнить с оригиналом — нужно прочесть на родном языке…
— Он читал на родном, — перебила она меня. — Он знает язык, как родной и читает, как… Он зачитывается этими кошмарными… книгами.
— А ты?
Она промолчала.
— А кто он? Чем занимается?
— Он… В бизнесе.
— Это я уже понял. Вся эта квартира с холодком шипит мне: бисснесс-бисснесс… — она почему-то вздрогнула и как-то напряглась, но не при слове «бизнес», а при слове «холодком». — Но в каком бизнесе? Палатки на углу? Прииски в Сакраменто?..
— В данный момент открывает филиал казино в Питере. В русском стиле.
— Да, ну? — восхитился я. — С девками?
— Наверно, — равнодушно пожала он плечами. — Еще — бензоколонки… Кажется, автосервисы. Но это… Верхушки. Он… У него… Что-то с нефтью.
— Вот это — да, — я аж присвистнул. — Тогда он не меня купить, он может нанять целый штат таких, как я. Но платить будет скупо. Во всяком случае, никогда не переплатит.
— Откуда ты знаешь?
— Такие ребята, моя донна, — сказал я, захлопнув книгу и положив на столик, — никогда не платят по верхней планке. Богатые, они как… рыжие, — она засмеялась. — И нечего ржать, надо книжки читать. Они — другие. Как ты — рыжее, так и они — богаче. У них денег больше. И как говаривал Джефф Питерс, каждый доллар в чужом кармане они расценивают, как личное оскорбление. Так что мой найм на работу отменяется. Много он не даст.
— А если даст? Если б дал? Ты бы согласился?
— Говно вопрос, моя донна! Или — какой аск? — как говорили в дни нашей молодости и задолго до начала моей переводческой карьеры…
— И стал бы плясать под его дудку? Вот теперь, когда у тебя не только чубчик-хвостик, но, — она фыркнула, — уже усы с сединой?
— Плясать? На хрена ему мои пляски, Рыжик, если у него — казино с блядьми и балалайками? Я бы просто работал… Впрочем, я понял твой образный упрек — дескать, умри, блядь, но не дай поцелуя без любви… Дескать, на все ручкой махни, только целку храни, и зимою и летом держи хвост пистолетом… — кажется, я незаметно надрался. — Только к твоему сведению, свою переводческую карьеру я начал с книжонки одного дагестанца про какого-то пламенного большевика, мать его… Так что бывшая целка… Как дырка стакана, затерялась, блядь, где-то в песках Дагестана… И хвост у меня, Рыжик, седой и облезлый… Что характерно. И на что ты справедливо обратила свой благородный… Но что — интересно, — кажется, я незаметно разозлился. — Смотрите, о, волки!.. Кто кидает мне гневный укор? Кто… от пива датского и от икорки бесится? — я хотел остановиться, но язык болтал уже сам по себе, а вернее… по злобе. — Али в ту же сторону глазки не косят? Аль у вас на пальчиках камушки не светятся? Аль от… побрякушечек ушки не висят?..
Я думал, она разозлится, но она неожиданно откинула голову, и тряхнув рыжей копной волос, звонко, как девчонка, расхохоталась. Вся моя пьяная злость тут же пропала. Я тоже рассмеялся…
— Ты — прелесть, — отхохотавшись, выговорила она.
— Еще бы, — кивнул я. — Я маэстро. Я самый выдающийся переводчик этого города. В генеральском чине, — я протянул ей тяжелый бокал с виски, — Не принять ли по этой причине?
— Угу, — она кивнула, взяла бокал и выпила его весь, так словно там была простая вода.
— А усы я сбрею, — пообещал я. — Хотя народ и знает меня в усах, но зато без них я стану похож на твоего ковбоя…
— Кого? А-а… — она кивнула. — Метко. Почти в точку…
— Стану похож на него, займусь бизнесом и найму тебя секретаршей. Для личных поручений.
— Не-а, — она равнодушно покачала головой.
— Что — не-а? Не пойдешь ко мне секретаршей?
— Не станешь на него похож, не займешься бизнесом и не… Займись-ка мной, а?
— А он тобой часто занимается?
— Ага.
— Ну, и как?
— Вот так, — она показала мне кружок из большого и указательного пальцев, и прищурившись, щелкнула языком. — Когда спит здесь — всегда.
— А где он еще спит?
— Ну, у него есть своя квартира. Для встреч, там, переговоров и… всего остального.
— Блядей с балалайками?
— Наверно, — равнодушно пожала она плечами.
— А он знает, что ты ему изменяешь?
— Изменяю? — она недоуменно нахмурилась. Я не… А-а, это… Но я не изменяю ему.
— Как это?
— Ему нельзя изменить, — она вздохнула и стала терпеливо объяснять мне, как школьнику. — Нельзя изменить тому, кто просто не понимает смысла этого слова. Непонятно? Ну… Изменять, не изменять — все это можно тем, кто… Ну, если не любит, то хотя бы занимается с тобой любовью. Даже тебе, хотя… не знаю. Но он никогда не занимается любовью. Он… Не знаю, как объяснить. Ну… Он пьет кофе, крутит тренажер, занимается бизнесом, читает твои переводы, ест, спит и… Трахает меня — когда хочет.
— А когда не хочет?
— Он никогда не делает того, что не… Нет, не «не хочет», а чего ему не хочется.
— Я тоже… стараюсь. Но если тебе хочется, ему, скажем, в этот момент…
— Его ни капельки не трогает, что кому хочется, кроме… него самого.
— Он — грубый в койке?
— Да нет, понимаешь, он просто… Получает удовольствие. От тренажера, от бизнеса, от еды, от… меня. Он делает то, что ему приятно, и не делает того, что ему не нравится, вот и все. Если бы я сказала, что изменяю ему, он бы просто не понял. Без дураков. Он бы не притворился, что не понял, не сделал бы вид, он бы правда, не понял.
Я повертел в руках бокал, выпил, потянулся, как сидел в джинсах, — прилег рядом с ней на кровать.
— Но он знает, что ты… — я запнулся, не зная, какое слово подобрать.
— Конечно, — фыркнула она, резко выпрямилась и села, сразу очутившись на другом конце от изголовья этой широченной кровати, поджав под себя ноги. — Он же не дурак.
— И как он… на это смотрит?
— Никак. Только… — она запнулась, потом тряхнула головой. — Никак. Но если б я предложила, наверняка бы посмотрел. С удовольствием.
— Классный парень, — буркнул я. — Надо сбривать усы…
— Не надо. Не поможет… Кстати, может, он даже знает, кто ты… В смысле, с кем я в последнее время… развлекаюсь. Что-то он несколько раз заговаривал про лучшего переводчика… — он скосила глаза на лежащую на столике книгу.
— Как это? — вздрогнул я. — Дразнишь?
— Ничуть, — она потянулась. — Спа-а-а-тоньки хочется…
— А тра-а-хньки?
— С тобой — всегда хочется, — она склонила голову на бок и задумчиво глянула на меня. — Не веришь?
— Я тоже не дурак.
— Нет?
— Ну… может, чуть-чуть. Но не настолько… Слушай, он правда… Ему, правда, наплевать, что ты?.. Никаких запретов?
— Никаких. Кроме… — она замолчала.
— Кроме?
— Да так… ерунда, — она тряхнула головой, словно стряхивая с себя какую-то мысль. Слушай, ты меня трахнешь, или?..
— Или. Лучше ты меня.
— Идет.
— Идет? — я сладко потянулся. — Идет рыжая блядь по дорожке, у нее заплетаются…
Но договорить она мне не дала — откачнулась назад, как-то хищно подобралась, а потом резко, словно развернувшаяся пружина, прыгнула на меня, раскинув в прыжке колени в стороны. Я и охнуть не успел, как ее колени бухнулись в тахту, с обеих сторон как клещами стиснули мои бедра, а руки стали умело и быстро расстегивать ремень и молнию на моих джинсах.
Она не играла, не шутила и больше ни на что не отвлекалась.
Как кошка.
Кошки не умеют заниматься сразу несколькими делами. И если уж чем-то занялись, то не отвлекутся, пока не закончат.
… - Стало быть, крутые люди ценят мой талант, — сказал я, потушив бычок в пепельнице, — а ты фыркаешь…
— Я не фыркаю, я мурлыкаю. Мур-мур-муркаю.
— Муркать — муркай, а прочитать могла бы. Хотя бы из вежливости. Вон твой муж — все пять моих трудов на самом видном месте в кабинете держит. И еще двадцать — пиратских. Ну, их-то читать непросто, там падежи путаются, но мои-то…
— Да, — кивнула она и потерлась носом мне о щеку. — Он говорил…
Мне стало приятно. Заочная похвала такого мужика, как ее ковбой, была по-настоящему приятная, потому что… Я всегда хотел быть похожим на такого, всегда делал вид, что я такой, даже кое-кого мог и провести… Только не Рыжую. Я делал вид, а он сделал себя. И хоть усы сбрей, хоть смокинг напяль, хоть жену его трахни, а — хрена лысого. Рыжую не обманешь. Рыжие, они не такие, как все, они… Бляди они, да, Кот… Эх, пора домой, что-то я по тебе соскучился, что-то мне тебя не хватает… Не у кого силенок позаимствовать, когда настроение херовое, когда силенок не хватает, чтоб потягаться… С кем? И зачем?
Машинально ища взглядом Кота, я наткнулся на фотографию Ковбоя и Рыжей, глянул на его стройную, подтянутую фигуру в сидящем, как влитой, смокинге, глянул в его ковбойски-серые, голливудски-стальные глаза и… Заглянул в другой мир.
Мир, холодный и спокойный, как громадная толща воды, где плавают рыбки, такие небольшие, юркие… Пираньи.
Что ж, мне приятно? Имею право. Такие люди ценят. Такие люди — и без охраны… Ну, он-то без охраны вряд ли в сортир ходит.
— Слушай, а у него есть охрана? Ну, личные эти… Бодигарды?
— Угу, — сонно пробормотала она.
— Сколько?
— Не знаю… Когда на стрелки ездит — двоих берет, да и то — так, для ритуала. Кто его тронет?..
— Стрелки… Урка рыжая. А вдруг тронет?
— У них вдруг не бывает. А от не вдруг нет лекарства. Но с «не вдруг» у него все отлично… Правда, недавно…
— Классный парень.
— Лучше не бывает.
— А я?
— Что ты?
— Не лучше?
— Ю?
… Нет, она произнесла не русское бессмысленное «ю», а так спокойно и небрежно спросила: «You?» (Ты?), что я машинально ответил на том же языке:
— Ye-a, me, my love. So, what's wrong with me, dear? Haven't I fucked you O.K. or what?[7]
А в ответ услышал…
— Just nothing, love. Nothing's wrong with you, dear. You've fucked me O.K., maybe even a little better than he had. And the hel'uva nice guy you are, honey. But don't you ever fuck with him, because, — она сделала эффектную паузу, — because when you fuck with him you'll fuck with the best.[8]
Слушай, а ты говоришь совсем без акцента, — сказал я, думая совсем о другом. Не о том, как, а о том, что она сказала. И кстати, с акцентом, но… — То есть…
— Я же жила там, — пробормотала она в полудреме, придвинулась ближе, и уткнувшись носом мне в ключицу, обняла меня шею. — Почти год… Там — мой бывший. И дочка…
— Чья дочка?
— Наша… Моя. От бывшего.
— Сколько ей лет?
— Девятна… Уже двадцать.
— Рыжая? — зачем-то спросил я.
Ее кулак больно ткнулся мне в бок.
— Хватит с тебя одной рыжей, дрянь старая… — кулак превратился в ладонь, а ладонь мягко легла мне на брюхо.
— А где ты жила? В смысле…
— В Бостоне, — она подавила зевок. — Ты был в Бостоне?
— Нет… Ты говоришь с акцентом, но не с русским, а… Ты сказала не hell of a nice guy, а — hel'uv a nice guy… Так говорят в Восточных Штатах… Откуда у тебя взялся такой акцент?
— В Южных, — пробормотала она. — Миссисипи… Но это не я так говорю. Ты что не помнишь?
Я помнил. Эти самые слова и с этим самым, южным, акцентом произнес персонаж первого романа «Короля ужасов», как его бездарно называют у нас, и «…our best serious anatomist of horror»,[9] как написали где-то у них, с которого началось мое знакомство с его мирами, вернее, миром, куда я нырнул сначала лишь в расчете подзаработать деньжонок, но… Но нырнув, не захотел выныривать, хотя деньжонок, конечно — с гулькин хер. Мир, созданный «Королем» не то, чтобы понравился мне, а просто я как-то сразу поверил в него… Он был чужой, там жили, существовали силы, которые могли раздавить, перекорежить весь наш мирок, просто не заметив — чужие силы, но…
Я мог в нем дышать…
Мне трудно объяснить это, трудно сравнить это с чем-то понятным, с чем-то объяснимым, потому что был лишь один случай в моей жизни, чем-то отдаленно похожий на… Но это все равно, что объяснять икс через игрек, потому что… Потому что я сам не понимал смысла случившегося тогда со мной… Ну, хотя бы потому что я был тогда здорово пьян, и…
… Был здорово пьян, но не от бутылки вина, выпитой на пляже с девчонкой из здешнего приморского городка, работавшей в газетном киоске на набережной и подмигнувшей мне с утра, когда давала сдачу мелочью с рубля за купленный голубой конвертик… Был пьян от девчонки, от того, что она была старше меня, от ее босых ног, с кошачьим изяществом перебиравших пальцами мелкую гальку, загорелых так, как могут загореть только ноги девчонки, круглый год живущей у моря…
Пьян от ее взрослого, не девчачьего, а женского взгляда, знающего, зачем мы пришли на заброшенный пляж и что будем делать дальше, и твердо обещавшего поделиться своим знанием со мной… Пьян от своих шестнадцати с половиной лет, от лениво и нехотя набегающих на гальку волн, от ощущения того, что сегодня, сейчас, через час или раньше я шагну за какой-то важный рубеж, стану каким-то другим, сделаю то, о чем в книжках как-то по-дурацки умалчивают, мимо чего стараются пробежать побыстрее и коснуться лишь вскользь, да еще прикрыв глаза, хотя все книжки пишутся только ради этого самого…
(Тогда я не сомневался в этом и… во всем остальном…)
Пьян он сладкого страха перед этим самым.
Инстинктом женщины она почуяла этот страх, поняла, что мне надо как-то помочь, что мне страшно раздеться — вот так запросто снять перед ней плавки — и что этот страх может изгадить и ей и мне всю малину, и сказала, что хочет купаться. Сказала, что не надела купальник, что искупается голая, но только если я тоже буду купаться без всего. И тут же отвернулась и пошла к воде, на ходу расстегнув и сбросив короткое платье, а потом легко и просто выскочив из трусиков (лифчика не было, лифчик ей был нужен, как рыбе зонтик), и бухнулась в воду и поплыла, не оборачиваясь, к буйкам. Я торопливо стащил с себя плавки и забежал в воду и поплыл за ней. Она оглянулась, увидела, что я догоняю ее, и нырнула. Я тоже нырнул, чтобы вынырнуть уже совсем рядом с ней, чтобы напугать ее, схватив под водой, чтобы показать, как здорово я умею нырять…
Я неплохо нырял, но конечно же, хуже нее, ведь я был обыкновенным городским мальчишкой, а она родилась и жила у моря, и очень скоро воздух стал тяжело распирать мне легкие, но я изо всех сил плыл под водой все дальше, понимая, что еще не доплыл до нее, что еще рано выныривать, и… кажется, плыл еще и вглубь, потому что вода стала холоднее и тяжелее… Наконец, уже не в силах сдерживать рвущийся из легких воздух, я выдохнул, понимая, что у меня есть всего несколько секунд, а потом меня вытолкнет, как пробку, наверх.
Я расслабился и шевельнул руками и ногами, как бы оттолкнувшись от толщи воды внизу, чтобы помочь воде вынести меня наверх, выпихнуть из себя, но вода не выпихивала… Я сильнее задвигал руками и ногами, чувствуя, что еще секунда — и я вдохну в себя эту холодную соленую воду… Она не выталкивала. Не держала — я медленно двигался наверх, — но и не выталкивала. Это было странно и… Сейчас я испугаюсь и утону, подумал я, ведь тонут именно от страха, сейчас я испугаюсь и… Но я не тонул.
Я не мог утонуть, потому что я дышал.
Невыносимая пустота в легких исчезла, я дышал — ровно, спокойно, как дышат люди на суше, не замечая этого, не обращая на свое дыхание никакого внимания, потому что замечают свое дыхание лишь тогда, когда с ним что-то не так, когда ему что-то мешает, а когда ничего не мешает дышать, они просто втягивают в себя воздух и выдыхают его из себя…
Мне ничего не мешало. В голове лениво текли спокойные мысли… Люди просто не знали, что могут дышать в воде, и я — первый, кто понял это… Или это только я могу… Но какая разница? Главное, я дышу, я могу пробыть здесь, под водой сколько угодно… Мне совсем не нужно выныривать, пока я не замерзну. Я не хочу выныривать, даже когда замерзну, потому что… Вдруг это больше не повторится? Вдруг я потом уже не смогу тут дышать и никогда не почувствую такого кайфа, стану таким же, каким был, таким же как все, опять не буду знать, что здесь можно дышать?
Потом мне стало холодно, стало очень холодно, и я двинулся наверх, но медленно, нехотя — я замерзал, но мне жутко не хотелось расставаться с этим новым, дивным ощущением… Ощущением немножко пугающей необычности, но правильности происходящего… Потом я вспомнил про девчонку и задвигал конечностями быстрее, и быстрее поплыл к верху, все так же ровно и спокойно дыша, вдыхая в себя не холодную морскую воду, а что-то… Что-то, дающее мне такую же возможность жить и двигаться, как воздух.
Наверное, я все-таки был пьян.
Не знаю, сколько я пробыл под водой — время там текло как-то по-другому. Но — долго, судя по расширенным от страха, круглым глазам девчонки, рядом с которой я плавно и почти бесшумно выскользнул на поверхность воды. Она вцепилась мне в плечи и долго не отпускала, постукивая зубами от холода и слегка задыхаясь, потому что сама несколько раз ныряла, ища меня… А я совсем не задыхался.
Ни капельки.
И совсем не стеснялся, когда мы выбрались на берег (она так и не отпускала моего скользкого от воды плеча), своего худого мальчишеского тела и своего начинавшего набухать, а потом и здорово набухшего конца. Правда, почему-то теперь я стал немного задыхаться, словно рыба, выброшенная на берег, словно то устройство, которое позволяло мне дышать под водой, еще осталось во мне и мешало — здесь…
Но ни капельки не боялся того, что сейчас должно было случиться у нас, что уже начиналось и продолжалось и происходило прямо у самой воды, на жесткой гальке, что превращало мой конец в твердый прут и заставляло что-то между ее ног, что-то мягкое и ласковое, раскрываться — медленно, нежно и… жадно.
Российский Поэт — тот самый, который высказывался про «Танго в Париже», — на заре перестройки нанесший дружественно-снисходительный визит в Соединенные Штаты, и как я уже говорил, с присущей всем поэтам откровенностью и характерным (не только для поэтов) чувством славянского превосходства заявил, что у нас, в России, нет такого понятия — заниматься любовью. (Слава Богу, что хоть отменил понятие, а не занятие…) Что ж, назовем это как-нибудь поизящнее и по-нашенски — скажем, кинуть палку…
Есть мнение (против таких перлов ревнители Великого и Могучего почему-то не восстают), что первую палку мужик запоминает на всю жизнь. По-моему, это чушь, а вернее, жалкая попытка придать какую-то лишнюю прелесть тому, что ни в какой лишней прелести не нуждается. Это все — из области «скупых мужских слез» и «первых любвей» которые навсегда-как-всегда. А может, я и не прав. Но так или иначе, я лично помню свою первую палку на пляже ничуть не лучше прочих. А вот тот странный эпизод в воде, то удивительное, ни с чем не сравнимое ощущение, открытие, что я могу дышать там, под водой, в глубине…
Его я запомнил. Наверное, потому что много позже, лениво вспоминая про него, вдруг запоздало и страшно испугался, сообразив, что никогда не подходил так близко к смерти, никогда не был у такой черты и может, даже чуть-чуть, самую малость за чертой, как в ту ночку.
Что тогда вытолкнуло меня из воды, когда инстинкт самосохранения задремал на своем посту? Что заставило вынырнуть, когда выныривать не хотелось?
Кто знает…
Что-что? Пить надо меньше, вот что — как говорит моя жена почти во всех случаях жизни и при любой погоде.
— Когда ты говоришь про… Ну, про разное — работу свою, жену, там, или вообще… Получается как-то очень равнодушно. Как-то холодно. Может, тебе и стоит сбрить усы.
— Усы? — не понял я. — Зачем?
— Ну, может… Может, ты кое в чем и похож на него, — она скосила глаза на фотографию.
— Это комплимент? — спросил я. — Или приговор?
— Это — намек, — сказала она.
— На что?
— На то, что рядом с тобой — чужая жена… Что она хочет, а ты — как со своей лежишь.
— Разреши искупить? — я положил руку ей на живот и стал медленно двигать вниз, к рыжему треугольнику. — И загладить?
— Разрешаю… — ее ладонь тоже легла мне на брюхо и двинулась вниз к своей цели. — Загладить… И ис-ку-пи-и-и-ть…
Ее рука добралась до цели быстрее моей. И завелась она, как обычно, быстрее — она всегда заводилась с пол оборота (и почти так же быстро остывала). Но она умела ждать меня, не сбрасывая обороты и ничего не теряя, и… Какие, в жопу, первые любви, какие, на хрен, разговоры, лишь бы… Лишь бы надеть ее на хрен, войти, влезть в нее, до самого дна — войти и не выходить, и ничего больше не знать, ни о чем не думать, а только быть там, войти и…
Остаться!..
На третий день этого блядско-семейного карнавала я съездил за Котом.
Когда я приехал домой, купив ему по дороге кошачьих консервов, Кот сидел в переноске и не сразу вышел оттуда — встречать блудного папочку. Я предложил ему поехать к Рыжей, расписал все ждущие его там удобства, сообщил, что кроме консервов, Рыжая купила ему сырую телятину, и он дал свое милостивое согласие — неторопливо умылся и с важным видом опять забрался в переноску. На улице и в метро он вел себя спокойно, даже не зашипел в вагоне на маленькую девчушку, протянувшую ручонку к дверце переноски, и с холодным равнодушием выслушивал уважительные комментарии пассажиров: «Красавец… Сибиряк… Да нет, русская голубая…».
Он не был «сибиряком» и уж тем более «русским-голубым». Породой он был примерно, как его хозяин, но его скрещение ген оказалось более удачным — достаточно посмотреть на нас обоих. Меня во всяком случае никто не называет «красавцем» и уж тем более, «сибиряком». Да, я и не претендую…
Когда я открывал дверь ключом, который дала мне Рыжая, Кот, как мне показалось, глянул на меня с некоторым уважением.
Выйдя из переноски в холл, он неторопливо огляделся, мяукнул (что-то сказал, но я не понял, что), прошел в столовую (кинув небрежно-равнодушный взгляд на приготовленную для него миску с нарезанными кусочками парного мяса), посмотрел на забравшуюся с ногами на диван Рыжую, читавшую какое-то кулинарное пособие, и прыгнул к ней на диван. Она оторвалась от книжки и взглянула на него, а потом на меня — взглянула с каким-то беспокойством, с какой-то тревогой.
Кот внимательно посмотрел на ее босую ногу, дернул хвостом, вытянул шею и потерся о ногу подбородком. Потом улегся на диване и… Вздохнув, прикрыл глаза.
— Ну-ну, — сказал я. — быстро же ты…
Рыжая прижала палец к губам, и я замолчал.
— Что ты сейчас будешь делать? — почему-то шепотом спросила она.
— Надо бы немножко повкалывать… Я привез свой маленький notebook — сяду прямо здесь, идет? А почему говорим шепотом — ты пива холодного выпила?
— Не-а, — она засмеялась. — Ладно, валяй… А я кое-что приготовлю. Сюрприз.
— По спецрецепту.
— Так точно, — она потянулась, Кот поднял голову и легонько покогтил диван. — Не надо, — сказала он а ему, он взглянул на нее и вытянул передние лапы с полу выпущенными когтями в ее сторону. — И не пугай, я тоже умею царапаться, — Кот не отводя взгляда, снова легонько покогтил диван.
Она протянула руку и осторожно взяла его за лапу. Он тут же выдернул ее и положил лапу ей на руку — взял ее за руку, убрав когти. Она усмехнулась и почесала его за ухом. Он тихонько замурлыкал. Я почувствовал легкий укол ревности — он никогда раньше не мурлыкал от прикосновений чужих. Впрочем, она здесь — хозяйка, и он, конечно, это понял, но… Хватит лирики, пора приниматься за дело, даром что ли я тащил сумку с компьютером.
Я вытащил Notebook, поставил его на обеденный стол, включил, достал детективчик и тупо уставился в маленький черно-белый экран. Потом открыл нужный файл, нашел в книжке страницу, на которой остановился, вчитался в последнюю переведенную фразу и положил пальцы на клавиши. Машинально сделал пробел, напечатал одно слово, другое… Пальцы забегали быстрее…
Рыжая внимательно изучала какой-то кулинарный рецепт, у меня на дисплее орудовал худощавый убийца, бывший агент бывшей «Штази», вершащий свое черное дело (но обреченный на полный провал в финале), Кот тихонько мурлыкал на диване — ну, чем не семейная идиллия…
Утром я проснулся один. В спальне не было ни Рыжей, ни Кота. Минуты две я пролежал, наслаждаясь мыслью о том, что не надо делать зарядку — здесь же нет моего простенького эспандера. Правда, в голове разок мелькнула расплывчатая укоризненная картинка с тренажером в кабинете Хозяина, но я тут же отогнал ее прочь,
(не по Сеньке шапка!..)
и она стыдливо растаяла.
Потом мне захотелось отлить, я встал, и не обращая внимания на призывно манящий из-за раздвинутых зеркальных створок громадного шкафа алый махровый халат с капюшоном,
(не на тебя шито!.. Сначала бензоколонку купи…)
в чем мать родила двинулся к ванной. Перед дверью в сортир с душевой кабиной сидел Кот. Из-за двери доносился слабый шум льющейся воды. Я хотел было двинуться дальше, ко второму санузлу
(… Совковые словосочетания всесильны, потому что они верны…)
но Кот при виде меня встал, посмотрел на закрытую дверь и требовательно мявкнул. Я кивнул ему, открыл дверь и зашел в ванную. Кот за мной не пошел, а уселся на пороге и внимательно уставился на закрытую дверцу душевой кабины, сквозь матовое стекло которой смутно виднелся силуэт Рыжей. Я отодвинул дверцу, и уставившись на ноги Рыжей пробормотал:
— С добрым утром.
— Приветик, — сказала она, наклонилась (не поднимая глаз, я увидел ее руку), повернула «палец» смесителя влево до упора и тут же издала блаженный стон — слабый отзвук ее обычного рыка-вскрика при оргазме.
— Холодная? — безучастно спросил я.
— Ага… Хочешь о мной?
— Не-а, душ — дело интимное. Это тебе не тра… — я поднял, наконец, глаза, посмотрел на нее и поперхнулся.
Господи, как же прическа меняет женщину. Она не надела пластиковую шапочку, а просто как-то заколола волосы с двух сторон, и получились две забавно торчащие косички, два таких хвостика, и… От холодной тугой струи живот втянулся, груди выдвинулись вперед, и с этими «хвостиками», да без косметики, она скинула, как минимум, лет десять.
— Чего так смотришь? — с беспокойством спросила она. — Жуткая я — не накрашенная, а?
— Ты — мисс Европа, — почти искренно сказал я.
— Дуралей, — фыркнула она, но довольно улыбнулась, почувствовав, что я почти не вру, приставила палец к своему и без того слегка вздернутому носику и приплюснула его, показав мне «бульдожку». — Заходи, я уже кончаю.
— Кончаешь? Без меня? Это — разврат! — я зашел в кабину, взял у нее рукоятку душа, повернул к себе и охнул — струя была ледяная.
Она легонько ткнула пальцами мне под ребра, чмокнула в щеку, вышла из кабины, не вытираясь, накинула на мокрое тело голубой махровый халат, и кинув на ходу:
— Давай, недолго — завтрак почти на столе, — вышла из ванной.
Болтающийся хвостик пояса халата задел ухо Кота, он вскочил, хищно выгнулся и дал по нему лапой. Она быстро подобрала пояс и босиком пошла к столовой. Кот слегка подпрыгнул вслед за вздернувшимся вверх поясом, кинул на меня беглый взгляд, потом отвернулся и слегка подмявывая побежал следом за Рыжей.
— Нас на бабу променял, — буркнул я ему вслед и сдвинул палец смесителя чуть вправо, решив, что пожалуй, уже хватит демонстрировать свою закалку, тем более, что демонстрировать-то ее больше некому — публика разошлась.
За завтраком Рыжая поговорила с кем-то по телефону, а потом заявила, что вечером мы идем в театр.
— Еще чего, — запротестовал я. — Нет, моя донна, категорическое жамэ. И потом… Что мне, домой прикажешь переться — переодеваться? Не в майке же в театр…
— У тебя с моим — один размер, — перебила она, — и шмоток тут — на две жизни хватит. Ну, пойдем, пожа-а-луйста… Я хочу сходить с тобой куда-нибудь…
— В свет? — насмешливо фыркнул я.
— Да, — упрямо кивнула она, — ну, пожалуйста…
Я представил себя в костюме с чужого плеча в душном, тесном зале, мнущего в руках дурацкую программку и тоскливо ждущего, когда все это закончится, и… Покачав головой, сказал:
— Не пойду.
Рыжая помрачнела.
— Не хочешь со старой бабой на людях показываться? — процедила она сквозь зубы, и я вдруг увидел, что это не игра, что она действительно так восприняла…
— Ты спятила? Да, я рядом с тобой, в лучшем случае, как твой шофер… Ну, хочешь, я поработаю пару часиков, а потом съездим куда-нибудь? Погуляем… Посидим где-нибудь… Так, чтоб не одеваться специально. Ну, как?
— Давай, — оживилась она, и опущенные уголки губ приподнялись. — Давай… — и неожиданно выпалила: — В Зоопарк!
— В Зоопарк? — я удивленно уставился на нее, а потом слегка неожиданно для себя самого пожал плечами и сказал: — Ладно… В Зоопарк, так в Зоопарк…
Через два часа Рыжая решительно оторвала меня от маленького компьютера, кинула на диван и заставила примерить чудную джинсовую рубашку с даже не отклеенным еще бумажным лейблом (из дорогого магазина, «Kalvin Klеin», твою мать, а не хер собачий), швырнула мою майку в пластиковый бак с грязным бельем («Хочу что-нибудь твое постирать!») и сказав, что через десять минут будет готова, пошла в ванную — краситься. Я постоял перед зеркалом в прихожей, разглядывая свое отражение
(красивая рубашечка… приталенная… Правда, не совсем на мою талию. Раньше я любил носить батники в обтяжечку — лет десять назад, но… Тогда у меня брюхо в другую сторону выпирало…)
потом отыскал Кота (он сидел на подоконнике в кабинете и сосредоточенно вылизывал себе шею) и сообщил ему, что мы идем погулять и скоро придем.
— Пойдем поглядим на твоих родственников, — сказал я ему. — Посмотрим на разных, там, тигров и… прочих. Знаешь, какие они здоровые, — Кот перестал вылизываться и взглянул на меня; холодные желтоватые круги его глаз не выражали никаких чувств, казалось, он смотрит вообще не на меня, а куда-то в себя, желая что-то спокойно уяснить для себя, в чем-то спокойно разобраться.
— Да, брат, — кивнул я, — они бывают такие, что только держись… Один удар лапой, и у кого хошь хребет хрустнет. Они, брат… А вообще-то, почему они, — пробормотал я, не отрываясь от круглых фонариков его глаз, горевших ровным, холодноватым и каким-то… яростным светом. — Вы, Ваше Величество…
Кот наклонил голову и уставился на свои лапы — словно согласно кивнул. Из лап высунулись кончики когтей и сразу же убрались обратно. Хвост слегка дрогнул.
— Эй, — раздался из коридора голос Рыжей. — Я готова.
— Ну, бывай, — сказал я Коту. — Скоро придем.
Он равнодушно зевнул, отвернулся и уставился из окна на улицу. Он знал, что мы скоро придем.
Он вообще, много чего знает, мелькнула в голове странноватая мысль, может быть… слишком много.
— Ну, ты долго там будешь рожать? — недовольно окликнула Рыжая уже из прихожей. — Идешь?
— Ползу… Рожденный ползать идти не в силах… — пробормотал я, последний раз глянул на Кота и вышел из кабинета.
Мы вышли из подъезда, Рыжая взяла меня под руку, тесно прижалась ко мне бедром, и мы медленно двинулись к воротам, мимо нагло развернутой поперек белых полос на асфальте 940-й «Вольвухи» (сама тачка отмыта до блеска, а номера, словно нарочно, грязью замазаны, механически отметил я), мимо стоящего чуть в стороне небольшого Мерседесика (190 SL — компактненький, скромный, но — прелесть), мимо черной 31-й Волги (сверкает, как… начищенный милицейский сапог)…
Когда мы миновали Мерседесик, Рыжая чуть замедлила шаг и что-то пробормотала.
(… двадцать седьмое… Можно… Он говорил, после тридцатого…)
— Чего? — на разобрав, переспросил я, остановившись.
— Да нет, я и ключей-то… — пробормотала она.
— От квартиры? Я же отдал тебе вчера…
— Да-да, все нормально, — кивнула она, потянула меня вперед и мы двинулись дальше.
Возле будки, у шлагбаума стоял пожилой мужичок с испитым лицом, в военном кителе без погон. Не удостоив меня даже беглым взглядом, он весь как-то подобрался, когда мы подошли к калитке, приветствовал Рыжую торопливыми почтительными кивками и фамильярно-заискивающим голосом просипел:
— Пешочком?
