РАССКАЗЫ

Ночь в камышах


Дело было, кажется, в сен­тябре — точно не помню. Я плыл на своей плоскодонке по протоке, которая вывела меня к восточному побережью. Где-то я писал уже, что на этом побережье хороший мор­ской пляж, а сама протока — отменное место для ловли «гокая» — лучшей, по-моему, наживки для удочки. Водится он на песчаных отмелях, в мелкой воде. Говорят, будто он пять раз в месяц выбирается из песка и уходит в море. Отсюда и прозвание его — «гокай»[59], а как по-научному его называют, не знаю. Исход «гокая» начинался близко к полуночи, и рыбаки к этому времени уже ожидают его, поставив ловушки — широкие полутораметровые мешки из хлопчат­ки, куда он и попадает, не дойдя до моря.

В первую поездку свою к восточному побережью я и не думал вовсе о ловле живца. Просто я слышал, что там, среди камышовых плантаций, хорошо клюет рыба. Кое-кому покажется странным слово «плантации», но там и в самом деле на больших пространствах, примыкавших к кромке чистой воды, выращивали камыш. Камыш на раз­ных делянках различался и по толщине, и по цвету листь­ев — каждый сорт предназначался для особой цели. Выра­щивали его едва ли не так же, как растят рис и пшеницу, до поздней осени, а потом убирали раздельно, по участкам. Зимой же здесь, в камышах, было прекрасное место для охоты на водоплавающую дичь. А в узких протоках, пересекавших камышовые заросли, водилась уйма рыбы.

Я загнал лодку в одну из проток, которая показалась мне подходящей, и закинул леску. Богатый ли выдался в тот раз улов, или, быть может, одна-единственная рыбешка прель­стилась моей приманкой — на этот счет мой дневник без­молвствует. Важнее другое: странствуя вдоль протоки в поисках «счастливого» места, я набрел в конце концов на списанный пароход № 17 и встретился с капитаном Коямой. Как сейчас помню, кто-то окликнул меня, я обернулся и шагах в двадцати за спиной у себя увидел посреди камышей белоснежный пароход. На корме его стоял худощавый ста­рик.

— Там никакого клева не будет, — сказал старик сиплым моряцким голосом. — Забирайтесь-ка лучше на палубу — отсюда и удить сподручней.

Растерявшись, я пробормотал что-то в ответ и воззрился на старика и его пароход.

Должно быть, протока здесь кончалась: дальше виднел­ся поросший соснами склон. Судно было пришвартовано носом к берегу. Там было, наверное, совсем неглубоко, и потому палуба кренилась к корме. На глаз невозможно было определить возраст торчавшего на палубе долговязо­го, тощего старика. Как и положено капитану, он носил форменный китель — правда, изрядно поношенный — с двумя рядами пуговиц и фуражку с «крабом». Но там, где кончался китель, капитан был гол, вернее, в одних лишь ветхих трусах какого-то рыжеватого цвета. На обветрен­ном, темном лице с впалыми щеками и ввалившимися гла­зами выделялся мощный подбородок; пепельно-серые брови сошлись у переносицы, словно старались укрыть глаза от слишком яркого света.

Старику, скорее всего, просто хотелось поболтать. Но мне и сам этот списанный рейсовый пароход в зарослях камыша, и присутствие на нем старика показались настолько нереальными, что я совершенно растерялся, про­бормотал, мол, приеду еще, и быстро ретировался.

Прошло несколько дней. Однажды вечером, греясь у очага в доме моего давнего знакомого Такасины, я завел разговор о странной встрече со стариком на корабле.

— Знаю, знаю, это капитан Кояма, — улыбаясь, сказал

Такасина. — У него, представляете, и сын есть, и дочь замужняя. А он вот живет бобылем. Чудной старик. Нелю­дим.

Капитан Кояма, оказывается, прослужил в Восточном пароходстве лет сорок с лишком. Подростком еще нанялся он на пароход юнгой, потом стал матросом, механиком и, наконец, дослужился до капитана. За все годы у него не было ни единой аварии, его всегда ставили в пример другим и не раз награждали за безупречную службу. Когда пришел срок уходить на пенсию, Кояма не захотел покидать паро­ход и еще пять лет крутил колесо штурвала.

