Седой табун из вихревых степей
Промчался, все круша и руша.
И серый мох покрыл стада камней.
Травой зеленой всходят наши души.
Жуют траву стада камней.
В ночи я слышу шорох жуткий,
И при большой оранжевой луне
Уходят в камни наши души.
Еще зари оранжевое ржанье
Ерусалимских стен не потрясло,
Лицо Иоконоанна – белый камень
Цветами зелени и глины поросло.
И голова моя качается как череп
У окон сизых, у пустых домов
И в пустыри открыты двери,
Где щебень, вихрь, круженье облаков.
Под пегим городом заря играла в трубы,
И камышами одичалый челн пророс.
В полуоткрытые заоблачные губы
Тянулся месяц с сетью желтых кос.
И завывал над бездной человек нечеловечьи
И ударял в стада сырых камней,
И выходили души на откос Кузнечный
И хаос резали при призрачном огне.
Пустую колыбель над сумеречным миром
Качает желтого Иосифа жена.
Ползут туманы в розовые дыры
И тленье поднимается из ран.
Бегут туманы в розовые дыры,
И золоченых статуй в них мелькает блик,
Маяк давно ослеп над нашею квартирой,
За бахромой ресниц – истлевшие угли.
Арап! Сдавай скорее карты!
Нам каждому приходится ночной кусок,
Заря уже давно в окне покашливает
И выставляет солнечный сосок.
Сосите, мол, и уходите в камни
Вы что-то засиделись за столом,
И, в погремушках вся, Мария в ресторане
О сумасшедшем сыне думает своем.
Надел Исус колпак дурацкий,
Озера сохли глаз Его,
И с ликом, вывшим из акаций,
Совокупился лик Его.
Кусает солнце холм покатый,
В крови листва, в крови песок…
И бродят овцы между статуй,
Носами тычут в пальцы ног.
Вихрь, бей по Лире,
Лира, волком вой,
Хаос все шире, шире, Господи!
Упокой.
Набухнут бубны звезд над нами,
Бубновой дамой выйдет ночь,
И над великим рестораном
Прольет багряное вино.
И ты себя как горсть червонцев
Как тонкий мех индийских коз
Отдашь в ее глухое лоно
И там задремлешь глубоко.
Прильни овалом губ холодных
Последний раз к перстам чужим
И в человеческих ладонях
Почувствуй трепетанье ржи.
Твой дом окном глядит в пространство,
Сырого лона запах в нем,
Как Финикия в вечность канет
Его Арийское веретено.
Уж сизый дым влетает в окна,
Простертый на диване труп
Все ищет взорами волокна
Хрустальных дней разъятую игру.
И тихий свет над колыбелью,
Когда рождался отошедший мир,
Тогда еще Авроры трубы пели
И у бубновой дамы не было восьми.
Тает маятник, умолкает
И останавливаются часы.
Хаос – арап с глухих окраин
Карты держит, как человеческий сын.
Сдал бубновую даму и доволен,
Даже нет желанья играть,
И хрустальный звон колоколен
Бежит к колокольням вспять.
О, удалимся на острова Вырождений,
Построим хрустальные замки снов,
Поставим тигров и львов на ступенях,
Будем следить теченье облаков.
Пусть звучит музыка в узорных беседках,
Звуки скрипок среди аллей,
Пусть поют птицы в золоченых клетках,
Будут наши лица лилий белей.
Будем в садах устраивать маскарады,
Песни петь и стихи слагать,
Будем печалью тихою рады,
Будем протяжно произносить слова.
Голосом надтреснутым говорить о Боге,
О больном одиноком Паяце,
У него сияет месяц двурогий,
Месяц двурогий на его венце.
Тихо, тихо качается небо,
С тихими бубенцами Его колпак,
Мы только атомы его тела,
Такие же части, как деревьев толпа.
Такие части, как кирпич и трубы,
Ничем не лучше забытых мостов над рекой,
В своей печали не будем мы грубы,
Не будем руки ломать с тоской.
Мы будем покорно звенеть бубенцами,
На островах Вырождений одиноко жить,
Чтоб не смутить своими голосами
Людей румяных в колосьях ржи.
Как нежен запах твоих ладоней,
Морем и солнцем пахнут они,
Колокольным тихим звоном полный
Ладоней корабль бортами звенит.
Твои предки возили пряности с Явы,
С голубых островов горячих морей.
Помнишь, осколок якоря ржавый
Хранится в узорной шкатулке твоей?
Там же лежат венецианские бусы
И золотые монеты с Марком святым…
Умер корабль, исчезли матросы,
Волны не бьются в его борты.
Он стал призраком твоих ладоней,
Бросил якорь в твоей крови,
И погребальным звоном полны
Маленькие нежные руки твои.
Сегодня – дыры, не зрачки у глаз,
Как холоден твой лик, проплаканы ресницы,
Вдали опять адмиралтейская игла
Заблещет, блещет в утренней зарнице.
И может быть, ночной огромный крик
Был только маревом на обулыжненном болоте,
И стая не слетится черных птиц,
И будем слышать мы орлиный клекот…
Как бедр твоих волнует острие.
Еще распущены девические косы,
Когда зубов белеющих копье
Пронзает губы алые матросов.
На набережных, где снуют они,
С застывшей солью на открытых блузах,
Ты часто смотришь на пурпурные огни
На черных стран цветные грузы.
В твоей руке колода старых карт,
Закат горит последними углями,
Индийских гор зеленая река
Уснет в тебе под нашими снегами.
И может быть сегодня в эту ночь
Услышу я ее больные зовы,
Когда от кораблей пойдем мы прочь
В ворота под фонарь багровый.
В старинных запахах, где золото и бархат
В бассейнах томности ласкают ноздри вам.
Растут левкои белые у золоченых арок,
И море пурпуром сжимает берега.
Среди жеманных, еле слышных звуков,
Там жизнь течет подобно сладким снам.
Какой-то паж целует нежно руки
И розы тянутся к эмалевым губам.
В квадрат очерчены цветочные аллеи,
В овалы налиты прохладные пруды,
И очертание луны серпом белеет
На зеркалах мерцающих воды.
В старинных запахах, где золото и бархат
В бассейнах томности ласкают ноздри вам,
Вы встретите себя у золоченых арок
Держащей белого козленка за рога.
Луна, как глаз, налилась кровью,
Повисла шаром в темноте небес,
И воздух испещрен мычанием коровьим,
И волчьим завываньем полон лес.
И старый шут горбатый и зеленый
Из царских комнат прибежал к реке
И телом обезьянки обнаженным
Грозил кому-то в небесах в тоске.
И наверху, где плачут серафимы,
Звенели колокольцы колпака,
И старый Бог, огромный и незримый,
Спектакль смотрел больного червяка.
И шут упал, и ангелы молились,
Заплаканные ангелы у трона Паяца,
И он в сиянье золотистой пыли
Смеялся резким звоном бубенца.
И век за веком плыл своей орбитой,
Родились юноши с печалью вместо глаз,
С душою обезьянки, у реки убитой,
И с той поры идет о Паяце рассказ.
Есть странные ковры, где линии неясны,
Где краски прихотливы и нежны,
Персидский кот, целуя вашу грудь прекрасную,
Напоминает мне под южным небом сны.
Цветы свой аромат дарят прохладе ночи,
Дарите ласки Вы персидскому коту,
Зеленый изумруд – его живые очи,
Зеленый изумруд баюкает мечту.
Быть может, это принц из сказки грезы лунной,
Быть может, он в кафтан волшебный облачен,
Звучат для Вас любви восточной струны,
И принц персидский Вами увлечен.
Луна звучит, луна поет Вам серенаду,
Вам солнца ненавистен яркий свет,
Средь винных чар, средь гроздий виноградных
Ваш принц в волшебный мех одет.
Ковры персидские всегда всегда неясны,
Ковры персидские всегда всегда нежны.
Персидский принц иль кот? – Любовь всегда прекрасна.
Мы подчиняемся влиянию луны.
Есть странные кафе, где лица слишком бледны,
Где взоры странны, губы же ярки,
Где посетители походкою неверной
Обходят столики, смотря на потолки.
Они оборваны, движенья их нелепы,
Зрачки расширены из бегающих глаз,
И потолки их давят точно стены склепа,
Светильня грустная для них фонарный газ.
Один в углу сидит и шевелит губами:
«Я новый бог, пришел, чтоб этот мир спасти,
Сказать, что солнце в нас, что солнце не над нами,
Что каждый – бог, что в каждом – все пути,
Что в каждом – города, и рощи, и долины,
Что в каждом существе – и реки, и моря,
Высокие хребты, и горные низины,
Прозрачные ручьи, что золотит заря.
О, мир весь в нас, мы сами – боги,
В себе построили из камня города
И насадили травы, провели дороги,
И путешествуем в себе мы целые года…»
Но вот умолкла скрипка на эстраде
И новый бог лепечет – это только сон,
И муха плавает в шипучем лимонаде,
И неуверенно к дверям подходит он.
На улице стоит поэт чугунный,
В саду играет в мячик детвора,
И в небосклон далекий и лазурный
Пускает мальчик два шара.
Есть странные кафе, где лица слишком бледны,
Где взоры странны, губы же ярки;
Там посетители походкою неверной
Обходят столики, смотря на потолки.
1921
Мы здесь вдали от сугробов,
От снежных метелей твоих,
Такого веселья попробуйте!
Но нет нам путей других.
Оторванный ком не вернется,
Хотя бы ветер попутный был,
Он только отчаянно бьется,
Растает, как дыма клубы.
Ничего, Иван, приготовьте
Мне сегодня новый фрак.
Почисти хорошенько локоть, —
А как здоровье собак?
А там далеко в сугробах,
Голодная, в корчах родов,
Россия колотится в гробе
Среди деревень, городов.
На палубах Летучего Голландца
Так много появилось крыс…
И старый капитан, обрызганный багрянцем,
Напрасно вспоминал ветры…
И в капище у белой дьяволицы
С рогами и младенцем на руках,
Напрасно костяки молились,
Напрасно светилась во впадинах тоска…
На пальцах высохших сверкали изумруды,
И грызли призрачные ноги стаи крыс,
И кости издавали запах трупный,
И были кости от прожорливых мокры…
А там… на розовых архипелагах…
Средь негров с первобытным запахом зверей
Потомков развевались флаги.
Вставало солнце на усеченной горе…
Февраль 1921
Умолкнет ли проклятая шарманка?
И скоро ль в розах, белых и пречистых,
Наш милый брат среди дорог лучистых
Пройдет с сестрою нашей обезьянкой?
Не знаю я… Пути Господни – святы,
В телах же наших – бубенцы, не души.
Стенать я буду с каждым годом глуше:
Я так люблю Спасителя стигматы!
И через год не оскорблю ни ветра,
Ни в поле рожь, ни в доме водоема,
Ни сердца девушки знакомой,
Ни светлого, классического метра…
Мы хмурые гости на чуждом Урале,
Мы вновь повернули тяжелые лиры свои:
Эх, Цезарь безносый всея Азиатской России
В Кремле Белокаменном с сытой сермягой, внемли.
Юродивых дом ты построил в стране белопушной
Под взвизги, под взлеты, под хохот кумачных знамен,
Земля не обильна, земля неугодна,
Земля не нужна никому.
Мы помним наш город,
Неву голубую, Медвяное солнце, залив облаков,
Мы помним Петрополь и синие волны,
Балтийские волны и звон площадей.
Под нами храпят широкие кони,
А рядом мордва, черемисы и снег.
И мертвые степи, где лихо летают знамена,
Где пращуры встали, блестя, монгольской страны.
За осоку, за лед, за снега,
В тихий дом позвала, где звенели стаканы.
И опять голубая в гранитах река
И сквозные дома и реянье ночи.
Эй, горбатый, тебя не исправит могила.
Голубую Неву и сквозные дома
И ступени, где крысы грохочут хвостами,
В тихий дом ты привел за собой.
Вечером желтым как зрелый колос
Средь случайных дорожных берез
Цыганенок плакал голый
Вспоминал он имя свое
Но не мог никак он вспомнить
Кто, откуда, зачем он здесь
Слышал матери шепот любовный
Но не видел ее нигде.
На дороге воробьи чирикают
Чирик, чирик и по дороге скок
И девушки уносят землянику
Но завтра солнце озарит восток.
16 мая 1921
Перевернул глаза и осмотрелся:
Внутри меня такой же черный снег,
Сутулая спина бескрылой птицей бьется,
В груди моей дрожит и липнет свет.
И, освещенный весь, иду я в дом знакомый
И, грудью плоскою облокотясь о стол,
Я ритмы меряю, выслушиваю звоны,
И муза голая мне руку подает.
В твоих глазах опять затрепетали крылья
Кораблей умерших голубые паруса
Может быть, новые острова открыли
Может быть к новым стремятся небесам.
Или в трюмах проснулись невольники
Зачарованные Призраком в шутовском колпаке
Руки протягивают и смотрят в волны
Розовое солнце качается вдалеке.
Или птицы запели на мачтах
На соленых канатах обезьянка сидит
Сидит цветная и играет мячиком
Розовым солнцем на маленькой груди.
Сегодня сильный мороз на улице
Твои ножки озябли, ближе к огню садись
Кораблей умерших паруса не раздулись
Никаких островов не видно впереди.
В глазах арапа ночь и горы
Скользит холодный скользкий Стикс
И вихрь бьет из глаз упорный
Фонтаны, статуи, кусты.
И этот вечер благовонный
Уже вдыхать я не смогу
Но буду помнить я балконы
Озер зеленых шелковистый гул.
У милых ног венецианских статуй
Проплакать ночь, проплакать до утра
И выйти на Неву в туман, туман косматый,
Где ветер ржет, и бьет, и скачет у костра.
Табун, табун ветров копытами затопчет
Мой малый дом, мой тихий Петербург,
И Летний сад, и липовые почки,
И залетевшую со Стрелки стрекозу.
Перевернутся звезды в небе падшем
И вихрь дождем мне окропит глаза
Уйду я черною овцой на пашни
Где наш когда-то высился вокзал
Деревья ветви в лиру сложат
Я носом ткну и в ночь уйду
И ветер лиры звон умножит
Последний звон в моем саду.
В воздух желтый бросят осины
Запах смолы и серого мха
Выйдет девушка в поле синее
Кинет сердце в песчаный ухаб
А в подвале за розовой шторой
Грешное небо держа в руке
Белый юноша с арапом спорит
Черным арапом в фригийском колпаке.
Грешное небо с звездой Вифлеемскою
Милое, милое баю, бай.
Синим осколком в руках задремлешь
Белых и нежных девичьих гробах.
