Сплошная низкая облачность укрывала заснеженную Россию, Белоруссию, Польшу. В салоне военно-транспортного самолета нас было только двое – я и Гиви Мингадзе, 37-летний, среднего роста, наголо бритый, худой, измочаленный тюремными пересылками человек. Щетина на небритых скулах и подбородке, стеганая зэковская телогрейка, ватные брюки и кирзовые лагерные ботинки с заплатами делали его похожим на беглого уголовника. И только темные грузинские глаза, лучистые, как у Омара Шарифа, и тонкие руки с ссадинами на пальцах, которые нервно сжимали в коленях серую ватную шапку-ушанку, меняли первое общее впечатление об этом «помилованном».
– Когда говорят, что все грузины – спекулянты, это неправда. Это сейчас на московских базарах стоят грузины и торгуют цветами и мандаринами из Сухуми. Но когда раньше было такое? Грузин, настоящий грузин – это воин, это всадник на коне с кинжалом, это мужчина, который помогает бедным и красиво ухаживает за женщинами. Мужчина, понимаете! Тысячи лет мы жили в горах, наши цари были рыцари и поэты. А сейчас из нас действительно сделали спекулянтов. И из меня тоже, да. Надо сказать, я долго этому сопротивлялся – до тридцати лет. Жил, как нищий студент, кончил музыкальное училище, играл на кларнете и хотел стать дирижером эстрадного оркестра. Или – киноартистом. Не знаю, наверно, в молодости у меня просто был ветер в голове. Но никакими спекуляциями я не занимался. Что нужно грузину, слушайте? Немножко денег, немножко удачи и много друзей. Это у меня было. У меня было много друзей, и я жил в Москве без прописки то у одного, то у другого. Но в 75-м году мой друг Буранский закрутил любовь с Галей Брежневой и привел меня к ее дяде Мигуну. Кто мы были с ним, слушайте? Два шалопая, вольные люди! Он в ресторанах цыганщину пел, а я сначала на кларнете играл, а потом на ударных. И куда мы с ним попали? К самому Мигуну, к Гале Брежневой! Сначала так просто в карты играли, в преферанс, а потом Мигун стал мне мелкие поручения давать: тому позвони, от этого десять тысяч получи, от того – двадцать. И – закрутилось! Через полгода у меня уже своя машина была, «Волга»! А вы знаете, что такое в Москве молодой грузин на собственной «Волге»! Царь! Да еще если за спиной такая сила – сам хозяин КГБ твой друг. Я уже дома сидеть не мог – вся Грузия мой телефон обрывала, с утра до ночи звонили. Эх-х, красиво жил, ничего не могу сказать. По газонам мог на своей «Волге» ездить. И много, оч-чень много денег через мои руки пришло из Грузии к Мигуну. И у меня немало было – большие деньги! Но в 76-м году Мигун меня так употребил – я ему никогда не забуду! Ни ему, ни его жене! Ох… Короче, вы говорите, что я гостиницу «Россия» поджег. Хорошо, слушайте. Там, в «России», мы действительно большие махинации делали, это правда. А потом на одиннадцатом этаже вдруг Отдел разведки МВД свой штаб устроил. И стали за нами следить. Жену Мжаванадзе почти накрыли и еще многих. И на меня у них, конечно, полно было материала – и мои разговоры, и дела с грузинскими «лимонщиками», и фотографии, и кинопленки. Короче, в один прекрасный вечер Вета Петровна и Сергей Кузьмич мне говорят: «Гиви, беда! Тебя пасет Отдел разведки, а через тебя – и на нас выйдут. Но имей в виду, что если тебя арестуют, мы тебя выручить не сможем. Нас Брежнев выручит, но тебя мы не сможем выручить, потому что кого-то нужно под суд отдать для отвода глаз. Поэтому ты будешь „паровозом“ в этом деле – все на себя возьмешь. Или – есть другой выход. В Баку на секретном заводе разработан реактив, который на расстоянии десяти метров разлагает оптику и пленки. То есть, если подсунуть этот реактив куда-нибудь под штаб Отдела разведки, у них за несколько часов вся аппаратура выйдет из строя, все пленки почернеют и даже стекла на окнах потрескаются. И тогда – все, никаких материалов ни против тебя, ни против кого». Ну, я, идиот, поверил. И мы еще много смеялись, представляли, как это будет смешно, когда у них в штабе стекла в окнах лопнут и все материалы – к чертям собачьим. Дальше вы знаете: я слетал в Баку, взял эту жидкость, потом мы с Борисом переоделись в уборщиков, как будто мы идем полы чистить. Не в штаб Отдела разведки, туда бы нас не пустили, а ниже этажом. И как раз под номерами штаба спрыснули этой жидкостью все ковры. А наутро я узнал, что в гостинице был пожар и десятки людей погибли. Ну, со мной – истерика, и с Борисом – тоже. А Мигун говорит нам, что это – случайность, что какой-то иностранец в одном из этих номеров спьяну сигару уронил на ковер и реактив самовоспламенился. Но так или иначе, я стал преступником и был у Мигуна вот здесь, в кулаке. Что в таких случаях настоящий грузин делает? Убивает себя? Пьет? Нет! Мстит! И я решил им всем отомстить – и Мигуну, и его жене, и всей их семье. Потому что, как они живут – я видел! Эта Вета Петровна в одном пальто десять лет ходит, но вы посмотрите ножки у ее кровати. У нее ведь такая старая кровать с железными ножками. И в этих ножках у нее бриллианты и золото – еще с войны, когда она со своим Мигуном в СМЕРШе работала. Это сейчас она за Мигуна книжки пишет о героях-чекистах. И я сам эту макулатуру в кино пристроил, привел к ним одного режиссера с «Мосфильма». Но они с Мигуном еще во время войны были миллионерами, они же проверяли весь багаж, который наши солдаты везли в 45-м году из Германии. А наши много тогда из Германии вывезли, сами знаете – и золота и драгоценностей. А Мигунша лучшие вещи отнимала – не часы, не одежду, а камушки – бриллианты. Короче, я решил мстить им за то, что они из меня убийцу сделали. И пока я с братом Брежнева в карты играл да деньги ему тащил за разные должности, на которые он всякое жулье устраивал, я придумал, как отомстить. Идиот, конечно, мальчишка! Но вы бы послушали, что они дома говорят о советском строе, о народе и всей их коммунистической партии! А тогда как раз Федор Кабаков в гору лез, честного из себя