Наше детство было переполнено важнейшими делами. Сдать бутылки, что скопились в доме, и заработать на мороженое. Сбегать за хлебом, а по дороге откусывать хрустящую, еще горячую корочку, вкусней которой ничего нет на свете. Догонять с бидоном молочницу тетю Пашу, когда она на своей тележке с колесами из подшипников неторопливо катилась по улице. Гонять голубей и шугать кошек. Жечь костры и печь картошку. С ружьями-палками идти в атаку на фашистов, вопя на весь двор. Клянчить «гумму до цвакання»[1] у польских туристов. Пролезать в кино без билета. Класть сигнальные патроны на рельсы перед идущим трамваем, чтобы доводить до икоты нервных прохожих. Мир, нас окружавший, был интересным, понятным и принадлежал нам безгранично. Одно в этом восторженном мире оставалось черным пятном неизвестности: девчонки.
Для чего нужны были девчонки, составляло для нас неразрешимую загадку. Во дворе их имелось две… нет, три штуки. Нам, дворовым шкетам, они казались не только бесполезными, но вредными существами; хуже кошек, честное слово. Мало того что не пекли с нами картошку, не лазили по деревьям и не разбивали в кровь носы и коленки, так вели себя как последние предатели. Треснешь их от души палкой по спине или камнем в лоб засветишь, так они в слезы, в рев, бегут жаловаться к мамочкам. А те давай ругаться с нашими мамами. Ну, дальше понятно. Всю весну, лето, осень и даже зиму они или болеют, или сидят у себя на балконе с книжкой, платья чистые, косички заплетены, тьфу, гадость. В разведку с ней не пойдешь и геройской смертью от пуль каких-нибудь испанских фашистов не погибнешь.
Во дворе ровесниц было мало, и на них можно было не обращать внимания. Но вот школа приготовила сюрприз. Нет, я подозревал, что в нашем первом «А» классе будут девчонки. Но когда увидел шеренгу белых фартучков, понял, что жизнь готовит новое испытание. Ничего, разведчику Кузнецову труднее приходилось. Выстоим, не заплачем. Плакать советского мальчишку не заставила бы даже чилийская хунта. Ну, если бы он попал к ней в лапы. Когда его забросили со спецзаданием для связи с чилийскими партизаним. Так, стоп. Это из другой истории.
Так вот, девчонки.
Прежде всего в нашей истории должен появиться еще один герой, без которого ничего бы не случилось. На первой линейке ко мне подошел мелкий, даже для первого класса, белобрысый прыщ, окинул взглядом отглаженный мамой пиджак и честно спросил:
– Хошь, форму порву?
Мы стали друзьями. С Вадькой Шемиком мы были неразлейвода, как четыре танкиста и собака. Как мы думали, на всю жизнь. Если только боевое задание будущей войны не разлучит нас, когда его пошлют на Западный фронт, а меня на Южный.
И началась школьная жизнь.
Очень скоро эти, с бантами и в передничках, окончательно доказали ненужность и даже вредность девчонок для беззаботного счастья юного лоботряса, будущего Героя Советского Союза, не меньше. Или, на худой конец, космонавта, покорителя вселенной. Вечно они поднимали руку, вечно показывали язык, дразнились и очень противно хихикали, когда мы – бездельники с последней парты – получали очередную «пару». Потому что готовить урок было некогда, дел-то сколько во дворе. А еще они доносили классной о наших темных делишках, и однажды сдали нас, когда мы попробовали на заднем дворе раскурить гаванскую сигару.
Между тем дружба наша с Вадькой закалялась, как сталь. Моя мама кормила меня и Вадьку наваристыми щами. Тетя Кшися, Вадькина мама, кормила Вадьку и меня куриным бульончиком. Семьи наши сближались. Тетя Кшися доставала из своего универмага какой-то дефицит. Мой папа приглашал родителей Шемика на премьеру в театр в первый ряд, что было почетно. Жизнь в целом была прекрасна, будущее светло и пронзительно. В грядущей войне мы должны были наголову победить всех фашистов, каких-нибудь парагвайских. Ну а пока мы перешли уже в третий класс; учебный год счастливо катился к 4-й четверти, когда настала весна.
Как-то на перемене, когда мы носились по коридорам под лучами полыхающего солнца, со мной случилось нечто странное. Как будто налетел лбом на фонарный столб. И произошло это со мной, октябренком, готовым биться с империалистами на всем земном шаре, и особенно в Латинской Америке, где с империализмом все было непросто.
