Часть третья

I. ШПИГОВАЛЬНЫЕ ИГЛЫ КОРОЛЯ

А теперь в интересах нашего повествования да будет нам позволено подробнее познакомить читателей с королем Людовиком XIII, которого они мельком видели той ночью, когда, побуждаемый предчувствиями кардинала де Ришелье, он вошел в спальню королевы, чтобы убедиться, что там не затевают никакого заговора, и сообщил ей, что по предписанию Бувара ему завтра дадут очистительное, а послезавтра пустят кровь.

Ему дали очистительное, ему пустили кровь, но он не стал от этого ни веселее, ни румянее — наоборот, его меланхолия и бледность лишь усилились.

Эта меланхолия, причины которой никто не знал, овладевшая королем еще в четырнадцатилетнем возрасте, заставляла его пробовать одно за другим всевозможные развлечения, не развлекавшие его. К этому следует добавить, что он почти единственный при дворе (если не считать его шута л’Анжели) одевался в черное; это лишь усугубляло его мрачный вид.

Не было ничего печальнее его апартаментов, где, за исключением Анны Австрийской и королевы-матери (впрочем, всегда предупреждавших короля о том, что хотят нанести ему визит), никогда не появлялась ни одна женщина.

Те, кому была назначена аудиенция, прибывали в назначенный час; их обычно встречали либо Беренген (его в качестве первого камердинера называли господином Первым), либо г-н де Тревиль, либо г-н де Гито; кто-нибудь из этих господ сопровождал прибывшего в гостиную, где тот тщетно искал глазами короля: Людовик стоял в нише окна с одним из близких друзей, кому он оказал честь приглашением: «Господин такой-то, пойдемте поскучаем вместе». И можно было не сомневаться, что это обещание, как и все ему подобные, король снято сдержит.

Не раз королева, стремясь воздействовать на этот мрачный характер и хорошо понимая, что ей самой это не удастся, по совету королевы-матери допускала в свой интимный круг или приближала к своему двору какую-нибудь красавицу, на чью верность могла положиться — в надежде, что лучи двух прекрасных глаз растопят лед, — но все было бесполезно.

У этого короля, которого после четырех лет его супружества де Люинь вынужден был отнести в спальню жены, были фавориты, но никогда не было фавориток: la buggera ha passato i monti, как говорят итальянцы.

Прекрасная г-жа де Шеврез, та, которую можно было назвать Неотразимой, пыталась добиться успеха, однако, несмотря на всю соблазнительность ее молодости, красоты и ума, потерпела поражение.

— Но, государь, — спросила она однажды, выведенная из терпения этой неодолимой холодностью, — у вас, значит, нет любовниц?

— Конечно, есть, сударыня, — ответил король.

— И как же вы их любите?

— От пояса и выше, — последовало ответ.

— Прекрасно, — сказала г-жа де Шеврез, — в первый же раз, как я окажусь в Лувре, сделаю, как Гро-Гийом: спущу пояс до середины бедер.

Подобная же надежда заставила королеву призвать ко двору прелестную и чистую девушку, уже представленную нашим читателям под именем Изабеллы де Лотрек и всей душой преданную королеве, воспитавшей ее, хотя отец Изабеллы был сторонником герцога Ретельского. Она, действительно, была настолько хороша собой, что Людовик XIII вначале заинтересовался ею. Поговорив с ней, он был очарован ее умом. Она, не имея ни малейшего понятия о том, какие замыслы с нею связаны, отвечала королю скромно и почтительно. Но за полгода до момента нашего рассказа у короля появился новый камерпаж, и Людовик не только перестал заниматься Изабеллой, но и почти не посещал королеву.

В самом деле, фавориты короля сменялись с быстротой, не дававшей ни малейшей уверенности тому, кто в данную минуту, говоря языком ипподрома, находился у внутреннего края беговой дорожки.

Вначале был Пьеро, маленький крестьянин, о ком мы уже говорили.

Потом де Люинь, ведавший птицами кабинета; потом оруженосец д’Эсплан, кого он сделал маркизом де Гримо.

Потом Шале, кого он позволил обезглавить.

Потом Барада, нынешний фаворит.

Потом, наконец, Сен-Симон, кандидат в фавориты, рассчитывающий на немилость, ждущую Барада; предвидеть ее было нетрудно, зная хрупкость того странного чувства, какое у Людовика XIII занимало трудноопределимое место между дружбой и любовью.

Помимо фаворитов у короля Людовика XIII были близкие люди. Это были г-н де Тревиль, капитан его мушкетеров (мы достаточно занимались им в нескольких наших книгах, поэтому только назовем его); граф де Ножан-Ботрю (брат того, что послан был кардиналом в Испанию), которому в первый же раз, как он оказался при дворе, посчастливилось попасть в такое место Тюильри, где была вода, и на своих плечах перенести через него короля, подобно тому как святой Христофор перенес Иисуса Христа; граф имел редкую привилегию — не только говорить королю все что вздумается, Подобно его шугу л’Анжели, но и разглаживать своими остротами это мрачное чело;

— Эй, что ты делаешь, бездельник? — окликнул его Бассомпьер, сделанный маршалом в 1622 году скорее в память об алькове Марии Медичи, чем в память о его битвах; человек достаточно обаятельного ума и достаточно полного бессердечия, чтобы стать воплощением всей этой эпохи, обнимающей конец XVI и начало XVII столетия;

Сюбле-Денуайе, секретарь или, вернее, слуга короля;

Ла Вьёвиль, суперинтендант финансов;

Гито, капитан телохранителей короля, целиком преданный ему и королеве Анне Австрийской, на все предложения кардинала перейти к нему на службу неизменно отвечал: «Невозможно, ваше высокопреосвященство! Я служу королю, а Евангелие запрещает служить двум господам»; и, наконец, маршал де Марийяк (брат хранителя печатей), судьбе которого предстояло стать одним из кровавых пятен царствования Людовика XIII или, вернее, правления кардинала де Ришелье.

Вооружившись этими предварительными сведениями, посмотрим, чем занят король на следующий день после того, как Сукарьер представил кардиналу столь точный и столь обстоятельный отчет о событиях минувшей ночи. Позавтракав с Барада, сыграв партию в волан с Ножаном и велев предупредить двух своих музыкантов, Молинье и Жюстена, чтобы один взял лютню, другой виолу, ибо им предстоит развлекать короля во время серьезного занятия, какому он намерен предаться, Людовик XIII обернулся к господам де Бассомпьеру, де Марийяк, Денуайе и Ла Вьёвилю, явившимся засвидетельствовать ему свое почтение:

— Господа, будем шпиговать.

— Будем шпиговать, господа, — гнусаво повторил л’Анжели. — Смотрите, как хорошо сочетается: величество и шпигование.

И с этой достаточно посредственной шуткой, о которой мы бы не вспомнили, не будь она достоянием истории, он надвинул свою шапку себе на ухо, а шляпу Ножана — ему на темя.

— Эй, что ты делаешь, бездельник? — окликнул его Ножан.

— Надеваю шляпу себе и вам, — ответил л’Анжели.

— Перед королем? Ты в уме?

— Ба! Для шутов, как мы, это не важно.

— Государь, велите замолчать вашему дураку! — в ярости крикнул Ножан.

— Полно, Ножан, разве л’Анжели заставляют молчать?

— Мне платят за то, чтобы я говорил все, — возразил л’Анжели. — Если бы я стал молчать, то поступил бы, как господин Ла Вьёвиль, которого сделали суперинтендантом финансов, чтобы у него были финансы, а у него их нет: я бы нечестно получал мои деньги.

— Надеюсь, ваше величество не слышали, что он сказал? — воскликнул Ножан.

— Конечно, слышал; но ты мне говоришь и не такое.

— Я вам, государь?

— Да, только что, когда я промахнулся, вместо того чтобы ударить по волану, разве не ты сказал: «Хороший удар, Людовик Справедливый!» Если б я не считал тебя до известной степени собратом л’Анжели, думаешь, я позволил бы тебе говорить мне такое? Давайте шпиговать, господа, давайте шпиговать.

Эти два слова «давайте шпиговать» требуют объяснения, иначе наши читатели вряд ли их поймут. Вот это объяснение.

Мы уже говорили в двух местах нашего повествования, что король, стараясь победить свою меланхолию, предавался всевозможным развлечениям, не развлекавшим его. Ребенком он мастерил плетеные изделия из кожи и фонтанчики с перьями; став молодым человеком, раскрашивал картинки — его придворные называли это живописью; было у него еще занятие, называемое придворными музыкой, а именно игра на барабане, в чем, если верить Бассомпьеру, король весьма преуспел; он мастерил клетки и оконные рамы с Денуайе; сделался кондитером — и у него получалось превосходное варенье, потом садовником и у него в феврале поспевал зеленый горошек, отправляемый на продажу (покупал его, чтобы сделать королю приятное, г-н де Монторон). Наконец, он решил заняться бритьем бород и проявил в этом развлечении такое усердие, что в один прекрасный день собрал всех своих офицеров и лично побрил их, с разумной щедростью оставив им на подбородке лишь тот пучок волос, что с тех пор в память об августейшей руке называется «королевским»); уже на следующий день по всему Лувру звучала песенка:

О, борода моя, о горе!

Кто сбрил тебя, сказать изволь?

— Людовик, наш король:

Он бросил вкруг себя орлиный взор

И весь обезбородил двор.

— Ла Форс, а ну-ка покажитесь:

Сбрить бороду вам тоже след.

— Нет, государь, о нет!

Солдаты ваши, точно от огня,

Сбегут от безбородого — меня!

Оставим клинышек-бородку

Кузену Ришелье, друзья,

Нам сбрить ее никак нельзя,

Где, к черту, смельчака такого я возьму,

Что с бритвой подойдет к нему?

В конце концов Людовику XIII надоело бритье бород, как надоедало ему все; но тут он вспомнил, что несколько дней назад, спустившись в кухню, чтобы навести экономию, в результате которой генеральша Коке лишилась молочного супа, а г-н де Ла Врийер — утренних бисквитов, увидел, как повар с поварятами шпигуют кто заднюю часть телятины, кто филейную часть говядины, кто зайцев, кто фазанов; он нашел эту операцию весьма забавной. В результате примерно через месяц у его величества появилось новое развлечение: король шпиговал сам и заставлял придворных шпиговать вместе с собой.

Не знаю, обогатилось ли поварское искусство в руках короля, но в искусстве украшения определенно наметилось большое продвижение. Задние части телятины и филейные части говядины, обладавшие наибольшей поверхностью, возвращались в кладовую, украшенные самыми разнообразными рисунками. Король, шпигуя, довольствовался пейзажами, то есть изображал деревья, дома, охот собак, волков, оленей, цветы лилии; однако Ножан и другие не ограничивались геральдическими фигурами и придавали своим рисункам самый фантастический характер, что вызывало порой весьма суровые замечания целомудренного Людовика и заставляло беспощадно удалять с королевского стола разукрашенные ими куски.

Теперь, когда читатели достаточно осведомлены, вернемся к нашему повествованию.

При словах: «Господа, давайте шпиговать!» все названные нами лица поспешили последовать за королем.

Им надо было перейти из столовой в комнату, отведенную для нового упражнения короля; в ней на пяти или шести мраморных столах лежали либо задняя часть телятины, либо филейная часть говядины, либо заяц, либо фазан; конюший Жорж ждал возле тарелок с заранее нарезанными кусочками сала; в руке он держал серебряные шпиговальные иглы, вручал их тем, кто стремился угодить его величеству, подражая ему и, главное, позволил победить себя. Бассомпьер воспользовался минутой этого перехода и, положив руку на плечо суперинтенданта финансов, сказал ему достаточно тихо, чтобы соблюсти приличия, и достаточно громко, чтобы быть услышанным:

— Господин суперинтендант, не сочтите это за чрезмерное любопытство, но я хотел бы спросить, когда вы рассчитываете выплатить мне жалованье за последнюю четверть года по должности генерал-полковника швейцарцев, за которую я выложил сто тысяч экю наличными?

Вместо ответа г-н Ла Вьёвиль, подобно Ножану любивший порой насмехаться, стал сводить и разводить руки, приговаривая:

— Плыву, плыву, плыву!..

— Клянусь честью, — сказал Бассомпьер, — я на своем веку разгадал немало загадок, но эту отгадать не могу.

— Господин маршал, — отвечал Ла Вьёвиль, — когда плывут, значит, ногам не на что опереться, не так ли?

— Да.

— А раз ногам не на что опереться, значит, дна под ними уже нет.

— И что же?

— Так вот, у меня уже нет дна, и я плыву, плыву, плыву!

В это время к присутствующим присоединился г-н герцог Ангулемский, побочный сын Карла IX и Марии Туше; его сопровождал герцог де Гиз, которого мы видели на вечере у принцессы Марии и которому герцог Орлеанский пообещал высокий пост в армии, если король назначит его главным наместником короля в итальянском походе. Пришедшие остановились, ожидал, чтобы король заметил их. Бассомпьер, не найдя что ответить Ла Вьёвилю и не желая, чтобы последнее слово осталось за собеседником, храбро напал на герцога Ангулемского. Мы сказали «храбро», поскольку герцог Ангулемский был в обществе того времени одним из самых «острых языков», как тогда говорили.

— Вы плывете, плывете, плывете, — сказал он суперинтенданту — это очень хорошо; гуси и утки тоже плавают; но меня это не касается. Черт возьми, если бы я делал фальшивые деньги, как монсеньер герцог Ангулемский, мне не о чем было бы беспокоиться.

У герцога Ангулемского, возможно, не было готового ответа: он сделал вид, что не слышит; но король Людовик XIII услышал и, будучи большим любителем позлословить, спросил:

— Вы слышали, что сказал Бассомпьер, кузен?

— Нет, государь. Я глух на правое ухо, — отвечал герцог.

— Как Цезарь, — заметил Бассомпьер.

— Он спрашивает, делаете ли вы еще фальшивые деньги?

— Простите, государь, — сказал Бассомпьер, — я не спрашиваю, продолжает ли господин герцог Ангулемский делать фальшивые деньги, ибо это выражало бы сомнение; я говорю, что он их делает, а это означает утверждение.

Герцог Ангулемский пожал плечами.

— Вот уже двадцать лет, — сказал он, — меня пытаются уколоть этой нелепостью.

— Но ведь что-то в ней правда, скажите, кузен? — спросил король.

— О, Боже мой! Вот вам чистая правда. В моем замке Гробуа я сдаю комнату одному алхимику по имени Мерлин; он считает, что эта комната наилучшим образом расположена для поиска философского камня. Он платит мне за нее четыре тысячи экю в год при условии, что я не буду спрашивать, чем он там занимается, и что на эту комнату будет распространяться привилегия, которой пользуются жилища сыновей Франции, то есть она будет недоступна для закона. Вы понимаете, государь, что, получая за одну комнату больше, чем мне предлагали за весь замок, я не стану из-за смешной нескромности терять такого отличного постояльца.

— Ну вот, Бассомпьер, до чего же вы злоязычны, — сказал король. — Что может быть честнее промысла нашего кузена?

— К тому же, — продолжал герцог Ангулемский, вовсе не считая себя побежденным, — если я, сын короля Карла девятого, делал фальшивые деньги, то славной памяти король Франции, ваш отец, сын Антуана де Бурбона, всего лишь короля Наварры, приворовывал.

— Как! Мой отец воровал? — воскликнул Людовик XIII.

— Ах, — сказал Бассомпьер, — и до такой степени что он сказал мне однажды: «Счастье мое, что я король, а то меня бы повесили!»

— При всем почтении к вашему величеству, — продолжал герцог Ангулемский, — должен сказать, что король, ваш отец, государь, приворовывал прежде всего в игре.

— Ну, в игре, — возразил Людовик XIii, — должен вам заметить, кузен, это называется не воровством, а плутовством. К тому же после игры он возвращал деньги.

— Не всегда, — сказал Бассомпьер.

— Как не всегда? — переспросил король.

— Нет, даю вам слово, и ваша августейшая матушка подтвердит вам то, что я сейчас расскажу. В один прекрасный день, вернее вечер, я имел честь играть с королем; в банке было пятьдесят пистолей, и среди них оказались полупистоли.

«Государь, — спросил я, зная, что ему особо верить нельзя, — это вашему величеству было угодно, чтобы полупистоли сошли за пистоли?»

«Нет, это вам было угодно», — ответил король.

— Тогда, — продолжал Бассомпьер, — я собрал все пистоли и полупистоли, открыл окно и бросил их лакеям, ожидавшим во дворе, а затем возобновил игру с целыми пистолями.

— Вот как! — сказал король. — Вы сделали это, Бассомпьер?

— Да, государь, и ваша августейшая матушка сказала по сему поводу: «Сегодня Бассомпьер вел себя как король, а король, как Бассомпьер».

— Клянусь честью дворянина, хорошо сказано! — воскликнул Людовик XIII, — И что ответил мой отец?

— Государь, по-видимому, неудачный брак с королевой Маргаритой сделал его несправедливым, ибо он ответил, на мой взгляд, совсем неверно: «Конечно, вам бы хотелось, чтобы он был королем: у вас был бы муж помоложе».

— А кто выиграл партию? — спросил Людовик XIII.

— Король Генрих Четвертый; причем, государь, он был, видимо, до такой степени озабочен замечанием королевы, что — пусть не прогневается ваше величество — положил в карман все деньги, что были на столе, даже не возместив мне разницу между пистолями и полупистолями.

— Это что, — сказал герцог Ангулемский, — я видел, как он стащил кое-что побольше…

— Мой отец? — спросил Людовик XIII.

— Я видел своими глазами, как он украл плащ!

— Плащ?..

— Правда, он тогда еще был только королем Наваррским.

— Хорошо, — сказал Людовик XIII, — расскажите-ка нам об этом, кузен.

— Король Генрих Третий только что умер от ножа убийцы в Сен-Клу, в том самом доме господина де Гонди, где еще в бытность герцогом Анжуйским принял решение о Варфоломеевской ночи и как раз в годовщину того дня, когда это решение было принято. Король Наваррский был там, ибо Генрих Третий умер на его руках, завещав ему трон; поскольку ему надо было носить траурную одежду из лилового бархата, а ему не на что было купить камзол и штаны, он стащил плащ покойного, полностью подходивший — и по цвету, и по ткани — для траура, сунул его под мышку и скрылся, думал, что никто ничего не заметил. Но у его величества было извинение — если короли, воруя, нуждаются в извинениях, — он был так беден, что не смог бы надеть траура, не подвернись ему этот плащ.

— И вы еще жалуетесь, кузен, что не можете заплатить слугам, — сказал король, — а ведь у короля не было даже комнаты, чтобы сдать ее алхимику за четыре тысячи экю в год.

— Простите, государь, возразил герцог Ангулемский. — Может быть, мои слуги жаловались, что я им не плачу, но я никогда не жаловался, что не могу заплатить им; доказательством служит то, что сейчас говорил господин де Бассомпьер, и в последний раз, когда они явились ко мне требовать свое жалованье, заявляя, что у них нет ни единого каролюса, я ответил им очень просто: «Вы сами должны о себе заботиться, дураки вы этакие! Четыре улицы сходятся к особняку Ангулем; вы в прекрасном месте. Промышляйте». Они последовали моему совету С тех пор слышно было о ночных ограблениях на улицах Мощеной, Вольных Горожан, Нёв-Сент-Катрин и Портняжной, но мои бездельники больше не говорят о своем жалованье.

— Да, — сказал Людовик XIII, — в один прекрасный день я прикажу повесить ваших бездельников перед дверью вашего особняка.

— Это если вы в милости у кардинала, государь! — отвечал со смехом герцог Ангулемский.

— Будем шпиговать, господа, — раздраженно сказал король.

И он набросился на кусок телятины, протыкая его с такой яростью, как будто его шпиговальная игла была шпагой, а телячье мясо — кардиналом.

— Ах, ей-Богу, Людовик, — сказал л’Анжели, — сдается мне, что на этот раз тебя самого шпигуют!

II. ПОКА КОРОЛЬ ШПИГУЕТ

Вот такие реплики — надо сказать, что его окружение на них не скупилось, — вызывали у короля неистовую злобу против своего министра и заставляли принимать внезапные решения, беспрестанно державшие кардинала в двух шагах от гибели.

Если враги его высокопреосвященства заставали Людовика XIII в одну из таких минут, он принимал вместе с ними самые отчаянные решения без уверенности, что он им последует, и давал самые прекрасные обещания без уверенности, что он их выполнит.