строил, как Суслов. Но я уже ни тем не верил, ни этим. Просто у меня была мечта сбросить и Мигуна, и Брежнева. И я сказал Кабакову, что дам ему пленки семейных разговоров этой компании. Кабаков был хваткий мужик, сразу все понял. И уж он мне как-то по пьянке расписал, каким он будет прекрасным царем, если сбросит Брежнева и придет к власти… Короче, я кинулся на «Мосфильм» к отцу моей Анечки. Он был звукооператор, радиоинженер, а мне нужен был такой магнитофон, который бы сам включался от звука голоса и сам выключался, когда люди перестают разговаривать. Ну, я ему не сказал, что я этот магнитофон в квартире у Якова Брежнева поставлю, я ему наврал что-то и притащил штук двадцать лучших иностранных магнитофонов и штук сто микрофонов. И он мне сделал малюсенький магнитофон со сверхчувствительным микрофоном, но один был дефект – этот микрофон брал любой звук, даже шум машины на улице. Так что разобрать разговоры было очень трудно. Ну, и когда я набрал штук сто кассет с записями, а ничего на них толком прослушать нельзя – я снова к Аниному отцу. Стал он эти пленки с одного магнитофона на другой гонять – переписывать, чистить. А когда услышал на них голос Брежнева – старика чуть удар не хватил. Но я ему поклялся, что никто не узнает, ни одна душа, даже Аня. И лишь бы он вычистил эти пленки как следует – я притащил ему все, что у меня было: все драгоценности, бриллианты, золото, целый мешок. И 17 июля я получил от него десять кассет с чистыми записями и поехал с ними в Сандуновские бани. Там у меня была назначена встреча с Кабаковым. Он был крепкий мужик, обожал настоящую русскую баню и любого мог пересидеть в парилке – сердце здоровое было, как у быка. Конечно, когда он приезжал в Сандуны, там заранее знали и никого посторонних не пускали. Но я-то был не посторонний! Он там сидел в парилке и ждал меня. И не знал, конечно, что за ним гэбэшники следят. Короче, когда я в парилке передавал ему эти пленки, нас схватили. Ему сразу брызнули что-то в лицо, он упал на лавку без сознания. А меня скрутили – и к Мигуну на допрос. Только про Аниного отца я ему ни слова не сказал, сдержал клятву, которую дал старику. Иначе бы они и старика замели, и Аню, сами понимаете. Но я выдумал, что купил этот магнитофончик у какого-то иностранца, и это было похоже на правду, поскольку весь магнитофон был собран из иностранных деталей… А через два дня в газетах было, что Кабаков скоропостижно умер от сердечного приступа. Но я уже в лагерь ехал – Мигун мне приговор московского суда заочно оформил… И еще чудо, что не расстрелял – Боря Буранский вымолил… Три недели назад ко мне в лагерь прилетал следователь Бакланов, пытал меня об этих пленках и Ане, потом самолетом отвез в Москву, в Балашихинскую тюрьму, где меня допрашивали какие-то генералы и полковники, но что я им мог сказать? Я понятия не имею, куда старик Финштейн мог упрятать эти пленки…
В 10 часов 23 минуты мы приземлились на окраине Восточного Берлина, на мокром военном аэродроме – в Берлине было плюс три по Цельсию. У трапа самолета нас встречал румянощекий полковник – улыбчатый пятидесятилетний крепыш с окающим вятским говорком.
– Полковник Трутков Борис Игнатьевич, – представился он. – Целиком в вашем распоряжении, а вы на моем попечении. Как там, в Москве? Холод собачий?
– Познакомьтесь, – сказал я ему. – Это товарищ Мингадзе Гиви Ривазович. Его нужно переодеть в приличный костюм…
– Переоденем, переоденем! И в баньку сводим, а как же! У нас тут прекрасная солдатская баня, с березовыми вениками, по всем правилам. Никогда не думал, что в Германии березы растут, а оказывается – пожалуйста, прямо как у нас на Вятке…
Действительно, вокруг военного аэродрома был березовый лес, в этом лесу стоял военный городок с двухэтажными кирпичными солдатскими казармами – совсем как в Жуковском, из которого мы вылетели два с половиной часа назад. Говорливый полковник усадил нас в зеленую армейскую «Волгу» и повез завтракать в офицерскую столовую.
– Сначала пожрать нужно! Пожрать – это первое дело для мужика! У нас сегодня в столовой девки блины напекли – прямо как на масленицу, пальчики оближете…
Он болтал, не переставая, обволакивая своим окающим говорком, но в течение всего разговора умудрился ни разу не встретиться со мной взглядом.
Из рапорта капитана Э. Арутюнова начальнику 3-го Отдела МУРа полковнику М. Светлову
По вашему поручению сегодня, 27 января 1982 года, группа проинструктированных мной врачей Московской городской санэпидемстанции в составе: старший врач санэпидемстанции Аида Розова, старший врач Алексей Спешнев, врач Геннадий Шолохов и лаборант Константин Тыртов произвели санитарную проверку медсанчастей в Бутырской тюрьме, Краснопресненской пересыльной тюрьме и в следственном изоляторе «Матросская тишина». В результате этой проверки и осмотра находящихся в этих медсанчастях заключенных старший врач Аида Розова выявила в медсанчасти следственного изолятора № 1 («Матросская тишина») больного, имеющего пулевое ранение в бедро и похожего по приметам на составленный по описанию свидетельницы Екатерины Ужович портрет-фоторобот разыскиваемого нами преступника.
Согласно моим инструкциям, доктор Аида Розова ничем не выдала свой интерес к этому больному, продолжила беглый осмотр медсанчасти и находящихся в ней больных (в количестве 7 человек) и завершила этот осмотр в 20 часов 11 минут, после чего на санитарной машине вернулась в Московскую городскую санэпидемстанцию, где сообщила мне, что опознанный ею преступник находится в тяжелом состоянии в связи с быстро развивающейся гангреной правой ноги.
– Суки! – сказал Светлов, прочитав этот рапорт. – Своего человека бросили, как собаку, в тюремную больницу и даже нормальных врачей боятся к нему позвать!
– Но как мы его оттуда вытащим? – спросил Арутюнов. – Нам его охрана не выдаст.
– Выдаст! – ответил Светлов. – У меня для этого сам Богатырев сидит в Кремле под арестом. Поехали!
