Ровно в два часа дня, или, говоря языком военной сводки, в четырнадцать ноль-ноль, город был полностью освобожден от противника. На окраине утихли последние выстрелы, и полковник Ястребов, расположившись в небольшом, сравнительно хорошо сохранившемся особняке на центральной улице, докладывал по телефону командующему армией, что приказ дивизией выполнен — город освобожден.
Довольно было самого беглого взгляда, чтобы увидеть, какой огромный урон нанесли гитлеровцы городу. Самые лучшие дома они уничтожили — взорвали или сожгли. Белое здание городского театра, когда-то ярко освещенное по вечерам, чернело впадинами окон, за которыми виднелись груды обгорелого кирпича и причудливо изогнувшихся ржавых балок; большой, в два пролета, железнодорожный мост, подорванный в центре толом, опрокинулся в реку, и издали казалось, что два огромных животных с круглыми слоновьими спинами, упершись в каменные устои задними ногами, опустили передние в воду и пьют, пьют и никак не могут напиться; на холме, возвышаясь над городом, темнел огромный разрушенный элеватор, похожий на старинную крепость после жестокого штурма. Взорваны были и старое здание вокзала, и напоминающая каменную туру красная кирпичная водокачка, и городская электростанция. Тяжелой потерей для города было также исчезновение лучших картин из городского музея. Когда Иванов узнал, что до вчерашнего вечера картины ещё были в городе, он крякнул от досады и даже как-то потемнел лицом.
— Нет, подумать только — перед самым носом увезли, мерзавцы!.. — пробурчал он и после этого добрый час только хмурил свои белесые брови да сердито молчал.
Громов в эти трудные минуты сохранил свою живость, подвижность, общительность.
С той минуты, как они очутились с Ивановым на улицах города, их непрестанно окружали люди — всем хотелось узнать, что делается в Москве, в стране, на фронтах… Громов не успевал отвечать на вопросы, пожимать руки, утешать, успокаивать и, в свою очередь, расспрашивать без конца. Ему хотелось знать обо всем, что касалось города: о том, как здесь жили люди; что разрушили гитлеровцы и что не успели разрушить; сохранились ли самые крупные предприятия города — завод сельскохозяйственных машин, текстильная фабрика и вагоноремонтные мастерские. И хотя всё было уже известно и на душе было невесело, ему хотелось скорее сесть в машину, чтобы своими глазами увидеть, представить себе величину разрушений, понять, с чего надо начать восстановление.
Было решено, что они осмотрят город вместе со Стремянным, а он всё не появлялся. Ему надо было разместить свое штабное хозяйство, установить связь с командованием армии, с соседями и полками, дать указания об охране города, назначить коменданта…
Наконец, когда Иванов уже предложил было войти в дом и погреться, Стремянной вышел на улицу, запахивая на ходу полушубок.
— Поехали, товарищи! — громко сказал он, движением руки подзывая шофера. — Посмотрим, как и что…
Стремянной сидел рядом с шофером, тяжело облокотившись локтями о колени, и, подавшись вперед, внимательно вглядывался прищуренными глазами в знакомые с детства дома, в деревянные заборы, в деревья городского сквера, виднеющиеся за низкой чугунной оградой с пиками, похожими на гарпуны, и тяжелым орнаментом из лавровых листьев. Как гласила старинная легенда, эта ограда была отлита ещё при Екатерине II на уральских демидовских заводах.
Позади Стремянного сидели Иванов и Громов. Они негромко и озабоченно переговаривались, но Стремянной их не слышал: так странно было ему видеть в этом городе, где прошло его детство, следы недавнего боя, следы тяжелого, почти годичного плена…
На углу двух улиц — Спартаковской и Карла Маркса — стоял немецкий штабной автобус с выбитыми стеклами и сорванными от сильного взрыва дверями. Автобус быт выкрашен в серый цвет, а на его кузове черный дракон вытянул в разные стороны три маленькие безобразные головы, увенчанные рогатыми коронами. Этот воинственный знак принадлежал части, ещё недавно хозяйничавшей в городе. Сейчас «черные драконы» находились уже в доброй полусотне километров отсюда.
Иванов перегнулся через борт машины, стараясь разглядеть, есть ли что-нибудь внутри автобуса, но вездеход уже завернул за угол и поравнялся с небольшим двухэтажным каменным домом; штукатурка на нем облупилась, отпала, и в разных местах виднелись потемневшие, изгрызенные временем, дождями и ветрами кирпичи.