Умерла Восточная звезда сегодня
Знаешь, прохожая у синих ворот
Ветер идет дорогой Новогодней
Ветер в глазах твоих поет.
Синий, синий ветер в теле
В пальцах моих снега идут.
Сердце холодный серп метелей
Мертвая Луна в Господнем саду
Друг засвети скорей лампадку
И читай вслух Евангелие.
Пахнет трупом ночная прохлада
Тихо.
Пусть сырою стала душа моя
Пусть земным языком в теле бродит.
Ветер убил и смял
Розы в моем огороде
Но еще встал на заре
Но еще вдыхаю запах солнца
Вчерашнее солнце в большой дыре
Кончилось.
С Антиохией в пальце шел по улице,
Не видел Летний сад, но видел водоем,
Под сикоморой конь и всадник мылятся.
И пот скользит в луче густом.
Припал к ногам, целуя взгляд Гекаты,
Достал немного благовоний и тоски.
Арап ждет рядом черный и покатый
И вынимает город из моей руки.
Намылил сердце – пусть не больно будет
Поцеловал окно и трупом лег
В руках моих Песнь Песней бродит
О виноградной смуглости поет.
Еще есть жемчуга у черного Цейлона
В Таити девушки желтее янтаря
Но ветер за окном рекламу бьет и стонет
Зовет тонуть в ночных морях.
В соседнем доме свет зажгли вечерний
Еще не верят в гибель синих дней
Но друг мой лижет руки нервно
И слушает как умолкает сад во мгле.
Снова утро. Снова кусок зари на бумаге.
Только сердце не бьется. По-видимому, устало.
Совсем не бьется… даже испугался
Упал.
Стол направо – дышит, стул налево – дышит.
Смешно! а я не смеюсь.
Успокоился.
Бегает по полю ночь.
Никак не может в землю уйти.
Напрягает ветви дуб
Последним сладострастьем,
А я сижу с куском Рима в левой ноге.
Никак ее не согнуть.
Господи!
В.Л.
Каждый палец мой – умерший город
А ладонь океан тоски
Может поэтому так мне дороги
Руки твои.
В соленых жемчугах спокойно ходит море —
Пустая колыбель! Фонарь дрожит в руке…
Снега в глазах но я иду дозором,
О, как давно следов нет на песке.
Уснуть бы здесь умершими морями.
Застывший гребень городов вдыхать.
И помнить, что за жемчугом над нами
Другой исчезнул мир средь зелени и мха.
Возлюбленная пой о нашем синем доме
Вдыхай леса и шелести травой
Ты помнишь ли костры на площади огромной,
Где мы сидели долго в белизне ночной.
Спит в ресницах твоих золоченых
Мой старинный умерший сад,
За окном моим ходят волны,
Бури свист и звезд голоса,
Но в ресницах твоих прохлада,
Тихий веер и шелест звезд.
Ничего, что побит градом
За окном огород из роз.
В.Л.
Упала ночь в твои ресницы,
Который день мы стережем любовь;
Антиохия спит, и синий дым клубится
Среди цветных умерших берегов.
Орфей был человеком, я же сизым дымом.
Курчавой ночью тяжела любовь, —
Не устеречь ее. Огонь неугасимый
Горит от этих мертвых берегов.
Покрыл, прикрыл и вновь покрыл собою
Небесный океан наш томный, синий сад,
Но так же нежны у тебя ладони,
Но так же шелестят земные небеса.
Любовь томит меня огромной, знойной птицей,
Вдыхать смогу ль я запах милых рук?
Напрасно машут вновь твои ресницы,
Один останусь с птицей на ветру.
Опять у окон зов Мадагаскара,
Огромной птицей солнце вдаль летит,
Хожу один с зефиром у базара,
Смешно и страшно нам без солнца жить.
Как странен лет протяжных стран Европы,
Как страшен стук огромных звезд,
Но по плечу меня прохожий хлопнул —
Худой, больной и желтый, как Христос.
Камин горит на площади огромной
И греет девушка свой побледневший лик.
Она бредет еврейкою бездомной,
И рядом с нею шествует старик.
Луна, как червь, мой подоконник точит.
Сырой табун взрывая пыль летит
Кровавый вихрь в ее глазах клокочет.
И кипарисный крест в ее груди лежит.
Один бреду среди рогов Урала,
Гул городов умолк в груди моей,
Чернеют косы на плечах усталых, —
Не отрекусь от гибели своей.
Давно ли ты, возлюбленная, пела,
Браслеты кораблей касались островов,
Но вот один оплакиваю тело,
Но вот один бреду среди снегов.
В нагорных горнах гул и гул, и гром,
Сквозь груды гор во Мцхетах свечи светят,
Под облачным и пуховым ковром
Глухую бурю, свист и взвизги слышишь?
О, та же гибель и для нас, мой друг,
О так же наш мохнатый дом потонет.
В широкой комнате, где книги и ковры,
Зеленой лампы свет уже не вздрогнет.
И умер он не при луне червонной,
Не в тонких пальцах золотых дорог,
Но там, где ходит сумрак желтый,
У деревянных и хрустящих гор.
Огонь дрожал над девой в сарафане
И ветер рвал кусок луны в окне,
А он все ждал, что шар плясать устанет,
Что все покроет мертвый белый снег.
Крутись же, карусель, над синею дорогой,
Подсолнечное семя осыпай,
Пусть спит под ним тяжелый, блудный город,
Души моей старинный, черный рай.
Я встал пошатываясь и пошел по стенке
А Аполлон за мной, как тень скользит
Такой худой и с головою хлипкой
И так протяжно, нежно говорит:
«Мой друг, зачем ты взял кусок Эллады,
Зачем в гробу тревожишь тень мою!»
Забился я под злобным жестким взглядом
Проснулся раненый с сухой землей во рту.
Ни семени ни шелкового зуда
Не для любви пришел я в этот мир
Мой милый друг, вдави глаза плечами
И обверни меня изгибом плеч твоих.
Палец мой сияет звездой Вифлеема
В нем раскинулся сад, и ручей благовонный звенит,
И вошел Иисус, и под смоквой плакучею дремлет
И на эллинской лире унылые песни твердит.
Обошел осторожно я дом, обреченный паденью,
Отошел на двенадцать неровных, негулких шагов
И пошел по Сенной слушать звездное тленье
Над застывшей водой чернокудрых снегов.
Чернеет ночь в моей руке подъятой,
Душа повисла шаром на губах;
А лодка все бежит во ржи зеленоватой,
Пропахло рожью солнце в облаках.
Что делать мне с моим умершим телом,
Зачем несусь я снова на восход;
Костер горел и были волны белы,
Зачем же дверь опять меня зовет?
Бреду по жести крыш и по оконным рамам,
Знакомый запах гнили и болот.
Ходил другой с своею вечной дамой,
Ходил внизу и целовал ей рот.
Темнеет море и плывет корабль
От сердца к горлу сквозь дожди и вьюгу
Но нет пути и пухнут якоря
Горячим сургучом остекленели губы
Их не разъять не выпустить корабль
Матросы в шубах 3-й день не ели
Напрасно всходит глаз моих заря
Напрасно пальцы бродят по свирели.
Вышел на Карповку звезды считать
И аршином Оглы широкую осень измерить
Я в тюбетейке на мне арестантский бушлат
А за спиной Луны перевитые песни.
Друг мой студентом живет в малой Эстонской стране
Взял балалайку рукой безобразной
Тихо выводит и ноет и ночи поет
И мигает затянутым пленкою глазом.
Знаю там девушки с тающей грудью как воск
Знаю там солнце еще разудалой и милой Киприды
Но этот вечер холодный тяжелый как лед
Перс мой товарищ и лейтенант Атлантиды
Перс не поймет только грустно станет ему
Вспомнит он сад и сермяжные волжские годы
И лейтенант вскинет глаза в темноту
И услышит в домах голоса полосатого моря.
Прохожий обернулся и качнулся
Над ухом слышит он далекий шум дубрав
И моря плеск и рокот струнной славы
Вдыхает запах слив и трав.
«Почудилось, наверное, почудилось!
Асфальт размяк, нагрело солнце плешь!»
Я в капоре иду мои седые кудри
Белей зари и холодней чем снег.
Ты догорело солнце золотое
И я стою свечою восковой
От пирамид к декабрьскому покою
Летит закат гробницей ледяной
Ко мне старик теперь заходит непрестанно
Он механичен разукрашен и певуч.
Но в сундуке его былой зари румянец
Широкий храм и пара белых туч.
Дыханьем Ливии наполнен Финский берег.
Бреду один средь стогнов золотых.
Со мною шла чернее ночи Мэри,
С волною губ во впадинах пустых.
В моем плече тяжелый ветер дышит,
В моих глазах готовит ложе ночь.
На небе пятый день
Румяный Нищий ищет,
Куда ушла его земная дочь.
Но вот двурогий глаз повис на небе чистом,
И в каждой комнате проснулся звездочет.
Мой сумасшедший друг луну из монтекристо,
Как скрипку отзвеневшую, убьет.
В последний раз дотронуться до облаков поющих,
Пусть с потолка тяжелый снег идет,
Под хриплой кущей бархатистых кружев
Рыбак седой седую песнь прядет.
Прядет ли он долины Иудеи
Иль дом крылатый на брегах Невы,
В груди моей старинный ветер рдеет,
Качается и ходит в ней ковыль.
Но он сегодня вышел на дорогу,
И с девушкой пошел в мохнатый кабачок.
Он как живой, но ты его не трогай,
Он ходит с ней по крышам широко.
Шумит и воет в ветре Гала-Петер
И девушка в фруктовой слышит струны арф,
И Звездочет опять прядет в своей карете
И над Невой клубится синий звездный пар.
Затем над ним, подъемля крест червонный,
Качая ризой над цветным ковром,
Священник скажет: —
Умер раб Господний, —
Иван Петров лежит в гробу простом.
Мой дом двурогий дремлет на Эрмоне
Псалмы Давида, мята и покой.
Но Аполлон в столовой ждет и ходит
Такой безглазый, бледный и родной.
Рябит рябины хруст под тонкой коркой неба,
А под глазами хруст покрытых пледом плеч,
А на руке браслет, а на коленях требник,
На голове чалма. О, если бы уснуть!
А Звездочет стоит безглазый и холодный,
Он выпил кровь мою, но не порозовел,
А для меня лишь бром, затем приют Господень
Четыре стороны в глазете на столе.
У каждого во рту нога его соседа,
А степь сияет. Летний вечер тих.
Я в мертвом поезде на Север еду, в город
Где солнце мертвое, как лед блестит.
Мой путь спокоен улеглись волненья
Не знаю, встретит мать? пожмет ли руку?
Я слышал, город мой стал иноком спокойным
Торгует свечками поклоны бьет
Да говорят еще, что корабли приходят
Теперь приходят когда город пуст
Вино и шелк из дальних стран привозят
И опьяняют мертвого и одевают в шелк.
Эх, кочегар, спеши, спеши на север!
Сегодня ночь ясна. Как пахнет трупом ночь!
Мы мертвые Иван, над нами всходит клевер
Немецкий колонист ворочает гумно.
Стали улицы узкими после грохота солнца
После ветра степей, после дыма станиц…
Только грек мне кивнул площадная брань в переулке,
Безволосая Лида бежит подбирая чулок.
Я боюсь твоих губ и во рту твоем язва.
Пролетели те ночи городской и небесной любви.
Теплый хлев, чернокудрая дремлет Марыся
Под жестоким бычьим полушубком моим.
Все же я люблю холодные жалкие звезды
И свою опухшую белую мать.
Неуют и под окнами кучи навоза
И траву и крапиву и чахло растущий салат.
Часто сижу во дворе и смотрю на кроличьи игры
Белая выйдет Луна воздух вечерний впивать
Из дому вытащу я шкуру облезлую тигра.
Лягу и стану траву, плечи подъемля, сосать.
Да, в обреченной стране самый я нежный и хилый
Братья мои кирпичи, Остров зеленый земля!
Мне все равно, что сегодня две унции хлеба
Город свой больше себя, больше спасенья люблю.
Рыжеволосое солнце руки к тебе я подъемлю
Белые ранят лучи, не уходи я молю
А по досчатому полу мать моя белая ходит
Все говорит про Сибирь, про полянику и снег.
Я занавесил все окна, забил подушками двери
Над головой тишина, падает пепел как гром
Снова в дверях города и волнуются желтые Нивы
И раскосое солнце в небе протяжно поет.
Помню последнюю ночь в доме покойного детства:
Книги разодраны, лампа лежит на полу.
В улицы я убежал, и медного солнца ресницы
Гулко упали в колкие плечи мои.
Нары. Снега. Я в толпе сермяжного войска.
В Польшу налет – и перелет на Восток.
О, как сияет китайское мертвое солнце!
Помню, о нем я мечтал в тихие ночи тоски.
Снова на родине я. Ем чечевичную кашу.
Моря Балтийского шум. Тихая поступь ветров.
Но не откроет мне дверь насурмленная Маша.
Стаи белых людей лошадь грызут при луне.
Сынам Невы не свергнуть ига власти,
И чернь крылатым идолом взойдет
Для Индии уснувшей, для Китая
Для черных стран не верящих в восход.
Вот я стою на торжищах Европы
В руках озера, города, леса
И слышу шум и конский топот
Гортанные и птичьи голоса.
Коль славен наш Господь в Сионе
Приявший ночь и мглу и муть
Для стран умерших сотворивший чудо
Вдохнувший солнце убиенным в грудь.
Нет, не люблю закат. Пойдемте дальше, Лида,
В казарме умирает человек
Ты помнишь профиль нежный, голос лысый
Из перекошенных остекленелых губ
А на мосту теперь великолепная прохлада
Поскрипывает ветр и дышит Летний сад
А мне в Дерябинку вернуться надо.
Отдернул кисть и выслушал часы.
Отшельником живу, Екатерининский канал 105.
За окнами растет ромашка, клевер дикий,
Из-за разбитых каменных ворот
Я слышу Грузии, Азербайджана крики.
Из кукурузы хлеб, прогорклая вода.
Телесный храм разрушили.
В степях поет орда,
За красным знаменем летит она послушная.
Мне делать нечего пойду и помолюсь
И кипарисный крестик поцелую
Сегодня ты смердишь напропалую Русь
В Кремле твой Магомет по ступеням восходит
И на Кремле восходит Магомет Ульян:
«Иль иль Али, иль иль Али Рахман!»
И строятся полки, и снова вскачь
Зовут Китай поднять лихой кумач.
Мне ничего не надо: молод я
И горд своей душою неспокойной.
И вот смотрю закат, в котором жизнь моя,
Империи Великой и Просторной.
Ты помнишь круглый дом и шорох экипажей?