Через сорок минут начальник Главного управления исправительно-трудовых учреждений СССР генерал-лейтенант Богатырев в сопровождении, а точнее, под конвоем начальника кремлевской охраны генерала Жарова лично пожаловал на окраину Москвы, в Сокольники, в следственный изолятор № 1, т.е. в тюрьму, которая стоит на улице с поэтическим названием «Матросская тишина». Генерал Богатырев был единственным в СССР человеком, перед которым мгновенно раскрывались любые тюремные двери, и все начальники тюрем стояли навытяжку. Не сказав начальнику «Матросской тишины» ни слова, Богатырев и Жаров хмуро прошагали по заснеженному тюремному двору прямо к трехэтажному обшарпанному зданию медсанчасти. За ними тихо катила кремлевская «Чайка» Жарова. Надзиратели ринулись отгонять от зарешеченных окон любопытных заключенных.
Через пару минут генералы Богатырев и Жаров на собственных руках вынесли из медсанчасти раненого. Он был в бессознательном состоянии.
Богатырев и Жаров втащили раненого на заднее сиденье «Чайки». Спустя минуту начальник тюрьмы, запыхавшись от бега, вручил Богатыреву тонкую папку, в которой был лишь один документ. На бланке МВД СССР значилось:
УТВЕРЖДАЮ
НАЧАЛЬНИК ОТДЕЛА РАЗВЕДКИ МВД СССР генерал-майор внутренней службы А. Краснов
ПОСТАНОВЛЕНИЕ ОБ ЭТАПИРОВАНИИ ЗАКЛЮЧЕННОГО
Москва, 19 января 1982 г.
Рассмотрев материалы дела о телесном повреждении, полученном при превышении необходимой самообороны в момент задержания браконьера сотрудником Южно-Сахалинского областного управления внутренних дел капитаном Сидоровым И.И., и учитывая, что капитан И.И. Сидоров подозревается в корыстных связях с главарями нелегальной «левой» экономики Южно-Сахалинского края, Заместитель начальника Отдела разведки МВД СССР полковник Олейник ПОСТАНОВИЛ:
1. Этапировать капитана Сидорова И.И. из следственного изолятора УВД Сахалинского Облисполкома в Следственный изолятор № 1 ГУВД Мосгорисполкома для дачи показаний в Отделе разведки МВД СССР.
2. До выздоровления Сидорова И.И. содержать его в медсанчасти Следственного изолятора № 1 с соблюдением правил особой секретности по инструкции № 17 от 15 сентября 1971 года.
Зам. начальника Отдела разведки МВД СССР полковник внутренней службы
Б. Олейник
Взвыв сиреной, «Чайка» вымахнула из тюремного двора и помчалась из Сокольников в центр Москвы, на Грановского, в хирургическое отделение Кремлевской больницы. Это был первый в практике кремлевских врачей случай, чтобы больного доставили им на хирургический стол прямо с тюремного матраца. Дежурный хирург, приказав ассистентам готовить больного к ампутации ноги, сказал Светлову, что в ближайшие час-полтора о допросе больного не может быть и речи. Светлов, матерясь, вышел из ординаторской, сказал генералу Жарову:
– Хорошо бы здесь охрану поставить, товарищ генерал. Потому что он такой же сахалинец и Сидоров, как я!
– Поставлю. Надо брать этих Краснова и Олейника…
– Нет, – ответил Светлов. – Пока не надо. Рано. – И взглянул на часы. Было 11 часов 50 минут. С момента гибели Нины Макарычевой прошло чуть меньше 42 часов. И совсем немного оставалось до расплаты с ее убийцами, до «салюта», о котором мы говорили с ним сегодня рано утром у Кремлевской стены.
Оставив в больнице капитана Арутюнова, Светлов поехал в МУР ждать телефонного звонка из Западного Берлина.
Армейская «Волга» полковника Труткова выехала из ворот крепости, где размещается советское посольство, прокатила по Унтер ден Линден и свернула на Фридрихштрассе. Говорливый румянощекий полковник уже осточертел мне своей дотошной заботливостью и болтовней. Можно было подумать, что он родился и вырос в этом городе, удивительно похожем на какой-нибудь Сталинград или Куйбышев – не столько деталями своей архитектуры, сколько общим впечатлением от нее. Та же тяжелая, серо-влажная окаменелость зданий и витрины с фотостендами местных газет и портретами передовиков социалистического труда – совсем как в какой-нибудь полтавской или воронежской «Правде». И на улицах люди с точно такими же озабоченно-замкнутыми лицами. Даже возвышающиеся чуть не на каждом перекрестке стеклянно-бетонные стаканы с полицейскими сделаны по нашему милицейскому образцу. Или наши – по их, черт их знает!… Полковник Трутков отвлекал меня от этих сравнений. Он без умолку сыпал названиями исторических мест, улиц, площадей – с той самой минуты, как мы еще два часа назад въехали в Берлин, чтобы получить западно-германские визы и отметиться в советском посольстве. Бранденбургские ворота, университет имени Гумбольдта, Комическая опера, Лейпцигерштрассе, руины какого-то универмага, руины еврейской синагоги, «вечный огонь» напротив Государственной оперы, возле которого – точно, как в саду у Кремля или на Красной площади у Мавзолея – чеканно-гусиным шагом происходит смена караула. И снова – тяжелые прусские здания и улицы с редкими и потрепанными, как в каком-нибудь Воронеже, автомобилями.
У меня было стойкое ощущение, что, перелетев через Польшу, я оказался все-таки не на Западе, а где-то на юго-востоке от Москвы, в какой-то поволжско-немецкой области, где местный румянощекий обкомовский инструктор в полковничьих погонах угодливо показывает прибывшему из московской Прокуратуры гостю свои владения. Даже липовая роща на Фридрихштрассе, несмотря на аккуратные асфальтовые островки в ней, была своей, родной, русской. В конце концов, я же наполовину русский, подумал я, оттого мне именно эти липы показались своими. А черт его знает, какие деревья могут быть родными моей второй генетической половине! Что там растет на моей «исторической» родине – кактусы, авокадо? Я их никогда не видел и не думаю, что мог бы назвать их родными даже наполовину…
– Говорят, что до войны здесь были роскошные отели, – трепался полковник Трутков. – Я видел фотографии. Действительно – первый класс, роскошь. Рестораны – обалдеть можно! Но ничего, Игорь Иосифович, вернетесь из Западного Берлина – мы с вами в «Ратсклере» обмоем операцию. Это на «Александер-плаце», лучший в Берлине ресторан. Даже западные немцы там заказывают столики…
Удивительным образом он умудрялся все это время обращаться только ко мне, напрочь игнорируя присутствие Гиви Мингадзе. Словно Мингадзе был просто вещью при мне, моим вторым портфелем, неодушевленным предметом, который через каких-нибудь двадцать-тридцать минут можно будет обменять вон там, за красно-белыми деревянными барьерами, которые уже возникли перед нами в перспективе Фридрихштрассе при выезде на Потсдамерплац. Даже когда утром мы в офицерском гарнизонном магазине подбирали для Гиви гражданский костюм и пальто, Трутков говорил: «Какой нам нужен размер, товарищ Шамраев? А какой мы цвет возьмем?» Человек, уходящий на Запад, уже не был для него человеком.
