Глава 21

Я не постучал. Открыл дверь и вошел внутрь. Ставни были закрыты, как и везде в замке, окно тоже, портьеры плотно задернуты. Нигде ни щелочки, точно была зима. На столике у кровати горела лампа, на столе у печки — другая; то, что стоял ясный осенний день, было только четыре часа пополудни и снаружи ярко сияло солнце, ничего не меняло в этой комнате, всегда темной, всегда загороженной от дневного света.

Собачонок куда-то убрали, и единственными звуками было тихое бормотание кюре и эхо его молитвы, доносящееся с кресла напротив. У обоих были в руках четки; кюре, склонив голову, стоял на коленях, maman сидела сгорбившись в кресле — плечи нависли, подбородок упирается в грудь. Когда я вошел, никто не шевельнулся, но я видел, что рука графини, державшая четки, на миг стиснула их крепче и «аминь» после «Отче наш» и «Богородица Дева, радуйся» было произнесено громче, с большим рвением, словно читавший молитвы почувствовал, что ему внимают не только на небесах.

Я не опустился на колени — я слушал и ждал. Бормотание кюре продолжалось, монотонное, умиротворяющее, заглушающее мысли, и мне показалось, что именно такова его цель, неважно, за кого он молится — за мертвых или живых. Душа Франсуазы, лежавшей в больничной палате, не хотела, чтобы ей напоминали о мире, из которого она ушла; сознание матери, эхом повторяющей слова молитвы, не следовало пробуждать от сна неожиданным вопросом. Голос кюре, ровный и монотонный, как жужжание пчелы в чашечке цветка, действовал усыпляюще, и постепенно мое сознание и натянутые нервы словно онемели в атмосфере этой лишенной жизни комнаты.

Когда была сказана последняя молитва Отцу, и Сыну, и Святому Духу и прозвучало последнее «аминь», наступила пауза и земное вернуло себе свои права, говорящий обрел более материальную форму, превратился в кюре с его ласковым лицом старого младенца и кивающей головой. Поднявшись со скамеечки, он тут же подошел ко мне и взял меня за руку.

— Сын мой, — сказал он, — мы усердно молились за вас, ваша мать и я, мы просили, чтобы в этот ужасный, этот скорбный час вам было ниспослано мужество и дарована поддержка.

Я поблагодарил его, и он продолжал стоять, не отпуская моей руки и поглаживая ее, и, хотя он тревожился за меня, лицо его оставалось безмятежным. Я завидовал его устремленности к единой цели, его вере в то, что все мы — сбившиеся с пути дети, заблудшие овцы, которых Пастырь Добрый примет в Свои объятия или в Свою овчарню и наставит на истинный путь, независимо от наших грехов и упущений.

— Вы бы хотели, — сказал кюре, переходя сразу к тому, что, как он чувствовал, волновало меня больше всего, — вы бы хотели, чтобы я сообщил девочке о нашей утрате?

Я ответил: нет, я попросил Жюли все ей сказать, но скоро вернутся Поль и Бланш — может быть, он возьмет на себя труд обсудить с ними разные вещи, связанные с похоронами.

— Вы же знаете, — сказал кюре, — что и сегодня, и завтра, и всегда я в вашем распоряжении и готов сделать все, что в моих силах, для вас, для госпожи графини, девочки и всех живущих в замке.

Кюре благословил нас обоих, взял свои книги и вышел. Мы с графиней остались одни. Я молчал. Она тоже. Я на нее не глядел. Внезапно, поддавшись порыву, я подошел к окну и раздвинул тяжелые портьеры. Широко распахнул створки, откинул ставни, и внутрь ворвались свет и воздух. Я погасил обе лампы. В комнате стало светло. Затем встал возле кресла графини, на которое падало предвечернее солнце; оно показывало все, что было раньше скрыто: серую бледность испитого лица, глаза с набрякшими веками, тяжелый подбородок и, когда она подняла руку, чтобы прикрыться, и рукав ее черного шерстяного платья соскользнул к локтю, следы от уколов на предплечье.

— Что ты делаешь? Хочешь, чтобы я ослепла? — спросила она и наклонилась вперед, пытаясь уйти от света.

Четки упали на пол, молитвенник тоже, я поднял их и протянул ей, затем встал между ней и солнцем.

— Что произошло? — спросил я.

— Произошло?

Она повторила мой вопрос, подняв голову и пристально глядя на меня, но я оставался в тени, и мои глаза были ей не видны.