Здесь, я думаю, стоит сделать небольшое отступление и рассказать о капитане Буле. Капитан Хакии по прозвищу Буль плавал на принадлежавшем Восточному пароходству «тридцать шестом» и, хотя все сроки его ухода на пенсию давно вышли, ни за что не желал списываться на берег. Он был очень тучен. При ходьбе все тело его колыхалось и складки жира на груди, словно волны, бежали в одну сторо­ну, а на животе — в другую. Отталкивающее было зрели­ще, когда он шел, едва переставляя ноги. Наверное, он и сам понимал это и передвигался лишь в самых крайних слу­чаях. Веки его набрякли, отяжелели и с трудом поднима­лись, приоткрывая щелочки глаз. Под подбородком у него висела огромная складка, так что он с трудом поворачивал голову. За внешность его и прозвали Буль[60]. И кличка эта оказалась настолько точна, что люди, дразня его Булем, почти не испытывали при этом удовольствия. Сам капитан Буль на расстоянии двадцати метров уже не в силах был ничего разглядеть, и потому матрос по имени Томэ всегда стоял на носу и, отчаянно жестикулируя, кричал: «Прямо!», «Право руля!», «Так держать!» или «Задний ход!», а капи­тан в соответствии с этим крутил штурвал и отдавал при­казы механику. Матрос Томэ, который, по общему мне­нию, был слегка чокнутый, очень гордился своими обязан­ностями и обычно, пропустив стаканчик, с важностью утверждал:

— Знайте, без меня «тридцать шестой» давно бы лежал на дне.

А вспомнил я капитана Буля потому, что и Кояма точно так же не соглашался никак уйти в отставку. И однажды, когда ему в который уж раз предложили весьма крупную сумму, лишь бы отправить его на покой, Кояма сказал: «Де­нег мне ваших не надо, отдайте «семнадцатый», и я на все соглашусь!»

«Семнадцатый» к тому времени был давно уже списан и стоял на приколе близ Токуюки. А так как охотников при­обрести его даже по дешевке не находилось, условие капи­тана Коямы было охотно принято. По его просьбе пароход отбуксировали к восточному побережью, и капитан приш­вартовал его к берегу, под соснами, в том самом месте, где он находился по сей день. Так началась уединенная жизнь Коямы на «семнадцатом». Как я говорил уже, у капитана были и сын и дочь. Сын, служащий торговой компании, получал приличное жалованье, дочь вышла замуж за состо­ятельного торговца и, уж само собой, ни в чем не испыты­вала нужды. Дети не раз выражали желание взять отца к себе. Кояма давно овдовел, и сыну с дочерью было совестно перед людьми оставлять отца в таком положении. Но Кояма всякий раз отказывался покинуть «семнадцатый». Как говорили местные жители, он походил на раковину фудзицубо, намертво присосавшуюся к скале. Так ли, этак ли, но детям оставалось лишь успокаивать голос совести ежемесячными денежными переводами.

В иностранных романах не раз и не два читал я о том, сколь сильна романтическая привязанность моряка к своему кораблю, и, признаюсь, был растроган историей Коямы и упорством капитана Буля, который доныне не выпускает из рук штурвала, вперив в морскую даль свой невидящий взор.

— Наверное, старик Кояма всю жизнь проплавал на «семнадцатом»? — волнуясь, спросил я.

— Да нет, — спокойно ответил Такасина, — года четы­ре, от силы пять, когда служил матросом. «Семнадцатый» ведь раньше был пассажирским колесным пароходом, потом его переделали в доке под перевозку грузов, и до самого конца он ходил в сухогрузах.

Признаться, такой ответ несколько меня обескуражил. Ведь если Такасина говорил правду, вся эта история утрачивала свою романтическую прелесть.

— Но почему же тогда, — не отступался я, — капитан Кояма живет отшельником здесь, в камышах?

Как вам сказать, — задумчиво произнес Такасина. Он пыколотил трубку о край очага, снова набил ее табаком и раскурил. — Разное говорят, но толком никто ничего не шлет. Странный он какой-то, этот ваш капитан.

Как-то потом уже, поздней осенью, мне довелось провести целую ночь наедине с капитаном Коямой.