— Ага, — кивнула Рыжая.
— Ну, и правильно, — торопливо закивал он. — Погодка-то какая… Солнышко…
Она кивнула, вежливо и даже как-то по-дружески улыбнулась ему
(демократия, блядь, она на то и есть демократия… блядь!..))
распахнула калитку и королевской поступью вышла на улицу. Тащась за ней следом
(и впрямь, как шофер…)
и доставая на ходу из кармана сигарету, я спросил (негромко, чтобы не расслышал страж у ворот):
— А какая у твоего тачка?
— Разные.
— А для… Ну, для крутых… Стрелок, там, или разборок, или как они их… Как вы их называете? «Гранд-Чероки», поди, али…
— «Мазда». Если за ним на «Мазде» заехали, значит где-то будет жарко, — не поворачивая головы, она шла вперед уверенной и супер-блядской походкой, словно дорогая шлюха — по панели, даже не просто дорогая, а которой нечего бояться — с очень надежной «прикрышкой».
— А рядовая? На каждый день? — почувствовав неприятный холодок под ложечкой при слове «Мазда» и злясь за этот холодок на себя, на ее вызывающе покачивавшуюся задницу и на весь белый свет, спросил я.
— Бэ-Эм-Вэ. Черная. Семерка, — не оборачиваясь и не сбавляя шаг, небрежно бросила она, потом остановилась, обернулась, и я увидел, что ее походка — это радостная игра, что она, правда, жутко довольна, что мы идем куда-то вместе.
Я подошел к ней, и потянувшись рукой к ее талии, спросил:
— Можно?
— Нужно, — кивнула она, я сунул мятую сигарету обратно в пачку, крепко обнял ее за талию, и мы медленно пошли по узкой, слегка кривой, но чистенькой улочке к Проспекту Мира.
Когда мы зашли на территорию Зоопарка, я прикинул, сколько лет назад я был здесь в последний раз. Порядочно… Дочке тогда было лет восемь, она долго упрашивала меня сходить с ней, а мне жутко не хотелось — и лень было, и еще…
Дочка, когда мы пришли с ней Зоопарк, сразу застряла у каких-то ручных белочек и сколько я ни водил, сколько ни показывал роскошных зверюг, она воспринимала это, как «обязаловку», и все время рвалась к этим белочкам.
Рыжая белочками не интересовалась — вскользь полюбовавшись экзотическими жирафами, мы не сговариваясь двинулись к семейству кошачьих.
«Felidae»…
«Felis» и «Panthera»…
Медленно, очень медленно мы переходили от клетки к клетке, за прутьями которых или быстро ходили из угла в угол, или величественно лежали… нет, возлежали гибкие, грациозные хищники.
— Разные… Какие же они разные. Словно… — пробормотала Рыжая.
— Словно — что? — спросил я, скосив глаза на табличку на клетке, возле которой мы встали…
«Дымчатый леопард. Felis nebulosa»…
— Словно кто-то один показывает — могу и так, и так, и вот так… — пробормотала Рыжая.
К клетке подошла строгая дама в очках, окруженная стайкой ребятишек, даже не взглянув на зверя, сразу повернулась к нему спиной и заученно-монотонным, слегка гнусавым голосом заговорила, обращаясь к детишкам, заворожено уставившимся на клетку:
— Большим своеобразием отличается дымчатый леопард. Иногда его выделяют в особый род — Neofelis — занимающий промежуточное положение между мелкими и крупными кошками. Вопреки своему названию, этот хищник не имеет прямого отношения к настоящим леопардам. Дымчатый леопард достигает…
— Промежуточный, — кивнув на клетку, негромко сказал я Рыжей. — Посредник… Вроде меня — переводчика.
Рыжая усмехнулась и потянула меня прочь от этой дамы с ее монотонной лекцией, так же передающей красоту и своеобразие зверя за решеткой, как реклама прокладок «O.B.» передает прелесть женских ножек и того, что находится между ними. Впрочем, реклама прокладок и не должна передавать эту прелесть — она ведь рекламирует не прелесть, а… Су-у-ухость.
Пройдя до конца ряда кошачьих, мы надолго застряли перед просторной клеткой с тигром. С двумя тиграми. От них было трудно уйти…
Самец, равнодушно облизываясь, лежал в глубине, а самка, фыркая и легонько встряхивая головой, медленно ходила вдоль прутьев, кидая беглые взгляды на нас с Рыжей и еще одну пожилую парочку, стоявшую рядом с нами и заворожено смотрящую на нее, на ее роскошное, гибкое и мощное тело, на тугие клубки мышц, лениво перекатывающиеся у оснований передних лап, на полосатую змею хвоста, которым она, наверное, могла бы сбить с ног взрослого мужика, если бы он подвернулся под удар… и если бы она захотела. Трудно уйти, трудно оторвать взгляд от этой грациозной силищи…
Тигрица, эта… где у нас тут табличка? Ага, вот — Panthera tigris, — вдруг взглянула на всех нас четверых в упор, раскрыла пасть и… рыкнула. Пожилая парочка инстинктивно подалась назад (женщина негромко ойкнула), я замер на месте, а Рыжая, словно повинуясь такому же инстинкту, но с обратным знаком, выпустила мою руку и резко подалась вперед, вперившись взглядом в здоровенную рыжеватую голову зверя, словно стараясь разглядеть что-то… что-то понять…
— Родственные души, — буркнул я, взяв ее за руку, легонько потянул назад и почувствовал, как она напряглась. — Твоя рыжая сестричка…
Она что-то пробормотала. Я не расслышал. Ее «рыжая сестричка» отвернулась и пошла вглубь клетки, к самцу. Пожилой мужчина наклонился к своей спутнице, что-то сказал, еле заметно кивнув в сторону моей спутницы, и они двинулись дальше. Мы — тоже, но в другую сторону, к выходу. Отойдя на несколько шагов, мы, не сговариваясь, обернулись. Самец лежал, по-прежнему равнодушно отвернувшись от нас, а его подруга провожала нас взглядом, слегка покачивая хвостом.
— Panthera tigris, — машинально прочел я вслух латинскую часть надписи на табличке. — Да-а, серьезное животное…
— Вдруг она — тоже посредник? — беря меня под руку, сказала Рыжая.
— Между кем и кем? — не понял я.
— Ну, промежуточная, как тот, дымчатый — между маленькими и большими, — пояснила она.
— Эти — самые большие, — пожал я плечами. — Дальше уже некуда. Больше — просто нет.
— А вдруг есть? — с каким-то странным упорством настаивала Рыжая, заглядывая мне в глаза. — Вдруг есть — дальше?
— Они бы вымерли. Чего бы они жрали? Нет, моя донна, — я усмехнулся, — хватит с нас и таких…
— С нас-то — да, но разве их всех для нас делали?..
Я удивился, замедлил шаг, мы миновали клетку с табличкой «Рысь. Felis lynx.», вернулись к ряду крупных и остановились перед леопардом. «Panthera pardus».
— Это уже философский вопрос, Рыжик… Глянь, какая роскошная киска.
— Киска, мама… Смотри, киска, — раздался детский голосок слева от меня, я обернулся и увидел маленькую девчушку, лет шести, тыкающую ручонкой в сторону клетки с «Panthera pardus», и ее мамочку — неплохо сохранившуюся крашенную блондинку с полными ногами.
— Киска, — не взглянув на клетку, кивнула мамочка, кинув косой и явно недружественный взгляд на Рыжую. — Это барс…
Я посмотрел на желтовато-серую «киску» — большого, мощного зверя с длинным и поразительно гибким телом, — не выпуская из поля зрения детскую ручонку. Леопард раскрыл пасть, показав клыки и ярко-красный язык, и издал шипящий рык. Вдруг я очень ясно представил себе, увидел, что стало бы с рукой девчушки, окажись она в пределах досягаемости «киски», и…
Эта живая «картинка» — кровь, хлещущая из разорванных вен, обломки хрупких белесых косточек, торчащие из кровоточащего обрубка — вызвала у меня очень странное, как бы двойственное чувство. Неожиданно я понял, что воспринимаю эту картинку не одной, а двумя парами мысленных глаз, вообще двумя сознаниями: одним — моим, в котором бешено колотится страх, отвращение, ужас и инстинктивное желание прокрутить все назад, уберечь ручку девочки от красной пасти с белыми здоровенными клыками, а другими…
Другие «глаза» были не мои
(круглые, желтые фонари, прорезанные посредине черными вертикальными ромбиками зрачков…)
и другое сознание, Бог знает каким способом очутившееся во мне, внутри меня, воспринимало «картинку» совсем по-другому: холодный интерес, больше похожий на любопытство, и… Не человеческая уверенность в своей правоте, а какое-то необъяснимое, совершенно не человеческое отсутствие даже тени сомнений…
Я повернулся к девчушке, все еще тыкающей ручонкой в направлении клетки, она задрала ко мне личико, с каким-то странным интересом уставилась на меня, сосредоточенно нахмурила свои чудесненькие светлые брови, сразу став очень комично серьезной, и…
Я перевел глаза на ее мамочку, та еле заметно вздрогнула и каким-то неуловимым движением (не тела — телом она не сдвинулась с места) загородила дочку от меня, а я…
Я глядел уже не на мысленную «картинку», а на живых, реальных людей, маму и дочку, все теми же двумя парами глаз — воспринимал живую реальность все теми же двумя сознаниями… Я видел их и в нормальном, привычном, цветном изображении, и в… другом. Не цветном и не черно-белом, а каком-то красноватом и штриховом — расплывающемся, но одновременно очень четком, не объемном, а двухмерном и… Правильном.
В мозгу, вернее в той части сознания, которая принадлежала только мне, забилась, задергалась паническая мысль: я схожу с ума, это — классическая шизофрения, раздвоение…
И тут же другая, чужая (но тоже моя) часть, как-то вздрогнула и словно нехотя растаяла, исчезла, оставив меня с уже только привычным, моим восприятием реальности. И лишь в последний момент перед ее окончательным исчезновением, уходом, меня кольнуло слабое разочарование, оттого что она уходит, исчезает… И слабое инстинктивное желание метнуться за ней следом и удержать, только… Только я не знал, вернее, моя часть сознания не знала, куда, в какую сторону метнуться. Я не успел уловить, куда исчезло то — выскочило наружу, или наоборот, убралось внутрь, в какое-то потаенное нутро, дальний закоулочек моего собственного мозга…
Краем глаза видя спины дочки с мамой, уходящих от клетки (мамочка один раз оглянулась и кинула на меня быстрый и недобрый взгляд), я уставился на вытянувшего свое роскошное гибкое тело Panthera pardus, уставился в круглые желтые фонари его глаз
(вот чем я несколько секунд смотрел на мир… Вот чем я видел наш мир!..)
и еле слышно пробормотал:
— Так вот, значит, как ты нас видишь…
— Жарко, — сказала Рыжая и взяла меня за руку. — Ох, да ты весь взмок. Пойдем, посидим где-нибудь в тенечке… Хочешь, перекусим чего-нибудь? Пива выпьем?
— Угу, — кивнул я. — Вообще пошли отсюда. Хватит уже этих клеток. Если ты, конечно, насмотрелась, моя донна.
— Ага. Вполне, — сказала Рыжая. — Слушай, у тебя весь лоб мокрый. Ты что, погано жару переносишь? Даже побледнел как-то… Эй! — с ноткой тревоги окликнула меня она и выдернула из вдруг накатившей, какой-то приятной слабости, — Ты в норме?
— В ней, моя донна, — буркнул я, с каким-то непонятным облегчением оторвал, наконец, взгляд от не шелохнувшегося, равнодушно смотрящего куда-то мимо меня леопарда и обнял ее за талию. — Пошли. Я видел где-то здесь столики под тентом. Может, там даже пиво дают.
Я сидел за компьютером и с тоской смотрел на дисплей, на котором бывший агент бывшей «Штази», еще вчера так рельефно «выпиравший» из легко выстраивающихся друг за другом фраз, тускнел, становился двухмерным, штриховым, словно нарисованным неумелой детской рукой человечком, лишенным объемности, неживым, недостоверным…
Работа не клеилась. Ну, что за… Что-что — пиво не надо было днем лакать, вот что… Я скосил глаза на Рыжую, опять, как вчера, разлегшуюся на диване с Котом у ног и большим, темно-зеленым фолиантом в руках.
— Опять рецепт ищешь? — буркнул я. — Зря стараешься, я и так сожру все, что сбацаешь. Готовишь, ты моя донна, как богиня…
— Не-а, не рецепт, — покачала она головой, не отрываясь от книги. — хотела посмотреть…
— Что-то интересное?
— Ага…
— Почитай вслух, — подавив зевок, попросил я.
— Ты же работаешь.
— Не идет. Нет настроя, и… Ни сидя, ни стоя. Почитай — может, перебьешь фишку.
— Ну, слушай, — сказал Рыжая. — Так… вот, с самого начала, — и слегка монотонно, почти как та экскурсоводша или учительница в Зоопарке (только не гнусаво), она стала читать:
— «… Кошачьи — наиболее специализированные животные из всех хищных, всецело приспособленные к добыванию животной пищи преимущественно путем скрадывания, подкарауливания, реже преследования и к питанию мясом своих жертв. Подобный плотоядный образ жизни наложил глубокий отпечаток на строение тела и многие другие морфологические особенности кошачьих. Наша домашняя кошка может служить типичным представителем семейства. Однако эти виды отличаются большим разнообразием. Достаточно вспомнить, что наряду с мелкими кошками в семейство входят такие огромные звери, как…»
— Эй, — удивленно прервал ее я, — ты что, зоологией решила заняться? С чего это вдруг?
— Просто я вдруг подумала… — она замолчала.
— Ну, — подстегнул я. — Что — подумала?
— Почему их называют семейством кошачьих? — медленно выговорила она.
— Не знаю… А почему — нет?
— Ну, как? Ведь есть такие огромные… Мы же видели сегодня — рыси, пантеры… Тигры, наконец. А все семейство назвали по самым маленьким… Их именем. Почему?
— А черт его знает, — сказал я. — У тебя оригинальный склад ума, моя донна. Никогда бы не задумался… Ну, и что там, — я кивнул на книгу, — про это?
— Ничего не нашла, — покачала она головой, помолчала и повторила чуть тише: — Ничего…
— Ладно, — сказал я, — ищи дальше, может, и найдешь…
— Угу, — кивнула она и снова уткнулась в книгу.
Усилием воли я заставил себя вернуться к дисплею, стер три последние нелепые фразы, похожие на грамотный подстрочник, и попытался вызвать в воображении «картинку» с агентом-убийцей. Сначала вместо агента мелькнула раскрытая звериная пасть
(… большая пасть. Какая-то слишком большая…)
я отогнал ее, «стер», вчитался в английскую фразу, и… Где-то вдали на «картинке» замаячил силуэт агента — сначала нечеткий, расплывчатый, а потом все более рельефный… Пальцы забегали по клавишам, и на экране стал появляться текст — уже не грамотный подстрочник, а некое подобие литературы. Конечно, не «король ужасов», но… Из кувшина можно вылить только то, что было в нем, а творить — не наша забота. Мы ведь — только посредники. Те, кто не может быть писателем и не хочет — читателем… Где-то между… Ни рыба, ни мясо. Ни Богу — свечка, ни…
Пальцы бегали уже довольно быстро, и я не слышал ни тихого мурлыканья Кота, ни шелеста переворачиваемых Рыжей страниц «Жизни животных», ни слабого ровного шума кондиционера…
Рыжая что-то сказала. Что именно — я не разобрал, но механически отметил… Что-то странное. Я оторвался от компьютера, потянулся (у меня здорово затекла спина — сколько же я просидел за ним?) и спросил:
— Чего?
— Пойди в кабинет и надень смокинг, — повторила она.
Я хотел что-то сказать, поперхнулся, поднял на нее глаза и… оторопел.
Рыжая стояла у стола со скатертью в руках, одетая в… Черное, очень короткое платье с огромным вырезом, открывающим половину грудей, на шее — цепочка с… кулоном, что ли, или как это называется… Словом, довольно большой прозрачный камень, вспыхнувший ярким голубоватым пламенем, когда она начала медленно поворачиваться.
Она повернулась спиной ко мне. Вырез на спине открывал треть задницы. Черные туфельки на высоченном каблуке… Если она хотела произвести на меня впечатление, ей это удалось. Более чем.
— Ну и ну, — выдохнул я. — В этом… Я же не смогу тебя трахнуть…
— В этом и не надо, — усмехнулась она. — Как тебе?
— Это… фантастика, — пробормотал я. — Эта баба — не для меня… Я просто… не отсюда. Гвоздь не от той стенки…
— Дура-а-а-к, — протянула Рыжая. — А для кого же еще я одевалась? — она была довольна моей реакцией.
— Если внизу… под этим — такое же белье, я точно не сумею…
— Там нет никакого белья, — фыркнула Рыжая.
— Ну, тогда, — я вдруг почувствовал, что у меня в ширинке зашевелился… Чем она меня кормит, что я так?.. Подсыпает что ли какие-то… — Тогда…
— Тогда пойди и надень смокинг. Найдешь в его шкафу. Мы ужинаем при свечах.
— При свечах?… А потом?
— Потом? — она усмехнулась. — Оргия, однако. Что же еще бывает после свечей?
— Тебе с бугра виднее, — буркнул я, встал, выключил компьютер, закрыл его и положил на диван.
— Там рубашку найдешь специальную… С таким стоячим воротничком. И галстук-бабочку.
— Я, Рыжик, не то, что бабочку, а простой галстук завязывать не умею, — ехидно сообщил ей я.
— Ничего, там есть на застежке. Давай, я уже накрываю.
— Извращенка, — пробормотал я и послушно двинулся в кабинет. Спорить было без толку. Если женщина просит…
Кот сидел в кабинете на подоконнике и смотрел на улицу. При моем появлении он повернулся ко мне и стал с интересом смотреть, как я отодвигаю «купейную» зеркальную дверцу шкафа.
М-мда. Такое количество костюмов, я видел только в магазинах. Где ж тут смокинг? И как он вообще выглядит… А, ну да, у него такие сплошные лацканы и… Вот. Так, теперь рубашка со стоячим… Бабочка… Нет, не то. Ага, вот! Что ж, попробуем, только не вздумай смеяться, Кот, даже не вздумай…
Он и не думал смеяться, а с интересом наблюдал, как я влезаю в накрахмаленную рубашку, и чертыхаясь, напяливаю на себя черные штаны с какими-то… лампасиками, что ли, по боковым швам. Так, где у нас туфли… Ага, внизу. Как здорово выдвигается эта хрень… Надо же, и ноги размер одинаковый, стало быть, у Ковбоя не маленькая аристократическая ножка… Ну, что, Кот, как я тебе? Хорош?..
Смокинг сидел неплохо — только был чуть узковат в талии. Но что делать, мы — люди простые, тренажеров у нас нет. Брюки тоже туговаты на заднице, но в целом… Еще бы неделька с Рыжей, смокинг сидел бы на мне, как родной. С ней — не потолстеешь.
Вдруг мне стало немножко жалко, что половина нашего времени уже прошла, что через три денька приедет настоящий хозяин всего этого и… Рыжей, а потом вернется и моя половина. Что делать, вот так, блядь, неудачно жизнь…
Дурак, равнодушным звоночком тренькнул какой-то голосок. Я круто развернулся к Коту, но он опять смотрел на улицу, и хвост у него слегка подергивался — что-то он там увидел, какой-то слабый раздражитель. Может, вороны…
— Дураки не бывают в смокингах, — наставительно, но не очень уверенно сказал я Коту. — Ты взгляни на хозяина — в таком шике, может, больше и не увидишь!
Но Кот не обернулся, только хвост стал мерно качаться из стороны в сторону. Или он был не согласен со мной, или там, правда, что-то раздражало его.
— Ну, не хочешь — как хочешь. Ты — хамить, и я — хамить, — заявил я, и твердо ступая каблуками, как на параде, отправился в столовую.
На столе действительно горели две витые свечи в тяжелых бронзовых подсвечниках. Стол был накрыт на две персоны — с какими-то соусниками, блюдами под стеклянными крышками, тяжелыми хрустальными бокалами, рюмками на длинных ножках, спецножами и спецвилками, тремя разными тарелками перед каждым из двух мест, бутылкой красного вина, бутылкой белого, графином с чем-то прозрачным, графином с чем-то коричневым…
Я как-то… Словом, я опять, как в тогда, в самый первый раз войдя в ее фатеру, почувствовал себя неуютно, неловко как-то — гвоздь не от той стенки. Мне бы водочки… Я глянул на Рыжую и… Вся неловкость пропала.
Рыжая уже сидела за столом и несмотря на свое черное платье и прозрачный камень на шее, в котором то и дело полыхали голубоватые отсветы от пламени свечек, выглядела очень… домашней.
— Садись, — сказала она, — и попробуй вот этот салат. Потом будет рыба — с белым вином, а потом мясо — с красным.
— Мне бы водочки, — пробормотал я, садясь.
— В процессе, — сказала она и кивнула на графин с прозрачной жидкостью, а себе налила из другого — с коричневой.
— Слушай, — спросил я, налегая на салат, — а ты совсем не работаешь?
— Беру иногда на дом, когда скучно… Давай, положу рыбу.
— Ага, положи… А что берешь? Постой, ты ведь знаешь язык… Уж не переводики ли, моя донна?
Она выпила, сразу налила себе еще и кивнула.
— Ну, так, технические — я же не маэстро.
— На технических сейчас проще бабки делать, — сказал я, налегая на рыбу. — И больше выходит. Намного. Мне бы подкинула.
Она снова выпила и снова налила.
— Пожалуйста. Сколько хочешь.
— Что ж ты никогда не говорила? Я — в поте лица бьюсь, как папа Карло…
— Ты никогда не спрашивал, — пожала она плечами и выпила.
— Ты ничего не ешь — только пьешь. Хочешь надраться?
Она пожала плечами.
— Мне нравится, когда ты ешь. Выпей водки перед мясом.
— Неохота, — сказал я и налил себе вина; белого. — Вздрогнули, ваша светлость?
— Ага, — она выпила, сняла стеклянную крышку с блюда и положила себе кусок мяса с какой-то приправой. Пахло оно потрясающе. Я тоже потянулся к блюду и поддел своей вилкой большой кусок. — Только я — не светлость. Я — простых кровей. Это хозяин у нас — голубых.
— Правда?
— Ага… Вкусное мясо?
— Обалденное, — честно признался я, налил себе водки и выпил. — Так, значит, он из чистопородных… И что, играет в эти игры? — я прищурился и уставился на огонек свечи. — В ихний… дворянский клуб ходит?
— Не-а, — она покачала головой. — Он терпеть не может всех этих… Всегда злится, стоит кому-то заговорить… Даже песенок всех этих не выносит — ну, знаешь…
— Белой акации — цветы эмиграции, — кивнул я. — Поручик Голицын, плесните вина… Он прав, — я налил себе вина. — Давай за него, донна. Чем дальше, тем он больше мне нравится… Тебе опять, из графина?
— Ага, — кивнула она. — Давай… Так ты что же… За красных, что ли?
— Да не за красных я, — мы выпили, и увидев, что она ждет продолжения, попытался объяснить. — Как я могу быть за… холеру, за чуму! Но когда стране грозит чума, когда в каком-то месте уже вспыхивают первые очаги этой чумы… Тогда власть — если это власть — не должна орать: Доло-о-ой чуму! Все на борьбу!.. Власть не должна устраивать цирк и суд с присяжными. Власть — если это власть — должна… Огородить это место кордонами, чтобы мышь не проскочила, и выжечь эту чуму каленым железом! Тогда она — власть. А все остальное — потом. А если она этого не сделает…
— Если она это сделает, — перебила Рыжая, она сама… Они сами будут убийцами… Они будут убивать ни в чем не повинных людей — кто там будет разбирать, кто заразился, а кто — не успел? Это… Это — жуткая логика. Тебя… Их самих тогда надо судить!..
— Да, — кивнул я. — Конечно. Эту власть потом надо судить. И наверно ее будут судить. И это — правильно. Но это — потом! И это вовсе не отменяет другого. Эта власть спасет всю страну! Она возьмет на себя эту… этот грех, если хочешь, она погубит сколько-то невинных людей, но чума не сожрет всех! И власть затем и нужна, за то она и получает все свои привилегии, всю свою роскошь, чтобы в такие моменты взять на себя этот грех и расплатиться за него — потом. А если она этого не делает, то это не власть, а говно. Значит, она умеет только пить и жрать на халяву. И расплачиваются за это — другие. Те, кто просто умеют и хотят работать, кто пашет землю и растит хлеб — их жрет чума, торчащая в них самих. И про них, моя донна, — я подмигнул ей, — никто потом красивых песенок не сочиняет и гвоздички по сцене не раскладывает. «Мы возьмем этот город…» Чего ж не взяли?..
— Но не они же все это делали, — не очень уверенно сказала Рыжая. — Не они же уничтожали… свой народ.
— А кто?
— Ну… Чума эта, как ты ее называешь…
— Угу. Как я ее называю. Но что толку винить чуму в том, что она — чума? Она на то и есть чума, чтобы это делать! Что толку винить кошку в том, что она мяукает и убивает мышей и птичек? И чума убивает. Это ее назначение… А власть — должна не дать ей этого делать. Это — ее назначение. А если просрали все поручики с корнетами, стало быть, говнюки они, а не… А-а, — я махнул рукой, — хрен с ними. Давай выпьем?
— Давай, — кивнула Рыжая. — Черт с ними, с поручиками! Может, ты и прав, хотя… Очень жестоко выходит… Как-то холодно жестоко. В тебе, как будто, разные… Ладно, давай за нас.
— За нас, моя донна, — согласился я, и мы выпили.
В столовую вошел Кот, оглядел нас внимательным взглядом, попил воды из своей миски, потом прыгнул на диван, улегся, вытянув передние лапы и уставился на пламя свечки. Он лежал спокойно, вроде бы даже задремал, только время от времени глаза приоткрывались чуть шире, показывался зрачок и желтовато-красный отсвет пламени свечи вокруг него, а потом они снова прикрывались, превращаясь в узкие щелочки.
— Тебе, правда, переводики подкинуть? — спросила Рыжая, вертя в руке рюмку и глядя сквозь нее на свечку.
— Правда.
— Денежек хочешь? — она посмотрела сквозь рюмку на меня, и я увидел, что она уже явно не трезва. Не совсем пьяная, но… и не трезвая.
— Хочу, — кивнул я, доедая мясо.
— А больших денежек — хочешь?
— Хочу.
— А здесь жить хочешь? — она поставила рюмку на стол, и склонив голову, хитровато прищурилась на меня.
— В каком качестве?
— В качестве? — нахмурилась она. — А-а, ну, в качестве хозяина, конечно.
— Не больше, чем в джунглях, — буркнул я.
— Почему-у? Ах, да, ты у нас — ни рыба, ни мясо… Но видишь, я тебе приготовила и рыбу, и мясо. И всегда бы готовила… А? — она потянулась к графину.
Я перехватил графин, налил ей и себе и пригубил. Коньяк. Не «Мартель», но — не хуже. Я выпил всю рюмку, и в животе сразу сделалось очень тепло, такой мягкий тепловой удар… Мягкий, но — удар.
— А Ковбоя куда денем? — спросил я лениво.
— Ковбоя? — нахмурилась она, выпив; я увидел, что она — сильно не трезва. — А-а… — она засмеялась и опять уставилась на пламя свечки сквозь рюмку. — Ну, представь, что он… исчез.
— А ты, моя донна, осталась при всех его деньжищах? Крутой вариант…
— Нет, — покачала она головой. — Всех его деньжищ мне никто не оставит, если… я жить захочу. Останется, — она прищурилась на рюмку, — квартира, конечно, дача… Не та дача, а большой дом… На ту он мне дарственную сделал, но она… как бы общая — типа общака. Партнерчики его, конечно, дадут кусочек — отступного, но небольшой… Так, штук сто, на бедность.
Я присвистнул. Хороша у нее бедность… Я поднял глаза и встретил ее немигающий взгляд. Пьяноватый, но… Жесткий. Похожий на
(толща воды… спокойная… юркие рыбки… пираньи…)
взгляд Ковбоя на фотографии в спальне.
— А куда… он исчезнет? — спросил я, решив подыграть ей в этой дурацкой игре. — Такие ребята ведь просто не исчезают. Придумай получше.
— Конечно, — сказала она. — Представь, что есть… сейф, — почему-то я сразу отчетливо представил себе облезлый железный ящик, который видел двадцать с лишним лет назад в кабинете заведующего отделом техники безопасности одного НИИ, где я когда-то работал. — Где ключ, я не знаю, но это поправимо. Представь… — она задумалась.
— Ну? И что там, в сейфе?
— Там? Наличных — штук триста «зеленых». Камешков — на два раза по триста, и…
— И вороненый наган — парабеллум? — усмехнулся я.
— Да, не-е-т, — поморщилась Рыжая. — И документы.
— Ну, хорошо, звучит заманчиво. Но как с Ковбоем, родная? Мы его что, убьем? — я глянул на нее, хотел подмигнуть, но… Не знаю, почему, мне вдруг расхотелось продолжать эту дурацкую игру. — Нет, моя донна, криминальный роман мы с тобой не сочиним. Это — профессия, и надо владеть профессиональными навыками. Знать законы жанра, моя донна, — я налил ей и себе коньяку, — а не то такая херня выйдет, что…
— Мы его не убьем, — перебила она меня. — Зачем самим мараться. Просто… Мы пошлем эти документики по одному адресочку — я знаю адресочек — и все сделают другие… Что так смотришь? Не твой жанр? Ну, да-а-а, — она пьяно хихикнула и вдруг изменилась. Вдруг в ней прорезалось что-то… настоящее, что-то болевшее — ты же не по этим делам… Но тебе не это не в кайф. Тебе вообще, за что-то взяться — не в кайф! Ответственность взять на себя… Главой семьи, хозяином — быть не в кайф, — она подмигнула мне, — Ты, ведь, правда, дружок, по натуре, только… — она вздохнула и уставилась на скатерть, — это ведь в двадцать — хорошо… Ты наверно счастлив был, когда тебе в двадцать какая-нибудь шлюшка шептала, что вот этот у нее — для бабок, за того — замуж рассчитывает выскочить, а ты — просто так! А?.. Но на пятом десятке — в кайф?!. Не-ет, ты ведь сам знаешь, — она покачала пальцем из стороны в сторону, — у тебя, конечно, жена, дочка, но… ты ведь так и не ста-а-л г-лавой семьи и все такое, ты… Только видимость создал — я-то знаю! Зна-а-а-ю!..
Я протрезвел. Она, конечно, здорово готовила… И поила, как надо, и вообще, но… Сейчас она залезла не туда. Если она полезет еще дальше, вечер будет испорчен. Она испортит его мне, а я -
(Их нельзя обижать… Нельзя обижать просто так… Но если сами нападают, то…)
в долгу не останусь.
— Думаешь, у тебя жизнь, б-лядь, — она пьяно икнула и подмигнула мне, — случайно так сложилась? Неуд-дачно, А ты подстегни удачу, рискни, а? Поиграй в эту игру со мной… Но ты не игры боишься, не эт-той игры, ты — того, что п-потом будет, боишься… Со мной повязанным быть, б-лизким… Заб-ботиться обо мне… А?
Я молчал. Пока.
— Д-дура? — она вдруг вздрогнула и тряхнула головой. — Почему — дура?
— Что — почему? — не понял я.
— Почему ты сказал, дура? — она обиженно уставилась на меня. — Что мне, спьяну помечтать нельзя?
— Я ничего не говорил — я думал. И тебе стоит думать, прежде чем говорить… А мечты у вас, ваша светлость, — я расслабился и фыркнул (что, в самом деле, распаляться на пьяную бабу). — От моего любимого автора нос воротишь, а сама такую клюкву… Сейфы, документы, адресочки, — я подмигнул ей, но…
Она смотрела мимо меня, я обернулся за ее взглядом, и увидел, что они с Котом уставились друг на друга. Я тоже посмотрел в глаза Коту, заглянул в его расширившиеся зрачки, в которых отражались язычки пламени свечек, заглянул как-то в глубь этих черных вертикальных ромбиков, быстро превращающихся в круги, и комната качнулась влево, потом — вправо, а потом все стало как-то расплываться, заволакиваться какой-то колыхающейся пленкой… нет, толщей воды, и лишь вдалеке виднелись черные круги кошачьих зрачком с плавающими в них красными точками — отблесками… да, наверное, свечей, но не желтыми, а красными…
Я зажмурился и тряхнул головой. Все встало на место. Кот лениво щурился на догорающие оплывшие свечки и легонько когтил диван. Ай, да коньяк… А выпил-то всего пару рюмок! Рыжая, поди, и впрямь здорово надралась… Я повернулся к ней и увидел…
Из ее сильно накрашенных глаз катились слезы, оставляя на щеках черные мокрые полоски от размытой туши с ресниц.
— Рыжик… — сказал я. — Ты что?…
— Я… Мне так ее не хватает, — тихо выговорила она. — Я… Я соврала тебе… Я когда приехала, уже… не застала ее. Она родила, и он пристроил всех котят — я их видела, ездила смотреть… А она потом умерла — он так сказал… И домработница наша тогдашняя подтвердила… Что-то с родами было не так, что-то там… осталось. И когда я приехала — еще не знала, только вошла… Эта квартира, — она провела по лицу ладонями, размазав тушь по щекам. — Она была, как склеп… Она и сейчас, до сих пор такая… Холодная!.. — и уронив руки на стол, так что звякнули рюмки и вилки, Рыжая некрасиво, по-бабьи разревелась.
Вот тебе и оргия, уныло подумал я.