— Откуда я знаю, что произошло, я, узница в этой башне, бесполезная, никому не нужная… мне даже на звонок не отвечают. Я думала, ты пришел, чтобы рассказать, что произошло, а не спрашивать это у меня. — Графиня помолчала немного, потом добавила: — Закрой ставни и задерни портьеры. Ты же знаешь, я не переношу яркий свет.

— Нет, — сказал я, — не закрою.

Ее лицо сморщилось; она пожала плечами.

— Как хочешь. Ты выбрал странное время, чтобы их открыть, вот и все. Я приказала Гастону закрыть все окна и ставни в замке. Я полагаю, он сделал то, что я ему велела.

Графиня откинулась на спинку кресла, затем, взяв четки, заложила их между страницами молитвенника, словно желая отметить место, и снова кинула молитвенник на столик. Поправила подушки за спиной, придвинула под ноги скамеечку.

— Раз кюре ушел, — сказала она, — велю Шарлотте привести обратно собак. Когда он здесь, они нам мешают. Почему ты стоишь? Почему не подвинешь стул и не сядешь?

Я не сел. Я встал на колено возле кресла, положил ладонь на подлокотник. Графиня следила за мной, ее лицо — маска.

— Что вы ей сказали? — спросил я.

— Кому? Шарлотте?

— Франсуазе, — ответил я.

Никакого отклика, разве что она стала еще неподвижней. Левая рука перестала теребить бахрому шали.

— Когда? — спросила графиня. — Я ни разу не видела ее после того, как она заболела и слегла в постель. Я не видела ее уже несколько дней.

— Вы лжете, — сказал я. — Вы видели ее сегодня утром.

Этого ответа maman не ожидала. Я заметил, как она напряглась.

— У кого в доме длинный язык? — спросила она. — Кто это говорит?

— Я.

Я нарочно не повышал голос. В моем тоне не было обвинения, в словах — тоже.

— Она пришла в чувство? — Вопрос был короткий, резкий. — Она сказала тебе что-нибудь в больнице перед смертью?

— Нет, — ответил я. — Она ничего не сказала ни мне, ни кому-нибудь другому.

— Тогда какое значение имеет, была ли она здесь утром? Почему ты хочешь это узнать? Даже если так, чем это может теперь тебе помочь?

— Я хочу знать, как и почему она умерла, — ответил я.

Графиня махнула рукой:

— Что толку? Никто из нас этого не узнает. У нее закружилась голова, и она упала. Берта видела это, когда гнала коров в парк. Так мне сказала Шарлотта. Разве тебе не рассказали то же самое?

— Да, — ответил я, — рассказали. И Бланш, и, вероятно, Рене, и Полю. И всем в больнице. Но я этому не верю, вот в чем дело.

— А чему ты веришь?

Я пристально глядел ей в лицо, но на нем ничего нельзя было прочитать.

— Я уверен, что она убила себя. И вы тоже.

Я ожидал отрицания, вспышки гнева, даже обвинений, а возможно, капитуляции и мольбы о пощаде. Но вместо этого, как ни невероятно, графиня пожала плечами и, улыбнувшись, сказала:

— Убила себя? А если и так…

Этот ответ, холодный, небрежный, бессердечный, показывал, насколько мало ее тронула внезапная смерть Франсуазы, и подтверждал то, чего я больше всего опасался. Я с самого начала чувствовал, что графиня не питает симпатии к Франсуазе, но, помимо этого, было еще что-то, не произносимое вслух: желание свекрови, чтобы ее невестка умерла. Какова бы ни была причина — собственнический инстинкт, злоба, алчность, — графиня хотела убрать Франсуазу с дороги, а в глубине души верила, что ее сын тоже этого хочет. Болезнь во время беременности могла привести к желанному концу, сегодняшняя катастрофа ускорила его. В графине не вызывало жалости то, что несчастная, не видящая ни от кого внимания Франсуаза, потеряв волю к жизни, возможно, сдалась под влиянием момента. Ее смерть или рождение наследника — и то и другое — означало избавление от бедности, и теперь мать Жала была спокойна, что финансовые вопросы семьи наконец решены.

— Что бы ни случилось, — сказала она, — тебя никто ни в чем не обвинит. Тебя не было здесь. Поэтому забудь про все. Играй свою роль — скорби. — Графиня наклонилась вперед в кресле и сжала ладонями мое лицо. — Слишком поздно обзаводиться совестью, — сказала она. — Я говорила тебе об этом прошлым вечером. А если ты думал, будто Франсуаза переживет роды, что заставило тебя делать ставку на ее смерть?