Усни мой дом, усни…
Не задрожит рояль и путь иной указан
И белый голубь плавает над ним.
Среди домов щербатых кузов от рояля
Средь снежных гор неизреченный свет
И Гефсиманских бед мерцают снова пальмы,
Усни мой дом, усни на много лет.
И все же я простой как дуб среди Помпеи
Приди влюбленный с девушкой своей
Возьми кувшин с соленым, терпким зельем
И медленно глотками пей
И встанет мерный дом над черною водою
И утро сизое на ступенях церквей
И ты поймешь мою тоску и шелест
Среди чужих и Гефсиманских дней
Усталость в теле бродит плоскостями,
На каждой плоскости упавшая звезда.
Мой вырождающийся друг, двухпалый Митя,
Нас не омоет Новый Иордан.
И вспомнил Назарет и смуглого Исуса,
Кусок зари у Иудейских гор.
И пальцы круглые тяжелые как бусы
И твой обвернутый вкруг подбородка взор.
Мои слегка потрескивают ноги,
Звенят глаза браслетами в ночи,
И весь иду здоровый и убогий,
Где ломаные млеют кирпичи.
Погладил камень и сказал спокойно:
Спи, брат, не млей, к тщете не вожделей.
Творить себе кумир из человека недостойно,
Расти травой тысячелетних дней.
И все ж я не живой под кущей Аполлона
Где лавры тернием вошли в двадцатилетний лоб
Под бури гул, под чудный говор сада
Прикован я к Лирической скале.
Шумит ли горизонт иль ветр цветной приносит
К ногам моим осколки кораблей
Линяет кенарь золотая осень
Седой старик прикован ко скале.
И голый я стою среди снегов,
В пустых ветвях не бродит сок зеленый
А там лежит, исполненный тревог
Мой город мерный, звонкий и влюбленный
И так же ходит муза по ночам
Старуха в капоте с своей глухою лирой
И млеют юноши до пустоты плеча
О девушке нагой, тугой и милой.
Да быки крутолобые тонкорунные козы
Женщин разных не надо, Лиду я позабыл.
Знаю в Дельфах пророчили гибель Эллады
Может Эллада погибла, но я не погиб
Юноши в кольцах пришли звали на пир в Эритрею
Лидой меня соблазняли плачет, тоскует она…
Что же, пусть плачет найдет старика и забудет
Я молодой – крашеных жен не люблю.
Вера неси виноград, но зачем христианское имя?
Лучше Алкменою будь мы покорились судьбе.
Слышишь ликует Олимп, веселятся добрые Боги
Зевс Небожитель ссорится с Герой опять.
Слава тебе Аполлон, слава!
Сердце мое великой любовью полно
Вот я сижу молодой и рокочут дубравы
Зреют плоды наливные и день голосит!
Жизнь полюбил не страшны мне вино и отравы
День отойдет вечер спокойно стучит.
Слабым я был но теперь сильнее быка молодого
Девушка добрая тут, что же мне надо еще!
Пусть на хладных брегах взвизгах сырого заката
Город погибнет где был старцем беспомощным я
Снял я браслеты и кольца, не крашу больше ланиты
По вечерам слушаю пение муз.
Слава, тебе Аполлон слава!
Тот распятый теперь не придет
Если придет вынесу хлеба и сыра
Слабый такой пусть подкрепится дружок.
Под рожью спит спокойно лампа Аладина.
Пусть спит в земле спокойно старый мир.
Прошла неумолимая с косою длинной
Сейчас наверно около восьми.
Костер горит. Узлы я грею пальцев.
Сезам! Пусти обратно в старый мир,
Немного побродить в его высоком зале
И пересыпать вновь его лари.
Осины лист дрожит в лазури
И Соломонов Храм под морем синим спит.
Бредет осел корнями гор понурый,
Изба на курьих ножках жалобно скрипит.
В руке моей осколок римской башни,
В кармане горсть песка монастырей.
И ветер рядом ласково покашливает,
И входим мы в отворенную дверь.
Плывут в тарелке оттоманские фелюги
И по углам лари стоят.
И девушка над Баха фугой
Живет сто лет тому назад.
О, этот дом и я любил когда-то
И знал ее и руки целовал,
Смотрел сентиментальные закаты
И моря синего полуовал.
О, заверни в конфектную бумажку
Храм Соломона с светом желтых свеч.
Пусть ест его чиновник важно
И девушка с возлюбленным в траве.
Крылами сердце ударяет в клетке,
Спокойней, милое, довольно ныть,
Смотри, вот мальчик бродит с сеткой,
Смотри, вот девушка наполнена весны.
Я снял сапог и променял на звезды,
А звезды променял на ситцевый халат,
Как глуп и прост и беден путь Господний,
Я променял на перец шоколад.
Мой друг ушел и спит с осколком лиры,
Он все еще Эллады ловит вздох.
И чудится ему, что у истоков милых,
Склоняя лавр, возлюбленная ждет.
Сидит она торгуя на дороге,
Пройдет плевок, раскачивая котелком,
Я закурю махру, потряхивая ноги,
Глаза вздымая золотой волной.
И к странной девушке прижму свои ресницы,
И безобразную всю молодость свою,
И нас покроет синий звездный иней,
И стану девушкой, торгующей средь вьюг.
Прорезал грудь венецианской ночи кусок,
Текут в перстах огни свечей,
Широким знойным зеленым овсом
Звенит, дрожит меры ручей.
Распластанный, сплю и вижу сон:
Дрожат огни над игральным столом,
Мы в полумасках и домино
Глядим на бубны в небе ночном.
Наверно, гибель для нашей земли
Несет Бонапарт, о, прижмись тесней.
Луна сидит на алой мели.
На потолке квадраты теней.
Крестьянка в избе готовит обед,
На русской печи набухает пшено.
Сегодня солнце – красная медь,
Струится рожь и бьет в окно.
1922
Любовь страшна не смертью поцелуя,
Но скитом яблочным, монашеской ольхой,
Что пронесутся в голосе любимой
С подщелкиваньем резким: «Упокой».
Давно легли рассеянные пальцы
На плечи детские и на бедро твое, —
И позабыл и волк, и волхв и лирник
Гортанный клекот лиры боевой.
Мой конь храпит и мраморами брызжет.
Не променяю жизнь на мрамор и гранит,
Пока в груди живое сердце дышит,
Пока во мне живая кровь поет.
Кует заря кибитку золотую,
Пегас, взорли кипящую любовь, —
Так говорю, и музу зрю нагую
В плаще дырявом и венке из роз.
Богоподобная, пристало ли томиться,
Оставь в покое грешного певца.
Колени женские прекраснее, чем лица
Прекрасномраморного мудреца.
Любовь страшна, монашенкою смуглой
Ты ждешь меня и плачешь на заре,
Ольха скрипит, ракитный лист кружится,
И вместо яства уксус и полынь.
Мой бог гнилой, но юность сохранил,
И мне страшней всего упругий бюст и плечи,
И женское бедро, и кожи женской всхлип,
Впитавший в муках муку страстной ночи.
И вот теперь брожу, как Ориген,
Смотрю закат холодный и просторный.
Не для меня, Мария, сладкий плен
И твой вопрос, встающий в зыби черной.
Лишь шумят в непогоду ставни,
Сквозь сквозные дома завыванье полей.
Наш камин, и твое золотое лицо, словно льдина,
За окном треск снегов и трава.
Это вечер, Мария. Средь развалин России
Горек вкус у вина. Расскажи мне опять про любовь,
Про крылатую, черную птицу с большими зрачками
И с когтями, как красная кровь.
В пернатых облаках все те же струны славы,
Амуров рой. Но пот холодных глаз,
И пальцы помнят землю, смех и травы,
И серп зеленый у брегов дубрав.
Умолкнул гул, повеяло прохладой,
Темнее ночи и желтей вина
Проклятый бог сухой и злой Эллады
На пристани остановил меня.
Ночь отгорела оплывшей свечой восковою,
И над домом моим белое солнце скользит.
На паркетном полу распростерлись иглы и хвои,
Аполлон по ступенькам, закутавшись в шубу, бежит.
Но сандалии сохнут на ярко начищенной меди.
Знаю, завтра придет и, на лире уныло бренча,
Будет петь о снегах, где так жалобны звонкие плечи,
Будет кутать унылые плечи в меха.
Да, я поэт трагической забавы,
А все же жизнь смертельно хороша.
Как будто женщина с линейными руками,
А не тлетворный куб из меди и стекла.
Снует базар, любимый говор черни.
Фонтан Бахчисарайский помнишь, друг?
Так от пластических Венер в квадраты кубов
Провалимся.
На скоротечный путь вступаю неизменно,
Легка нога, но упадает путь:
На Киликийский Тавр – под ухом гул гитары,
А в ресторан – но рядом душный Тмол.
Да, человек подобен океану,
А мозг его подобен янтарю,
Что на брегах лежит, а хочет влиться в пламень
Огромных рук, взметающих зарю.
И голосом своим нерукотворным
Дарую дань грядущим племенам,
Я знаю – кирпичом огнеупорным
Лежу у христианских стран.
Струна гудит, и дышат лавр и мята
Костями эллинов на ветряной земле,
И вот лечу, подхваченный спиралью.
Где упаду?
И вижу я несбывшееся детство,
Сестры не дали мне, ее не сотворить
Ни рокоту дубрав великолепной славы,
Ни золоту цыганского шатра.
Да, тело – океан, а мозг над головою
Склонен в зрачки и видит листный сад
И времена тугие и благие Великой Греции.
Скрутилась ночь. Аиша, стан девичий,
Смотри, на лодке, Пряжку серебря,
Плывет заря. Но легкий стан девичий
Ответствует: «Зари не вижу я».
Да, я поэт трагической забавы,
А все же жизнь смертельно хороша,
Как будто женщина с линейными руками,
А не тлетворный куб из меди и стекла.
Снует базар, любимый говор черни.
Фонтан Бахчисарайский помнишь, друг?
Так от пластических Венер в квадраты кубов
Провалимся.
Покатый дом и гул протяжных улиц.
Отшельника квадратный лоб горит.
Овальным озером, бездомным кругом
По женским плоскостям скользит.
Да, ты, поэт, владеешь плоскостями,
Квадратами ямбических фигур.
Морей погасших не запомнит память,
Ни белизны, ни золота Харит.
Июнь 1922
Бегу в ночи над Финскою дорогой.
России не было – колониальный бред.
А там внутри земля бурлит и воет,
Встает мохнатый и звериный человек.
Мы чуждых стран чужое наслоенье,
Мы запада владыки и князья.
Зачем родились мы в стране звериной крови,
Где у людей в глазах огромная заря.
Я не люблю зарю. Предпочитаю свист и бурю,
Осенний свист и безнадежный свист.
Пусть Вифлеем стучит и воет: «Жизни новой!»
Я волнами языческими полн.
Косым углом приподнятые плечи,
На черепе потухшее лицо:
Плывет Орфей – прообраз мой далекий
Среди долин, что тают на заре.
Даны мне гулким медным Аполлоном
Железные и воля и глаза.
И вот я волком рыщу в чистом поле,
И вот овцой бреду по городам.
В сухой дремоте Оптинская пустынь.
Нектарий входит в монастырский сад.
Рябое солнце. Воздух вишней пахнет.
Художники Распятому кадят.
Была Россия – церкви и погосты,
Квадратные сухие терема.
И человек умолк, и берег финский хлещет,
Губернская качается луна.
Я звезды не люблю. Люблю глухие домы
И площади, червонные, как ночь.
Не погребен. Не для меня колокола хрипели
И языками колотили ночь.
Я знаю, остров я среди кумачной бури
Венеры, муз и вечного огня.
Я крепок, не сломать меня мятежной буре, —
Еще сады в моих глазах звенят.
Но, человек, твое дороже тело
Моей червонномраморной груди
И глаз моих с каймою из лазури,
И ног моих, где моря шум умолк.
Я променял весь дивный гул природы
На звук трехмерный, бережный, простой.
Но помнит он далекие народы
И треск травы и волн далекий бой.
Люблю слова: предчувствую паденье,
Забвенье смысла их средь торжищ городских.
Так звуки У и О приемлют гул трамвая
И завыванье проволок тугих.
И ты, потомок мой, под стук сухой вокзала,
Под веткой рельс, ты вспомнишь обо мне.
В последний раз звук А напомнит шум дубравы,
В последний раз звук Е напомнит треск травы.
Июль 1922
Человек
Среди ночных блистательных блужданий,
Под треск травы, под говор городской,
Я потерял морей небесных пламень,
Я потерял лирическую кровь.
Когда заря свои подъемлет перья,
Я у ворот безлиственно стою,
Мой лучезарный лик в чужие плечи канул,
В крови случайных женщин изошел.
Хор
Вновь повернет заря. В своей скалистой ночи
Орфей раздумью предан и судьбе,
И звуки ластятся, охватывают плечи
И к лире тянутся, но не находят струн,
Человек
Не медномраморным, но жалким человеком
Стою на мраморной просторной вышине.
А ветр шумит, непойманные звуки
Обратно падают на золотую ночь.
Мой милый друг, сладка твоя постель и плечи.
Что мне восторгов райские пути?
Но помню я весь холод зимней ночи
И храм большой над синей крутизной.
Хор
Обыкновенный час дарован человеку.
Так отрекаемся, едва пропел петух,
От мрамора, от золота, от хвои
И входим в жизнь, откуда выход – смерть.
Август 1922
Вы римскою державной колесницей
Несетесь вскачь. Над Вами день клубится,
А под ногами зимняя заря.
И страшно под зрачками римской знати
Найти хлыстовский дух, московскую тоску
Царицы корабля.
Но помните Вы душный Геркуланум,
Везувия гудение и взлет,
И ночь, и пепел.
Кружево кружений. Россия – Рим.
Август 1922
Шумит Родос, не спит Александрия,
И в черноте распущенных зрачков
Встает звезда, и легкий запах море
Горстями кинуло. И снова рыжий день.
Поэт, ты должен быть изменчивым, как море, —
Не заковать его в ущелья гулких скал.
Мне вручены цветущий финский берег
И римский воздух северной страны.
Умолк. Играй, игрок, ведь все равно кладбище.
Задул ночник, спокойно лег в постель.
Мне никогда и ничего не снится.
Зеленый стол и мертвые кресты.
Ноябрь 1922
До белых барханов твоих
От струй отдаленного моря
Небывшей отчизны моей
Летают чугунные звуки.
Твои слюдяные глаза
И тело из красного воска…
В прозрачных руках – города.
В ногах – Кавказские горы.
У гулких гранитов Невы
У домов своих одичалых
В колоннах Балтийской страны
Живет Петербургское племя.
Стучит на рассвете трава
Купцы кричат на рассвете.
