VII

Я бродил среди скелетов допотопных чудищ, размышляя о том, что их судьба, так или иначе объяснимая с научной точки зрения, куда менее удивительна, чем моя. Польщенный этим, я благосклонно разглядывал гигантских ящеров, чьи остовы наводили на мысль о корабельной верфи. Держа в руках блокнот, я демонстративно делал в нем пометки, а иногда зарисовки челюсти какого-нибудь бронтозавра или берцовой кости птеродактиля — все разыгрывалось с таким расчетом, чтобы возбудить у моей жены интерес, а если удастся, и завязать с ней разговор. Я еще не решил, за кого себя выдать — за натуралиста или архитектора, который черпает вдохновение в этих грандиозных творениях юной Земли. Профессия архитектора, творческая и в то же время вполне солидная, не могла не понравиться Рене. С другой стороны, я знал, что натуралистов она представляет себе не иначе как с седой шевелюрой и в очках с золотой оправой, и такой натуралист, как я, наверняка вызовет ее любопытство, а это уже кое-что.

Вначале я увидел детей. Они рассматривали огромную, как корабль, грудную клетку мегатерия.

— Потрясно, — говорил Люсьен, когда я подошел к ним. — И подумать только, эдакая махина лопала одну траву. А сколько же тогда молока давали самки!

— Самки? — переспросила Туанетга, поднимая глазки на своего взрослого двенадцатилетнего брата.

— Ну, коровы, чтоб тебе было понятней. Я воспользовался этим замечанием, чтобы вклиниться в разговор.

— Действительно, — сказал я, — коровы этого вида животных отличались высокой продуктивностью. Удалось подсчитать, что они давали в день до полутора тысяч литров молока.

Итак, решено: я натуралист.

— Потрясно, — пробормотал Люсьен с уважительной симпатией, которая относилась скорее к мегатерию, чем ко мне.

Я почувствовал, что он не прочь задать мне кое-какие вопросы, но из робости не решается. Туанетта, которую мало тронула чудовищная цифра, перевела свои карие глазенки на меня и, встретив дружелюбный взгляд, доверчиво мне улыбнулась. Я затрепетал от волнения. Прижать бы детей к себе, расцеловать их в милые щечки! Дома я отдавал им все свое время, покорно отвечал на бесчисленные вопросы, помогал делать домашние задания и участвовал в играх. Когда я приходил с работы, Туанетта вешалась мне на шею — бывало, прижмется носом и обхватит ногами, как толстый ствол деева. Больше этого никогда не будет, хотя вот она, рядом.

Отвернувшись, чтобы овладеть собой, я увидел Рене — она стояла метрах в пятнадцати от меня между передними конечностями чудовища, как под портиком собора, и разговаривала с кем-то, кого частично закрывала от меня одна из берцовых костей колосса. Присутствие третьего лица не входило в мои планы. И все же я двинулся в сторону жены, делая на ходу пометки в блокноте. Похоже, ничего не выйдет. Все, что я могу предпринять, — это пройти рядом с Рене, притворившись, будто не замечаю ее. Если она меня узнает, будет хоть какой-то толк: я привлеку к себе ее внимание. Однако в последнюю секунду меня что-то остановило. Вытащив из кармана лупу, я, не заботясь о том, как смехотворно выглядит это занятие, принялся рассматривать в лупу мегатерия, склонившись над пальцами ноги скелета. Выпрямляясь, я нос к носу столкнулся с дядюшкой Антоненом, который, до крайности изумленный, проронил:

— Смотри-ка, вот и Рауль.

— Рауль? — спросил я, испепеляя его взглядом.

— Я хотел сказать — Гонтран, — поправился дядюшка Антонен, — но каким ветром тебя сюда занесло?

Я страшно сожалел, что не могу придушить его тут же, на месте, однако нашел в себе силы учтиво ответить:

— Прошу меня извинить, мсье, но меня зовут не Рауль и не Гонтран. — И, обернувшись к Рене с приличествующей случаю любезной улыбкой, добавил: — Мое имя Ролан Сорель.