Чувствуя, что желчь, вызванная словами герцога Ангулемского, подступает ему к горлу король, продолжая протыкать кусок телятины, огляделся, решая, на кого бы под благовидным предлогом излить свой гнев. Он увидел двух музыкантов, сидевших на возвышении вроде эстрады один царапал лютню, другой пиликал на виоле с тем же ожесточением, с каким король прокалывал свою телятину. Он заметил одну странность, на которую вначале не обратил внимания: каждый из них был одет лишь наполовину.

У Молинье был камзол, но не было ни штанов, ни чулок.

У Жюстена были штаны и чулки, но не было камзола.

— Ба! — воскликнул Людовик XIII. — Что означает этот маскарад?

— Минутку, — сказал л’Анжели, — ответить должен я.

— Дурак! — крикнул король. — Берегись, не доводи меня до крайности!

Л’Анжели взял у Жоржа шпиговальную иглу и стал в позицию ан-гард, точно в руке у него была шпага.

— При всем при том я тебя боюсь, — сказал он. — Приблизься, если осмелишься.

Л’Анжели имел у Людовика XIII привилегии, каких не было ни у кого. В противоположность другим королям, Людовик XIII не хотел, чтобы его веселили, и его разговоры с л’Анжели, когда они были одни, чаще всего вращались вокруг смерти. Людовик XIII очень любил строить самые фантастические и приводящие в отчаяние предположения по поводу потустороннего «может быть». Л’Анжели сопровождал, а часто и вел его в этом загробном паломничестве. Он был Горацио этого второго принца датского, вероятно, — кто знает? — ищущего, как и первый, убийц своего отца; и разговор Гамлета с могильщиками выглядел игривым по сравнению с диалогами Людовика и л’Анжели.

А в спорах с л’Анжели король обычно в конце концов уступал и сводил все к шутке.

Так было и на этот раз.

— Ну, — сказал Людовик XIII, — изволь объясниться, шут.

— Людовик, раз уж тебя назвали Людовиком С п р а в е д л и в ы м, ибо ты родился под знаком Весов, будь хоть раз достоин своего имени, чтобы мой собрат Ножан не оскорблял тебя, как он только что сделал. Вчера, не знаю уж из-за какого пустяка, ты, король Франции и Наварры, возымел жалкую мысль урезать у этих несчастных половину их жалованья. Но, государь, тот, кто получает половину жалованья, и одеваться может лишь наполовину. А теперь, если ты хочешь свалить на кого-нибудь вину за небрежность в их туалете, затей ссору со мной, ибо это я посоветовал им явиться в таком виде.

— Совет дурака! — сказал король.

— А только такие советы и бывают удачны, — ответил л’Анжели.

— Хорошо, — уступил король, — я их прощаю.

— Благодарите его всемилостивое величество Людовика Справедливого, — сказал л’Анжели.

Оба музыканта поднялись и склонились в почтительном поклоне.

— Хорошо, хорошо! — сказал король. — Достаточно!

Он огляделся, проверял, чем заняты соучастники его забавы.

Денуайе шпиговал зайца, Ла Вьёвиль — фазана, Ножан — филейную часть говядины; Сен-Симон не шпиговал, но держал тарелку с салом; Бассомпьер разговаривал с герцогом де Гизом; Барада играл в бильбоке; герцог Ангулемский, устроившись в кресле, спал или притворялся спящим.

— Что вы там говорите герцогу де Гизу, маршал? Это должно быть интересно, — спросил король.

— Интересно для нас, государь, — отвечал Бассомпьер. — Господин герцог де Гиз ищет со мной ссоры.

— По какому поводу?

— Кажется, господин де Вандом скучает в тюрьме.

— Вот так так! — сказал л’Анжели. — А я думал, что скучают только в Лувре!

— И он мне написал, — продолжал Бассомпьер.

— Вам?

— Вероятно, он думает, что я в фаворе.

— И чего же он хочет, мой брат де Вацдом?

— Чтобы ты прислал ему одного из твоих пажей, — сказал л’Анжели.

— Замолчи, дурак! — прикрикнул король.

— Он хочет выйти из Венсена и отправиться воевать в Италию.

— Ну, горе пьемонтцам, — заметил л’Анжели, — если они покажут ему спину.

— И он вам написал?

— Да, прибавив, что считает эту попытку бесполезной, поскольку я, видимо, принадлежу к клике господина де Гиза.

— Почему он так думает?

— Я же любовник сестры герцога, госпожи де Конти.

— И что же вы ответили?

— Я ответил, что это ничего не значит: я был любовником всех теток герцога и не стал от этого относиться к нему лучше.

— А чем заняты вы, мой кузен д’Ангулем? — спрос король.

— Я вижу сон, государь.

— О чем же?

— О войне в Пьемонте.

— И что же вы видите во сне?

— Я вижу, государь, что ваше величество во главе своих армий лично отправляется в Италию, и что на одной из высочайших вершин Альп его имя вписано между именами Ганнибала и Карла Великого. Что вы скажете о моем сне, государь?

— Что лучше видеть такие сны, нежели бодрствовать подобно другим, — вставил л’Анжели.

— А кто будет следующим за мной в командовании? Мой брат или кардинал? — спросил король.

— Условимся об одном, — сказал л’Анжели, — если это будет твой брат, он станет п о д ч и н я т ь с я тебе, но, если это будет кардинал, он станет к о м а н д о в а т ь тобой.

— Там, где король, — сказал герцог де Гиз, — никто не командует.

— Ну да! — возразил л’Анжели. — Как будто ваш батюшка Меченый не командовал в Париже во времена короля Генриха Третьего!

— Но это для него плохо кончилось, — сказал Бассомпьер.

— Господа, — сказал король, — война в Пьемонте — дело серьезное, и мы с матушкой решили, что оно будет обсуждено в Совете. Вас, маршал, должны были известить о необходимости присутствовать на нем. Кузен д’Ангулем и господин де Гиз, я вас извещаю. Не скрою, что в Совете у королевы многие настроены в пользу Месье.

— Государь, — сказал герцог Ангулемский, — говорю заранее и во всеуслышание, что мой голос будет за господина кардинала: после осады Ла-Рошели было бы великой несправедливостью отнять у него командование ради кого угодно, кроме короля.

— Это ваше мнение? — спросил король.

— Да, государь.

— А вы знаете, что два года назад кардинал хотел посадить вас в Венсен и только я этому помешал?

— Ваше величество были не правы.

— Как это не прав?

— Да, если его высокопреосвященство хотел посадить меня в Венсен, значит, я того заслуживал.

— Бери пример с твоего кузена д’Ангулема, — сказал л’Анжели, — он человек опытный.

— Полагаю, кузен, что, если бы вам предложили командовать армией, вы были бы иного мнения?

— Если бы мой король, кого я чту и кому обязан повиноваться, п р и к а з а л мне командовать армией, я принял бы это назначение. Но если бы он только п р е д л о ж и л мне командование, я уступил бы эту честь его высокопреосвященству со словами: «дайте мне пост такой же, как у господ де Бассомпьера, де Бельгарда, де Гиза, де Креки, и я буду вполне счастлив».

— Черт возьми, господин д’Ангулем, — сказал Бассомпьер, — я не думал, что вы столь скромны.

— Я скромен, когда сужу себя, маршал, и горд, когда сравниваю себя с другими.

— А ты, Людовик, слушай, ты за кого? За кардинала, за Месье или за самого себя? Что до меня, то заявляю: на твоем месте я был бы за Месье.

— Почему, дурак?

— Потому что, проболев все время осады Ла-Рошели, он наверняка захочет взять реванш в Италии. Может быть, теплые страны больше подходят твоему брату, чем холодные.

— Лишь бы там не было слишком жарко, — произнес Барада.

— А, и ты решился заговорить! — сказал король.

— Да, — ответил Барада, — когда у меня есть что сказать, иначе я молчу.

— А почему ты не шпигуешь?

— Да потому, что у меня чистые руки и я не хочу их пачкать; потому, что от меня пахнет хорошо и я не хочу пахнуть плохо.

— Держи, — сказал Людовик XIII, вынимая из кармана флакон, — можешь надушиться этим.

— Что это?

— Померанцевая вода.

— Вы знаете, что я ее ненавижу, вашу померанцевую воду!

Король подошел к Барада и брызнул ему в лицо несколько капель жидкости из флакона.

Но, прежде чем они успели коснуться лица молодого человека, он бросился к королю, вырвал флакон у него из рук и разбил об пол.

— Господа, — спросил король, побледнев, — как бы вы поступили, если бы какой-нибудь паж нанес вам оскорбление, подобное тому, что допустил в отношении меня этот бездельник?

Все промолчали.

Один Бассомпьер, не в силах сдержать свой язык, выпалил:

— Государь, я велел бы его выпороть!

— Ах, вы бы велели меня выпороть, господин маршал! — крикнул Барада вне себя и, несмотря на присутствие короля, обнажил шпагу и кинулся на маршала. Герцог де Гиз и герцог Ангулемский его удержали.

— Господин Барада, — сказал Бассомпьер, — поскольку обнажать шпагу в присутствии короля запрещено под угрозой отсечения кисти руки, вы позволите мне отнестись к этому запрету с должным уважением; но, поскольку вы заслуживаете урока, я вам его дам. Жорж, шпиговальную иглу!

И, взяв иглу из рук конюшего, Бассомпьер произнес:

— Отпустите господина Барада.

Барада отпустили, и он, несмотря на окрики короля, яростно бросился на маршала. Но тот был старым фехтовальщиком, если он не часто обнажал шпагу против врагов, то не раз делал это против друзей, и теперь с отменной ловкостью, не вставал с кресла, парировал удары фаворита, а затем, воспользовавшись первым же случаем, вонзил ему шпиговальную иглу в плечо и оставил там.

— Ну вот, почтеннейший молодой человек, — сказал он, — это будет получше кнута и запомнится дольше.

Увидев кровь, выступившую на рукаве Барада, король вскрикнул.

— Господин де Бассомпьер, — сказал он, — не смейте больше являться мне на глаза.

Маршал взялся за шляпу.

— Государь, — сказал он, — с позволения вашего величества я обжалую этот приговор.

— Где? — спросил король.

— Обращусь к Филиппу Бодрому.

И пока король кричал: «Бувара! Пошлите за Буваром!», Бассомпьер, жестом простившись с герцогом Ангулемским и герцогом де Гизом, пожал плечами и вышел, пробормотав:

— И это сын Генриха Четвертого! Не может быть!..

III. МАГАЗИН ИЛЬДЕФОНСО ЛОПЕСА

Как, вероятно, помнят наши читатели, в отчете Сукарьера кардиналу значилось, что г-жа де Фаржи и испанский посол г-н де Мирабель обменялись записками у ювелира Лопеса.

Но Сукарьер понятия не имел, что ювелир Лопес был душой и телом предан кардиналу, в чем он был весьма заинтересован, ибо в своем двойном качестве магометанина и еврея (одни считали его евреем, другие магометанином) ему с трудом удавалось избегать оскорблений, несмотря на то что он старательно и открыто ежедневно ел свинину, стремясь доказать, что не принадлежит ни к последователям Моисея, ни к последователям Магомета, запрещающим своим приверженцам свиное мясо.

И все-таки однажды ему чуть не пришлось дорого заплатить за глупость некоего докладчика Королевского совета. Лопес был обвинен в том, что во Франции выплачивает пенсии от имени Испании; к нему явился докладчик Королевского совета, проверил его книги и нашел в них запись, по его мнению самую компрометирующую:


«Guadameciles por El Senor de Bassompierrepierre».


Лопес, предупрежденный, что будет обвинен в государственной измене наравне с маршалом, бросился к г-же де Рамбуйе (она вместе с красавицей Жоли была в числе лучших его клиенток) и попросил ее защиты, объясняя, что все его преступление — запись в книге заказов:


«Guadameciles por El Senor de Bassompierrepierre».


Госпожа де Рамбуйе попросила своего супруга спуститься; узнав, в чем дело, он тут же отправился к докладчику, с которым был дружен, и заверил его в невиновности Лопеса.

— И все же, мой дорогой маркиз, дело ясное, — сказал ему докладчик: guadameciles!

Маркиз перебил его.

— Вы говорите по-испански? — спросил он чиновника.

— Нет.

— Вы знаете, что такое guadameciles?

— Нет, но по одному виду слова я догадываюсь, что это нечто ужасное.

— Так вот, дорогой мой, это означает: «Кожа с золотым тиснением для обивки стен — господину де Бассомпьеру».

Докладчик никак не хотел в это поверить. Пришлось послать за испанским словарем, где сам докладчик отыскал перевод столь занимавшего его слова.

В действительности Лопес был мавританского происхождения; когда мавры в 1610 году были изгнаны из Испании, Лопеса послали во Францию, чтобы он защищал интересы беженцев; он обратился к г-ну маркизу де Рамбуйе, говорившему по-испански. Лопес был умный человек. Он посоветовал торговцам сукном одну срочную сделку; она оказалась удачной, и торговцы выделили ему из своей прибыли долю, на которую он не рассчитывал. На эти деньги он купил необработанный алмаз, огранил его и нажился на этом; вскоре к нему стали отовсюду присылать необработанные алмазы как к самому лучшему гранильщику. В результате все лучшие драгоценные украшения того времени проходили через его руки, тем более что ему посчастливилось найти помощника, еще более умелого, чем он сам. Этот человек, согласившийся работать с ним, был настолько ловок, что одним ударом молотка раскалывал алмаз надвое.

Когда встал вопрос об осаде Ла-Рошели, кардинал послал Лопеса в Голландию разместить заказы на постройку кораблей или даже купить готовые. В Амстердаме и Роттердаме он скупил множество всяких вещей, прибывших из Ирака и Китая, и таким образом не просто ввел, но и изобрел торговлю редкостными вещами во Франции.

Поездка в Голландию помогла ему округлить состояние, и, поскольку истинная причина этого путешествия оставалась для всех неизвестной, он смог стать сторонником господина кардинала так, что ни один человек об этом не догадался.

Он тоже заметил совпадение визитов испанского посла и г-жи де Фаржи, а его гранильщик видел переданную записку; таким образом, кардинал получил извещение с двух сторон и, поскольку сведения Лопеса полностью подтверждали то, о чем сообщал Сукарьер, высоко оценил сообразительность последнего.

Кардинал знал также, что королева утром 14-го послала за портшезами для всей своей свиты, словно речь шла не только о визите женщины, собравшейся купить драгоценности, но и о визите королевы, собирающейся продать свое королевство.

Однако 14 декабря около одиннадцати часов утра, почти в тот самый миг, когда г-н де Бассомпьер всадил шпиговальную иглу в дельтовидную мышцу Барада, королева в сопровождении г-жи де Фаржи, Изабеллы де Лотрек, г-жи де Шеврез и своего первого конюшего Патрокла собиралась сойти вниз, как вдруг вошла ее первая горничная г-жа Белье, держа в одной руке клетку с попугаем, накрытую испанской накидкой, а в другой письмо.

— Боже мой, Белье, что вы мне несете? — спросила королева.

— Подарок вашему величеству от ее высочества инфанты Клары Эухении.

— Так это прислано из Брюсселя? — заинтересовалась королева.

— Да, ваше величество, и вот письмо принцессы, сопровождающее подарок.

— Посмотрим сначала это, — сказала с чисто женским любопытством королева, протягивая руку к накидке.

— Нет, нет, — возразила г-жа Белье, пряча клетку за спину, — ваше величество должны сначала прочесть письмо.

— А кто доставил письмо и клетку?

— Мишель Доз, аптекарь вашего величества. Вашему величеству известно, что он наш корреспондент в Бельгии. Вот письмо ее высочества.

Королева взяла письмо, распечатала и прочла:

«Дорогая племянница, посылаю Вам чудесного попугая; если Вы не испугаете его, сняв накидку, он скажет Вам комплименты на пяти различных языках. Это милое маленькое создание очень ласковое и очень верное. У Вас не будет причин на него жаловаться.

Преданная Вам тетка

Клара Эухения.»

— Ах, пусть он говорит, пусть он говорит! — воскликнула королева.

И тут же из-под накидки послышался голосок, произнесший по-французски:

— Королева Анна Австрийская красивее всех государынь на свете.

— Ах, как чудесно! — воскликнула королева. — А теперь, милая птичка, я хотела бы услышать, как вы говорите по-испански.

Не успела королева выразить это пожелание, как попугай сказал:

— Yo quiero, dona Ana, haser por Usted todo para que sus deseos lleguen (я готов сделать все, донья Анна, чтобы сбылись ваши желания).

— Теперь по-итальянски, — сказала королева. Вы мне скажете что-нибудь по-итальянски?

Птица не заставила себя ждать; тот же голос, но уже по-итальянски, произнес:

— Darei la mia vita per la carissima pardona mia (я отдам жизнь за мою возлюбленную госпожу).

Королева радостно захлопала в ладоши.

— А на каких еще языках говорит мой попугай? — спросила она.

— По-английски и по-голландски, ваше величество, — отвечала г-жа Белье.

— По-английски, по-английски! — сказала Анна Австрийская.

И попугай туг же, не дожидаясь новых просьб, выговорил:

— Give me your hand and I shall give you my heart.

— Ах, я не очень хорошо поняла, — огорчилась королева. — Вы знаете английский, милая Изабелла?

— Да, мадам.

— Вы поняли?

— Попугай сказал: «дайте мне вашу руку, и я отдам вам мое сердце».

— О, браво! — воскликнула королева. — И на каком языке, сказали вы, он умеет еще говорить, Белье?

— На голландском, мадам.

— О, как жаль! — сказала королева. — Никто здесь не знает голландского.

— Как, ваше величество? — откликнулась г-жа де Фаржи. — Беренген из Фрисландии, он знает голландский.

— Позовите Беренгена, — распорядилась королева. — Он должен быть в прихожей короля.

Госпожа де Фаржи поспешила привести Беренгена.

Это был высокий и красивый малый, рыжебородый блондин, полуголландец, полунемец, однако воспитывавшийся во Франции и очень любимый королем, которому он был чрезвычайно предан.

Госпожа де Фаржи тащила его за рукав: он не знал, чего от него хотят, и, верный приказу, лишь по специальному распоряжению королевы покинул свой пост в передней.

Но попугай был очень умен; увидев входившего Беренгена, он понял, что можно говорить по-голландски, и, не дожидаясь, чтобы у него попросили пятый комплимент, произнес:

— Och mijne welbeminde Konigin, ik bemin u, maar ik bemin u meer in hollands, och mijne liefste geboortetaal.

— Ого! — воскликнул в изумлении Беренген. — Этот попугай говорит по-голландски, словно он из Амстердама.

— А что он мне сказал? Будьте любезны перевести, господин Беренген, — спросила королева.

— Он сказал вашему величеству: «О, моя возлюбленная королева, я люблю вас, но еще больше я люблю вас на голландском, моем милом родном языке».

— Отлично! — произнесла королева. — Теперь можно на него посмотреть, я не сомневаюсь, что он столь же красив, сколь и образован.

С этими словами она сняла накидку и (о чем начала уже догадываться) обнаружила в клетке вместо попугая хорошенькую крохотную карлицу, не более двух футов роста, во фризском костюме, сделавшую ее величеству изящный реверанс.

Затем она вышла из клетки через дверцу, достаточно высокую, чтобы ей не надо было нагибаться, и сделала второй реверанс, еще более грациозный, чем первый.

Королева взяла ее на руки и расцеловала как ребенка — и в самом деле, хотя карлице исполнилось уже пятнадцать лет, она была не больше двухлетней девочки.

В это мгновение в коридорах послышались крики:

— Господин Первый! Господин Первый!

Мы помним, что, согласно придворному этикету, так называли первого камердинера короля.

Беренгену нечего больше было делать у королевы, и он поспешно вышел и наткнулся в дверях на искавшего его второго камердинера.

Пока дверь была открыта, королева услышала торопливые фразы:

— Что случилось?

— Король зовет господина Бувара.

— Боже мой! — воскликнула королева. — Не случилось ли какого-то несчастья с его величеством?

И она вышла, чтобы справиться, но увидела лишь спины двух камердинеров, убегавших в противоположных направлениях.

Пришли доложить королеве, что портшезы готовы.

— О, я же не могу покинуть дворец, — сказала она, — не узнав, что случилось у короля.

— А почему бы вашему величеству не пойти туда? — спросила мадемуазель де Лотрек.

— Я не смею, — сказала королева, — король не звал меня.

— Непонятная страна, — прошептала Изабелла, — где жена, беспокоясь, не смеет справиться о муже.

— Хотите, я схожу узнаю? — предложила г-жа де Фаржи.

— А если король рассердится?

— Полно, не съест же он меня, ваш король Людовик Тринадцатый.