Раскосо славянской Руси
Сбирается прежнее вече.
И страшен у белых колонн
Под небом осенним и синим
Язык расписной как петух
На древне-языческой хате.
Я полюбил широкие каменья,
Тревогу трав на пастбищах крутых,
То снится мне.
Наверно день осенний,
И дождь прольет на улицах благих.
Давно я зряч, не ощущаю крыши,
Прозрачен для меня словесный хоровод.
Я слово выпущу, другое кину выше,
Но все равно, они вернутся в круг.
Но медленно волов благоуханье,
Но пастухи о праздности поют,
У гор двугорбых, смуглогруды люди,
И солнце виноградарем стоит.
Но ты вернись веселою подругой, —
Так о словах мы бредили в ночи.
Будь спутником, не богом человеку,
Мой медленный раздвоенный язык.
Янв. 1923
В селеньях городских, где протекала юность,
Где четвертью луны не в меру обольщен…
О, море, нежный братец человечий,
Нечеловеческой тоски исполнен я.
Смотрю на золото предутренних свечений,
Вдыхаю порами балтийские ветра.
Невозвратимого не возвращают,
Напрасно музыка играет по ночам,
Не позабуду смерть и шелестенье знаю
И прохожу над миром одинок.
Февр. 1923
Крутым быком пересекая стены,
Упал на площадь виноградный стих.
Что делать нам, какой суровой карой
Ему сиянье славы возвратим?
Мы закуем его в тяжелые напевы,
В старинные чугунные слова,
Чтоб он звенел, чтоб надувались жилы,
Чтоб золотом густым переливалась кровь.
Он не умрет, но станет дик и темен.
И будут жить в груди его слова,
И возвышает голос он, и голосом подобен
Набегу волн, сбивающих дома.
Февр. 1923
У трубных горл, под сенью гулкой ночи,
Ласкаем отблеском и сладостью могил,
Воспоминаньями телесными томимый,
Сказитель тронных дней, не тронь судьбы моей.
Хочу забвения и молчаливой нощи,
Я был не выше, чем трава и червь.
Страдания мои – страданья темной рощи,
И пламень мой – сияние камней.
Средь шороха домов, средь кирпичей крылатых
Я женщину живую полюбил,
И я возненавидел дух искусства
И, как живой, зарей заговорил.
Но путник тот, кто путать не умеет.
Я перепутал путь – быть зодчим не могу.
Дай силу мне отринуть жезл искусства,
Природа – храм, хочу быть прахом в ней.
И снится мне, что я вхожу покорно
В широкий храм, где пашут пастухи,
Что там жена, подъемлющая сына,
Средь пастухов, подъемлющих пласты.
Взращен искусством я от колыбели,
К природе завистью и ненавистью полн,
Все чаще вспоминаю берег тленный
И прах земли, отвергнутые мной.
Февр. 1923
Немного меда, перца и вервены
И темный вкус от рук твоих во рту.
Свиваются поднявшиеся стены.
Над нами европейцы ходят и поют.
Но вот они среди долин Урала,
Они лежат в цепях и слышат треск домов
Средь площадей, средь улиц одичалых,
Средь опрокинутых арийских берегов.
Мы Запада последние осколки
В стране тесовых изб и азиатских вьюг.
Удел Овидия влачим мы в нашем доме…
– Да будь смелей, я поддержу, старик.
И бросил старика. Канал Обводный.
Тиха луна, тиха вода над ним.
Самоубийца я. Но ветер легким шелком
До щек дотронулся и отошел звеня.
18 марта 1923
Любовь опять томит, весенний запах нежен,
Кричала чайкой ночь и билась у окна,
Но тело с каждым днем становится все реже,
И сквозь него сияет Иордан.
И странен ангел мне, дощатый мост Дворцовый
И голубой, как небо, Петроград,
Когда сияет солнце, светят скалы, горы
Из тела моего на зимний Летний сад.
Двенадцать долгих дней в груди махало сердце
И стало городом среди Ливийских гор.
А он все ходит по Садовой в церковь
Ловить мой успокоенный, остекленевший взор.
И стало страшно мне сидеть у белых статуй,
Вдыхать лазурь и пить вино из лоз,
Когда он верит, друг и враг заклятый,
Что вновь пойду средь Павловских берез.
Но пестрою, но радостной природой
И башнями колоколов не соблазнен.
Восток вдыхаю, бой и непогоду
Под мякотью шарманочных икон.
Шумит Москва, широк прогорклый говор
Но помню я александрийский звон
Огромных площадей и ангелов янтарных,
И петербургских синих пустырей.
Тиха луна над голою поляной.
Стой, человек в шлафроке! Не дыши!
И снова бой румяный и бахвальный
Над насурмленным бархатом реки.
И пестрой жизнь моя была
Под небом северным и острым,
Где мед хранил металла звон,
Где меду медь была подобна.
Жизнь нисходила до меня,
Как цепь от предков своенравных,
Как сановитый ход коня,
Как смугломраморные лавры.
И вот один среди болот,
Покинутый потомками своими,
Певец-хранитель город бережет
Орлом слепым над бездыханным сыном.
1923
Мы рождены для пышности, для славы.
Для нас судьба угасших родников.
О, соловей, сверли о жизни снежной
И шелк пролей и вспыхивай во мгле.
Мы соловьями стали поневоле.
Когда нет жизни, петь нам суждено
О городах погибших, о надежде
И о любви, кипящей, как вино.
4 ноября 1923
Не человек: все отошло, и ясно,
Что жизнь проста. И снова тишина.
Далекий серп богатых Гималаев,
Среди равнин равнина я
Неотделимая. То соберется комом,
То лесом изойдет, то прошумит травой.
Не человек: ни взмахи волн, ни стоны,
Ни грохот волн и отраженье волн.
И до утра скрипели скрипки, —
Был ярок пир в потухшей стороне.
Казалось мне, привстал я человеком,
Но ты склонилась облаком ко мне.
Ноябрь 1923
«Я воплотил унывный голос ночи,
«Всех сновидений юности моей.
«Мне страшно, друг, я пережил паденье,
«И блеск луны и город голубой.
«Прости мне зло и ветреные встречи,
«И разговор под кущей городской».
Вдруг пир горит, друзья подъемлют плечи,
Толпою свеч лицо освещено.
«Как странно мне, что здесь себя я встретил,
«Что сам с собой о сне заговорил».
А за окном уже стихает пенье,
Простерся день равниной городской.
Хор
«Куда пойдет проснувшийся средь пира,
«Толпой друзей любезных освещен?»
Но крик горит:
«Средь полунощных сборищ
«Дыханью рощ напрасно верил я.
«Средь очагов, согретых беглым спором,
«Средь чуждых мне проходит жизнь моя.
«Вы скрылись, дни сладчайших разрушений.
«Унылый визг стремящейся зимы
«Не возвратит на низкие ступени
«Спешащих муз холодные ступни.
«Кочевник я среди семейств, спешащих
«К безделию. От лавров далеко
«Я лиру трогаю размеренней и строже,
«Шатер любви простерся широко.
«Спи, лира, спи. Уже Мария внемлет,
«Своей любви не в силах превозмочь,
«И до зари вокруг меня не дремлет
«Александрии башенная ночь».
Июль 1923
Под гром войны тот гробный тать
Свершает путь поспешный,
По хриплым плитам тело волоча.
Легка ладья. Дома уже пылают.
Перетащил. Вернулся и потух.
Теперь одно: о, голос соловьиный!
Перенеслось:
«Любимый мой, прощай».
Один на площади среди дворцов змеистых
Остановился он – безмысленная мгла.
Его же голос, сидя в пышном доме,
Кивал ему, и пел, и рвался сквозь окно.
И видел он горящие волокна,
И целовал летящие уста,
Полуживой, кричащий от боязни
Соединиться вновь – хоть тлен и пустота.
Над аркою коням Берлин двухбортный снится,
Полки примерные на рысьих лошадях,
Дремотною зарей разверчены собаки,
И очертанье гор бледнеет на луне.
И слышит он, как за стеной глубокой
Отъединенный голос говорит:
«Ты вновь взбежал в червонные чертоги,
«Ты вновь вошел в веселый лабиринт».
И стол накрыт, пирует голос с другом,
Глядят они в безбрежное вино.
А за стеклом, покрытым тусклой вьюгой,
Две головы развернуты на бой.
Я встал, ополоснулся; в глухую ночь,
О друг, не покидай.
Еще поля стрекочут ранним утром,
Еще нам есть куда
Бежать.
Ноябрь 1923
Вблизи от войн, в своих сквозных хоромах,
Среди домов, обвисших на полях,
Развертывая губы, простонала
Возлюбленная другу своему:
«Мне жутко, нет ветров веселых,
«Нет парков тех, что помнили весну,
«Обоих нас, блуждавших между кленов,
«Рассеянно смотревших на зарю.
«О, вспомни ночь. Сквозь тучи воды рвались,
«Под темным небом не было земли,
«И ты восстал в своем безумье тесном
«И в дождь завыл о буре и любви.
«Я разлила в тяжелые стаканы
«Спокойный вой о войнах и волках,
«И до утра под ветром пировала,
«Настраивая струны на уа.
«И видел домы ты, подстриженные купы,
«Прощальный голос матери твоей,
«Со мной, безбрежный, ты скитался
«И тек, и падал, вскакивал, пенясь».
Ноябрь 1923
Один средь мглы, среди домов ветвистых
Волнистых струн перебираю прядь.
Так ничего, что плечи зеленеют,
Что язвы вспыхнули на высохших перстах.
Покойных дней прекрасная Селена,
Предстану я потомкам соловьем,
Слегка разложенным, слегка окаменелым,
Полускульптурой дерева и сна.
Ноябрь 1923
И лирник спит в проснувшемся приморье,
Но тело легкое стремится по струнам
В росистый дом, без крыши и без пола,
Где с другом нежным юность проводил.
И голос вдруг во мраморах рыдает:
«О, друг, меня побереги.
«Своим дыханием расчетным
«Мое дыханье не лови».
Январь 1924
Как хорошо под кипарисами любови
На мнимом острове, в дремотной тишине
Стоять и ждать подруги пробужденье,
Пока зарей холмы окружены.
Так возросло забвенье. Без тревоги,
Ясней луны, сижу на камне я.
За мной жена, свои простерши косы,
Под кипарисы память повела.
Январь 1924
Спит брачный пир в просторном мертвом граде,
И узкое лицо целует Филострат.
За ней весна цветы свои колышет,
За ним заря, растущая заря.
И снится им обоим, что приплыли
Хоть на плотах сквозь бурю и войну,
На ложе брачное под сению густою,
В спокойный дом на берегах Невы.
Январь 1924
Но знаю я, корабль спокоен,
Что он недвижим средь пучины,
Что не вернуться мне на берег,
Что только тень моя на нем.
Она блуждает ночью темной,
Она влюбляется и пляшет…
5 марта 1924
О, сделай статуей звенящей
Мою оболочку, Господь,
Чтоб после отверстого плена
Стояла и пела она
О жизни своей ненаглядной,
О чудной подруге своей,
Под сенью смарагдовой ночи,
У врат Вавилонской стены.
Для вставшего в чреве могилы
Спокойная жизнь не страшна,
Он будет, конечно, влюбляться
В домовье, в жену у огня.
И ложным покажется ухо,
И скипетронощный прибой,
И золото черного шелка
Лохмотий его городов.
Апрель 1924
Из женовидных слов змеей струятся строки,
Как ведьм распахнутый кричащий хоровод,
Но ты храни державное спокойство,
Зарею венчанный и миртами в ночи.
И медленно, под тембр гитары темной,
Ты подбирай слова, и приручай и пой,
Но не лишай ни глаз, ни рук, ни ног зловещих,
Чтоб каждое неслось, но за руки держась.
И я вошел в слова, и вот кружусь я с ними,
Танцую в такт над дикой крутизной,
Внизу дома окружены зарею,
И милая жена, как темное стекло.
Апрель 1924
Под лихолетьем одичалым,
Среди проулков городских
Он еле видной плоской тенью
Вдруг проскользнул и говорит:
«Мне вспыхивать, другим – сиянье.
«Но вспыхиванье – суета.
«Я оборвался средь зияний,
«До вас разверзлась жизнь моя».
И тихий шепот плыл под дубом,
И семиградный встал слепец,
Заговорил в домашнем круге
О друге юности своей:
«Он необуздан был средь бдений
«Под сновиденьем городским,
«Не жизнь искал он – сладкой доли
«Жизнь проводить среди ночей».
Апрель 1924
В одежде из старинных слов
На фоне мраморного хора
Свой острый лик я погрузил в партер,
Но лилия явилась мне из хора.
В ее глазах дрожала глубина
И стук сиял домашнего вязанья,
А на горе фонтана красный блеск,
Заученное масок гоготанье.
И жизнь предстала садом мне,
Увы, не пышным польским садом.
И выступаю из колонн
Моих ночей мрачноречивых.
Но как мне жить средь людных очагов,
В плаще трагическом героя,
С привычкою все отступать назад
На два шага, с откинутой спиною.
Апрель 1924
Поэзия есть дар в темнице ночи струнной,
Пылающий, нежданный и глухой.
Природа мудрая всего меня лишила,
Таланты шумные, как серебро взяла.
И я, из башни свесившись в пустыню,
Припоминаю лестницу в цвету.,
По ней взбирался я со скрипкой многотрудной.
Чтоб волнами и миром управлять.
Так в юности стремился я к безумью,
Загнал в глухую темь познание мое,
Чтобы цветок поэзии прекрасной
Питался им, как почвою родной.
Сент. 1924
Час от часу редеет мрак медвяный
И зеленеют за окном листы.
Я чувствую – желаньем полон мрамор
Вновь низвести небесные черты.
В несозданном, несотворенном мире,
Где все полно дыханием твоим,
Не назову гробницами пустыни
Я образы тревожные твои.
Охваченный твоим самосожженьем,
Не жду, что завтра просветлеешь ты
И все еще ловлю в дыму твое виденье
И уходящий голос твой люблю.
И для меня прекрасна ты,
И мать и дочь одновременно
Средь клочьев дыма и огня.
На ложах точно сна виденья
Сидим недвижны и белы,
И самовольное встает
Полулетящее виденье,
Неотразимое явленье.
Отшельники, тристаны и поэты,
Пылающие силой вещества —
Три разных рукава в снующих дебрях мира,
Прикованных к ластящемуся дну.
Среди людей я плыл по морю жизни,
Держа в цепях кричащую тоску,
Хотел забыться я у ног любви жемчужной,
Сидел, смеясь, на днище корабля.