Как много было связано у Стремянного с этим домом!.. Вот здесь, где зияет черная впадина вырванной взрывом двери, он когда-то, ещё мальчиком, долго рассматривал комсомольский билет, который ему только что вручил секретарь горкома; а вон там, чуть дальше, у тополя со срезанной снарядом верхушкой, он стоял с Катей Парамоновой. Лил сильный дождь, а они прятались под густым навесом, и им было весело…
Машина выехала на площадь.
Вот на углу высокое красное здание. Школа!.. Где-то сейчас Иван Степанович, старый учитель, который заставил лентяя Гошку Стремянного полюбить математику? Сутулый, в своем длинном черном пальто, Иван Степанович неторопливо выходил из дверей с пачкой тетрадей подмышкой, чтобы дома, пообедав и немного отдохнув, вооружиться карандашом, с одной стороны красным, а с другой синим, и начать проверку письменных работ. Синим карандашом он безжалостно ставил двойки и тройки с таким сердитым нажимом, что часто ломал его, и от этого двойки кончались длинным лучистым хвостом, как у кометы. Четверки и пятерки всегда были просто, но любовно выписаны…
Шофер немного притормозил, и сидевшие в машине почувствовали острый запах, исходивший, казалось, от стен этого здания, — запах немецкого постоялого двора. Окна нижнего этажа были пересечены тяжелыми железными решетками, а над входом ещё висела небольшая черная вывеска, на которой белой краской острыми готическими буквами было по-немецки написано: «Комендатура».
— Вот, дьяволы, испортили здание! — сказал Громов. — Прямо будто тюрьма.
Иванов вздохнул и ничего не сказал. Обогнув площадь, вездеход въехал в боковую улицу. Раньше она называлась Орловской. По обеим сторонам её стояли небольшие домики, окруженные фруктовыми садами; не раз Стремянной вместе с другими мальчишками делал набеги на здешние яблони и вишни, не раз ему попадало от хозяев, которые его считали грозой своих садов, и это ему очень льстило…
Вдруг его сердце сжалось, и он невольно до боли прикусил нижнюю губу. Что же это такое? Где улица? Теперь здесь не было ни садов, ни заборов, ни домок — огромный пустырь расстилался вокруг, деревья вырублены, дома разрушены… Остались лишь каменные фундаменты да груды старого кирпича.
— На дрова разобрали, — сказал Иванов, — всё пожгли…
Отсюда совсем недалеко до Севастьяновского переулка. Надо только миновать этот длинный пустырь, где словно похоронено его детство, повернуть за сохранившуюся каменную трансформаторную будку, и тут направо, второй дом от угла…
На трансформаторной будке нарисованы череп и две скрещенные черные молнии. Когда Стремянному было девять лет, он боялся прикоснуться к этой будке — думал, что его тут же убьет.
— Притормози! — сказал он шоферу.
Это было первое слово, которое он произнес с той минусы, как они сели в машину.
Машина остановилась, и Стремянной, круто повернувшись всем корпусом направо, стал пристально разглядывать ничем не приметный одноэтажный деревянный домик, боковым фасадом выходящий на улицу. По обеим сторонам невысокою крылечка в три покосившиеся ступеньки угрюмо стояли старые, дуплистые ветлы. Ветра не было, но, повинуясь какому-то неуловимому движению воздуха, ветки их время от времени покачивались и роняли на затоптанные ступени клочки легкою, удивительно чистою снега. Стремянной глядел на эти ветлы и молчал, но по тому, как сжались его челюсти, каким напряженным стал взгляд, оба его спутника сразу поняли, что это и есть тот самый дом, о котором он шутя говорил им в землянке на берегу Дона…
Так прошла, должно быть, целая минута.
— Может, сойдешь, товарищ Стремянной, посмотришь всё-таки? — легонько дотрагиваясь до его плеча, негромко спросил Громов.
Стремянной, не поворачиваясь, помотал головой:
— Да нет, не стоит… Там пусто.
— Разве? А смотри-ка, между рамами крынка стоит, и окошко свежей бумагой заклеено. Нет, там, видно, живут…
— Ну, пусть живут… Поворачивай к вокзалу, Варламов.
Машина, подпрыгивая на ухабах и объезжая воронки, выбралась к железнодорожному переезду, пересекла его, с трудом пробралась мимо развалин вокзала и водокачки и очутилась на маленькой привокзальной площади, где до войны посреди круглого сквера стоял памятник Ленину, а сейчас высился лишь один гранитный постамент. Шофер вдруг затормозил.