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— В тот день, когда ты вернулся из Парижа, ты позвонил Корвале, — сказала она. — Мне доложила об этом Шарлотта — она слушала разговор по второму аппарату в комнате Бланш, как всегда, когда внизу говорят что-нибудь интересное, — и когда я узнала о твоем согласии на их требования — чистейшая глупость с твоей стороны, — я сразу поняла, что это авантюра. Ты рассчитывал на то, что у тебя появятся большие деньги. Иначе ты стал бы банкротом. Нечего удивляться, что на следующий день у тебя появились колебания и ты отправился в Виллар, в банк, и спустился в подвалы, чтобы освежить в памяти брачный контракт. Излишнее беспокойство, в библиотеке есть дубликаты всех документов, надо было только поискать. Но съездить в Виллар куда приятней, верно? У тебя там женщина. Ты сам мне сказал, когда вернулся.

Ход событий был очевиден, я ничего не мог отрицать. Мотивы моих действий, искаженные ею, неверно истолкованные, были сейчас неважны.

— Франсуаза знала о контракте, — сказал я. — Я не утаивал его от нее. Я говорил ей правду.

— Правду?

Глядящие на меня глаза были жесткие, циничные. Боль и мука прошлой ночи исчезли. Этой женщине было неведомо страдание. Она никогда не молила меня о помощи.

— Все мы порой говорим правду, — сказала она, — если это случайно выгодно нам. Франсуаза тоже сказала мне правду, когда пришла сюда утром. О да, ты был прав. Я действительно видела ее. Возможно, я последняя, кто ее видел. Она пришла одетая, готовая идти искать Мари-Ноэль. «Что так расстроило девочку? — спросила она. — Почему она убежала?» «Что ее расстроило? — ответила я. — Она боится, что займут ее место, вот и все. Кому по вкусу быть свергнутым с престола. Она хочет избавиться от новорожденного, да и от вас тоже». Тут все и началось. Она сказала, что никогда не была здесь счастлива, всегда тосковала по дому, чувствовала себя одинокой, лишней, и все по моей вине, ведь я с самого начала была против нее настроена. «Жан никогда не любил меня», — сказала она. Я согласилась. «Даже сейчас ему нужно одно — деньги», — продолжала она. «Естественно», — сказала я. «И он хочет, чтобы я умерла и он мог жениться на ком-нибудь другом?» — спросила она наконец. Я сказала, что этого я не знаю. «Жан волочится за всеми женщинами. Он даже здесь, в замке, строил куры Рене, а в Вилларе у него есть любовница», — сказала я. Франсуаза сказала, что подозревала и то и другое и твоя доброта к ней в последние дни была только для отвода глаз. «Значит, избавиться от меня хочет не только девочка, — сказала она, — но и Жан, и вы, и Рене, и та женщина в Вилларе?» Я не ответила ей. Я сказала, чтобы она прекратила истерику и шла вниз. Это все. Больше мы не обменялись ни словом. Она просила правду и получила ее. Если у Франсуазы не хватило мужества встретить ее лицом к лицу, это ее дело. Я тут ни при чем. Какая разница, выкинулась она из окна или упала, так как у нее закружилась голова? Доказать тут ничего нельзя. Важен результат. Ты получил то, что хотел, ведь так?

— Нет! — вскричал я. — Нет…

Я толкнул maman обратно в кресло; выражение ее лица изменилось. Она казалась напуганной, сбитой с толку, и внезапный переход от цинизма к страху, вызванному гневным звуком моего голоса, — а в гневе-то я был на себя, — заставил меня понять всю тщетность объяснений, всю бесплодность потраченных впустую усилий что-либо ей объяснить. Что бы она ни сказала Франсуазе, сколь правдивы или жестоки ни были ее слова, сказаны они были ради сына. Я не мог ее обвинять.

Я встал, подошел к окну и стоял там, глядя на лес позади парка. О Господи, думал я, неужели нельзя найти решение, неужели нет выхода — не для меня, самозванца, но для них — для матери, для Мари-Ноэль, для Бланш, для Поля и Рене? Если Жан де Ге разжигал их ревность, зависть, раздоры и вражду, оправданием ему могло служить прошлое. У меня нет такой отговорки. Я следовал по его стопам потому, что боялся разоблачения, хотел потерять свое «я».