— Ну да, Лоран Борель, но как же так…

По замыслу дяди, Рене не должна была видеть до срока мое новое лицо, теперь же все его планы рухнули. Он сокрушенно махнул рукой и сквозь зубы чертыхнулся.

— Скажите, а вы случайно не профессор Урусборг из Стокгольма? — спросил я. — В своем последнем письме…

— Что? Профессор? Нет тут никакого профессора, есть только дядюшка Антонен. Чего ломать комедию, раз уж все пошло кувырком.

Удивленно вздернув брови, я некоторое время помолчал словно бы в нерешительности. Наконец, всем своим видом показывая, что только присутствие очаровательной дамы не дает мне поставить невежу на место, я заговорил, обращаясь на этот раз к Рене:

— Еще раз прошу прощения. Я натуралист и договорился — правда, не совсем определенно — встретиться здесь с одним своим шведским коллегой, которого знаю только по переписке. Теперь вам понятна моя оплошность. Мне, право, неловко.

Рене оставалось только любезно возразить на мои извинения.

— Ваша профессия, должно быть, удивительно интересна, — добавила она тем светским тоном, каким разговаривала с гостями, мне он всегда был неприятен. — Вы специализируетесь в области палеонтологии?

Она явно гордилась тем, что употребила такой мудреный термин. Я благодарно улыбнулся ей и заговорил более непринужденно, как будто ее эрудиция выручила меня, позволив перевести разговор на близкую мне тему.

— Нет, палеонтология занимает меня лишь в определенном смысле: я работаю над трактатом об эволюции позвоночных к состоянию всеядности. На первый взгляд этот тезис может показаться спорным, но я располагаю вескими аргументами. Одним словом, я пришел сюда, чтобы проверить кое-какие свои догадки на практике, и, должен признаться, не вполне удовлетворен. Но вы, похоже, и сами прекрасно разбираетесь в этих вопросах, мадам?

— Что вы… Просто я очень этим интересуюсь, — ответила Рене, никогда не умевшая отличить пчелу от шмеля.

Она зарделась от удовольствия, польщенная тем, что я так высоко оценил ее познания. Не зная, радоваться этому или нет, я почувствовал, что начинаю вызывать у нее симпатию. Дядюшка Антонен, который никак не мог простить мне, что я спутал ему все карты, принялся бурчать:

— Натуралист, понимаешь ли. На что это похоже. Зря не послушал меня, старика. Тоже мне натуралист.

— Дядя, — обратилась к нему Рене, — ты не присмотришь за детьми, чтобы они далеко не уходили?

Когда дядя, продолжая ворчать, отошел, Рене извинилась передо мной за его фамильярность и нелепые замечания. Она дала понять, что у него бывают странности, но попыталась как-то объяснить их, не задевая чести семьи. Не скажешь же, в самом деле, что твой родной дядя не совсем в своем уме. Видя ее затруднение, я поспешил прийти ей на помощь:

— Ваш дядя показался мне восхитительным оригиналом.

Я сказал именно то, что следовало. Рене расцвела и с облегчением принялась потчевать меня разными историями, доказывавшими дядину оригинальность. Все они в той или иной степени были выдуманы, из чего я заключил, что Рене рисуется передо мной, поскольку обычно она не склонна ни к преувеличениям, ни тем более ко лжи. Примечательно, что о дядиной машине она не обмолвилась ни словом.

— Вы так чудесно рассказываете, что любой невольно проникнется симпатией к вашему дяде. Но, должен признаться, сейчас мне любопытен не столько этот достойнейший человек, сколько вы сами. Видите ли, я твердо убежден, что где-то уже встречался с вами. Разрешите спросить: вы не были позавчера на коктейле у графини де Вальдуа?

С явным сожалением Рене ответила, что нет, не была, и по ее глазам я понял, что приключение захватило ее. Она далека от снобизма и не слишком романтична, но ценит респектабельность, солидные рекомендации. Завести любовника — значит утратить спокойствие и терзаться угрызениями совести, так что если уж решаться на это, то он по крайней мере должен быть из приличного общества.