В 13.00 мы прибыли на Потсдамерплац к контрольно-пропускному пункту «Чарли». Высокая бетонная стена, знаменитая Берлинская стена, была перед нами. Возле нее – башни с прожекторами, сеть маленьких квадратных домиков с узким проходом между ними к самому пропускному пункту, и бело-красные барьеры, капканы для автомобилей. А еще – восточногерманские пограничники чуть не каждые два метра и дежурные офицеры в серой военной форме. Я впервые подумал о той Ане Финштейн, с которой мне предстояло встретиться за этой стеной, в том чужом и незнакомом мире. Я впервые подумал о ней, как о живой, из плоти, женщине. Любовь к этому грузину, любовь простой русско-израильской еврейки, за которой уже три недели охотится и в Израиле и Европе вся кэгэбэшная агентура, не только сотрясла всю государственную машину страны – от КГБ, МВД и ЦК КПСС до военных штабов в Адлере, Свердловске и Берлине – но вот-вот должна была проломить эту многометровую бетонную стену с до зубов вооруженной охраной. О, как кряхтела и скрипела государственная машина, не желая уступать этой Ане Финштейн. Кровью Мигуна и его любовницы, инфарктом Суслова и гибелью совершенно непричастных к этому делу Воротникова-«Корчагина» и моей Ниночки – заплатила эта машина за свою неуступчивость. Но и еще не рассчиталась до конца – сейчас, в 13.00, убийцы Нины Макарычевой еще сидят в своих кабинетах, ездят в персональных машинах и продолжают мечтать о министерских креслах в «Правительстве Нового курса». И уже истекал 44-й час их жизни в мире, из которого они удалили ее простым толчком в спину… Держа в руке наши красные выездные паспорта, полковник Трутков уверенно повел нас мимо восточногерманских дежурных офицеров и солдат к двери металлической избушки-накопителя, где несколько иностранных туристов стояли в очереди за своими паспортами. Здесь пахло дезинфекцией и табаком, на полу валялись окурки сигарет. Полковник оставил нас и скрылся в комнате начальника таможенной службы. Я взглянул на Гиви. Он был серо-бледный, с резко очерченными скулами на худых щеках, и его пальцы напряглись добела, сжав прожженную брезентовую лагерную варежку, неизвестно как оставшуюся у него после того, как мы переодели его в этот плащ и костюм в гарнизонном универмаге. Я и сам нервничал.
Возле нас какой-то иностранный турист спросил у торчащего в этом «зале» дежурного офицера:
– Их варте бэрайтс фирцик минутн. Во зинт майне документэ?
– Нох нихт фертиг, – ответил тот.
– Знаете что? – сказал я Гиви. – Пока мы ждем, напишите Ане записку.
Я открыл свой портфель – в нем были лишь московский телефонный справочник, русско-немецкий разговорник, карта Западного Берлина и стопка машинописных листов – моих записей по делу Мигуна. Я стал искать среди них чистый лист бумаги, но Гиви сказал:
– Не нужно. Если у вас есть фломастер…
Я дал ему ручку-фломастер, и он разгладил в руках свою брезентовую лагерную варежку и написал на ней только три слова: «Я здесь. Гиви».
Я положил эту варежку в карман своей потертой дубленки, и мы успели обменяться с Гиви взглядом, когда к нам с одним – моим – паспортом в руках подошел полковник Трутков.
– Все в порядке, – сказал он мне. – Дальше я вас не провожаю – там зал таможенного досмотра и выход на Запад. Но вас и проверять не будут, я дал указание. Так, повторим еще раз, все ли учли. Как пользоваться немецкими телефонами, я вам показал. Западные марки вам сейчас обменяют – просите побольше мелочи для телефона. Разговорник у вас есть. На той стороне вас остановят американцы, но это ерунда – формальная проверка документов, а документы у вас в порядке. Мой телефон у вас записан. Кажется, все. Да, на той стороне можете взять такси или сесть в автобус № 29, он довезет вас до Курфюрстендамм – это главная улица Западного Берлина. Там полно магазинов, совершенно роскошных, но имейте в виду – в этих магазинах уже шныряют наши карманники, эмигранты из Одессы. У моего приятеля весь задний карман вмеcте с бумажником бритвой отрезали, он и не слышал. Не знаю, или нарочно своего же русского обокрали, или…
Казалось, он никогда не заткнется и не отпустит меня. Я не выдержал и перебил его довольно грубо:
– Ладно, я пошел.
– Извините, а что со мной? – остановил меня Гиви Мингадзе. По примеру полковника Труткова, он тоже разговаривал только со мной.
Я взглянул на Труткова, пытаясь этим заставить его обратиться к Гиви и самому объяснить нервничающему Мингадзе, как будут развиваться события. Но Трутков и здесь вышел из положения, он сказал мне:
– Он останется здесь. Когда я получу сигнал из Москвы, я позвоню сюда, и ему отдадут его паспорт, а после этого – скатертью дорога!… – С этими словами полковник протянул мне руку и, кажется, впервые за все время нашего короткого знакомства посмотрел мне в глаза. – Ну? Ни пуха!
Несмотря на благодушную и доброжелательную, просто отеческую улыбку, у начальника 1-го Спецотдела Управления разведки при Генеральном штабе Группы советских войск в Восточной Германии полковника Бориса Игнатьевича Труткова были совершенно холодные желтые глаза.
Через минуту я прошел по деревянному настилу узкого контрольно-пропускного пункта «Чарли», показал последнему восточногерманскому пограничнику свой паспорт, и он нажатием кнопки открыл передо мной металлические ворота восточно-германского комплекса безопасности. За этими воротами был странный мир, который называется коротким словом «Запад».