Ночной дождь прочистил водосточные желоба. На языке горгульи поблескивала лужица. Что-то еще сверкало в желобе стеклянным блеском. Это была пустая ампула из-под морфия, брошенная туда Шарлоттой и до сих пор скрытая под листьями. Глядя на нее, я спросил себя, что было бы, если бы прошлой ночью я не пустил такую же ампулу в ход, а остался здесь, в спальне; чего бы я смог достичь, какого понимания добиться, какую вселить надежду? Я бы не поехал в Виллар, Мари-Ноэль не спустилась бы в колодец. Трагедия была бы предотвращена, Франсуаза осталась бы жить. Я отвернулся от окна и посмотрел на женщину, сидящую в кресле, затем сказал:

— Вы должны мне помочь.

— Помочь тебе? Как? — спросила она. — Как я могу помочь тебе?

Я опустился на колени рядом с креслом и взял ее за руку. Какое бы зло ни причинили здесь в прошлом, какие бы ни нанесли обиды, чужак исправить этого не мог. Я мог построить заново лишь настоящее. Но не один.

— Вы только что сказали мне, будто я получил то, что хотел, — начал я. — Вы имели в виду деньги, да? Для стекольной фабрики, для всех нас, для Сен-Жиля?

— Что же еще? — спросила графиня. — Ты будешь богатый человек, сможешь делать что вздумаешь, будешь свободен. Только это и важно для тебя. Разве не так?

— Нет, не так, — сказал я — Для меня важны вы. Я хочу, чтобы вы снова были главой семьи, как прежде, а это невозможно, если вы не покончите с морфием.

И пока я произносил эти слова, что-то стало распадаться на части, слой за слоем рушилась стена, защищающая каждого из нас от нападения внешнего мира, стена, сквозь которую не слышен никакой зов, не виден никакой сигнал; на какой-то краткий миг самая ее сущность, замкнутая в себе, стала обнажаться, сжимавшая мою руку рука говорила мне об одиночестве долгих лет, об омертвевших чувствах, напоенном ядом уме, пустом сердце. Я ощущал, как все это перешло через наши сомкнутые руки ко мне, стало моей неотъемлемой частью, и бремя это оказалось невероятно тяжелым. А затем графиня выдернула свою ладонь из моей, броня снова прикрыла ей грудь, черты лица стали жестче, передо мной был человек, который избрал для себя определенный образ жизни, — ведь иного ему было не дано, а тот, кто стоит возле нее на коленях, кого она считала своим сыном, пытается лишить ее единственного утешения, единственного способа все забыть.

— Я стара и слаба, от меня мало пользы, — сказала графиня. — Почему ты хочешь отнять у меня то, что дает мне забвение?

— Вы не стары и не слабы и можете принести много пользы, — сказал я, — мне, если не себе. Вчера вы спустились вниз на террасу и принимали гостей. Вы хотели быть рядом со мной, как раньше рядом с моим отцом, вы хотели быть такой, как когда-то давным-давно. Но дело было не только в желании вернуть прошлое или в гордости; это была попытка доказать самой себе, что все в вашей власти, что вы не зависите от коробки с ампулами, шприца, которые хранятся здесь, наверху, и от Шарлотты. Вы можете взять над ними верх, ведь вчера вам это удалось. Вы и дальше пересиливали бы себя, если бы не я.

Графиня подняла на меня глаза, недоверчивые, настороженные.

— Что ты имеешь в виду?

— О чем вы думали вчера утром, — спросил я, — после ухода гостей?

— О тебе, — сказала графиня, — и о прошлом. Я вернулась в прежние годы. Какое это имеет значение, о чем я думала? Это причинило мне боль, вот и все. А когда я страдаю, мне нужен морфий.

— Я заставил вас страдать, — сказал я. — Я был причиной.

— Пусть так, — сказала графиня. — Все матери страдают из-за своих сыновей. Страдание — часть нашей жизни. Мы не виним вас за это.

— Вашей, но не нашей. Сыновья не переносят боли. Я трус, всегда им был. Вот почему мне нужна ваша помощь, сейчас и в будущем, нужна куда больше, чем была нужна в прошлом.

Я встал с колен и вышел в соседнюю комнату. Коробка с ампулами по-прежнему лежала в шкафчике над умывальником, шприц тоже; я вынул их и, войдя в спальню, показал графине.

— Я заберу их с собой, — сказал я. — Возможно, это опасно, я не знаю. Вы сказали, что я рисковал, когда заключал новый контракт с Корвале в расчете получить состояние. Сейчас я тоже многое ставлю на карту, хотя рискую совсем другим.

Я видел, что пальцы ее вцепились в подлокотники, видел ужас и отчаяние, промелькнувшие в глазах.