— Я упомянул об этом коктейле, потому что это мое первое появление в свете после возвращения в Париж. Только что я вернулся из путешествия по Афганистану.

Это путешествие, как я понял, еще более упрочило мое положение. Я принялся довольно пространно рассказывать об Афганистане, и вдруг меня словно бы осенило. Я вспомнил: мы встречались в лифте. Вот оно что: мы, оказывается, соседи. От такого непредвиденного совпадения моя жена, судя по всему, несколько сконфузилась. Я тоже изобразил смущение, словно допустил бестактность, и несколько секунд протекли в молчании. Потом я возобновил разговор о позвоночных, рассказывая о мегатерии и прочих видах, вымерших от непонимания того, что будущее принадлежит всеядным. У меня создалось впечатление, что Рене больше смотрит на меня, нежели слушает. Ее серые глаза, обычно холодные и ясные, сейчас засверкали теплым и влажным блеском, какого я до сих пор никогда в них не замечал. В этом взгляде, задумчивом и пылком, читалась тревога тридцатичетырехлетней женщины, не уверенной, нравится ли она молодому красавчику. А ведь Рене по-прежнему привлекательна. В двадцать лет ее тонкое лицо было слегка приторным, с годами же оно похорошело. Контуры фигуры стали более четкими, известные округлости, ранее чуть заметные, достигли очаровательной зрелости. Чувствовалось, что ее внешний облик полностью гармонирует с внутренней сущностью. Гармонию дополнял и ее туалет, который отличался тщательно продуманной элегантностью: в нем не было ничего случайного, прихотливого. Вскоре к нам присоединился дядюшка Антонен с детьми. Похоже, он смирился с крушением своего плана и теперь с чрезмерным усердием толкал нас друг к другу.

— Вы по-прежнему толкуете о естественных науках? Эта тема меня чертовски интересует. Надо вам сказать, я и сам отчасти натуралист. Вам уже говорила моя племянница?

— Дядя занимается животноводством, — сообщила Рене, воздерживаясь от уточнений.

— Я развожу свиней. У меня есть великолепные экземпляры. Надо будет как-нибудь на днях вам показать. Рене вас привезет, а еще лучше я заеду за всеми вами на машине. Идет, детка?

Вспыхнув, Рене принялась сурово выговаривать дяде за неуместное приглашение. Ей было явно неприятно представать передо мной племянницей свиновода, и я испугался, что она мне этого не простит. Надо ее успокоить.

— Это ремесло я хорошо знаю: им занимался мой отец, и я иной раз жалею, что не пошел по его стопам. Но, так или иначе, детские годы, проведенные среди животных, сыграли свою роль в том, что я стал натуралистом.

Импровизация удалась. К Рене тотчас возвращается хорошее настроение, и я читаю в ее глазах, что она восхищена непринужденностью и простотой, с какими обласканный молодыми графинями молодой ученый признается в своем более чем скромном происхождении. Теперь она, наверное, уже не станет краснеть за автомобиль дядюшки Антонена, который, судя по всему, ждет их на улице. Я вежливо уклоняюсь от приглашения посетить свиноферму в Шату вернее, принимаю его для виду и тотчас перевожу разговор на другую тему. Расспрашиваю Рене о детях, со смехом передаю ей нашу беседу о молочной продуктивности мегатерия. Туанетта слушает меня с серьезным видом, и мне кажется, что она с опаской относится к моему вторжению в семейный круг. Дядюшка Антонен обволакивает нас с Рене умильным взглядом, полным тайного смысла, и видно, как ему не терпится ускорить развитие наших отношений. Время от времени, забываясь, он обращается ко мне на «ты» и всякий раз весело подмигивает изумленной Рене, давая понять, что считает меня в некотором роде уже членом семьи. Я теряюсь и не знаю, как на это реагировать. Люсьен спрашивает у меня, когда примерно мегатерий исчез с лица земли, и когда я поворачиваюсь к нему, чтобы ответить, то слышу шепот дядюшки Антонена:

— Парень влюблен в тебя, это ясно как день. Втюрился по уши.