А случилось вот что: мне вдруг стали нравиться бантики. Вернее, не все бантики, а бантики, заплетенные в одну русую косичку. Косичка доходила до пояса. Ее хозяйка была самой высокой девочкой в классе. Звали ее.
Тут надо тактически отступить на заранее подготовленные позиции. Вам трудно представить, но нам, мальчишкам, было невозможно обращаться друг к другу по имени. Вот еще, нежности телячьи. Только и строго – по кличке. Даже я называл Вадьку – Шемик, а он меня – Гавря. Что уж говорить про девчонок.
Так вот. Шемик толкнул меня в бок и спросил:
– Ты чего на Степу уставился?
Вопрос уместный. Бант и коса принадлежали Степе. Степа была старостой класса, вожаком октябрятского звена, круглой отличницей и опорой педагогов. То есть отборным врагом мальчишеского рода. Голос у нее был командный, зычный, а рука под стать комплекции – тяжелая, как жаловались наши товарищи-хулиганы, испытав ее ладошку на своих затылках. От Степы следовало держаться подальше.
Врать Шемику я не мог. Но и признать, что мне понравился бантик. Вернее не бантик, ну его, бантик. Вернее, Степа в лучах солнца вдруг показалась такой какой-то… да и вообще она вся такая… как бы это понятнее объяснить. И косичка ее. И фартучек такой белый. Да и она такая. Такая. Как это сказать-то вообще?
Я пробурчал что-то позорно невразумительное.
– Втюрился? – беспощадно спросил Шемик.
– Сам ты втюрился, – огрызнулся я. Подозрение, что мальчику нравится какая-то девочка, бросало несмываемый позор на много классов вперед. А любовь так и вообще считалась предательством нашего юно-мужского братства. Влюбиться нельзя было даже в красивую героиню фильма. Не то что в одноклассницу.
– Не дрейфь, никому не скажу.
– Чего придумал-то? – пытался я оправдаться. Все было бесполезно. Шемик хитро подмигнул. Дескать, тайна эта умрет со мной. А потом добавил, что в таком деле нужно действовать смело, как неуловимые мстители.
– В каком деле? – наивно спросил я.
– В том самом! – сказал Шемик и опять подмигнул. – Ждать нечего, пойдем в атаку.
– В атаку? – переспросил я, чувствуя, как желудок вздрагивает.
– В кино пригласи ее. Или на детский спектакль. Дядь Валера вас пропустит…
Мой папа, конечно, провел бы меня на любой спектакль с любым количеством девочек. Но я только представил, как подхожу и приглашаю ее, а тут полкласса смотрит, а потом она с девочками начинает хихикать. Нет, лучше смерть в застенках боливийских палачей.
Я сказал Шемику, что этого не будет никогда. Друг согласился: кино да театры – это слишком. Надо начать с малого. План был простой: на перемене, когда Степа присматривает за порядком среди бесящихся одноклассников, на всей скорости пробежать мимо нее и дернуть за косу. В целом идея понравилась. Скорости мне хватит с лихвой.
– Сколько дергать? – спросил я.
– Сколько надо, – ответил Шмик. – Пока не поймет.
Мысль показалась нам логичной. Чего тут непонятно: дернули тебя за косу – значит, серьезная причина. Понимать надо.
Первая атака удалась. Я разогнался и на полной скорости дернул мирно висящую косу. От неожиданности Степа еле удержалась на ногах. А когда поймала равновесие, кинулась за мной. Но догнать более легкого меня не смогла. После звонка на урок я выждал, чтобы она села за парту, и проскользнул на свое место. Степа обернулась и показала кулак, чем пронзила мое сердце до глубины аорты.
– Все идет отлично, – доложил Шемик. – На следующей перемене продолжим.
Еле дотерпев урок, я собрал силы для второго захода. Степу я заметил в конце коридора. Как раз дистанция, чтобы набрать победное ускорение. Я прицелился и побежал, уверенный в превосходстве в скорости, вооружении и маневренности своего истребителя… то есть меня. Победа была близка. Я уже протянул руку. Но тут Степа резко повернулась и подставила подножку. На маневр меня не хватило. С размаху я полетел на пол и уткнулся носом в паркет. Удар был внушительным, больно было по-настоящему. Я не смог сразу подняться. Помогла Степа. Взяв мое ухо железным капканом, потянула и хорошенько встряхнула. Оглушенный, во всех смыслах, я ничего не мог поделать. Было больно до слез. Но плакать нельзя. Я держался до последнего. Степа выпустила мое багровое ухо и предупредила, что еще раз – и окажусь у директора. От окончательного разгрома спас звонок.