Но день за днем сгущалось оперенье
Крылатых туч над головой тройной,
Зеленых крон все тише шелестенье,
Среди пустынь вдруг очутился я.
И слышу песнь во тьме руин высоких,
В рядах колонн без лавра и плюща:
«Пустынна жизнь среди Пальмир несчастных,
Где молодость, как виноград, цвела
В руках умелых садовода
Без лиц в трех лицах божества.
В его садах необозримых,
Неутолимы и ясны,
Выходят из развалин пары
И вспыхивают на порогах мглы.
И только столп стоит в пустыне,
В тяжелом пурпуре зари,
И бородой Эрот играет,
Копытцами переступает
На барельефе у земли.
Не растворяй в сырую ночь, Геката, —
Среди пустынь, пустую жизнь влачу,
Как изваяния, слова сидят со мною
Желанней пиршества и тише голубей.
И выступает город многолюдный,
И рынок спит в объятьях тишины.
Средь антикваров желчных говорю я:
«Пустынных форм томительно ищу».
Смолкает песнь, Тристан рыдает
В расщелине у драгоценных плит:
«О, для того ль Изольды сердце
Лежало на моей груди,
Чтобы она, как Филомела,
Взлетела в капище любви,
Чтобы она прекрасной птицей
Кричала на ночных брегах…»
Пересекает голос лысый
Из кельи над рекой пустой:
«Не вожделел красот я мира,
Мой кабинет был остеклен,
За ними книги в пасти черной,
За книгами – сырая мгла.
Но все же я искал названий
И пустоту обогащал,
Наследник темный схимы темной,
Сухой и бледный, как монах.
С супругой нежной в жар вечерний
Я не спускался в сад любви…»
Но выступает столп в пустыне,
Шаги из келии ушли.
И в переходах отдаленных,
На разрисованных цветах,
Пространство музыкой светилось,
Как будто солнцем озарилась
Невидимой, но ощутимой речь:
«Когда из волн я восходила
На Итальянские поля —
Но здесь нежданно я нашла
Остаток сына в прежнем зале.
Он красен был и молчалив,
Когда его я поднимала,
И ни кудрей, и ни чела,
Но все же крылышки дрожали».
И появившись вдалеке,
В плаще багровом, в ризе синей,
Седые космы распустив,
Она исчезла над пустыней.
И смолкло все. Как лепка рук умелых,
Тристан в расщелине лежит,
Отшельник дремлет в келье книжной,
Поэт кричит, окаменев.
Зеленых крон все громче шелестенье.
На улице у растопыренных громад
Очнулся я.
Проходит час весенний,
Свершенный день раскрылся у ворот.
Май – сент. 1924
Одно неровное мгновенье
Под ровным оком бытия
Свершаю путь я по пустыне,
Где искушает скорбь меня.
В шатрах скользящих свет не гаснет,
И от зари и до зари
Венчаюсь скорбью, и прощаюсь,
И вновь венчаюсь до зари.
Как будто скорбь владеет мною,
Махнет платком – и я у ног,
И чувствую: за поцелуй единый
Я первородством пренебрег.
Сент. 1924
Под чудотворным, нежным звоном
Игральных слов стою опять.
Полудремотное существованье
– Вот, что осталось от меня.
Так сумасшедший собирает
Осколки, камешки, сучки,
Переменясь, располагает
И слушает остатки чувств.
И каждый камешек напоминает
Ему – то тихий говор хат,
То громкие палаты дожей,
Быть может, первую любовь
Средь петербургских улиц шумных,
Когда вдруг вымирал проспект,
И он с подругой многогульной
Который раз свой совершал пробег,
Обеспокоен смутным страхом,
Рассветом, детством и луной.
Но снова ночь благоухает,
Янтарным дымом полон Крым,
Фонтаны бьют и музыка пылает,
И нереиды легкие резвятся перед ним.
Октябрь 1924
Не тщись, художник, к совершенству
Поднять резец искривленной рукой,
Но выточи его, покрой изящным златом
И со статуей рядом положи.
И магнетически притянутые взоры
Тебя не проглядят в разубранном резце,
А статуя под покрывалом темным
В венце домов останется молчать.
Но прилетят года, резец твой потускнеет,
Проснется статуя и скинет темный плащ
И, патетически перенимая плач,
Заговорит, притягивая взоры.
Окт. 1924
О, сколько лет я превращался в эхо,
В стоящий вихрь развалин теневых.
Теперь я вырвался, свободный и скользящий.
И на балкон взошел, где юность начинал.
И снова стрелы улиц освещенных
Марионетную толпу струили подо мной.
И, мне казалось, в этот час отвесный
Я символистом свесился во мглу,
Седым и пережившим становленье
И оперяющим опять глаза свои,
И одиночество при свете лампы ясной,
Когда не ждешь восторженных друзей,
Когда поклонницы стареющей оравой
На креслах наступившее хулят.
Нет, я другой. Живое начертанье
Во мне растет, как зарево.
Я миру показать обязан
Вступление зари в еще живые ночи.
Декабрь 1924
Да, целый год я взвешивал,
Но не понять мне моего искусства.
Уже в садах осенняя прохлада,
И дети новые друзей вокруг меня.
Испытывал я тщетно книги
В пергаментах суровых и новые
Со свежей типографской краской.
В одних – наитие, в других же – сочетанье,
Расположение – поэзией зовется.
Иногда
Больница для ума лишенных снится мне,
Чаще сад и беззаботное чириканье.
Равно невыносимы сны.
Но забываюсь часто, по-прежнему
Безмысленно хватаю я бумагу —
И в хаосе заметное сгущенье,
И быстрое движенье элементов,
И образы под яростным лучом —
На миг. И все опять исчезло.
Хотел бы быть ученым, постепенно
Он мысль мою доводит до конца.
А нам одно блестящее мгновенье,
И упражненье месяцы и годы,
Как в освещенном плещущей луной Монастыре.
Пастушья сумка, заячья капустка,
Окно с решеткой, за решеткой свет
Во тьме повис. И снова я пытаюсь
Восстановить утраченную цепь,
Звено в звено медлительно вдеваю.
И кажется, что знал я все
В растраченные юношества годы.
Умолк на холмах колокольный звон.
Покойников хоронят ранним утром,
Без отпеваний горестных и трудных,
Как будто их субстанции хранятся
Из рода в род в телах живых.
В своей библиотеке позлащенной
Слежу за хороводами народов
И между строк прочитываю книги,
Халдейскою наукой увлечен.
И тот же ворон черный на столе,
Предвестник и водитель Аполлона.
Но из домов трудолюбивый шум
Рассеивает сумрак и тревогу.
И новый быт слагается,
Совсем другие песни
Поются в сумерках в одноэтажных городах.
Встают с зарей и с верой в первородство,
Готовятся спокойно управлять
До наступленья золотого века.
И принужденье постепенно ниспадает,
И в пеленах проснулося дитя.
Кричит оно, старушку забавляя,
И пляшет старая с толпою молодой.
Декабрь 1924
Пред разноцветною толпою
Летящих пар по вечерам,
Под брызги рук ночных таперов
Нас было четверо:
Спирит с тяжелым трупом души своей,
Белогвардейский капитан
С неудержимой к родине любовью,
Тяжелоглазый поп,
Молящийся над кровью,
И я, сосуд пустой
С растекшейся во все и вся душою.
Далекий свет чуть горы освещал
И вывески белели на жилищах,
Когда из дома вышли трое в ряд
И побрели по пепелищу.
Я вышел тоже и побрел куда
Глаза глядят с невыносимой жаждой
Услышать моря плеск и парусника скрип
И торопливое деревьев колыханье.
Он думал: вот следы искусства
Развернутого на горах
Сердцами дам
И усачи с тяжелой лаской глаз
Он видел вновь шумящие проспекты
И север в свете снеговом
Пушистых дев белеющие плечи
Летящих в море ледяном
И в солнечном луче его друзья стояли
Толпилися как первые мечты
(и горькие глаза рукою прикрывали
и горькими глазами наблюдали
О горе новостях ему повествовали)
И новости ему в окно кидали
Как башмачок как ясные цветы.
ФИЛОСТРАТ:
«И дремлют львы, как изваянья,
И чудный Вакха голос звал
Меня в свои укромные пещеры,
Где все во всем открылось бы очам.
Свое лицо я прятал поздней ночью
И точно вор звук вынимал шагов
По переулкам донельзя опасным.
Среди усмешек девушек ночных,
Среди бродяг физических, я чуял
Отождествление свое с вселенной,
Невыносимое мгновенье пережил».
Прошли года, он встретился с собою
У порога безлюдных улиц,
Покой зловещий он чувствовал в покоях
Богатых. И казался ему еще огромней
Город и еще ужасней рок певца,
И захотелось ему услышать воркованье
Голубей вновь. Почувствовать не плющ,
А руки возлюбленной.
Увидеть вновь друзей разнообразье,
Увенчанных бесславной смертью.
Его на рынках можно было встретить,
Где мертвые мертвечиной торгуют.
Он скарб, не прикасаясь, разбирал,
Как будто бы его все это были вещи.
Тептелкин на бумагу несет «Бесов»,
Обходит шажком фигуру,
Созерцающую бесконечность.
ТЕПТЕЛКИН:
«А все же я его люблю,
Он наш, он наш от пят и до макушки,
Ведь он нас вечностью дарит
Под фиговым листком воображенья.
Дитя, пусть тешит он себя,
Но жаль, что не на Шпрее, не на Сене
Сейчас. Тогда воспользоваться им всецело
Могли бы мы. И бред его о фениксе
Мы заменили б явью».
ФИЛОСТРАТ:
«Какая ночь и звезды, но звезда
Одна в моих глазах Венера,
Иначе Люцифер – носительница света
Труднее нет науки, чем мифология.
Средь пыльных фолиантов
Я жизнь свою охотно бы провел,
Когда со мной была бы ты, Психея.
Качаема волной стояла ты,
Глядя на город полуночный,
На приапические толпы,
На освещенье разноцветное реклам,
В природе ежечасно растворяясь
И ежечасно отделяясь от нее.
И стал я жить в движенье торопливом
Толпы погруженной в себя.
Все снится мне, сияя опереньем,
Ты фениксом взовьешься предо мной,
И что костер толпы движенье
И человек костер перед тобой.
Что ж ты молчишь теперь,
Как будто изваянье, лишенное окраски
С тяжелыми крылами.
Тебя не выставлю на перекрестке,
Пока ты вновь крылами не блеснешь
И розовостью плеч полупрозрачных».
Тептелкин появляется на том месте, где должны были бы быть двери.
ТЕПТЕЛКИН:
«Вы здесь, маэстро,
Фрагмент вы новый
Готовите.
За вещь большую я не советую
Вам приниматься.
Спокойствие и возраст вам нужны
Для творчества спокойного теченья.
Теперь бы вам политикой заняться,
Через огонь и кровь
Необходимо вам пройти».
Наступает вечер, рынок замолкает, торговцы упаковывают свой скарб. На тележках видны японские вазы, слоновая кость, выключатели, подставки от керосиновых ламп.
Лавка книжника.
КНИЖНИК:
«Вот „Ночи“ Юнга. Дешево я уступлю
Вам. Получите вы наслажденье сильнейшее.
Зажжете вечерком свечу или иное
В наш век необычайное изобретете освещенье,
Повесите Помпеи изображенье,
Заглянете в альбом Пальмиры,
Вздохнете об исчезновеньи Вавилона
И о свинцовом скиптре мрачныя царицы
Читать начнете».
ФИЛОСТРАТ:
«Я не за ним. Другого автора
Я как-то пропустил,
Он мне сегодня снился ночью.
Я вспомнил, года два тому назад он был
У вас на нижней полке.
Его «Аттические ночи» я ищу.
Должны вы были настоять,
Чтоб я купил их.
Помните, в тот вечер,
Когда шел снег и дождь,
И красною была луна,
Я забежал в своей крылатке мокрой
За Клавдианом в серых переплетах».
КНИЖНИК:
«Вы каждый день заходите.
В крылатке, насколько помню,
Не забегали вы. А книги
В мышиных переплетах все проданы.
Вот «Ночи» Юнга, редкий экземпляр
С французского на итальянский,
Он вам необходим для постиженья душ.
Его для вас я выбрал в куче хлама».
(Филострат убегает.)
Свист бури. Шестой этаж, черный ход, перед дверью помойное ведро. Стены увешаны потертыми и продранными коврами. Прыгают блохи.
ЦЫГАНКА:
«Так в Бога вы не веруете?»
ФИЛОСТРАТ:
«Нет».
Улица. Цыганка с Тептелкиным идет под ручку. Тептелкин несет под мышкой гитару в футляре.
ЦЫГАНКА:
«Скажите, он опасный человек?»
ТЕПТЕЛКИН:
«Безумец жалкий».
Тептелкин и цыганка входят в подъезд ярко освещенного дома. Бал-маскарад. Тептелкин под руку с Филостратом.
ТЕПТЕЛКИН:
«Поете вы,
Как должно петь – темно и непонятно.
Игрою слов пусть назовут глупцы
Ваш стих. Вы притворяетесь
Искусно. Не правда ли,
Безумие, как средство, изобрел
Наш старый идол Гамлет.
О, все рассчитано и взвешено:
И каждый поворот
И слово каждое,
Как будто вы искусству преданы,
Сомнамбулой, как будто, ступаете между землей и небом,
О, вспоминаю, как мы играли
В бабки в детстве над дворе.
То есть играл лишь я,
А вы прохаживались, вдохновляясь
Прекрасным воздухом воображаемые рощи.
«Как сад прекрасен, – говорили вы, —
«Не то что садики голландские с шарами и гномами
«С лоснящейся улыбкой.
«Аллеи здесь прямы и даже школы Алкамена
«Я видел торс, подверженный отбросам
«Ребячьих тел, сажаемых заботливою няней».
Не мудрено затем услышали вы море
В домашней передряге».
ДАМА:
«Вы ищете неповторимого искусства,
Вы, чувствующий повторяемость всего,
Оно для вас прибежище свободы.
Идемте в сад, здесь так несносен шум.
Ах! Боже мой! Сияющие пары.
Подумать только, молодость прошла.
Я удивляюсь, как вы вне пространства
Из года в год сжигаете себя.
Комната Филострата. Филострат лежит. Читает.
«И одеяло дыр полно,
И в комнате полутемно,
И часовщик дрожит в стене,
Он времени вернейший знак,
Возникший и нежданный враг.
Не замечая, мы живем
И вдруг морщины узнаем».
И Филострат с постели скок
И на трехногий стул присел,
Достал он зеркало.
Увы! Увидел за собой сады
И всплески улиц, взлет колонн,
Антаблементов пестрый хор,
Не тиканье часовщика,
А музыка в груди его.