И, подойдя к королеве, г-жа де Фаржи шепнула:

— Лишь бы мне на миг его увидеть — и вы будете знать, что с ним.

И в три прыжка она выбежала из комнаты.

Через пять минут она вернулась, хохоча во все горло.

Королева перевела дух.

— Кажется, ничего серьезного, — сказала она.

— Напротив, все очень серьезно: была дуэль.

— Дуэль? — переспросила королева.

— Да, притом в присутствии короля.

— И кто же на это осмелился?

— Господин де Бассомпьер и господин Барада. Господин Барада ранен.

— Ударом шпаги?

— Нет, ударом шпиговальной иглы.

И г-жа де Фаржи, ставшая было серьезной, вновь разразилась присущим ее веселой натуре громким смехом, звуки которого падали подобно жемчужным четкам.

— Теперь, когда мы обо всем извещены, сударыни, — сказала королева, — не думаю, чтобы это происшествие помешало нашему визиту к сеньору Лопесу.

И поскольку Барада при всей своей красоте не вызывал большой симпатии ни у Анны Австрийской, ни у дам ее свиты, никому не пришло в голову что-либо возразить на предложение королевы.

Карлицу она отдала с рук на руки г-же Белье. У малютки спросили ее имя; оказалось, что ее зовут Гретхен, — это означало одновременно «Маргарита» и «жемчуг».

У подножия большой лестницы Лувра стояли портшезы. Один из них был двухместным. Королева села в него с г-жой де Фаржи и маленькой Гретхен.

Через десять минут они оказались у дома Лопеса, обитавшего на углу улицы Мутон и Гревской площади.

В ту минуту, когда носильщики поставили портшез королевы перед дверью Лопеса, с колпаком в руке стоявшего на пороге, какой-то молодой человек поспешил отворить дверцу и предложить руку ее величеству.

Этот молодой человек был граф де Море.

Кузина Марина записочкой предупредила кузена Жакелино, что королева между одиннадцатью часами и полуднем будет у Лопеса, и граф не преминул туда явиться.

Что было его целью? Приветствовать королеву, пожать руку г-же де Фаржи или обменяться взглядом с Изабеллой? Не беремся ответить; мы можем лишь утверждать, что, поклонившись королеве, проводив ее в магазин и пожав руку г-же де Фаржи, он подбежал ко второму портшезу и предложил руку мадемуазель де Лотрек не менее церемонно, чем королеве.

— Простите меня, мадемуазель, — сказал он Изабелле, — что я не подошел сначала к вам, как того непременно хотело мое сердце; но там, где находится королева, почтению принадлежит первое место даже по сравнению с любовью.

И, подведя девушку к группе, образовавшейся вокруг королевы, он поклонился и сделал шаг назад, не давал Изабелле времени ответить ничем, кроме румянца на лице.

Поведение графа де Море разительно отличалось от поведения других дворян; все три раза, что он оказывался лицом к лицу с Изабеллой, он выказывал ей такое уважение и такую любовь, что каждая из этих встреч не могла не оставить следа в сердце девушки; неподвижная и задумчивая, она стояла в уголке магазина Лопеса, меньше всего на свете думал о разложенных перед ней богатствах.

Войдя, королева осмотрелась, отыскивая взглядом испанского посла, и увидела, что он разговаривает с гранильщиком, у которого, похоже, хочет узнать цену нескольких украшений.

Она же привезла Лопесу великолепную нитку жемчуга, где некоторые жемчужины умерли и нуждались в замене.

Но цена восьми — десяти недостающих жемчужин была столь высока, что королева не знала, соглашаться ли; тут к ней подошла г-жа де Фаржи: разговаривал с графом де Море, она одним ухом слушала Антуана де Бурбона, а другим королеву.

— У вашего величества какое-то затруднение? — спросила она.

— Вот видите, дорогая, — сказала королева, — сначала я хотела купить это прекрасное распятие, но этот еврей Лопес не отдает его меньше чем за тысячу пистолей.

— Ах, Лопес, — сказала г-жа де Фаржи, — это неразумно: продавать копию за тысячу пистолей, когда вы продали оригинал за тридцать сребренников.

— Прежде всего, — возразил Лопес, — я не еврей, а мусульманин.

— Еврей или мусульманин, — сказала г-жа де Фаржи, — все едино.

— А потом, — продолжала королева, — мне понадобилась дюжина жемчужин, чтобы обновить мое колье, а он хочет мне их продать по пятьдесят пистолей за штуку.

— И это единственно, что вас затрудняет? — спросила г-жа де Фаржи. — Я знаю, где взять эти семьсот пистолей.

— Где же, милая? — спросила королева.

— Да в карманах этого толстого черного человека, что стоит вон там у всех этих индийских тканей и торгуется.

— Но это же Партичелли!

— Нет, не будем смешивать: это господин д’Эмери.

— Но разве Партичелли и д’Эмери не одно и то же?

— Для всех, мадам, только не для короля.

— Не понимаю.

— Как! Вы не знаете, что, когда кардинал назначил его под именем господина д’Эмери хранителем королевского серебра, король сказал: «Хорошо, я согласен! И, господин кардинал, назначьте этого д’Эмери как можно скорее». — «Почему?» — спросил удивленный кардинал. «Потому что мне сказали, что на это место претендовал мошенник Партичелли». — «Партичелли повешен», — ответил кардинал. — «Ах, я очень рад, — сказал король, — это был отъявленный вор».

— И что из этого следует? — спросила королева, ничего не понимая.

— Из этого следует, — сказал г-жа де Фаржи, — что мне достаточно сказать слово на ушко господину д’Эмери, и господин д’Эмери тут же даст вам семьсот пистолей.

— А как я с ним рассчитаюсь?

— Очень просто: вы не скажете королю, что д’Эмери и Партичелли — одно лицо.

И она поспешила к д’Эмери; тот не видел королевы, будучи поглощен своими тканями, к тому же у него вообще было плохое зрение, но как только он узнал, что она здесь, и в особенности после того как г-жа де Фаржи шепнула ему слово на ушко, прибежал со всей скоростью, какую позволяли ему короткие ножки и толстый живот.

— Ах, мадам, — сказала г-жа де Фаржи, — благодарите господина Партичелли!

— Д’Эмери, — поправил приверженец королевы.

— За что, Боже мой? — спросила королева.

— Едва узнав о вашем затруднении, господин Партичелли…

— Д’Эмери, д’Эмери, — повторял хранитель королевского серебра.

— … предложил открыть вашему величеству кредит у Лопеса на двадцать тысяч ливров.

— Двадцать тысяч ливров! воскликнул толстяк. — Дьявол!

— Вы хотите назвать большую сумму, полагая, что этого окажется недостаточно для великой королевы, господин Партичелли?

— Д’Эмери, д’Эмери, д’Эмери! — повторял тот в отчаянии. — Я чрезвычайно счастлив быть полезным ее величеству, но, во имя неба, зовите меня д’Эмери.

— Да, правда, — сказала г-жа де Фаржи, — Партичелли — это имя повешенного.

— Благодарю, господин д’Эмери, — сказала королева, — вы действительно оказали мне большую услугу.

— Это я обязан вашему величеству; однако я буду вам весьма признателен, если вы попросите госпожу де Фаржи, которая все время ошибается, не называть меня больше Партичелли.

— Договорились, господин д’Эмери, договорились; однако скажите господину Лопесу, что королева может взять у него драгоценностей на двадцать тысяч ливров, и что он будет иметь дело только с вами.

— Сию минуту; но мы условились, не правда ли: больше не будет никаких Партичелли?

— Не будет, господин д’Эмери! Не будет, господин д’Эмери! Не будет, господин д’Эмери! — отвечала г-жа де Фаржи, сопровождая этого «повешенного» к Лопесу.

Тем временем королева и испанский посол обменялись быстрыми взглядами и незаметно подошли ближе друг к другу Граф де Море, опершись о колонну, смотрел на Изабеллу де Лотрек; та делала вид, будто играет с карлицей и разговаривает с г-жой Белье, но следует сказать, что, чувствуя на себе огненный взгляд Антуана де Бурбона, она была далека и от игры и от разговора. Госпожа де Фаржи следила за тем, чтобы королеве был открыт кредит именно на двадцать тысяч ливров; д’Эмери и Лопес обсуждали условия этого кредита — в общем, каждый был занят своими делами и никто не думал о делах посла и королевы, а те, постепенно подходя друг к другу все ближе, в конце концов оказались рядом.

После краткого обмена вежливыми фразами разговор сразу перешел к интересным темам.

— Ваше величество получили письмо от дона Гонсалеса?

— Да, через графа де Море.

— Вы прочли не только строки видимые, написанные губернатором Милана…

— … но и строки невидимые, написанные моим братом.

— И ваше величество обдумали данный вам совет?

Королева, покраснев, опустила глаза.

— Мадам, — сказал посол, — существует государственная необходимость — перед ней склоняются самые высокие головы и смиряются самые суровые добродетели. Если король умрет…

— Избави нас Боже от такого несчастья, сударь!

— И все-таки, если король умрет, что будет с Вами?

— Это решит Господь.

— Не надо все оставлять на Господнее решение, мадам. Вы сколько-нибудь верите слову Месье?

— Ничуть: это негодяй!

— Вас отошлют обратно в Испанию или заточат в какой-нибудь французский монастырь.

— Я не скрываю от себя, что меня может ждать такая участь.

— Рассчитываете ли вы на какую-либо поддержку свекрови?

— Ни в малейшей степени: она делает вид, что любит меня, а в глубине души ненавидит.

— Вот видите; тогда как если ваше величество будет беременной к моменту смерти короля, все склонятся к ногам регентши.

— Я это знаю, сударь.

— И что же?

Королева вздохнула.

— Я никого не люблю, — прошептала она.

— Вы хотите сказать, что все еще любите кого-то, кого, к сожалению, любить бесполезно.

Анна Австрийская отерла слезу.

— Лопес смотрит на нас, мадам, — сказал посол. — Я не так доверяю этому Лопесу, как вы. Расстанемся, но прежде дайте мне одно обещание.

— Какое, сударь?

— Я прошу об этом от имени вашего августейшего брата, во имя покоя Франции и Испании.

— Что я должна пообещать вам, сударь?

— Что в серьезных обстоятельствах, предвидимых нами, вы закроете глаза и будете слушаться госпожу де Фаржи.

— Королева обещает вам это, сударь, — сказала г-жа де Фаржи, вставая между королевой и послом, — а я беру на себя обязательство от имени ее величества.

Затем она тихонько добавила:

— Лопес на вас смотрит, а гранильщик вас слушает.

— Сударыня, — громко сказала королева, — скоро два часа пополудни, надо возвращаться в Лувр: пора обедать и, главное, надо узнать о самочувствии бедного господина Барада!

IV. СОВЕТЫ Л’АНЖЕЛИ

Король Людовик XIII вначале, как мы видели, был оскорблен дерзостью своего фаворита, который вырвал у него из рук флакон с померанцевой водой, предложенный ем чтобы он подушился, и бросил его на пол; но едва он увидел, что из раны, нанесенной г-ном де Бассомпьером, течет драгоценная кровь его любимца, как весь его гнев обратился в страдание; он опрометью бросился к пажу, вытащил у него из плеча застрявшую там шпиговальную иглу и, несмотря на сопротивление Барада, сопротивление, порожденное не почтением, а страхом, — хотел, ссылаясь на свои познания в медицине, сам перевязать ему рану.

Но доброта Людовика XIII по отношению к своему фавориту — доброта или скорее слабость, напоминавшая ту, что испытывал Генрих III к своим миньонам, — превратила Барада в испорченного ребенка.

Он отталкивал короля, отталкивал всех, заявляя, что не забудет нанесенного ему оскорбления и участия, какое принял король в этом оскорблении; он будет удовлетворен лишь в том случае, если маршала де Бассомпьера посадят в Бастилию либо король разрешит публичную дуэль вроде той, что прославила царствование Генриха II и окончилась смертью де Ла Шатеньре.

Король пытался его успокоить; однако Барада простил бы удар шпагой — более того, удар шпагой, полученный от маршала де Бассомпьера, вызвал бы у него известную гордость, — но он не мог простить удара шпиговальной иглой. Все было бесполезно, ультиматум раненого оставался прежним: дуэль по закону в присутствии короля и всего двора либо заточение маршала в Бастилию.

С этим Барада удалился в свою комнату не менее величественно, чем Ахилл в свой шатер, после того как Агамемнон отказался вернуть ему прекрасную Брисеиду.

Это происшествие вызвало некоторое замешательство у шпиговальщиков и даже у тех, кто не шпиговал. Герцог де Гиз и герцог Ангулемский первыми решили, что они лишние в этой семейной сцене; надев шляпы, они направились к двери и вышли вместе.

Когда они переступили порог и дверь за ними затворилась, герцог де Гиз остановился и, глядя на герцога Ангулемского, спросил:

— Ну, что вы об этом скажете?

Герцог пожал плечами:

— Скажу, что мой бедный, столь оклеветанный король Генрих Третий, в конечном счете, не был в таком отчаянии из-за смерти Келюса, Шомберга и Можирона, как наш добрый король Людовик Тринадцатый из-за царапины господина Барада.

— Возможно ли, чтобы сын так мало походил на отца, — пробормотал герцог де Гиз, покосившись на дверь, словно хотел сквозь нее увидеть, что происходит в комнате, откуда они вышли. — должен по чести признаться, что мне больше нравился король Генрих Четвертый, хоть в глубине души он и остался гугенотом.

— Ну, вы так говорите, потому что Генрих Четвертый умер; при жизни вы его терпеть не могли.

— Он причинил достаточно зла нашей семье, и нам не с чего быть в числе его лучших друзей.

— Это я допускаю, — сказал герцог Ангулемский, — но чего я не могу допустить, так это непременного сходства, какое вы пытаетесь найти между детьми и мужьями их матерей; знаете ли вы, что далеко не всем дано им наслаждаться? Да начнем хотя бы с вас, дорогой мой герцог, — и герцог Ангулемский ласково оперся об руку собеседника, ставя ногу на ступеньку лестницы, — если начать с вас, то я, имевший честь знать мужа вашей матушки и имеющий счастье знать вас, отважусь сказать разумеется, без малейшего злословия, — что между вами и ним нет ни малейшего сходства.

— Дорогой герцог, дорогой герцог! — пробормотал г-н де Гиз, не зная, а вернее, слишком хорошо зная, куда может завести его такой насмешливый собеседник, как герцог Ангулемский, если он будет продолжать.

— Нет, нет, — настаивал тот с добродушным видом; он так превосходно умел его на себя напускать, что никогда нельзя было понять, насмехается он или говорит серьезно, — ни малейшего, и это видно, черт побери! Мы все, исключая вас, помним вашего бедного покойного отца. Он был высок ростом — вы нет; у него был орлиный нос — у вас курносый; у него были черные глаза — у вас серые.

— Почему бы вам не сказать еще, что у него на щеке был шрам, а у меня нет?

— Потому что у вас не может быть того, что можно получить только на войне — вы же огня не видели.

— Как это я не видел огня? — воскликнул герцог де Гиз. — А в Ла-Рошели?

— Да, правда, я и забыл: огонь охватил ваш корабль!

— Герцог, — сказал г-н де Гиз, высвобождая свою руку из руки герцога Ангулемского, — мне кажется, что вы в плохом настроении и будет лучше, если мы расстанемся.

— Я в плохом настроении? Что я вам такого сказал? Надеюсь, ничего неприятного, а если и сказал, то ненамеренно. Люди бывают похожи на кого угодно, вы понимаете, это дело случая. Разве я, например, похож на моего отца Карла Девятого, рыжеволосого и краснолицего? Не стоит из-за этого огорчаться; любой человек на кого-нибудь похож. Вот хоть наш король, например: он похож на кузена королевы-матери, приехавшего вместе с ней во Францию, на герцога Браччано, вы его помните? Да, да, на Вирджинио Орсини. А Месье, в свою очередь, похож на маршала д’Анкра как две капли воды; а знаете, на кого вы сами похожи?

— Нет, и это меня ничуть не заботит.

— Правда, вы не могли его знать, ибо он был убит вашим дядей де Майенном за полгода до вашего рождения. Так вот, вы до удивления похожи на господина графа де Сен-Мегрена. Разве вам об этом не говорили?

— Говорили, причем меня это сердило, предупреждаю вас, дорогой герцог.

— Потому что вам это говорили по злобе, а не так бесхитростно, как я. Разве я сердился недавно, когда господин де Бассомпьер сказал, что я делаю фальшивые деньги? Но вы в плохом настроении — вы, а не я, — поэтому я вас покидаю.

— И думаю, хорошо делаете, — сказал г-н де Гиз, направляясь к улице Сухого дерева, ведущей на улице Сент-Оноре.

Ускорив шаги, он поспешил удалиться от своего язвительного собеседника; тот постоял с минуту на месте с удивленным видом человека, не понимающего, откуда берется у других обидчивость, если сам он (ставя себе это в заслугу) ею не обладает.

Затем он направился к Новому мосту, надеясь найти в этом людном месте какую-нибудь другую жертву для маленькой пытки, начатой им над герцогом де Гизом.

Тем временем другие придворные мало-помалу скрылись, и король остался наедине с л’Анжели.

Тот, не желая упускать такой прекрасный случай разыграть свою шутовскую роль, встал перед королем (тот сидел, печально опустив голову и глядя в пол).

— Ох! — произнес л’Анжели и тяжело вздохнул.

Людовик поднял голову.

— Ну? — спросил он тоном человека, ждущего, что собеседник будет одного с ним мнения.

— Ну? — повторил л’Анжели таким же жалобным тоном.

— Что ты скажешь о господине де Бассомпьере?

— Скажу, — отвечал л’Анжели, придав своему тону оттенок насмешливого восхищения, — что он прелестно обращается со шпиговальной иглой: наверно, в молодости был поваром.

В мрачном взгляде Людовика XIII сверкнула молния.

— Л’Анжели, — сказал он, — я запрещаю тебе шутить над несчастным случаем с господином Барада.

Лицо л’Анжели приняло выражение глубочайшей скорби.

— Двор наденет траур? — спросил он.

— Еще одно слово, шут, — сказал король, встав и топнув ногой, — и я велю отхлестать тебя до крови.

И он стал в волнении ходить по комнате.

— Отлично, — сказал л’Анжели и, словно для того чтобы укрыть уязвимую часть тела, уселся в кресло, с которого встал король, — вот я и стал мальчиком для битья при господах пажах его величества: если они в чем-то провинятся, пороть будут меня. Ах, мой собрат Ножан был прав: тебя не напрасно называют Людовиком Справедливым, черт возьми!

— Все равно, — сказал Людовик XIII, не отвечая на насмешки шута, ибо не знал, что ответить, — я отомщу господину де Бассомпьеру.

— Тебе не рассказывали историю про некую змею, что хотела сгрызть напильник и сточила на этом все зубы?

— Что ты хочешь сказать своей притчей?

— Я хочу сказать, сын мой, что, хоть ты и король, ты так же не властен губить своих врагов, как спасать своих друзей. Это дело нашего министра Ришелье. Тебя при жизни называют Справедливым, но очень может статься, что его назовут Справедливым после смерти.

— Его?

— Ты не находишь, Людовик? А я нахожу Вот, к примеру, он приходит к тебе и говорит: «Государь, в то время как я пекусь о вашей безопасности и о славе Франции, ваш брат плетет заговоры против меня, то есть против вас. Он собирался напроситься со всей свитой ко мне на обед в моем замке Флёри, и, пока мы находились бы за столом, господин де Шале должен был проткнуть меня шпагой; вот доказательства; впрочем, допросите вашего брата, он вам это скажет». Ты допрашиваешь брата. Он, как всегда, трусит, бросается тебе в ноги и рассказывает все. Ах, это преступление, государственная измена, и за нее по праву голова должна слететь на эшафоте. Однако, когда ты придешь к господину де Ришелье и скажешь:

«Кардинал, я шпиговал. Барада не шпиговал. Я хотел заставить его шпиговать и, когда он отказался, брызнул ему в лицо померанцевой водой. Он безо всякого уважения к моему величеству вырвал флакон у меня из рук и разбил его об пол. Тогда я спросил, чего заслуживает паж, позволяющий себе так оскорблять своего короля. Маршал де Бассомпьер, как человек рассудительный, ответил: „Порки, государь“. Тогда господин Барада выхватил шпагу и бросился на господина де Бассомпьера; тот из почтения ко мне не мог обнажить свою и ограничился тем, что, взяв из рук Жоржа шпиговальную иглу, всадил ее в руку господина Барада. Поэтому я требую, чтобы господин де Бассомпьер был посажен в Бастилию». Твой министр — я его поддерживаю против всех и даже против тебя, — твой министр, являющийся воплощенной справедливостью, ответит: «Но прав господин де Бассомпьер, а вовсе не ваш паж, которого я не пошлю в Бастилию, ибо посылаю туда лишь принцев и вельмож, а велю выпороть за то, что он вырвал флакон у вас из рук, и поставить к позорному столбу за то, что он обнажил шпагу перед вами, с кем я, ваш министр, самый значительный человек во Франции, не считая или даже считая вас, разговариваю, понизив голос и склонив голову». Что ты ответишь своему министру?