Стремянной, а за ним Иванов и Громов быстро соскочили на землю и сняли шапки. Перед ними на покатой клумбе, уже присыпанные молодым снежком, лежали трупы расстрелянных пленных красноармейцев. Их было человек двадцать — одни в потрепанных солдатских шинелях, другие в ватниках. В тот миг, когда их застала смерть, каждый падал по-своему, но было какое-то страшное однообразие смерти в этих распростертых телах.
Никто из стоявших над убитыми не заметил, как из-за угла ближайшего дома появился маленький мальчик, лет, должно быть, девяти десяти. Он был одет в коротенькую курточку шинельного сукна, в которой ему было холодно. Он зябко жался. На его ногах были старые, латанные-перелатанные валенки, а на голове рваная солдатская шапка. Мальчик медленно подошел к ограде сквера, сосредоточенно разглядывая приезжих большими серыми глазами Маленькое, сморщенное в кулачок лицо казалось серьезным, даже строгим.
С минуту он стоял, как будто ожидая, чтобы его о чем-нибудь спросили. Но его не заметили, и он, не дождавшись вопроса, сказал сам:
— Утром расстреляли… Уже часов в девять. Они не хотели уходить.
Громов оглянулся:
— Не хотели, говоришь?
— Ага…
— А где их держали? — спросил Стремянной.
— В лагере.
— А лагерь где?
— Вон там. Всё прямо, прямо, до конца улицы, а потом налево. — Мальчик рукой показал, куда надо ехать.
— Ну что ж, товарищи, едем, — сказан Громов.
— Погодите!.. Варламов, есть у тебя что-нибудь с собой?
— Есть, товарищ начальник! Банка консервов.
— Давай её сюда! А ну-ка, малыш, подойди поближе!
Мальчик нерешительно подошел.
— Вот возьми, — Стремянной протянул ему белую жестяную банку. — Бери, бери! Дома поешь…
Мальчик взял консервы, личико его осталось серьезным и чуть испуганным, и не поблагодарив, крепко прижимая банку к груш, он исчез где то за домами.
— Товарищ подполковник! Товарищ подполковник!
Стремянной обернулся. К нему бежал командир трофейной команды капитан Соловьев. Он почти задохнулся от сильного бега — после тяжелого ранения в грудь его перевели на нестроевую должность. До сих пор трофейной команде было не очень то много работы, но сегодня она тоже вошла в дело, и Соловьев метался из одного конца города в другой.
— Что такое? — строго спросил Стремянной. — Что случилось?
— Товарищ начальник штаба — сразу осекшись, доложил капитан, — уже обнаружено пять крупных складов с продовольствием и обмундированием! Вот видите церковь? — Он показал на большую старинную церковь с высокой колокольней. — Она почти до самою верху набита ящиками с консервами, маслом, винами… Не только нашей дивизии — всей армии на месяц продовольствия хватит!..
— Поставьте охрану! — сказал Стремянной. — Противник ещё недалеко, всякие неожиданности могут быть. Без моего разрешения никому ни капли!
— Слушаюсь, товарищ начальник! Ни капли! — Соловьев козырнул, быстро повернулся и побежал назад.
А Громов, Иванов и Стремянной зашагали к своей машине.
— Куда же теперь? — спросил Иванов. — В лагерь, что ли?
— Дело. Поехали.
Они едва успели занять места в машине, как на площадь из боковой улицы вышло несколько солдат с автоматами. Они вели двух пленных гитлеровцев. Немцы — без шинелей и шапок, в одних куцых мундирах — брели, глубоко засунув руки в карманы.
Стремянной невольно остановил глаза на одном из пленных. Это был уже немолодой человек, плотный, в темных очках. Должно быть, почувствовав на себе чужой внимательный взгляд, эсэсовец поднял плечи и отвернулся. В эту минуту шофер включил скорость, и машина тронулась, оставив далеко позади и пленных и конвой.
Вдруг рука Иванова в толстой теплой варежке легонько коснулась плеча Стремянного.
Стремянной обернулся.
— Музей тут, на углу!.. — сказал Иванов. — Давай остановимся на минутку.
Они подъехали к двухэтажному каменному зданию, облицованному белыми керамическими плитками. Через весь фасад тянулась темная мозаичная надпись: «Городской музей».
Высокая дубовая дверь, открытая настежь, висела на одной петле.