— Я не могу этого сделать, Жан, — сказала она. — Ты не понимаешь. Я не могу лишить себя этого вот так, вдруг. Я слишком стара, слишком слаба. Возможно, когда-нибудь, но не сейчас. Если ты хотел, чтобы я бросила, почему не сказал мне раньше? Сейчас слишком поздно.

— Нет, не поздно. — Я положил коробку на стол. — Дайте мне руки, — сказал я.

Графиня вложила ладони в мои, и я поднял ее из кресла. Стараясь удержаться на ногах, она вцепилась в повязку, и я почувствовал, как разлилась боль от пальцев до самого локтя. Графиня продолжала цепляться за меня, не осознавая, что делает, и я понял — убери я руку, что-то будет потеряно: вера, сила, которые сейчас поддерживают ее, придают ей мужества.

— А теперь пойдемте вниз, — сказал я.

Она стояла между мной и окном: грузная, большая, заслоняя собой свет, чуть пошатываясь, чтобы не потерять равновесия; крест из слоновой кости, который она носила на шее, раскачивался маятником из стороны в сторону.

— Вниз? — повторила она. — Зачем?

— Затем, что вы мне нужны, — сказал я. — Теперь вы будете сходить вниз каждый день.

Долгое время графиня стояла, не расслабляя пальцев, вцепившихся мне в руку. Наконец она меня отпустила и, величественная, горделивая, двинулась к дверям. В коридоре, отказавшись от помощи, она опередила меня и распахнула дверь в соседнюю комнату. И тут же навстречу ей выскочили терьеры; они лаяли, прыгали, подскакивали вверх, чтобы лизнуть ее.

Графиня торжествующе повернулась ко мне.

— Так я и думала, — сказала она. — Собак не выводят. Шарлотта лжет мне. Она обязана водить их каждый день в парк на прогулку. Беда в том, что в замке никому ни до чего нет дела. Откуда же быть порядку?

Собаки, выпущенные из заточения, помчались к лестнице; в то время как мы медленно шли следом за ними, графиня сказала:

— Я правильно расслышала — ты говорил кюре, что приготовлениями к похоронам займутся Бланш и Поль?

— Да, — ответил я.

— Они ничего в этом не смыслят, — сказала графиня. — В замке не было похорон с тех самых пор, как умер твой отец. Все должно быть сделано как положено. Франсуаза не кто-нибудь там, она важная особа, ей должно быть оказано всяческое уважение. В конце концов, она была твоей женой. Она была графиней де Ге.

Maman подождала на площадке лестницы, пока я отнес коробки в гардеробную. Входя в гостиную, мы услышали голоса. Все остальные уже вернулись. Поль стоял у камина, рядом с ним — кюре. Рене сидела на своем обычном месте в углу дивана, Бланш — в кресле. Все в замешательстве уставились на нас, даже кюре понадобилось какое-то время, чтобы прийти в себя и, скрыв удивление, озабоченно спросить, чем он может нам помочь. Но графиня отстранила его и направилась прямиком к тому креслу у камина, где всегда сидела Франсуаза. Бланш тут же поднялась и подошла к ней.

— Вам не следовало вставать с постели, — сказала она. — Шарлотта говорит, что сегодняшнее потрясение сильно отразилось на вас.

— Шарлотта — лгунья, — сказала графиня, — а ты занимайся своими делами.

Она пошарила в складках платья в поисках очков, которые свисали с ее шеи на цепочке рядом с крестом, надела их и посмотрела на каждого из нас по очереди.

— У нас траур, — сказала она. — Это дом скорби, а не дом для престарелых. Умерла моя невестка. Я намерена проследить, чтобы ей были оказаны все положенные почести. Поль, принеси мне карандаш и несколько листов бумаги. Бланш, в верхнем ящике бюро у меня в комнате ты найдешь досье, где записаны имена всех людей, которые были званы на похороны вашего отца. Большинство уже умерло, но у них остались родственники. Рене, подите принесите из холла телефонный справочник. Господин кюре, буду очень вам признательна, если вы подойдете и сядете рядом со мной; мне может понадобиться ваш совет относительно самого обряда погребения. Жан… — Она взглянула на меня и приостановилась. — Хотя сейчас мне твоя помощь не нужна. Пойди погуляй, воздух будет тебе на пользу. Можешь вывести собак, раз Шарлотта не сделала этого. Но прежде чем ты пойдешь, — добавила она, — надень темный костюм. Граф де Ге не разгуливает по парку в спортивной куртке, когда он потерял жену.

Загрузка...