Рене одергивает его, и, хотя я почти ничего не слышу из ее слов, у меня создается впечатление, что она не так уж сердится. Когда наши взгляды встречаются вновь, я вижу в ее глазах радостный огонек. Интересно, что она узрела в моих. Видимо, полагая, что теперь нельзя терять ни минуты, дядя вносит предложение: он поведет детей обедать и оставит нас наедине на час-другой, чтобы мы, дескать, смогли без помех обменяться мнениями по поводу эволюции позвоночных. На сей раз Рене готова вспылить, и я, чтобы предотвратить это, поспешно откланиваюсь. Прощаясь со мной, Рене снимает перчатку — верно, для того, чтобы дать мне полюбоваться своей узкой ладонью и изящными пальчиками, — и я чувствую, как ее теплая рука подрагивает в моей. Отойдя на десяток шагов, я оборачиваюсь. Она провожает меня взглядом и не пытается скрыть улыбку.

От нечего делать я зашел в кафе на бульваре Сен-Жермен. Было совершенно не на что употребить остаток дня, да, похоже, и жизни. От встречи с Рене почему-то остался неприятный осадок. Не то чтобы я ощутил такое уж сильное разочарование, почувствовав, что она готова мне изменить.

Скорее наоборот — я страдал от того, что это мало меня огорчает. Но благодаря метаморфозе мне удалось заглянуть в самую сердцевину моей жизни, и стало жутко. Я увидел, что мое место под солнцем пустует, и не мог избавиться от ощущения, что оно пустовало, собственно, почти всегда. Там, где я не присутствую, так сказать, вживе, я не существую. Это очевидно. Больше того, я не уверен, что реально существовал даже тогда, когда еще был самим собой. Лишь невероятная возможность узреть свою жизнь беспристрастным, отстраненным взглядом и как бы чужаком проникнуть в собственные тайны способна породить подобные вздорные мысли. У тебя есть жена, дети, профессия, привычки — в общем, наполненный до краев, замкнутый, непроницаемый мир, в центре которого уютно устроился ты сам, — и вдруг все это становится призрачным, обращается в ничто. Жена осталась, дети остались, но это уже не тот мир, который вращался вокруг тебя. Припомнилась мысль, неотвязно преследовавшая меня в возрасте девяти-десяти лет: мир только притворяется, что он есть, чтобы обмануть меня, а сумей я обернуться достаточно проворно — увижу позади зияющую пустоту. Я невольно обернулся, но, видимо, недостаточно быстро, так как обнаружил все те же зеркала, кресла, посетителей, а среди них Жюльена Готье — как он вошел, я не заметил. Впрочем, я не случайно выбрал именно это кафе, которое было для Жюльена вторым домом. Еще в бытность нашу клерками у нотариуса Жюльен снимал комнату в гостинице по соседству, а здесь сиживал долгими вечерами за чашечкой кофе со сливками и предавался мечтам об иной судьбе. Но и теперь, обосновавшись на фешенебельном правом берегу Сены, на Елисейских Полях, он любит посидеть здесь в одиночестве, особенно когда надо что-то обдумать. Я смотрел на него так настойчиво, что в конце концов привлек его внимание, и по тому, как дрогнуло его лицо, понял, что он признал во мне странного субъекта, приставшего к нему вчера на Королевском мосту. Со вчерашнего дня я не раз задавался вопросом, стоит ли мне заговаривать с ним, если я снова его встречу, и всякий раз решал избегать этого, но сейчас что-то толкнуло меня подняться из-за стола. Жюльен, не выказывая ни малейшего удивления, наблюдал за тем, как я направляюсь к нему.

— Господин Жюльен Готье, — начал я, усаживаясь напротив него, — вы, должно быть, недоумеваете по поводу моего вчерашнего поведения, и я должен объясниться, но прежде хочу задать вам один вопрос. Скажите, не напоминает ли вам мой голос одного хорошо знакомого вам человека?

— Действительно, голос у вас точно такой, как у одного моего друга. Я заметил это еще вчера.