Пологая лестница с полированными резными перилами была засыпана кусками штукатурки, затоптана грязными ногами.
Стремянной, Иванов и Громов поднялись по широким ступеням и вошли в первый зал.
Он был пуст. Из розоватой штукатурки стен торчали темные крюки; с них свисали узловатые обрывки веревок. Кое-где поблескивали золоченым багетом рамы, обрамлявшие не картины, а квадраты и овалы пыльных, испачканных стен. На полу валялись обломки досок, куски мешковины, рассыпанные гвозди…
— Н-да, — тихо сказал Громов и, невольно стараясь приглушить звук шагов, гулко раздававшихся в пустом здании, осторожно двинулся вперед.
Все трое пересекли зал, вошли в следующую комнату и невольно остановились на пороге.
В углу, склонившись над большим дощатым ящиком, стоял, согнув сутулые плечи, маленький старичок в меховой потертой куртке и что-то озабоченно перебирал длинными, худыми пальцами. Старик был совершенно плешив, но лицо его обросло давно не стриженной седой бородой, которая острым клинышком загибалась кверху.
Услышав за спиной шаги, он как-то по-птичьи, одним глазом, поглядел на вошедших и вдруг, круто повернувшись, в радостном изумлении развел руками, не выпуская из них двух маленьких, окантованных черным картинок.
— Сергей Петрович!.. Товарищ Громов!.. — с трудом выговорил он задрожавшим от волнения голосом. — Вернулись!.. Вот это хорошо! Вот это отлично!..
— Это что! — сказал Иванов, и Стремянной едва узнал его голос, так много послышалось в нем радости и простого человеческою тепла. — Отлично, что вы целы и невредимы, Григорий Фомич! Только одного не пойму: что вы тут, в этой разрухе, делаете?
— Как «что»? — Старик с удивлением посмотрел на Иванова сквозь очки, косо насаженные на топкий, чуть кривой нос. — Как это «что»? На службу пришел. Ведь с сегодняшнего дня в городе советская власть, если не ошибаюсь…
— Замечательный бы человек, Григорий Фомич! — сказал Громов, подходя к ящику. — И замечательно, что вы остались живы…
— Жив! — Старик горестно покачал головой. — Я-то жив, да музей умер. Опоздали вы, товарищи!.. На один день опоздали… А ведь я вам обо всём подробно в письме сообщал.
— Да, да, мы его получили, — мрачно сказал Иванов, — но с опозданием. Связного, когда он переходил линию фронта, тяжело ранили… Значит, всё лучшее они сперли?..
— Ну, положим, не всё! — запальчиво сказал старик. — Кое-что сохранить мне удалось. — Он повернулся и показал на несколько акварелей, которые уже успел разложить под стеклом витрины, стоявшей под окном. — Смотрите сами, вот… Больше никак невозможно было…
Все трое склонились над витриной. Так странно было видеть в пустоте этих грязных, запущенных залов нежную голубизну акварельного моря, тонкий профиль женщины в пестрой шали, солнечные пятна, играющие на сочной зелени молодой рощи…
— Акварели эти я по одной выносил, — словно извиняясь, сказал старик и ласково положил на край витрины свою сухую руку; под тонкой пергаментной кожей синели набухшие склеротические вены. — Вынимал из витрины — и сюда, на грудь, под рубашку…
Он показал, как это делал: быстро оглянувшись, распахнул и сейчас же опять запахнул куртку, и в этом его движении было столько трогательного и вместе с тем печального, что Стремянной невольно вздохнул и отвел глаза, словно это он был виноват в том, что не поспел во-время и дал возможность гитлеровцам ограбить музей.
Он прошелся по залу среди беспорядочно нагроможденных, наскоро сколоченных ящиков и остановился возле того, большого, над которым трудился Григорий Фомич, когда они только что вошли сюда.
— А тут у вас что? — спросил он. — Похоже, что картины.
— Да, картины, — вздохнув, сказал старик. — Очень порядочные, добросовестные копии… Конечно, хорошо, что хоть это осталось. Но, сказать по совести, я бы их все отдал за те десять драгоценных полотен, что они увезли…
— А из современного что-нибудь уцелело? — спросил Громов.
— Ничего, — ответил Григорий Фомич. — Это они сразу уничтожили. Уж лучше и не напоминайте.
— Ну, а что же у вас в тех, других ящиках? — поинтересовался Иванов.
