Война застала нас с мамой в деревне Дигоми, под Тбилиси. Мы там каждое лето отдыхали у сестры мамы Верико. Возвращаться в Москву отец нам запретил. Сам он был на фронте – сооружал подземные КП (командные пункты) для верховного командования. Отец потом рассказывал, что ни одного КП они так и не закончили: немцы наступали с такой скоростью, что они два раза оказывались за линией фронта, в немецком тылу. Чудом удавалось выбраться.
Мы с мамой застряли в Тбилиси на два года – жили в доме Верико. Мама работала помощником режиссера на «Грузия-фильм», а я четвертый и пятый класс проучился в 42-й русской школе.
Когда я вспоминаю Тбилиси тех лет, перед глазами такая картина: посередине улицы Ленина, под уклон, на тележках с колесиками из подшипников, отталкиваясь руками от мостовой, мчатся два безногих парня лет двадцати, русский и грузин, в тельняшках и бескозырках с ленточками. Ленточки развеваются, раненые горланят: «Вара-вара-вара, приехал я в Париж!» – песня из популярного тогда американского фильма «Три мушкетера».
Тогда в Тбилиси редко можно было встретить неискалеченных мужчин призывного возраста. Грузинский призыв отправили под Керчь, и там почти все погибли. Похоронки, похоронки, похоронки… Не вернулись и мои двоюродные братья, мои кумиры, мастера спорта по боксу Олежка и Игрунчик Иващенко.
Между прочим. Весной сорок первого Алик Глонти из соседнего переулка безнадежно влюбился в красавицу Лейлу из нашего переулка, в которую были влюблены все. Тогда ему было пятнадцать лет. Алик писал стихи о своей первой любви и читал их инвалиду войны безногому сапожнику Вартану, у которого работал подмастерьем. Вартан слушал стихи, слушал… А потом решил:
– Стихи – это для уха. А я тебе сделаю для глаз.
И пошил Алику ботинки с каблуками из пластигласа, а в каблуки вмонтировал лампочки на батарейках. Наступаешь – лампочка зажигается.
Когда стемнело, Алик стал ходить по нашему переулку под окнами Лейлы туда-сюда. Ходит, а каблуки мигают. Очень красиво! И Вартан тоже прикатил на своей тележке, любовался издалека. Но недолго Алик ходил. Бабушка Лейлы вышла на балкон и накричала на Алика:
– Ты зачем, идиот, тут своим светом мигаешь? Хочешь, чтобы на наш дом немцы свою бомбу скинули?! Убирайся, чтобы мы тебя больше не видели!..
(Во время войны Тбилиси не бомбили, но немецкие самолеты иногда летали над городом, и зенитки постреливали.)
А потом в мастерской, когда Алик, с трудом сдерживаясь, чтобы не заплакать, вынимал лампочки из каблуков, Вартан сказал:
– Были бы у меня ноги, я бы по десять лампочек на каждую сделал! И плевал бы на все немецкие бомбы и на всех бабушек!..
…Как и все мальчишки, я хотел убежать на фронт. И мы с моим другом и одноклассником Шуриком Муратовым (Шурмуром) стали готовиться к побегу. Экономили хлеб и сушили сухари (трудно было удержаться и сразу их не съесть). Выменяли у раненых в госпитале бутылку чачи на наган и три пули. (Чачу Шурмур спер из дома.) Но главное – учились на ходу прыгать с поезда: контролеры, часовые, милиция вылавливали таких, как мы, и отправляли домой. У опытных людей выяснили, как это делается: ложишься на ступеньки вагона ногами вперед по ходу, потом сильно отталкиваешься против движения, чтобы потушить инерцию, группируешься и катишься под откос. Тренировались на товарных поездах. Как умудрились не переломать себе кости – чудо!
Назначили день побега. А за два дня мама измазала свое единственное платье масляной краской и очень расстроилась. Я попытался ее утешить:
– Возьми платье у Верико, у нее много.
– Мы и так у них на шее висим…
Я взял растворитель у старшего сына Чиаурели художника Отара, отчистил пятно и показал платье маме. Пятна почти не было видно. Мама прижала меня к себе и заплакала. После этого пошел к Шурмуру и сказал, что на фронт бежать не могу: мама без меня пропадет, она такая беспомощная, совсем не приспособлена к жизни.
Между прочим. А Шурмур убежал, но через месяц вернулся. Почему-то он попал не на фронт, а в Иран, где у него были родственники-ассирийцы. И угощал всех в школе «трофейными» финиками.