Оргия, и впрямь, сорвалась. Рыжая долго ревела, никак не могла успокоиться, я неловко утешал ее (утешитель из меня — никудышный), и жалел, что привез сюда Кота. Как только она достала переноску, и я понял, что у нее жила кошка, мне нужно было сообразить, что ей будет… Не по себе.
Но все равно, я не мог ожидать такого всплеска — ведь прошло уже… Когда, она говорила, она ездила? Ну, как минимум, года два-три назад… Правда, она здорово выпила, и вообще сегодня с утра была какая-то нервная. Да, и кто их поймет, верно, Кот?
Продолжая обнимать ее, я глянул на Кота. Он сидел на диване и с любопытством смотрел на эту сцену. Ни жалости, ни сочувствия я в его глазах не увидел, да и не мог увидеть — их там не было и быть не могло. Интерес — да, но интерес ли к слезам и всхлипываниям Рыжей, или к моему странному и непривычному для него (для меня — тем более) одеянию, или вообще к чему-то другому — сказать трудно.
… Помню, я как-то заболел гриппом. Я вообще погано переношу температуру, тридцать восемь для меня — смертельный номер, а тут она взлетела под сорок и сутки ничем не сбивалась. Я буквально доходил, а Кот все сутки пролежал со мной на кровати, развалясь в ногах, и навалившись спиной на колени. Мне было невыносимо любое прикосновение к телу, одеяло давило, как свинцовое, подушка скребла затылок, как наждачной бумагой, но тяжесть Кота, привалившегося спиной к ноге, не только не мучила, но даже приносила какое-то слабое облегчение… Это многим знакомо — когда у человека что-то болит, они умеют лечь на это место, и если не снять, то хоть чуть-чуть ослабить боль, и…
Никто не удивляется — конечно, это же не НЛО, чего там необычного, атом неисчерпаем, экстрасенсы под контролем, вода от телевизора заряжается…
Но и тогда, лежа возле меня, доходящего от температуры, и поглядывая изредка на мою раскаленную от жара физиономию с мутными, заплывшими щелочками глаз, он не выражал взглядом никакого сочувствия, никакой жалости. Собака на его месте сходила бы с ума от жалости и тревоги, скулила бы, может, ничего бы не ела (для нее Бог — не может умереть, не может болеть, а если такое происходит, то для нее рушится вся система, качается все то, на чем стоит ее жизнь), но Кот — другое создание. Помогать… Помогать своим присутствием, самим фактом своего существования — это да, а жалость… Не по адресу. Не его жанр.
… В конце концов, Рыжая успокоилась, сходила в ванну, умылась, смыла косметику, скинув туфли, забралась на диван, и мы втроем (Кот раскинулся поперек дивана и привалился спиной к ее босым ногам) стали смотреть дурацкий аттракцион Позднера с актером в маске, изображающим какого-то крутого рэкетира. Я разок пробежался по программам, но кроме сериалов и прилизанной плеши журналиста-теннисиста смотреть было нечего. Лучше уж Позднер…
Досмотрев рэкетира и выслушав умную заключительную речь Позднера (такую умную, что никто в студии, как всегда, ничего не понял), мы убрали со стола, свалили грязную посуду в посудомоечную машину, вяло разделись (у нее, правда, под платьем не было белья), вяло позанимались (да, простит меня тот строгий Поэт) любовью и заснули. Кот устроился у нас в ногах, и каждый раз, когда кто-то из нас шевелился, недовольно уркал.
Среди ночи я разок проснулся, сходил отлить (пить надо меньше, как сказала бы моя половина и… была бы права), а когда позевывая вернулся в спальню…
Мы не закрывали жалюзи, и в спальне было почти светло — в небе висела почти полная луна и заливала комнату тусклым ровным светом. Желтоватым и холодным. Кот не спал — лежал на животе и смотрел на Рыжую. Как-то внимательно смотрел, словно присматривался к чему-то, а в каждом глазу плавало отражение круглого желтоватого диска — почти поной луны. Я проследил за его взглядом и уставился на плечо и грудь Рыжей, лежавшей на боку и дышащей ровно… правда, иногда тихонько вздрагивающей. Красивая грудь — не как у девчонки, конечно, с еле заметной голубой прожилкой, но и не висящая, не старая, очень женственная, очень женская (интересно, а какой ей еще быть, мудила) — и поза такая… домашняя. Интересно, чего он на нее уставился, а?
— Эй, развратник, — еле слышно прошептал я, — чего ты уставился?..
Кот дернул ухом, но не повернул головы и не отвел глаз от… Я вдруг увидел, что он быстро поворачивает голову туда-сюда — чуть-чуть, на сантиметрик, если не меньше — и опять глянул на Рыжую. По ее плечу и груди пробегали тусклые красноватые блики, отблески какого-то света, но свет из окна лился желтоватый, откуда же они? Может, от еле светящегося маленького огонька индикатора на выключателе торшера? Нет, выключатель — у самого пола, и оттуда до кровати не могут дотянуться никакие отблески, тем более от такой крохотной, еле светящейся точечки…
Если бы не Кот, я решил бы, что это у меня в глазах мелькает от темноты — после яркого света в ванной глаза могли не сразу привыкнуть к тусклому лунному свечению… Но Кот тоже явно видел эти блики, он следил за ними и…
Я зевнул — на меня вдруг накатила сонливость, хотя секунду назад сна не было ни в одном глазу — и забрался под одеяло, пробормотав Коту:
— Спи, давай, полуночник… И нечего пялиться на голых баб…
Кот ничего не ответил — кто я такой, чтобы он спрашивал у меня разрешения и советов, на что ему пялиться — и я, повернувшись к Рыжей спиной (Господи, как же приятно иногда касаться такой по-домашнему уютной и теплой попы — к черту все эти оргии), провалился в сон.
Утром я проснулся с легким похмельем и довольно тяжелым и увесистым… Висящий на кресле смокинг (Nobless oblige!) вынудил меня даже мысленно назвать это не простым нормальным словом, а полумедицинским термином — увесистой эрекцией.
C эрекцией — прекрасно,
(…верховой ездой она занимается, или это — врожденный талант?)
справилась Рыжая, а с похмельем справился я сам с помощью двух рюмок коньяку, выданных мне после завтрака, видимо, за правильное (в смысле эрекции) поведение.
Потом я сел за свой Notebook, осилил с трудом две странички, пока Рыжая убиралась на кухне, и плюнул на трудовую деятельность — как-то не клеилось.
— Эй, Рыжая, — окликнул я ее. — А чего ты сама уборкой занимаешься. Ты же богатенькая — что у вас домомучительницы нет? В смысле — домработницы?
— Да, есть… Танька-поблядушка — приходит два раза в неделю, но… — она выжала тряпку над раковиной, и не сгибая колен, принялась протирать кафельный пол… — Сейчас я ее отшила — зачем она нам?
— Это верно, — пробормотал я, смотря, как она легко нагибается и орудует тряпкой.
— Ты еще будешь работать? — нисколько не задыхаясь, спросила она.
— Не-а. Пущай будет праздник… Имею право?
— Конечно, родной, — Рыжая закончила с полом, сходила в ванну, и вернувшись, предложила:
— Хочешь съездим куда-нибудь?
— Куда? — спросил я.
— Ну… можем — на дачку.
— У вас есть дача?
— Ну, дом загородный, я же говорила тебе… Нет, дача у нас тоже есть, но… Я туда не хочу.
— Хорошая дачка?
— Нормальная… На участке даже кусочек леса есть, но… Туда не хочу.
— Что так?
— А-а, неважно, — она тряхнула гривой. — А дом у нас — классный. Здоровый только слишком, но… Хозяин простор любит.
— Сколько этажей?
— Не считая андерграунда, три.
— А в андерграунде — что?
— Ну… сауна, бассейн маленький, котельная… И гараж. Ах, да, еще спортзал.
Я присвистнул.
— Нет, не поедем. А то я свою печенку от зависти сгрызу.
— Не ври, — рассмеялась она. — Ты не завистливый.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю… Это чувствуется. Ну, так что, поехали — искупаемся, на травке полежим, а?
— Не-а, неохота.
— Ну не будем в дом заходить — сразу на водохранилище поедем. Знаешь, какая там водичка классная! И песочек… Пива возьмем. Туда ехать-то — минут сорок, не больше.
— Истринское?
— Ага.
— Ну, и как мы туда поедем?
— Как это? — она удивленно нахмурилась. — На машине.
— И тачка нас со счетчиком там ждать будет? Рыжик, ты богатая, но ты спя…
— Какая тачка? На моей машине.
— У тебя машина есть? Твоя?
— Я разве не сказала? Ну, извини… Внизу стоит. Мне казалось, когда приехали сюда и мимо нее шли, я сказала.
— Это… Вольвешник девятьсот сороковой? Который поперек…
— Да, нет, — отмахнулась она. — Маленькая. Мерседесик.
Я вспомнил 190-й Мерседес, скромно стоявший, как положено, неподалеку от нагло развернувшейся поперек полос Вольвы.
— Ну… Поедем, если хочешь. Интересно на тебя за рулем посмотреть.
— Я — классная за рулем, — обрадовалась Рыжая. — И Кота возьмем…
— Не надо, — я категорично помотал головой. — Он может убежать…
— А пускай сам решит, — она повернулась к Коту, развалившемуся на диване. — Эй, поедешь с нами? — Кот лениво повернул голову и взглянул на нее. — Не песочек, а? — Кот, не отрывая от нее взгляда, легонько покогтил диван и внезапно широко раскрыл глаза… Даже не раскрыл, а распахнул… и мне почему-то это не понравилось.
Не знаю, почему…
Рыжая задорно щелкнула языком.
— Ну, решай, Котяра… Искупаемся!
Кот встал, спрыгнул с дивана, и подрагивая хвостом, вышел из гостиной в холл. Я выглянул — посмотреть, куда он направился, и увидел, что он вошел в приоткрытую дверь кабинета.
— Скажите, какие гордые, — с ноткой досады в голосе сказала Рыжая.
Я усмехнулся.
— Просто, ты не в масть. Они же купаться не любят. Даже лапы намочить, для них…
— Ох, идиотка я, — Рыжая хлопнула себя ладонью по лбу. — Ну, и ладно, пускай остается. В кабинет пошел?
— Ага… Интересно, почему ему так кабинет приглянулся? А-а, там же шкаф раскрыт — я видел, он уже несколько раз туда залезал и возился с чем-то. Вот когда ты про песочек сказала, он…
Я вспомнил, как раскрылись глаза Кота, и мне опять стало как-то не по себе. Как-то они слишком распахнулись, словно… Сам не знаю. Словно, он удивился чему-то. Не неожиданному — нет, — а чему-то… Преждевременному. О чем он уже знал, но удивился тому, что мы знаем… Вернее, что знает Рыжая.
— Что — он? — нахмурилась Рыжая.
— Да нет… Ничего. Ну что, берем пивка и — вперед?
— Ага. Сейчас оденусь и ключи найду.
Пока она одевалась в спальне, я пошел пообщаться с Котом и сообщить ему, что мы уезжаем ненадолго. Он сидел в кабинете на подоконнике и смотрел на улицу. Окно кабинета выходило не на газон и стоянку перед домом, а на другую строну — я выглянул и увидел за высокой оградой какую-то стройплощадку. Почти пустую. Наваленные тут и там бетонные плиты, деревянные будки, небольшой кран… В общем, почти пустырь, как-то странновато расплывающийся сквозь стекло… Ну да, тройной стеклопакет.
— Мы скоро приедем, — сказал я Коту.
Он повел ухом, но не повернул головы и продолжал пристально смотреть на эту стройплощадку… или куда-то за нее. Я тихонько погладил его и почесал за ухом. Кот ответил любезным мурлыканьем, не отводя взгляда от пустыря. Странно, так пристально он обычно следит у меня из окна за воронами, а тут ничего нет и… Никого нет — виднеющаяся сквозь дымку стекла стройплощадка была совершенно пуста и неподвижна. Ни рабочих, ни птицы, ни ветерка, вообще никакого движения, даже солнца не было, хотя с другой стороны — в трех окнах столовой — оно только что играло бликами и «зайчиками» на жалюзях…
Рыжая окликнула меня из холла, я еще раз сообщил Коту, что мы скоро приедем, и вышел из кабинета. У двери я оглянулся — Кот сидел в той же позе. Я машинально окинул взглядом весь кабинет — одна зеркальная створка шкафа была открыта. Ладно, раз он любит там сидеть, пускай будет открыта. Надо бы поиграть потом с компьютером. Только аккуратненько — запомнить, как все лежало на столе и оставить в том же порядке, хотя…
Что-то на столе уже лежало иначе. Что-то уже сдвинулось, что-то чуть-чуть поменялось, или мне только кажется?
Я не очень-то обращал внимания, когда в первый раз зашел в эту комнату, не запоминал сознательно, но память на какие-то детали (как правило, совершенно ненужные) у меня почему-то такая же, как на печатный текст — мелочи сами зачем-то застревают в мозгу, а потом могут всплыть, совершенно неожиданно, через долгое-долгое время, когда я уже забуду их смысл, забуду главное, забуду, где и когда я это видел. Я помню какие-то кусочки витрин в каких-то магазинах так, словно они всю жизнь стояли у меня перед глазами, хотя давно забыл, где и когда я их видел… Ладно, пора двигать, Рыжей уже не терпится.
Через сорок минут мы лежали на песке. Солнце жарило прилично, вода была даже слишком теплая.
— Давай прикончим пиво, — сказал я, когда мы второй раз искупались. — А то нагреется.
— Давай, — кивнула Рыжая.
Я достал две банки из сумки и повернулся к ней. Она что-то рассматривала на песке.
— Чего ты там ищешь?
— Смотри… Похоже на огромную… Собаку!
Я подошел нагнулся и увидел… Действительно, ветерок или чьи-то шаловливые ручонки нарисовали на песке причудливый узор, напоминающий огромный отпечаток собачьей лапы. Собачьей, или… В общем, звериный. Только лапа у этой собаки, или еще кого-то, должна была быть толщиной в пару телеграфных столбов.
— Забавно… Все подушечки видны. Может, детишки играли.
— Может быть, — кивнула она и зябко передернула плечами.
— Замерзла? Долго в воде торчали…
— Да, нет, — она усмехнулась. — Я вдруг представила себе такого пса… Каково с таким повстречаться? Бр-р-р…
— Пес есть пес. Даже самый злобный. Держи, — я протянул ей банку пива. — Другое дело…
— Ну, да, — перебила она. — Все говорят, бродячие псы… Ну, бездомные, брошенные — бродят стаями и на людей нападают. Не слышал, что ли?
— Слышал. Это, правда, опасно, это — инстинкт стаи. А с одной собакой почти всегда можно договориться, — я открыл свою банку, слизнул пену и отпил глоток. — Для собаки, моя донна, человек — Бог. Не где-то там, высоко, — я ткнул банкой в небо, — а прямо здесь, живой Бог. И…
— У тебя когда-нибудь была собака? — вдруг спросила она.
— Да.
— Давно?
— Давно…
Я глянул на нее и… Вдруг не «иголочка» страха, а тупая и твердая игла засадилась мне куда-то поддых, а в мозгу, как ножом по стеклу, звякнул резкий и неприятный голос
(Ты лезешь в глубокую воду… а тебе это не нужно, поверь, совсем не нужно…)
который я узнал — я же сам переводил этот роман «Короля ужасов», и не успел я как следует испугаться этого наваждения, как… Оно исчезло. Совсем. Не оставив ни страха, ни следа от страха. А я…
Я уставился прямо перед собой, на желтый песок. Не совсем желтый, а серовато-желтый, как…
… как кирпичная стена с вбитыми в нее железными крючьями — перед зданием одного НИИ, где я работал лаборантом двадцать с лишним лет назад, вернее, перед тем крылом внутри огороженной территорией этого НИИ, где размещался виварий. В виварии жили собаки. А я выводил их гулять — такая работа была. Выводишь четырех псов из клеток, привязываешь к крючьям на стене, пока они топчутся там, моешь клетки, потом заводишь их обратно и берешь следующую четверку.
Продолжительность собачьей жизни там была где-то в среднем около месяца. Им сверлили в боку дырку, вставляли какую-то трубку и… Чего-то там изучали. Вроде бы, проходимость печени, а может, что-то другое — я не спец и был не в курсе. Мое дело было их выгуливать, а потом кормить. Кормили, кстати, хорошо — наука ведь тогда не гибла, а шла вперед семимильными шагами на благо отечества и построения развитого социализма. Или еще чего-нибудь — тут я тоже был не в курсе, поскольку до исторического материализма тогда еще не дошел (и сейчас — тоже).
Работа занимала часа три в день, платили за нее восемьдесят пять советских рублей, и я был вполне ею доволен. Собак я никогда не боялся, делал все чисто механически — три часика с утра повкалывал, и весь день свободен. Был, правда, один неприятный…
Ну, один минус. Где-то раз в три недельки привозили новых собак. Их надо было вытащить из грузовика и отвести в особое помещение, под названием «карантин». В «карантине» этом было… погано. Кормили там собак плохо, убирать велели раз в три дня, так что заходить туда… Да, и из грузовика туда тащить собак — тоже не подарок, я ведь для них еще совсем чужой, могли и… Но как-то обходилось. Ошейников у новых, конечно, не было — мне выдавали такой ремень с затягивающейся петлей. Удавку. Ее надо было накинуть на пса, отвести или оттащить (если маленький) в «карантин» и идти за следующим.
Варили для них жратву и сторожили виварий две старухи, торчащие все время в каком-то туповатом кайфе. Сперва я думал, они поддают потихоньку у себя в каморке, но потом, когда они ко мне присмотрелись и решили, что я не стукну начальству и вообще вполне безвреден, одна из них как-то заговорщически мне подмигнула, поманила в их закуток-кухоньку и предложила «нюхнуть эфирчику». Я почему-то вежливо отказался…
Как-то раз прибыл как обычно «живодерский» грузовик и я вел очередного пса в «карантин». Не знаю, какого хрена одной из старух там понадобилось, но она оказалась в узком грязном проходе между клетками. Пес у меня на удавке шел спокойно, но увидев старуху, рыкнул и рванулся к ней. А пес был здоровый… Старуха взвизгнула, крикнула: «Держи ее!..» — и кинулась бежать. Но бежать было некуда, кроме как в… раскрытую собачью клетку. Туда она и забралась, захлопнув за собой решетчатую дверцу. Собака у меня на удавке бесновалась, поставив лапы на прутья дверцы, но достать старуху не могла. Та вжалась спиной в заднюю кафельную стенку клетки и верещала:
— Души ее, суку, души…
Душить мне ее не хотелось — кстати, это был кобель, а не сука. Кроме того, меня вдруг поразила эта картина — картина, где все получилось наоборот. Человек и зверь, ненавидящие друг друга, разделенные решеткой — этого я тут уже насмотрелся, но в клетке всегда было животное, а человек — царь природы, венец, блядь, мироздания, — как и положено венцу, снаружи. Здесь все вышло шиворот-навыворот, неправильно, только… Мне вдруг показалось, что разницы — никакой. От перемены мест слагаемых… Ничего не меняется.
Я тупо смотрел на эту сцену, а старуха, перестав визжать, смотрела не на пса (тот уже впивался от ярости в железные прутья дверцы клыками), а на меня, не понимая, что со мной происходит, и не зная, чего от меня ждать. Он сломает зубы, как-то отстраненно, механически подумал я, и… Затянул удавку.
Через некоторое время пес отключился, рухнул на бок, из раскрывшейся пасти вывалился язык. Я открыл клетку, старуха бочком выбралась оттуда, и прошипев мне: «Ну, погоди, это тебе так не пройдет…», — заковыляла к выходу. Протискиваясь мимо лежащего на боку пса, она хотела было пнуть его ногой, уже занесла ногу в грязном валенке, но… кинула на меня быстрый взгляд и раздумала. Я глянул на пса, наклонился и ослабил удавку. Пес был жив — его бок приподнялся и опал, потом еще раз, потом он шумно задышал. Пока он не пришел в себя, я обхватил его под передние лапы и затащил в клетку. Там он несколько секунд полежал, потом приподнял голову, поднялся на нетвердые лапы, глянул на меня и… завилял хвостом. Я подмигнул ему и пошел за следующим.
А на другой день…
Я забыл про главное. Когда я только начинал там работать и старухи водили меня по двум помещениям вивария и все разъясняли, они указали мне на одну клетку и одна из них сказала:
— Эту не трогай…
В виварии стоял дикий лай — собаки скучали, томились целыми днями одни и появление каждого человека встречали громким лаем. Но пес в той клетке, на которую указала старуха, не лаял. Он сидел у задней стены, глухо ворча смотрел на нас, и глаза его горели лютой ненавистью.
— Вообще не выгуливать? — спросил я. А как же..?
— Да, никак, — махнула старуха рукой. — Он на всех кидается, никто его даже наверх, в лабораторию отвести не может. Надо усыплять, да у начальства руки не доходят. Ну, он и не ест почти… Сам сдохнет.
Ну, мое дело маленькое: понял — сполняй. Я и «сполнял», обходя эту клетку стороной… Правда, совсем «стороной» не получалось — его надо было кормить, и еще приходилось пускать воду из шланга, чтобы вымыть засранную клетку, прямо при нем, задевая его струей. Есть этот пес, правда, начал нормально, но злоба…
Однажды я пришел и увидел, что у него весь загривок в крови. Я подошел ближе. Пытаясь достать меня, он просунул голову в очень узкую щель между полом и дверцей и нижний прут впился ему прямо в кровавый загривок. Наверное, ему было жутко больно, но он даже не взвизгнул, а рыча, упорно пытался дотянуться до моих ног. Я поднес шланг к клетке и пес нехотя втянул голову обратно, еще сильнее поранив шею. Здорово же он нас ненавидел…
Видимо в тот же день, только после моего ухода, в виварии зачем-то сделали перестановку клеток. Наверное, хотели выровнять ряды (клетки были разной величины), или… Словом, небольшая перестройка — зав отделом техники безопасности вышел из запоя и решил продемонстрировать общественности, что он не дремлет на боевом посту. Занятный был мужик…
Как-то раз, месяца через два моей службы науке и прогрессу, он вызвал меня к себе на инструктаж. Я с интересом ждал, как он будет меня учить обращаться с собаками, но… Не дождался. Пожилой отставник-военный в кителе без погон, с отвислым красным носом, буркнул мне: «Садись», — сам сел за стол напротив и стал меня разглядывать. Потом спросил:
— Служил?
— Никак нет, — ответил я.
— Чего так?
— Мордой не вышел.
— Хохмач? — прищурился он.
— Есть немножко.
— Ладно… Пьешь?
— Бывает.
— А на рабочем месте?
— Некогда.
— Ты вот что… — он пожевал губами. — Ты… выпить — выпей, но чем старушки балуются — чтоб ни-ни. Понял?
— Понял. Я и не думал даже…
— Вот и не думай. Ты — парень молодой, тебе эта гадость ни к чему… Да… Ну, иди к своим собачкам. Небось думал, мозги тебе буду здесь ебать, а?
— Было, — честно сказал я. Он начал мне нравится.
— Ну, вот… А в армии не все дуболомы. Хотя… случается. Ну, иди-иди… он как-то загрустил и кинул быстрый взгляд на облезлый сейф в углу. — Мне работать надо.
Такой вот отставничок. Конечно, не полковник с нашей старой «дачи», но… В армии — не все дуболомы. Хотя и случается…
Словом, переставили клетки, перестроили всю малину, пришел я на следующий день, никто мне ничего не сказал, вывел первую четверку, вымыл пустые клетки и пошел отвязывать их от стены. Подходя к первой собаке, я машинально отметил, что она не бегает на поводке, а сидит и смотрит на меня. Странно, обычно они все всегда рады хоть чуть-чуть побегать, хоть на длинном поводке — после суток в клетке… Я оглядел пса и… Понял, кого я вывел.
Почему он не бросился на меня сразу — когда я открыл клетку и вывел его гулять? Почему не?.. Не знаю. Я — не кинолог. Он смотрел на меня в упор. Я вспомнил, что они не любят прямого взгляда в глаза и глянул чуть в сторону. Он выжидал. Он мог себе это позволить, а я — нет. Мне никто здесь не стал бы (да и не смог бы) помогать, и чем дольше я буду ждать в нерешительности, тем вернее он поймет, что я боюсь. А когда поймет, к нему уже не подойдешь. Поэтому подойти надо сейчас — сразу.
И я подошел. Не глядя на него, подошел к крюку и стал отвязывать его поводок, повернувшись к нему спиной. А он сидел и ждал, когда я отвяжу его и поведу обратно. И я отвел его обратно и дал миску с едой. А выгуляв всех остальных, снова подошел к его клетке, забрал пустую миску, впервые просунув руку, а не палку с крючком, в клетку, и под завистливый лай других собак, принес еще одну — полную.
Пока он не торопясь ел, я сидя на корточках и глядя ему не в глаза, а чуть в сторону, обещал, что буду теперь гулять с ним каждый день, говорил, что не я виноват в его мучениях, что я здесь — вообще пятое колесо в телеге… Ну, и так далее. Словом, почти просил прощения. И он — простил. И меня, и весь род людской — никогда больше не лаял даже на старух, и они сначала с опаской, а потом все больше смелея, стали подходить к нему и вести себя с ним, как с остальными.
Я принес из дома раствор перекиси и промыл ему загривок. Купил ошейник с поролоновой прокладкой, чтоб не тер ему пораненную шею. Стал приносить ему какие-то лакомства. Выгуляв всех остальных, выводил его на поводке и пол часика гулял с ним по территории — возле вивария, конечно, где не крутилось начальство. Стал разговаривать с ним, под косыми, неодобрительными взглядами старух.
Наверх, в лабораторию, уже «просверленных» собак отводили чистенькие девочки-лаборанточки, брезгливо воротящие носики и от меня, и от старух — мы для них были низшей кастой. Но в первый раз новую собаку наверх отводили старухи — как раз после того, как я заканчивал работу — поэтому я и забирал пса и гулял с ним пол часика. Нет, я не считал его своим, не разыгрывал из себя хозяина, ну, может, чуть-чуть… Я вообще мало думал о нем, просто гулял, просто как-то подружился, просто…
Только я не сообразил, или не хотел соображать, что он — не просто, что для него все — по другому. Сказавши «А», они не могут не сказать «Б»; вернувшись к своей привычной зависимости от человека, простив его, они не могут не полюбить…
Мы так сделали, нам так захотелось когда-то, и когда-нибудь нам это еще отрыгнется, потому что все будет правильно, как говорил один… И хоть и страшновато, но все-таки хочется, чтобы все было правильно, хотя отрыгнется — и мне тоже…
И тут эта дурацкая история в карантине…
А на другой день, старуха злорадно сообщила, что меня вызывает к себе зав лабораторией. Я закончил работу, погулял с псом и поднялся наверх. Не знаю, что там ему наговорили эти старые мымры, он не стал ничего объяснять, а просто сказал:
— Пиши заявление.
Я написал. Легко и даже с какой-то радостью. И лишь когда писал, сидя у него в кабинете, понял, что мне стало трудновато здесь работать, что я сам хочу уйти. Про пса я вспомнил только на улице, когда спустился вниз и пошел вдоль корпусов НИИ к воротам…
За моей спиной раздался короткий лай. Я обернулся. Старуха держала на поводке пса, моего пса (так я в первый… и последний раз подумал про него), а он сидел, и склонив голову, смотрел на меня. Глаза ведь на самом деле ничего не выражают, «зеркало души», там, «улыбаются», или как-то еще, как принято писать в художественных произведениях — все это чушь, насрать и забыть. Глаза это устройство, нужное чтобы смотреть и видеть. И иногда (очень редко) — говорить.
Он не понимал, куда ведет его старуха, и его это мало интересовало. Он понимал, что я — ухожу. Ухожу не до завтра, не на время, а совсем ухожу из его жизни. Понимал, что больше я к нему не приду — я видел, что он понимал. Но он не понимал и не мог понять, почему самый красивый, самый умный, самый… Господь Бог, так небрежно и запросто вернувший ему весь смысл его жизни, теперь бросает его и уходит…
А «Господь Бог» торопливо шел к выходу с территории, сгорбив спину и шаркая, как старик, ногами, и твердо знал, что старуха не уведет пса, пока он не скроется за поворотом, что она будет заставлять пса смотреть ему в спину — в спину ничтожества, бессильного даже перед такой дышащей на ладан карги, чью высохшую, сморщенную шею пес своими клыками мог бы перекусить, как травинку. Мог бы… Если бы такие же ничтожества, как его «Господь Бог», не отняли у него в незапамятные времена его суть, его сущность, дав взамен пустышку, как «наперсточники» — пустой стаканчик несчастному лоху…
— А потом… Ну, не было больше собаки?
— Не было.
— Ну, да, — кивнула она, — Теперь ты любишь кошек, как я, а кошки — другие. У них все иначе, они…
— Они есть то, что они есть. И не выдают себя ни за что другое. В них нет лицемерия, нет притворства. Глянь им в глаза — это глаза зверя, а не собачки. У собаки они… очеловечены, вот ты и не знаешь, то ли она умильно хвостиком вильнет, то ли тяпнет.
— Так не любишь притворства?
— Терпеть ненавижу.
— Но считается, что собака понимает нас лучше…
— А что мы понимаем в них? — я пожал плечами. — Нам все известно, все изучено, все под контролем, а… Мы до сих пор даже не знаем точно, что они делают, когда садятся в кольцо и часами смотрят друг на друга. Какая-то вдруг молча встанет и уйдет… Другая — сядет на ее место… Что это такое?
— Ну… — задумалась Рыжая. — Они могут как-то обмениваться информацией… Как дельфины…
— Информация… Обмениваться… Пустая игра в слова, — махнул я рукой. — Это ни на что не похоже…
— Почему? — вдруг сказала Рыжая. — Похоже. На сеанс.
— Какой сеанс? — не понял я.
— Ну, знаешь, как в фильмах… Такой спиритический сеанс… Все садятся за круглый стол и…
— Выкликают духов, — усмехнулся я. — Забавно… У тебя неслабое воображение, моя донна. Еще пива выпьем?
— Ага. И поедим… Я с тобой всегда ужасно жрать хочу.
— Жарко. Солнце, как в Африке… А в кабинете у вас прохладно. Он как-то так выходит, что там солнца нет.
— С чего ты взял? — удивилась она. — У нас утром и днем везде солнце — потому и жалюзи везде.
— А в кабинете, когда мы уходили, солнца не было.
— Чушь, — фыркнула Рыжая.
— Что — чушь? Я к окну подходил, там Кот сидел и на стройплощадку глядел…
— Какую стройплощадку? — удивленно нахмурилась она.
— Ну, которая за домом, — меня так разморило от жары и пива, что я еле выговаривал слова. — Вроде пустыря…
— Нет там никакого пустыря. Там прямо напротив дом стоит — Танька-домработница в нем живет, — а за ним — еще один, поменьше. Давно уже застроили все, что можно — пустого места не осталось…
— Но я видел из окна…
— Отстань. Лучше иди ко мне.
— Здесь?
— Ага…
— Сейчас схожу за бугорок, а потом видно будет.
— Зачем — за бугорок?
— Все тебе расскажи… Отлить, моя донна.
— И я — с тобой, — она рывком встала на колени.
— Ну, это уже разврат. При старом режиме нас бы расстреляли…
— Не-а, — Она вдруг ухватила меня за яйца. — Идешь?
— Не иду, а повинуюсь грубой силе…
Она отпустила меня и пошла к заросшему травой и кустами холмику, нарочито виляя бедрами. Я посмотрел ей вслед, поднялся и поплелся следом. Она небрежно и резко приспустила трусики с одной стороны сзади и пошла быстрее. Я инстинктивно ускорил шаг — мысли стали куда-то уплывать, оставался инстинкт. Блики солнца играли на песке, и местами он казался красноватым, но я не смотрел на песок, я смотрел на ее виляющую задницу… У холма, где начиналась трава, я уже почти бежал — старый мудак…
Часа в четыре на небе появились облака. Мы оделись, собрали пустые банки и заторопились к машине — стал потихоньку накрапывать дождь.
Обратно мы доехали без всяких приключений и быстрее, чем сюда — на шоссе было меньше машин. Только… На том же месте, вскоре после кольцевой дороги, опять откуда-то выскочили желтые огни. Когда они метнулись на нас, я инстинктивно зажмурил глаза, но огни не исчезли. Вернее исчезли, но… Не сразу. Такие желтые фонари, не лучистые, а горящие ровными, слепящими кругами, и в каждом круге… Черт, пиво на жаре, конечно, кайф, но развозит… А Рыжей — хоть бы хны, ведет тачку так, словно и не пила…
Рыжая выругалась сквозь зубы и сбавила скорость.
— Опять эти фары? — спросил я.
— А черт его знает, я снова не заметила, откуда они взялись… Как-то вынырнули совсем рядом, и… Словно не по встречной, а прямо нам в лоб. Зараза х… хренова.
— Кель выражанс, мадам, — зевнул я.
— Я уже тебе говорила — «мадам» свою жену называй, — как-то нервно проговорила Рыжая.
Я хотел было спросить, чего ее так раздражает «мадам», но глянул на нее и решил промолчать. Кажется, она испугалась. Тоже наверно разморило чуть-чуть от пива, а тут эти… Я представил себе те фары, постарался мысленно увидеть их и вдруг понял, что они были похожи на… Ну, да, в середине каждого желтого круга зияла черная отметина — такая… Ну, вроде зрачка. Что за черт, везде мне кошачьи глаза мерещатся! Скорей бы до дому добраться…
Я механически отметил, что подумал о ее квартире, как о нашем доме, и… Ничего. Даже не удивился. Вообще никак не отреагировал. Ну, правильно, там же сейчас мой Кот — интересно, что он делает? Ждет в прихожей? Вряд ли. Наверное, залез в шкаф… С чем он там возится? Вот зажует туфли хозяина… Хотя у хозяина наверно столько штиблет, что он и не заметит.
— Эй, заснул?