Правда, еще до этой памятной ночи я раза два или три подплывал на своей плоскодонке к пароходу, подолгу болтал с капитаном и даже поднимался на палубу. Судя по все­му, большую часть дня Кояма занимался уборкой. Он драил палубу и протирал машину. Белый корпус судна всегда был девственно чист, словно только что из покраски. На оваль­ной доске на корме четко виднелась обрамленная замысло­ватыми голубыми виньетками надпись: «Восточное пароходство. № 17». Паровые котлы сверкали и лоснились от смазки, словно их только что доставили с завода, капитан­ский мостик сиял чистотой, все деревянные части и штурвал отливали матовым светло-коричневым блеском, а медный колокол машинного телеграфа и привязанная к билу бечева выглядели новехонькими. Все это никак не вязалось с рас­сказом Такасины, и я решил для верности узнать у самого Коямы, как долго он плавал на «семнадцатом». Капитан поскреб затылок козырьком фуражки и сиплым голосом произнес:

— Н-да... годика четыре отплавал. Точнее не вспомню, но года четыре с гаком будет.

«Выходит, Такасина прав, — подумал я, — и никакой он особой привязанности к «семнадцатому» питать не дол­жен...»

Был лунный и безветренный, но довольно холодный вечер — как-никак середина октября, — когда мой друг Кура из рыбачьей харчевни «Сэмбон» пригласил меня на ловлю живца и мы отправились к восточному побережью. Где-то уже около десяти вечера наши лодки подошли к мел­ководью у самого устья протоки. Как раз начинался отлив, и из-под воды проглянули две песчаные отмели. Там мигало уже десятка полтора фонарей — это опередившие нас рыбаки ставили ловушки. Я остановил свою плоскодонку и глядел, как Кура ловко изогнул длинные спицы, отчего отверстие мешка приняло квадратную форму, и воткнул их концами в песок, прижав нижний край мешка вплотную ко дну. Теперь живец, направлявшийся к морю, сам собой попадал в ловушку. Не переставая работать руками, Кура, заикаясь и растягивая слова — он с детства был косноязы­чен, — объяснял мне нехитрое устройство ловушки. Вдруг, едва он умолк, кто-то окликнул меня, словно только и ждал, когда Кура закончит свои пояснения.

Я оглянулся. На другой стороне отмели, размахивая фонарем, стоял капитан Кояма.

— Живца промышляете? — спросил капитан. Он при­поднял до груди увесистый мешок и просипел: — Нынче ночью раньше обычного к морю пошел. Вон какой взял улов. На сегодня, пожалуй, хватит, пора и домой. — Потом дружелюбно и, как мне показалось, даже слегка заискива­юще предложил: — Не пожалуете ли ко мне в гости?

Я взглянул на Куру. Он молча ладил следующую ловуш­ку. Поколебавшись немного, я решил, что обижу Кояму отказом, и, предупредив Куру, направил свою плоскодонку вслед за лодкой капитана. Ярко светила луна, но узкая про­тока, лежавшая в тени высоких камышей, все равно остава­лась черной. Я плыл за Коямой, после первых же поворотов утратив всякое представление о том, где я, собственно, нахожусь. Но капитан уверенно вел свою лодку, и вскоре, миновав узкую, извилистую и совершенно неведомую мне протоку, мы причалили к борту «семнадцатого».

А еще через полчаса мы уже сидели на циновках в тес­ной каюте и распивали чай. Кроме каюты, отделанной на европейский лад, на рейсовых пароходах имелась всегда и каюта в японском стиле. На «семнадцатом» обе эти каюты казались даже чуть просторнее, чем обычно, — может быть, оттого, что его переоборудовали из колесного судна. По бортам тянулись иллюминаторы, сзади стояла деревян­ная переборка, отделявшая каюту от машинного отделения, а впереди, за перегородкой, находилась вторая, значи­тельно большая по размерам каюта, обставленная по-евро­пейски. Пол нашей каюты был устлан четырьмя циновка­ми, на переборке висела самодельная полка с крохотным домашним алтарем, десятком книг и маленьким стеклян­ным ящичком с куклой, втиснутым между книгами и углом полки. Кухня помещалась в соседней каюте. Здесь же сто­яла небольшая жаровня, рядом — шкафчик для чайной посуды, складной столик, ведерко для угля, прикрытая крышкой плетеная корзинка, доска для игры в сёги[61] с коробкой для хранения фигур и многие еще мелочи, так необходимые в холостяцком быту. Каждой из них было отведено свое особое место — старик, по всему судя, любил порядок.

— Вас удивляет эта кукла? — спросил капитан, просле­див за моим взглядом. — Оно и верно, вроде для чего ста­рику кукла? Как-то пришел ко мне сын с внучкой. Ей было в ту пору пять, не больше. Помню, она ударилась в слезы: подавай куклу, и все тут! Сын говорит: отдай игрушку, зачем она тебе! Но я не отдал. Сколько уже лет она здесь, рядом со мною. Я и теперь никому бы ее не отдал.