«Прекрасна жизнь – небытие
Еще прекрасней во сто крат,
Но умереть я не могу.
Пусть говорят, что старый мир
Опасен для ума людей,
Что отрывает от станков
И от носящихся гудков.
Увы, чем старше, тем скорей
Наступит молодость моя.
Сейчас я стар, а завтра юн
И улыбаюсь сквозь огонь».
Летит московский раскидай
Весь позолочен, как Китай,
Орнаментальные ларцы
С собою носят кустари.
Тептелкин важно, точно царь,
Идет осматривать базар.
«Вот наша Русь, – он говорит, —
Заморских штучек не люблю,
Советы – это наша Русь,
Они хранились в глубине
Под Византийскою парчой,
Под западною чепухой».
Филострат идет с рукописью в театр. I акт. Темно.
ФИЛОСТРАТ:
Страшнее жить нам с каждым годом,
Мы правим пир среди чумы,
Погружены в свои печали.
Сады для нас благоухают,
Мы слышим моря дальний гул,
И мифологией случайно
Мы вызываем страшный мир
В толпу и в город малолюдный,
Где мертвые тела лежат,
Где с грудью полуобнаженной
Стоит прекрасна и бела
Венеры статуя и символ.
Садитесь, Сильвия, составил я стихотворение для вас:
«Стонали, точно жены, струны:
Ты в черных нас не обращай
И голубями в светлом мире
Дожить до растворенья дай,
Чтоб с гордостью неколебимой
Высокие черты несли
Как излияние природы,
Ушедшей в бесполезный цвет,
Сейчас для нищих бесполезный».
СИЛЬВИЯ:
«Мне с Вами страшно.
Зачем бередить наши раны,
Еще не утеряли свет
Земля и солнце и свобода.
Возьмемте книгу и пойдем
Читать ее под шелесты фонтанов,
Пока еще охваченные сном
Друзья покоятся. Забудем город».
Есть в статуях вина очарованье,
Высокой осени пьянящие плоды,
Они особенно румяны,
Но для толпы бесцветны и бледны,
И как бы порожденье злобной силы
Они опять стихией стали тьмы.
В конце аллеи появляется СТАРИК ФИЛОСОФ:
«Увы, жива мифологема
Боренья света с тьмой.
Там в городе считают нас чумными,
Мы их считать обречены.
Оттуда я, ужасную Венеру
Там вознесли. Разрушен брак
И семьи опустели, очаги замолкли,
Небесную Венеру вы здесь храните,
Но все мифологема».
СИЛЬВИЯ:
«Ушел старик, боюсь, он занесет заразу в наш замок.
С некоторых пор веселье как-то иссякает наше.
Все реже слышны скрипки по ночам,
Все реже опьянение нисходит.
И иногда мне кажется, что мы
Окружены стеной недобровольно».
Во дворе появляется ЧЕЛОВЕК:
«Наш дивный друг всегда такой веселый
Повесился над Данта песнью пятой.
Нам Дант становится опасен,
Хотя ни в ад, ни в рай не верим мы.
Песнь оставшихся в замке:
Любовь, и дружба, и вино,
Пергамент, песня и окно,
Шумит и воет Геллеспонт,
Как чернобурный Ахеронт.
На берегу стоим, глядим,
К своим возлюбленным летим.
Свеча горит для нас, для нас.
Ее огонь спасает нас
От смерти лысой и рябой
В плаще и с длинною косой.
Песня Сильвии:
Но не сирены – соловьи
Друзья верны, друзья верны
И не покинут в горе нас,
Светить нам будут в бурный час,
Как маяки для кораблей,
Как звезды в глубине ночей.
Вода сияет, бьет вода,
Сижу я с пряжею над ней.
Вот сердце друга моего,
Заштопать сердце мне дано,
Чтоб вновь сияло и цвело
И за собой вело, вело!
НАЧАЛЬНИК ЦЕХА:
Избрали греческие имена синьоры,
Ушли из города, засели в замке,
Поэзию над смертью развели
И музыкой от дел нас отвлекают.
То снова им мерещится любовь,
Наук свободных ликованье,
Искусств бесцельных разговор
И встречи в зданиях просторных.
Но непокорных сдавим мы,
Как злобной силы проявленье.
Скульптор льет статую,
Но твердо знаем мы —
В ней дух живет его мировоззренья.
Должны ему мы помешать
И довести до исступленья.
Поэт под нежностью подносит нам оскал,
Под вычурами мыслью жалит,
А музыкант иною жизнью полн,
Языческою музыкой ласкает.
Ты посмотри, они бледны
И тщетно вырожденье прикрывают.
В одежды светлые облачены,
Змеиным ядом поражают.
ЮПИТЕР:
Меркурий, что видишь ты?
МЕРКУРИЙ:
Я вижу девушку в листве струистой.
Она готовится купаться в вихре света
И с ней стоит толпа несчастных гномов.
ВЕНЕРА:
Ты зол на них, Меркурий,
Хоть век твой наступил,
В моем пребудут веке.
ЮПИТЕР:
Неподчинение судьбе карается жестоко.
ВАКХ:
Я подкреплю их силой опьяненья.
АПОЛЛОН:
Искусства им дадут забвенье.
ВЕНЕРА:
Любовниками истинными будут.
Статуи прохаживаются. Одни идут гордо и (…). Другие печально. Венеру ведут под руки Вакх и Аполлон, она идет, пошатываясь и опустив голову. На лужайке музы исполняют простонародные песни и пляски. Актеры снимают маски. Видны бледные лица. В зале шум. Тептелкин вскакивает:
«Нам опять показали кукиш в кармане!»
Июнь 1925
Прекрасен, как ворон, стою в вышине,
Выпуклы архаически очи.
Вот ветку прибило, вот труп принесло,
И снова тина и камни.
И важно, как царь, я спускаюсь со скал
И в очи свой клюв погружаю.
И чудится мне, что я пью ясный сок,
Что бабочкой переливаюсь.
Январь 1926
На крышке гроба Прокна
Зовет всю ночь сестру свою.
В темнице Филомела.
Ни петь, ни прясть, ни освещать
Уже ей в отчем доме.
Закрыты двери на запор,
А за дверьми дозоры.
И постепенно, день за днем
Слова позабывает,
И пеньем освещает мрак
И звуками играет.
Когда же вновь открылась дверь,
Услышали посланцы,
Как колыханье волн ночных,
Бессмысленное пенье.
Щебечет Прокна и взлетает
В лазури ясной под окном.
А соловей полночный тает
На птичьем языке своем.
1926
И снова мне мерещилась любовь
На диком дне.
В взвивающемся свисте,
К ней все мы шли.
Но берега росли.
Любви мы выше оказались.
И каждый, вниз бросая образ свой,
Его с собой мелодией связуя,
Стоял на берегу, растущем в высоту,
Своим же образом чаруем.
1926
Над миром рысцой торопливой
Бегу я спокоен и тих
Как будто обтечь я обязан
И каждую вещь осмотреть.
И мимо мелькают и вьются,
Заметно к могилам спеша,
В обратную сторону тени
Когда-то любимых людей.
Из юноши дух выбегает,
А тело, старея, живет,
А девушки синие очи
За нею, как глупость, идут.
1926
В стремящейся стране, в определенный час
Себя я на пиру встречаю,
Когда огни заетигнуты зарей
И, как цветы, заметно увядают.
Иносказаньем кажется тогда
Ночь, и заря, и дуновенье,
И горький парус вдалеке,
И птиц сияющее пенье.
1926
Зарею лунною, когда я спал, я вышел,
Оставив спать свой образ на земле.
Над ним шумел листвою переливной
Пустынный парк военных дней.
Куда идти легчайшими ногами?
Зачем смотреть сквозь веки на поля?
Но музыкою из тумана
Передо мной возникла голова.
Ее глаза струились,
И губы белые влекли,
И волосы мерцая изгибались
Над чернотой отсутствующих плеч.
И обожгло: ужели Эвридикой
Искусство стало, чтоб являться нам
Рассеянному поколению Орфеев,
Живущему лишь по ночам.
1926
Любовь – это вечная юность.
Спит замок Литовский во мгле.
Канал проплывает и вьется,
Над замком притушенный свет.
И кажется солнцем встающим
Психея на дальнем конце,
Где тоже канал проплывает
В досчатой ограде своей.
1926
Тебе примерещился город,
Весь залитый светом дневным,
И шелковый плат в тихом доме,
И родственников голоса.
Быть может, сочные луны
Мерцают плодов над рекой,
Быть может, ясную зрелость
Напрасно мы ищем с тобой!
Все так же, почти насмехаясь,
Года за годами летят,
Прекрасные очи подруги
Все так же в пространство глядят.
Мне что – повернусь, не замечу
Как год пролетел и погас.
Но для нее цветы цветут,
К цветам идет она.
И в поднебесье голоса
И голоса в траве.
И этот свист и яркий свет
В соотношеньи с ней —
Уйдет она и вновь земля
Исчезла предо мной.
Вне времени и вне пространств
Бесплотен, словно дух,
Я метеором промелькнул,
Когда б не тихий друг.
1926
Я восполненья не искал.
В своем пространстве
Я видел образ женщины, она
С лицом, как виноград, полупрозрачным,
Росла со мной и пела и цвела.
Я уменьшал себя и отправлял свой образ
На встречу с ней в глубокой тишине.
Я – часть себя. И страшно и пустынно.
Я от себя свой образ отделил.
Как листья скорчились и сжались мифы.
Идололатрией в последний раз звеня,
На брег один, без Эвридики,
Сквозь Ахеронт пронесся я.
1926
И мы по опустевшему паркету
Подходим к просветлевшим зеркалам.
Спит сад, покинутый толпою,
Среди дубов осина чуть дрожит
И лунный луч, земли не достигая,
Меж туч висит.
И в глубине, в переливающемся зале,
Танцуют, ходят, говорят.
Один сквозь ручку к даме гнется,
Другой медлительно следит
За собственным отображеньем,
А третий у камина спит
И видит Рима разрушенье.
И ночь на парусах стремится,
И самовольное встает
Полулетящее виденье:
– Средь вас я феникс одряхлевший.
В который раз, под дивной глубиной
Неистребимая, я на костре воскресну,
Но вы погибнете со мной. —
– Спокойны мы, за огненной заставой
Ты временно забудешь нас.
Но в глубине глухих пещер
Стоит твое изображенье,
Оно развеяно везде
И связано с тобою нераздельно,
Куда б ни залетела ты,
Ты свой состав не переменишь. —
Сквозь дым и жар Психея слышит
Далекий погребальный звон.
Ей кажется – огонь чужое тело ломит.
Пред нею возникает мир
Сперва в однообразии прозрачном.
1926
На лестнице я как шаман
Стал духов вызывать
И появились предо мной
И стали заклинать:
«Войди в наш мир,
Ты близок нам.
Уйди от снов земли,
Твой прах земной
Давно истлел.
Пусть стянут вниз
Лишь призрак твой,
Пусть ходит он средь них,
Как человек, как человек, молчащий человек».
И хохотали духи зло.
У лестницы толпа
Тянула вниз, тянула вниз
Мой призрак, хлопоча.
Ангел ночной стучит, несется
По отвратительной тропинке,
Между качающихся рож:
«Пусть мы несчастны, размечает,
Должны подруг мы охранить
И вопль гармонии ужасной
Сияньем света охватить».
И ноги сгибнувшей подруги
Он плача лобызать готов.
Вот дверь открылась
И с цветами идет мне сон свой рассказать,
И говорит: «Ты бледен странно,
Идем на кладбище гулять».
Вокруг могилки и цветочки,
И крестики и бузина.
И по могилкам скачут дети
И сердцевины трав едят.
И силюсь увести подругу
Под опьяняющую ночь.
Столбы ограды забиваю,
Краду деревья – расставляю,
И здание сооружаю.
И снится ей, что мы блуждаем
Как брат с сестрой,
Что позади остался свист пустынной
Что вечно существуем мы.
Звук О по улицам несется,
В домах затушены огни,
Но человека мозг не погасает
И гоголем стоит.
И удивляются ресницы:
«Почто воскреснул ты,
Иль на небе горят зеницы
И в волосах – цветы».
В венках фиалковых несется
Веселый хоровод:
«Пусть дьяволами нас считает
Честной народ.
В пустыне мы,
Но сохраняем
Свои огни.
И никогда мы не изменим,
Пусть нас костят орлы.
Пусть будем жаждою томиться
И голодать.
К скале прикованный над нами
Прообразом висишь,
Твои мы дети и иначе
Не можешь поступить».
В книговращалищах летят слова.
В словохранилищах блуждаю я.
Вдруг слово запоет, как соловей —
Я к лестнице бегу скорей,
И предо мною слово точно коридор,
Как путешествие под бурною луною
Из мрака в свет, со скал береговых
На моря беспредельный перелив.
Не в звуках музыка – она
Во измененье образов заключена.
Ни О, ни А, ни звук иной
Ничто пред музыкой такой.
Читаешь книгу – вдруг поет
Необъяснимый хоровод,
И хочется смеяться мне
В нежданном и весеннем дне.
1926
За ночью ночь пусть опадает,
Мой друг в луне
Сидит и в зеркало глядится.
А за окном свеча двоится
И зеркало висит, как птица,
Меж звезд и туч.
«О, вспомни, милый, как бывало
Во дни раздоров и войны
Ты пел, взбегая на ступени
Прозрачных зданий над Невой».
И очи шире раскрывая,
Плечами вздрогнет, подойдет.
И сердце, флейтой обращаясь,
Унывно в комнате поет.
А за окном свеча бледнеет
И утро серое встает.
В соседних комнатах чиханье,
Перегородок колыханье
И вот уже трамвай идет.
1926
Два пестрых одеяла,
Две стареньких подушки,
Стоят кровати рядом.
А на окне цветочки —
Лавр вышиной с мизинец
И серый кустик мирта.
На узких полках книги,
На одеялах люди —
Мужчина бледносиний
И девочка жена.
В окошко лезут крыши,
Заглядывают кошки,
С истрепанною шеей
От слишком сильных ласк.
И дом давно проплеван,
Насквозь туберкулезен,
И масляная краска
Разбитого фасада,
Как кожа, шелушится.
Напротив, из развалин,
Как кукиш между бревен
Глядит бордовый клевер
И головой кивает,
И кажет свой трилистник,
И ходят пионеры,
Наигрывая марш.
Мужчина бледносиний
И девочка жена
Внезапно пробудились
И встали у окна.
И, вновь благоухая
В державной пустоте,
Над ними ветви вьются
И листьями шуршат.
И вновь она Психеей
Склоняется над ним,
И вновь они с цветами
Гуляют вдоль реки.