— Да то, что было в верхнем этаже, — ответил старик. — Старинная утварь, оружие пугачевцев, рукописные книги… Ну, и всякое прочее… Как видите, собирались ограбить всё до нитки. Ну, а когда туго пришлось, схватили самый лакомый кусок — и давай бог ноги. Это уж осталось. Времени, видно, не хватило…
— Всё-таки хотел бы я знать, кто здесь орудовал, — сказал сквозь зубы Стремянной. — Может, ещё доведется встретиться…
Громов с усмешкой поглядел на него:
— Не позавидовал бы я ему в таком случае… А как вы считаете, Григорий Фомич, чья это работа?
Старик пожал плечами:
— Да, скорее всего, бургомистра Блинова, он тут у нас главным ценителем искусства был. Ведь у меня, помните, всё было подготовлено к эвакуации, свернуто, упаковано. А он, разбойник, обратно развесить заставил… Ценитель искусства!.. И верно ценитель: с оценщиком сюда приходил. Для каждой картины цены установил в марках… А впрочем, не поручусь, что именно он вывез. Охотников до нашего добра здесь перебывало много!..
— А в народе не приметили, кем и в каком направлении вывезены картины? — опять спросил Громов. — Люди ведь всё замечают. Вы не расспрашивали?
— Расспрашивал, — грустно ответил старик. — Но ведь это ночью было, а нам ночью выходить на улицу — верная смерть. Сами знаете. Однако подглядел кое-кто, как этот мерзавец Блинов грузился. Запихивали к нему в машину какие-то тюки. А что там было, картины или шубы каракулевые, — это уж он один знает… А вот я знаю, что нет у нас больше самых лучших картин, и всё… — Он отвернулся и громко высморкался.
Минуту все молчали.
Иванов озабоченно потер темя:
— Так-так… Ну что ж, Григорий Фомич, приходите завтра ко мне этак часам к двенадцати. Поговорим, подумаем…
— Куда прийти-то? — спросил старик.
— Известно куда: в горсовет. Он ведь уцелел.
— На старое место. Ну, это приятно. Приду. Непременно приду.
Пожав худую холодную руку старика, все трое двинулись к выходу. А он, склонив голову набок, долго смотрел им вслед. И на лице у него было какое-то странное выражение — радостное и грустное одновременно.
— В лагерь! — коротко приказал Стремянной, когда все снова сели в машину.
Но в эту минуту из-за угла опять появился капитан Соловьев. Чтобы не сердить начальника штаба, он старался не бежать и шагал какими-то особенно длинными, чуть ли не полутораметровыми шагами.
— Товарищ начальник, — возбужденно начал он, подойдя к машине и положив руку на её борт, — мы обнаружили местное казначейство…
— Казначейство? — с интересом переспросил Иванов и с непривычной для него живостью стал вылезать из машины. — Где же оно? А ну-ка, проводите меня туда!..
— Да что там, в этом казначействе? — Стремянной с досадой пожал плечами. — Какие-нибудь гитлеровские кредитки, вероятно… — Ему не хотелось отказываться от решения ехать в лагерь.
— Нет, там и наши, советские деньги есть, огромная сумма, — их сейчас считают. Но главное, знаете, что мы нашли? — Соловьев вытянул шею и сказал таинственным полушопотом: — Наш несгораемый сундук! Помните, который под Воронежем при отходе пропал?..
— Да почему вы думаете, что это тот самый?
— Ну как же!.. Разве я один его узнал? Все наши говорят, что это сундук начфина Соколова.
Стремянной недоверчиво покачал головой:
— Сомневаюсь. А где он стоит, этот ваш знаменитый соколовский сундук? В казначействе, говорите?
— Никак нет. Он тут, рядом.
— Рядом? Как же он сюда попал?
— Очень просто, товарищ подполковник. Немцы его вывезти хотели. Погрузили уже… Вы, может, заметили — там, на углу, автобус стоит с драконами. Так вот, в этом самом автобусе… Ну и махина! Едва вытащили…
— Интересно, — сказал Стремянной. — Неужели и вправду тот самый сундук? Не верится…
— Тот самый, товарищ подполковник. — Соловьев для убедительности даже приложил руку к сердцу. — Все признают. Да вы сами поглядите! Или сначала прикажете провести в казначейство?
Стремянной, словно советуясь, посмотрел на Громова и вышел из машины.
— Хорошо, посмотрим, пожалуй, сначала на сундук, — сказал он, — а в казначейство мне заходить некогда. Пусть им Барабаш занимается.