Я вздрогнул и открыл глаза. Мы стояли перед воротами дома. Нашего дома… Привык ты к сладкой жизни — как отвыкать будешь? Ну, ладно, проблемы решают по мере их возникновения. Пара деньков у нас еще есть…
Я потянулся и спросил:
— Чего не въезжаем, моя донна?
— Нет никого в будке. Открой ворота.
— Там же замок…
— Да, он просто накинут… Откроешь?
— Запросто.
Я вылез и пошел к воротам. Замок действительно болтался просто так. Возле будки стоял какой-то парень в темном костюме. Моросил мелкий дождь, но он стоял без зонта (а к его костюму подошел бы зонт… и котелок) и смотрел куда-то в сторону. Я думал, он спросит, какого я тут вожусь с воротами, но он даже не повернул голову в мою сторону. Несмотря на это, от него исходило… Что-то неприятное. Мне стало не по себе. Он даже не глянул на меня, а мне все равно стало не по себе, словно он излучал какое-то… Какую-то угрозу. Или — предупреждение… Или не он, а что-то другое — что-то неподалеку. Совсем рядом…
Ладно, хватит лирики, Котяра уже наверняка злится на мое отсутствие.
А ты когда в Штатах был, где жил? — спросила Рыжая, присматривая за сковородкой, в которой что-то разогревалось, аппетитно ворча.
— В Вашингтоне, моя донна…
— У знакомых?
— Ага. В домике таком… с огородиком. Четырехэтажном… Ну, не этажном, а четырех — по ихнему сказать — уровневом. Недалеко от метро.
— Расскажи.
— Про что?
— Ну, как жил там, чего делал… Про Вашингтон. Я там только один день была.
— Ты целый год в Штатах прожила — тебе-то что рассказывать?
— Ну, расскажи… Пожалуйста. Я люблю слушать, как ты рассказываешь, — не отставала она.
— Не умею я по заказу… Только стишки. Хочешь, стишок расскажу?
— Не-а, — помотала она головой. — Хочу про Америку. Давай…
— Далека Америка от нашего… — пробормотал я. — А знаешь, как там кошек кличут? Ну, вместо нашего кис-кис-кис?
— Ага, — кивнула она. — Кри-кри-кри…
— Забавно, да? Совсем по-другому, и без шипящих…
— Какая разница, — она равнодушно пожала плечами. — Они-то все равно говорят «мяу»… Эй, ты где? Заснул?
— Как ты сказала? — я действительно, словно очнулся от сна, в который провалился… мгновение назад. От того старого, детского сна, где…
— Сказала? — нахмурилась Рыжая. — Ничего… Сказала, как их ни кличь, а кошки — все равно говорят «мяу». А что? Разве, нет?
— Да, — медленно кивнул я и механически повторил за ней: — Кошки все равно… говорят «мяу».
Когда она произнесла это простое предложение, у меня в мозгу словно… сдвинулся какой-то «рычажок». Я вспомнил — очень отчетливо, почти окунулся туда — свой детский сон: бесконечный красный песок и что-то… большое, что-то невероятно огромное, присутствующее там везде и словно что-то приоткрывающее, что-то равнодушно показывающее, от чего мне тогда, в детстве, стало чуть легче.
Вдруг я понял — через столько лет — что в этом огромном
(мерцало… светилось…)
было это. Все равно кошки… Вернее, и это. Оно было таким огромным, что
(таило… скрывало… )
вмещало в себя все, но там было и это — равнодушное, холодное и давящее подтверждение ясной и простой истины: все равно, кошки говорят «мяу».
Это была лишь маленькая песчинка в том огромном целом, крохотный кусочек… Но в том огромном целом были совсем другие измерения и пропорции… И на самом деле, в том целом не было ни песчинок, ни глыб, ни большого, ни крохотного — вообще, ни малого, ни великого, — там все было целым, и невозможно было ни мыслями, ни чувствами охватить, понять это целое, или «разбить» на кусочки, чтобы переварить, но все равно кошки говорят «мяу», и мне бы сейчас только шагнуть чуть дальше, еще чуть-чуть — и я ухватил бы что-то еще, но… Эй, ты где? Заснул? — и все кончилось.
— Эй, ты где? Заснул?.. Поболтай со мной, пока я готовлю. Ну, пожалуйста! Все равно — не отстану…
Я послушно рассказал анекдот. Потом подумал и рассказал еще два и с удовольствием послушал, как она хохочет.
— В смехе — твоя сила, — сказал я. — Какой мужик устоит, когда баба так смеется его дурацким шуткам? Да еще рыжая баба…
— Он — не устоит… А у него? — еще не совсем отсмеявшись, спросила она.
— У него и спроси, — пожал я плечами.
— А я у него и спрашиваю… И сила моя — не в смехе, — она резко перестала смеяться. — А вот твоя — в чем? Ты откуда ее берешь, а?
— Да, у меня и нет ее, — усмехнулся я. — Куда мне до вас — гнусь как тростинка на ветру, как…
— Как пружинка, — засмеялась она, правда, как-то не очень весело. — Гнешься-гнешься, а потом, когда кажется, что уже совсем размяк, вдруг можешь ка-а-а-к… Правда-правда, я чувствую. Где ты ее берешь? У кого? — она почему-то кинула задумчивый взгляд на Кота.
— Ну, не у него же, — я тоже взглянул на Кота. Тот ни мало не смущенный (он вообще не умеет смущаться) равнодушно облизнулся.
— Как знать? — она загадочно щелкнула языком, а потом тряхнула головой, словно отбросив что-то от себя. — Ладно, сейчас будешь жрать. И как следует… Мне силенки твои сегодня — о-о-ох, как понадобятся. Предпоследняя ночка ведь…
— Вряд ли, — раздался спокойный голос сзади меня.
Я с трудом оторвался от расширившихся зрачков Кота, уставившихся не на меня, а куда-то мимо, и тупо взглянул на Рыжую, словно загипнотизированный взглядом Кота, не понимая, откуда взялся этот голос, и почему она побелела, как смерть, и с полуоткрытым ртом пялится мимо меня — туда же, куда и Кот.
— Вряд ли, — повторил тот же голос, — они тебе понадобятся, Рыжик. И вряд ли — предпоследняя. Похоже, последняя — уже прошла.
Я медленно обернулся. В большом аркообразном проеме стояли трое: мужчина, примерно моих лет, с загорелым, волевым, слегка постаревшим по сравнению с фотографией на столике в спальне, но явно тем же лицом, в бежевой майке, небрежно накинутой на плечи лайковой (очень дорогой) куртке, черных джинсах и черных кожаных (безумно дорогих) мокасинах; за ним — двое одинаковых плечистых ребят (одного я уже видел — когда ворота открывал) в темных костюмах, белых рубашках, черных галстуках, с руками, сцепленными в аккурат перед промежностями, и лицами… Я не понял, какими. Никакими. Обыкновенными, только… От них — не от лиц, а от них целиком, — исходила ясная и прямая, физически ощутимая угроза. Они ничем мне не грозили, вообще даже не смотрели на меня, и угроза исходила не направленно в мою сторону, а просто в пространство, быстро заполняя всю огромную кухню-столовую.
От мужчины в майке, лайковой куртке и джинсах, никакой угрозой даже и не пахло. От него пахло чем-то знакомым, и пожалуй, приятным… Каким-то дорогим… Он тоже смотрел не на меня, а на Рыжую — смотрел без всякой злобы, без раздражения, без насмешки, с простым и легким любопытством. И пахло от него каким-то дорогим… Ну, конечно:
— Denim aftershave, — тупо пробормотал я и машинально добавил дурацкую реплику из рекламного ролика. — Все в его власти…
Мужчина весело усмехнулся.
— Неплохо сказано, маэстро. Но не преувеличивай. Всего даже в моей власти быть не может. Не все… Но кое-что — да. И боюсь, ты как раз входишь в это кое-что, — он окинул задумчивым, оценивающим взглядом мои потертые джинсы, мятую, расстегнутую до пупа рубаху, взлохмаченные (правда мытые его же шампунем) редеющие патлы.
— В принципе, неплох, — вынес он вполне оптимистический приговор, — хотя… За мои бабки ты, Рыжик, могла купить себе и помоложе. И поспортивнее. И вообще, покруче, — в его тоне не было никакой насмешки, одна ровная, спокойная констатация факта. — Впрочем, все по порядку. Сначала мы поужинаем, потом — побеседуем, а потом…
Он замолк, но не затем, чтобы сделать многозначительную или может даже, угрожающую паузу, а просто не желая забегать вперед. Я медленно перевел взгляд на Рыжую, двинувшуюся, как заводная кукла к плите, и в животе у меня резко упала температура. Градусов на… несколько. Она не упала (почему-то) от появления Ковбоя, не упала (почему-то) при виде двух его охранников, но упала при виде серых с зелеными крапинками глаз Рыжей.
Нет, в них не светился страх, не метался ужас, и температура в моем брюхе упала вообще не от того, что в них было, а от того, чего не было. В них…
В них не было надежды.
Никакой.
Ни проблеска.
… Не Хозяин Джунглей пришел к мальчику-волчонку, а пришел тот, кто боится, к тому, кто не боится ничего.
Ужин был без свечей.
Самое интересное что атмосфера за этим ужином царила вполне непринужденная — Ковбой каким-то образом создавал вокруг себя такую… Ну, ауру, что ли, в которой, в общем, нормально дышалось. И это — несмотря на… ну, скажем, некоторый идиотизм и нелепый гротеск всей ситуации.
По его небрежному жесту, охранники остались в холле, один — уселся там в кресло так, чтобы видеть стол, за которым мы сидели втроем, а другой — прошел в прихожую и там и остался. Интересно, у них…
— У них есть стволы? — неожиданно для себя спросил я Ковбоя, кивнув в сторону холла, когда Рыжая накрыла на стол и уселась напротив меня, рядом с ним (он как и положено хозяину, сел во главе овального стола, лицом к телевизору).
— Зачем? — равнодушно пожал плечами хозяин, — они сами — стволы. Рыжик, — повернулся он к Рыжей, пустыми глазами уставившейся на шипящую под стеклянной крышкой сковородку, — дай нам чего-нибудь выпить. Пожалуй, водочки… Не возражаешь? — это уже мне.
— А у меня есть выбор? — спросил я.
— В этом плане, да, — кивнул он. — Ты ешь белый хлеб? Напрасно. В нашем возрасте… Потому и смокинг у тебя на брюшке топорщится.
— Смокинг? — тупо переспросил я.
— Ну да, мой смокинг, — охотно пояснил он. — Впрочем, я могу тебе его подарить. Он неплохо сидит на тебе, но в талии… Не ешь белый хлеб и побольше двигайся. Я понимаю, у тебя сидячая работа, но есть ведь недорогие спортзалы…
— С барского плеча… — механически пробормотал я, думая совсем о другом: смокинг, который я надевал вчера, давно висел в шкафу, откуда же…
— Ну, брось, что за комплексы, — поморщился хозяин, — наливая себе и мне водки и вопросительно глядя на Рыжую. — Тебе налить? — она медленно покачала головой, он поставил бутылку «Абсолюта» на стол и взял свою рюмку. — У меня их несколько, а этот я, по-моему, и не надевал никогда… И вообще, что за счеты между дворянами? — он подмигнул мне и выпил, не чокаясь. — Ты же, когда ее трахаешь, не комплексуешь, хотя ее-то я надеваю довольно часто, а? Или, да?
— Или нет, — сказал я и тоже выпил. — Я что же, так вот, просто… уйду?
— Почему — уйдешь? — пожал плечами хозяин, снял крышку со сковородки и подцепил вилкой кусок мяса. — Бери, пока горячее… А ты, Рыжик? — она все так же медленно покачала головой. — Она отлично готовит… Ну, ты-то знаешь. — он стал изящно резать мясо ножом. — Зачем тебе тащиться на своих двоих и на, — он еле заметно усмехнулся, — муниципальном транспорте? Мы выясним с тобой один маленький вопрос, а потом товарищ, — кивок в сторону холла, — отвезет тебя домой. Вместе со смокингом. Ну, и сопутствующими товарами, разумеется — у тебя же вряд ли есть такая рубашка, бабочка и… Ну, и туфли заодно. Доедешь с комфортом…
Я пристально посмотрел на него. Ковбой не отвел взгляд и… Он не шутил. Не издевался и не паясничал. Он спокойно и равнодушно излагал… свой вариант развития событий, который действительно собирался претворить в реальность, если… Только что же там за «маленький вопрос» маячит впереди?..
Я скосил глаза к аркообразному проему, выходящему в холл, и неожиданно для себя буркнул:
— Тамбовский… санитар — ему товарищ…
Хозяин резко вскинул глаза и вперился в меня цепким, холодным взглядом — на мгновение я физически ощутил тяжесть этого взгляда у себя на переносице. Потом он отпустил меня, перевел взгляд на бутылку водки и снова налил себе и мне.
— Острый у тебя глаз, маэстро, — с ноткой уважения задумчиво произнес он, взял рюмку, и кивнув мне, снова выпил, не чокаясь. — После того, как расшерстили девятку, эти ребята, и правда, какое-то время работали санитарами… В психушке, — Рыжая еле заметно вздрогнула. — Потом… еще кое-где, а потом — уже у меня. Пей… — он снова взял нож и вилку, а я выпил. — Не знаю, говорила она тебе, но… Мне нравятся твои переводы. Ты неплохо просек стиль автора и вообще — неплохо справился. Одобряю. Кстати, ничего, что я тебя — на ты? В конце концов, мы же ровесники, да и, — он едва заметно усмехнулся, — почти родственники…
То ли от водки, то ли от его слов, а скорее всего, и от того и от другого в животе у меня стало теплее, и я потянулся к сковородке, заметив:
— Родственники — вряд ли. Я — холопских кровей, а ты…
— Брось, — поморщился он. — Ты ж прекрасно видишь, что я — не мудак. А кто, кроме полных мудаков, будет играть в эти игры, — он фыркнул, и в глазах его промелькнула злоба… знакомая злоба, — Мы возьмем этот город… Взяли, бляди… Извини, Рыжик, — Ковбой взял пульт и включил телевизор, сразу убрав звук.
На экране возникла умная, ироничная физиономия ведущего эн-тэ-вэшных новостей, Осокина, он что-то сказал, а потом камера скользнула по какому-то подземному переходу, задерживаясь на нескольких старухах-нищенках с бумажными плакатиками и просто с протянутыми сморщенными ладошками.
— Старушки, — буркнул Ковбой. — Неплохо зарабатывают старушки, особенно центровые. Там за одно место в день надо отстегивать столько… И все равно, жалко их. В отличие от поручиков и корнетов… А тебе жалко? — рассеянно спросил он, не отрываясь от экрана.
— Нет, — сказал я, налил себе водки, вопросительно глянул на него, он кивнул, и я налил и ему. — Не очень. — я выпил, следуя его примеру — не чокаясь.
— Почему? — он перевел на меня взгляд, и я увидел, что он не удивился, а просто хотел бы знать — почему.
— Моя бабка, — вежливо стал объяснять я, стараясь искусственно разжечь в себе злость, чтобы… чтобы не прогибаться до конца, чтобы хоть в чем-то возразить, не согласиться… — моя бабка жила на двадцать три рубля пенсии… Потом — на сорок шесть. Называлось, за кормильца. До свистопляски, понятно… ну, перестройки унд демократии, — он понимающе кивнул. — Где тогда были эти… или такие же старушки, не знаешь? — он смотрел на меня с легким интересом. — А я — знаю. Сказать? — он кивнул. — Рядом. В ее коммуналке. Получали по сто двадцать, плюс скидку в квартплате и прочих… А про нее, знаешь, что говорили? — он продолжал смотреть на меня с интересом. — Говорили, и правильно, поделом ей, и того много — стажа не наработала, а еще жалуется, все они — хитренькие… за чужой счет… Так что за жалостью, — я улыбнулся, — не ко мне. С этим — в другую инстанцию… А вообще, — вдруг вместо желаемой злости на меня накатила какая-то странная и вялая усталость, — вообще жалко, конечно… они ведь еще живые… а когда видишь, как живое мучается, всегда жалко, — я вяло усмехнулся. — Непонятно объяснил?
— Понятно, — кивнул он, я посмотрел на него и увидел…
Нет, не сочувствие, а понимание. Что ж, он и не говорил, что сочувствует, он сказал «понятно», и ему действительно было понятно, а мне… Мне стало приятно. Приятно — оттого, что сижу с ним, как равный, говорю с ним, как равный, и он понимает… Я скосил глаза на Рыжую. Она смотрела на нас обоих своими серыми с зеленоватыми крапинками глазами и… Как-то странно смотрела. Словно старалась что-то понять, но одновременно и отталкивала от себя это понимание, не хотела его, может быть, немножко боялась…
— А тебе нравится мой автор? — вдруг спросил я. — Ну, которого я переводил — «король ужасов»? Ты, я слышал читал в натуре… В смысле, на его родном. От перевода все равно что-то… утрачивается, даже, — я усмехнулся, — у такого маэстро, как я.
— Утрачивается, — кивнул он, и взял себе еще кусок мяса. — Но что-то и… резче проступает. Хотя из стакана, конечно, можно вылить…
— Только то, что было в нем, — подхватил я, как-то забывая, где я сижу и с кем. — Главное только — не пролить мимо… Но хрен с ними, с переводами, сам автор тебе…
— Да, — кивнул он. — Очень. Что-то — больше, что-то — меньше, но в целом у него все… — он щелкнул пальцами, ища слово, — все…
— Правильно, — тихонько подсказал я.
— Ну, может, и не совсем пра…
— Если смотреть сверху, — перебил я, он слегка поморщился, видимо не любил, когда его перебивают, но тут же что-то ухватил и вопросительно глянул на меня. — Ну, не для нас правильно, а сверху… Ну, как для зайца, может и неправильно, что он морковку жрет, а волк — его самого, но сверху…
— Да, — сказал он. — Сверху — да… Заяц умеет делать скидку, и это… Компенсация. Не равность, не…
— Не равенство, — поправил я, — а как бы равновесие…
— Баланс. Верхний баланс — чужой, не наш, не для нашего… Ты прав. — он повернулся к Рыжей. — А ты что скажешь, Рыжик?
Рыжик ничего не ответила, я глянул на нее, она открыла рот, как-то с трудом глотнула, налила себе водки и поднесла рюмку ко рту. Руки у нее чуть-чуть дрожали.
Я отвернулся, посмотрел на экран телевизора, прочел по губам Осокина: «Вас ждут еще новости спорта и погода…», — и услышал ее сдавленный (видимо от проглоченной залпом рюмки водки) голос:
— Родственные души…
Я оторвал глаза от экрана и посмотрел на хозяина. Он негромко засмеялся, потом перестал смеяться и неожиданно (но не резко) спросил меня:
— Ты боишься, маэстро?
— Да, — сказал я. — Это естественно.
— Почему? — спросил он. — Почему — естественно?
— Потому, — начиная раздражаться (до сих пор он не строил из себя целку, не притворялся), — что ты мигнешь, и меня по стене размажут… Не здесь, конечно, — криво усмехнулся я, — ты же не станешь поганить свою стенку… С евроремонтом.
— А зачем? — спросил он.
— То есть как это, за… — пробормотал я.
— А просто — зачем? — терпеливо повторил Ковбой. — Ты ничего у меня не украл, нигде не перешел мне дорогу и не наступал мне на хвост. Если кто и нарушил какое-то правило, так это — не ты, — он глянул на Рыжую. — Верно, Рыжик?
Она медленно кивнула.
— Так зачем все эти дешевые трюки из совкового триллера, — снова повернулся он ко мне. — Чтобы написать криминальный роман, нужно, — он усмехнулся, — иметь навыки, нужно быть профессионалом, не так ли? — у его глаз собрались веселые морщинки, а я вздрогнул — он почти дословно повторял мои собственные слова, сказанные мною здесь же, за этим самым столом, только при свечах, и… случайно такие совпадения бывают в литературе, а не в жизни. — Зачем тебе лезть в чужой жанр?
— Но я уже влез в чужую, — пробормотал я. — Откусил чужой… Кусок от чужого…
— Нет, — отмахнулся он. — Ничего ты не откусил. Ты… — он на секунду задумался. — Знаешь, я в детстве, мальчишкой, видел такую… Мы шли мимо речки, там заводь такая была, вся зацветшая, и… Вдруг услыхали дикие вопли. Подошли поближе, и я увидел на островке… Ужа. Уж заглотил лягушку. Она торчала у него из пасти и орала, как сумасшедшая — никогда не слышал, чтобы лягушка так орала. Она подыхала, но… Уж — тоже подыхал… Он никак не мог ее проглотить, но не хотел, или уже не мог выпустить, — он задумчиво щелкнул языком, достал из небрежно кинутой на спинку стула лайковой куртки пачку «Данхилла» и тяжелый золоченый (а скорее всего, золотой) «Ронсон», вытащил сигарету и кинул через стол пачку мне. — Их обоих было жалко. Они оба подыхали. Лягушка в его пасти — от его сдавливающих челюстей… или как, там, у них это называется… А уж — оттого, что хотел заглотить слишком большой кусище — не по нем кусище, — он щелкнул зажигалкой, прикурил и дал прикурить мне. — Вот, и ты, как тот уж — просто решил заглотить кусок не по тебе. Нет-нет, — Ковбой выпустил струю дыма к потолку и покачал головой, — я не хочу тебя никак обидеть, просто она, — он кивнул на Рыжую, — не пролезет тебе в глотку. Может, ты и смог бы придавить ее, переломать пару косточек, но, — он снова затянулся и опять впустил тонкую прямую струйку дыма в потолок, — сам бы при этом подавился… Не так уж она безобидна, и совсем не мала, моя… — он усмехнулся, — наша Рыжая.
— А что с ними стало потом? — спросил я. — Ну, с той лягушкой и… Так и подохли?
— Нет, — помотал он головой. — Я нашел длинную палку, дотянулся до островка, шлепнул ему как следует по башке — он и выпустил ее. Спас, можно сказать, обоих…
— Ага, — протянул я, — стало быть, ты теперь и нас спасешь? Меня — шлепнешь по…
— Нет, — с усмешкой перебил он и отодвинул от себя пустую тарелку. — Тебя никто шлепать не собирается, и спасать я никого… — он вдруг обернулся и кинул взгляд на забравшегося на диван и сидящего там Кота. — Ну, до чего ж красивая киска! Любишь своего хозяина, а? А хозяин тебя любит? — он отвернулся от Кота, посмотрел на меня, и я… похолодел.
— Ты… — я поперхнулся. — Это — не киска… Это — он, — в моем голосе зазвучали противно-заискивающие нотки, но мне было наплевать, я готов был валяться у него в ногах, только бы… — Ты же не…
Ковбой удивленно вздернул свои светлые брови, нахмурился недоуменно, а потом усмехнулся и досадливо поморщился.
— Ну, ты обижаешь, маэстро, — с неудовольствием проговорил он. — Не знаю, что она, там, тебе про меня болтала, но поводов так думать — я не давал ни ей… ни, тем паче, тебе. Это ты — зря! У нас у самих, — он потушил бычок сигареты в пепельнице, — была кошка… Я, кончено, не схожу по ним с ума, как Рыжик, но… Словом, это ты зря, — твердо повторил он, продолжая хмуриться.
Меня отпустило, и только когда отпустило, я почувствовал, как меня пробрало — потянувшись к пепельнице, я увидел, что пальцы, в которых зажат окурок, дрожат. Ковбой тоже это увидел.
— Наверно я перебрал, — кивнув на бутылку, извиняющимся тоном пробормотал я.
— Нет, — он помотал головой. — Некоторые болеют этим… Вот Рыжик, например, у меня, — он усмехнулся и поправился, — у нас — такая. Ты, значит, тоже… Выкинь это из головы, — неожиданно холодно и жестко сказал он, — я нормальный человек, и не будь даже у меня других способов… — он брезгливо скривил рот. — Это — для совсем уж дешевых романов. Хотя… У короля был один эпизодик, помнишь?
— Был, — кивнул я. — Но она там была… безумная… Одержимая…
— Ага. А я — похож на одержимого? Или безумного?
— Нет, — помотал я головой. — Чего-чего, а этого…
— Ну, так расслабься, — уже не сказал, а велел он, и я… расслабился. — Тем более, — он вновь перешел на спокойно-повествовательный тон, — этой киске… Извини, это же он — значит, этому коту я даже кое-чем обязан. Да-да, — кивнул он, встретив мой вопросительный взгляд, — если бы Танечка не увидела его в окне кабинета и не звякнула бы мальчикам, а они, кой-чего проверив, не звякнули бы мне…
— Твою мать, — пробормотала Рыжая. — Всегда терпеть не могла эту сучку…
Хозяин расхохотался.
— Рыжик думает, что я ее тяну…
— А то — нет, — процедила сквозь зубы Рыжик.
— Было разок, не спорю — сделал девочке приятное, но… Чисто разовое мероприятие, — хозяин пожал плечами. — Если хочешь, чтобы на тебя хорошо работали, не скупись на мелкие любезности — всегда окупится. Однако, хватит лирики, перейдем к делу. К нашему делу. Ты нарушила нашу договоренность, Рыжик, и сама понимаешь, даром это тебе не пройдет.
— Накажешь? — спросила Рыжая. — Или сразу похоронишь?
— Не надо мелодрам, — поморщился Ковбой. — У твоего друга может сложиться неверное впечатление обо мне, хотя… Ты наверно уже расписала меня в черные краски, если он так дернулся, стоило мне поглядеть на его кошку… Извини, кота. — повернулся он к мне и пояснил: — У нас с Рыжиком была договоренность — никаких посторонних мужиков и баб здесь. Позвав тебя сюда, она ее нарушила, и естественно, мне это не нравится. Думаю, теперь и я вправе отказаться от каких-то обязательств, если… Если, кончено, мы с Рыжиком не найдем разумный компромисс. В конце концов, содержать раздолбая — ее бывшего муженька — не входит в мои обязанности действующего мужа…
— Там — моя дочь, — глухо пробормотала Рыжая. — И она…
— И она — совершеннолетняя дама, — закончил Ковбой. — Впрочем, это дело — наше, семейное, и маэстро — ты уж извини, маэстро, но она все-таки моя жена, — вряд ли интересно в этом разбираться
— Тогда что ты вообще от него хочешь? — спросила Рыжая. — Почему он вообще еще здесь?
— Во-первых, потому что я не видел причин лишать его ужина. В конце концов, ты же готовила это для него. А во-вторых, или если хочешь, в главных, я хочу задать вам обоим, вам вместе один вопрос — по той простой причине, что только вы оба, вы вместе, находились последние несколько дней в этой квартире.
— Какой вопрос? — нахмурилась Рыжая. — Мне не нравится это…
— Мне тоже не нравится это, Рыжик, — холодно перебил ее Ковбой. — И поэтому я — здесь. Включи же, наконец, мозги, — тоне его проскользнуло легкое раздражение. — Увидев меня, ты прямо с лица спала, как будто тебя, и впрямь, застукал старый злобный муж и сейчас всадит тебе за измену в грудь кинжал. Ты прекрасно знаешь, как я… Как мы с тобой смотрим на эти вещи, а что касается нашего условия — ну, ты заигралась, затрахалась… Что ж, разве можно от женщины требовать многого, как поет твой любимый шансонье? Ну, заплатишь за это, лишишься какой-нибудь конфетки… Но неужели ты, и правда, подумала, что я прилетел из Питера на два дня раньше срока — а у меня в Питере серьезные дела, и ты это знаешь, — только ради того, чтобы застукать тебя здесь с мужиком и вставить за это пистон тебе и герою-любовнику? Тем более, что из него герой-любовник, — не обижайся, маэстро, это правда и ты сам это знаешь — как из меня — мать-Тереза?
— Так… в чем же дело?
— А ты как думаешь? — вежливо спросил он.
— Я… Я не знаю.
— Хорошо, — он на секунду задумался. — Почему ты испугалась, когда увидела меня? Ты же прекрасно знала, что никаких… дешевых разборок не будет?
— Я… — она с усилием глотнула. — Я не хотела, чтобы вы встретились.
— Почему? — удивился он.
— Потому что… Это — мое, и я… Я ни с кем не хочу этим делиться. Ни с тобой, ни… Вообще ни с кем.
— Но никто же у тебя не отнимает…
— Я не хочу ни с кем это обсуждать, и я не хотела… Словом, я ответила на твой вопрос, и даже если ты не понимаешь, ты видишь, что я говорю правду. Ты всегда видишь.
— Да, видимо у тебя какие-то, — он усмехнулся, — возрастные… Ты говоришь правду, — кивнул он. — Может быть, только правду, но… К сожалению, Рыжик, не всю правду.
— Почему? — она вскинула на него удивленный взгляд. — Мне больше нечего…
— Рыжик, может быть, я задам вам обоим один вопрос и мы решим это дело в ускоренном темпе?
— Ну… Задавай, чего ты ждешь?
— Слава Богу. Итак, вопрос, ребятки: где ключ от сейфа?
Я удивленно уставился на него, а потом перевел взгляд на Рыжую. Она уставилась на него с точно таким же удивлением, хотела что-то сказать, но он предостерегающе поднял руку, не глядя в ее сторону. Его цепкий холодный взгляд внимательно изучал меня, казалось, залезал в мой мозг и спокойно щупал его содержимое. Потом он встал, подошел к буфету, сунул руку в узкое пространство между буфетом и стеной, картина с мрачным, сюрреалистическим сюжетом (кладбище, крест и какая-то раскрытая книга) отъехала вверх — видимо, она висела на специальной панели, — и на ее месте возникла дверца… Да, это была дверца сейфа, или несгораемого шкафа — я в них не разбираюсь — металлическая дверца со скважиной для ключа, закрытой металлическим «ушком», в самом центре. Вокруг «ушка» были нанесены деления с цифрами. Ковбой снов уставил на меня свой цепкий взгляд и удовлетворенно кивнул.
— Да, — кивнул он, — ты вообще не знал, где он, и видишь его в первый раз. Это довольно старое устройство, открывается простым ключом, никаких наворотов — он даже не насыпной. Единственный секретик — нужно знать, в какую сторону на сколько делений и сколько раз повернуть ключ. Если не знать и повернуть неправильно — включается сигнализация. Рыжик хотя и не знает…
— Я же не знаю, где ключ, — перебила его Рыжая. — И тебе это прекрасно известно. Но…
— Но это — поправимо, не так ли? — улыбнулся Ковбой.
Рыжая вздрогнула, а он негромко хлопнул в ладоши. Тот охранник, что торчал в прихожей, словно ждал этого — он бесшумно возник в комнате, как-то возник в середине комнаты, у стола — и протянул подошедшему к столу хозяину две видеокассеты обычного формата — VHS. Ковбой кивнул, и «ствол» исчез — убрался обратно в прихожую.
— Снимали, конечно, не на эти, — сказал Ковбой, — но мальчики для удобства переписали.
Он подошел к телевизору-двойке, сунул одну кассету в видюшник, уселся на свое место во главе стола и пультом включил видео. По экрану побежали полоски, потом в углу замелькали цифры, а потом появилась… Спальня. И мы с Рыжей — в ее любимой позе (открытой основной массе советского народа в эпохальном фильме «Маленькая Вера») на огромном семейном ложе. Камера снимала почти от двери, только чуть левее — приблизительно от того места на стене, где был выключатель верхнего света с реостатом. Тот самый вечер, когда вместо оргии она напилась, и мы трахнулись перед сном без долгих игр, без всяких изысков — просто, как…
— Прямо как семейная пара, — буркнул хозяин, с легким интересом глядя в экран. — Вы меня даже слегка заинтересовали и… разочаровали. Все-таки…
— Ты стареешь, — резко бросила Рыжая, уставившаяся в экран с опущенными уголками губ и собранными в уголках глаз морщинками… Недобрый прищур… Похожий на хозяина — Squint Иствуд… — Подглядывать за сорокалетней бабой…
— Да, ни за кем я не подглядывал, — поморщился он. — Просто мальчики включили обе камеры, а я взял не ту кассету.
— Но кто велел им включать эти… камеры? — фыркнула Рыжая. — Кто…
— Я, — холодно кивнул Ковбой. — Я велел, когда они доложили мне, что нет ключа.
— Да я даже не знаю, как выглядит этот чертов ключ! — воскликнула Рыжая. — Ты никогда не показывал мне…
— Сейчас я поставлю другую кассету, — перебил ее хозяин, — и мы продолжим разговор. Я бы сразу ее поставил, — добавил он с усмешкой, — но кажется, маэстро увлекся… Маэстро, — повернулся он ко мне. — Разреши, мы прервемся. А эту, — он указал на экран, — я могу тебе подарить, раз уж она так тебе понравилась.
Я, правда, увлекся. Мне давно было интересно, как мы с Рыжей смотримся со стороны, и теперь… Мы неплохо смотрелись. Пожалуй, зря мне казалось, что погляди на нас молодое поколение, мы были бы для них каким-то архаичным гротеском, каким-то анахронизмом, хотя… Кто их знает? Конечно, нам на этой пленке (и не только на ней) далеко до тренированных молодых актеров, и потом, камера снимала статично, без наездов, в одном ракурсе, но… Может, как раз от этого, от этой непохожести на профессиональное порно, и создавалось впечатление какого-то… уюта, какой-то… Не знаю, интимности, что ли. Это не стоило показывать чужим, посторонним. И не потому что я стеснялся своей, прямо скажем, не очень спортивной фигуры или не очень подтянутой и не очень молодой спины и задницы Рыжей — нет, на это мне, в общем, было наплевать. Нет, просто чужие ничего бы не увидели здесь, кроме… Они оценивали бы позу, степень увлеченности, может, подсчитали бы количество оргазмов Рыжей — и все. И остались бы равнодушны, как наверняка остались «стволы» Ковбоя, которые, конечно, смотрели это, когда переписывали на VHS. Вряд ли это могло завести молодых тридцатилетних мужиков, это вообще не было предназначено для завода и могло вызвать интерес только у своих… Странно, но в круг своих, я почему-то мысленно включил хозяина. Это вышло как-то само собой… Это…
Я оторвался от экрана, глянул на Ковбоя и… неожиданно спросил:
— Похоже на… тебя с ней?