— Я люблю Барада и ненавижу господина де Ришелье — вот всё, что я могу тебе сказать.

— Как хочешь, но это двойная ошибка. Ты ненавидишь великого человека, делающего все, чтобы возвеличить тебя, и любишь маленького бездельника, не способного ни посоветовать тебе преступление, как де Люинь, ни совершить его, как Шале.

— Разве ты не слышал, что он требует открытого поединка? В истории нашей монархии есть такой пример: поединок Жарнака и Ла Шатеньре при короле Генрихе Втором.

— Прекрасно! Но ты забываешь, что с тех пор прошло семьдесят пять лет, что Жарнак и Ла Шатеньре были вельможами и могли обнажить оружие друг против друга, что Франция переживала еще рыцарские времена и что, наконец, не было эдиктов против дуэлей — эдиктов, из-за которых недавно слетела на Гревской площади голова Бутвиля, одного из Монморанси. Попроси господина де Ришелье разрешить господину Барада, королевскому пажу, поединок с господином де Бассомпьером, маршалом Франции, генерал-полковником швейцарцев, — и ты увидишь, как он тебя встретит!

— Но надо, чтобы бедный Барада получил какое-то удовлетворение, иначе он сделает то, что обещал.

— И что же он сделает?

— Останется у себя дома!

— И ты думаешь, что из-за этого земля перестанет вращаться, ведь господин Галилей утверждает, что она вращается? Нет, господин Барада — фат, неблагодарный, как другие, и он тебе надоест, как другие; что касается меня, то, будь я на твоем месте, я бы знал, что мне делать.

— И что бы ты сделал? В конце концов, л’Анжели, я должен признать, что ты даешь мне порой хорошие советы.

— Ты можешь даже сказать, что я единственный, кто тебе их дает.

— А кардинал, о ком ты только что говорил?

— Ты их у него не просишь, вот он и не может тебе их дать.

— Послушай, л’Анжели, так что бы сделал ты на моем месте?

— Ты так несчастлив в фаворитах, что я бы попробовал фаворитку.

Людовик XIII сделал жест, выражающий нечто среднее между целомудрием и отвращением.

— Клянусь тебе, сын мой, — сказал шуг, — ты не знаешь, от чего отказываешься. Не стоит так категорически презирать женщин: в них есть и кое-что хорошее.

— Во всяком случае, не при дворе.

— Почему не при дворе?

— Они так распутны, что я их стыжусь.

— Но, сын мой, надеюсь, ты говоришь это не о госпоже де Шеврез?

— Как бы не так! Нашел кого назвать, госпожу де Шеврез!

— Вот тебе на! — сказал л’Анжели с самым наивным видом. — А я считал ее благонравной.

— Ну, так спроси у милорда Рича, спроси у Шатонёфа, спроси у старого турского архиепископа Бертрана де Шо, в чьих бумагах нашли разорванный ордер на двадцать пять ливров, подписанный госпожой де Шеврез.

— Да, правда, я вспоминаю даже, что в ту пору по настоянию королевы — она ни в чем не могла отказать своей фаворитке, так же как ты ни в чем не можешь отказать своему фавориту — ты добивался для этого достойного архиепископа кардинальской шапки, и тебе в ней было отказано, так что бедняга всюду говорил: «Если бы король был в милости, я бы стал кардиналом; но три любовника, в том числе один архиепископ, не так много для женщины, имевшей к двадцати пяти годам только двух мужей».

— О, мы не дошли еще до конца списка! Спроси у князя де Марсильяка, спроси у ее верного рыцаря Оратио, спроси…

— Нет, — сказал л’Анжели, — признаюсь, я слишком ленив, чтобы обращаться за сведениями ко всем этим людям. Лучше я назову другую. Вот госпожа де Фаржи. Ты не можешь сказать, что она не весталка.

— Да ты издеваешься, шут! А де Креки? А Крамай? А хранитель печатей Марийяк? Разве ты не знаешь знаменитую латинскую рифмованную прозу:

Fargis, dic mihi, sodes,

Quantas commisisti sordes

Inter Primas, adque Laudas

Quando…

Фаржи, поведай, окажи любезность,

Как влипла ты в такую мерзость

Среди молитв и днем и ночью,

Когда…

Король резко остановился.

— Нет, честное слово, я ее не знал, — сказал л’Анжели, — спой же куплет до конца, это меня развлечет.

— Я не решусь, — ответил Людовик, краснея. — Там есть слова, какие целомудренные уста не могут повторить.

— Но это не мешает тебе знать текст наизусть, лицемер! Однако продолжим. Послушай, а что ты скажешь о принцессе де Конти? Она в несколько зрелом возрасте, но тем больше у нее опыта.

— После того, что сказал о ней Бассомпьер, это было бы безрассудно! А после того, что она сама говорит о себе, это было бы просто глупо!

— Я слышал, что сказал маршал, но не знаю, что сказала она сама. Расскажи, сын мой, ты так хорошо рассказываешь, во всяком случае, игривые анекдоты.

— Так вот, она сказала своему брату, который вечно играет и никогда не выигрывает: «Не играйте больше, брат мой». А он ответил: «Я перестану играть, сестра моя, когда вы перестанете заниматься любовью». — «Ах, злюка!» — сказала она в ответ. К тому же совесть не позволяет мне говорить о любви с замужней женщиной.

— Теперь я понимаю, почему ты не говоришь о любви с королевой. Ну, перейдем к девицам. Послушай, что ты скажешь о прелестной Изабелле де Лотрек? Уж ее-то ты в отсутствии благонравия не упрекнешь.

Людовик XIII покраснел до ушей.

— Ага! — воскликнул лАнжели. — Кажется, я случайно попал в точку?

— Нет, я не могу ничего сказать против добродетели мадемуазель де Лотрек, — сказал Людовик XIII, и в голосе его явно слышалась легкая дрожь.

— А против ее красоты?

— Еще меньше.

— А против ее ума?

— Она очаровательна, но…

— Что «но»?

— Не знаю, должен ли я тебе это говорить, л’Анжели, но…

— Ну же, говори!

— … но мне показалось, что она не испытывает ко мне большой симпатии.

— Полно, сын мой, ты заблуждаешься на свой счет, и скромность тебя губит.

— Но если я тебя послушаюсь, что скажет королева?

— Если будет необходимо, чтобы кто-то держал мадемуазель де Лотрек за руки, королева этим займется, хотя бы ради того, чтобы увидеть, что прекратились все эти гадости с пажами и конюшими.

— Но Барада…

— Барада будет ревнив, как тигр, и попытается заколоть мадемуазель де Лотрек кинжалом. Но мы ее предупредим, и она наденет кирасу, как Жанна д’Арк. Во всяком случае, попробуй!

— Но если Барада, вместо того чтобы вернуться ко мне, совсем рассердится?

— Что ж, у тебя останется Сен-Симон.

— Славный малый, — сказал король, — и единственный, кто на охоте умеет чисто протрубить в рог.

— Ну, вот видишь, ты уже наполовину утешился.

— Что я должен делать, л’Анжели?

— Следовать советам моим и господина де Ришелье; с таким шутом, как я, и таким министром, как он, ты через полгода станешь первым государем Европы.

— Ну что ж, — сказал Людовик со вздохом, — я попробую.

— И когда же? — спросил л’Анжели.

— С сегодняшнего вечера.

— Хорошо; будь мужчиной сегодня вечером — и завтра ты будешь королем.

V. ИСПОВЕДЬ

На следующий день, после того как король Людовик XIII по совету своего шута л’Анжели решился заставить г-на Барада ревновать, кардинал де Ришелье послал Кавуа в особняк Монморанси со следующим письмом:

Господин герцог,

разрешите мне воспользоваться одной из привилегий моей должности министра, чтобы выразить большое желание Вас видеть и серьезно переговорить с Вами как с одним из выдающихся военачальников предстоящей кампании. Позвольте также высказать пожелание, чтобы встреча состоялась в моем доме на Королевской площади, рядом с Вашим особняком, и просить Вас прийти пешком, без свиты, дабы эта встреча, каковая, надеюсь, Вас полностью удовлетворит, осталась в тайне. Если девять часов утра будут для Вас подходящим временем, то меня оно тоже устроит.

Вы можете взять с собой, если сочтете это удобным, и если он согласится оказать мне ту же честь, что и Вы, Вашего юного друга графа де Море, относительно коего у меня есть планы, достойные его имени и происхождения.

С самым искренним уважением остаюсь, господин герцог, Вашим преданнейшим слугой.

Арман, кардинал де Ришелье.

Через четверть часа, после того как ему было дано это поручение, Кавуа вернулся с ответом герцога. Господин де Монморанси встретил гонца наилучшим образом и просил передать кардиналу, что с благодарностью принимает приглашение и будет у него в назначенное время вместе с графом де Море.

Кардинал, по-видимому вполне удовлетворенный ответом, спросил у Кавуа, как поживает его жена, и, с удовольствием услышав, что, поскольку он постарался за последние восемь — десять дней задержать Кавуа в доме на Королевской площади всего на две ночи, в семействе царит безмятежная ясность, принялся за обычную работу.

Вечером кардинал послал отца Жозефа справиться о самочувствии раненого Латиля. Тот поправлялся, но еще не покидал своей комнаты.

На рассвете следующего дня кардинал, как обычно, спустился к себе в кабинет; но как ни рано он встал, его уже ждали: камердинер доложил, что десять минут назад явилась дама под вуалью, сказавшая, что назовет свое имя только кардиналу; она находится в передней.

В полиции кардинала было множество различных лиц; думая, что речь идет о ком-то из его агентов или, вернее, агенток, он не стал строить догадки, кто это, и приказал своему камердинеру Гийемо впустить особу, желающую с ним переговорить, и проследить, чтобы никто не прерывал его беседы с незнакомкой; если же ему нужно будет о чем-то распорядиться, он позвонит.

Бросив взгляд на часы, он убедился, что до прихода г-на де Монморанси остается больше часа, и, решив, что часа ему хватит, чтобы выпроводить эту даму, не счел нужным отдать дополнительные распоряжения.

Через пять минут вошел Гийемо, сопровождая особу, о которой он докладывал.

Она остановилась возле двери. Кардинал сделал знак Гийемо; тот вышел, оставив его наедине с дамой.

Она сделала три-четыре шага от двери; кардинал с первого взгляда увидел, что она молода и принадлежит к высшему обществу.

Вуаль, закрывавшая ее лицо, не помешала ему заметить, что посетительница очень испугана, и он сказал:

— Сударыня, вы желали, чтобы я вас принял; я слушаю, говорите.

И он сделал ей знак подойти ближе.

Дама сделала шаг, но, чувствуя, что ноги у нее подкашиваются, оперлась рукой о спинку стула; другую руку она прижала к груди, пытаясь унять сердцебиение.

Ее слегка откинутая назад голова свидетельствовала о спазме, вызванном то ли волнением, то ли страхом.

Кардинал был слишком хорошим наблюдателем, чтобы не понять этих признаков.

— Сударыня, — сказал он, улыбаясь, — судя по ужасу, какой я вам внушаю, можно подумать, что вы пришли ко мне от имени моих врагов. Но успокойтесь: даже если вы пришли от их имени, оказавшись у меня, вы здесь царица, словно голубка в ковчеге.

— Может быть, я и в самом деле пришла из лагеря ваших врагов, монсеньер, но я спаслась оттуда бегством, чтобы просить поддержки одновременно у священника и министра: священника умоляю выслушать мою исповедь, к министру взываю о защите.

И незнакомка молитвенно сложила руки.

— Мне не составит труда выслушать вашу исповедь, даже если вы останетесь для меня незнакомкой, но мне трудно будет защитить вас, не зная, кто вы.

— С той минуты, как вы, монсеньер, пообещали выслушать мою исповедь, у меня нет никакой причины скрывать свое имя, ибо исповедь наложит на ваши уста священную печать.

— Что ж, — сказал кардинал, садясь, — подойдите сюда, дочь моя, и прошу вас испытывать ко мне двойное доверие, ибо вы обращаетесь ко мне и как к священнику и как к министру.

Молодая женщина приблизилась к кардиналу, опустилась на колени и подняла вуаль.

Кардинал следил за ней взглядом с любопытством, Ибо понимал, что имеет дело не с обычной исповедующейся; но когда эта исповедующаяся подняла вуаль, он не смог удержаться от удивленного возгласа:

— Изабелла де Лотрек!

— Да, это я, монсеньер. Могу ли я надеяться, что это ничего не изменит в намерениях вашего высокопреосвященства?

— Можете, дитя мое, — отвечал кардинал, горячо сжав ее рук — можете! Вы дочь одного из лучших слуг Франции, и поэтому я уважаю и люблю его; с тех пор как вы при французском дворе, где я вначале встретил вас с некоторым недоверием, должен сказать, что могу лишь одобрить ваше поведение.

— Благодарю, монсеньер, вы возвращаете мне веру. Я надеялась, что ваша доброта избавит меня от двойной опасности, которой я подвергаюсь.

— Вы хотите меня о чем-то попросить или ждете от меня совета, дитя мое, но не оставайтесь на коленях, садитесь рядом со мной.

— Нет, монсеньер, позвольте мне остаться так, прошу вас. Я хочу, чтобы те признания, что мне предстоит вам сделать, носили характер исповеди, иначе они станут почти доносом, и я не смогу их произнести.

— Поступайте, как считаете нужным, дитя мое, — сказал кардинал. — Боже меня сохрани задеть чувствительность вашей совести, даже если эта чувствительность преувеличена.

— Монсеньер, когда мой отец отбывал в Италию с господином герцогом Неверским, а меня оставляли во Франции, были выставлены два довода этому: во-первых, я могу устать от долгого путешествия и, во-вторых, буду подвергаться опасности в городе, который могут осадить и взять штурмом. К тому же мне предложили место у ее величества, способное удовлетворить желания более честолюбивой девушки, чем я.

— Продолжайте; но скажите, не увидели ли вы вскоре какой-то угрозы для себя в предложенной вам должности?

— Да, монсеньер. Мне показалось, что хотят спекулировать на моей молодости и преданности моей августейшей повелительнице. Король — то ли по своей инициативе, то ли подстрекаемый чьими-то советами, похоже, стал оказывать мне внимание, какого я, разумеется, не заслуживала. Какое-то время почтение мешало мне верно оценить ухаживания его величества, тем более что из-за его робости они не выходили за пределы галантных любезностей; но в один прекрасный день мне показалось, что я должна рассказать королеве о нескольких словах, переданных мне от имени короля. Однако, к моему большому удивлению, королева рассмеялась и сказала: «Это было бы великим счастьем, милое дитя, если бы король смог влюбиться в вас». Я размышляла всю ночь над этими словами, и мне показалось, что мое пребывание при дворе и назначение в штат королевы имело другие цели, чем те, о которых говорили. Назавтра король возобновил свои ухаживания. За неделю он трижды появлялся в кружке королевы, чего раньше не бывало. Но при первом же слове, сказанном мне королем, я сделала реверанс и, сославшись на нездоровье, попросила у королевы позволения удалиться. Причина моего ухода была столь явной, что после этого вечера король не только не разговаривал больше со мной, но даже не приближался ко мне. Что касается королевы Анны, то она, похоже, была весьма недовольна моей щепетильностью; когда я у нее спросила о причинах ее охлаждения ко мне, она ответила: «Я ничего не имею против вас, если не считать сожаления, что вы могли оказать нам услугу и не оказали ее». Королева-мать была со мной еще холоднее.

— Но вы поняли, — спросил кардинал, — какого рода услугу ожидала от вас королева?

— Я смутно догадывалась об этом, монсеньер, скорее по тому, что краска невольно заливала мне лицо, нежели по откровениям моего ума. Однако, поскольку королева, хотя и без прежней благожелательности, была добра ко мне, я, не жалуясь, осталась при ней и оказывала ей все услуги, какие могла. Но вчера, монсеньер, к великому удивлению моему и обеих королев, его величество, уже более двух недель не бывавший в кружке дам, явился, никого не предупредив о своем приходе, и, вопреки обыкновению, с улыбкой на лице, поклонился супруге, поцеловал руку матери и подошел ко мне. С позволения королевы я сидела около нее и встала, увидев короля; но он предложил мне сесть и, играл с карлицей Гретхен — ее прислала своей племяннице инфанта Клара Эухения, заговорил со мной, осведомился о моем здоровье, сообщил, что на ближайшую охоту приглашает обеих королев, и спросил, буду ли я их сопровождать. Внимание, оказываемое королем женщине, было чем-то настолько необычным, что я почувствовала, как все взгляды устремились на меня и лицо мое заливает краска гораздо сильнее, чем раньше. Не знаю, что отвечала я его величеству; вернее, я не отвечала, а бормотала какие-то бессвязные слова. Я хотела встать. Король силой удержал меня. Я, ослабев, упала на стул. Чтобы скрыть свое смятение, я взяла на руки маленькую Гретхен; но она, увидев мое лицо, склоненное к полу, стала громко спрашивать: «А почему вы плачете?» И в самом деле, невольные слезы тихо бежали из моих глаз и струились по щекам. Не знаю, какое значение придал им король, но он пожал мне руку, достал из своей бонбоньерки конфеты и дал их карлице; та, рассмеявшись недобрым смехом, выскользнула из моих рук и отправилась пошептаться с королевой. Оставшись одна, я не решалась ни подняться, ни остаться на месте. Такое состояние не могло длиться долго. Я почувствовала, как кровь шумит у меня в ушах и переполняет виски; мне казалось, что мебель движется, а стены шатаются; чувствуя, что силы меня оставляют и жизнь уходит, я потеряла сознание.

Придя в себя, я увидела, что лежу на своей постели, и возле меня сидит госпожа де Фаржи.

— Госпожа де Фаржи, — повторил кардинал с улыбкой.

— Да, монсеньер.

— Продолжайте, дитя мое.

— Я бы хотела продолжать; но то, что она мне сказала, так странно, ее поздравления, обращенные ко мне, столь унизительны, ее увещания столь необычны, что я не знаю, как пересказать их вашему высокопреосвященству.

— Ну да, — сказал кардинал, — она сказала вам, что король в вас влюблен, не так ли? Она поздравила вас с тем, что вы смогли сделать с его величеством чудо, на какое оказалась неспособна сама королева, и уговаривала вас всячески поддержать эту любовь, чтобы, заняв место фаворита, дующегося на короля, вы смогли благодаря своей преданности послужить политическим интересам моих врагов.

— Ваше имя не упоминалось, монсеньер.

— Да, для первого раза это было бы слишком; но я угадал то, что она вам сказала?

— Слово в слово, монсеньер!

— И что вы ответили?

— Ничего. Я окончательно поняла то, что смутно предчувствовала при первых ухаживаниях короля: из меня хотели сделать инструмент политической борьбы. Вскоре, поскольку я все еще плакала и дрожала, пришла королева; она поцеловала меня, но этот поцелуй, вместо того чтобы утешить меня, заставил сжаться мое сердце и обдал меня холодом. Мне казалось, что какая-то злая тайна скрывается в этом поцелуе, каким супруга, а тем более королева, одаривает ту, которой угрожает любовь ее мужа, — одаривает, чтобы та поощрила эту любовь! Затем, отозвав госпожу де Фаржи в сторону, она о чем-то тихонько поговорила с ней и затем сказала мне: «Покойной ночи, милая Изабелла; подумайте обо всем, что вам скажет Фаржи, и особенно о том, что готова сделать наша признательность в обмен на вашу преданность». Она удалялась к себе в спальню; госпожа де Фаржи осталась. По ее словам, мне осталось одно — примириться с тем, что произошло, то есть уступить любви короля. Она говорила долго — а я ей не отвечала, — пытаясь втолковать мне, что такое любовь короля и сколь малым эта любовь будет довольствоваться. Очевидно, она решила, что убедила меня, ибо, тоже подарив мне поцелуй, удалилась.

Но едва за ней закрылась дверь, как мое решение было принято: отправиться к вам, монсеньер, броситься к вашим ногам и все вам рассказать.