Помнится, я завел тогда разговор о морском характере, о том, что-де капитан Кояма, как это принято у моряков, любит и бережет свое судно.

— Если я не ослышался, сегодня Кура вас сэнсэем наз­вал? — Капитан улыбнулся. — Не знаю, в каких вы пре­успели науках, но, наверное, приятно, когда тебя величают сэнсэем. А причина, по которой у меня пароход всегда в порядке, проще, чем вы думаете. Дело в том, что детвора, эти окаянные бесенята, стоит им здесь появиться, то черной краской корабль обмажут, то заляпают грязью. Нынче детишки совсем от рук отбились. Чуть углядят что чистое да красивое, сразу давай ломать и марать, да еще радуются, будто кровного своего истребляют врага. Ругай не ругай их — все без пользы! Вот и изволь всякий раз подчищать да закрашивать их мазню. А кому, как не мне, прикажете заниматься этим пароходом?

Мы поболтали еще о всякой всячине, и — сейчас уж не вспомню, как это вышло, — капитан заговорил вдруг о своей давней любви, а я, приняв безразличный вид, внима­тельно его слушал. Известно ведь, одним рассказчикам нра­вится, когда слушатели проявляют к их повествованию повышенный интерес — вздыхают да охают, других же, напротив, внимание только отпугивает. Здесь важно не ошибиться. Ошибешься — и пиши пропало, уплыл из рук прекрасный рассказ. Чутье мне подсказывало, что Кояма как раз из пугливых, и потому я старался его не спугнуть.

Рассказ капитана был прост и бесхитростен.

Ему едва исполнилось восемнадцать лет, когда он влю­бился — впервые в жизни. Девушка, дочь хозяина мелочной лавчонки в Синхорикаве, была на год моложе Коямы, звали ее О-Аки. Чувство их было наивным и чистым, какой бывает всегда первая любовь. И длилась она более трех лет, пока неожиданно ей не был положен конец. Нет, они не разлюбили друг друга. Просто их разлучил отец О-Аки.

Человек деловой, предприимчивый, он надумал завести камышовые плантации и добился от префектуры разреше­ния на право посадки по всему обширному району — от низовьев реки Нэдогава до восточного побережья. Побе­режье от Кацусики и до Уракасу издавна славится собирае­мым здесь нори[62]. А нори ведь сушат на камышовых навесах, так что — не говоря уже о других потребностях в камыше — спрос на него был настолько велик, что плантации быстро окупились и начали приносить доход. Вскоре владелец мелочной лавки стал большим богачом, и его величали теперь не иначе как господином.

Так вот, едва О-Аки исполнился двадцать один год, как отец просватал ее за денежного человека из Нагасимы. Накануне свадьбы О-Аки встретилась тайком с Коямой в сосновой роще у восточного побережья. Девушка протя­нула ему ящичек с куклой и сказала: «Пусть меня выдадут силком замуж, но сердце свое вместе с моей куклой я отдаю тебе. Храни ее и знай: я всегда рядом с тобою». Тут она заплакала.

На бумаге, да еще в чужом изложении, все это кажется простым и обыденным, но, когда я слушал капитана, именно «обыденность» случившегося потрясла меня до глу­бины души.

Девушка прижалась к Кояме и в отчаянии стала предла­гать себя: мол, ее все одно отдают замуж за нелюбимого, так пусть же он, Кояма, будет первым, кому она отдаст себя. Кояма до той поры не был близок с женщиной, он рас­терялся и, чем настойчивее становилась девушка, тем больше робел и смущался. Так они и расстались, не познав друг друга.

Дом мужа О-Аки стоял неподалеку от реки Нэтогава, и с тех пор как О-Аки поселилась там, она всякий раз стрем­глав бежала к реке на дамбу, едва заслышав гудок парохо­да, на котором плавал Кояма. Говорят, каждый пароход гудит по-своему, и привычное ухо тотчас различает их по голосам. О-Аки издалека узнавала сирену «семнадцатого». Случалось, она выбегала к реке простоволосая, с подоткну­тым подолом — должно быть, гудок заставал ее за стир­кой — и, запыхавшись, взбиралась на дамбу. Она не махала Кояме рукой, не окликала его и вроде бы даже не глядела на пароход, лишь стояла, не шевелясь, словно говорила Кояме: «Я здесь!» Иногда она, правда украдкой, косилась в его сторону, сохраняя на лице полное равнодушие. Они могли видеть друг друга лишь на протяжении трехсот метров, пока пароход проходил мимо дамбы. По времени это занимало минут пять, если судно шло вверх по течению, а когда возвращалось к устью реки — и того меньше, от силы минуты три. Эти мимолетные, не сулившие ни малей­шей надежды, неприметные постороннему глазу свидания доставляли Кояме неизъяснимое счастье.