В одной из лучших парижских гостиниц «Нико» в номере 202 раздался телефонный звонок, из-за которого Белкин не покидал свой номер с самого утра. За окном был удивительно теплый после московских морозов Париж – плюс 10 по Цельсию! За окном были парижанки, парижские кафе, бульвары, запахи весны и цветов, которыми бойко торговали два молодых араба, бросаясь с букетами прямо к окнам пересекающих перекресток легковых автомобилей. Но прикованный к телефону Белкин мог лишь в окно глазеть на Париж, на витрину кондитерской напротив его отеля или валяться на кровати с журналом «Знамя» № 5, где была опубликована повесть Мигуна «Мы вернемся». Синцов попросил Белкина прочесть эту повесть, чтобы решить судьбу фильма по этой книге. Книга описывала геройские подвиги командира полка Особого назначения майора КГБ Млынского, который в октябре 1941 года сорвал наступление передовых частей гитлеровского генерал-полковника фон Хорна на Москву. Белкин читал:
– Кемпе, мы должны немедленно вернуть утерянный плацдарм. Чего бы это нам ни стоило. Это не только мой приказ. Это повеление фюрера. Мы должны напрячь все силы. Наступает решающий момент!…
Вадим с презрением отшвырнул журнал. Читать в Париже эту выспренную белиберду, которую, скорей всего, даже и не Мигун написал, а какой-нибудь наемный борзописец, который сочинял это с тем же отвращением, с каким сам Белкин сочиняет последние месяцы хрестоматийно-слащавую биографию Брежнева. При всем цинично-потребительском отношении к этой работе и девизе «Чем хуже – тем лучше!» Белкин уже не раз ловил себя на том, что из-под его руки все трудней выходят простые человеческие русские слова, которые всего два года назад отличали его репортажи от стандартной газетной серятины. Да, всего два-три года назад Белкин был одним из самых заметных очеркистов страны. Он летал по всей стране, в самые горячие точки: на таежные пожары, к кавказским наркоманам, к пограничникам на китайскую границу, к рыбакам и якутским оленеводам, к тюменским нефтяникам, – и всегда его репортажи и очерки отличались точным, простым и образным русским языком, энергичным стилем и острым сюжетом. Именно это и сделало его тогда любимым журналистом Брежнева, и Брежнев забрал его из редакции «Комсомольской правды» в специальную литературную бригаду для создания своих мемуаров. Но с тех самых пор, как Белкин стал писать «житие великого Брежнева», все чаще, все привычней ложились на бумагу все эти «выполняя решения», «мобилизуя резервы», и «напрячь все силы». Наткнувшись у Мигуна на эти же «напрячь все силы», Белкин отшвырнул от себя журнал «Знамя», как зеркало, в котором увидел свой явно разжиревший на кремлевском пайке подбородок…
Телефонный звонок спас его от бесплодных самоуничижений. Он схватил телефонную трубку.
– Это я, – сказал женский голос.
– Аня?
– Да.
– Откуда вы звоните?
– Это неважно.
– Я имею в виду – вы уже в Берлине?
– Это неважно, – снова повторил настороженный женский голос. – А ваш друг уже в Берлине?
– Он должен! Он должен быть уже давно в Западном Берлине! Я жду его звонка с минуты на минуту!
– Хорошо, я вам перезвоню через десять минут.
– Подождите! Что мне ему сказать, когда он позвонит?
– Опишите мне, как он выглядит.
– Как он выглядит? – Белкин замешкался. Нужны были простые человеческие слова. Именно те, которыми он писал свои репортажи два года назад. – Ну, как он выглядит? Ну, очень просто. Такой, ну… среднего роста, 45 лет, шатен… – больше ничего не приходило Белкину в голову.
– В дубленке? – спросил женский голос.
– Да! У него есть дубленка. Да, вчера он был в дубленке, верно! Откуда вы знаете?
– Какого цвета дубленка?
– А-а… темно-рыжая, короткая, до колен…
– Понятно. Спасибо! – и гудки отбоя.
– Алло! Алло! – крикнул Вадим в трубку, затем в сердцах бросил ее на телефон и прямо из горлышка початой бутылки с армянским коньяком «Арарат» отхлебнул сразу несколько глотков. Потом вытер губы тыльной стороной ладони и внятно сказал сам себе:
– Кретин!
Из рапорта капитана Э. Арутюнова начальнику 3-го Отдела МУРа полковнику М. Светлову
…Придя в себя после операции, подозреваемый в участии в убийстве ген. Мигуна показал, что его фамилия Хуторский Петр Степанович, 1947 года рождения, уроженец станции Подлипки Московской области, и что он является капитаном внутренней службы, штатным оперативным сотрудником Отдела разведки МВД СССР.
Поскольку на допрос капитана Хуторского дежурный врач больницы выделил мне лишь пять минут, я успел в ходе этого предварительного допроса выяснить следующее:
19 января с.г. капитан П. Хуторский принимал участие в незаконном обыске квартиры-явки первого заместителя Председателя КГБ тов. Мигуна С.К. Обыск производился под руководством начальника Отдела разведки МВД СССР генерал-майора А. Краснова и при участии его заместителя полковника Б. Олейника и сотрудника Отдела разведки капитана Запорожко И.М. Одновременно такие же обыски производились другими руководящими работниками Отдела разведки на загородной даче Мигуна под Москвой, ялтинской даче Мигуна и в его служебном кабинете, в квартире его жены В.П. Мигун и в квартире его сожительницы С.Н. Агаповой. Целью этих обысков было изъятие магнитофонных пленок с записью домашних разговоров Генерального Секретаря ЦК КПСС тов. Л.И. Брежнева и всех материалов, имеющих отношение к негласной слежке, которую вел Мигун за М.А. Сусловым и другими членами Политбюро. Судя по показаниям П. Хуторского, Мигун появился в доме № 36-А на улице Качалова в самом начале обыска, тогда как предполагалось, что М.А. Суслов задержит его в своем кабинете не менее двух-трех часов. Войдя в квартиру и застав обыск, генерал Мигун, стоя в прихожей, успел сделать два выстрела и одним из этих выстрелов ранил П. Хуторского в бедро, в связи с чем П. Хуторский не видел, кто нанес генералу Мигуну смертельный выстрел в висок. Затем тело убитого ген. Мигуна перенесли в гостиную и наспех инсценировали его самоубийство. Вслед за этим полковник Б. Олейник и генерал-майор А. Краснов спустились в вестибюль и разоружили телохранителя Мигуна майора Гавриленко и шофера Мигуна капитана Боровского. Таким образом, имеющиеся в деле предсмертная записка Мигуна и рапорты майора Гавриленко и капитана Боровского являются поддельными. Поскольку П. Хуторский истекал кровью, полковник Б. Олейник и капитан Запорожко вывели его из дома, и полковник Олейник отвез его сначала в ближайший медпункт при станции метро «Арбатская» на перевязку, а затем в закрытую медсанчасть КГБ, на Лубянке, где под видом медицинской помощи ему сделали общий наркоз. Спустя сорок или пятьдесят минут он очнулся в одиночной палате медсанчасти следственного изолятора № 1 («Матросская тишина»).