— Но то, что вы мне поведали, дитя мое, — сказал кардинал, — всего лишь рассказ о ваших страхах; эти страхи не грех, не преступление, а наоборот, доказательство вашей невиновности и искренности; я не вижу, почему вы должны говорить об этом на коленях и придавать своему рассказу форму исповеди.

— Дело в том, что я не все сказала вам, монсеньер. Это безразличие или скорее страх, внушаемый мне королем, я испытываю не ко всем, и я колебалась, идти ли к вам, не из-за необходимости сказать вашему высокопреосвященству: «Король меня любит», а из-за необходимости сказать: «Монсеньер, боюсь, что я люблю другого!»

— А разве любить этого другого — преступление?

— Нет, монсеньер, но опасность.

— Опасность? Почему? Ваш возраст — возраст любви, и миссия женщины, определенная природой и обществом, — любить и быть любимой.

— Но не тогда, когда тот, кого, как ей кажется, она любит, выше ее по рангу и происхождению.

— Ваше происхождение, дитя мое, более чем почтенно, и, хотя ваше имя не блещет так же ярко, как сто лет назад, оно еще может сравниться с лучшими именами Франции.

— Монсеньер, монсеньер, не поддерживайте во мне безумную, а главное — опасную надежду.

— Так вы думаете, что тот, кого вы любите, вас не любит?

— Наоборот, монсеньер, я думаю, что он меня любит; это меня и ужасает.

— Вы заметили эту любовь?

— Он мне в ней признался.

— А теперь, когда исповедь закончена, в чем состоит просьба, о которой вы мне говорили?

— Вот моя просьба, монсеньер: эта любовь короля, сколь бы нетребовательна она ни была, станет пятном с того часа, как я ее допущу, и даже с того часа, как я ее отвергну, ибо есть люди, заинтересованные в том, чтобы в эту любовь поверили; а я не хочу хоть на миг быть заподозренной тем, кто меня любит, и кого, как мне кажется, я люблю. Поэтому я прошу, монсеньер, отослать меня к отцу: какова бы ни была опасность там, она будет меньше той, что ждет меня здесь.

— Если бы я имел дело с сердцем менее чистым и менее благородным, чем ваше, я тоже присоединился бы к тем, кто, не задумываясь, хочет опорочить вашу чистоту и разбить ваше сердце, я тоже сказал бы вам: «Позвольте любить себя этому королю, который никогда ничего на свете не любил и, может быть, благодаря вам научится, наконец, любить». Я сказал бы вам: «Притворитесь сообщницей этих женщин, что трудятся ради унижения Франции, и будьте моей союзницей, ибо я желаю ее величия». Но вы не из тех, кому делают такого рода предложения. Вы хотите покинуть Францию — вы ее покинете. Вы хотите вернуться к своему отцу — я дам вам эту возможность.

— О, благодарю! — воскликнула девушка, схватив руку кардинала и целуя ее, прежде чем он успел этому воспротивиться.

— Но дорога может быть опасной.

— По-настоящему бояться, монсеньер, я должна при этом дворе, где мне угрожают таинственные и неведомые опасности, где я постоянно чувствую, как дрожит почва у меня под ногами, где невинность моего сердца и чистота моих мыслей — лишний повод погибнуть. Удалите меня от этих королев-заговорщиц от этих принцев, изображающих любовь, не испытывая ее; от этих придворных, занятых интригами от этих женщин, советующих невозможное как нечто вполне простое и естественное, от этих августейших уст, обещающих за стыд вознаграждение, которое подобает чести и верности, — удалите меня отсюда, монсеньер, и, пока Господь даст мне быть честной и чистой, я буду вам благодарна.

— Я ни в чем не могу отказать той, что просит меня по такому поводу и столь настойчиво. Встаньте; через час все будет если не готово, то, во всяком случае, почти готово для вашего отъезда.

— Вы не отпустите мне грехи, монсеньер?

— Тем, у кого нет грехов, отпущение не нужно.

— Тогда благословите меня; может быть, ваше благословение прогонит смуту из моего сердца.

— Дитя мое, руки, что простер бы над вами я, занятый мирскими делами, были бы менее чисты, чем ваше сердце, какая бы смута его ни посетила. Благословить вас надлежит Богу, а не мне, и я горячо молю, чтобы он заместил своей высшей добротой мою недостаточную любовь.

В это мгновение пробило девять часов. Ришелье подошел к бюро и позвонил.

Появился Гийемо.

— Лица, которых я ожидаю, прибыли? — спросил кардинал.

— Герцог только что вошел в картинную галерею.

— Один или с кем-то?

— С молодым человеком.

— Мадемуазель, — сказал кардинал, — прежде чем дать вам ответ — не скажу окончательный, но подробный, — мне необходимо переговорить с двумя только что прибывшими лицами. Гийемо, проводите мадемуазель де Лотрек к моей племяннице; через полчаса вы зайдете узнать, освободился ли я.

И, почтительно поклонившись мадемуазель де Лотрек, последовавшей за камердинером, он пошел отворить дверь картинной галереи, где прогуливались — правда, всего несколько минут — герцог де Монморанси и граф де Море.

VI. ГЛАВА, В КОТОРОЙ КАРДИНАЛ СОЧИНЯЕТ КОМЕДИЮ БЕЗ ПОМОЩИ СВОИХ ЛИТЕРАТУРНЫХ СОТРУДНИКОВ

Эти вельможи ждали всего несколько минут; но срочность и количество дел, обременявших кардинала, были настолько хорошо известны, что, если бы ожидание длилось дольше, прибывшие не выразили бы ни малейшего недовольства. Еще не обладая высшей властью, которой он достиг в знаменитый день, получивший в истории наименование «День одураченных», он уже считался если не фактически, то, во всяком случае, юридически первым министром; однако важно отметить, что в вопросах войны и мира он располагал лишь своей инициативой, своим голосом и превосходством своего гения; против него неизменно были ненависть обеих королев и подобие Королевского совета, собиравшегося в Люксембургском дворце под председательством кардинала де Берюля. Король вмешивался в принятые решения, одобрял или не одобрял их. На это одобрение или неодобрение основное влияние оказывали то Ришелье, то королева-мать, смотря по тому, в каком настроении находился Людовик XIII.

Важным вопросом, который предстояло решить через два-три дня, была не война в Италии — это было уже решено, — а выбор того, кому будет доверено командование этой армией.

Вот об этом важном вопросе кардинал собирался переговорить с двумя вельможами — желательными для него участниками этой войны, — когда писал накануне герцогу де Монморанси, назначая встречу ему и графу де Море; однако его встреча с Изабеллой де Лотрек и интерес, внушенный ему девушкой, заставил его кое в чем изменить намерения относительно графа де Море.

Господин де Монморанси впервые увиделся с Ришелье со времени казни своего кузена де Бутвиля; но мы видели, что губернатор Лангедока сделал первый шаг навстречу кардиналу на вечере у принцессы Марии Гонзага, подойдя с поклоном к г-же де Комбале, не преминувшей рассказать дяде о столь важном факте.

Кардинал бы слишком хорошим политиком, чтобы не понять, что этот поклон племяннице был в действительности адресован дяде и что герцог предлагает ему мир.

Что касается графа де Море, то дело обстояло иначе. Не только искренность молодого человека, его чисто французский характер среди стольких характеров испанских и итальянских, его хорошо известная храбрость, много раз доказанная им в свои двадцать два года, вызывали живой интересу кардинала. Он очень хотел не только беречь его, но покровительствовать ему, помочь его счастью, ибо это был единственный сын Генриха IУ, до сих пор не принявший открытого участия в заговорах против него, кардинала. Граф де Море, свободный, уважаемый, занимающий командный пост в армии, слуга Франции, политику которой представлял герцог де Ришелье, был противовесом двум Вандомам, посаженным в тюрьму за эти заговоры.

По мнению кардинала, пора было остановить юного принца на той наклонной плоскости, где он оказался. Попав в гущу интриг Анны Австрийской и королевы-матери, готовый стать любовником г-жи де Фаржи или возобновить отношения с г-жой де Шеврез, он вскоре оказался б опутан столькими узами, что, как бы ни хотел, не смог бы от них избавиться.

Кардинал протянул г-ну де Монморанси руку (тот ответил искренним пожатием), но не позволил себе такой Непринужденности по отношению к графу де Море — человеку королевской крови, поклонившись примерно так же, как если бы перед ним был Месье.

После обмена приветствиями кардинал сказал:

— Господин герцог, когда речь шла о войне против Ла-Рошели морской войне, которую я хотел вести без помех, я купил ваше звание генерал — адмирала, заплатив названную вами цену; сегодня речь идет о том, чтобы не продать, а дать вам больше, чем я у вас взял.

— Ваше высокопреосвященство полагает, — спросил г-н Монморанси с самой приветливой улыбкой, — что, когда речь идет о службе ему и одновременно благу государства необходимо начать с обещаний, чтобы заручиться моей преданностью?

— Нет, господин герцог, я знаю, что никто столь щедро, как вы, не проливал свою драгоценную кровь. И, поскольку мне известны ваше мужество и ваша верность, я хочу откровенно объясниться с вами.

Монморанси поклонился.

— Когда скончался ваш отец, вы унаследовали его состояние и его титулы; но было одно звание, для наследования которого вы оказались слишком молоды — звание коннетабля. Вы знаете, что меч с геральдическим лилиями не вручают ребенку. К тому же нашлась сильная рука, готовая ее принять и достойно нести, — рука сеньора де Ледигьера. Его сделали коннетаблем. Лишь в восьмидесятипятилетнем возрасте он выпустил этот меч из рук. С того времени маршал де Креки, его зять, стремится занять это место. Но меч коннетабля — это не прялка, передаваемая женщинами друг другу. У господина де Креки был в этом году случай ее завоевать: надо было обеспечить успех экспедиции герцога Неверского а он провалил ее, выступив на стороне королевы-матери против Франции и против меня. Тем самым он подписал отказ от поста коннетабля; пока я жив, он им не станет!

Из груди герцога де Монморанси вырвался шумный радостный вздох.

Это свидетельство удовлетворения не ускользнуло от кардинала. Он продолжал:

— Мое былое доверие к маршалу де Креки я переношу на вас, герцог. Родство с королевой-матерью не повлияет на вашу любовь к Франции, ибо — поймите хорошенько, — ибо эта итальянская война в зависимости от ее успешного или неудачного результата станет величием или унижением Франции.

Заметив, что граф де Море внимательно его слушает, он обратился к нему:

— Хорошо, что и вы, дорогой принц, с вниманием относитесь к моим словам, ведь никто не может больше вас любить Францию, за которую ваш августейший отец отдал все, даже свою жизнь.

И, видя, что герцог де Монморанси с нетерпением ждет окончания его речи, сказал:

— Я закончу в нескольких словах, вложил в них ту же откровенность, что была во всем нашем разговоре. Если, как я надеюсь, мне будет доверено ведение этой войны, вы, дорогой герцог, получите верховное командование армией и, поскольку осада Казаля будет снята и вам первому предстоит вступить в крепость, вы найдете за ее воротами меч коннетабля; таким образом, он третий раз вернется в вашу семью. Итак, подумайте, господин герцог. Если вы ждете большего от кого-то другого, примкните к нему; я не рассержусь, так как предоставляю вам полную свободу.

— Вашу руку монсеньер, — ответил де Монморанси.

Кардинал протянул ему руку.

— Во имя Франции, монсеньер, — продолжал де Монморанси, — примите мою преданность вам. Я обещаю во всем повиноваться вашему высокопреосвященству, за исключением случаев, когда будет задета честь моего имени.

— Хоть я и не принц, господин герцог, — отвечал Ришелье с чрезвычайным достоинством, — но я дворянин. Поверьте, что я никогда не прикажу одному из Монморанси ничего такого, что заставило бы его краснеть.

— И когда нужно быть готовым, монсеньер?

— Как можно раньше, господин герцог. Я рассчитываю — опять-таки предполагая, что мне будет доверено ведение войны, — открыть боевые действия в начале будущего месяца.

— Значит, нельзя терять время, монсеньер. Сегодня вечером я уезжаю в свое губернаторство и десятого января буду в Лионе с сотней дворян и пятьюстами всадников.

— Но, — сказал кардинал, надо считаться с тем, что руководство военными действиями будет поручено кому-нибудь другому; могу ли я спросить, что станете вы делать в этом случае?

— Никто, кроме вашего высокопреосвященства, не кажется мне достойным этого замысла; я буду повиноваться лишь его величеству королю Людовику Тринадцатому и вам.

— Отправляйтесь, герцог. Вы знаете — я сказал уже об этом, — где вас ждет меч коннетабля.

— Должен ли я взять с собой моего молодого друга графа де Море?

— Нет, господин герцог; у меня на господина графа де Море особые виды, я хочу поручить ему важную миссию. Если он откажется, он волен будет к вам присоединиться. Только оставьте ему слугу, на кого он мог бы рассчитывать как на самого себя: поручение, что я ему дам, потребует мужества от него и преданности от тех, кто будет его сопровождать.

Герцог и граф де Море вполголоса обменялись несколькими словами; кардинал услышал, как граф де Море сказал герцогу:

— Оставьте мне Галюара.

Затем герцог, чье сердце переполняла радость, взял руку кардинала, с признательностью ее пожал и поспешно вышел.

Оставшись наедине с графом де Море, кардинал подошел к нему и, глядя на него с почтительной нежностью, сказал:

— Господин граф, не удивляйтесь вниманию, какое я позволяю себе проявлять к вам — мне дают на это право мое положение и мой возраст: я вдвое старше вас, Но из всех детей короля Генриха вы единственный можете считаться его истинным портретом, а тем, кто любил отца, позволительно любить сына.

Молодой принц впервые увиделся с Ришелье, впервые услышал звук его голоса и, настроенный против него тем, что ему приходилось слышать, удивлялся, что это суровое лицо может улыбаться и этот повелительный голос может быть таким мягким.

— Монсеньер, — ответил он, улыбаясь, но все же не без некоторого волнения в голосе, — ваше высокопреосвященство весьма добры, что занялись молодым сумасбродом, до сих пор думавшим лишь о том, чтобы развлекаться, как только можно, а если бы его спросили, на что он годен, не знал бы что ответить.

— Истинный сын Генриха Четвертого годен на все, сударь, — возразил кардинал, — ибо вместе с кровью передаются отвага и ум, вот почему я не хочу оставить вас на ложной дороге, во власти опасностей, каким вы себя подвергаете.

— Я, монсеньер? — воскликнул несколько удивленный молодой человек. — На какой же дурной путь я ступил и что за опасности мне угрожают?

— Угодно вам уделить мне несколько минут вашего внимания, господин граф, и в течение этих нескольких минут выслушать меня серьезно?

— Это долг, предписываемый моим возрастом и моим именем, монсеньер, даже если бы вы не были министром и гениальным человеком. Итак, я вас слушаю не только со всей серьезностью, но и с почтением.

— Вы прибыли в Париж в последних числах ноября, по-моему, двадцать восьмого.

— Да, двадцать восьмого, монсеньер.

— У вас были при себе письма из Миланского герцогства и из Пьемонта для королевы Марии Медичи, для королевы Анны Австрийской и для Месье.

Граф удивленно посмотрел на кардинала, мгновение колебался с ответом, но, в конце концов, его правдивость и влияние гениального человека победили.

— Да, монсеньер, — сказал он.

— Но, поскольку обе королевы и Месье выехали навстречу королю, вам пришлось провести неделю в Париже. Чтобы не сидеть эту неделю без дела, вы стали ухаживать за сестрой Марион Делорм, госпожой де ла Монтань. Молодому красивому, богатому, сыну короля, вам не пришлось томиться: на следующий день, после того как вас представили ей, вы стали ее любовником.

— И это вы называете быть на ложном пути и подвергаться опасностям, от каких вы хотели меня уберечь? — с улыбкой спросил граф де Море, удивляясь, что министр, да еще в звании кардинала, снисходит до таких подробностей.

— Нет, сударь; сейчас мы до этого дойдем. Нет, я вовсе не называю ложным путем то, что вы стали любовником сестры куртизанки, хотя, как вы могли заметить, эта любовь оказалась небезопасной: полоумный Пизани решил, что вы любовник госпожи де Можирон, и хотел подослать к вам убийцу; по счастью, ему попался сбир более честный, чем он сам, и этот человек, верный памяти великого короля, отказался поднять руку на его сына. Правда, храбрец оказался жертвой своей честности; вы сами видели его распростертым на столе, умирающим и исповедующимся капуцину.

— Могу я вас спросить, монсеньер, — сказал граф де Море, надеясь поставить Ришелье в затруднение, — когда и где был я свидетелем этого прискорбного зрелища?

— Пятого декабря около шести часов вечера, в зале гостиницы «Крашеная борода», когда вы, переодетый баскским дворянином, расстались с госпожой де Фаржи — она была переодета каталонкой, — явившейся сообщить вам, что королева Анна Австрийская, королева Мария Медичи и Месье ожидают вас в Лувре между одиннадцатью часами и полуночью.

— Ах, честное слово, монсеньер, на этот раз я сдаюсь и признаю, что у вас отличная полиция.

— И что же, граф, вы думаете, будто я собирал столь точные сведения о вас ради себя, боясь того зла, какое вы можете мне причинить?

— Не знаю, но, возможно, у вашего высокопреосвященства был здесь все же какой-то интерес.

— И большой интерес, граф. Я хотел спасти сына Генриха Четвертого от зла, какое он может причинить самому себе.

— Каким образом, монсеньер?

— То, что королева Мария Медичи, одновременно итальянка и австриячка, королева Анна Австрийская, одновременно австриячка и испанка, плетут заговоры против Франции, это преступление, но преступление понятное: семейные связи слишком часто берут верх над долгом перед государством. Но тому, что граф де Море, то есть сын француженки и самого французского короля, какой когда-либо существовал, станет участником заговора двух безрассудных и вероломных королев в пользу Испании и Австрии, я помешаю — сначала убеждением, потом просьбой, а если понадобится — силой.

— Но кто вам сказал, что я участвую в заговоре, монсеньер?

— Еще не участвуете, граф, но рыцарственный порыв вот-вот может вовлечь вас в заговор. Вот почему я хотел сказать вам: сын Генриха Четвертого, ваш отец всю жизнь стремился к ослаблению Испании и Австрии, так не примыкайте к тем, кто хочет их возвышения за счет интересов Франции; сын Генриха Четвертого, Австрия и Испания убили вашего отца, так не совершайте кощунства, вступая в союз с его убийцами!

— Но почему вы, ваше высокопреосвященство, не скажете Месье то, что говорите мне?

— Потому что Месье тут ни при чем: он сын Кончини, а не Генриха Четвертого.

— Господин кардинал, подумайте над тем, что вы мне говорите.

— Да, я знаю, что подвергнусь гневу королевы-матери, гневу Месье, гневу самого короля, если граф де Море покинет того, кто хочет ему блага, и придет к тем, кто хочет ему зла; но граф де Море будет признателен за большое внимание, что я к нему проявляю, — внимание, имеющее источником большую любовь и большое восхищение королем, его отцом, — и граф де Море сохранит в тайне то, что я сказал ему сегодня для его блага и блага Франции.

— Вашему высокопреосвященству не нужно мое слово, не так ли?

— У сына Генриха Четвертого слова не спрашивают.

— Однако ваше высокопреосвященство пригласили меня не только для того, чтобы дать советы, но и, как вы сами сказали, чтобы доверить мне некое поручение.

— Да, граф, поручение, удаляющее вас от тех опасностей, что я предвижу для вас.

— Удаляющее меня от опасностей?

Ришелье сделал утвердительный знак.

— И, следовательно, от Парижа?

— Речь идет о том, чтобы вернуться в Италию.

— Гм! — произнес граф де Море.

— У вас есть причины не возвращаться в Италию?

— Нет, но у меня есть причины остаться в Париже.

— Итак, вы отказываетесь, господин граф?

— Нет, не отказываюсь, особенно если поездку можно отложить.

— Выехать необходимо сегодня вечером, в крайнем случае — завтра.

— Это невозможно, монсеньер, — сказал граф де Море, покачав головой.

— Как! — воскликнул кардинал. — Вы допустите, чтобы война началась без вашего участия?

— Нет, но я покину Париж вместе со всеми, и как можно позже.

— Вы это твердо решили, господин граф?

— Твердо, монсеньер.

— Я сожалею о вашем нежелании ехать. Именно вам вашей храбрости, вашей верности, вашей учтивости хотел я доверить дочь человека, которого чрезвычайно уважаю. Что ж, граф, я поищу кого-нибудь, кто согласится вместо вас сопровождать мадемуазель Изабеллу де Лотрек.