— А не заметили ли вы еще и того, что у меня такая же фигура, как у этого вашего друга?

— Господи… Да, примерно такая… Не такое уж, впрочем, редкое совпадение.

— А что вы скажете вот об этом шраме?

Я показал ему длинную и тонкую белую запятую на своей левой ладони след от раны, которую он нечаянно нанес мне пятнадцать лет тому назад, когда однажды, оставшись одни в конторе мэтра Лекорше, мы забавлялись тем, что с зонтиком в правой руке и перьевой ручкой в левой разыгрывали знаменитую дуэль Жарнака [5]. Этот эпизод я довольно часто напоминал Жюльену Готье, и он не хуже меня помнил форму шрама. Он скользнул по нему взглядом, и я почувствовал, что он настороже.

— Трудно поверить, чтобы обыкновенное перо оставило такую отметину, сказал я, — если не видеть собственными глазами. Кровью забрызгало даже подлинник завещания на столе. Настоящий удар Жарнака, не правда ли?

На лице Жюльена появилось неподдельное любопытство и некоторое удивление, но не столь сильное, как я ожидал.

— Что вы хотите всем этим сказать? — спросил он.

Ответил я не сразу. Меня так и подмывало напомнить ему другие подробности времен нашего ученичества — такие, о которых никто, кроме нас двоих, знать не мог, — но я понимал, что достоверность абсурда все равно ничем не докажешь.

— То, что я хотел бы вам рассказать, настолько невероятно, что мне, видимо, лучше бы воздержаться. С другой стороны, надо же рассеять впечатление, оставшееся у вас после нашей встречи на Королевском мосту. Хотя не только это побуждает меня к откровенности.

— Поступайте, как сочтете нужным, — довольно благожелательно ответил Жюльен. — Я не хочу быть нескромным, но, должен признаться, буду разочарован, если вы ничего не объясните.

Я все еще раздумывал, стоит ли открываться, но меня подтолкнул бес.

— В конце концов, я немногим рискую, поскольку ты и так считаешь, что имеешь дело с ненормальным. Жюльен, то, что я тебе сейчас скажу, абсурдно, чудовищно, но я твой друг Рауль Серюзье. Вчера, незадолго до того, как я встретил тебя, у меня поменялось лицо, а я даже не заметил, как это произошло.

Жюльен и бровью не повел, и это меня встревожило. Теперь я уже жалел, что не могу воротить сказанного.

— Все возможно, — вежливо произнес он.

— Да нет, кто же поверит в такое! Так что не говори: все, мол, возможно. Но хотя бы из милости попробуй проверить мои слова, задавай любые, самые каверзные вопросы. Считай, что я одержим, но все же готов внять голосу рассудка. Кто знает, может, тебе удастся меня излечить, убедить меня, что я не Рауль Серюзье. Итак, что ты думаешь о моем голосе и о шраме?

— Разумеется, это весьма любопытные совпадения, — ответил Жюльен, принявший мою игру с видимой неохотой. — Но это не доказательства.

Действительно, доказательством это быть не может. Минуту назад я собирался напомнить тебе вещи, известные только нам двоим, а потом подумал: зачем? Ты бы просто решил, что я хорошо осведомлен. Уверен, ты почти не удивишься, если я напомню тебе, как однажды вечером, здесь же, сидя вон за тем столиком, мы разыгрывали, кому достанется сигара, которую несколько часов назад стянули из портсигара папаши Блекорше. Стащил ее ты, пока я отвлекал внимание старикана, подсунув ему черновик ответа на письмо мамаши Франгоде, упрекавшей его в том, что в деле о наследстве Шеневьера он держит сторону ее кузена Метро. Мы положили сигару посредине стола на вечернюю газету и условились, что она достанется тому, кто угадает цвет подтяжек другого. Ты заявил, что у меня фиолетовые, а я — что у тебя белые. Выиграл я. Убедившись в том, что у меня подтяжки некрашеные, ты сказал мне: «Рауль, я тебя недооценил».