Дома любовью стонут
В прекрасной тишине,
И окна все раскрыты
Над золотой водой.
Пактол ли то стремится?
Не Сарды ли стоят?
Иль брег александрийский?
Иль это римский сад?
Но голоса умолкли.
И дождик моросит.
Теперь они выходят
В туманный Ленинград.
Но иногда весною
Нисходит благодать:
И вновь для них не льдины.
А лебеди плывут,
И месяц освещает
Пактолом зимний путь.
1926
Мы, эллинисты, здесь толпой
В листве шумящей, вдоль реки,
Порхаем, словно мотыльки.
На тонких ножках голова,
На тонких щечках синева.
Блестящ и звонок дам наряд,
Фонтаны бьют, огни горят,
За парой парою скользим
И впереди наш танцевод
Ступает задом наперед.
И волхвованье слов под выпуклой луной
И образы людей исчезли предо мной,
И снова выплыл танцевод.
За ним толпа гуськом идет.
И не подруга – госпожа
За ручку каждого ведет
И каждый песенку поет:
«Проходит ночь,
Уходим прочь
В свои дома,
В подвалы.
А с вышины
Из глубины
Густых паров,
Глядит любовь
И движет солнцем
И землей,
Зеленокрасною луной,
Зеленокрасною водою».
Мрак побелел, бледнели лица
Полуоставшихся гостей,
Казалось, город просыпался
Еще ненужней и бойчей.
Пред Вознесенской Клеопатрой
Он опьянение прервал,
Его товарищ на диване
Опустошенный засыпал.
И женщина огромной тенью,
Как идол, высилась меж них,
Чуть шевеля пахучей тканью
На красной пола желтизне.
А на столе сиял, как перстень,
Еще не допитый глоток.
Символ не-вечности искусства
Быть опьяненными всегда.
От берегов на берег
Меня зовет она,
Как будто ветер блещет,
Как будто бьет волна.
И с птичьими ногами
И с голосом благим
Одета синим светом
Садится предо мной:
«Плывем мы в океане,
Корабль потонет вдруг,
На острова блаженных
Прибудем, милый друг.
И музыку услышишь,
И выйдет из пещер
Прельщающий движенье
Сомнамбулой Орфей.
Сапфировые косы,
Фракийские глаза,
А на устах улыбка
Придворного певца».
В стране Гипербореев
Есть остров Петербург,
И музы бьют ногами,
Хотя давно мертвы.
И птица приумолкла.
– Чирик, чирик, чирик —
И на окне, над локтем
Герани куст возник.
Не лазоревый дождь,
И не буря во время ночное.
И не бездна вверху,
И не бездна внизу.
И не кажутся флотом,
Качаемым бурной волною,
Эти толпы домов
С перепуганным отблеском лиц.
Лишь у стекол герань
Заменила прежние пальмы
И висят занавески
Вместо тяжелых портьер.
Да еще поднялись
И засели за книгу,
Чтобы стала поменьше,
Поуютнее жизнь.
В этой жизни пустынной,
О, мой друг темнокудрый,
Нас дома разделяют,
Но, как птицы, навстречу
Наши души летят.
И встречаются ночью
На склоне цветущем,
Утомленные очи подняв.
1926
Дрожал проспект, стреляя светом,
Извозчиков дымилась цепь,
И вверх змеями извивалась
Толпа безжизненных калек.
И каждый маму вспоминает,
Вспотевший лобик вытирает,
И в хоровод детей вступает
С подругой первой на лугу.
И бонны медленно шагают,
Как злые феи с тростью длинной,
А гувернеры в отдаленье
Ждут окончанья торжества.
И змеи бледные проспекта
Ползут по лестницам осклизлым
И видят клети, в клетях лица
Подруг торжественного дня.
И исковерканные очи
Глядят с глубоким состраданьем
На вверх ползущие тела.
И прежним именем ласкают,
И в хоровод детей вступают
С распущенной косою длинной,
С глазами точно крылья птиц.
1926
Я стал просвечивающей формой,
Свисающейся веткой винограда,
Но нету птиц, клюющих рано утром
Мои качающиеся плоды.
Я вижу длительные дороги,
Подпрыгивающие тропинки,
Разнохарактерные толпы
Разносияющих людей,
И выплывает в ночь Тептелкин,
В моем пространстве безызмерном
Он держит Феникса сиянье
В чуть облысевшей голове.
А на Москве-реке далекой
Стоит рассейский Кремль высокий,
В нем голубь спит
В воротничке,
Я сам сижу
На облучке,
Поп впереди – за мною гроб,
В нем тот же я – совсем другой,
Со мной подруга, дикий сад
– Луна над желтизной оград.
Старые слова поют:
Мы все сюсюкаем и пляшем
И крылышками машем, машем,
И каждый фиговый дурак
За нами вслед пуститься рад.
Молодые слова поют:
Но мы печальны, боже мой,
Всей жизни гибель мы переживаем:
Увянет ли цветок – уже грустим,
Но вот другой – и мы позабываем
Все, все, что было связано с цветком:
Его огней минутное дыханье,
Строенье чудное его
И неизбежность увяданья.
Старые слова поют:
И уши длинные у нас.
Мы слышим, как растет трава,
И даже солнечный восход
В нас удивительно поет.
Вместе старые и молодые:
Пусть спит купец, пусть спит игрок,
Над нами тяготеет рок.
Вкруг Аполлона пляшем мы,
В высокий сон погружены,
И понимаем, что нас нет,
Что мы словесный только бред
Того, кто там в окне сидит
С молочницею говорит.
Я девой нежною была,
Шлейф смысла за собой вела.
Любовь – вскричали мотыльки
И пали ниц, как васильки.
И слово за строкой плывет,
Вдруг повернется и уйдет.
Затем появится опять,
Возьми его и будешь тать,
Что взять никак не мог всего,
И взял, что годно для него.
Слово в театральном костюме:
Мне хорошо в сырую ночь
Блуждать и гаснуть над водой
И думать о судьбе иной,
Когда одет пыльцою был,
Когда других произносил
Таких же точно мотыльков,
В прах разодетых дурачков.
Дай ручку, слово, раз, два, три!
Хожу с тобою по земли.
За мною шествуют слова
И крылышки дрожат едва.
Как будто бы амуров рой
Идет во глубине ночной.
Куда идет? Кого ведет?
И для чего опять поет?
И тонкий дым и легкий страх
Я чувствую в своих глазах.
И вижу, вижу маскарад.
Слова на полочках стоят —
Одно одето, точно граф,
Другое – как лакей Евграф,
А третье – верный архаизм —
Скользит как будто бы трюкизм,
Танцует в такт и вниз глядит.
Там в городе бежит река,
Целуются два голубка,
Милиционер, зевнув, идет
И смотрит, как вода плывет.
Его подруга, как луна —
Ее изогнута спина,
Интеллигентен, тих и чист,
Смотрю, как дремлет букинист.
В подвале сыро и темно,
Семь полок, лестница, окно.
Но что мне делать в вышине,
Когда не холодно здесь мне?
Здесь запах книг,
Здесь стук жуков,
Как будто тиканье часов.
Здесь время снизу жрет слова,
А наверху идет борьба.
1927
Где вы оченьки, где вы светлые.
В переулках ли, темных уличках
Разбежалися, да повернулися,
Да кровавой волной поперхнулися.
Негодяй на крыльце
Точно яблонь стоит,
Вся цветущая,
Не погиб он с тобой
В ночку звездную.
Ты кричала, рвалась
Бесталанная.
Один – волосы рвал,
Другой – нож повернул —
За проклятый, ужасный сифилис.
А друзья его все гниют давно,
Не на кладбищах, в тихих гробиках,
Один в доме шатается,
Между стен сквозных колыхается,
Другой в реченьке купается,
Под мостами плывет, разлагается,
Третий в комнате, за решеткою
С сумасшедшими переругивается.
Весь мир пошел дрожащими кругами
И в нем горел зеленоватый свет.
Скалу, корабль и девушку над морем
Увидел я, из дома выходя.
По Пряжке, медленно, за парой пара ходит,
И рожи липкие. И липкие цветы.
С моей души ресниц своих не сводят
Высокие глаза твоей души.
Лети в бесконечность,
В земле растворись,
Звездами рассыпься,
В воде растопись.
Лети, как цветок, в безоглядную ночь,
Высокая лира, кружащая песнь.
На лире я точно цветок восковой
Сижу и пою над ушедшей толпой.
Я Филострат, ты часть моя.
Соединиться нам пора.
Пусть тело ходит, ест и пьет —
Твоя душа ко мне идет.
В разноцветящем полумраке,
В венке из черных лебедей
Он все равно б развеял знаки
Минутной родины своей.
И говорил: «Усыновлен я,
Все время ощущаю связь
С звездой сияющей высоко
И может быть, в последний раз.
Но нет, но нет, слова солгали,
Ведь умерла она давно.
Но как любовник не внимаю
И жду: восстанет предо мной.
Друг, отойди еще мгновенье…
Дай мне взглянуть на лоб златой,
На тонко вспененные плечи,
На подбородок кружевной.
Пусть, пусть Психея не взлетает
Я все же чувствую ее
И вижу, вижу – вылезает
И предлагает помело.
И мы летим над бывшим градом,
Надлебединою Невой,
Над поредевшим Летним садом,
Над фабрикой с большой трубой.
Все ближе к солнечным покоям:
И плеч костлявых завитки,
Хребет синеющий и крылья
И хилый зад, как мотыльки.
Внизу все спит в ночи стоокой —
Дом Отдыха, Дворец Труда,
Меж томно-синими домами
Бежит философ, точно хлыст,
В пальто немодном, в летней шляпе
И, ножкой топнув, говорит:
«Все черти мы в открытом мире
Иль превращаемся в чертей.
Мне холодно, я пьян сегодня,
Я может быть, последний лист».
Тептелкин, встав на лапки, внемлет
И ну чирикать из окна:
«Бессмыслица ваш дикий хохот,
Спокоен я и снова сыт».
И пред окном змеей гремучей
Опять вознесся Филострат
И, сев на хвостик изумрудный,
Простором начал искушать.
Летят надзвездные туманы,
С Психеей тонкою несусь
За облака, под облаками,
Меж звездами и за луной.
Война и голод точно сон
Оставили лишь скверный привкус.
Мы пронесли высокий звон,
Ведь это был лишь слабый искус.
И милые его друзья
Глядят на рта его движенья,
На дряблых впадин синеву,
На глаз его оцепененье.
По улицам народ идет,
Другое бьется поколенье,
Ему смешон наш гордый ход
И наших душ сердцебиенье.
Нам в юности Флоренция сияла,
Нам Филострата нежного на улицах являла
Не фильтрами мы вызвали его,
Не за околицей, где сором поросло.
Поэзией, как утро, сладкогласной
Он вызван был на улице неясной.
Слова из пепла слепок,
Стою я у пруда,
Ко мне идет нагая
Вся молодость моя.
Фальшивенький веночек
Надвинула на лоб.
Невинненький дружочек
Передо мной встает.
Он боязлив и страшен,
Мертва его душа,
Невинными словами
Она извлечена.
Он молит, умоляет,
Чтоб душу я вернул —
Я молод был, спокоен,
Души я не вернул.
Любил я слово к слову
Нежданно приставлять,
Гадать, что это значит,
И снова расставлять.
Я очень удивился:
– Но почему, мой друг,
Я просто так, играю,
К чему такой испуг?
Теперь опять явился
Перед моим окном:
Нашел я место в мире,
Живу я без души.
Пришел тебя проведать:
Не изменился ль ты?
1928
Тают дома. Любовь идет, хохочет
Из сада спелого эпикурейской ночи.
Ей снился юный сад
Стрекочущий, поющий,
Веселые, как дети, голоса
И битвы шум неясный и зовущий.
Как тяжела любовь в шестнадцать лет.
Ей кажется: погас прелестный свет,
И всюду лес встает ужасный и дремучий,
И вечно будет дождь и вечно будут тучи.
Проспекты целятся стволами в зори;
Расплески зорь стекают по асфальту к нам,
И верфи их переливают в море,
В Неву, в озера, в Беломорканал.
Суровы берега, трудами взятые —
Мы их железным говором наполним;
Мы там поставим самые прямые статуи,
Которые когда-либо смотрели в волны.
В порту, где хрупкий край морской дороги
Упирается в медлительные реки,
Над постаментом праздничным и строгим
Прищурит Ленин бронзовые веки.
Легко поднимет чуткую ладонь,
Черпнув ветров высокое движенье,
И над зеленой утренней водой
До самой Лахты лягут отраженья.
Сойдет по кранам вниз обеденная смена,
Оправив звонкие одежды Ильича,
Рабочий спрячет пламень автогена,
Поднимется на ровный скат его плеча.
И там увидит, над заливом стоя,
Как город блещущий, бездонный, гулкий
Врастает красным мясом новостроек
В щетинистую даль от Токсова до Пулкова.
Он разлюбил себя, он вышел в непогоду.
Какое множество гуляет под дождем народу.
Как песик вертится, и жалко и пестро
В витрине возлежит огромное перо.
Он спину повернул, пошел через дорогу,
Он к скверу подошел с решеткою убогой,
Где зелень нежная без света фонарей
Казалась черною, как высота над ней.
Но музыка нежданная раздалась
И флейта мирная под лампой показалась,
Затем рояля угол и рука
Игравшего, как дева, старика.
Гулявший медленно от зелени отходит
И взором улицу бегущую обводит.
Он погружается все глубже в непогоду,
Любовь он потерял, он потерял свободу.
Какою прихотью глупейшей
Казалась музыка ему.
Сидел он праздный и нахальный,
Следил, как пиво пьют в углу.
Стал непонятен голос моря,
Вся жизнь казалась ни к чему.
Он вспоминал – все было ясно,
И длинный, длинный коридор,
Там в глубине сад сладкогласный.
У ног подруг Психеи ясной
Стоит людей тревожный хор.
Как отдаленное виденье
Буфетчик, потом обливаясь,
Бокалы пеной наполнял,
Украдкой дымом наслаждаясь,
Передник перед ним сновал.
Февраль 1930
Хотел он, превращаясь в волны,
Сиреною блестеть,
На берег пенистый взбегая,
Разбиться и лететь.
Чтобы опять приподнимаясь,
С другой волной соединяясь,
Перегонять и петь,
В высокий сад глядеть.
Март 1930
Уж день краснеет точно нос,
Встает над точкою вопрос:
Зачем скитался ты и пел
И вызвать тень свою хотел?
На берега,
На облака
Ложится тень.
Уходит день.
Как холодна вода твоя Летейская.
Забыть и навсегда забыть
Людей и птиц,
С подругой нежной не ходить
И чай не пить,
С друзьями спор не заводить
В сентябрьской мгле
О будущем, что ждет всех нас
Здесь на земле.