— Изабеллу де Лотрек! — воскликнул граф де Море. Так вы хотите отправить Изабеллу де Лотрек к ее отцу?

— Да, ее. Что в этом имени вас удивляет?

— Нет, ничего, простите, монсеньер.

— Я подумаю и найду ей другого защитника.

— Нет, нет, монсеньер, не надо никого искать; проводник и защитник мадемуазель де Лотрек, тот, кто даст себя убить за нее, найден, вот он: это я!

— Итак, сказал кардинал, — я могу больше ни о чем не беспокоиться?

— Ни о чем, монсеньер.

— Вы согласны?

— Согласен.

— В таком случае вот мои последние указания.

— Я слушаю.

— Вы доставите мадемуазель де Лотрек, которая во все время пути будет для вас священна, как сестра…

— Клянусь в этом!

— … к ее отцу в Мантую; затем вы присоединитесь к армии и получите командный пост под началом господина де Монморанси.

— Да, монсеньер.

— А если случится — вы понимаете, человек предусмотрительный должен предполагать любые возможности, — если случится, что вы и мадемуазель друг друга полюбите…

У графа де Море вырвался непроизвольный жест.

— … вы понимаете, это лишь предположение, ибо вы никогда друг друга не видели и совсем друг друга не знаете. Так вот, если это произойдет, я не смогу ничего сделать для вас, монсеньер, — вы сын короля, — но я могу многое сделать для мадемуазель де Лотрек и для ее отца.

— Вы можете сделать меня счастливейшим из людей, монсеньер. Я люблю мадемуазель де Лотрек.

— Ах, в самом деле? Видите, как все сходится. А не она ли, случайно, в тот вечер, когда вы были в Лувре, приняла вас на лестнице из рук госпожи де Шеврез, переодетого пажом, и провела темным коридором в спальню королевы? Признайтесь, что если так, то этот случай похож на чудо!

— Монсеньер, — сказал граф де Море, изумленно глядя на кардинала, — я знаю одно: мое восхищение вам равняется моей признательности; но…

В голосе графа слышалось беспокойство.

— Но что? — спросил кардинал.

— У меня остается одно сомнение.

— Какое?

— Я люблю мадемуазель де Лотрек, но не знаю, любит ли мадемуазель де Лотрек меня и, несмотря на мою преданность, примет ли она мое покровительство.

— То, о чем вы говорите, господин граф, меня уже не касается, это целиком ваше дело. Вы должны получить у нее желаемое вами согласие.

— Но где? Как я ее увижу? У меня нет никакой возможности ее встретить, а если, как говорит ваше высокопреосвященство, отъезд должен состояться сегодня вечером или, в крайнем случае, завтра, не знаю, как я смогу ее увидеть.

— Вы правы, господин граф, ваша встреча настоятельно необходима. Подумайте над этим, я тоже подумаю. Подождите немного в этом кабинете, мне надо кое о чем распорядиться.

Граф де Море поклонился, с восхищенным удивлением следя глазами за этим человеком, настолько превосходящим других, из своего кабинета управляющим Европой и находящим время среди окружающих его интриг и грозящих ему опасностей заниматься личными интересами людей и входить в мельчайшие подробности их жизни.

Дверь, через которую вышел кардинал, была закрыта; граф де Море машинально устремил на нее взгляд и не успел еще его отвести, как дверь отворилась, и в нее проеме он увидел не кардинала, а мадемуазель де Лотрек.

Влюбленные, словно пораженные одновременно электрическим разрядом, удивленно вскрикнули. Затем граф де Море с быстротой мысли устремился к Изабелле, упал к ее ногам и поцеловал ей руку с пылкостью, доказавшей девушке, что она обрела, может быть, опасного покровителя, но преданного защитника.

Тем временем кардинал, достигший своей цели — удалить сына Генриха IV от двора и сделать его своим сторонником, — радовался тому, что нашел развязку героической комедии без участия своих обычных литературных сотрудников — господ Демаре, Ротру, л’Этуаля и Мере.

Корнель, как мы помним, не имел еще чести быть представленным кардиналу.

VII. СОВЕТ

Большим событием, с тревогой ожидаемого всеми, исключая Ришелье (он был уверен в короле, насколько можно было быть уверенным в Людовике XIII), был совет, который должен был заседать у королевы-матери в Люксембургском дворце, построенном ею в годы регентства по образцу флорентийских дворцов; для его картинной галереи Рубенс десять лет назад выполнил великолепные полотна, изображающие наиболее значительные события жизни Марии Медичи и составляющие сегодня одно из главных украшений галереи Лувра.

Совет заседал вечером.

Он представлял собой собственное правительство Марии Медичи, состоящее из лиц, целиком ей преданных; председательствовал в нем кардинал де Берюль, членами были Вотье, маршал де Марийяк (его сделали маршалом, хотя он ни разу не побывал под огнем; кардинал в своих мемуарах неизменно называет его Марийяк Шпага за то, что, поссорившись во время игры в мяч с неким Кабошем и встретив его затем на дороге, он убил его, не дав времени защититься) и, наконец, его старший брат Марийяк, хранитель печатей, один из любовников г-жи де Фаржи. К этому совету в особо важных случаях добавляли своего рода почетных советников из числа наиболее известных военачальников и наиболее знатных сеньоров того времени; так случилось, что на совет, куда мы собираемся ввести наших читателей, были приглашены герцог Ангулемский, герцог де Гиз, герцог де Бельгард и маршал де Бассомпьер.

Месье некоторое время назад вернулся в совет, откуда он вышел в связи с процессом Шале. Король появлялся на заседаниях, когда считал, что вопрос достаточно важен и требует его присутствия.

Принятые советом решения, как мы говорили, докладывались королю; он одобрял, не одобрял или даже полностью изменял то, что было принято.

Кардинал де Ришелье (он фактически уже стал первым министром по силе своего гения, но получил это звание и абсолютную власть только через год после событий, о которых мы рассказываем) располагал в совете лишь своим голосом, но почти всегда склонял короля к своему мнению; его поддерживали обычно оба Марийяка, герцог де Гиз, герцог Ангулемский и иногда маршал де Бассомпьер; против неизменно были королева-мать, Вотье, кардинал де Берюль и два-три участника заседания, пассивно повиновавшиеся знакам Марии Медичи — отрицания или одобрения.

В этот вечер Месье под предлогом ссоры с королевой-матерью заявил, что он не будет присутствовать на совете; но это обстоятельство, благодаря тому, что интересы принца взялась представлять Мария Медичи, лишь усилило его позиции.

Совет был назначен на восемь часов вечера.

В четверть девятого все участники заседания были на месте и стояли перед сидящей Марией Медичи.

В половине девятого король поклонился матери, вставшей при его появлении, поцеловал ей руку, уселся рядом с нею в кресло, стоящее немного выше, надел шляпу и произнес сакраментальные слова:

— Садитесь, господа.

Члены правительства и почетные советники уселись вокруг стола на табуретах, приготовленных по числу участников.

Король обвел взглядом стол, поочередно разглядывая присутствующих, затем меланхоличным, лишенным звучности голосом, каким разговаривал обычно, спросил:

— Я не вижу моего брата Месье; где он?

— Он проявил неповиновение вашей воле и, без сомнения, не осмелится появиться перед нами. Угодно вам, чтобы заседание проходило без него?

Король молча сделал утвердительный знак.

Затем он обратился не только к членам совета, но и к дворянам, приглашенным сообщить свое мнение по обсуждаемому вопросу.

— Господа, — сказал он, — вы знаете, о чем идет сегодня речь. Следует выяснить, должны ли мы заставить сиять осаду Казаля, прийти на помощь Мантуе, чтобы подкрепить поддерживаемые нами требования герцога Неверского и прекратить посягательства герцога Савойского на Монферрат. Хотя объявление мира и войны — королевское право, мы, прежде чем принять решение, желаем прибегнуть к вашему просвещенному мнению, нисколько не опасаясь, что наше право потерпит ущерб от советов, которых мы у вас просим. Слово нашему министру господину кардиналу де Ришелье, он изложит нам состояние дел.

Ришелье, встав, поклонился королю и королеве.

— Изложение будет кратким, — сказал он. — Герцог Винченцо Гонзага, умирая, завещал все свои права на герцогство Мантую герцогу Неверскому, дяде трех последних государей этого герцогства, которые скончались, не оставив мужского потомства. Герцог Савойский Надеялся женить одного из своих сыновей на наследнице Монферрата и Мантуи, создав себе таким образом второстепенное итальянское государство, что было постоянной целью его честолюбивых устремлений и часто заставляло нарушать обещания, данные им Франции. Поэтому министр его величества короля Людовика Тринадцатого счел политически правильным поддержать вступление француза на престол Мантуи и Монферрата, приобретя тем самым ревностного сторонника среди ломбардских государств; учитывая наш союз с папой римским и венецианцами, это обеспечило бы нам решительный перевес в итальянских делах и, наоборот, нейтрализовало бы влияние Испании и Австрии. Имея в виду эту цель, министр его величества и действовал до настоящего времени. Чтобы подготовить пути для нынешней кампании, он несколько месяцев назад послал первую армию; из-за ошибки маршала де Креки — ошибки, которую можно считать почти изменой, — она была не разбита герцогом Савойским, как поспешили объявить враги Франции, а лишена самого необходимого: пехотинцы и кавалеристы — съестных припасов, кони — фуража; в результате она рассеялась, растаяла, если можно так выразиться, от дуновения голода. Но, поскольку политика была определена и враждебные действия начаты, следовало лишь дождаться благоприятного часа, чтобы продолжить начатое. Такой час, по мнению министра его величества, наступил: взятие Ла-Рошели позволяет нам распоряжаться нашей армией и нашим флотом. Таким образом, вашим величествам предстоит решить вопрос: начинать или не начинать войну, а если начинать, то делать это немедленно или подождать? Министр его величества, являющийся сторонником войны, и войны немедленной, готов выслушать возражения, если таковые последуют.

И, поклонившись королю и королеве Марии, кардинал сел, передав слово своим противникам, вернее противник — кардиналу де Берюлю.

Тот, заранее зная, что отвечать министру будет он, вопросительно взглянул на королеву-мать и после ее поощрительного знака поднялся, поклонился их величествам и сказал:

— Замысел вести войну в Италии, несмотря на кажущиеся убедительными доводы, приведенные господином кардиналом де Ришелье, представляется нам не только опасным, но неисполнимым. Почти вся Германия подчинена императору Фердинанду; она поставит ему неисчислимые армии, с какими вооруженные силы Франции не могут сравниться. Со своей стороны, его величество Филипп Четвертый, августейший брат королевы, найдет в рудниках Нового Света достаточно сокровищ, чтобы оплатить армии столь же многочисленные, как у древних персидских царей. В это время, вместо того чтобы думать об Италии, император занят лишь тем, чтобы подавить протестантов и вырвать из их рук епископства, монастыри и иные церковные имущества, которыми те незаконно завладели. С какой стати Франции, старшей дочери Церкви, противиться этому столь благородному и столь христианскому делу? Не лучше ли, наоборот, королю поддержать его и окончательно истребить ересь во Франции, пока император и испанский король трудятся над тем, чтобы победить ее в Германии и Нидерландах? Во исполнение химерических замыслов, прямо противоположных благу Церкви, господин де Ришелье ведет переговоры о мире с Англией и допускает мысль о союзе с еретическими государствами, что может навсегда запятнать славу его величества. Вместо того чтобы заключать мир с Англией, разве не можем мы, наоборот, надеяться, что, продолжая войну против короля Карла Первого, в конце концов заставим его дать Франции удовлетворение, призвав обратно придворных дам и слуг королевы, столь недостойно изгнанных в нарушение обязательств торжественного договора, и прекратить преследования английских католиков? Откуда мы знаем, что Господу не угодно восстановить истинную веру в Англии, когда ересь будет истреблена во Франции, в Германии и в Нидерландах? В убеждении, что я говорил в интересах Франции и трона, повергаю мое скромное мнение к стопам их величеств.

И кардинал в свою очередь сел, успев поймать взглядом знаки одобрения, открыто адресованные ему королевой Марией и членами ее совета, а исподтишка — хранителем печатей Марийаком, возвращенным в партию королев стараниями г-жи де Фаржи.

Король повернулся к кардиналу де Ришелье.

— Вы слышали, господин кардинал? — спросил он. — Если вам есть что ответить, отвечайте.

Ришелье встал.

— Я полагаю, — сказал он, — что мой почтенный коллега господин кардинал де Берюль плохо осведомлен о политическом положении Германии и о финансовом положении Испании. Власть императора Фердинанда, которую он нам представил такой грозной, не настолько тверда в Германии, чтобы ее нельзя было пошатнуть в тот день, когда — даже без необходимости заключить союз — мы натравим на императора северного льва, великого Густава Адольфа, кому для принятия этого великого решения не хватает лишь нескольких сот тысяч ливров, и в нужную минуту глаза его вспыхнут словно маяки, указывающие путь боевым кораблям. Министру его величества известно из достоверных источников, что армии Фердинанда — о них говорит господин кардинал де Берюль — внушают большие опасения баварскому герцогу Максимилиану, главе Католической лиги. Министр его величества использует все средства, чтобы в определенный момент поставить эти столь пугающие войска между протестантскими армиями Густава Адольфа и католическими армиями Максимилиана. Что касается воображаемых сокровищ короля Филиппа Четвертого, да будет позволено министру его величества свести их к фактической величине. Испанский король получает из Вест-Индии едва пятьсот тысяч экю в год; и два месяца назад мадридский кабинет пришел в немалое замешательство, узнав, что нидерландский адмирал Хейн пустил ко дну в Мексиканском заливе испанские галеоны с грузом, оцениваемым в двенадцать миллионов. Вследствие этой новости дела его величества испанского короля пришли в столь большой беспорядок, что он не смог послать императору Фердинанду обещанную субсидию в миллион. Далее, отвечал на вторую часть речи своего оппонента, министр короля позволяет себе покорнейше заметить, что честь его величества не позволяет терпеть давления на герцога Мантуанского, ибо, во-первых, король признал его, а во-вторых, посол короля господин де Сен-Шамон, благодаря своему влиянию на последнего герцога добился того, что господин де Невер был назван наследником престола. Его величеству следует не только защищать своих союзников в Италии, но и защитить этот прекрасный край Европы от Испании, постоянно стремящейся его поработить и еще весьма в нем сильной. Если мы не поддержим решительно герцога Мантуанского, то он, не имея сил противостоять Испании, вынужден будет согласиться обменять свои владения на другие вне Италии, что и предлагает ему сейчас испанский двор. Не забудьте, что уже покойный герцог Винченцо едва не согласился на подобную сделку, собираясь обменять Монферрат, чтобы досадить Карлу Эммануилу и дать ему соседей, способных остановить его постоянные притязания. Наконец, по мнению министра его величества, было бы не только предосудительно, но и постыдно оставить безнаказанной дерзость герцога Савойского, который вот уже более тридцати лет мутит воду в отношениях Франции с ее союзниками, плетет тысячу интриг вопреки действиям и интересам короля; руку герцога мы находим в заговоре Шале, как раньше обнаружили ее в заговоре Бирона; герцог был союзником англичан в их действиях против острова Ре и Ла-Рошели.

Повернувшись к королю и обращаясь непосредственно к нему, кардинал де Ришелье добавил:

— Взяв этот мятежный город, вы, государь, успешно выполнили замысел, прославивший вас и чрезвычайно полезный для вашего государства. Италия, вот уже год притесняемая войсками испанского короля и савойского герцога, взывает к помощи вашего победоносного оружия. Неужели вы откажетесь взять в свои руки дело ваших соседей и ваших союзников, кого хотят несправедливо лишить их наследия? Так вот, государь, я, ваш министр, смею обещать, что, если вы примете сегодня это благородное решение, вас ждет успех не меньший, чем при осаде Ла-Рошели. Я не пророк, — Ришелье с улыбкой посмотрел на своего коллегу кардинала де Берюля, — и не сын пророка, но я могу заверить ваше величество, что, если вы не станете терять время в осуществлении этого замысла, вы освободите Казаль и дадите мир Италии до конца мая. Вернувшись со своей армией в Лангедок, вы покончите с гугенотской партией в июле. И затем победоносный король сможет отдохнуть в Фонтенбло или где угодно еще, наслаждаясь прекрасными днями осени.

Одобрительный шепот послышался в группе дворян, приглашенных на заседание; заметно было, что наиболее горячо поддерживают мнение г-на де Ришелье герцог Ангулемский и особенно герцог де Гиз.

Слово взял король.

— Господин кардинал, — сказал он, — правильно поступил, называя себя во всех случаях, когда речь шла о нем и осуществляемой им политике, «министром короля», ибо эта политика проводилась по моим приказаниям, да, мы согласны с его мнением; да, война в Италии необходима; да, мы должны поддержать там наших союзников; да, мы должны отстаивать там наше верховенство, ограничивая, насколько это возможно, не только власть, но и влияние Испании. Это вопрос нашей чести.

Несмотря на почтение, какое следовало проявлять к королю, из группы друзей кардинала послышались рукоплескания, в то время как друзья королевы едва сдерживали недовольный ропот. Мария Медичи и кардинал де Берюль о чем-то оживленно и тихо говорили.

Лицо короля приняло суровое выражение. Он искоса и почти угрожающе взглянул в ту сторону, откуда доносился шепот, затем продолжал:

— Итак, нам предстоит сейчас заняться не вопросом «мир или война», ибо решено, что война будет; надо решить, когда начинать кампанию. Само собой разумеется, что, выслушав все мнения, окончательное решение мы оставляем за собой. Говорите, господин де Берюль: вы — нам это известно — являетесь выразителем воли, какую мы всегда уважаем, даже когда ей не следуем.

Мария Медичи сделала Людовику XIII, говорившему сидя и с покрытой головой, едва заметный знак признательности.

Затем, повернувшись к Берюлю, она сказала:

— Приглашение короля есть приказ. Говорите, господин кардинал.

Берюль встал.

— Министр короля, — начал он неестественным тоном, сделав ударение на словах «министр короля», — предложил начать войну немедленно; сожалею, но я и по этому пункту придерживаюсь прямо противоположного мнения. Если я не ошибаюсь, его величество выразил желание лично руководить этой кампанией. Я высказываюсь против слишком поспешного начала войны по двум причинам. Первая причина состоит в том, что армия короля, уставшая от долгой осады Ла-Рошели, нуждается в хороших зимних квартирах; если мы заставим ее переместиться с берега океана к подножию Альп, не дав времени на отдых, то рискуем, что солдаты, измученные долгим маршем, станут дезертировать толпами. Было бы жестокостью подвергать этих храбрецов превратностям суровой зимы в неприступных снежных горах, и было бы оскорблением величества направить туда короля. Если бы у нас были необходимые деньги, а их нет, ибо всего неделю назад августейшая мать вашего величества попросила у вашего министра сто тысяч ливров, и он, сославшись на нехватку денег, смог послать ей только пятьдесят тысяч, — итак, если бы у нас были необходимые деньги, каких нет, то всех мулов королевства не хватило бы, чтобы доставить армии необходимые съестные припасы, не считая того, что невозможно в это время года транспортировать артиллерию по неизвестным дорогам, которые надо было бы изучить инженерам в летнее время. Не лучше ли отложить поход до весны? Можно будет уже сейчас заняться приготовлениями, а большинство необходимого доставить морем. Венецианцы, больше нас заинтересованные в деле герцога Мантуанского, не волнуются по поводу вторжения Карла Эммануила в Монферрат и намереваются переложить всю тяжесть предприятия на короля. Надо полагать, что эти господа примут в деле более горячее участие, увидев, что угроза герцогу Мантуанскому усилилась, а помощь Франции еще далека. И последнее. Более всего прочего его величеству следует избегать разрыва с католическим королем: это нанесло бы государству бесконечно большой вред, несравнимый с преимуществами, какие может дать сохранение Казаля и Мантуи. Я сказал!

Речь кардинала де Берюля, казалось, произвела известное впечатление на совет. Он больше не возражал против войны, в пользу которой высказался король, но ставил под сомнение своевременность этой войны в данный трудный момент. К тому же приглашенные на совет военачальники — Бельгард, герцог Ангулемский, герцог де Гиз, Марийяк Шпага — были людьми уже немолодыми и стремились к войне, поскольку она давала шансы их честолюбию; им была нужна такая война, когда было бы больше опасностей, чем тягот, поскольку, чтобы пренебрегать тяготами, надо быть молодым, а чтобы пренебрегать опасностями, достаточно быть храбрым.

Кардинал де Ришелье поднялся.