Жюльен, кивая, вглядывался в меня все внимательней.

— Я готов продолжать в таком духе хоть до утра, — сказал я, — но, подозреваю, напрасно потеряю время. Серюзье мог рассказать любой из этих эпизодов кому угодно, причем в мельчайших подробностях.

— И все же, согласитесь, в ваших устах эти воспоминания звучат довольно странно. Даже если их действительно рассказал вам Серюзье, от этого история не становится менее интересной.

— Было бы еще интересней, — азартно продолжал я, — послушать, как я буду отвечать на ваши вопросы. Положим, я еще мог бы в деталях заучить отдельные эпизоды из жизни Серюзье, но уж никак не всю его жизнь. Начнем?

— Ладно. Ну, например, однажды утром, в отсутствие мэтра Лекорше, я принимал одного нотариуса из Шато-Тьерри — забыл, как его звали…

— Как его звали? Не мэтр ли Буркен?

— Точно. Так вот, считая, что в кабинете я один, мой товарищ Серюзье вошел…

— Вошел, распевая: «Ах, все вперед, все вперед, все вперед!.. Вздернем нотариусов на фонарях» [6]. Бедный нотариус из Шато-Тьерри уронил с носа очки, а ты, разыгрывая праведный гнев, сказал мне: «Господин Серюзье, дабы отбить у вас охоту к подобным выходкам, я попрошу мэтра Лекорше отклонить ваше прошение о прибавке жалованья».

— Все правильно, — пробормотал Жюльен. — Ну а досье Торкайона? В нем была одна особенность…

— Да, в нем все страницы были залиты красными чернилами.

— Просто невероятно! Я считаю, продолжать не имеет смысла. Может быть, лучше вы расскажете, как обнаружили перемену в своей внешности?

Не заставляя себя упрашивать, я рассказал Жюльену об инциденте с фотографиями, о своих первых подозрениях, которые я старался в себе заглушить, пока не встретился с ним на Королевском мосту. Жюльен внимательно слушал и с не меньшим вниманием смотрел мне в глаза.

— Вот так я вдруг лишился собственной личности. И всех друзей, Жюльен. Я потому и решил довериться тебе, попытаться тебя убедить, что мне необходим друг. Очутиться нежданно-негаданно одному в целом мире, знать, что никто тебя не узнает, — это ужасно. Жюльен, я не могу и никогда не смогу представить тебе доказательств правдивости того, что я утверждаю, — по крайней мере таких, которые бы тебя удовлетворили. Нужно, чтобы ты сделал шаг мне навстречу. Задай себе простой вопрос: «А вдруг он говорит правду?» Умоляю тебя, подумай об этом. Представь себе хоть на мгновение старого друга, замурованного в чужом облике. Жюльен, я помню, как однажды, в этом самом кафе, мы сидели и гадали, как бы освободиться от старого зануды Лекорше, и ты сказал мне: «Какое бы невероятное приключение со мной ни случилось в жизни, оно не возместит мне эти годы корпения над бумагами в унылой конторе нотариуса». Как видишь, невероятное приключение, которого ты тогда жаждал в качестве компенсации, произошло со мной. Неужели ты утратил способность поверить в него? Будь нам по двадцать пять лет, Жюльен, ты бы мне поверил. Поверил бы с первых же слов.

Голос у меня пресекся, и я почувствовал, что мое волнение передается и Жюльену.

— Действительно, — сказал он, — это можно было бы назвать невероятным приключением, но, как я ни напрягаю воображение, дальше сослагательного наклонения дело не идет. Ничего не попишешь. Вы просите меня не просто уверовать, а перейти в иную веру, а большего не потребует сам Господь Бог. Во всяком случае, бесспорно одно: вы глубоко несчастны, и я хотел бы вам помочь. Но вот чем? Этот вопрос я задаю себе с самого начала нашего разговора. Вероятно, лучшее, что я могу сделать, — это прямо высказать вам все, что думаю. Раз уж вы решили довериться именно мне, мои доводы не будут вам безразличны.

— Увы, они мне известны. Это доводы любого здравомыслящего человека.