Потом «семнадцатый» переоборудовали под перевозку грузов, и Кояма перешел на «девятнадцатый». Однажды О-Аки не показывалась на дамбе чуть ли не целых два месяца. Кояма решил, что всему конец: любовь, которую питала к нему девушка, угасла. Он был испуган и подавлен, пожалуй, даже сильнее, чем в далекий уже день их разлуки. Но Кояма беспокоился понапрасну: прошло еще немного времени, и О-Аки опять появилась на дамбе, только уже не одна — на руках у нее был закутанный в одеяло ребенок.

— И странное дело, — продолжал старик, — уж не знаю, как это понять, но мне вдруг почудилось, будто ребе­нок, которого она прижимала к груди, мой! Будто это она от меня родила и младенец наш общий — мой и ее. Вам небось подобные вещи кажутся дикими, не правда ли? У О-Аки родилась девочка. Стороной я узнал, что роды были тяжелые, и О-Аки после них очень ослабела. Должно быть, поэтому она реже стала появляться на дамбе. Но и не видя ее, я уже не испытывал ни страха, ни тревоги: легко ли хозяйке богатого дома, да еще при малом ребенке, урвать свободную минуту?..

В двадцать семь лет Кояма стал механиком и женился на женщине неотесанной и своенравной из его родной деревни. С первого дня никакой душевной привязанности он к ней не испытывал. Жена родила ему сына и дочь и тридцати двух лет от роду умерла, так и не внушив Кояме ни любви, ни уважения. Да и сама она его не любила: ей, скажем, и дела не было до ящичка с куклой, и она никогда не задумывалась над тем, не полюбил ли муж другую.

— Камыши зовут ветер, — прервал вдруг свой рассказ капитан и прислушался. — Не выйти ли нам на палубу?

Мы поднялись наверх. После тесной каюты, где сто­яла жаровня, полная раскаленных углей, осенний ночной воздух приятно холодил кожу.

— Да, камыши зовут ветер, — снова сказал капитан. — Ветер с востока призывают. Сейчас он нагрянет, вот увиди­те.

И правда, мгновение спустя с той стороны, куда указы­вал капитан, донесся слабый порыв ветра. Я вытащил сига­реты и спички, закурил и предложил капитану, но он отка­зался. Луна совсем склонилась к западу, по небу поползли тучи. В траве на берегу громче запели цикады, ветер шевельнул камыши, стряхнул с листьев росу, и воздух наполнился свежестью. Временами тучи застилали луну, вдруг становилось темно, потом они уплывали прочь, и окрестности вновь озарялись зеленоватым светом, словно мы находились в заколдованном подводном царстве.

Капитан сел на свое место в рубке, положил обе руки на штурвал, слегка повернул его влево-вправо, затем дернул за шнур висевшего справа сигнального колокола.

«Дзинь, — раздался мелодичный звон. Потом еще два раза: — Дзинь-дзинь».

— Задний ход! Это был наш условный сигнал, — пояс­нил капитан. — Когда пароход приближался к Нагасиме, я ударял в колокол один раз и кричал: «Задний ход!» Потом приказывал: «Малый вперед!» — и звонил два раза. В то время я уже плавал капитаном на «двадцать девятом».

Он стал капитаном в тридцать пять лет. Их свидания продолжались, правда не так уж часто. Иногда, по разным причинам, они подолгу не видели друг друга. Тем временем О-Аки родила еще двоих детей, а у него умерла жена. И все-таки вопреки помехам и хитросплетениям житейских обсто­ятельств они старались не пропускать необычных своих сви­даний всякий раз, когда это бывало возможно. На большее не осмеливались. Капитан так ни разу и не сошел на берег в Нагасиме и только молча страдал, если подолгу не видел ее па дамбе, и тревожился: уж не захворала ли? Иногда он узнавал стороной, что О-Аки и впрямь была больна, и тогда им овладевало неодолимое желание проведать ее. Но каждый раз некая таившаяся в нем сила помогала ему пре­одолеть это желание.