— Я отвечу моему почтенному коллеге, — сказал он, — по всем пунктам. Да, хотя я не думаю, что его величество уже принял по этому поводу твердое решение, полагаю, что король намерен лично руководить кампанией. Его величество решит этот вопрос с присущей ему мудростью, и я опасаюсь лишь одного — что он принесет свои личные интересы в жертву интересам государства, как и подобает королю. Что касается тягот, которые предстоит вынести армии, то пусть кардинал де Берюль об этом не беспокоится: одна часть войск, доставленная морем, только что высадилась в Марселе и идет в Лион, где будет главный штаб; другая идет небольшими переходами через Францию, хорошо накормленная, хорошо расквартированная хорошо оплачиваемая; за месяц не было ни одного случая дезертирства, ибо, если солдат хорош накормлен, хорошо расквартирован, хорошо оплачен, он не дезертирует. Что касается трудностей, с каким столкнется армия при переходе через Альпы, то лучше поскорее встретиться с ними, поскорее вступить в борьбу с природой, чем дать нашим врагам время, чтобы проходы, а ими рассчитывает воспользоваться армия, ощетинились пушками и крепостями. Правда, что несколько дней назад я, к своему сожалению, отказал августейшей матери короля в пятидесяти тысячах ливров из ста тысяч, которые она оказала честь попросить у меня; но я позволил себе решиться на это сокращение лишь после того, как оно было представлено королю и тот его одобрил. Несмотря на этот отказ, говорящий вовсе не о нехватке денег, а о необходимости избегать ненужных расходов, мы располагаем финансами для ведения этой войны. Под мое честное слово и под залог моего личного имущества я нашел заём в шесть миллионов. Что касается дорог, то они давно изучены, ибо его величество, давно думавший об этой войне, приказал мне послать с этой целью кого-нибудь в дофине, Савойю и Пьемонт, и на основании работ, проведенных господином де Понтисом господин д’Эскюр, квартирмейстер королевских армий составил точную карту местности. Итак, все приготовления к войне сделаны; итак, деньги, необходимые для ведения войны, находятся в казне; и поскольку внешняя война, по мнению его величества, нужнее для славы его оружия и для удовлетворения его оскорбленной чести, нежели война внутренняя, не представляющая сейчас, когда Ла-Рошель взята, а Испания занята в Италии, большой опасности, я умоляю его величество соблаговолить принять решение о немедленном начале кампании и головой отвечаю за ее успех. Я тоже сказал.

И кардинал сел на место, взглядом приглашая короля Людовика XIII поддержать сделанное им предложение (оно, впрочем, казалось заранее согласованным между ним и королем).

Король не заставил ждать кардинала; едва тот сел и умолк, он простер руку над столом и сказал:

— Господа, мой министр господин кардинал де Ришелье сообщил вам мою волю. Война против господина герцога Савойского решена, и наше желание — не теряя времени, начать кампанию. Тем из вас, кто хочет попросить помощи в снаряжении, достаточно обратиться к господину кардиналу. Позже я сообщу, буду ли руководить кампанией сам, и кто в ней будет моим главным наместником.

Засим, поскольку цель совета достигнута, — добавил король, вставая, — я молю Бога, господа, чтобы он не оставил вас своей святой и благою защитой. Заседание совета закрывается.

И, поклонившись королеве-матери, Людовик XIII удалился в свои апартаменты.

Кардинал получил его согласие на два свои предложения — объявить войну герцогу Савойскому и начать кампанию немедленно; не было сомнений, что ему точно так же удастся осуществить третий замысел — обеспечить за собой руководство войной в Италии, подобно тому, как он добился руководства осадой Ла-Рошели.

Поэтому все столпились вокруг него с поздравлениями; даже хранитель печатей Марийяк, который, участвуя в заговорах королев, старался сохранить видимость нейтралитета.

Мария Медичи, гневно стиснув зубы и нахмурясь, тоже удалилась, сопровождаемая только Берюлем и Вотье.

— Кажется, — заметила она, — мы можем сказать, как Франциск Первый после битвы при Павии: «Все потеряно, кроме чести!»

— Ну, нет, — возразил Вотье, — наоборот, ничто не потеряно, пока король не назначил господина де Ришелье своим главным наместником.

— Но разве вы не видите, — сказала королева-мать, — что в мыслях короля он уже главный наместник?

— Возможно, — отвечал Вотье, — но в действительности еще нет.

— У вас есть средство помешать этому назначению? — спросила Мария Медичи.

— Вероятно, — ответил Вотье, — но мне нужно сию же минуту увидеться с монсеньером герцогом Орлеанским.

— Я схожу за ним, — сказал Берюль, — и приведу его к вам.

— Ступайте, — сказала королева-мать, — не теряйте времени.

Затем, обернувшись к Вотье, она спросила:

— И что это за средство?

— Я скажу это вашему величеству, когда мы будем в таком месте, где нас не смогут ни слушать, ни слышать.

— Так идемте скорее.

И королева со своим советником устремилась в коридор, ведущий к ее личным апартаментам.


(1) Возможно, читатели найдут эту главу несколько длинной и несколько холодной; но наше уважение к историческим фактам заставило нас воспроизвести во всех деталях это важное заседание, состоявшееся в Люксембургском дворце и принявшее решение о войне в Италии, а также привести тексты речей обоих кардиналов. Создавал исторический роман, мы считаем своей задачей не только развлечь тех читателей, кто обладает знаниями, но и просветить тех, у кого этих знаний нет; собственно, для них мы прежде всего и пишем. (Примеч. автора.)

VIII. СРЕДСТВО ВОТЬЕ

Хотя у короля были собственные апартаменты в резиденции королевы-матери, то есть в Люксембургском дворце, он вернулся в Лувр, чтобы избежать неминуемого, как ему было понятно, натиска обеих королев.

И действительно, возвратившись к себе, Мария Медичи с величайшим вниманием выслушала и одобрила проект, изложенный Вотье; но прежде чем прибегнуть к этому средству, она решила предпринять последнюю попытку воздействовать на сына.

Что касается Людовика XIII, то он, как мы сказали, вернулся к себе и, едва войдя, велел позвать л’Анжели.

Но сначала он спросил, не говорил ли и не передавал ли чего-нибудь г-н Барада.

Барада хранил полнейшее молчание.

Это упорное молчание недовольного пажа было причиной плохого настроения короля во время совета; Вотье уловил это настроение и, зная его причину, построил на ней свой план.

Людовик XIII, весьма незначительно продвинувшийся в своих ухаживаниях за мадемуазель де Лотрек, решил последовать мнению л’Анжели и продолжать начатое, пока слух об этой фантазии не дойдет до Барада и тот (если верить л’Анжели), боясь потерять свое влияние, вновь припадет к ногам короля.

Но в осуществлении этого замысла возникло одно неожиданное препятствие: дело в том, что король не мог понять и никто не в состоянии был ему объяснить, где мадемуазель де Лотрек. Накануне вечером, хотя это был день ее дежурства, она не явилась в кружок королевы; Людовик XIII, осведомившись у супруги, услышал в ответ несколько слов, выражавших крайнее удивление Анны Австрийской. Весь день мадемуазель де Лотрек не появлялась в Лувре. Напрасно королева посылала к ней в комнату и велела искать ее по всему дворцу: никто ее не видел и не мог о ней ничего сказать.

Тогда король, заинтригованный этим, поручил л’Анжели разузнать обо всем; вот почему, вернувшись, он сразу позвал своего шута.

Но был не счастливее других и не сумел добыть никаких достоверных сведений.

С точки зрения действительной склонности Людовика XIII к мадемуазель де Лотрек, все это было ему почти безразлично, но это было не так в отношении Барада. Средство казалось л’Анжели столь безошибочным, что и король в конце концов этому поверил.

Итак, Людовик пребывал в отчаянии, обвиняя судьбу, нарочно противодействующую всему на успех чего он надеялся; тут Беренген тихо поскребся в дверь. Король узнал его манеру скрестись и, подумав, что можно будет посоветоваться еще с одним человеком, причем таким, в чьей преданности он был уверен, сказал достаточно доброжелательным тоном:

— Войдите.

Господин Первый вошел.

— Что тебе нужно, Беренген? — спросил король, — ты ведь знаешь, я не люблю, чтобы меня беспокоили, когда я скучаю с л’Анжели.

— Я бы этого не сказал, — заявил л’Анжели, — добро пожаловать, господин Беренген.

— Государь, — сказал камердинер, — раз вы мне сказали что хотите спокойно поскучать, я не позволил бы себе побеспокоить ваше величество ни для кого, кто не вправе мне приказывать. Но я должен был повиноваться их величествам королеве Марии Медичи и королеве Анне Австрийской.

— Как? — воскликнул Людовик XIII. — Королевы здесь?

— Да, государь.

— Обе?

— Обе.

— И обе хотят со мной говорить?

— Да, обе, государь.

Король огляделся, словно искал, в какую сторону можно убежать, и, может быть, он поддался бы этому первому движению, но дверь отворилась, и вошла Мария Медичи в сопровождении королевы Анны Австрийской.

Король сильно побледнел; по его телу пробежала мгновенная лихорадочная дрожь — признак крайнего недовольства; но он взял себя в руки и стал недоступен для просьб.

На этот раз он встречал опасность с неподвижным и мрачным упорством быка, выставившего рога.

Он повернулся к матери как к более опасному противнику.

— Клянусь честью дворянина, мадам, — сказал он ей, — я считал, что обсуждение закончилось в совете и что после этого буду избавлен от дальнейших преследований! Что вы от меня хотите? Говорите быстро!

— Я хочу, сын мой, — сказала Мария Медичи, в то время как Анна Австрийская, молитвенно сложив руки, казалось, присоединяла мысленную просьбу к просьбам свекрови, — я хочу, чтобы вы пожалели если не нас, кого вы приводите в отчаяние, то хотя бы себя. Разве не достаточно, что вас, слабого, страдающего, этот человек полгода держал в болотах? Теперь он хочет заставить вас испытать холод снежных Альп в разгар суровой зимы!

— О мадам, — сказал король, — разве этой болотной лихорадкой, какую Господь помог мне избежать, господин кардинал не пренебрегал так же, как я? Или вы скажете, что, подвергал меня опасности, он щадит себя? Разве альпийские снега и морозы ждут меня одного, разве не будет он рядом со мной, чтобы, как я, подавать солдатам пример мужества и стойкости в лишениях?

— Я не спорю, сын мой: действительно, господин кардинал одновременно с вами служил примером. Но можете ли вы сравнивать ценность вашей и его жизни? Десять таких министров, как господин кардинал, могут умереть — и монархия ни на миг не пошатнется, тогда как при малейшем вашем недомогании Франция содрогается, а ваша мать и ваша жена молят Бога сохранить вас для Франции и для них.

Королева Анна Австрийская действительно стала на колени.

— Ваше величество, — сказала она, — мы на коленях не только перед Господом Богом, но и перед вами, мы молим вас, как молили бы Бога: не покидайте нас. Подумайте, ведь то, что ваше величество считает своим долгом, для нас причина глубокого страха; в самом деле, если с вашим величеством случится несчастье, что станете с нами и с Францией!

— Если Господь Бог допустит мою смерть, он будет предвидеть ее последствия и окажется рядом, чтобы обо всем позаботиться, мадам. Решения приняты, и изменит в них что-либо невозможно.

— Но почему? — спросила Мария Медичи. — Что за необходимость, раз уж решение об этой несчастной войн принято, причем вопреки мнению каждого…

— Каждой, хотите вы сказать, мадам! — прервал ее король.

— … что за необходимость, — продолжала Мария Медичи, словно не заметив его реплики, вести ее вам самому? Разве нет у вас вашего любимого министра… — Вы знаете, — снова прервал ее король, — что я вовсе не люблю господина кардинала, мадам; однако я его уважаю, я им восхищаюсь и считаю, что после Бога он Провидение этого королевства.

— Ну что ж, государь, Провидение заботится о государства издали так же хорошо, как и вблизи. Поручите вашему министру вести эту войну, а сами останьтесь возле нас и с нами.

— Да, для того, чтобы вспыхнуло неповиновение среди военачальников, не так ли? Чтобы ваши Гизы, ваши Бассомпьеры, ваши Бельгарды отказались подчиняться священнику и поставили под угрозу судьбу Франции Нет, мадам, чтобы гений господина кардинала был признан, самым первым должен признать его я. Ах, если бы в моей семье был принц, которому я мог бы доверять!

— Разве у вас нет вашего брата Месье?

— Позвольте сказать вам, мадам, что вы весьма нежны к непокорному сыну и мятежному брату!

— Во имя того, сын мой, чтобы вернуть в нашу несчастную семью мир, словно бы изгнанный из нее, проявляю я такую нежность к этому сыну, хоть он, признаю, за свое неповиновение заслуживал бы наказания, а не награды. Но бывают особые моменты, когда логика перестает управлять политикой, когда надо сделать не то, что справедливо, а то, что хорошо. Сам Господь указывает нам порой примеры этих необходимых ошибок, наказывая хорошее и вознаграждая плохое. Поручите, государь, вашему министру руководство военными действиями и поставьте под его начало Месье как главного наместника; я уверена, что, если вы окажете эту милость вашему брату он откажется от своей безрассудной любви и согласится на отъезд принцессы Марии.

— Вы забываете, мадам, — сказал Людовик XIII, нахмурясь, — что я король и, следовательно, повелитель; дня того чтобы этот отъезд состоялся, а он должен был произойти уже давно, нужно не согласие моего брата, а мой приказ. Давать согласие на то, что вправе приказать только я, значит бороться против моей власти. Мое решение принято, мадам. В дальнейшем я буду приказывать, и придется мне повиноваться. Я действую так уже два года, а именно после путешествия в Амьен, — сказал король, подчеркнув последние слова и глядя на Анну Австрийскую, — и вот уже два года чувствую себя хорошо.

Анна, остававшаяся на коленях перед сидящим королем, при этих жестоких словах поднялась и сделала шаг назад, поднеся руки к глазам, словно для того чтобы скрыть слезы.

Король сделал движение, чтобы ее удержать, но оно было едва заметным, и он его тут же подавил.

Однако мать это заметила и, взяв короля за руки, сказала:

— Людовик, дитя мое, это уже не спор, это мольба. Уже не королева говорит с королем, а мать с сыном. Людовик, во имя моей любви — вы ее порой не признавали, но, в конце концов, всегда отдавали ей должное, — уступите нашим мольбам. Вы король, и это значит, что в вас воплощена власть и мудрость откажитесь от вашего первого решения и поверьте, что не только ваша жена и ваша мать, но Франция будет вам за это признательна.

— Хорошо, мадам, — сказал король, чтобы окончить утомительный спор, — утро вечера мудренее я подумаю ночью над тем, что вы мне сказали.

И он сделал матери и жене один из тех поклонов, какие умеют делать короли, показывая, что аудиенция окончена.

Обе королевы вышли; Анна Австрийская опиралась на руку королевы-матери. Но не успели они сделать двадцати шагов по коридору, как одна из дверей приотворилась и в этой щели показалась розовая физиономия Гастона Орлеанского.

— Итак?.. — спросил он.

— Итак, — ответила королева-мать, — мы сделали что могли, остальное зависит от вас.

— Вы знаете, где комната господина Барада? — спросил герцог.

— Да, я узнала. Четвертая дверь налево, почти напротив спальни короля.

— Хорошо, — сказал Гастон, — даже если мне придется пообещать ему мое герцогство Орлеанское, он сделает то, что мы хотим, хотя герцогства, само собой разумеется, я ему не отдам.

Королевы и молодой принц расстались; Мария Медичи и Анна Австрийская вернулись в свои апартаменты, а его королевское высочество монсеньер Гастон Орлеанский, направившись в противоположную сторону, на цыпочках подошел к комнате г-на Барада.

Мы не знаем, что произошло между Месье и юным пажом и пообещал ли ему Месье герцогство Орлеанское вместо своих второстепенных герцогств Домб или Монпансье; но нам известно, что через полчаса после того, как он вошел в шатер Ахилла, новый Улисс опять-таки на цыпочках подошел к комнате, где находились обе королевы, с радостным видом отворил дверь и голосом, полным надежды, сказал:

— Победа: он у короля.

И действительно, почти в это же самое мгновение, застав его величество в минуту, когда тот менее всего ожидал его появления, г-н Барада, не дав себе труда поскрестись сообразно этикету отворил дверь Людовика XIII; король вскрикнул от радости, узнав своего пажа, и принял его с распростертыми объятиями.

IX. РЕШЕНИЕ КОРОЛЯ

В то время как против него завязывались все эти низкие интриги, кардинал, склонившись при свете лампы над картой, именовавшейся в ту пору картой дорог королевства и воспроизводившей в мельчайших подробностях границу между Францией и Савойей, прокладывал вместе с г-ном де Понтисом, своим инженером-географом и автором этой карты, маршрут, каким должна была следовать армия, отмечал города и деревни, где будут делаться привалы, и дороги, по которым должны поступать припасы, необходимые для содержания тридцати тысяч человек.

Карта, просмотренная, как мы говорили, г-ном д’Эскюром, указывала с величайшей точностью долины, горы, потоки и даже ручейки. Кардинал был в восхищении, впервые видя карту такой ценности.

Как Бонапарт в марте 1800 года, лежа на карте Италии и показывая на равнину Маренго, говорил: «Здесь я разобью Меласа», так и кардинал де Ришелье, человек столь же военный, сколь мало был он человеком Церкви, говорил заранее: «Здесь я разобью Карла Эммануила». Он радостно повернулся к г-ну де Понтису и сказал:

— Господин виконт, вы не только верный, но и искусный слуга короля, и, когда война, как мы надеемся, закончится в нашу пользу, вы будете иметь право на награду. Вы скажете мне, какой должна быть эта награда, и, если она, в чем я не сомневаюсь, окажется в пределах моих возможностей, можете заранее считать, она ваша.

— Монсеньер, отвечал с поклоном г-н де Понтис, — у каждого человека есть свое стремление. У одних оно в голове, у других, как у меня, в сердце. Пришло время, пользуясь разрешением Вашего Высокопреосвященства, открыть вам мое сердце.

— Ах, вы влюблены, виконт? — спросил кардинал.

— Да, Монсеньер.

— И та, кого вы любите, выше вас?

— По происхождению — может быть, но не по общественному положению.

— И чем могу я быть вам полезен в подобных обстоятельствах?

— Отец той, кого я люблю, верный слуга Вашего Высокопреосвященства, он ничего не будет делать без вашего разрешения.

Кардинал на мгновение задумался; похоже было, что у него мелькнуло какое-то воспоминание.

— А не вы ли, дорогой виконт, — спросил он, — примерно год назад доставили во Францию и представили королеве мадемуазель Изабеллу де Лотрек?

— Да, монсеньер, — краснея, отвечал виконт де Понтис.

— Но тогда Мадемуазель де Лотрек не была представлена ее величеству как ваша невеста?

— Как невеста — нет, монсеньер, лишь как будущая невеста. Действительно, господин де Лотрек, как только я заговорил о том, что люблю его дочь, ответил: «Изабелле только пятнадцать лет, вы только начинаете карьеру; через два года, когда дела в Италии уладятся, мы вернемся к этому разговору, и, если вы по-прежнему будете любить Изабеллу и получите согласие кардинала, я буду счастлив назвать вас своим сыном».

— А мадемуазель де Лотрек каким-либо образом участвовала в обещаниях своего отца?

— Мадемуазель де Лотрек, когда я сказал ей о своей любви, и она узнала, что я говорю с разрешения ее отца, ответила — правильнее было бы сказать, ограничилась ответом, — что ее сердце свободно, что она почитает своего отца и подчинится его воле.

— И когда она вам это сказала?

— Год назад, монсеньер.

— И с тех пор вы с ней виделись?

— Редко.

— Но при встречах вы говорили ей о своей любви?

— Только четыре дня назад.

— Что она ответила?

— Она покраснела и произнесла несколько невнятных слов; я приписал это волнению.

Кардинал, улыбнувшись, сказал про себя:

«Кажется, в своей исповеди она забыла эту подробность».

Виконт де Понтис посмотрел на него с беспокойством.

— У вашего высокопреосвященства есть какие-то возражения по поводу моих желаний?

— Никаких, виконт, никаких; добивайтесь любви мадемуазель де Лотрек. Если возникнет помеха вашему счастью, то исходить она будет никак не от меня.

Лицо виконта вновь прояснилось.

— Благодарю, монсеньер, — сказал он с поклоном.

В эту минуту часы пробили два часа ночи.

Кардинал отпустил виконта с чувством грусти, ибо после признаний, сделанных ему Изабеллой, понимал, что не сможет доставить этому отличному слуге награду, к которой тот стремится.