— Не очень, — он задумался. — Я могу показать тебе… У нас есть пленки — правда, это было лет пять назад… Со мной… — он щелкнул пальцами и усмехнулся. — Ты… Даже здесь, когда вам обоим не очень хочется, и вы как-то по… Ну, по-семейному, спокойно — она больше берет, а ты… Для тебя это нормально, и ты как-то сам этого хочешь. Может… — он задумчиво повертел в руках «Ронсон», — может, я и зря тебя с ужом сравнивал — ну, когда рассказал про тот случай… Может, ты — как раз и лягушка. Ведь даже здесь видно, что скорее она тобой пользуется, чем ты — ей. Я бы так не сумел…
— Потому что ты не можешь представить другого, — резко сказала Рыжая, внимательно глядя в экран. — Потому что для тебя кто-то обязательно кем-то пользуется, а это…
— Это нормально, — перебил он ее. — Так есть, потому что есть так, и ты это знаешь. Не веришь, спроси у дружка. Маэстро, — повернулся он ко мне, — я прав?
— Да, — сказал я. — Ты — прав. Абзац. Параграф. Кстати, если не секрет… — я задумался, вспомнив какие-то странные красноватые блики, мелькавшие той ночью, когда я вставал отлить, по лицу и плечу спящей Рыжей, за которыми еще так пристально наблюдал Кот. — А камера еще долго работала, после того, как мы… закончили?
— Нет, — Ковбой задумался на секунду. — Минут десять… Она курит сигарету, потом выключает торшер и… Все. А что, были интересные моменты? — в его голосе звучало равнодушное любопытство и легкое нетерпение.
— Да, нет, так… Какие-то отсветы среди ночи — я вставал, ходил в ванну, потом пришел и… Я подумал, может, это камера…
— Камера не дает никаких отсветов, — покачал он головой. — Ее вообще невозможно заметить, если не знаешь, что она есть. Еще вопросы?
— Нет, — качнул головой. — Извини, это просто… так, ерунда.
— Ну, и чудно, — заключил он, не обращая больше внимания на хотевшую что-то сказать Рыжую. — Сейчас поставим другую.
Он, остановил пультом видюшник, встал, подошел к телевизору, вытащил кассету и вставил другую, которую раньше положил на угловой шкаф.
«Снег» на экране, полоски, мелькающие цифры в углу и…
Ужин при свечах.
Камера снимала от аркообразного проема, разделявшего холл и столовую, только чуть левее — примерно от выключателя на стене. Я скосил глаза на это место, но не увидел ничего, кроме выключателя — тоже с реостатиком. Ай, да техника… А я не так уж плох в этом смокинге, а Рыжая — вообще класс! Странная сцена… Прав он, сучара, не по себе я кусок… Не тяну я на такую блядь! И камушек этот на шее… Чужой на мне смокинг, хотя и сидит, почти как влитой, и вообще, все — чужое…
Хозяин сел на место, взял пульт и прибавил звук.
С пьяноватой усмешкой уставясь на меня, Рыжая на экране сказала:
— Денежек хочешь?
Я скосил на нее глаза: Рыжая за столом побледнела и закусила нижнюю губу. Я уставился на экран, где жадно кусая мясо, тот я кивнул и ответил:
— Хочу.
— А больших денежек — хочешь?
— Хочу.
— А здесь жить хочешь?
— Вот ведь какая забавная штука — объектив, — заметил хозяин. — Со стороны-то ведь совсем по-другому смотрится, а, маэстро?
— Угу, — кивнул я, не отрываясь от экрана, где в реальном времени шел вечер при свечах…
— Красиво излагает, — буркнул хозяин, когда Рыжая на пленке разревелась, и выключил телек. — Ты понял, почему она вдруг стала тебя дразнить?
— Ты думаешь, она…
— Я спросил, как ты думаешь, — холодно перебил он.
— Я… не знаю, — честно сказал я. — Со стороны, правда, все по другому… Но в конце концов, это в любом случае, пьяный треп и ты же не…
— Может быть, я больше вам не нужна, — раздался голос Рыжей.
Мы оба посмотрели на нее. Она сидела, вся бледная, сосредоточенно глядя прямо перед собой; вытянутые в прямую тонкую линию губы, придавали ей какой-то незнакомый вид — эдакая волевая дама, средних лет — учительница дряхлая моя… Странный контраст с ее рыжей гривой, ярко-красным лаком на ногтях и вообще — с ней со всей, если знать, что там, под халатиком, и как там, внутри, ниже треугольника рыжих волос… Я почувствовал оживление в области ширинки и подивился… Как там, у классика — подивился Тарас бойкой жидовской натуре…
— Лично мне — нет, — любезно отозвался хозяин. — После этого диалога, не вдаваясь в подробности, могу сказать сразу: мне — нет. В качестве моей жены — тебя больше не существует. Пьяный ли это треп, или не очень пьяный — я не берусь судить, вон, даже маэстро, и тот не знает, — но от жены я такое выслушал в первый и последний раз. Нет-нет, — он небрежно-успокаивающим жестом поднял руку, — это вовсе не значит, что ты сядешь на голодный паек. Мы женаты много лет, я многим тебе обязан, и если ты будешь нормально себя вести, ни ты, ни даже твоя великовозрастная дочурка с ее папочкой — не останетесь голодными. Конечно, до сего момента, ты вообще не считала денег, а теперь тебе придется их считать, но… Тебе будет, что считать. И как бы там ни было, — он еле заметно усмехнулся, — ты будешь гораздо богаче маэстро и всегда сможешь кое-что подкинуть ему, если у вас уж такая взаимная… тяга друг к другу. Если, — с нажимом повторил он, не давая ей возразить — ты будешь вести себя нормально.
— Что… значит — нормально? — спросила она и потянулась к бутылке «Абсолюта». — Ты застал меня с мужиком — здесь. Ты прицепился к пьяной болтовне и… Решил со мной развестись. Ты дашь мне столько, сколько сочтешь нужным. Ты… все равно сделаешь так, как ты сочтешь нужным, — она налила себе и залпом проглотила рюмку. — Так что же тебе нужно услышать от меня? Что тебе вообще нужно — от меня?
— Ключ от сейфа, — ровным тоном произнес Ковбой. — Твой дружок к этому не имеет отношения. Он вообще увидел в первый раз сейф, когда я ему его показал. И он…
— Господи! — раздраженно воскликнула он. — Конечно, он не брал никакого ключа! И я — не брала!.. Я даже не знаю, как он выглядит, я никогда не… Ты никогда не открывал его при мне! Что за дурацкие…
— Рыжик, — негромко проговорил хозяин, и она замолкла. — Зачем так много слов? Ключ был здесь. Кроме тебя и него — он небрежно кивнул в мою сторону, — в квартире никого не было и быть не могло. Теперь ключа нет. Его и вчера не было на месте. Все, что я хочу знать, это — где он?
— Я не знаю, — тихо сказала она. — Если ты скажешь мне, как он…
— Конечно скажу, — терпеливо кивнул он. — Но сначала скажу еще кое-что. Во-первых, его нельзя открыть, не зная кода — не зная сколько раз, в какую сторону и до каких делений поворачивать ключ. Система старенькая, но — вполне надежная… А кроме того, — он посмотрел на нее не с жалостью, а с какой-то… ну, примерно так же, как иногда смотрит на меня моя дочь… как нянька в детском саду — на расшалившегося ребенка, — там нет никаких документов. Это была просто… Шутка. Таких документов вообще не существует, а даже если бы они и были, кто ж станет держать их дома, в хлипком несгораемом шкафчике? — он вытащил сигарету из пачки и щелкнул зажигалкой. — Кое-что… скажем так, взрывооопасное, есть в компьютере, но вытащить это оттуда смог бы только очень хороший программист. Такой, каких во всем родном СНГ — всего пять-шесть, не больше. А там, — он небрежно ткнул горящей сигаретой в сторону сейфа, — действительно бабки — подкожная наличность для разных непредвиденных… Кстати, чуть больше, чем ты сказала. Еще там, действительно, камушки — поменьше, чем ты думаешь. А еще… — Ковбой сделал глубокую затяжку, выпустил красивое голубое колечко, проткнул его тонкой струей дыма (почему у меня никогда не получается так красиво-небрежно!) и как-то странновато усмехнулся. — Еще там — мой талисман. Моя…
— Заячья лапка, — пробормотала Рыжая и кивнула. — Мексиканский сувенир… Но ты же всегда берешь ее с собой…
— А в этот раз — забыл, — он снова затянулся и снова выпустил красивое колечко дыма. — Как-то замотался… Только это — не мексиканский сувенир, родная. И это — не заячья лапка. Ты наверно никогда не видела живого зайца, поэтому…
— Ты сам мне так говорил, — перебила его Рыжая. — Сам когда-то сказал, что привез ее…
Ковбой махнул рукой и раздраженно сощурился — то ли от попавшего в глаза дыма, то ли он, действительно, не любил, когда его перебивают.
— Я просто щадил твои чувства, Рыжик. Ты же у меня… у нас — сдвинута на этом… Это — кошачья лапка, и она вовсе не мексиканская, и с ней связана одна… Неприятная история. Рассказать?
— Не надо, — вздрогнув, быстро сказала Рыжая.
Ковбой перевел взгляд на меня, я проглотил подступивший к горлу неприятный комок, кивнул и сказал:
— Расскажи.
— Ладно, — сказал он. — История действительно неприятная, но я расскажу. Может быть, ты лучше поймешь, что тебе нечего бояться за своего красавца, что я никогда бы не стал… — он повернул голову и посмотрел на лежащего на диване Кота. Кот на мгновение раскрыл глаза пошире и взглянул на него, а потом снова сузил глаза и уставился куда-то мимо. — Я, конечно, не ангел, но одного раза — мне хватило, — заключил Ковбой, помолчал, рассеянно вертя сигарету в пальцах, и откинувшись на спинку стула, резким движением раздавил ее в пепельнице.
— Мне было тогда лет семь-восемь, — сказал он. — Мы жили… Рыжик не показывала тебе, где она жила раньше?
— Показывала, — кивнул я.
— Ну, вот, я тоже жил — с родителями и с братом, — в том районе. Дома Рыжика еще не было, его даже еще не начали строить — там был пустырь, его как раз расчистили под стройплощадку, завезли плиты, обнесли забором… Но забор сразу же сломали, и мы с ребятами — нас было мальчишек пять-шесть из одного квартала — часто играли там, среди плит и… разного хлама. Не помню уже, во что играли, но играли нормально, — он пожал плечами, — конечно, иногда дрались, ссорились, но потом мирились, словом… Обычные мальчишки и обычные игры. Но когда моего брательничка выгнали из школы и этот великовозрастный болван — ему было тогда уже почти шестнадцать — стал от нечего делать слоняться с нами, мелкотой, по улочкам и тому пустырю, наши обычные игры закончились. Начались — другие…
Ковбой задумался и потянулся за новой сигаретой. Он рассказывал в своей обычной повествовательно-спокойной манере, но… Под спокойным тоном смутно угадывалось что-то
(спокойная толща воды… а в глубине — юркие рыбки… такие небольшие, юркие… пираньи?..)
другое. Неспокойное. И не… Впрочем, я не вглядывался. Он говорил, а я — слушал. Внимательно слушал.
— Ему нравилось стравливать нас друг с другом, — сказал Ковбой, — нравилось верховодить, нравилось чувствовать себя королем среди боявшихся и по-рабски обожавших его мальцов, но главное… Ему не столько нравилось, что они боятся его и лезут из кожи вон, лишь бы заслужить его снисходительное одобрение… А одобрял он — разбитые стекла в первых этажах соседних домов, красиво поставленные дружкам синяки, меткое попадание согнутым кусочком проволоки — из натянутой между мальцами резинки — по ногам ковыляющей мимо сломанной ограды пустыря старушки… Не столько это, сколько превращение меня — своего младшего брата — в объект почти такого же поклонения и страха. Он сам с удовольствием играл роль божества — почти недосягаемого в своем величие — а из меня делал наместника этого божества на земле. Божество, оно — где-то там, наверху, и оно, как правило, лишь следит, как его представитель, его наместник творит суд и расправу… Но даже не это было самым поганым, — Ковбой покачал головой и выпустил струю дыма без всяких колечек, просто выдохнул дым, и сразу же снова затянулся, взяв сигарету не как обычно, а большим и указательным пальцами — по-простому. — Самое поганое было то, что мне начало это нравится и… Самое поганое — это роль такого наместника, потому что… — он на секунду задумался, — из всех жалких мальчишек-рабов, из всех пресмыкавшихся перед ним — перед божеством — подхалимов, наместник… Наместник — самый жалкий и самый пресмыкающийся. Он — самый зависимый… Не в жизни, не в игре, не в… — Ковбой щелкнул пальцами, стараясь подобрать слово, — а у себя вот тут, — закончил он и постучал пальцем себе по лбу, так и не подобрав. Но этого было и не нужно.
Я и так его понял.
— Все мальчишки, конечно, лебезили передо мной, боялись меня, — продолжал Ковбой, — и мне это стало нравится, но… Сам я боялся гораздо больше них — боялся не его, не братца, а боялся ударить перед ним в грязь лицом, не оправдать своей высокой должности и потерять свое высокое звание — наместника — под хохот и улюлюканье всей своры трусливых щенков — своих сверстников… Однажды, — Ковбой заговорил чуть быстрее, — мы возились на пустыре и увидели кошку. Там часто бродили кошки — была весна, — но все они боялись людей и при виде нас тут же прятались. А эта… Не боялась. Она сидела и смотрела на нас. На боку у нее светлело круглое пятно — аккуратная, словно специально выстриженная проплешина… «Заразная, — довольно сказал мой братец и скомандовал нам. — Обстрел!» Мы…
— Вы… убили ее?!. - сдавленно выговорила Рыжая.
— Да, — кивнул Ковбой. — Сначала мы… боялись, нарочно мазали, а потом… Вошли во вкус. В азарт… Не знаю, кто попал ей здоровенным обломком кирпича в голову, но братец, конечно приписал это мне. Он торжественно достал свою самодельную финку — предмет восторженной зависти всех мальцов — и заявил, что подарит ее мне, если… — Он запнулся на мгновение. — Если у меня хватит смелости отрезать ей лапу. Он как раз поступил в ученики к… ну, в мастерскую чучельника, и…
— Ублюдок!!. - выкрикнула Рыжая, размахнулась и… Он небрежно поймал ее руку и так же небрежно махнул возникшему в аркообразном проеме «стволу», чтобы тот шел на место.
Рыжая пыталась вырвать руку, но он без видимых усилий крепко держал ее. Она замахнулась второй рукой, он так же небрежно поймал и эту и легонько встряхнул Рыжую, держа за запястья.
— Да перестань ты, — с досадой проговорил он. — Я не садист, я же пытался объяснить… Мы все торчали под каблуком братца, а я — больше всех, несмотря на…
— Ублюдок!.. — заорала она и… неожиданно плюнула ему в физиономию. — Их нельзя убивать!!. Их… нельзя обижать!!. - она задохнулась и скривилась от боли, потому что он тряхнул ее сильнее, видимо, здорово сдавив запястья и слегка вывернув их, а я…
До ее крика, задолго до него, почти с самого начала его рассказа я понял, что он расскажет и сидел и ждал знакомого приступа злобы — ждал застилающих глаза красных пузырей но… Так и не дождался. При ее крике Кот вскочил на диване, выгнул спину и уставился… Не на них — на меня. Я посмотрел в его распахнувшиеся глаза с расширяющимися зрачками, и то ли от ее крика, то ли от этих черных кружков у меня в голове словно соскочил какой-то рычажок, и я понял…
Так уже было один раз, здесь, в этой самой квартире, когда она сказала, они же все равно говорят «мяу», и я тогда вдруг выхватил малюсенький кусочек того большого, какую-то крохотную частичку того целого, что видел в детстве во сне и что…
Сейчас произошло почти то же самое, только намного сильнее и больше. Это было там, это…
Их нельзя убивать, их нельзя обижать…
Я смотрел в глаза Коту, он сел, не спуская с меня внимательного взгляда, и у меня…
У меня не было никакой злобы и… Это невероятно, невозможно, но вместо злобы и ярости, я ощутил что-то похожее на сочувствие к человеку, много лет назад убившему мою первую в жизни кошку, моего первого маленького Зверя, наверняка так и не понявшего, почему и зачем его убивают… Это немыслимо, но я почувствовал что-то, похожее на жалость к хозяину этой квартиры, хозяину Рыжей и в данный момент хозяину моей судьбы — ведь он, правда, мог мигнуть и…
Не мог.
По сравнению с тем большим, кусочек чего я неизвестно откуда выхватил (не из слов Рыжей — ее слова лишь сдвинули у меня в мозгу какую-то заслонку, мешавшую ухватить это), Ковбой вместе со своими охранниками, сейфами, казино и со всей своей властью был каким-то жалким… Нет! Не жалким, не ничтожным, а просто… маленьким.
И совсем… совсем-совсем беззащитным.
И почему-то я твердо знал, что он — уже больше не хозяин, и не только моей, но даже своей собственной судьбы и всего того, что будет дальше. Мне никто этого не сказал — никаких внутренних голосов, я нигде это не прочитал, ни в чьих глазах (и уж кончено, не в глазах Кота, снова улегшегося на диване), я просто
(видел?.. Чувствовал?.. Догадывался?..)
знал.
Ковбой отпустил Рыжую, она уронила руки на стол, голову — на руки и застыла в такой позе; дышала нормально, плечи не вздрагивали. Ковбой, пробормотав «дуреха», вытер лицо салфеткой и глянул на меня. Я спросил — спокойно, почти равнодушно:
— Она была уже мертвая, когда?.. Ну, когда ты?..
— Да, — уверенно и быстро сказал он, только… слишком быстро. — И хватит лирики. Где ключ? — он смотрел на Рыжую.
Она не двигалась, не подняла головы — просто сидела в той же позе и молчала.
— Где ключ? — холодно повторил он, взял ее за волосы, поднял ей голову и повернул к себе лицом. — Или ты скажешь, и все будет цивилизованно, или мы все, включая твоего дружка, поедем на дачу и там…
— Что там? — прошипела она, даже не поморщившись от боли, хотя он очень крепко держал ее за волосы.
— Там тобой займутся мальчики, больно займутся и с фантазией — они это любят — а дружок-маэстро будет смотреть и учиться, как надо получать удовольствие. Я — не буду, я таких вещей не перевариваю, потому что я — не садист и очень этого не хочу, но… Сделаю. А потом, если ты будешь корчить из себя Зойку Космодемьянскую…
— Ты закопаешь меня на участке? Ну, да, там же кого-то уже закопали — давно…
Ковбой расхохотался и отпустил ее волосы.
— Ты действительно поверила…
— Генеральский поселок, — пробормотал я. — Ближе Солнечногорска…
— Ты знаешь это место? — удивленно спросил он. — Что ж, мир тесен, — его колючий взгляд уткнулся в меня и основательно прощупал. — Надеюсь, у тебя там нет дачки?
— Нет, — я качнул головой. — Родители снимали… халупу — сто лет назад…
— А-а, — он отвел взгляд и снова посмотрел на Рыжую с улыбкой. — Никого там не закапывали, Рыжик — жил у бывшего хозяина один придурок, и вроде бы, просил, чтобы его там… но кто бы позволил тогда! — он усмехнулся. — Но комендант поселка служил когда-то вместе с моим папашей, знал меня еще мальчишкой, и по моей просьбе пустил такой слушок, чтобы отбить лишних покупателей и сбросить цену… Правда, я и так купил дом за гроши — детки и внуки переругались — но зачем лишние копейки переплачивать, если можно сбить еще? Так что, это байка, Рыжик, никого там не хоронили и тебя никто хоронить не будет, — вдруг на одно мгновение его лицо как-то неуловимо изменилось и откуда-то изнури выглянула усмешка
(монстра?.. Пираньи?..)
большой тупорылой акулы. Не злобной, нет — акула, ведь вовсе не злобное существо, — а равнодушной и слегка голодной.
— Нечего будет хоронить, — заключил он, чуть понизив голос.
— А где… Где теперь твой брат? — неожиданно для себя спросил я.
Он нахмурился, кинул на меня быстрый взгляд, и пожав плечами, коротко бросил.
— Погиб. В автомобильной аварии — лет пять назад. Не надо соболезнований — всегда был паршивой гадиной. Я его с детства терпеть не мог, особенно после… Что ты так смотришь?
Чутье у него все-таки было феноменальное. Он не мог уловить сочувствия в моем взгляде — я и сам не понимал природу своего ощущения — но он почувствовал в нем что-то неправильное. Не соответствующее тому, что я должен был чувствовать и как я должен был смотреть на него.
— Ничего, — пожал я плечами. — Даже кошке можно смотреть на короля. Но если мне — нельзя, только скажи…
— Ну-ну, — протянул он задумчиво, хотел что-то сказать, но его перебила Рыжая:
— Как выглядел твой ебанный ключ? — сдавленным и каким-то чужим голосом выговорила она. — Или это — секрет?
— Кель выражанс, мадам, — укоризненно покачал он головой. — И какие секреты — от вас, моя донна? Так, кажется, он тебя называет? Я даже скажу тебе код… Влево — на сто, вправо — на двести, еще раз влево — на двести пятьдесят, и опять влево — на пятьсот. А выглядел он, — ковбой усмехнулся, — на случай, если ты не знаешь и его украл домовой, как обыкновенный дешевый нож для разрезки бумаг. Обычная деревяшка, но если нажать одновременно на оба рожка рукоятки перед лезвием, деревяшка отскакивает на пружине и — пред вами ключик…
— С красным шнурком, — пробормотал я, глядя на Кота. — С такой красной ленточкой, продетой…
— Та-а-а-к! — удовлетворенно протянул Ковбой. — Ну, вот, дело сдвинулось. Может, облегчишь всем жизнь — кстати, заодно и себе — и скажешь, где он? И забирай себе рыжую вместе с приданным… Кстати, та дачка — ее, да, и я ей подкину деньжонок. Чуть-чуть. И все будет мило, без увечий и…
— Не верь ему, — вдруг вскинулась Рыжая. — Мило, без увечий, это на его феньке — шилом в печень. Сама слышала…
Ковбой усмехнулся — снова на мгновение выглянула… равнодушная, беззлобная акула. Только уже… чуть голоднее.
— Ну, так как? Скажешь?
Мне ничего не стоило объяснить ему, что я просто видел этот деревянный нож на его письменном столе, рядом с компьютером; еще обратил внимание на то, что это — единственный предмет, как-то выбивающийся из всего интерьера, из всего строгого и дорогого стиля кабинета, и… Он бы поверил мне — он умел различать, когда ему врут, а когда говорят правду, а ведь я бы сказал чистую правду, но…
Это было уже не нужно. В то что происходило сейчас, а началось много лет назад, вмешалось нечто такое, что… Этот Ковбой, или как, там, его ни зови, ничего уже не решал, и вообще, все, что творилось здесь, не имело никакого значения по сравнению с… С чем — я не знал. Знал лишь, что здесь все слишком маленькое, а потому…
Я рассеянно глянул на Кота, повернулся к Ковбою, посмотрел ему прямо в глаза и без всякого вызова, без злости, словно равнодушно отмахнулся от назойливой мухи, сказал:
— А шел бы ты на хуй, маэстро.
Возникла пауза. Рыжая вскинула на меня удивленный и какой-то недоверчивый взгляд, а он… Он помолчал, потом взял пачку сигарет со стола и зажигалку, сунул в карман своей висящей на спинке стула куртки и сказал:
— Ладно, ребята, как хотите. Поехали.
В комнате бесшумно возник «ствол» из холла и встал за спинкой моего стула. Я вздрогнул и начал оборачиваться.
— Сиди спокойно, он тебя не обидит, — успокоил меня Ковбой. — Это на всякий случай, чтобы у тебя глупые мысли в голове не заиграли, а то ты какой-то слишком спокойный, — он остро и пристально глянул мне в глаза и повернулся к Рыжей. — Вставай, Рыжик, нам пора.
— Ты нарочно придумал эту комедию с ключом, — глухо произнесла она. — Ты просто играл в эту… На самом деле, ты все-таки садист, и…
— Вставай, Рыжик, — досадливо поморщился он. — Мне надоела болтовня и эти, действительно, дурацкие игры. Нам пора.
— Мне надо одеться, — с каким-то трудом выдавила она.
— Не надо. На улице прохладно, но до машины дойдешь — накинешь плащ в передней. А ты, маэстро, можешь надеть мою куртку, — он сдернул куртку со стула и протянул мне с усмешкой. — С барского, как ты выражаешься, плеча.
Он, усмехаясь, смотрел на меня, держа крутку на вытянутой руке, и с интересом ждал, как я откажусь. Рыжая встала, и как была в халатике и в босоножках без задников, не глядя на нас, побрела к ведущему в холл проему. Я молча взял у него куртку, молча встал и надел ее (печи и спину приятно обняла дорогая мягкая подкладка, куртка села на меня, почти как родная) и не оборачиваясь двинулся за Рыжей. Рядом со мной бесшумно и мягко (удивительно мягко для такого здорового мужика) шел охранник, а за нами, замыкая шествие — хозяин.
Последним, что я увидел в квартире, чуть скосив глаза на диван, был равнодушно-спокойный взгляд Кота, провожающий нас всех с холодным любопытством…
(Вдруг я вспомнил наш разговор про кошек на пляже — как Рыжая сравнила их «посиделки» с…)
… С холодным любопытством все знающего и ничему не удивляющегося хозяина салона, следящего за нервничающими и делающими вид, что их-то уж никто не одурачит, пока они рассаживаются за круглым столом, новичками-любителями, впервые решившими поиграть в…
Спиритический сеанс.
Прямо у подъезда, мордой к дому, стояла большая, тяжелая «Мазда». Когда мы вышли, один охранник уже садился за руль. Второй обогнал нас с Рыжей, распахнул правую заднюю дверцу и равнодушно застыл возле нее. Ковбой тоже обогнал нас, первый влез в машину, подвинулся и уселся у самой левой задней двери. За ним в машину забралась Рыжая, подобрав полы длинного черного плаща, который она, не глядя, сняла с вешалки в прихожей, и не просовывая руки в рукава, просто накинула на себя, и придерживая ворот у горла, пошла дальше, как заводная кукла. Я на секунду задержался у распахнутой дверцы и взглянул на охранника. Он терпеливо ждал, равнодушно смотря мимо меня. Я окинул взглядом всю его ладную здоровую фигуру, упакованную в дорогой двубортный костюм — ничего сверх, ничего особенного, но меня тут же окатила почти физическая волна опасности. Так же, как и в первый раз, когда я увидел его, открывая ворота под накрапывающим дождичком, эта опасность, эта угроза была направлена не на меня лично, а исходила от него равномерно, во всех направлениях и… Не оставляла мне никаких шансов.
Ни единого.
Я и драться-то толком не умел, и если что и выручало иногда, так это злость — порой отпугивающая, предупреждающая мелкую хищную поросль, мелких хищных шавок, вдруг под приливом инстинкта стаи возомнивших себя волками, что перед ними тоже не совсем травоядное животное. Но сейчас, здесь, это было просто бессмысленно.
Во-первых, у меня не было злости — ни капельки. Во-вторых, стоящий рядом со мной никем себя не мнил, не нуждался ни в какой стае, а просто был тем, чем он был. Тем самым, за кого порой пытаются выдать себя мелкие хищные твари, собравшись в стаю, но при появлении кого — настоящего — с визгом разбегаются, поджав хвосты и припадая брюхом к земле. Ему не нужен был никакой ствол — похоже, Ковбой не соврал, — он, действительно, сам был «стволом», а может… и кое-чем покруче, чем ствол.
Я забрался в машину, уселся рядом с Рыжей, охранник захлопнул за мной дверцу (я машинально отметил, что с внутренней сторону у этой дверцы нет никаких ручек), распахнул переднюю и уселся рядом с напарником. Охранник за рулем повернул ключ в зажигании, «Мазда» мягко рыкнула, несколько секунд поурчала, потом дала задний ход, круто развернулась и плавно набирая скорость покатила к воротам. Они были открыты, а когда фары осветили будку у ворот, я увидел, что она пуста. Машина выскочила в переулок, не снижая, а набирая скорость вписалась в поворот и рванулась к проспекту Мира.
— Что это за «Вольво» стоял во дворе, когда мы приехали? — ни к кому конкретно не обращаясь, негромко спросил Ковбой.
Охранник на пассажирском сиденье быстро обернулся, пожал плечами и почтительно буркнул:
— Не знаю, шеф. А что, не из ваших?
— По-моему, нет, — медленно покачал головой Ковбой. — Сама чистенькая, а номера грязью залеплены.
— В крутого кто-то играет, — пожал плечами «ствол». — На девятисотках никто из серьезных не…
— Ладно, — махнул рукой Ковбой. — Жмите быстрее…
Ствол отвернулся и снова уставился вперед, а «Мазда», не затормозив перед стоп-знаком, вылетела на Проспект Мира, еще прибавила скорость и понеслась к Сущевскому, легко обгоняя редкие машины. По сравнению с ее мягко и без всякого усилия урчащим двигателем, «Волга», на которой мы с Рыжей несколько дней назад подъезжали к воротам, казалась старым трактором.
Всего несколько дней назад?.. Почему же мне кажется, что с тех пор прошло… прошла жизнь? Неужели, и правда, есть инстинкт конца, и скоро будет… занавес? Почему ж я тогда ничего не чувствую — ни злости, ни страха, ни… Хотя бы любопытства и возбуждения от того, что скоро увижу тот самый поселок, тот самый участок и дом, где много-много лет назад, в какой-то другой жизни я… Ах, да, времянку же давно снесли, Рыжая что-то говорила, но дом, летнюю кухоньку… Ведь будет жутко интересно увидеть… Ничего. Никаких чувств. Странно…
— Что молчишь, маэстро? — спросил Ковбой.
— Ничего, — ответил я.
— Ну-ну, — протянул он и скосил глаза на Рыжую. — Ты в спешке нацепила мой плащ, Рыжик.
Она молчала, глядя прямо перед собой.
— Боишься, маэстро? — резко спросил он меня.
— Нет, — машинально выговорил я, подумал и снова без всякого выражения повторил: — Нет…
Своим острым чутьем он опять уловил какую-то неправильность в моем голосе. Он знал, что я должен бояться — я и сам это знал, но… Мне лень было притворяться — да, он бы все равно моментально раскусил бы это. Мне вообще было лень думать, даже не лень, а просто… Это уже было лишним.
— Что ж, — буркнул он, — вот приедем на дачку и…
— А приедем? — неожиданно для себя спросил я и вдруг понял, что я не верю в это. Даже не «не верю», а просто знаю, что на дачку мы не…
— Кончай блефовать, — перебил он резко и как-то напряженно. — Кроме тебя, у меня сейчас есть проблемы посерьезней и…
— Это точно, — нарочно провоцируя его на злость, но одновременно и откуда-то зная, что говорю чистую правду, сказал я.
Протянув руку за спиной у Рыжей, он, словно клещами, ухватил меня за ворот своей же куртки и звякающим шепотом проговорил:
— А ну-ка вспомни свой паршивый переводик — как там было… don't you ever fuck with me, buddy, because when you fuck with me, you'll fuck with…
— Так вот кем ты себя вообразил, buddy! — рассмеялся я. — Ну, какой из тебя монстр? Да, еще — the best! Ты же просто…
Договорить я не успел. Дальше все случилось очень быстро, фантастически быстро — гораздо быстрее, чем пересказывать это словами.
С трудом, из-за его хватки, я повернул голову, посмотрел на его уставившуюся на меня, перекошенную от злобы физиономию, а за ней, в боковом стекле увидел поравнявшуюся с нами светлую тачку — девятьсот сороковой Вольвешник. Тонированное боковое (заднее) стекло «Вольво» не опустилось, а резко упало, и наружу высунулся короткий черный ствол — судя по тому, как его держали две темных руки, принадлежавшие темному силуэту за упавшим стеклом (больше ничего не было видно), это был не пистолет, а автомат.
Рыжая неожиданно повернула голову ко мне и… без звука впилась зубами в руку, сжимавшую воротник моей, вернее, не моей, куртки. Ковбой тоже не издал ни звука, его рука не разжалась, а с силой дернула воротник. Наши с Рыжей головы здорово шмякнулись друг о дружку (она со стоном разжала зубы), и повинуясь мощному нажиму накаченной руки Ковбоя, пригнулись к спинке переднего сиденья. В тот же момент раздался звук, похожий на противную детскую трещотку, и автоматная очередь прошила веером боковое стекло «Мазды» со стороны Ковбоя. Одновременно с глухим треском разбилось и стекло с моей стороны. Никого из нас не задело.
— Ебить… твою… мать!.. — выдохнул наш водила, вильнул влево, ударил в задний борт быстро уходящий вперед «Вольво» и выровнял «Мазду».
Я выпрямился на сиденье (Ковбой выпустил воротник куртки и теперь его рука, как неживая, лежала на плече Рыжей, словно дружески обнимая ее), увидел в переднем стекле быстро удаляющиеся по спуску с Сущевского красные хвостовые огни «Вольво», выползающий из боковой улочки трамвай и…
Красные, уходящие от нас огоньки исчезли, вместо них и ближе них откуда-то вынырнули желтые, ослепительно-желтые круглые фары
(Круглые глаза, и в центре каждого — какие-то черные….)
и ринулись прямо на нас (или мы — на них), не сворачивая. Водила тоже увидел их, резко вскинул голову и… В ветровом стекле, прямо напротив его головы, совершенно бесшумно возникла маленькая круглая дырка, голова сидящего за рулем дернулась и стала медленно, словно его постепенно одолевал сон, клониться к рулю, а руки стали медленно, тоже словно во сне, выкручивать руль вправо. Я оторвал глаза от медленно уходящих влево желтых круглых
(фар?.. Глаз?..)