Март 1930
Он с каждым годом уменьшался
И высыхал
И горестно следил, как образ
За словом оживал.
С пером сидел он на постели
Под полкою сырой,
Петрарка, Фауст, иммортели
И мемуаров рой.
Там нимфы нежно ворковали
И шел городовой,
Возлюбленные голодали
И хор спускался с гор.
Орфея погребали
И раздавался плач,
В цилиндре и перчатках
Серьезный шел палач.
Они ходили в гости
Сквозь переплеты книг,
Устраивали вместе
На острове пикник.
Май 1930
Прекрасен мир не в прозе полудикой,
Где вместо музыки раздался хохот дикий.
От юности предшествует двойник,
Что выше нас и, как звезда, велик.
Но есть двойник другой, его враждебна сила
Не впереди душа его носилась.
Плетется он за нами по пятам,
Средь бела дня подводит к зеркалам
И речь ведет за нас с усмешкою веселой
И, за руку беря, ведет дорогой голой.
Черно бесконечное утро,
Как слезы, стоят фонари.
Пурпурные, гулкие звуки
Слышны отдаленной зари.
И слово горит и темнеет
На площади перед окном,
И каркают птицы и реют
Над черным его забытьем.
Нет, не расстался я с тобою.
Ты по-прежнему ликуешь
Сияньем ненаглядных глаз.
Но не прохладная фиалка,
Не розы, точно ветерок,
Ты восстаешь в долине жаркой.
И пламя лижет твой венок.
И все, что ты в себе хранила
И, как зеницу, берегла,
Как уголь черный и невзрачный
Ты будущему отдала.
Но в стороне,
Где дым клубится,
Но в тишине
Растут цветы,
Порхают легкие певицы,
Дрожат зеленые листы.
На набережной рассвет
Сиреневый и неясный.
Плешивые дети сидят
На великолепной вершине.
Быть может, то отблеск окон
Им плечи и грудь освещает,
Но бледен, как лист, небосклон
И музыка не играет.
В повышенном горе
На крышах природы
Ведут музыканты
Свои хороводы.
Внизу обезьяны,
Ритма не слыша,
Пляшут и вьются
Томно и скушно.
И те же движенья,
И те же сомненья,
Как будто, как будто!
По градам и весям
Они завывают,
И нежно и сладко
Себя уважают.
Русалка пела, дичь ждала,
Сидели гости у костра,
На нежной палевой волне
Черт ехал, точно на коне.
Мне милый друг сказал тогда:
– Сидеть приятно у костра.
Как хорошо среди людей
Лишь видеть нежных лебедей.
Зачем ты музыку прервал? —
Мучительно он продолжал.
– Из круга вышел ты, мой друг,
Теперь чертям ты первый друг.
Вкруг сосен майские жуки
Ведут воздушный хоровод.
На холмах дачные огни
Вновь зажигает мотылек.
– Вернитесь, нимфы, – он вскричал,
– Высокая мечта, вернись!
Зачем ты отнял жизнь мою
И погрузил меня во тьму?
Вскочили гости: – Что опять!
Как непристойно приставать.
Чего вам надо, жизнь проста,
Да помиритесь, господа.
Когда уснули все опять,
Мой друг чертей мне показал.
– Тебя люблю, – я отвечал, —
Хотел тебя я вознести,
В высокий храм перенести,
Но на пути ты изнемог,
От смеха адского продрог.
Я бился, бился и взлетал,
С тобою вместе в ров упал.
Но будет, будет вновь полет.
В ночных рубашках мотыльки
Гасили в окнах огоньки.
Звукоподобие проснулось,
Лицом к поэту повернулось
И медленно, как автомат,
Сказало:
Сегодня вставил ты глаза мне
И сердце в грудь мою вогнал.
Уже я чувствую желанье,
Я, изваянье,
Перехожу в разряд людей.
И стану я, как вы, загадкой,
И буду изменяться я,
Хоть волосы мои не побелеют,
Иначе будут петь глаза.
Быть может, стану я похоже
На жемчуг, потерявший цвет,
И полюбить меня не сможет
Эпохи нашей человек.
Я ухожу, меня проклянешь
И постараешься отнять
Глаза Психеи, сердце вынуть
И будешь в мастерскую звать.
Теперь враги мы. Безнадежно
– Остановись! – воскликнешь ты.
Звукоподобие другое
Ты выставишь из темноты.
Оно последует за мною
Быть может враг, быть может друг,
Мы будем биться иль ликуя
Покажем мы пожатье рук.
«Как жаль, – подумалось ему,
«Осенний ветер… ночи голубые
«Я разлюбил свою весну.
«Перед судилищем поэтов
«Под снежной вьюгой я стоял,
«И каждый был разнообразен,
«И я был как живой металл,
«Способен был соединиться
«И золото, вобрав меня,
«Готово было распуститься
«Цветком прекрасным,
«Пришла бы нежная пора
«И с ней бы солнце появилось,
«И из цветка бы, как роса,
«Мое дыханье удалилось».
Март 1931
За годом год, как листья под ногою,
Становится желтее и печальней.
Прекрасной зелени уже не сохранить
И звона дивного любви первоначальной.
И робость милая и голоса друзей,
Как звуки флейт, уже воспоминанье.
Вчерашний день терзает как музей,
Где слепки, копии и подражанья.
Идешь по лестнице, но листья за тобой
Сухой свой танец совершают
И ласковой, но черною порой,
Как на театре хор, перебегают.
Апрель 1931
И точно яблоки румяны
И точно яблоки желты,
Сидели гости на диване,
Блаженно раскрывая рты
Собранье пеньем исходило:
Сперва madame за ним ходила,
Потом monsieur ее сменил…
Декольтированная дама,
Как непонятный сфинкс, стояла,
Она держала абажур,
На нем Психея и Амур,
Из тюля нежные цветочки
И просто бархатные точки.
Стол был ни беден, ни богат,
Картофельный белел салат.
И соловей из каждой рюмки
Стремглав за соловьем летел.
Раскланиваясь грациозно,
Старик пленительный запел:
Зачем тревожишь ночью лунной
Любовь и молодость мою.
Ведь девушкою легкострунной
Своей души не назову.
Она веселая не знала,
Что ей погибель суждена.
Вакханкой томною плясала
И радостная восклицала:
– Ах, я пьяна, совсем пьяна!.
И полюбила возноситься,
Своею легкостью кичиться,
Пчелой жужжащею летать,
Безмолвной бабочкой порхать…
И вдруг на лестнице стоять.
Теперь, усталая, не верит
В полеты прежние свои
И лунной ночью лицемерит
Там, где свистали соловьи.
Старик пригубил. Смутно было.
Луна над облаком всходила.
И стало страшно, что не хватит
Вина средь ночи.
Столица глядела
Развалиной.
Гражданская война летела
Волной.
И Нэп сошел и развалился
В Гостином пестрою дугой.
Самодовольными шарами
Шли пары толстые.
И бриллиантами качали
В ушах.
И заедали анекдотом
И запивали опереттой
Борьбу.
В стекло прозрачное одеты,
Огни мерцали.
Растраты, взятки и вино
Неслись, играя в домино.
Волнующий и шелестящий
И бледногубый голос пел,
Что чести нет.
И появлялся в кабинете
В бобры мягчайшие одет;
И превращался в ресторане
Он в сногсшибательный обед.
И, ночью, в музыкальном баре
Нарядной девою звучал
И изворотливость веселую,
Как победителя ласкал.
Пред Революцией громадной,
Как звезды, страны восстают.
Вбегает негр.
Высокомерными глазами
Его душа окружена,
Гарлема дикими ночами
Она по-прежнему пьяна.
Его мечты: разгладить волос,
И кожи цвет чтоб был белей,
Чтоб ласковый ликерный голос
Пел о любви.
Неясным призраком свободы
Он весь заполонен.
Вино и карты и блужданье
Свободою считает он.
Идет огромный по проспекту,
Где головы стоят,
Где комсомольцы, комсомолки
Идут как струнный лад.
И государственностью новой
Где человек горит,
Надеждою неколебимой,
Что мир в ответ звучит.
Психея дивная,
Где крылья голубые
И легкие глаза
И косы золотые.
Как страшен взгляд очей испепеленный,
В просторы чистые по-прежнему влюбленный.
В ужасный лес вступила жизнь твоя.
Сожженная, ты вспыхивать обречена
И легким огоньком то здесь, то там блуждаешь,
И путника средь ночи увлекаешь.
Он не был пьян, он не был болен
Он просто встретил сам себя
У фабрики, где колокольня
В обсерваторию превращена.
В нем было тускло и спокойно
И не хотелось говорить.
Не останавливаясь, хладнокровно
Пошел он по теченью плыть.
Они расстались, но встречались
Из года в год. Без лишних слов
Неловко головой качали.
Прошла и юность и любовь.
Золотые глаза,
Точно множество тусклых зеркал,
Подымает прекрасная птица.
Сквозь туманы и свисты дождя
Голубые несутся просторы.
Появились под темным дождем
Два крыла быстролетной певицы,
И томимый голос зажег
Бесконечно утлые лица.
И запели пленительно вдруг
В обветшалых телах, точно в клетках,
Соловьи об убитой любви
И о встречах, губительно редких.
Он с юностью своей, как должно, распрощался
И двойника, как смерти, испугался.
Он в круг вступил и, мглою окружен,
Услышал пред собой девятиструнный стон.
Ее лица не видел он,
Но чудилось – оно прекрасно,
И хор цветов и голоса зверей
Вливались в круг, объятый ночью властной
И появилось нежное лицо,
Как бы обвеянное светом.
Он чувствовал себя и камнем и свинцом,
Он ждал томительно рассвета.
Всю ночь дома дышали светом,
Весь город пел в сиянье огневом,
Снег падал с крыш, теплом домов согретый,
Невзрачный человек нырнул в широкий дом
Он, как и все, был утомлен разлукой
С своей душой,
Он, как и все, боролся с зябкой скукой
И пустотой.
Пленительны предутренние звуки,
Но юности второй он тщетно ждет
И вместо дивных мук – разуверенья муки
Вокруг него, как дикий сад, растут.
Подделки юную любовь напоминают,
Глубокомысленно на полочках стоят.
Так нежные сердца кому-то подражают,
Заемным опытом пытаются сиять.
Но первая любовь, она благоухает,
Она, безумная, не хочет подражать,
И копии и слепки разбивает,
И пеньем наполняет берега.
Но копии, но слепки, точно формы,
Ее зовут, ее влекут,
Знакомое предстанет изваянье,
Когда в музей прохожие войдут.
1933
Кентаврами восходят поколенья
И музыка гремит.
За лесом, там, летающее пенье,
Неясный мир лежит.
Кентавр, кентавр, зачем ты оглянулся,
Копыта приподняв?
Зачем ты флейту взял и заиграл разлуку,
Волнуясь и кружась?
Везенья нету в жаркой бездне,
Кентавр, спеши.
Забудь, что ты был украшеньем,
Или не можешь ты?
Иль создан ты стоять на камне
И созерцать
Себя и мир и звезд движенье
И размышлять.
Норд-ост гнул пальмы, мушмулу, маслины
И веллингтонию, как деву, колебал.
Ступеньки лестниц, словно пелерины,
К плечам пришиты были скал.
По берегу подземному блуждая,
Я встретил соловья, он подражал
И статую из солнечного края
Он голосом своим напоминал.
Я вышел на балкон подземного жилища,
Шел редкий снег и плавала луна,
И ветер бил студеным кнутовищем,
Цветы и травы истязал.
Я понял, что попал в Элизиум кристальный,
Где нет печали, нет любви,
Где отраженьем ледяным и дальним
Качаются беззвучно соловьи.
1933, Крым
Как ночь бессонную зима напоминает,
И лица желтые, несвежие глаза,
И солнца луч природу обольщает,
Как незаслуженный и лучезарный взгляд.
Среди пытающихся распуститься,
Средь почек обреченных он блуждал.
Сочувствие к обманутым растеньям
Надулось в нем, как парус, возросло.
А дикая зима все продолжалась,
То падал снег, то дождь, как из ведра,
То солнце принуждало распускаться,
А под окном шакалы до утра.
Здесь пели женщиной, там плакали ребенком,
Вдруг выли почерневшею вдовой,
И псы бездомные со всех сторон бежали
И возносили лай сторожевой.
Как ночь бессонную зима напоминает,
Камелии стоят, фонарь слезу роняет.
1933
Почувствовал он боль в поток людей глядя,
Заметил женщину с лицом карикатурным,
Как прошлое уже в ней узнавал
Неясность чувств и плеч скульптурность,
И острый взгляд и кожи блеск сухой.
Он простоял, но не окликнул.
Он чувствовал опять акаций цвет густой
И блеск дождя и воробьев чириканье.
И оживленье чувств, как крепкое вино,
В нем вызвало почти головокруженье,
Вновь целовал он горький нежный рот
И сердце, полное волненья.
Но для другого, может быть, еще
Она цветет, она еще сияет,
И, может быть, тот золотым плечом
Тень от плеча в истоме называет.
Вступил в Крыму в зеркальную прохладу,
Под градом желудей оркестр любовь играл.
И, точно призраки, со всех концов Союза
Стояли зрители и слушали Кармен.
Как хороша любовь в минуту увяданья,
Невыносим знакомый голос твой,
Ты вечная, как изваянье,
И слушатель томительно другой.
Он, как слепой, обходит сад зеленый
И трогает ужасно лепестки,
И в соловьиный мир, поющий и влюбленный,
Хотел бы он, как блудный сын, войти.
Декабрь 1933, Ялта
Промозглый Питер легким и простым
Ему в ту пору показался.
Под солнцем сладостным, под небом голубым
Он весь в прозрачности купался.
И липкость воздуха и черные утра,
И фонари, стоящие, как слезы,
И липкотеплые ветра
Ему казались лепестками розы.
И он стоял, и в северный цветок,
Как соловей, все более влюблялся,
И воздух за глотком глоток
Он пил – и улыбался.
И думал: молодость пройдет,
Душа предстанет безобразной
И почернеет, как цветок,
Мир обведет потухшим глазом.
Холодный и язвительный стакан,
Быть может, выпить нам придется,
Но все же роза с стебелька
Нет-нет и улыбнется.
Увы, никак не истребить
Виденья юности беспечной.
И продолжает он любить
Цветок прекрасный бесконечно.
Январь 1934
В аду прекрасные селенья
И души не мертвы.
Но бестолковому движенью
Они обречены.
Они хотят обнять друг друга,
Поговорить…
Но вместо ласк – посмотрят тупо
И ну грубить.
Февраль 1934