В конце зимы сорок второго из Москвы в Тбилиси приехала наша домработница Наташа. Отец прислал с ней свои вещи, целый чемодан – костюм, пальто, железнодорожный китель, сапоги, джемпер, меховую шапку-ушанку, чтобы мы у крестьян меняли их на продукты. А в мае сорок третьего мы узнали, что отец очень болен, у него открытая форма туберкулеза.
– Как он там один? – расстроилась мама и решила ехать в Москву. Одна. А нас с Наташей хотела оставить в Тбилиси.
– Мама, я тебя одну, беззащитную, не пущу! Если ты меня с собой не возьмешь, я в Москву пешком приду, – пригрозил я (мне было двенадцать лет).
Мама понимала, что это не пустые слова, и взяла меня и Наташу с собой. Родственники и друзья собрали деньги, и мама купила десять бутылок водки. Ей сказали, что по дороге водку можно поменять на сливочное масло – лучшее лекарство для больных туберкулезом. Мой дядя Миша Чиаурели достал нам три билета в мягкий вагон. И мы поехали к папе в Москву. Поезд был набит битком. Пассажиров было много. Купе забиты, багажные отделения тоже. Люди ехали в коридорах, в тамбурах, на крышах. На всех станциях подсаживались. В наше купе в итоге набилось девять человек. До Москвы ехали восемь суток. Проводник предупредил:
– В окно не высовывайтесь и ничего не хватайте, граждане.
И объяснил, что на крыше вагонов едет немало бандюг. Они на палочке с веревочкой спускают папиросу или бутылку портвейна в авоське, человек открывает окно, высовывается, тянется за предметом, его хватают, вытягивают на крышу поезда, раздевают и выбрасывают на ходу.
– В нашем поезде двоих дернули и выкинули.
Ехали медленно, с большими остановками. Иногда стояли сутки, двое. Чем дальше отъезжали, тем больше появлялось разрушенных зданий, станций, мостов. По восстановленным наспех мостам ехать было страшно, казалось, что летишь в воздухе. Восстанавливали их скупо, без ограды, только узкую проезжую часть. На перронах было много нищих, инвалидов на тележках с подшипниками, беспризорников (мальчишек и девчонок). У беспризорников на шее висела банка на веревочке из-под тушенки – самая большая их ценность. (Свиную тушенку Америка присылала по ленд-лизу.) В эту банку пассажиры бросали им остатки еды.
На пятый день на станции Мичуринска мама поменяла две бутылки водки на масло. Когда поезд тронулся, к нам в купе пришли двое в форме НКВД (энкавэдэшники ехали в последнем вагоне, и им кто-то уже донес). Предъявили документы. Попросили маму показать наши вещи. Мама показала. У нас с мамой был один чемодан. Его вытащили из багажного отделения.
– А еще какие ваши вещи?
– Еще тот, фанерный, – донесла тетка, которая подсела в Орджоникидзе.
– Это не ее, это мой, – сказала Наташа.
– Там разберемся, – и чемоданы забрали.
– Извините, товарищи, в чем дело, за что? – спросил Петрэ Долидзе, администратор театра Марджанишвили (он ехал в нашем купе).
– За спекуляцию.
– Гражданка, пройдемте, – энкавэдэшник взял маму за локоть.
– Руку отпусти, гад! – кинулся я к нему.
– Пацана уберите!
Долидзе обхватил меня руками.
– Пустите, – я начал вырываться.
– Гиичка, ты не волнуйся, – крикнула мама, – я сейчас все объясню, и меня отпустят.
И маму увели.
– Гия, сядь и сиди спокойно. Я все улажу. Наташа, последи за мальчиком.
И Долидзе ушел.
«Уладит он! Я сам все улажу! – думал я и старался не заплакать. Сейчас все успокоятся, возьму наган, и они на коленях будут ползать, прощение у мамы просить…»
У меня в сумке, под сиденьем, лежал завернутый в майку наган – Этот наган мы с Шурмуром выменяли на две литровые бутылки чачи в Тбилиси, в госпитале, у раненого. Отдать жизнь за маму я мог в любую секунду.
Вернулся Долидзе с военным летчиком со звездой Героя Советского Союза на груди.
– Вот этот мальчик.
– Тебя как зовут?
– Гия.
– А меня Володя. Газета о награждении отца у тебя есть?
– У мамы в сумке, а сумку забрали. И маму…
– Я знаю. Пойдем, Гия, за мамой! И газету заодно почитаем.
Между прочим. В начале сорок третьего мой отец получил орден Боевого Красного Знамени. В начале войны орденоносцев было немного, и список награжденных печатался в газете «Правда». Теперь у отца было два ордена – Красной Звезды и Красного Знамени, и я очень гордился этим.