фонарей, уставился прямо вперед и увидел…
На бешеной скорости мы летели на красный бок трамвая, наверное, продолжавшего спокойно ползти в свою сторону, но для меня — застывшего на месте.
— Осторожней!.. Левее!.. — сдавленно крикнул Ковбой, не понимая, что он кричит зря, что он отдает приказ мертвецу.
Труп водилы, естественно, проигнорировал команду своего живехонького (пока) шефа, красный бок трамвая вырос, как по волшебству, загородив всю дорогу, я зажмурился, и…
Перед глазами все равно стояло что-то красное, бесформенное, как-то странно сыплющееся, но красное, а вдалеке, где-то очень далеко, послышался противный треск и скрежет металла
(нож по стеклу?.. Но откуда здесь взяться ножу?)
сдавленный женский крик
(Рыжая?.. Ну, чего она кричит?.. Ведь, ей же никто не пихает…)
чей-то короткий хриплый вопль, быстро перешедший в глухой булькающий вздох засоренной и наконец-то пробитой вантузом ванны
(откуда здесь ванна?.. И разве может засориться «Джакузи»?..)
И все.
Выключился звук, как за мгновение до этого выключилось изображение (я сам его выключил, зажмурив глаза). Но даже потом, когда я в первый раз за всю сознательную жизнь потерял сознание (выключился — оказывается, это до смешного просто), у меня перед глазами (или еще перед чем-то, что даже в выключенном состоянии все равно продолжает слабо воспринимать внешнюю среду) оставалось что-то красное. Не кровавое, не жидкое, а… Не знаю. Просто темно-красный цвет. Какой-то красный…
… тусклый свет заливал всю огромную, неуютную квартиру, красными струйками лился из всех окон, от стен, потолков, отовсюду, и я бродил по ней и искал Кота, чтобы забрать его и уехать отсюда. Мы же оставили его здесь, и теперь я должен найти и увезти его домой. В холле стояла переноска, но она была пуста.
В спальню сквозь раскрытые жалюзи проникали лучи заходящего, багрово-красного солнца, и у окна, освещенная этим холодным, тусклым светом стояла моя бабка — вся высохшая, сгорбленная, щурящая свои почти слепые глаза, уставленные на меня.
— Кто?… Кто это? — с беспокойством спросила она. — Кто пришел?.. Кто…
— Это… Это я, — сказал я, но не услышал своих слов, из раскрытого рта не вылетело ни звука. — Я ищу кота, моего Кота, он где-то здесь, — говорил я, но по-прежнему беззвучно, только…
Только она слышала меня, хотя перед смертью уже почти ничего не слышала — была почти глухая и слепая.
… Кота-а, — насмешливо протянула она и вдруг рот ее злобно скривился. — Уличная кошка не станет жить в городской квартире, ты, идиота кусок! — брызгая слюной заорала она мне. — Не станет! Убирайся отсюда — здесь тебе не место!..! Убирайся, шоб тоби повылазило и выбери, наконец, то, что ты хочешь! — она пошла на меня, согнувшись почти пополам, выставив перед собой скрюченные пальцы рук, и с пальцев у нее закапало, засочилось что-то красное, что-то… бурое, но не засочилось, а…
Я попятился, вышел из спальни, захлопнув дверь, и добрел до кабинета. Там никого не было. Я подошел к окну, выглянул наружу и увидел мрачный пустырь с валяющимися на нем бетонными плитами, какими-то железяками, освещенными все тем же багровым заходящим солнцем (странно, что же здесь — два солнца, ведь спальня выходит на другую сторону, а там тоже…). Я тупо посмотрел на пустырь сверху и стал соображать, закрыта ли входная дверь — ведь если не закрыта, Кот мог убежать на этот пустырь, и там… Что — там, если никакого пустыря там нет, там должны быть дома и шоссе… Но все равно, надо сходить и проверить. Надо…
— Тебе бы надо, понимаешь, гроб с музыкой, — раздался позади задумчивый голос, я обернулся и увидел сидящего в кресле за компьютером старого полковника — бывшего хозяина нашей «дачи», наливавшего в граненый стакан из мутной бутыли какую-то жидкость. — А пустырь, не пустырь, — полковник выпил, — это, брат, все так, щепки, мусор, — он пожевал губами, подумал и сказал: — Главное, понимаешь, выбрать, а остальное… Вот, что, ты думаешь, я тут пью, — он кивнул на бутылку
— Самогон, — машинально ответил я. — Удар по печени…, - я посмотрел и увидел, что там вовсе не самогон, а что-то бурое, что-то…
— По пе-е-чени, — усмехнувшись, протянул полковник. — А ну, иди отсюда! — вдруг рассердился он. — Иди, говорю, не место тебе здесь! Печень… Теплые сортиры, не теплые… Тут, понимаешь, уже гроб с музыкой! А ты — катись туда и выбери себе хоть лимонов ящик, хоть от письки, понимаешь, хрящик… Пошел! — он замахнулся на меня бутылкой, и оттуда полилось что-то бурое, но не полилось а… Я быстро отвернулся, боком протиснулся мимо него к двери и…
Поплелся в ванную. Там, перед зеркалом стояла Рыжая, и я увидел в зеркале, что она водит по ресницам кисточкой, от которой на веки отскакивают какие-то красные капельки… Нет, не капельки, а…
— Что… Что ты делаешь? — спросил я, и опять не услышал своего голоса, но это было неважно, я знал, что она слышит, как слышала его моя умершая бабка в спальне.
— Как — что? — удивленно нахмурилась она. — Ресницы крашу, ты что, ослеп? Это — святое. А ты что тут делаешь? Ты не должен быть здесь… — рот ее вдруг злобно скривился…
— Я ищу кота, — быстро и все так же беззвучно проговорил я. — Он где-то здесь, и я должен забрать его, увезти домой, потому что…
— Здесь нет никаких кошек! — рявкнула Рыжая, отвернулась к зеркалу, заплакала, но снова стала водить кисточкой по ресницам. — Моя кошка давно умерла, а ты иди туда и выбери, наконец… А-а, твою мать! — она осеклась, и стала тереть глаза, а с ресниц у нее закапало что-то темно-красное, что-то почти бурое, только не закапало, а как-то…
В черной «Джакузи» раздался всплеск, я посмотрел туда и увидел, что из воды высунулся… Цыган. Он отфыркался, повернул свою массивную голову старого, но еще грозного, быка в мою сторону и протер глаза.
— Уличная кошка не станет жить в городской квартире, — устало произнес цыган. — Даже в таких хоромах — не станет. Она сделала свой выбор, а ты — еще нет. Тебе надо понять, что ты больше не мальчишка, тебе надо идти туда… Посмотри, какая грязная вода, только погляди сюда… — я взглянул и увидел, что вода не грязная, а темно-красная, бурая и… Это была не вода, не вода, она не лилась, не брызгалась, а… — Иди отсюда! — вдруг рассердился цыган, и ухватившись громадной ручищей темных трупных пятнах за борт ванной, сел, а я…
Я вышел из ванной и побрел в столовую, и в кухонном отсеке увидел стоящую у рабочего столика другую свою бабку — Герцогиню… Перед ней на столике была большая эмалированная миска, а в ней — кусок бурого мяса, и Герцогиня резала его огромным ножом.
— Ты… Ты не знаешь, где мой Кот, — хрипло и почти беззвучно выдавил из себя я. — Я оставил его здесь, я знаю, что он где-то здесь, но никак не могу…
— Ты ничего не знаешь и ничего не можешь, — презрительно фыркнула Герцогиня, — а чего еще ждать от упрямого хохла! Но ты — даже не упрямый хохол. Даже твоя мать, этот Сидор Лютый в юбке, сделала свой выбор, а ты…
— Помоги мне!.. — взмолился я. — Мне никто не хочет помочь, только ты можешь… Я же — твой внук, я…
— Ты — ни рыба ни мясо, — раздраженно перебила она меня. — У твоего деда было пятнадцать костюмов, он любил женщин, но умел выбирать, а ты так и не научился… Перево-о-дчик, — насмешливо протянула она и с раздражением стала резать мясо все быстрее и быстрее.
Я устало опустился на стул возле овального стола, не зная что делать дальше, а Герцогиня в очередной раз взмахнула ножом, и… В миску отлетел кусок ее пальца, из обрубка плеснула темно-красная струя крови и миска стала наполняться этой бурой, густой…
— Вставай, — тряхнула меня за плечо пришедшая в столовую Рыжая, — ей же больно, нужно приложить к ране пиявку…
— Что она понимает, твоя рыжая шикса, она даже ма-аленьких пиявок боится, а уж настоящих… — насмешливо фыркнула Герцогиня, продолжая поднимать и опускать нож и отрезая от других пальцев и от торчащей… нет, не руки, а обрубка кошачьей лапы все новые и новые кусочки. — Она знает, что такое настоящий страх, — словно про себя пробормотала бабка, — а боль… Это сладкая боль, — вдруг злобно прошипела она, — а ножи — тупые! И иди туда вместе с ней, тебе еще не время быть здесь, ты еще ничего не выбрал, катись отсюда, кати-и-и-тесь оба, вы мне надоели… — миска уже почти до краев наполнилась этой темно красной…
— Вставай! — повторила Рыжая, тряся меня и впиваясь в плечо ногтями. — Ну вставай же! — но я не мог встать…
Я не мог встать, не мог оторвать глаз от миски, через края которой уже переливалась темно-красная кровь… Нет, не переливалась, а пересыпалась, и не кровь, а…
Песок.
Темно-красный, почти бурый…
… Песок.
Везде вокруг был темно-красный песок, и во рту у меня был песок, и сидел я, расставив ноги и свесив голову, на песке, и Рыжая трясла меня за плечо, и сдавленным голосом твердила:
— Вставай!.. Ну, вставай же!..
Я тупо оглядел бесконечную пустыню, простирающийся куда-то в… никуда красный песок, редкие круглые глыбы из того же песка
(валуны?..)
висящий в пустоте наверху багрово-красный
(круг?… Тарелку?..)
диск и склонившуюся надо мной Рыжую, без плаща, в разошедшемся на груди халатике, босую
(где ее босоножки, она же была в босоножках, таких… без задников, вроде сабо…)
и дрожащую мелкой, противной дрожью.
— Где мы? — тупо спросил я, хотя уже понял, где мы, и не ждал от нее никакого ответа, потому что она не могла этого понять, не могла знать, не могла видеть мой старый детский сон и… Вообще не могла быть здесь, но…
Она была.
Повинуясь ее тянущей руке, я послушно встал, повернулся и метрах в пятнадцати от нас увидел сидящего в раскорячку на песке, спиной ко мне, Ковбоя, а неподалеку от него — стоящего на коленях, боком к нам, охранника, «ствола», с изрезанной, кровоточащей физиономией, ухватившегося обеими руками за неровный кусок стекла, торчащий у него из горла, и издающего какие-то странные звуки, похожие на бульканье засоренной ванны,
(разве может засориться «Джакузи»?..)
пробитой, наконец, вантузом.
— Идем, — прошептала Рыжая, потянув меня прочь от них, и я послушно двинулся за ней, попятился, не отрывая глаз от Ковбоя и его телохранителя и чувствуя, что мои ноги бредут не по ровной поверхности, а одолевают пологий подъем, увязая в рыхлом, сухом песке.
Ковбой медленно поднялся на ноги, не взглянув в сторону подыхающего охранника, задрал голову к висящему в небе диску, секунду стоял неподвижно, потом повернулся к нам, уставился бессмысленным взглядом на меня, и…
Я понял, что делало его таким сильным и таким… маленьким — одновременно. Не знаю, правда ли, что воображение делает человека и зверя великим, но оно дает возможность хотя бы на время принять то, что… Принять невозможно. Оно помогает не сойти с ума, когда случается что-то невообразимое, немыслимое, не укладывающееся в обычные, нормальные рамки существования. Оно… У Ковбоя его просто не было.
Ковбой мог существовать лишь в том мире, где все было ясно и понятно. В мире, где есть ясные понятные цели, которых нужно добиваться, и он умел их добиваться, умел решать почти любые проблемы, умел спокойно и твердо идти к их решению, умел выигрывать и проигрывать (что гораздо труднее) в согласии с любыми жесткими, несправедливыми, порой нелогичными законами и правилами, если только мог понять, осмыслить эти правила и законы. Но если все правила и все законы сыпались, как карточный домик, как… песок у нас под ногами, и оставался лишь этот песок, он… Он сыпался, рассыпался вместе с ними. Чтобы он мог действовать, чтобы он мог оставаться самим собой, ему нужна была какая-то понятная цель, и…
Он увидел перед собой эту цель, и «песчинки», из которых он был слеплен и которые начали было рассыпаться, снова плотно слиплись друг с другом.
— Стой, — хрипло выговорил он, полез в карман джинсов и вытащил маленький револьвер с коротким стволом, одновременно выдернув из этого же кармана, что-то еще, какой-то небольшой сверток, упавший на песок.
— Стой, или ты… ляжешь! — он наставил на меня ствол, и я уставился в маленькое черное отверстие, маленькую черную дырочку, глядящую прямо мне в лоб и готовую выплюнуть маленький кусочек свинца, который легко и просто — так просто — мог оборвать весь этот кошмарный бред, всю эту жуткую…
Не мог. Здесь — не мог, здесь не было таких правил, по которым кусочком свинца можно уничтожить, ликвидировать жизнь. Здесь эти правила просто не работали. Я не сомневался в этом, я это знал, но все равно не мог оторвать глаз от маленького черного отверстия, пока…
За спиной Ковбоя раздался пронзительный вой, похожий на сирену милицейской тачки, расчищающей дорогу перед правительственным кортежем. Ковбой круто развернулся, я скосил глаза на раскачивающегося на коленях и по прежнему держащегося за торчащий из глотки кусок стекла телохранителя и увидел за ним, неподалеку от громадного «валуна»…
Огромная, длиной в два или три человеческих роста, толстая — больше человеческого обхвата — черная тварь, очертаниями напоминавшая тупорылую рыбину без плавников и хвоста, быстро скользила по песку к булькающему взрезанной глоткой «стволу», издавая на ходу этот жуткий, сиренообразный вой. Она была похожа на
(… ящерицу? Акулу?..)
громадную пиявку. Но она не ползла, не извивалась, а просто стремительно двигалась вперед, прямо на охранника.
Подобравшись к нему вплотную (ногти Рыжей впились под курткой мне в шею, я почувствовал у себя на шее, сзади, ее горячее, обжигающее дыхание) «пиявка» раскрыла… Нет, это трудно было назвать пастью, просто ее туповатое рыло распахнулось в обе стороны, как створки огромного шкафа, и вверху и внизу тусклым металлическим блеском сверкнули… Не зубы, а две сплошные, заостренные по всей плоскости треугольником, дуги, похожие на… изогнутые трамвайные рельсы.
Вой сирены перешел в пронзительный визг циркулярной пилы. Ковбой вскинул руку с револьвером, раздалось три или четыре негромких хлопка, но пули с холодным звяканьем отскочили от черной
(чешуи?.. Шкуры?.. Панциря?..)
поверхности твари, не оставив на ней ни единой отметины.
«Пиявка» повернула распахнувшуюся пасть (или то, что у других животных называется пастью) набок, «створками» пасти обхватила туловище охранника, снова вернула пасть с торчащим в ней телом в прежнее положение, задрала ее («ствол» отпустил, наконец, торчащий у него из глотки кусок стекла и как-то комично всплеснул руками) и без видимых усилий сомкнула «створки» наглухо.
Послышался негромкий — очень негромкий — хруст, и с каждой стороны ее тупого рыла отвалилось по темному
(темный двубортный костюм, такой строгий, к нему бы зонтик и… котелок…)
кровоточащему обрубку. Нет, с одной стороны отвалилось два кусочка — две ноги в темных брючинах, срезанных как ножом выше коленей. Кровь лилась из двух обрубленных ляжек и хлестала густым потоком из отрезанного куска туловища (как раз по середине грудной клетки) и сливалась с темно-красным песком, быстро растворяясь в нем, сливаясь не в него, а с ним, словно превращалась в такой же песок…
— Бежим! — выдохнула мне в шею Рыжая. — сейчас она прикончит его! Быстрее…
Мы повернулись и побежали, увязая ногами в песке, с трудом преодолевая пологий подъем (странно, в том детском сне красная пустыня была вся ровная, а тут почему-то какой-то склон…), нет, мы не бежали, а… Почему-то медленно шли, медленно брели по песку, не оборачиваясь и прислушиваясь к тишине за нашими спинами, ожидая снова услышать тот пронзительный вой «сирены». Но шли мы не очень долго, и остановились не от воя, а от…
Сзади раздался… свист… Нет, шорох… Нет…
Шипение.
Словно зашипела готовая разорваться громадная кастрюля-скороварка, величиной с бензиновую цистерну, выпускающая через клапан в крышке последний перед взрывом пар.
Мы медленно повернулись, и рядом с огромным «валуном» я увидел… Заслоняя весь горизонт, там сидела… Сидел…
Вытянув вперед слегка пригнутую, но все равно закрывавшую висевший высоко в пустоте красный диск, голову, раскрыв невероятную в своей жуткой, немыслимой величине и красоте пасть, обнажив чудовищные, сверкающие снежной белизной
(Бивни?… Бивни не растут оттуда, и… У кого на земле могут быть такие бивни?..)
клыки и уставив на изогнувшуюся в его сторону черную «пиявку» громадные, горящие холодным желтым огнем, круглые фары глаз, там сидел…
Там сидел ЗВЕРЬ.
Я вдруг ясно понял две вещи.
Я понял, почему их называют семейством кошачьих, в честь самого маленького члена этой…
Кошка — зачем-то живущий там, у нас, рядом с нами, маленький представитель всего семейства — лишь уменьшенная во сто, в тысячу, в Бог знает сколько крат
(частичка?… Сестричка?..)
проекция ГЛАВНОГО существа, настоящего ГЛАВЫ семейства, рядом с которым вся роскошная мощь любого тигра, рыси, пантеры
(Господи, кто же ТЫ?.. Felis…Felis catus… Panthera… Нет! У нет такой этикетки, такого лейбла, который мог бы к ТЕБЕ подойти! ТЫ — вообще не для нас!..)
и прочих членов этой семьи — не больше силы детского заводного паровозика, поставленного рядом с настоящим локомотивом, легко везущим длинный товарняк. Потому что ОН — не просто БОЛЬШОЙ и СИЛЬНЫЙ
(Господи, ОН же величиной с дом, хотя… здесь, сейчас, все величины и пропорции как-то сдвинулись, смешались…)
а потому что ОН…
Я понял то, в чем когда-то, давным-давно был точно уверен, а потом так же точно разуверился. Я понял, что на свете
(На каком?.. Нашем — белом?… Или этом — темно-красном? Господи, да, какая, к черту, разница!..)
есть СОВЕРШЕНСТВО. И потому ОН — Главный. И ему не надо это доказывать, потому что ОН есть совершенство, потому что ОН просто ЕСТЬ и сидит передо мной, и…
Он уже не сидел.
Зверь взвился в воздух, заслонив собой почти всю свинцово-серую пустоту наверху, тут же, без всякого перехода, без паузы во времени завис над черной ползучей гадиной, выпустил из передних лап
(Господи, они же толще телеграфных столбов… намного толще!..)
тускло сверкнувшие отблесками красного диска наверху, кривые, почти метровые когти
(сдавленный вскрик Рыжей за моей спиной…)
и…
Повернувшая свое мерзкое тупое рыло к нему, «пиявка» страшно заверещала, а Зверь мягко невероятно, невозможно мягко для такой махины) приземлился рядом, передней лапой — острыми кривыми саблями когтей — слету распоров броню гадины, от которой раньше, не оставив никаких отметин, отскочили пули из револьвера Ковбоя.
Когти распороли… пропороли «пиявку» насквозь, Зверь легко поднял лапу с нанизанной на громадные когти, мерзко извивающейся (внизу, из «брюха» у нее торчали четыре коротких лапы — вот почему она не извивалась, двигаясь по песку — а между двумя парами лап торчали острые кончики когтей Зверя) и с предсмертной мукой верещавшей тварью, и стряхнул ее с лапы на песок. Из оставленных когтями рваных дыр в спине хлынули густые струи темно-красной жижи, «пиявка» корчилась, раскрывая и закрывая пасть, пыталась двигаться, но вместо этого лишь перевернулась на спину — короткие лапы задрались вверх, из рваных дыр на брюхе тоже выплеснулись струйки крови — потоньше, а Зверь вскинул другую лапу, снова вонзил когти уже в брюхо твари, глянул на нее (с любопытством), сделал лапой какое-то движение, словно как-то налег на нее своим весом, и… Раздался противный хруст, еще более противный, какой-то чмокающий звук, и «пиявка» развалилась на два истекающих кровью куска, резко оборвав свой ужасный визг.
Зверь потрогал один дергающийся кусок лапой с почти убранными когтями (виднелись только кончики, но эти кончики могли пропороть человека насквозь), подцепил его, поднял и бросил. Потом потрогал точно так же другой, опять подцепил и опять бросил — подальше, чем первый. Потом вернулся к первому, резко наклонил к нему голову, понюхал (кажется), выпрямился, сел, и опять подцепив лапой, поднес к морде. Внимательно рассмотрев его, он раскрыл пасть, показав свои жуткие клыки, на которых блестели капельки слюны, и…
Я не стал смотреть, как он будет жрать кусок «пиявки», но не потому что мне было противно, а потому что взглянул на другое — на…
Прямо к нам заплетающейся походкой шел… нет, почти бежал (только медленно, очень медленно) Ковбой, нелепо размахивая руками, в одной из который он все еще сжимал револьвер. Но он не понимал, что он держит в руке, он вообще ничего не понимал — с перекошенным, раскрытым в беззвучном крике ртом, безумными, вытаращенными глазами и бестолково машущими в воздухе руками он был похож не на Клинта Иствуда, а на плохую пародию на паршивого комика, а я…
Точно так же, как в Зоопарке, когда мы стояли перед клеткой с леопардом, рядом с маленькой девчушкой и ее мамой, я вдруг увидел Ковбоя двумя парами глаз — своими и… Еще одними — тоже моими, но одновременно и… Чужими.
Я видел Ковбоя одновременно и нормальным, привычным способом, в цветном и объемном изображении, но еще и в… Не цветном и не черно-белом, не объемном, а каком-то красноватом и двухмерном, но очень четком, и…
И еще, я не только увидел, но ощутил Ковбоя — почувствовал бешеный страх, дергающийся в каждой клеточке его мозга и тела, бешеное желание куда-нибудь скрыться, исчезнуть, затаиться и переждать.
Это дергающееся передо мной существо, наполненное теплой и сладкой кровью, никуда не денется. Оно попытается убежать, попытается сопротивляться, но оно — слабее, и потому оно — мое. Мне некуда спешить, потому что я — не только сильнее, но и быстрее. Когда я захочу, я прыгну, сомкну челюсти на его нежной — такой восхитительно нежной — шее, легко перекушу ее, и дивная струя красной, горячей кровищи хлынет мне в… Пасть!
Я увидел эту «картинку», и где-то в глотке
(нет — глубже, ниже!)
родилось глухое и сладкое ворчание, глухой рык.
Уставленные на меня — в меня — зрачки Ковбоя расширились так, что закрыли все глазные яблоки.
А потом…
Ни о чем не думая, не обращая внимания на забравшиеся под воротник куртки (его куртки) и царапающие мое плечо ногти Рыжей, повинуясь какому-то безотчетному и непреодолимому желанию, инстинкту, я сделал шаг вперед, размахнулся
(как-то странно — не рукой, а плечом и всем корпусом, — как никогда не умел…)
и выждав,
(как-то не по-человечески равнодушно, словно не я сам, а что-то другое управляло мной…)
когда Ковбой приблизился на нужное расстояние,
(в уставившихся на меня глазах с неестественно расширившимися зрачками мелькнул какой-то проблеск мысли, рука с револьвером дернулась и начала подниматься в мою сторону…)
и с острым наслаждением впечатал свой кулак прямо в его раскрытый перекошенный рот, прямо в ровные ряды белых зубов,
(Blend-a-med — укрепляет зубы и яйца… С зубами у тебя теперь плоховато, маэстро, а как с яйцами?)
вдохнув на секунду запах дорогого одеколона
(Denim-aftershave… Ну, как, маэстро, все в твоей власти?..)
и дернувшись, как от электрического разряда, от проткнувшей всю руку, от костяшек пальцев и до локтя, острой и… Сладкой боли.
Ковбой отлетел назад, брякнулся навзничь, выпустив из разжавшихся пальцев револьвер, и покатился… Прямо к лапам Зверя.
Зверь облизнулся (значит, уже проглотил, дожрал кусок пиявочной твари) и с любопытством уставился на распростертое прямо перед ним, крошечное тело.
Давай, мысленно крикнул я, прикончи эту сволочь, отплати ему за ту… за маленькую, и Зверь протянул свою лапу и…
Ковбой, лежа на брюхе, поднял голову, уставив на нас вытаращенные глаза и темно-красный провал в том месте, где были ровные ряды белых зубов (здорово я ему врезал, мелькнула у меня довольная мысль, и моя рука отозвалась сильным отголоском все той же, сладкой боли), и пополз к нам. Зверь осторожно подцепил его лапой и перевернул на спину, как таракана. Ковбой, как таракан, засучил руками и ногами, а Зверь опять подцепил его лапой и снова осторожно перевернул — теперь на живот. Ковбой опять пополз, им двигал самый сильный на свете инстинкт — инстинкт жизни, а Зверь повторил все снова, и до меня дошло…
Какое там отплати, какой же я мудак, если мог подумать…
Зверь играл, играл с ним в свою обычную игру, как кошка играет с мухой, с жучком, и конечно, игра эта закончится для Ковбоя тем же, чем для жучка — игра кошки, но какое там отплати, это же смешно, смешно, чтобы он всерьез стал…
Зверь быстро нагнул голову до земли, осторожно ухватил Ковбоя белыми клиньями клыков, выпрямился, вздев на огромную высоту крошечное, сучащее конечностями тельце, и тут у Ковбоя прорезался голос — он истошно заорал. Зверь фыркнул, тряхнул огромной головой (что за писк?), выпустил встряхнутое тело (я так не играю!), и оно медленно, как при замедленной съемке, полетело вниз и каким-то бесформенным кульком брякнулось на песок.
Тряхнув головой, Зверь не рассчитал своей жуткой силы, а вернее жуткой хлипкости человеческого тела по сравнению с его силой, и на песок шмякнулся уже не Ковбой.
Судя по неестественно, совершенно неправильно разбросанным и торчащим как-то все стороны сразу конечностям тела, в нем не осталось ни одной целой косточки. Вот так — быстро, просто, без спецэффектов…
Судя по тому, как брякнулось и больше уже не шелохнулось тело, оно еще до падения уже стало мешком с костями и жидкой кашей, когда-то бывшей сердцем, легкими, печенкой и прочими атрибутами здорового, сильного организма зрелого мужчины, который всего около часу назад твердо (и не без оснований) считал себя хозяином своей и наших судеб, хозяином положения и собирался поиграть с нами в свои игры.
— Доброй охоты, — пробормотал я, и вдруг на меня стал тяжело наваливаться жуткий, противный и какой-то потный страх. Я…
Я понял, что больше ничего не стоит, не бежит и не ползет и вообще не движется между нами и… Зверем.
А Зверь…
… Вдруг встал на все четыре лапы, выпрямился во весь свой громадный рост и пристально уставился куда-то в сторону, в простирающуюся в бесконечность, в никуда, медно-красную пустыню. Ногти Рыжей впились мне в шею, и она потянула меня назад.
— Не двигайся, — почти беззвучно прошептал я. — Ради Бога, не двигайся и не вздумай заорать, если… хочешь жить.
Последнее прозвучало фальшиво, и кажется, она это почувствовала, судя по тому, как расслабились и дрогнули ее вцепившиеся в мою руку пальцы.
Кошки не желают и не могут заниматься несколькими делами одновременно, они занимаются ими по очереди — заканчивают с одним и переходят к следующему. Зверь покончил с мерзкой тварью, разодранные останки которой валялись перед ним. Потом поиграл с этими кровавыми (если это — кровь) кусками и сожрал один из них. Потом поиграл с Ковбоем, но не рассчитал свою силу — игра закончилась, едва успев начаться. Теперь он отвлекся на что-то вдалеке — что-то, слышное лишь ему одному, но…
Когда он покончит с выяснением природы этого неведомого раздражителя, он повернется к нам и… займется нами. Станет играть нами. Играть своими похожими на метровые серповидные бритвы когтями. Играть не с нами. А нами. И тогда нам уже ничего не поможет — никакие попытки доказать ему, что мы ему не опасны и никогда не станем на него нападать…
Нападать? Господи, да он и сам это знает! Что может быть опасно, для такого существа? Чего вообще может бояться такое создание? Мы же для него просто крошечные игрушки, и…
Конечно, он станет играть нами и убьет, играя, потому что Главная Его Игра — убийство, а главная Его Суть — эта игра. Потому что он так создан, если…
Если он — Кошка.
А чем он еще может быть? Если животное выглядит, как кошка — неважно какого размера, — если оно ведет себя, как кошка и если оно мяукает, как кошка, значит…
Но мы не слышали, как он мяукает… Мы вообще не слышали никаких… Кроме вырвавшегося из его пасти страшного выдоха, шипения перед прыжком, но… Шипят не только кошки. Шипят…
Зверь приоткрыл пасть, раздвинув усатые губы, снова показав невероятные, страшные клыки, на которых, вспыхивая красными искрами — отблесками горящего наверху диска — сверкали капельки слюны, и… Откуда-то изнутри мой хребет обдало леденящим холодом, так что позвонки, казалось, примерзли друг к другу и гибкий позвоночник превратился в твердую сосульку.
Не знаю, сколько децибел было в этом «Мя-я-я-у», но это было «Мя-я-я-у»…
Я понял, что Рыжая сейчас закричит, завопит во всю силу своих легких — издаст этот противный истерический женский вопль, который всегда так неприятно режет слух, но который сейчас, после оглушившего барабанные перепонки и сковавшего мертвым холодом мой хребет «Мя-я-я-у», будет для меня не громче и не важнее комариного писка… Я стал ждать этого крика и ждать… конца, лишь моля Бога, чтобы он был быстрым, но прекрасно зная, что быстрым он не будет. Зверь не испортит себе Игру, не повторит своей ошибки с Ковбоем. Теперь он правильно рассчитает свою жуткую силу и как следует растянет свою серьезную забаву. Сейчас… Через долю секунды Рыжая заорет, и забава — начнется. Вместо этого…
— Скажи стишок, — прошептала она сзади.
Все, устало подумал я, она спятила… Она рехнулась, просто сошла с ума, и… Слава Богу. Нет лучшей защиты от боли, чем безумие, ну почему же ко мне не пришло это избавление, почему у меня не поехала крыша? Почему всем всегда везет, а мне?.. Почему-почему-почему-поче…
— Ну, скажи стишок, ну, пожалуйста, — зашептала она, опять впившись ногтями мне в руку. — Ну, я прошу, мне очень страшно, мне нужен стишок, ну скажи, скажи про рыжую блядь, а не то я сойду с ума, ну пожалуйста… Идет?
Сумасшедшие никогда не говорят, что они могут сойти с ума. Для сумасшедших неприемлема сама мысль о сумасшествии, применительно к ним самим. Впрочем, я не психиатр. Но она не сошла с ума. А может, сошла, и… вместе со мной. А если я тоже рехнулся, если кто-то услышал мои жалобные причитания и любезно сдвинул мне «крышу», то что я теряю? Стишок? На здоровье…
— Идет, — прошептал я в ответ, не поворачиваясь к ней, а лишь слегка откинув назад голову, чтобы ей было слышно. — Идет… рыжая блядь по дорожке. У нее… — хватка ее пальцев, обхвативших мою руку, слегка ослабла, — заплетаются ножки, — странно, но мне почему-то стало как-то полегче. — Оттого спотыкаясь, идет, что ее кто-то классно е…
Договорить я не успел. Зверь быстро повернул голову в нашу сторону, мгновенно развернулся на всех четырех лапах, мягко и совершенно бесшумно, хотя сделать это бесшумно при его размерах было невозможно, но он сделал это, и…
Опять сел, обвив колоссальным хвостом передние лапы (каждая — толще телеграфного столба, ей Богу, толще), глядя куда-то поверх наших голов, куда-то — на уровне своей головы, возвышавшейся над нами метров на… не знаю, на сколько — все пропорции в этом мире давно перепутались у меня в голове.
— О, Господи, — услыхал я за собой тихий хриплый шепот Рыжей. — Госсссподии…
Зверь не мог ее услышать на таком расстоянии — даже я с трудом расслышал ее сдавленный шепот, хотя ее губы почти касались моего затылка, — но…
Он услышал.