На предъявленном П. Хуторскому портрете-роботе предполагаемого убийцы Н. Макарычевой и С. Агаповой, составленном по описанию свидетеля преступления Ю. Аветикова, капитан П. Хуторский опознал сотрудника Отдела разведки МВД СССР капитана И. Запорожко.
Примечание 1.
Докладываю, что причастный к убийству генерала Мигуна капитан П. Хуторский находится в тяжелом состоянии, выражается, в основном, матом (особенно в адрес упрятавших его в «Матросскую тишину» генерала Краснова и полковника Олейника) и потому более подробный допрос произвести было невозможно.
Примечание 2. По сообщению врачей, у П. Хуторского II (вторая) группа крови, как и у С. Мигуна. Полагаю, что это совпадение было умышленно использовано при инсценировке самоубийства генерала Мигуна.
Я много раз слышал, что советского человека потрясает и ошеломляет первая встреча с Западом. Одна моя приятельница рассказывала мне как-то, что, вернувшись в Москву из туристической поездки в Лондон и Париж, она, потрясенная Западом, неделю не могла выйти из дома… Я не сноб и не партийный пропагандист, но я должен сказать, что Западный Берлин меня ничуть не потряс. Наоборот, с той самой минуты, когда я миновал «Чарли» и пешком прошел по пустому, охраняемому американскими солдатами кварталу, до Кохштрассе, где уже не было никаких солдат, а начался Западный Берлин – с этой самой минуты меня не покидало ощущение, что я попал в естественный, нормальный, человечески правильный мир. И не потому, что стеклянно-глянцевые витрины магазинов были завалены давно не виданным в Москве изобилием колбас, мяса, рыбы, зелени, овощей, фруктов. И не потому, что над всем этим сияла яркая реклама, а по улице катили чистые, сияющие лаком «мерседесы», «фольксвагены», «пежо» и «тойоты». А потому, что здесь, у метро, стоял ошеломительно красивый и огромный цветочный киоск с совершенно удивительно яркими цветами. Гвоздики, астры, розы, тюльпаны. Это был вернисаж цветов, праздник весны, и когда – в январе! И совершенно непонятно, куда подевалось все внутреннее напряжение последних дней, вся нервная вздыбленность хитроумной борьбы с КГБ, МВД, Рекунковым, Жаровым, Богатыревым, Синцовым и самим Брежневым за то маленькое удовлетворение местью, которое уже было рассчитано мной и Светловым с точностью до минут. Десятки людей в Москве, Белкин в Париже, Трутков в Берлине, Гиви Мингадзе в пропускном пункте «Чарли» и Аня Финштейн где-то здесь, в Западном Берлине, ждали моего звонка, готовые действовать, мчаться в машинах, посылать кодированные телефонограммы по военной спецсвязи, и даже кремлевский хитрец Леонид Ильич Брежнев выжидал в Кремле результатов моей миссии, а я стоял в это время перед этим удивительным киоском и думал о том, что Господь Бог именно для того и послал нас в этот мир – жить среди цветов, ярких красок, в праздничных одеждах… И еще одна мысль пришла мне в голову: я иду на свидание. Да, я ведь иду на свидание с женщиной, чья любовь пробила даже две стены – Кремлевскую и Берлинскую! Пусть она любит не меня, меня никто и никогда так сильно не любил и уже, наверно, не полюбит, моя Ниночка была лишь знаком, намеком на вероятность такой любви и преданности – не потому ли я должен отомстить за ее гибель?… Да, пусть эта женщина – эмигрантка, пусть она любит бывшего шалопая, спекулянта, наперсника и подручного Мигуна – я шагнул к этому цветочному киоску, ткнул пальцем в букет роскошных ярко-красных тюльпанов и спросил выученной накануне фразой:
– Фрау, вифил костет дас?
Я взял цветы, услышал при этом непривычное «данке шен» – «спасибо» и спросил:
– Во ман телефонирен?
Цветочница показала мне рукой на ближайший телефон-автомат. Держа в одной руке и цветы и портфель, я подошел к этому телефону и стал забрасывать в щель автомата непривычно легкие германские монетки.
– Если вы звоните в Париж, то можете не тратить деньги, – произнес у меня за спиной женский голос на совершенно чистом русском языке.
Я вздрогнул и повернулся. Загорелая блондинка в темно-вишневом замшевом пальто, с пышными волосами и большими темными глазами стояла передо мной. Аня Финштейн. Она была точно такой, как на тех фотографиях, которые вчера извлекли из баклановского портфеля жизнерадостный Беляков, бывший король ростовских домушников Фикса и пахан – ныне мастер московского автомобильного завода.
– Давайте знакомиться. Я – Аня Финштейн.
И она протянула мне узкую загорелую руку.
– Шамраев, Игорь Шамраев… – сказал я и протянул ей букет цветов.
Она повернулась к маленькому старому «фольксвагену», который стоял совсем рядом. В нем сидели двое молодых мужчин и женщина. Аня махнула им рукой и сказала что-то на незнакомом мне гортанном языке. Они коротко ответили ей.
– Они нам не будут мешать, не бойтесь. Это мои израильские друзья. Пойдемте в какое-нибудь кафе…
– Подождите, Аня, – сказал я. – Мы пойдем в кафе, но сначала я должен позвонить в Москву…
– Но я вам назову адрес, где лежат эти пленки, только в обмен на Гиви, – жестко сказала она.
– Я знаю. Об этом мы поговорим чуть позже. Держите пока, – я вытащил из кармана брезентовую лагерную рукавицу и протянул ей.
– Что это? – нахмурилась Аня.
– Прочтите.
Она прочла три слова, которые пятнадцать минут назад написал ей на рукавице Гиви. Не было ни слез, ни слов. Просто она сжала эту рукавицу, а глаза смотрели на меня в упор, сухо и жестко. Отблеск горячих южных песков был в ее темных зрачках. Я повернулся к телефону-автомату и набрал сначала код Москвы – 7095, потом – телефон Марата Светлова. Он ответил тут же, словно держал руку на телефонной трубке:
– Алло!
– Это я.
– Ну что? – быстро спросил он, и его голос был совсем рядом, словно я звонил в соседний дом, а не через пол-Европы.
– Все в порядке, она стоит рядом со мной. Записывай адрес: страница 227, восьмая строка сверху. В гараже, на чердаке, в левом углу большая железная банка. Киношники называют такие банки для хранения пленки «яуфом»… – я говорил спокойно и внятно, чтобы у тех, кто сейчас подслушивает этот разговор в Москве, не было сомнений, о чем идет речь.
– Лады, я поехал! Салют! – сорвавшимся голосом сказал Светлов.