Мы (Володя, Долидзе и я) пошли в последний вагон к энкавэдэшникам. За нами пошла и Наташа. Путь был нелегкий. Все проходы были забиты пассажирами. И если бы не звезда Героя на груди Володи, до последнего вагона мы вряд ли бы добрались. Когда пришли, энкавэдэшники вскочили и отдали честь.
– Здравия желаем, товарищ Герой Советского Союза!
Маму отпустили. Вещи, водку и масло вернули и пообещали не мешать выменивать на лекарство для больного фронтовика.
Между прочим. Герой Советского Союза Володя оказался сыном Микояна. Анастас Иванович Микоян по значимости был в СССР третьим человеком. Сталин, Молотов, Микоян…
Подъезжая к Москве поезд бесконечно останавливался, и я изнывал от нетерпения… Вот скоро нас встретит отец – с орденом на груди, – и энкавэдэшники поймут, на чью жену замахнулись!..
Наконец, перрон Курского вокзала. Мы вышли – отца нет. Вынесли вещи – отца нет. Все уже разошлись, а мы стоим – отца нет. Наконец, я увидел – бежит по перрону в больничной пижаме не по размеру, с подвернутыми рукавами и брюками, худой, небритый. Чтобы нас встретить, он сбежал из больницы. Оказывается, месяц назад у папы пошла горлом кровь и его уложили в больницу. Когда мы выходили с вокзала, его – орденоносца! – задержали на КПП. (Документы отца были в регистратуре больницы.) И его выпустили только после звонка начальника «Метростроя» Самодурова. В больницу тогда отец так и не вернулся. Вышел на работу. Работал начальником шахты. Строил метро. «Война кончится, потом долечусь!»
Конечно, в Москве весной сорок третьего были еще воздушные тревоги, затемнение, рогатки на улицах… Но самое страшное было уже позади: немцев отогнали и бомбежки были уже не те… Но мы с ребятами из нашего подъезда все равно дежурили на крыше нашего дома (мы теперь жили в доме метростроевцев: Уланский переулок, дом 14). И мечтали, чтобы именно на нашу крышу упала зажигалка. Мы бы ее потушили, и нам дали бы грамоты. А может быть, даже и медаль, как мальчику из Даева переулка.
У нас был очень дружный подъезд: так получилось, что в нашем подъезде жило много ребят примерно моего возраста – год туда, год сюда. На первом этаже – Миша Степанов, на втором – Инна Хаблиева, на третьем – Вова Лозовский и его брат Леня, на четвертом – Авочка Иссар, братья Харис и Вагиз, на пятом Гарик Ананов и Феликс Липман, Оля Булыгина и Ира Либензон, а на шестом (на моем) в квартире напротив – братья Савицкие, Толя и Витя. Мы дружили. А в сорок четвертом, когда начались победные салюты и по репродуктору играли гимн, девочки под гимн во дворе учили нас танцевать: «…нас вырастил Сталин» – шаг вперед правой ногой, «…на радость народам» – шаг вперед левой ногой, «…на труд и на подвиг» – шаг в сторону правой ногой, «…он нас вдохновил» – приставляем левую ногу к правой… Сейчас я понимаю – это было счастье: мы побеждаем, в небе сверкает фейерверк, а ты танцуешь и обнимаешь девушку!.. А потом – День Победы!
Зимой сорок пятого я заболел паратифом и проболел полгода. Но девятого мая меня не смогли удержать дома. С утра было очень солнечно, из всех репродукторов звучала музыка, пел Утесов. Мы с ребятами пошли на Красную площадь. Проезжал милиционер на мотоцикле с коляской:
– Залезай!
Мы всемером облепили мотоцикл и так доехали до Манежной, где уже было полно народу. Люди пели, танцевали. Какой-то подполковник купил у мороженщицы целый лоток и бесплатно раздавал всем мороженое. Многие плакали…
Мы протиснулись на Красную площадь – прошел слух, что будет выступать Сталин. И все ждали – Сталин все не появлялся. Мне хотелось увидеть Сталина, но болезнь давала о себе знать: я еле на ногах держался от слабости. Попрощался с ребятами и пошел домой. Когда доплелся до Уланского, из подворотни навстречу вышел пьяный майор: босой, без ремня, с парабеллумом в руке. Наставил на меня револьвер, крикнул:
– Хенде хох! – и выстрелил.
Я повернулся и побежал, ноги подкашивались. Сзади крик: «Стой, гад! Гитлер капут!» – и еще один выстрел. Я забежал во двор и спрятался в подъезде за дверью – по лестнице подниматься сил уже не было. Долго стоял, смотрел в щелочку – офицер не появился…