Его огромное правое ухо отвелось назад, из передних лап чуть выдвинулись острые кончики громадных когтей и зарылись в красный песок, а конец хвоста — этой невероятно огромной и гибкой змеюги, одного взмаха которой хватило бы, чтобы вышибить дух из двадцати или ста таких, как мы с Рыжей, — стал мерно покачиваться вверх и вниз и из стороны в сторону…
Неужели какая-нибудь мышь, подыхающая в когтях кошки, понимает, какая красота сейчас прикончит ее, играючи оборвет ее жалкую жизнь? Неужели и ее инстинкт самосохранения, ее инстинкт жизни — сильней которого нет ничего в каждой живущей твари — тоже отступает перед этой жуткой, невыразимой никакими словами и никакими мыслями красотой, как отступил он во мне, внутри меня, став чем-то, не то чтобы ненужным, но второстепенным, не главным…
Инстинкт жизни вопил от страха в каждой частичке моего тела, в каждом нерве, в каждой клеточке издерганного, измученного мозга, но что-то внутри меня если и не заткнуло эти вопли, то заглушило их, отодвинуло куда-то, чтобы они не мешали восхищаться потрясающей красотой этого сидящего передо мной… громадного воплощения силы и грации, этого совершенства…
Что-то физически толкнуло меня вперед, заставило сделать несколько заплетающихся шагов по направлению к Зверю, задрало мою голову вверх
(… уткнулся взглядом в основания его лап, грудь и шею, каким-то краем сознания понимая, что мне нельзя смотреть в его глаза)
свело судорогой глотку и стало выдавливать из нее…
— Кк-х-то ты? — хрипло выдавил я. — Кто? — невыносимо трудно далось лишь первое слово, а потом слова стали вырываться все легче и легче, словно они давно уже и искали выход, и надо было пробить лишь первую брешь в сдерживающем их барьере, а дальше…
— Ты есть!.. Я всегда знал, что ты — ЕСТЬ! И Ты меня убьешь… Ты должен убивать, я знаю, так надо! Я отдам тебе всего себя, все, что хочешь но… Тебе это не нужно. Тебе не нужно ничего, вообще НИЧЕГО, ты просто ЕСТЬ, и… Спасибо, что ты ЕСТЬ, что ты дал мне… Дал увидеть ТЕБЯ! А теперь… Кончай со мной, но… Только скажи, кто ты ЕСТЬ, и кто — я, скажи, ну пожалуйста, скажи, а потом покончи со мной, потом прикончи меня, я приму это, как… как есть, как надо… Зачем жить таким, как я, если есть ТЫ, если увидел ТЕБЯ, только скажи, кто ТЫ, потому что я… хочу быть с ТОБОЙ, хочу быть ТОБОЙ, хочу… Только скажи, слышишь, я хочу знать! Я могу, я должен знать… Ккхтооо ТЫЫЫыыыы…
Мой голос сдох, как велосипедная камера, из которой выпустили последние остатки воздуха, иссяк, и я сам иссяк, как сдувшийся шарик, и мне стало все равно, все — все равно, даже то, что Зверь вдруг быстро опустил голову (позади меня все-таки раздался истошный, истерический вопль Рыжей, цепляясь за меня, она сползла на песок, но мне было все равно), и прямо передо мной
(возникли?… появились?.. очутились?..)
были его глаза.
Огромные, круглые, желтоватые с зелеными крапинками фонари, светящиеся ровным, холодным и каким-то яростным светом, а середину каждого прорезал громадный (вертикальный эллипс) зрачок, черный, как…
Нет такого слова, нет такого цвета, нет и не может быть вообще ничего такого, с чем можно было сравнить эти ромбовидные, с обтекаемыми углами, черные… колодцы. Я знал, что в них нельзя смотреть, знал, не зная, откуда я знаю это, и все равно, прикрыв глаза в жалкой инстинктивной попытке уберечься от
(… от чего? От силы, которая отнимет у тебя жалкое трепыхание твоей жизни, просто играючи, даже не заметив того?..)
вплотную подобравшейся смерти, заглянул в один из черных сгустков темноты, которая не была темнотой, которая была… в которой было… было…
ВСЁ.
… Темнота и Свет… Жар и Холод… Любовь и Ненависть… Равнодушие и Отчаяние… Нежность и Злоба… Убийца и Жертва… Сама Жизнь и Сама Смерть…
Все то, что существует и ЕСТЬ по отдельности и никогда не может соединиться, слиться в одно, существовало, БЫЛО там вместе, было одним единым сгустком, одним единым потоком, одной неделимой сутью и…
Все мое сознание, каждая клеточка всех живых нервных окончаний, каждый участочек живой плоти — стали рваться прочь от этого, как маленький издыхающий зверек до последнего мгновения вырывается из пасти жрущего его зверя побольше. А что-то внутри меня, в самой глубине какого-то колодца, отдаленно похожего на…
(на черный зрачок Зверя, как похожа на сверкающую лавину огромного водопада маленькая капелька моросящего дождя…)
Это что-то стало робко, боязливо и неудержимо стремиться в прямо противоположную сторону, прямо к… ЖЕРЛУ этой страшной, отталкивающей и зазывающей БЕЗДНЫ.
Словно в насмешку меня заставляли сделать то, на что я давным-давно не был способен, заставляли выбирать, но не между жизнью и смертью (смерть была неизбежной, что бы я ни выбрал), а между смертью и чем-то, таким же страшным и непостижимым, как смерть.
Невозможность сделать какой-то выбор и невозможность не сделать его причиняли такую тупую, режущую боль и вызывали такую безысходную, словно сверлящую какой-то садистской бормашиной тоску, что…
Когда я краешком глаза увидел, как громадная лапа приподнялась и двинулась ко мне, я даже испытал что-то, вроде облегчения — ко мне двинулась смерть, может быть, мучительная и жуткая, но
(мы тебя не больно зарежем?.. Хрена лысого…)
она избавит меня от этого мучения.
Лапа с глубоко втянутыми когтями зависла надо мной, сбоку от меня, повернулась, из-под огромных, розоватых и неправдоподобно нежных
(не может эта нежная, розоватая кожица выдерживать такой вес, ЕГО вес, не может…)
подушек на мгновение высунулись острия когтей, и на каждом вспыхнули тусклые красноватые искры — отблески горящего над нами медно-красным огнем диска… Я зажмурился.
Меня что-то мягко коснулось…
Что-то знакомое… Что-то близкое, родное и чужое…
Мягкая кошачья лапка — это высшее проявление нежности и ласки, на которое только способен маленький Зверь, не прирученный, неизменный, много веков живущий…
Блаженное ощущения тепла и покоя заползло в каждую щелочку моего дергающегося от боли сознания и слизнуло боль, как чей-то мягкий язык слизывает остренькую соринку с воспаленного глаза. Смерть — приятна, успел подумать я, разлепив вздрагивающие веки и медленно приоткрывая вдруг заслезившиеся глаза, почему все так боятся ее, так ненавидят, так тупо хотят оттолкнуть… Смерть — это тепло и покой… это где нет боли, где нет тоски, где… с тебя снята наконец эта проклятая Кара, это жуткое невыносимое наказание ВЫБОРОМ — несправедливое, ненужное, не…
Лапа слегка напряглась, чуть сблизив розоватые подушки и обдав меня каким-то ровным, мощным гулом — слабым отзвуком всей, таящейся в ней энергии… Она слегка напряглась, словно лениво и нехотя показав, какая сила, какая мощь скрыта в ней, и…
Мягко оттолкнула меня в сторону, не пожелав играть в жестокую и страшную — для меня, и забавную, серьезную и правильную — для него, игру… Оттолкнула, не играя, а… Прочь
(катись… уходи… уползай…)
от себя, от мерно покачивающегося из стороны в сторону конца громадного хвоста, от черного колодца огромного вертикального зрачка — входа
(…окна? Двери? Или лишь проекции, изображения? Кто знает… Кто может знать, кроме Того, Кто зачем-то создал ее…)
в невероятную, не доступную пониманию ни одной живой твари, не живую, не мертвую, а существующую, СУЩУЮ бездну… ВЕЧНОСТИ.
Толчок лапы сделал выбор за меня — не помог мне, не пришел мне на помощь, а равнодушно показал, как легко и просто может сделать выбор тот, который ЗНАЕТ, кто он есть и… За кем поэтому всегда стоит, в ком поэтому всегда живет, в ком всегда ЕСТЬ Тот, Кому Все Равно, для Кого ВСЕ — РАВНО и ВСЕ — РАВНЫ, от мала до велика, ибо нет ни мала, ни велика в подвластной лишь Ему Одному ВЕЧНОСТИ и постижимом лишь Ему Одному ЗАМЫСЛЕ…
Толчок лапы был мягкий, но… Мягкий — для нее, а я от этого толчка пролетел метра два, задел ногами за валявшуюся на песке без сознания Рыжую и брякнулся навзничь, распластавшись на песке, как выброшенная на берег моря медуза, успев лишь схватить Рыжую за руку, вцепиться в ее ладонь и не выпустить, не отпустить, не бросить…
И последним, что я увидел перед тем, как затылком врезался в мягкий песок, была громадная морда Зверя с раздвинутыми усатыми губами и раскрывшейся пастью, задранная вверх, к красному диску, полыхнувшему ослепительной вспышкой и расколовшемуся
(то ли там, наверху, то ли в моем вырубающемся сознании)
на тысячи сверкающих рубиновыми искрами осколков…
А последним, что услышал… Что распороло мои барабанные перепонки, как раньше когти Зверя распороли мерзко извивавшееся тело гадины — «пиявки», — было усиленное во сто… тысячу… Бог знает, сколько крат, вырвавшееся из громадной глотки равнодушное «Мя-я-яу».
Вырвавшееся не для того, чтобы что-то сказать мне
(кто я такой, чтобы Ему — говорить со мной?…)
не потому что Он хотел напугать меня или успокоить
(что я такое, чтобы Ему — пугать или утешать меня?…)
а потому что…
Потому что КОШКИ ГОВОРЯТ «МЯУ».
Потом…
Ничего.
Я раскрыл глаза и увидел красноватые резные ножки стульев, четырехлапую толстую ногу овального стола карельской березы, а левее огромный экран телевизора со «снегом». Я подумал, что снова
(вошел?.. Влез?.. Попал?…)
окунулся в какой-то кошмар, но услышал негромкое требовательное мяуканье, повернул голову влево (как же у меня затекла шея!) и увидел Кота, сидящего у мойки, возле пустой миски, и выжидающе смотрящего на… Нет не на меня, а на диван, возле которого я сидел на полу, расставив согнутые в коленях ноги, и на котором…
Я повернулся (как же у меня затекло все тело!), поднял голову и уставился на Рыжую, сидевшую с поджатыми под себя ногами на диване — обхватив себя обеими руками, она старалась унять дрожь (у нее это не получалось) и смотрела на Кота.
— Он хочет есть, — сказал я не потому, что хотел сообщить ей этот и без того очевидный факт, а чтобы послушать звук собственного голоса… Чтобы узнать, звучит он, или я опять лишь раскрываю рот, а оттуда не вылетает ни….
Голос звучал, причем звучал вполне нормально — не хрипел, не заикался, не срывался на фальцет.
— Да, — сказал она (тоже вполне нормально), перестала дрожать и спустила ноги с дивана. Двигалась она как-то замедленно, словно все тело у нее тоже затекло.
Я подтянул к себе ноги, перевернулся, встал на колени, положил правую руку ей на ляжку, легонько оперся на нее, чтобы подняться на ноги — совсем легонько, но тут же скривился от боли, потому что… Мы оба посмотрели на мою распухшую руку с окровавленными и уже начинающими синеть суставами пальцев, а потом — друг на друга. Рыжая снова задрожала, опять обхватила себя руками и с трудом выдавила:
— Значит… это было…
— Угу, — кивнул я и осторожно (в руке еще пульсировали отголоски боли) погладил ее ногу. — Было…
— Это было там… — уже легче произнесла она. — Там, где ты когда-то… На том самом месте, где ты — с мотоциклом?..
Я опять кивнул.
— И мы не… Не умерли? — как-то совсем по-детски, наивно спросила она.
— Задай вопрос полегче, — устало выговорил я. На меня и вправду, помимо затекшего, ноющего тела и пульсирующей тупой болью правой руки, навалилась какая-то тупая усталость. Спать не хотелось, лежать — тоже, хотелось просто закрыть глаза и отключиться на время, а может и…
Навсегда.
Это не усталость, понял я, это — то, что мы видели и что… просто не помещается в… ни во что, чем мы воспринимаем окружающую среду… Мы слишком маленькие, чтобы оно поместилось… Нет, оно — слишком большое… Мы…
Мне нужно было что-то сделать, мне нужно было какое-то действие, чтобы хоть как-то… отвлечься, мне нужна была цель. Я обвел глазами огромную комнату, уставился на «снег» на экране телевизора, перевел взгляд на кассету, лежавшую на крышке углового шкафа… Значит вторая была все еще в видаке — ну, да, никто же не вынимал ее. Ее надо…
— Надо стереть кассеты, — пробормотал я, поднялся на ноги, добрел до стола, уселся на стул, взял пульт и включил перемотку…
Когда кассета перекрутилась на начало, я нажал на кнопку записи и наверное случайно задел кнопку четвертого канала, потому что «снег» на экране пропал, возникла картинка…
— Серьезная авария произошла примерно полтора часа назад на одном из московских проспектов, в районе Сущевского Вала, — сообщил нам ведущий выпуска новостей Михаил Осокин. — Иномарка, принадлежащая крупному московскому предпринимателю, была обстреляна из неизвестной автомашины — по свидетельству редких прохожих, марки «Вольво», бежевого или серого цвета, — и на огромной скорости врезалась в трамвай. Из пассажиров трамвая никто не пострадал. Трое находившихся в иномарке — владелец, телохранитель и шофер, — погибли сразу, до приезда скорой помощи и работников правоохранительных органов. По предварительным данным от пулевого ранения в голову скончался лишь водитель, владелец же и охранник погибли в результате столкновения, причем, любопытная деталь, — Осокин глянул прямо в экран, его худое, интеллигентное лицо как-то осунулось и… постарело, — охранника, сидевшего рядом шофером, выбросило из машины через ветровое стекло на трамвайные рельсы, и… — Осокин на мгновение запнулся. — Тело его было разрезано колесами трамвая на несколько частей. Я прошу прощения за столь кровавые подробности, но именно так было указано в полученной нами сводке происшествий, — Осокин помолчал, глядя прямо перед собой, потом перевел взгляд на камеру, выдавил улыбку и сказал. — Это все новости последнего выпуска на канале эн-тэ-вэ. Я с вами прощаюсь, а вас ждут еще новости спорта…
Появилась рекламная заставка, потом молодой красивый брюнет в белом халате зашевелил губами…
— Every time you eat… Каждый раз во время еды…
Я выключил телевизор, оставив включенным на записи видак, и тупо уставился на пульт. Никаких мыслей в голове не было. Одна унылая пустота, и… трудновато дышать.
— Что ты крикнул ЕМУ?
— Кому? — спросил я машинально, уже зная, про кого она говорит.
— ЕМУ… Большому? Когда ударил моего мужа, и он покатился прямо к… к ЕГО лапам, и…
— Рыжик, я… Я ничего не кричал, я… Просто подумал…
— Нет, — настойчиво перебила она, ты крикнул! Я — слышала!.. Ты крикнул что-то… Что-то вроде: «Прикончи… за маленькую!» — Рыжая яростно замотала головой. — Ты просто не хочешь сказать, ты… Что-то скрываешь… Зачем? Неужели я и сейчас, после всего, такая… такая…. — Она расплакалась. — Чу… Чужая?..
Во мне шевельнулась жалость, но я задавил в себе этот слабенький хилый «росток», потому что…
Потому что в мозгу у меня, как на видеомагнитофоне, прокручивалась «лента» с нашим ужином… при свечах. И лента кассеты, которую сунул в видак Ковбой — на которой действительно прокручивался наш ужин при свечах и на которой я увидел, что она была тогда вовсе не такой пьяной, какой хотела казаться.
— А ты — не скрываешь? — спросил я.
Все еще плача, она помотала головой.
— Тогда расскажи мне кое-что, — она подняла на меня заплаканное лицо, посмотрела в глаза и медленно кивнула. — Когда мы ужинали, ты вроде как напилась и стала предлагать мне… Ну, рассказывать про сейф и как мы отошлем документики, — она вздрогнула, но не отвела взгляд. — Ты — шутила? Ты — валяла дурака, или?…
Она отвела взгляд. Ожидая ответа, я молчал. Она — тоже. Потом она вздохнула и тихо сказала:
— Не знаю.
— Вот как?
— Да, вот так, — огрызнулась она. — Я… не хотела его убивать, но тогда он бы меня… Слушай, я не могу тебе сейчас рассказать все, но поверь, я просто хотела посмотреть, как ты ответишь, как ты станешь… Твою реакцию, и… Я не знаю. Правда, не знаю! Ты, — она опять заглянула мне в глаза, — не веришь мне? Ты думаешь… — она запнулась и осторожно положила руку мне на плечо.
(…Мягкая кошачья лапка с глубоко втянутыми маленькими, словно игрушечными, коготками? Или… не маленькими? И совсем не игрушечными. Не так уж она безобидна, и совсем не мала, моя… наша «Рыжая»…)
Я вяло пожал плечами, покачал налившейся тяжестью головой и сказал:
— Да, нет, Рыжик… Забудь. Я — просто так…
— Расскажи мне
Я встал, подошел к столу, уселся на стул, взял в руки пульт и уставился в темный экран, не видя его, вообще ничего не видя и ни о чем не думая. В голове была полная пустота, все мысли — связные и бессвязные — куда-то подевались, осталась одна пустота, какая-то тусклая и бесформенная, без картинок, без звуков…
— Расскажи, — громче повторила Рыжая, оторвав меня от бессмысленного созерцания пульта от телека, зажатого в ноющей распухшей руке.
— Что? — с какой-то вялой неохотой спросил я.
— Все… Тут есть… Было что-то еще, чего я не знаю… А ты — знаешь. Знаешь!.. — с неожиданной силой повторила она. — За какую маленькую ты хотел отплатить? Нет, хотел, чтобы… чтобы ТОТ отплатил?..
— Хорошо, — помолчав, сказал я. — Правда, мне почти нечего… Но ладно. Пошли, — я встал со стула, и не дожидаясь, пока она слезет с дивана, побрел к аркообразному проему, ведущему в холл, и — к кабинету.
Она пошла за мной, за ней следом с недовольным видом двинулся Кот, обогнал ее и меня, первым вошел в открытую дверь кабинета и вспрыгнул на подоконник. Я тоже подошел к окну, обернулся, поманил ее пальцем к себе, и когда она подошла, обнял за плечи и ткнул в раскрытые жалюзи окна.
— Что ты там видишь? — спросил я.
— Как — что? Дом… Дальше — еще один… Там, кстати, эта сучка живет — домработница… Та-а-нечка, — процедила она сквозь зубы. — Она-то и увидала Кота в окне…
— Точно — дома? — перебил я. — Больше ничего?
— Нет… Ну, фонари вон там горят, детская площадка… А за вторым домом шоссе, его не видно отсюда, но я знаю…
— Несколько дней назад, — я помолчал, собирая усталые мысли и почему-то с трудом втягивая в себя воздух, словно он стал каким-то плотным, каким-то слишком густым, — я видел из этого окна пустырь… Неясно так видел, словно сквозь дымку какую-то. Помнишь, еще спросил у тебя, что это за стройплощадка?
— Ага… — кивнула она. — Помню, но… там же нет никакого пустыря.
— Нет, — сказал я, — сейчас там нет никакого пустыря. И никакой стройплощадки, — я отошел от окна и сел в кресло, стоявшее у письменного стола. — Но тогда он там был. Я видел его, потому что когда-то давно, в детстве… Иди сюда.
Она подошла я усадил ее к себе на колени, перекинул ее ноги через подлокотник кресла, чтобы ей было удобно сидеть, и… Рассказал ей про свою первую кошку, про то, как подобрал ее на даче, про то, на какой даче, про полковника и его друга-цыгана, про пустырь на месте ее, еще не построенного тогда, бывшего дома, про то, что увидел потом, через пол годика, на этом пустыре, про…
Когда я закончил, я почему-то почти задыхался. Но не от своего рассказа, не от множества слов — я рассказал ей, если не всю мою жизнь, то, наверное, самое главное в ней, и уложил этот рассказ всего в несколько десятков слов
(вот сколько слов занимает главное в человеческой жизни…)
но почему-то выдохся. Мне было трудно дышать…
Она молчала, глядя на меня своими широко открытыми блядскими глазищами. Потом она медленно покачала головой и тихо сказала:
— ОН не отплатил… ЕМУ было все равно… Он просто…
— ОН просто играл, — кивнул я. — Кошка охотится и убивает. Это — ее суть, ее игра и… Ей нравится убивать, если… Если она — кошка.
— Но… — Рыжая поперхнулась. — Тогда почему ОН не убил нас? — вдруг перебила меня она. — Почему ОН не стал… играть с нами? А?
— Кто знает… Зато одно мы теперь знаем про них точно, — я попытался выдавить усмешку, но кажется, это вышло неважно — Помнишь, ты спросила… На водохранилище… Почему их называют семейством кошачьих — в честь самых маленьких?
— О, Господи, — прошептала она и нервно, как-то… по-кошачьи облизнулась.
— Вот именно, — я попытался подмигнуть ей, но кажется, это вышло еще хуже, чем перед этим усмешка. — Теперь мы… Мы с тобой — знаем, почему… Знаем — кто главный, кто Хозяин Джунглей, — с трудом выговорил я. — И может быть, еще знаем, что они делают — маленькие — когда садятся в кружок и часами… Может быть, знаем, с кем они говорят.
— Господи… — снова прошептала Рыжая, вся дрожа, а потом крепко стиснув меня и прижавшись лицом к шее, глухо спросила:
— Ты не уйдешь от меня?
— Куда я уйду? Уже почти ночь… И зачем? Ведь мои приезжают только…
Она замотала головой.
— Я не про сегодня. Ты… не уйдешь от меня совсем? Не бросишь меня? Ты… будешь обо мне помнить?
— Хочешь, чтобы я бросил жену, дочку и остался с тобой… насовсем?.. — с трудом выговорил я, мне что-то мешало говорить, мешало…
(Что значит, будешь обо мне помнить? Почему она о себе, как будто о мертвой?…)
— Ага, — она быстро закивала, слезла с моих колен, сделала шаг к зеркальным створкам шкафа, повернулась ко мне и посмотрела мне прямо в глаза. — Может, не сразу, не сейчас, но… Скажи сейчас, чтобы… Чтобы я знала. Мне… — она поднесла руки к груди, а потом ладони скользнули к горлу. — Надо знать… Я должна… Черт, как же… трудно дышать!
Вдруг, ни с того ни с сего у меня в мозгу включился «рубильник» воображения — включился сам, словно вышел из-под моей власти, из под моего контроля и зажил сам по себе, чего раньше с ним и со мной никогда не случалось… И еще: воображение — моя любимая игрушка, — включилось, но как-то нечетко, смазано, как… Если сравнить с каким-то механизмом, то это устройство словно дышало на ладан, работало с натугой, еле-еле, будто… В последний раз.
Вишневый «Мерседес» (не 190-й, а куда круче) останавливается перед шлагбаумом, у въезда на территорию нашего дома и охраняемую стоянку. Из будки моментально выскакивает слегка поддатый мужик в кителе без погон и военной фуражке без кокарды, с морщинистым, изрытым оспинками лицом и отвислым красным носом — вылитый зав. отделом техники безопасности того самого НИИ, где я когда-то… Радостно кивая на ходу, он торопливой трусцой бежит к воротам, открывает их и поднимает шлагбаум.
Рыжая жмет на газ, лихо вкатывает на охраняемую территорию, «Мерседес» пролетает мимо аккуратно подстриженного газончика, описывает изящную дугу и застывает на расчерченном белыми полосами асфальте — она не дает себе труда развернуться и встать как положено, между двумя полосами, ограничивающими одно место, а встает поперек полос, заняв сразу два.
Небрежно накинув лайковую куртку на плечи, я вылезаю из машины, и ожидая, пока она накинет на руль замок, вытаскиваю из кармана куртки пачку сигарет, из кармана черных джинсов — золотой «Ронсон», и закуриваю.
Из соседнего с нашим подъезда выходит субъект, лет пятидесяти пяти в дорогом черном плаще и с черным кейсом, в сопровождении здоровенного верзилы, несущего над ним раскрытый зонт, и неторопливой уверенной походкой делового человека направляется к стоящей за четыре полосы от нашего «Мерседеса» черной «Волге». Проходя мимо меня, он надменно кивает, и я отвечаю ему ироническим полупоклоном, одновременно подмигнув охраннику, трусящему за ним следом с раскрытым зонтом, хотя дождя практически нет — так, чуть накрапывает. Верзила в ответ слегка ухмыляется, но тут же с вновь посуровевшим, окаменевшим лицом отворачивается, распахивает перед супрефектом заднюю дверцу «Волги», потом захлопывает ее за ним, быстро обегает «Волгу» и плюхается за руль. «Волга» фыркает и катится к воротам, а из нашей тачки, наконец-то, вылезает Рыжая, включает бипером сигнализацию и вопросительно смотрит на меня. Я киваю, подхожу к ней, обнимаю за плечи, она обхватывает меня за талию (у меня опять есть талия или намек на нее — тренажеры, массажеры и прочая херня), и мы в обнимку идем к подъезду. На пол пути нас догоняет отставник из будки, и забежав передо мной с заискивающей улыбочкой спрашивает у меня, а не у Рыжей:
— Помыть? Или сегодня не…
Я киваю, вытаскиваю из кармана куртки черный кожаный бумажник, достаю оттуда двадцатидолларовую купюру и протягиваю ему. Он осторожненько берет ее и произносит не допускающим возражения тоном, страстно желая, чтобы это прозвучало не по-лакейски, а по-военному:
— Будет сделано.
— Только не халтурь, — с наигранной строгостью говорю я и тут же растягиваю губы в дружеской улыбке, давая понять, что мы все равны, а если кто и равнее, так это не имеет значения — демократия, блядь, она на то и есть демократия… блядь.
— В лучшем виде, — с дешевой претензией на солидность заверяет отставник, просияв, как апельсин, от моей улыбки и демонстрируя все свои семь-восемь желтых, как дольки того же апельсина, зубов.
Я киваю, он отлипает, и мы заходим в подъезд.
— Балуешь его, — фыркает Рыжая в лифте, внимательно разглядывая в зеркале свое отражение.
— Я хочу — я плачу, — пожимаю я плечами, сую руку ей под плащ и под алую блузку, берусь за левую грудь и легонько сдавливаю ее ладонью. Рыжая реагирует, как… гипсовая девушка с веслом. Я убираю руку.
Войдя в прихожую, я сую руку за зеркало, чтобы щелкнуть тумблером сигнализации, потом передумываю, кладу руку ей на плечо, разворачиваю к себе и спрашиваю:
— Ты не хочешь меня?
— Я? — она высоко поднимает брови. — А ты не заметил, что последнюю неделю, ты лапаешь меня только перед зеркалом в лифте?
— Я…
— You, you — она насмешливо щурится. — Да меня же просто нет. Ты и в лифте когда лапаешь, не на меня в зеркале смотришь, а на свою руку. Я в тачке иногда жду, что ты мне скажешь спасибо и двадцатку протянешь, — она усмехается и вдруг хватает меня за ширинку. — А ты меня хочешь?
Я уже хотел было протянуть руки ко всему, что раньше так действовало на меня — к груди, к заднице, к шее, но… Под ее рукой ничегошеньки не оживает, не набухает, не… Полный штиль.
Она с усмешкой убирает руку, отвернулась и пошла в холл, на ходу бросив:
— Выключи.
Я сую руку в скрытую за зеркальной стеной нишу и выключаю сигнализацию. Потом зеваю и… выключаю «рубильник».
Рыжая стояла и ждала ответа. Ответить мне было нетрудно, но я хотел, чтобы она поняла смысл ответа — весь его смысл.
— Ты хочешь, чтобы я сказал прямо сейчас? Прямо так взял и выбрал? — спросил я.
— Да, — твердо выговорила она и добавила чуть тише: — Пожалуйста…
— Но ведь ты не дура, и ты понимаешь, что выбрав тебя, я выберу и все, что к тебе приложено.
— Да, — кивнула она.
— И тебя это совсем не трогает?
— Нет… — как-то хрипло сказала она, резко мотнув рыжей гривой. — Меня это не «не трогает». Меня это не ебет.
— Но это есть, это — часть… выбора. Зачем нам закрывать глаза, делать вид… притворяться? Зачем hypocrisy? — я смотрел на нее с каким-то внезапно проснувшимся странным интересом. — Не мой жанр. И не твой… Не наш.
(… Она явно что-то скрывает от меня. Я вижу… Я сыграл какую-то роль в сложной игре, её игре, только эта игра вышла из-под её контроля, и теперь она растеряна…)
— Я знаю, — кинула она и… продолжала ждать.
Все, как-то отстраненно подумал я, я сказал ей всю правду. Она знает меня таким, какой я есть. Я ни за что себя не выдаю — ни за что другое. Она видела мой страх перед ее мужем-покойником, видела, как я стал трусливо заискивать перед ним, стоило ему глянуть на Кота. Она видит, как мне нравится все, что покупается за деньги, как мне нравятся деньги… А что сильнее влияет на выбор — она сама или… dolce vita… Пускай потом сама ломает себе голову и грызет печенку, если захочет, а я… Я ведь, если честно, и сам не знаю. Ладно, она ждет, ей не по себе, она мучается, а их нельзя мучить, нельзя обижать….
— Останусь, — легко и как-то равнодушно выговорил я. — Прямо сейчас. Считай, уже остался, развелся, расплевался, но… Мне все равно придется съездить домой.
— Зачем?
— Ну, взять свои вещи…
— Какие?
Я хотел что-то сказать, но… задумался. А правда, какие? Мой маленький компьютер — здесь… Что еще я нажил за двадцать с лишним лет трудовой деятельности?.. Без чего мне не обойтись? Ах, да, шмотки…
— Ну, шмотки — не могу же я ходить всю жизнь вот в этом…
Я вдруг сообразил, что на мне до сих пор роскошная лайковая куртка Ковбоя (кстати, там в кармане должен лежать золотой «Ронсон», если только я не выронил его на… песок) и что теперь эта куртка — моя… И не только куртка…
Рыжая усмехнулась, повернулась к шкафу, резко распахнула зеркальные «купейные» створки, и обернувшись ко мне, спросила:
— Этого тебе не хватит? На две жизни?
Кот отвернулся от окна, круто развернулся на всех четырех лапах
(Господи, как же похож на…)
и прыгнул в шкаф.
— Ну, вот, — довольно кивнула Рыжая. — Он тебе все показал.
— Слушай, ты, конечно, богата… Ну, по сравнению со мной. Ты — богатая… вдова, — я легко выговорил это слово, и она очень легко восприняла его, даже не поморщась, — но я… Я зарабатываю гроши, а если нет притока, бабки… Любые бабки — кончаются, а сейф… Мы никогда его не откроем, ведь у нас нет…
Кот завозился в шкафу, из-за створок показался сначала его распушенный хвост, потом он, невидимый нам, развернулся там, внутри, и из-за створки высунулась его морда, с зажатым в зубах красным… Красной ленточкой. Или шнурком. Мы уставились на него, и Рыжая… расхохоталась.
Она смеялась и кашляла, согнувшись почти пополам, прижав ладони к горлу, и никак не могла успокоиться, а я…
Я подошел к шкафу нагнулся, осторожно вынул из пасти Кота красный шнурок,
(… он легко выпустил его, облизнулся и посмотрел мне в глаза — поиграем?)
вытащил из шкафа дешевый на вид нож для бумаг, повертел его в руках, надавил сразу на оба рожка рукоятки у лезвия, деревянное лезвие отскочило, брякнувшись на ворсистый ковер, и в руках у меня оказался торчащий из деревянной рукоятки небольшой сейфовский ключ.
Рыжая вдруг перестала смеяться, резко выпрямилась и уставилась на меня с каким-то странным выражением лица. Ей, наконец, с запозданием пришло в голову то, что мне — пришло сразу.
— Господи, — прошептала она, — там же… это. Там же…
— Да, — сказал я.
— Черт с ним, — сдавленно и глухо выговорила она. — Давай выкинем этот ключ и забудем про него. Черт с этими бабками, мы не будем голодать… Забудем про них, ну, пожалуйста, не надо открывать, я… Прошу тебя, я просто не смогу смотреть…
Я повернулся и двинулся к двери.
— Господи, неужели ты станешь?… — крикнула она.
— Стану, — не оборачиваясь, пробормотал я,
(А вот это уже моя игра, это — мне решать…)
— Не знаю, как остальное, но… она — моя, — и вышел из кабинета.
Откинув металлическое «ушко», я вставил ключ в прорезь и вспомнил…
(— Я даже скажу тебе код… Влево — на сто, вправо — на двести, еще раз влево — на двести пятьдесят, и опять влево — на пятьсот…)
«0» был в центре кружочка с делениями вверху, «500» — напротив, внизу. Я повернул ключ четыре раза (после каждого поворота раздавался негромкий щелчок — верно), открыл дверцу, выгреб прямо на пол много аккуратных банковских пачек (только сто долларовые купюры), вытащил и поставил на шкаф с телевизором
(на экране все еще «снег» — надо выключить…)
одну большую и две маленькие коробочки, обитые черным бархатом, и уставился в зияющий пустотой железный ящик. Больше там ничего не было. Ни в нижнем отделении, ни в верхнем. Сейф был пуст.
— Где же она? — сквозь слезы спросила Рыжая. — Где она может быть?..
Она сидела на диване и плакала, а я пытался сообразить, почему же мне так трудно дышать. Я подошел к окну и включил кондиционер — свежий ночной воздух хлынув к комнату, но… Ничего не изменилось.
— Почему ее здесь нет? Почему? Почему… — твердила Рыжая, и слезы текли у нее по щекам.
— Потому что он соврал, — с раздражением ответил я. — Потому что он врал с самого начала, он играл с нами, он… В одном он сказал правду, только в одном — он не знал, где ключ. Никому, даже ему, и в голову не могло прийти, что Кот… Он всегда брал ее с собой, когда уезжал на… дела, встречи, стрелки или как, там, у них?
— Да, — кивнула Рыжая, перестала реветь и уставилась на меня. — Всегда. Это была… Был, правда, как бы… талисман.
— Значит, он взял ее и в этот раз и она осталась в каком-нибудь… Он же не в майке был на открытии этого казино с балалайками! Значит, она осталась… — Вдруг я ясно вспомнил, почти увидел:
…Он полез в карман джинсов и вытащил маленький револьвер с коротким стволом, одновременно выдернув из этого же кармана, что-то еще, какой-то небольшой сверток, упавший на песок…
— Она осталась там, — устало сказал я.