Я медленно повесил трубку. Оставшиеся монетки высыпались из автомата. Я не обратил на это внимания – там, в Москве, Светлову осталось сделать последний ход, но любая мелочь еще могла сорвать задуманный нами «салют».
– Я не понимаю, – сказала Аня. – Что за адрес вы продиктовали? Я же вам еще ничего не сказала.
– Теперь мы, пожалуй, позвоним моему другу в Париж, чтобы он не волновался там. А потом пойдем в кафе, и вы мне все скажете, – ответил я.
Милицейская «Волга» Марата Светлова шла по осевой линии проспекта Мира на север, к Ярославскому шоссе. Через Колхозную площадь, мимо Рижского вокзала. Светлов выжимал из форсированного двигателя машины все, что мог. Дворники метались по лобовому стеклу, сметая падающий снег. На Крестовом мосту перед светофором был затор: светофор горел и горел красным светом и куда-то запропастился регулировщик. Машины нетерпеливо гудели, но Светлов сидел спокойно, пережидая пробку. В боковое зеркальце он видел сзади, через несколько машин, те две «Волги», которые стартовали за ним из боковых переулков Петровки сразу, как только он выехал из МУРа. Но по дороге они явно отстали – чтоб не выдавать себя, они следовали за Светловым не по осевой, а в потоке машин. И поэтому регулировщик получил по радио приказ притормозить Светлова. Теперь эти две серые, без всяких знаков принадлежности к милиции или КГБ «Волги» догнали Светлова, и тут же возник в своей будке регулировщик, и светофор снова зажегся зеленым огнем. Светлов усмехнулся – рыба явно заглотнула наживку, теперь нужно не дать ей опомниться, тянуть и тянуть. Чуть морщась от боли в правой руке, Светлов включил первую скорость, потом вторую, третью. И, усмехаясь, снова погнал по осевой. У ВДНХ, рядом с построенной французами гостиницей «Космос» – та же история: новая пробка, отчаянные гудки вечно спешащих таксистов. Но пока две серые «Волги» снова не пристроились в тыл к машине Светлова, на светофоре горел «красный». Теперь нельзя отрываться от них далеко, они должны видеть, когда он свернет в Ростокинский проезд – туда, где жили до эмиграции в Израиль Финштейны. Поворот, короткий взгляд в зеркальце заднего обзора – серые «Волги» на месте. Мимо многоэтажного дома, в котором жили Финштейны, – дальше, на окраину Москвы, к длинному ряду частных и кооперативных гаражей, которые вытянулись белыми, запорошенными снегом коробками вдоль замерзшей реки Яузы. У Финштейнов никогда не было своей машины, но старик Финштейн часто прирабатывал тем, что устанавливал в частных машинах радиоаппаратуру. Все выглядело логично, просто. Серые «Волги» без колебаний двигались за Светловым. Перед самым въездом в гаражи они приотстали, чтобы не обнаружить себя, и Светлов по пустой, наезженной колесами частных машин снежной колее прокатил в самую глубину безлюдного двора. Время было дневное, рабочее, в гараже было пусто, на каждой двери гаража висели большие амбарные замки. Светлов остановил машину у гаража № 117 – богатого, каменного, с чердаком-надстройкой и голубятней на крыше. Гараж был закрыт, на нем висел такой же, как и на всех, амбарный замок. Четырьмя пистолетными выстрелами Светлов расколол металлическую замочную накладку, и всполошенные голуби шумно взлетели над гаражом, Светлов открыл дверь гаража, в полусумраке поднялся по стремянке на чердак. В углу чердака, накрытая ветошью, лежала большая, цилиндрической формы металлическая коробка со следами давней ржавчины. Вчера он сам поставил сюда эту коробку, это и был наш секрет. Светлов выглянул в крохотное, запорошенное снегом окошко чердака. Две серые «Волги» медленно и почти бесшумно катили по снежной колее к гаражу № 117. Он усмехнулся, взял тяжелую железную банку-яуф и не спеша спустился с ней по стремянке. Выйдя из гаража, он увидел наведенные на него пистолеты. Краснов, Олейников, капитан Запорожко и Николай Бакланов.
– Спокойно, полковник, – сказал ему генерал-майор Краснов. – Есть два решения. Ты отдаешь нам пленки и через неделю получишь генеральские погоны или – пуля в лоб. Решай.
Светлов посмотрел им в глаза. Успокоившиеся голуби, стрижа крыльями воздух, возвращались в голубятню. Светлов взглянул в глаза Коле Бакланову. В них была та же жесткость, что и в холодных светлых глазах молодого капитана Запорожко. Этому Запорожко Светлов протянул тяжелый яуф. Тот взял коробку и в окружении остальных понес ее к серой «Волге». Светлов посмотрел на голубей, поднял с земли ком снега и с силой запустил им в голубятню. Краснов и Бакланов недоуменно оглянулись, а голуби снова вспорхнули в низкое, сеющее снег московское небо. Где-то неподалеку прогрохотала электричка. Светлов торопливо, почти бегом прошел к своей машине, которая тихо урчала невыключенным двигателем. И еще не сев, как следует, за баранку, Марат включил первую скорость. В зеркальце заднего обзора он видел, как четверо, поставив на капот своей «Волги» этот яуф, пытаются открыть примерзшую крышку. Он успел переключить на вторую скорость и дать газ. Спустя секунду капитан Запорожко все-таки сдернул крышку с яуфа, и тут же прозвучал оглушительный взрыв, который взметнул в воздух четыре фигуры в милицейской форме и их серую машину. Салют по погибшей Ниночке состоялся.
– …Отец отнес половину Гивиных бриллиантов в ОВИР, прямо Зотову в кабинет, и в тот же день мы получили все выездные документы. А вторую половину папа оставил Буранскому, чтобы он как-нибудь вытащил Гиви из тюрьмы. И мы уехали голые, даже без чемоданов – боялись, чтобы к нам из-за чего-нибудь не придрались на таможне, – закончила свой рассказ Аня Финштейн.
Мы сидели вдвоем, в каком-то уютном небольшом кафе, почти пустом в это время дня. На столике перед нами рядом с чашечками кофе и двумя рюмками какого-то ликера в красивой вазочке стояли израильские тюльпаны, которые я преподнес Ане. Их поставила в эту вазочку заботливая официантка, и это тоже было крохотной приметой нового, человеческого мира. Я сказал:
– Аня, есть только один путь получить сюда вашего Гиви. Вы назовете адрес, где лежат пленки, и я позвоню в Восточный Берлин, в генштаб. Оттуда по спецсвязи это в ту же минуту придет в Москву кодированным текстом к моему помощнику. И если пленки будут на месте, вашего Гиви выпустят из «Чарли» на Запад.