— И все же один-единственный раз я подошел к ней и даже заговорил. — Кояма тихонько засмеялся. — Случи­лось это незадолго до смерти жены. О-Аки села на мой пароход в Токуюки. С ней была девочка лет четырех. Я подхватил девочку и перенес ее по мосткам на палубу, а она поднялась следом, взяла у меня малышку и сказала: «Простите за беспокойство!» Я ответил: «Хороший сегодня день, не правда ли?» Сколько лет прошло, а помню все — слово в слово.

Капитан Кояма умолк, вглядываясь в сосновую рощу на берегу.

— Простите за беспокойство... — повторил он шепо­том. — Хороший сегодня день, не правда ли?..

О-Аки умерла, когда Кояме исполнилось сорок два года. Он узнал об этом лишь два месяца спустя. Ей и раньше слу­чалось подолгу не появляться на дамбе, и потому — бывает же в жизни такое — он не тревожился, не испытывал тяж­ких предчувствий. Но когда он узнал, что О-Аки долго и тяжело болела и вот уже два месяца, как умерла, его охва­тило горе, какое и не опишешь словами. Он страдал и ни в чем не находил утешения. Стоило ему вспомнить, что больше уже в этом мире им никогда не встретиться, и руки его, управлявшие судном, бессильно падали со штурвала. Он покинул свой пароход и целую неделю просидел дома запершись. И вот в бездонной пропасти его горя, отчаяния и скорби стало вдруг потихоньку нарождаться какое-то светлое ощущение: ему казалось, будто с души у него сва­лился тяжелый камень.

— Как бы вам это растолковать? — помолчав, сказал капитан и погладил пальцами штурвал. — Мне почудилось, вроде бы после смерти она возвратилась ко мне. Да-да, именно такое чувство, словно ко мне возвратилось нечто, на долгое время отданное людям взаймы... И, ощутив это, я вытер пыль с ящичка, где хранилась кукла.

Когда-то давным-давно девушка сказала ему: «Пусть меня выдадут силком замуж, но сердце свое вместе с моей куклой я отдаю тебе». И вот слова ее поистине сбылись.

С тех пор как умерла жена, капитан жил один-одинеше­нек. Сейчас же его одиночеству пришел конец: к нему на­всегда вернулась его О-Аки. Дети обычно бывают весьма наблюдательны, и от них трудно что-нибудь скрыть, поэтому капитан ни разу — ни словом, ни жестом — себя не выдал; но в сердце своем тайно от всех он постоянно беседо­вал с О-Аки: «Сегодня в Татэгаве паром был прямо бит­ком набит, пришлось добираться добрых пять часов». «Какой ужас! Вы, наверное, очень устали. Отдохните, сейчас принесу вам рюмочку сакэ». «Не волнуйтесь. Да и сакэ не надо! Я после выпивки всегда чувствую себя совсем разбитым». «Экий вы нескладный, все, гляжу, у вас не как у людей».

Он говорил с нею всерьез, не замечая, что сам наедине с собою ведет весь этот диалог. Случалось даже, во время их разговоров она капризничала, как дитя, и отвечала невпо­пад, вопреки его воле.

— Иногда она говорила, что хочет проведать свой дом, — рассказывал капитан. — Погляжу, мол, на малышей и вернусь. Я ей, само собой, не препятствовал и, когда паро­ход подходил к Нагасиме, сперва давал задний ход, чтобы спустить ее на берег, а потом уж — малый вперед.

На судне, понятно, никому и в голову не приходило, почему на подходе к Нагасиме капитан отдавал совершенно ненужные команды: «Задний ход!», «Малый вперед!». Про­сто решили, что у него, как говорится, не все дома.

— Люди и теперь толкуют, что я, мол, совсем свихнул­ся, — сказал капитан, и в горле у него забулькал странный хриплый смешок. — Говорят, будто только псих мог купить эту старую галошу — «семнадцатый» и поселиться здесь, среди камышей, в полном одиночестве. В одиночестве!.. — губы его тронула хитрая ухмылка. — Им и невдомек. Это я только вам рассказал...

Капитан Кояма умолк. Рассеянный взгляд его блуждал среди сосен, темными силуэтами высившихся на берегу. Он зевнул, поглядел на обступившие «семнадцатый» заросли камыша.

— Скоро начнут резать камыш. Самое время охоты на дичь. Нагрянут охотники, станут палить почем зря. Нет, не люблю я этот охотничий сезон.

Небо начинало светлеть. Я сел в свою плоскодонку и поплыл прочь.

Больше мне не доводилось встречать капитана Кояму.


Загрузка...