— Верно. Однако, боюсь, вы поспешили от них отмахнуться. Вот вы утверждаете, что вы Рауль Серюзье. Как вы признаете и сами, вы не имеете никаких доказательств этого и опираетесь на презумпции, значение которых, однако, преувеличиваете. Для беспристрастного наблюдателя ясно одно: вас, видимо, ввело в заблуждение сходство вашего голоса с голосом Серюзье, а это случайность.

— А воспоминания? Такие точные — разве этого мало?

— Серюзье мог вести очень подробный дневник и дать его вам. Из-за схожести голосов вы заинтересовались этими страницами и в конце концов отождествили себя с автором дневника — даже сделали себе похожий порез на ладони. А поскольку ваше лицо даже отдаленно не напоминает лицо Рауля, вы и придумали метаморфозу. Ваш случай, в сущности, не так уж исключителен. Я думаю, это то, что врачи называют раздвоением личности.

— Вы советуете мне обратиться к врачу?

Жюльен помолчал. Потом потупился, а когда заговорил, в его голосе зазвучала какая-то настороженность:

— Мне кажется, есть вариант и получше. Если вы окажетесь лицом к лицу с настоящим Серюзье, то, думаю, излечитесь. Хотите, мы с ним встретимся? Сейчас же и позвоним ему.

— Бесполезно. Вам скажут, что он уехал в Бухарест.

— И все-таки пойдемте, там будет видно.

Тон его голоса стал повелительным. Я вдруг осознал, что Жюльен подозревает меня в том, что я убил его друга, — это и впрямь совершенно логично, будь я одержим манией, какую он мне приписывает. Поднялись мы одновременно. Он жестом указал мне дорогу и пропустил меня вперед. Пока мы спускались в подвал, где стоит телефон, я думал о том, что забыл продемонстрировать образец моего почерка, но теперь это уже было ни к чему. Я только усугубил бы свое положение. Жюльен затолкал меня в кабину и дал мне отводной наушник.

— Господин Серюзье вчера вылетел в Бухарест, — сообщила Люсьена.

— Но как раз на вчерашний вечер у нас с ним была назначена встреча, настаивал Жюльен. — Как это он не поручал вам предупредить меня о своем отъезде? Когда вы его видели?

— Он ушел из кабинета в половине пятого.

— Так. А надолго он уехал?

— Недели на две, на три.

— Когда он вернется, будьте любезны передать ему, чтобы он тотчас дал мне знать. У меня есть для него чрезвычайно важное сообщение. Благодарю вас.

У Жюльена явно отлегло от сердца. Повесив трубку и выйдя из кабины, он сказал мне:

— Надеюсь, вы не станете обвинять меня в сговоре с секретаршей Рауля. Итак, вы сами слышали, что вчера в половине пятого, то есть спустя более чем час после нашей встречи на Королевском мосту, мой друг Серюзье еще был у себя в кабинете. Делайте выводы сами.

Я мог бы объяснить ему, как разыграл спектакль и обманул секретаршу, но, обрадовавшись, что с меня снято подозрение в убийстве, решил притвориться смущенным и посрамленным. У Жюльена хватило великодушия не добивать меня, и он ограничился корректным предупреждением, что в случае, если я не образумлюсь, он без промедления расскажет своему другу Серюзье о моих притязаниях. Перед тем как расстаться с ним, я постарался закрепить его впечатление, что он имел дело с безобидным маньяком, свихнувшимся от чрезмерного увлечения романами и наркотиками. Кажется, мне это удалось.

Два часа я бродил по Парижу и наконец в полном изнеможении зашел в кафе Маньера, надеясь встретить там Сарацинку, но мои ожидания оказались напрасными. Поужинав в одиночестве, я вернулся к себе и, едва коснувшись головой подушки, заснул. В кошмарном сне я пытался убедить жену, что я — это кузен Эктор, и уже почти убедил, как вдруг Жюльен на пару с Сарацинкой уличили меня в том, что у меня голос дядюшки Антонена и почерк мегатерия.

Загрузка...