– А если не выпустят? Если возьмут пленки, а его не отдадут?
– Тогда я в вашей власти. Я – заложник. Вы и ваши друзья можете сделать со мной что угодно.
Она подумала с минуту и сказала:
– Да, похоже, что иначе действительно нельзя. Хорошо, записывайте. Пленки лежат на «Мосфильме», в подвалах фильмохранилища. 693-й стеллаж, коробка номер 8209. На коробке написано: «Фонограмма к фильму „Чайковский“», но «Чайковского» там нет, там Брежнев.
Я открыл портфель и достал телефонную книгу Москвы. На 306 странице была длинная колонка телефонов киностудии «Мосфильм». В самом конце этой колонки, на 38 строке, было написано «Фильмохранилище», и тут же стоял телефон. Но телефон был мне не нужен. Я выписал в блокнот номер страницы и номер этой строки и подошел к телефону-автомату, набрал номер, который несколько часов назад дал мне полковник Трутков.
Его громкий, окающий говорок ударил мне в ухо:
– Ну, как дела? Как там Западная Европа? Все жиреют, подлецы?
– Записывайте, – сказал я сухо. – Страница 306, строка 38. Записали? Дальше: 692-й стеллаж, коробка № 8209.
– Слушай, Шамраев, – сказал Трутков, – а ты не можешь теперь послать эту жидовку подальше и вернуться? Чтоб этого грузина ей не отдавать. А?
– Не могу, – сказал я. – Их тут восемь человек, они держат меня под пистолетом.
Он молчал. Похоже, взвешивал, что они потеряют, если меня тут действительно прикончат.
– Имей в виду, полковник, – сказал я. – Если Гиви не выйдет, у меня будет только один путь выжить – рассказать здесь журналистам все, что я знаю. Ни Брежнев, ни Устинов тебе этого не простят.
– Я понял, – сказал он хрипло. – Ладно, придется отдать ей этого грузина, хрен с ним! Сейчас передаю шифровку в Москву. Диктуй мне номер телефона, с которого ты звонишь.
Я прочел на телефонном диске многозначный номер и продиктовал ему.
– Ладно, – сказал он. – Жди звонка.
Рядом с Арбатской площадью, в тяжелом каменном доме Генерального штаба Советской Армии, в шифровальном отделе приняли берлинскую шифровку и вручили ее сидевшему в вестибюле Валентину Пшеничному. Валентин открыл телефонный справочник Москвы, нашел 306-ю страницу и вышел из Генштаба. У каменных ступеней его ждала «Чайка» Жарова. Сам генерал-майор Жаров устало спал на заднем сиденье. Пшеничный открыл дверцу машины и разбудил генерала. Через восемь минут правительственная «Чайка» въезжала на территорию киностудии «Мосфильм». Перепуганный начальник ведомственной охраны студии показал, где находится фильмохранилище – в самой глубине мосфильмовского двора, за площадкой натурных съемок, где как раз в это время знаменитый режиссер Сергей Бондарчук, лауреат Ленинской премии и кандидат в члены ЦК КПСС, снимал очередную массовую сцену к новому суперколоссу «Десять дней, которые потрясли мир». Бондарчук сидел на операторском кране вмеcте с оператором, парил над массовкой. Кремлевская «Чайка» врезалась в кадр, двигаясь прямо на крохотный бутафорский броневик, с которого загримированный под Ленина актер Каюров, картавя, произносил пламенную ленинскую речь. Знаменитая ленинская кепка была зажата в его простертой руке.
– Стоп! – закричал в мегафон Бондарчук. – Откуда машина?! Убрать!!!
– Пошел на х… – небрежно проворчал в «Чайке» генерал-майор Жаров. И приказал водителю: – Езжай!
Прервав пламенную речь вождя всемирной революции, кремлевская «Чайка» пересекла площадку натурной съемки и подъехала к двухэтажному длинному серому зданию фильмохранилища. Там, в огромных залах с особым увлажненным микроклиматом, среди тысяч коробок с кино- и магнитными пленками, Пшеничный и Жаров нашли стеллаж номер 693 и на нем – большую стандартную коробку, яуф № 8209 с этикеткой «Фонограмма к „Чайковскому“». В яуфе лежали бобины с коричневыми магнитофонными пленками.
– Вы хотите послушать музыку к «Чайковскому»? – удивленно спросил у генерала Жарова заведующий фильмохранилищем Матвей Аронович Кац.
– Да, хочу.
Матвей Аронович взял из яуфа пленки и заправил первую бобину на тяжелом стационарном звукостоле. Нажал кнопку воспроизведения звука. Вместо музыки Чайковского динамики отозвались глуховатой затрудненной речью, голосом Леонида Ильича Брежнева.
– Выключай! – приказал Кацу Жаров. – Эти пленки я забираю.
– Подождите! – сказал изумленный Кац. – В этой коробке должны быть пленки с музыкой Чайковского…
Мы стояли с Аней Финштейн напротив пропускного пункта «Чарли». Между нами и железными воротами в Берлинской стене были только американские офицеры, белая линия нейтральной полосы и березовая аллея, которая тянется вдоль западной стороны Берлинской стены. Аня напряженно всматривалась в глухие железные ворота. «Фольксваген» с ее друзьями стоял у нас за спиной.
Наконец железные ворота открылись и Гиви Мингадзе вышел из них осторожной, напряженной походкой.
– Гиви! – крикнула ему Аня.
Он резко повернул голову в нашу сторону – закатное солнце било ему в глаза. Американский офицер подошел к нему, протянул руку за его паспортом, мельком заглянул в него и тут же вернул, сказал, как и мне несколько часов назад:
– Велкам ту тзе вест.
Я смотрел, как они бежали друг другу навстречу – Аня и Гиви. Алые израильские тюльпаны выпали у Ани из рук и упали на мостовую, на белую нейтральную полосу. Я усмехнулся – вспомнил нашу популярную песню «А на нейтральной полосе цветы необычайной красоты…» На этой полосе они стояли, обнявшись, – Аня и Гиви. Потом они подошли ко мне вдвоем, и Аня сказала:
– Спасибо. Сегодня ночью мы улетаем в Израиль. Может быть, и вы с нами? А? Решайтесь? У нас там совсем тепло – уже тюльпаны цветут…
В ее глазах снова были отсветы жарких песков, знойного солнца и теплого южного моря. Я покачал головой:
– К сожалению, я не могу, – и кивнул за Берлинскую стену. – У меня там сын…