— Там… — она вздрогнула, — ты хочешь сказать — там, с ним?
— Да, — кивнул я. — Я вспомнил, он… уронил ее, когда вытаскивал револьвер. Теперь я вспомнил.
— Значит…
— Все, Рыжик, хватит… Что-то я — как рыба на песке… — я запнулся, что-то щелкнуло у меня в мозгу, приоткрылась какая-то заслонка, сдвинулся рычажок, и я понял…
Я понял, почему в том
(кошмаре?.. Измерении?.. Реальности?..)
мире все наши движения — мои, рыжей, Ковбоя, даже раскачивавшегося на коленях, словно сотворявшего какой-то Намаз, телохранителя — были какими-то замедленными. Лишь движения тех, кто принадлежал тому миру, были нормальными — нормальной скорости — а все наши… Мы с Рыжей бежали, мы совершали усилия, требующиеся для бега, а на самом деле медленно брели, потому что…
Там… не было воздуха.
Вместо воздуха там была… вода.
Ну, кончено, и это отсутствие неба и красный круг — это же солнце… Может быть, какое-то чужое, не… не наше, но — солнце, только видное сквозь громадную прозрачную толщу воды! Нет, не совсем воды, не такой плотной воды, как наша вода, но… И песок, песок — это же никакая не пустыня, он казался сухим, но он был рыхлым, и это было… Это было… дно.
Чтобы мы смогли там выжить… Мы — выжить, а двое других прожить хотя бы несколько минут… Нам нужно было какое-то устройство, какое-то приспособление, позволяющее дышать в воде. Ну, не совсем в воде, не в обычной воде — не такой плотной, не такой… Но — воде. И у нас было там такое устройство, мы дышали, я помню. Я помню это ощущение, я сталкивался с ним один раз в жизни — очень давно, но я помню…
То устройство, которое дало нам возможность дышать там, здесь было лишним. И его у нас… Его у нас, конечно, отняли, вернув наши обычные… Я на секунду забыл простые понятные слова — жабры, легкие… Вернув нас в привычную форму с привычным содержанием, но видимо, нам приходится какое-то время заново…
Заново привыкать, адаптироваться. Там это случилось сразу, но там действовали совсем другие законы, другие правила, а здесь…
— Тебе трудно дышать? — спросил я.
— Да, — она кивнула. — Словно…
— Словно ты — рыба, и тебя выбросило на берег, — сказал я.
— Да… Откуда ты… Тебе — тоже… Мы…
— Мы были в воде, Рыжик. Там мы были в… чем-то похожем на воду. Мы были на дне чего-то.
— На… дне? — она вся задрожала.
— Не бойся. Все уже позади, и… Это пройдет.
— Как это… Ты… Как это — в воде?
Я устало присел на диван рядом с ней, и объяснил — как это. Рассказал, как я это понял. Рассказал про тот давний случай в море, только без лишних подробностей — ну, первая девка, там, и все такое…
— Что я буду делать, Рыжик? — спросил я.
Дав Коту мясо, она стояла и смотрела, как он ест. Не поворачивая ко мне головы, она пожала плечами, и сказала:
— Да, ничего не делай.
— Но мужик должен зарабатывать деньги, — сказал я. — Если ты не понимаешь…
— Тебе мало этих? — она мотнула головой, по прежнему не глядя на меня, в сторону валявшихся на полу банковских пачек. — Ну, так вон на шкафу еще побрякушки… Да, и мне отстегнут за отход от его дел. Трать… Твоей дочке через пару-тройку лет уже можно будет учиться за бугром… Жене будешь давать — бывшей жене, — с нажимом поправилась она, погрозив мне пальцем. — Можем жить здесь, можем — в большом доме… Познакомишь меня со своими друзьями… будем просто жить, разве этого мало?
— Рыжик, — терпеливо сказал я, — я всю жизнь не любил работать, последние десять лет на вопрос, чего я хочу, я всегда отвечал, что хочу на пенсию, но… Но я не хочу на пенсию. Я… не смогу жить совсем без работы, совсем без дела, я…
— Я-я, — насмешливо передразнила меня она, так и не повернув головы. — Ну, работай, кто тебе мешает? Или, валяйся на диване и мурлыкай — будут у меня два кота.
Я хотел что-то ответить, но не мог. Просто смотрел на нее и…
Рыжая как-то нервно засмеялась, потом резко умолкла, посмотрела на меня сквозь слезы и сказала:
— Прости, это не истерика. Мне сейчас очень трудно, я очень боюсь… — она с трудом глотнула, — боюсь сойти с ума. То, что мы видели там… Там, где мы были… Я боюсь, мне ужасно тяжело, — она едва не сорвалась на хриплый крик, но напряглась (я видел, как напряглась) и взяла себя в руки. — Я знаю, тебе тоже тяжело, ты чувствуешь то же самое, или… почувствуешь позже, но я не дам тебе, не дам нам… — она в упор взглянула на меня. — Помнишь, что я обещала тебе, когда просила надеть смокинг и устроила ужин при свечах? Помнишь, что обещала после ужина?
Я устало помотал головой. Мне было не до ужинов, не до свечей и вообще не до… нее. Я тоже боялся. Того же, чего и она.
— Ор-ги-ю, — раздельно произнесла она. — Я обещала тебе оргию, и хоть я сдохну, но она будет. Хоть ты сдохнешь, но… Лучше сдохнуть так, чем в смирительной рубашке…
При слове «оргию» Кот прекратил важно вылизываться и взглянул на нее с интересом. Потом перевел взгляд на меня. Тот же интерес — холодноватый, но не праздный. Мы оба смотрели на него, словно ждали… совета. Он встал, коротко дернул загривком, пошел к дивану, прыгнул на него и равнодушно уставился в пустой экран телевизора… Нет, на красненький индикатор работающей «записи» на дисплее видака.
— Что он сказал? — спросила Рыжая. — Он ведь что-то сказал сейчас, да? Ну, когда передернул… шеей и спиной, да? Что?
— Ну… Он пожал плечами, и в данном случае… Что-то, вроде: «Попробуйте — может, получится»…
— Попробуем?
Я тоже дернул загрив… То есть пожал плечами.
Она скинула халатик, повернулась, и нарочито повиливая задницей, пошла к холлу. Я машинально встал и двинулся следом — не потому что хотел, а потому что сработал привычный рефлекс: «Зовут — иди».
— Попробуем? — кинула она через плечо, продолжая медленно идти и не оборачиваясь.
— Угу, — промычал я, прибавляя шаг. Мне стало легче дышать.
Когда мы вошли в спальню, я уже совсем не задыхался. Она откинула одеяло с кровати, вообще сошвырнула его на пол, села на кровать — я подошел к ней вплотную, — и стала расстегивать мне джинсы. Кажется, она тоже больше не задыхалась.
— Попробуем? — в третий раз спросила она, стягивая с меня разом джинсы и трусы, пока я вылезал из лайковой куртки Ков… моей лайковой куртки (она упала на ворсистое ковровое покрытие и из кармана вывалился золотой «Ронсон») и майки…
Попробовав и как следует распробовав мой конец, она оторвалась от него, раскинулась на кровати, распахнув ноги
(до чего ж красиво лежит, сука… и наплевать ей, красиво или нет, потому что знает, что красиво!..)
и когда я потянулся рукой к треугольнику рыжих волос и ниже, она взялась обеими руками за мою голову и с силой склонила ее к своим ногам, к рыжему треугольнику, еще ниже, и…
Мы попробовали.
Может, и получилось. Что есть оргия? Кто знает…
Я лежал, выжатый, как лимон, и… Боялся заснуть. Боялся, что снова стану бродить по огромной неуютной квартире, искать Кота и натыкаться на… мертвых. Боялся кошмара, чувствуя, что я просто не выдержу еще одного ужаса, еще одного кошмарного видения, еще…
На кровать вспрыгнул Кот, постоял возле коленей Рыжей, легонько дернул хвостом и улегся у нас в ногах, на одеяле, передние лапы положив на ее ногу, а спиной — привалившись к моей ноге.
От его спины по ноге стало разливаться легкое тепло, и когда оно дошло до груди, я вместе с Рыжей (она держала меня за руку под одеялом) мягко провалился куда-то и пошел… Медленно пошел с ней по…
Мы с Рыжей медленно шли по огромному участку, от калитки к летней кухоньке, а Кот бежал впереди. Он шел вместе с нами, но не рядом, как ходят собаки, а забегал вперед, потом садился и ждал, пока мы подойдем, терся о наши ноги
(Рыжая снова была в босоножках, а я — в безумно дорогих черных мокасинах Ковбоя, но без носков)
а потом снова бежал вперед, садился и ждал.
Обшарпанная деревянная дверь кухни покачивалась на ржавых петлях и тихонько скрипела; ручка на двери была перевязана желтой ленточкой — бантиком — концы которой тихонько, как при замедленной съемке, колыхались на легком прохладном ветерке.
— Они кого-то ждут, Рыжик, — пробормотал я. — Кто-то должен вернуться сюда, кто-то ушел, и они ждут, не зная, вернется он, или нет… Эта желтая лента… Это знак, я видел такие…
— Они ждут нас, — сказала Рыжая. — Тебя… И меня — рыжую блядь, рыжую шиксу, потому что ты так выбрал. И не кто-то ушел, а они — ты ведь знаешь…
— Да, они умерли, — кивнул я, — и значит, мы тоже… Мы — тоже умерли?
— Они не могут умереть, — фыркнула Рыжая, — и никто не может умереть — это эвфемизм, слово-заменитель, а ты ведь не любишь таких слов… Ты знал, ты догадывался, что одна из них бессмертна, потому что в ней резче проступало… ярче было видно… Но ты не понял, что они ВСЕ бессмертны, что они просто уходят раньше и ждут… Как наш Кот сейчас забегает вперед, а потом ждет, когда мы подойдем. И мы — подходим…
Из кухоньки раздался приглушенный лай, я испугался, что оттуда выбежит какая-то собака — ведь дверь открыта — и Кот затеет с ней драку… Но из качавшейся на ржавых петлях двери никто не вышел.
Рыжая остановилась, я шагнул было дальше, к двери, но она удержала меня. Я обернулся, и она покачала головой, сказала:
— Смотри. Смотри в окна…
Я заглянул в одно из двух окошек летней кухни и увидел сидящих за хлипким столиком двух моих бабок. Они выглядели намного моложе, чем когда… когда умерли — они были такими, какими я смутно помнил их совсем мальчишкой, и они не смотрели в окно, хотя я почему-то знал, что они видят нас и знают, что мы рядом.
Я заглянул в другое окно и увидел хозяина-полковника и Цыгана, сидящих за тяжелым дубовым столом, перед двумя гранеными стаканами и большой бутылью с какой-то мутной жидкостью. Они тоже не смотрели на нас — полковник задумчиво глядел в сторону двух пожилых женщин за хлипким столиком, а Цыган, как-то смущенно покачивая своей массивной головой старого, но еще грозного быка, уставился на стоящий перед ним стакан.
— Давай войдем, — попросил я Рыжую. — Почему мы стоим здесь? Давай зайдем, и я познакомлю тебя с ними…
— Они знают меня, — она помотала головой, — но мы еще не можем войти, мы еще не догнали их, нам… Нам только разрешили взглянуть…
— Кто разрешил? — спросил я. — И зачем?.
— Затем, что мы видели то, что нам нельзя видеть. Мы были там, где нам нельзя быть, и мы не смогли бы нормально дойти до них после того… — она запнулась, подумала и сказала: — Мы бы сошли с ума и перепрыгнули, а это — неправильно…
— Но откуда ты знаешь? — спросил я. — Почему я — не знаю, а ты…
— Потому что так есть, — с легким раздражением сказала она. — И откуда мне знать, почему так есть… — Смотри, — она кивнула на окна, — смотри и… Пойдем обратно, нам уже пора…
Я кинул последний взгляд на сидящих в кухоньке, стараясь запомнить их, но вдруг понял, что мне не надо стараться, что я и так никогда не забуду, потому что не забыл до сих пор. И я повернулся к ним спиной, и Кот побежал обратно к калитке, а потом уселся на тропинке, оглянулся на нас и коротко дернул загривком (ну, что вы там застряли, идемте же!), и мы медленно пошли к нему.
— Это — он привел нас сюда? — спросил я, беря ее за руку и чувствуя, как ее ладонь мягко
(кошачья лапка… самое большое проявление нежности, на какое только способен…)
сжимает мои пальцы.
— Нет, — с какой-то странноватой усмешкой сказала она, — он может делать лишь то, что ему назначено и он… Не больше и не меньше того, что он есть, как и мы с тобой, как они — она мотнула головой назад, в сторону кухоньки, — как все…
— Мне трудно уходить отсюда, — пробормотал я, — словно ноги не хотят идти… Неужели мы не можем… Не можем остаться?
— Нам было трудно и идти сюда, — терпеливо, как ребенку, сказала Рыжая, — нам вообще трудно, очень трудно выбирать, потому что мы не знаем, что назначено нам, не знаем, какое у нас назначение. Он, — она кивнула на Кота, терпеливо ждущего, когда мы, наконец подойдем к нему, — знает, и ему — проще. Он смотрит, рассматривает нас, он — наблюдает, иногда может помочь, но выбирать мы все равно должны сами. Может быть, это — и есть наше назначение, я… Я не знаю, ведь я такая же, как и ты. Но я знаю, что если мы останемся сейчас здесь, это будет неправильно, и мы… Мы не останемся, иначе сделаем только хуже и себе и им…
Она что-то скрывала, что-то утаивала от меня. Меня кольнуло какое-то… Несоответствие. Она то ли врала, то ли чего-то недоговаривала, но… Мне сейчас было не до того, чтобы копаться в этом, — смысл ее ответов был гораздо важнее, ведь он означал, что…
— Значит, ничего не кончилось? — с какой-то глухой тоской спросил я. — Эта желтая лента… Значит, они не знают, придем мы к ним, или нет. Значит, мы можем и не прийти, заблудиться… Значит, снова и снова придется выбирать и мучиться, никогда не зная, правильно ты выбрал, или нет, а если где-то ошибся… Хоть чуть-чуть, хоть самую малость… Лучше уж было, и впрямь, рехнуться, сойти с ума, спятить…
— Не бывает чуть-чуть, не бывает малости, и сойдя с ума, мы никогда бы, уже точно никогда бы не пришли сюда, — снова терпеливо, как нянька в детском садике, объяснила Рыжая. — Сюда нельзя, невозможно прыгнуть, сюда можно только прийти, но… Не надо бояться выбора, не надо дрожать от страха, боясь заблудиться… Кто-то придумал, что неправильных дорог много, а верная — только одна, — она с какой-то странной жалостью покачала головой, тряхнув своей рыжей гривой. — Это — детская страшилка, злая и нелепая выдумка… Правильных — много, правильные — все, кроме… Кроме одной. Ты только, — она усмехнулась и щелкнула языком, — вспоминай об этом почаще, и меня заставляй вспоминать. Слышишь, — она вдруг приблизила ко мне свои серые с зелеными крапинками глаза, и я увидел в них отблеск чего-то жестокого, чего-то… недоброго. — А не то…
— А не то будет лягушка с ужом, — пробормотал я, не отводя своих глаз и зная, что в моих тоже пляшут отблески того же недоброго, жесткого огонька.
— Ага, — кивнула она, — но мы ведь помним об этом, и не забудем. Да? — ее взгляд сделался жалобным, каким-то молящим. — Да? Ну, скажи, да?
— Да, — сказал я, и мне стало легче идти. — Да, — и глухая тоска, пропитавшая все сознание, стала таять, исчезать, стекать на тропинку, в траву, в землю, а трава…
Трава стала расти, подниматься вверх, скрывать сначала наши колени, потом бедра, потом грудь… Сейчас она скроет нас совсем, мы исчезнем в ней, исчезнем отсюда, будем спать и проснемся утром в огромной кровати, и начнем как-то жить и все время что-то выбирать, не зная, а в лучшем случае лишь смутно угадывая, правильно мы выбрали, или нет, и в конце концов, вообще исчезнем, умрем… нет, уйдем оттуда и придем… Сюда? Или еще куда-то?
Где же Кот, подумал я, он может потерять нас в этой растущей траве, он может поранить себе лапу о какую-нибудь колючку… Но тут моей ноги коснулось что-то теплое, мягкое, пушистое, и я понял, что он — рядом, он нашел нас в этой внезапно выросшей и продолжавшей расти траве и никуда не уйдет от нас, никуда не убежит, никуда не денется.
И о этого сладкого сознания, я закрыл глаза, и выпустив руку Рыжей
(… почему я отпустил ее руку?.. Она сама ее выдернула, но ведь я мог удержать… Или не мог? Или… не захотел?..)
и стал медленно опускаться куда-то, медленно проваливаться, медленно погружаться в… спокойный, глубокий сон. Кот внизу, у моих ног тихонько мурлыкал, а я уже ничего не видел и просто…
… Спал.
Кот тихонько мурлыкал, лежа в ногах огромной кровати, узкими щелочками глаз смотря на еле светящийся в углу, у самого пола, красненький индикатор-подсветку на выключателе торшера. Потом он перестал мурлыкать, плотно закрыл глаза и тоже заснул.
Могут кошкам сниться сны? И если могут, что он видел во сне?
Кто знает?…
Весь следующий день мы с Рыжей провели дома
(дома!.. Я, правда, был дома!..)
практически ничего не делая, даже ни разу не сняв трубку буквально разрывавшегося телефона. Мы ели (неохотно), смотрели телевизор, потом какой-то фильм по видаку, валялись с книжкой (одной на двоих — Рыжая, оказывается, обожала старинную мебель, хорошо разбиралась в ней и, листая старый огромный фолиант, показывала мне дивные интерьеры конца позапрошлого века) и…
Наслаждались покоем.
Кот тоже почти весь день лениво продремал на диване в столовой. Один раз он зашел к нам в спальню, прыгнул на кровать, обнюхал фолиант с интерьерами, который мы листали, дернул загривком и ушел обратно на диван — мебелью он не интересовался.
Я вскользь бросил, что завтра мне все-таки придется съездить домой — встретить жену с дочкой.
— Если хочешь, я встречу их, поговорю с ней и завтра же приеду обратно, — сказал я.
— Да, нет, вряд ли разговор у вас будет короткий, — подумав, покачала головой Рыжая. — На одну ночку тебе, конечно, придется остаться, — Ладно, — она зевнула и усмехнулась, — за столько лет брака твоя мадам заслужила одну ночь после курорта…
— Я не буду…
Она зажала мне рот свое ладонью.
— Это — твое дело. И я… Не буду ни о чем спрашивать. Все равно, ты теперь мой… Mine. Да?
— Угу, — кивнул я.
— Then say it! Now!
— Your's, honey.
— Say it again!.. Do you really mean it?
— I'm your's with all my bloody guts, love… I say — your's, and… I mean it.[10] Чего это ты перешла на неродной, а?
— Не знаю, — задумчиво сказала она. — По-русски это было бы как-то слишком… близко. Еще непривычно.
Мы рано легли спать, по-семейному позанимавшись любовью, и проспали часов двенадцать. Когда я проснулся, она говорила с кем-то по телефону в холле. Кажется договаривалась о встрече.
— Ты конечно, возьмешь с собой Кота, — не спросила, а утвердительно сказала она за завтраком.
— Угу… Я, правда, могу застрять до завтра и тогда буду дергаться. Да и дочка расстроится, если сразу его не увидит…
— Она любит его? Тут… может быть проблема?
— Нет… — подумав, сказал я. — Она — любит, конечно, привыкла и… все такое. Но она — не… Не сдвинутая, как мы. И жена — тоже…
Рыжая кивнула.
— У меня к тебе просьба, — небрежно кинула она, когда мы доели. — Ты сегодня поработаешь там… у себя? Компьютер возьмешь?
— У себя — это здесь, Рыжик, — как можно убедительнее сказал я. — А там… Да, поработаю, чтобы не очень скучать по тебе этот денек.
Она нагнулась и потерлась носом о мою щеку.
— Я запихну эти деньги тебе в сумку, ладно? — она кивнула на банковские пачки купюр, по-прежнему валявшиеся солидной кучей на полу, перед раскрытым сейфом.
— Все?.. Зачем?
— Ну, я должна подъехать сегодня в одно место, встретиться с… его партнерами. Они звонили… Торговаться я не буду, но они могут знать про сейф и могут попросить меня показать… Побрякушки, конечно, никто засчитывать не будет, а вот бабки… Могут сказать, что это, дескать не его, а подкожный общак… В общем, забери до завтра…
— Что ж я повезу такие бабки на метро? В простой сумке? Рыжик…
— Почему на метро? — нахмурилась он. — Возьми тачку. А хочешь, я сама тебя отвезу… Хотя нет, не повезу тебя туда… Нет-нет, ты не думай, что я против — я понимаю, не можешь же ты взять и исчезнуть, не прощаясь, но… Я — не повезу.
— Рыжик, на тачку я еще… — я осекся, посмотрел на нее, и мы оба расхохотались.
— Привыкай, — отсмеявшись, наставительно сказала Рыжая.
— Привыкну, — пообещал я, вставая.
— Сиди, — она положила мне руку на плечо и помешала встать. — Я сама соберу тебе сумку.
Пока она запихивала компьютер и пачки денег в сумку
(Там больше трехсот пятидесяти… В каждой — по десять штук, значит… На вскидку, не меньше пол лимона… Привыкну?)
я потянулся было за своей пачкой сигарет, потом передумал, натянул на себя лайковую куртку, вытащил из кармана пачку «Данхилла», сунул сигарету в зубы и щелкнул золотым «Ронсоном» — привыкать, так привыкать.
— Ну, иди, — сказала она мне в прихожей, протягивая колечко с двумя ключами.
Я хотел было ее обнять, но она быстро отстранилась и я не потянулся вслед, подумав, что не стоит обнимать ее, вообще трогать сейчас, если она почему-то не хочет.
— Не надо прощаться. Я жду тебя завтра… Утром. Без звонка.
— Хочешь, я приеду сегодня? — спросил я.
— Хочу, — кивнула она. — Но… не надо. Сколько вы были женаты?
— Почти… пятнадцать лет, а что?
— Ничего, — она усмехнулась. — Одна ночка ничего не решает.
— Рыжик, — сказал я, — я правда, не буду…
— Перестань, — перебила она. — Get lost. Till tomorrow… And there's a good boy. Bye…[11]
— Take care,[12] — машинально ответил я ей на том же наречии, наигранно весело подмигнул, сунул ключи в куртку, подхватил сумку и переноску с Котом и хозяйской поступью двинулся к лифту.
Когда мы проходили мимо Мерседеса Рыжей, Кот вдруг встал в переноске и мяукнул. Я нагнул голову и заглянул в «домик». Он внимательно смотрел на машину.
— Да, — кивнул я, — Это наш Мерседес. Но я не вожу машину. Пока. Все впереди…
Кот внимательно посмотрел на меня и снова мякнул.
(как-то странновато… Хрипло и с подвыванием…)
Хвост его ходил из стороны в сторону. Не верил в то, что я когда-нибудь сяду за руль? Или желал ехать на нашей машине прямо сейчас? Кто его знает…
Тачку я поймал быстро, и через час уже сидел за компьютером. Зачем — сам не знаю…
На кой черт мне теперь возиться с каким-то дурацким детективом за жалкие гроши, если под моим письменным столом валяется сумка с… Впрочем, как бы там ни было, а этот «шедевр» нужно закончить — в конце концов взрослые люди должны выполнять свои обязательства, независимо от… Гордясь своей цельной натурой, я снова уставился в дисплей…
От компьютера меня оторвал звонок из издательства — наконец-то вышел двухтомный роман «короля ужасов», мой предпоследний перевод огромного романа, в котором «король» не ограничился серией жутких смертей в провинциальном городишке, а расправился почти что со всей кодлой — в смысле, всем прогрессивным человечеством. Можно было забрать пять авторских экземпляров и получить причитающийся «хвостик» гонорара — аж целых полтора лимона российских деревянных.[13] Что ж, деньги — к деньгам…
Я забрал авторские книжки, терпеливо отстоял в очереди в кассу и получил один миллион, триста двадцать пять тысяч российских рублей, завез книжки домой и поехал на вокзал — встречать дочку и… бывшую жену.
Встреча состоялась. На вполне идейно выдержанном уровне…
После ужина (запивали сосиски с гречневой кашей «Мартелем», оставшимся от визита Рыжей) дочка, уставшая после дороги, быстро заснула, жена пошла в ванну, а я плюхнулся на диван, включил телевизор, и задумался…
Естественно, задумался о предстоящем разговоре с женой, и вдруг меня как-то удивило… Черт, я не испытывал ни малейшего беспокойства, ни малейшей неловкости, ни малейшей… тревоги от предстоящей
(… твою мать! Ведь мы прожили с ней черти сколько лет, в конце концов, у нас — дочь!..)
семейной разборки. Я должен был испытывать тревогу, у меня должно быть предвкушение чего-то неприятного, точно так же как в машине, в «Мазде» Ковбоя, я должен был бояться, должен был испытывать страх — это естественно, это нормально и… неизбежно — но я…
Точно так же, как тогда в «Мазде» у меня не было страха, не было у меня сейчас и тоскливого предвкушения неизбежной семейной сцены. Но — почему?.. В машине я чувствовал, я знал, что той разборки, которую ждет Ковбой, не будет, а сейчас… Я что, так же знаю, что не будет и семейной сцены? Но почему? Я же сделал свой выбор, я уйду отсюда, от этой не нужной мне бабы, которой и я давно не нужен. Я уйду к Рыжей, я выбрал ее…
— Дурак, — звякнул
(в комнате?… В моем мозгу?.. В воображении?..)
где-то неподалеку холодноватый равнодушный голосок. — Ты выбрал, но что ты выбрал?
Я взглянул на Кота, он равнодушно посмотрел на меня своими круглыми желтыми фонариками глаз… Нет, не желтыми, а
(Господи, как же они умеют менять взгляд!.. Даже цвет взгляда!..)
зелеными… Зелеными, как… как стодолларовая купюра, а потом перевел взгляд на экран телевизора. Я машинально вслед за ним скосил глаза на экран.
При виде ведущего эн-тэ-вэшных новостей я вдруг вспомнил тот странный
(кошмар?… видение?..)
бред, в котором я бродил по квартире, искал Кота и натыкался на… мертвых. Ну, да, ведь они все были мертвыми, они давно умерли, ушли — все, кроме… Почему же она — тоже была там? Среди мертвых, и…
И то, как она отпрянула от меня в прихожей, когда я хотел ее обнять…
И Кот, вставший в переноске, странно мяукнувший и уставившийся на ее «Мерседес»…
И это странное, будешь меня помнить?..
И что это за нелепая процессия — там, на экране — двигающаяся к какому-то собору?..
Я прибавил звук в телевизоре (Кот, не отрываясь, пристально смотрел в экран), Михаил Осокин сообщил мне про очередной приезд какой-то великой княгини в Санкт-Петербург, сделал короткую паузу, и вдруг его худое лицо опять как-то осунулось
(или мне только так показалось?..)
постарело, и словно с трудом выдавливая из себя слова, он сказал:
— Криминальная хроника. Гибель московского предпринимателя в автокатастрофе, о чем мы сообщали два дня назад — машина, в которой находился предприниматель с шофером и охранником, была обстреляна из скрывшейся иномарки и врезалась в трамвай на пересечении… — в голове у меня загудел какой-то колокол и я пропустил кусочек фразы… — имела сегодня продолжение. Сорокатрехлетняя жена… Простите, вдова предпринимателя, выйдя сегодня, в начале пятого из своего дома и сев в свой «Мерседес 190SL», была взорвана вместе с принадлежавшим ей авто. Взрывная мощность устройства, заложенного в автомобиль, была такова, что от машины и ее владелицы почти ничего не осталось, а в двух подъездах и первых трех этажах элитного дома, недалеко от станции метро «Проспект Мира», вылетели все стекла. По предварительным данным взрывное устройство… — в голове снова бухнул колокол, и я опять пропустил кусок фразы. — … по факту взрыва возбуждено уголовное дело и начато следствие. Работники правоохранительных органов пока воздерживаются… Вас ждут еще новости спорта и… А сейчас — реклама на канале эн-тэ-вэ…
Every time you eat… Каждый раз во время еды…
Какими-то деревянными пальцами, я нажал кнопку пульта и выключил телевизор. Посидев несколько секунд, не двигаясь, я встал, и чувствуя какое-то странное, неприятное покалывание в ногах
(пониже ляжек, повыше коленей… Там, где когда-то проехались колеса «Жигуля»…)
вышел на балкон. Кот спрыгнул с кресла и с важным видом пошел за мной.
Я стоял на балконе, уткнув ничего не видящие глаза в круглый желтый диск луны, висящий в чистом вечернем небе. Мне хотелось завыть на этот диск, мне очень хотелось завыть на него, но я знал, что это бессмысленно и…
Бесполезно.
Я вернулся в комнату, зачем-то подошел к письменному столу и тупо уставился в темный дисплей компьютера. Почему? Почему-почему-почему? — дергалась у меня в мозгу, как заезженная пластинка, одна мысль.
Кот пришел за мной, вскочил на стол и потрогал лапой стопку привезенных мною сегодня книжек «короля ужасов». Хороший роман… Я взял в руки верхний экземпляр, машинально перелистал страницы и выхватил взглядом первые попавшиеся строчки:
«Такова моя воля…», — говорит Он, и «Да, Господи, — отвечаю я. — Да исполнится воля Твоя». А в сердце своем я проклинаю Его и вопрошаю: «Почему, почему, почему?..» И все, что я слышу в ответ, это: «А где была ты, когда Я сотворил этот мир…»
Я захлопнул книжку, с минуту постоял у стола, потом уселся в кресло, и уставился в темный экран телевизора.
— О-о, вышел этот здоровенный роман, — раздался за моей спиной голос жены.
Я медленно обернулся — она стояла у двери в махровом халате и расчесывала влажные волосы, глядя на меня с иронической улыбкой.
— Сейчас будет хороший фильм по эн-тэ-вэ — посмотрим? А вообще, надо бы тарелку эту поставить, говорят там крутят чудные… Ты купил себе куртку? Это, конечно, заменитель? Что за страсть к дешевке… Нет, — усмехнулась она, — рожденный ползать летать не…
— Конечно, моя донна, — хрипловато выговорил я. — И уличная кошка не станет жить в городской квартире…
— Как прикажешь это понимать? — она недоуменно вскинула брови. — И что это за «донна»? Ты так какую-нибудь шлюху зовешь?
— Уже нет, мадам. Высоко в горы вполз уж… Чего ему, интересно, там понадобилось, а? За каким… он туда поперся? — пробормотал я, уставясь на валявшуюся под столом сумку.
— Уже наклюкался, — буркнула жена, усевшись на диван. — Наверно еще до ужина принял. И переноску для Кота откуда-то притащил. Ты что, возил его куда-то? И почему сумка под столом валяется?
— Так…
— А что ты туда напихал? Еще какую-нибудь дешевку купил?
— Угу… Дешевку, — механически кивнул я, подавив желание вытряхнуть из сумки всю «дешевку» прямо ей на халат и поглядеть, как у нее глаза на лоб полезут.
— Ладно, — она потянулась, так что махровый халат разошелся у нее на груди. — Ты бы хоть вид сделал, что соскучился.
… Зачем лезть из кожи, стараясь трахнуть какую-нибудь мисс Европу, если можно трахнуть собственную жену, представив себе, что это — мисс Европа?..
Я попытался включить «рубильник» воображения и представить… Рыжую. Ничего не получилось. Я прикрыл глаза и попытался еще раз — мне было глубоко наплевать на… как это сказать… ну, на супружеский долг, что ли, и вообще на все, что связано с женой… Бывшей женой. Я хотел лишь убедиться в том, что «рубильник» работает, что он — со мной, во мне, но…
Он не работал.
В мозгу была мертвая пустота, и в этой пустоте висела…
Моя дешевая сумка, набитая аккуратными банковскими пачками.
Вот так, значит? Ну, что ж, тогда придется учиться играть в другие игры. Придется сбрасывать старую кожу, чтобы… хорошо села новая? Лайковая куртка Ковбоя? Что ж… Придется охотится на другой территории.
Я взглянул на Кота, сидевшего на моем письменном столе и трогавшего лапой глянцевые переплеты книжек. Он посмотрел на меня.
Доброй охоты?..
— Ты хотела фильм смотреть? — спросил я бывшую жену.
— Ну… Не знаю, — протянула она и кивнула на Кота. — Смотри, какой у него хищный взгляд — как будто охотится, а?
— Охотится, — механически повторил я, глядя в уставленные на меня желтовато-зеленые круги кошачьих глаз. — Что ж тут странного? Ночь на дворе, а кошки… — я неожиданно зевнул и прикрыл глаза, — кошки всегда охотятся… — я совсем закрыл глаза и откинулся на спинку кресла; на меня навалилась какая-то вязкая дремота, в которой я расслышал одно слово и лишь через секунду-другую сообразил, что сам пробормотал его. — Ночью…
Борясь с неожиданно накатившей дремотой, я резко раскрыл глаза, ожидая снова встретиться взглядом с кошачьими, но… Не встретился — Кота на столе уже не было. Моей вяло свесившейся с подлокотника кресла руки коснулось что-то мягкое и пушистое, я услышал из-под кресла негромкое мурлыканье, а потом в ладонь вдруг впились болезненные «иголки». Я отдернул руку, глянул не нее, увидел на тыльной стороне маленькие набухающие красные капельки и слизнул их языком. Мурлыканье из-под кресла стало громче, это означало, что он не злился, не имел в виду ничего плохого, а действительно лишь повиновался своему инстинкту — древнему и правильному для него правилу, по которому Кошки охотятся ночью.
Так они устроены, такими они созданы, и значит…
Так надо.