Он собрался подняться в спальню, как вдруг дверь соседних апартаментов отворилась, и на пороге появилась с улыбкой во взгляде г-жа де Комбале.

— О, милая Мария, — сказала кардинал, — ну разве разумно бодрствовать до такого позднего времени? Вам уже больше трех часов следовало спать!

— Дорогой дядя, — сказала г-жа де Комбале, — радость, как и печаль, не дает уснуть; я не смогла бы смежить веки, не поздравив вас с успехом. Когда вы печальны, вы позволяете мне делить вашу печаль; когда вы победитель — ибо сегодня, не правда ли, вы одержали победу…

— Настоящую победу, Мария, — сказал кардинал; сердце его было полно радости, грудь вольно дышала.

— … когда вы победитель, — продолжала г-жа де Комбале, — позвольте мне разделить ваш триумф.

— О да, вы правы, требуя долю в моей радости, ибо вы имеете на нее право, дорогая Мария; вы часть моей жизни, и вам заранее принадлежит доля во всем счастливом и несчастливом, что со мною произойдет. Сегодня, наконец, в первый раз я дышу свободно. На этот раз мне не надо было, чтобы продвинуться немного вперед, ставить ногу на первую ступеньку эшафота кого-нибудь из моих врагов. Эта победа тем прекраснее, Мария, что она достигнута мирно, одним лишь убеждением. Рабы, кого подчиняют силой, остаются нашими врагами; те, кого подчиняют убеждением, становятся нашими апостолами. О, если Бог мне поможет, дорогая Мария, то через полгода возникнет держава, которую будут бояться и уважать все остальные; этой державой будет Франция, потому что если Провидение по-прежнему будет держать этих двух вероломных женщин на расстоянии от меня, то через полгода осада Казаля будет снята, Мантуя получит опору, а лангедокские протестанты, видя, что наша победоносная армия возвращается из Италии и готова выступить против них, запросят мира, так что, я надеюсь, воевать с ними не придется, и уж тогда папа не сможет отказаться сделать меня легатом, легатом пожизненным; я сосредоточу в своих руках светскую и духовную власть, так как надеюсь, что король сейчас на моей стороне, и, если только у меня на пути не встретится та невидимая соломинка, та незамеченная песчинка, что способна опрокинуть самый великий замысел, я стану хозяином Франции и Италии. Поцелуйте меня, Мария, и усните спокойным сном — вы так заслуживаете это. Я же могу сказать, что усну, но постараюсь уснуть.

— Вы завтра будете чувствовать себя разбитым.

— Нет, радость займет место сна; никогда я себя так хорошо не чувствовал.

— Вы позволите утром, когда я встану, прийти к вам, Милый дядя, чтобы узнать, как вы провели ночь?

— Приходи; пусть моим встающим и заходящим солнцем будет взгляд твоих прекрасных глаз, тогда я буду уверен, что меня ждет прекрасный день, как сейчас уверен, что меня ждет прекрасная ночь.

Поцеловав г-жу де Комбале в лоб, он проводил ее до двери и постоял на пороге, глядя ей вслед, пока она не скрылась в полутьме лестницы.

Лишь тогда кардинал затворил дверь и решил тоже подняться в свою спальню. Но уже выходя из кабинета, он услышал тихие удары в дверь, ведущую к Марион Делорм.

Думая, что ошибся, он остановился и прислушался: удары повторились, причем стали более быстрыми и сильными. Ошибки быть не могло: кто-то стучал в дверь, соединяющую кабинет с соседним домом.

Ришелье запер на ключ дверь, через которую собирался выйти, задвинул засовы на других дверях и подошел к потайной двери, скрытой в деревянной обшивке.

— Кто там? — тихо спросил он.

— Я, — ответил женский голос. — Вы одни?

— Да.

— Тогда откройте мне. Я должна сообщить вам нечто, по-моему, достаточно важное.

Кардинал огляделся, желая еще раз убедиться, что он один, потом, нажав пружину, открыл потайную дверь, и в ней появился красивый молодой человек, подкручивающий фальшивые усы.

Этим молодым красавцем была Марион.

— А, вот и вы, прелестный паж! — улыбаясь, сказал Ришелье. — Признаюсь, что если я и ждал кого-то в такое время, то никак не вас.

— Разве вы мне не сказали: «Когда вам нужно будет сообщить мне нечто важное, приходите в любое время суток: если меня не будет в кабинете — звоните; если я буду там — стучите»?

— Да, я сказал вам это, милая Марион, и благодарю вас, что вы помните мои слова.

Кардинал сел и сделал Марион знак, чтобы она села рядом.

— В этом костюме? — спросила Марион, смеясь и сделав пируэт на носке одной ноги, чтобы показать кардиналу изящество своей фигуры даже в одежде, принадлежащей иному полу. — Нет, это значило бы не уважать ваше высокопреосвященство. С вашего позволения монсеньер, я сделаю мой маленький отчет стоя, если только вам не угодно, чтобы я говорила, став на одно колено; но тогда отчет превратился бы в исповедь, а это увлекло бы нас обоих слишком далеко.

— Говорите, как вам заблагорассудится, Марион, — сказал кардинал, на лице которого промелькнуло беспокойство, — ибо, если я не ошибаюсь, вы попросили об этой встрече, чтобы подготовить меня к дурной новости, а дурные новости лучше узнавать как можно раньше, чтобы можно было от них защититься.

— Не могу сказать, дурная ли это новость, но мой женский инстинкт подсказывает, что она не из числа хороших; впрочем, вы оцените сами.

— Я слушаю.

— Вашему высокопреосвященству известно, что король поссорился со своим фаворитом господином Барада?

— Вернее, господин Барада поссорился с королем.

— В самом деле, это вернее, потому что господин Барада дулся на короля. Так вот, сегодня вечером, когда король был со своим шутом л’Анжели, обе королевы пришли к нему и через полчаса удалились. Они были чем-то очень взволнованы и обменялись несколькими словами с монсеньером герцогом Орлеанским; после этого господин герцог Орлеанский примерно четверть часа разговаривал в нише окна с господином Барада, причем, похоже, они спорили; наконец, принц и паж, придя к согласию, вышли вместе. Месье остался в коридоре, пока не увидел, что Барада вошел к королю, после чего также скрылся в коридоре, ведущем к королевам.

Кардинал на мгновение задумался, потом, глядя на Марион с нескрываемым беспокойством, сказал:

— Вы сообщаете мне столь точные подробности, что даже не спрашиваю вас, убеждены ли вы в их достоверности.

— Убеждена; впрочем, у меня нет никаких причин скрывать от вашего высокопреосвященства, кто снабдил меня ими.

— Не сочтите это нескромностью, милый друг, но, признаюсь, я был бы рад узнать это.

— Здесь не только не будет никакой нескромности, но я уверена, что окажу услугу тому, кто мне это сообщил.

— Значит, это друг?

— Это человек, желающий, чтобы ваше высокопреосвященство считали его своим преданным слугой.

— Его имя?

— Сен-Симон.

— Этот юный паж короля?

— Именно.

— Вы с ним знакомы?

— Знакома и не знакома: он впервые пришел ко мне сегодня вечером.

— Вечером или ночью?

— Удовольствуйтесь тем, что я вам скажу монсеньер. Итак, он пришел ко мне сегодня вечером и рассказал эту совсем свежую историю. Он уходил из Лувра; собираясь зайти к своему товарищу Барада, он увидел, что от его величества выходят обе королевы. Они были так озабочены, что не заметили Сен-Симона. Он пришел к Барада; паж все еще дулся и заявил, что завтра покидает Лувр. Через мгновение вошел Месье, не обративший внимания на малыша Сен-Симона. А тот притаился и видел, как его товарищ разговаривал с принцем в нише окна; потом они оба вышли, Барада вошел к королю, а Месье побежал, по всей вероятности, отчитаться перед королевами в успехе предприятия.

— И вы говорите, малыш Сен-Симон пришел рассказать вам все, с тем, чтобы вы мне это повторили?

— Ах, клянусь честью, я сейчас повторю вам его собственные слова: «Милая Марион, я полагаю, что во всех этих хождениях кроется какая-то махинация против господина кардинала де Ришелье. Говорят, что вы с ним в большой дружбе; я не спрашиваю вас, правда ли это, но, если правда, предупредите его и скажите, что я его покорный слуга».

— Это умный малый, и я при случае его не забуду, скажите ему это от моего имени; что касается вас, дорогая Марион, то я думаю, чем доказать вам свою признательность.

— О, монсеньер!

— Я придумаю, а пока…

Кардинал снял с пальца великолепный бриллиант.

— Возьмите этот камень, — сказал он, — на память обо мне.

Но Марион, вместо того чтобы протянуть руку, убрала ее за спину.

Кардинал взял ее руку снял перчатку и надел кольцо на палец молодой женщины.

Потом, поцеловав ее руку, он сказал:

— Марион, будьте мне всегда таким же хорошим другом, и вы в этом не раскаетесь.

— Монсеньер, — ответила она, — я обманываю иногда своих любовников, но своих друзей никогда.

Уперев одну руку в бедро и взяв шляпу в другую, с лицом, отражающим беззаботность молодости и красоты, с улыбкой страстной любви на устах она поклонилась, как настоящий паж, и вернулась к себе, разглядывая свой бриллиант и напевая вилланеллу Депорта.

Оставшись один, кардинал провел рукой по нахмуренному лбу и сказал:

— Вот она, невидимая соломинка, вот она, незамеченная песчинка!

И с выражением непередаваемого презрения добавил:

— Какой-то Барада!

Х. РЕШЕНИЕ КАРДИНАЛА

Кардинал провел очень беспокойную ночь, как и думала прекрасная Марион, вступавшая в прямое общение с ним лишь в особо важных случаях: принесенная ею новость была серьезной. Король помирился со своим фаворитом при посредничестве Месье, заклятого врага кардинала. Здесь открывалось широкое поле для неприятных догадок, поэтому кардинал изучал вопрос со всех сторон и утром (мы не говорим «когда он проснулся»), когда он встал, у него были готовы решения для любой случайности.

Около девяти часов доложили о посланце короля. Гонца ввели в кабинет, куда уже спустился кардинал. Там королевский посланец, низко поклонившись, передал его высокопреосвященству сложенную и запечатанную большой красной печатью бумагу; тот, еще не ознакомившись с содержанием письма, вручил гонцу, как обычно делал в отношении королевских курьеров, кошелек с двадцатью пистолями. Кошельки для этого случая были припасены у кардинала в ящике бюро.

С первого взгляда кардинал понял, что письмо исходит непосредственно от короля: адрес был написан знакомым почерком его величества. Кардинал предложил гонцу подождать в кабинете своего секретаря Шарпантье на случай, если потребуется ответ.

Затем, подобно атлету, который, собирая силы для физической борьбы, натирается маслом, он, готовясь к моральной борьбе, мгновение собирался с силами, затем провел платком по влажному от пота лбу и приготовился сломать печать.

В это время незаметно для него приоткрылась одна из дверей, и в образовавшемся просвете возникло обеспокоенное лицо г-жи де Комбале. Она узнала от Гийемо, что ее дядя плохо спал, а от Шарпантье — что прибыл гонец от короля.

Поэтому она отважилась войти без зова в кабинет дяди, надеясь, впрочем, что, как всегда, будет там желанной гостьей.

Но, увидев, что кардинал сидит, держа в руке письмо и не решаясь его распечатать, она поняла его тревогу и, хоть не знала о визите Марион Делорм, догадалась, что возникли какие-то новые обстоятельства.

Наконец, Ришелье вскрыл письмо.

Кардинал читал, и по мере чтения лицо его становилось все мрачнее.

Она бесшумно скользнула вдоль стены и оперлась о кресло в нескольких шагах от него.

Кардинал шевельнулся, но не произнес ни звука, и г-жа де Комбале решила, что она осталась незамеченной.

Кардинал продолжал читать, каждые десять секунд отирая платком лоб.

Было очевидно, что им владеет сильная тревога.

Госпожа де Комбале приблизилась к нему и услышала его свистящее прерывистое дыхание.

Затем он уронил на бюро руку, казалось, не имеющую силы держать письмо.

Он медленно повернул голову к племяннице, дав ей увидеть свое бледное, лихорадочно подергивающее лицо, и протянул к ней дрожащую руку.

Госпожа де Комбале бросилась к этой руке и поцеловала ее.

Но кардинал обвил рукой талию племянницы, притянул ее к себе, прижал к сердцу и, подавая другой рукой письмо, сказал, пытаясь улыбнуться:

— Читайте.

Господа де Комбале стала читать про себя.

— Читайте вслух, — попросил кардинал, — мне нужно хладнокровно изучить это письмо, звук вашего голоса освежит меня.

Госпожа де Комбале начала читать:

«Господин кардинал и добрый друг,

здраво обдумав внутреннее и внешнее положение и считая, что хоть они и одинаково серьезны, но внутренние дела наиболее важны из-за смут, порождаемых в сердце королевства г-ном де Роганом и его гугенотами, мы решили, полные доверия к политическому гению, доказательства коего Вы нам столь часто давали, оставить Вас в Париже, дабы руководить делами государства в наше отсутствие; мы же, вместе с нашим возлюбленным братом Месье в качестве главного наместника и господами д’Ангулемом, де Бассомпьером и де Гизом в качестве военачальников выступим, чтобы заставить снять осаду Казаля и пройти добром или силой через владения господина герцога Савойского. Мы будем ежедневно направлять к Вам курьеров, чтобы сообщать о ходе наших дел, осведомляться о Ваших и прибегать в затруднительных случаях к Вашим добрым советам.

Засим мы просим Вас, господин кардинал и добрый друг, дать нам точный отчет о войсках, составляющих нашу армию, о количестве орудий, пригодных для ведения кампании, и о суммах, кои могут быть переданы в наше распоряжение за вычетом тех, что вы считаете необходимыми для нужд Вашего министерства.

Я долго размышлял, прежде чем принять решение, о котором Вас извещаю, ибо вспоминал слова великого итальянского поэта, вынужденного оставаться во Флоренции из-за разразившихся волнений и в то же время стремящегося уехать в Венецию для завершения важных переговоров: „Если я останусь, кто поедет? Если я уеду, кто останется?“ К счастью, мне повезло больше, чем ему: в Вашем лице, господин кардинал и добрый друг, у меня есть мое второе „я“, и, оставляя Вас в Париже, я могу одновременно остаться и уехать.

На этом, господин кардинал и наш друг, я заканчиваю свое письмо. Да не оставит Вас Господь своей святою защитой.

Благосклонный к Вам Людовик».

По мере чтения голос все больше изменял г-же де Комбале и, когда она дошла до последних строчек, стал почти неслышен. Но, хотя кардинал прочел письмо лишь один раз, оно неизгладимо запечатлелось в его памяти, и лишь для того, чтобы успокоить свое волнение, прибег он к помощи нежного голоса г-жи де Комбале, оказывающего на его частые волнения то же действие, что арфа Давида на приступы безумия Саула.

Закончив чтение, она прижалась щекой к голове кардинала и произнесла:

— О злые люди! Они поклялись убить вас горем!

— Послушай, а что бы ты сделала на моем месте, Мария?

— Но ведь вы не серьезно меня об этом спрашиваете, дядя?

— Вполне серьезно.

— О! Я на вашем месте? переспросила она, на миг задумавшись.

— Да, ты на моем месте. Ну же, говори.

— На вашем месте я бы предоставила этих господ их участи. Когда вас не будет рядом, посмотрим, как они из всего этого выпутаются.

— Это твое мнение, Мария?

Она выпрямилась и, призван на помощь всю энергию, сказала:

— Да, это мое мнение. Все эти люди — король, королевы, принцы — не стоят тех трудов, которые вы предпринимаете ради них.

— А что мы станем делать, если я покину всех этих людей, как ты их называешь?

— Мы отправимся в какое-нибудь из наших аббатств, в одно из лучших, и будем там жить спокойно: я любя вас и заботясь о вас, вы — наслаждаясь природой и поэзией, сочиняя стихи, дающие вам отдохновение от всего.

— Ты воплощенное утешение, любимая моя Мария, и всегда даешь мне хорошие советы. На этот раз, впрочем, твое мнение совпадает с моим желанием. Вчера вечером, когда ты ушла из моего кабинета, меня более или менее предупредили о том, что замышляется против меня. Поэтому в моем распоряжении была целая ночь, чтобы подготовиться к ожидающему меня удару, и мое решение было принято заранее.

Он протянул руки, подвинул к себе лист бумаги и написал:

«Государь,

я как нельзя более польщен новым знаком уважения и доверия, коим Вашему Величеству угодно было почтить меня, но, к несчастью, принять его я не могу. Мое здоровье, и без того пошатнувшееся, еще более ухудшилось во время осады Ла-Рошели — осады, с Божьей помощью доведенной нами до благополучного конца; однако это напряжение исчерпало мои силы, и мой врач, моя семья, мои друзья требуют от меня обещания полного отдыха, а дать мне его могут лишь отсутствие дел и деревенское уединение. Поэтому, государь, я удаляюсь в мой дом в Шайо, купленный в предвидении моей отставки. Прошу Вас, государь, принять ее, по-прежнему считая меня нижайшим — и главное, вернейшим — из Ваших подданных.

Арман, кардинал де Ришелье».

Госпожа де Комбале из скромности отошла. Он знаком подозвал ее и протянул ей письмо. Она читала, и крупные слезы струились по ее щекам.

— Вы плачете? — спросил ее кардинал.

— Да, — ответила она, — святыми слезами!

— Что вы называете святыми слезами, Мария?

— Те слезы, что льются даже в минуту сердечной радости: я оплакиваю ослепление короля и судьбу страны.

Кардинал поднял голову и положил руку на руку племянницы.

— Да, вы правы, — сказал он, — но Бог, покидающий порою королей, не покидает с такой же легкостью государства. Жизнь первых преходяща, жизнь вторых длится столетия. Поверьте мне, Мария, Франция занимает слишком важное место в Европе и должна сыграть слишком необходимую роль в будущем, чтобы Господь отвратил свой взор от нее. То, что начал я, закончит другой; человеком больше, человеком меньше — изменить исторические судьбы не дано никому.

— Но разве справедливо, — спросила г-жа де Комбале, — что человеку, подготовившему судьбы своего государства, не дано их осуществить, что труд и борьба достаются одному, а слава — другому?

— Вы, Мария, — отвечал кардинал, и лицо его все больше прояснялось, — затронули сейчас, сами того не подозревая, великую загадку, что вот уже три тысячи лет предлагает людям сфинкс, сидящий на задних лапах возле благополучия, которое рушится, уступая место незаслуженным несчастьям. Имя этого сфинкса — сомнение. Почему, спрашивает он, Бог, являющийся высшей справедливостью, порой становится или кажется высшей несправедливостью?

— Я не восстаю против Бога, дядя, я пытаюсь понять.

— Бог имеет право быть несправедливым, Мария, ведь он держит в своих руках вечность и располагает будущим, чтобы исправить свою несправедливость. Притом, если бы у нас была возможность проникнуть в его тайны, мы увидели бы: то, что кажется нам несправедливостью, лишь средство вернее достигнуть его цели. Этот важнейший вопрос должен был в один прекрасный день возникнуть между его величеством — да хранит его Господь — и мной. За кого король: за свою семью или за Францию? Я за Францию. Бог за Францию. Кто будет против меня, если Бог на моей стороне?

Он позвонил. На втором звонке колокольчика появился его секретарь Шарпантье.

— Шарпантье, — сказал кардинал, — распорядитесь немедленно составить список воинских частей, готовых для итальянской кампании, и пригодных к бою орудий. Он нужен мне через четверть часа.

Шарпантье поклонился и вышел.

Кардинал вернулся к своему бюро и, вновь вооружившись пером, приписал под последней строчкой письма об отставке:

«Р.S. Вместе с этим письмом Ваше Величество получит сведения о войсках, составляющих армию, и о состоянии их материальной части. Что касается суммы, оставшейся от шести миллионов, одолженных под мое поручительство (кардинал сверился с маленькой записной книжкой, которая всегда была при нем), она составляет три миллиона восемьсот восемьдесят две тысячи ливров; они находятся в несгораемом шкафу, ключ от коего мой секретарь будет иметь честь передать непосредственно Вашему Величеству.

Не имея кабинета в Лувре и опасаясь, что при перевозке доверенных мне государственных документов некоторые важные бумаги могут затеряться, я оставляю Вашему Величеству не только мой кабинет, но и весь мой дом, ибо все, чем я располагаю, получено мною от короля и, следовательно, принадлежит ему. Мои служащие останутся, чтобы облегчить Вашему Величеству работу; поступающие ко мне ежедневные доклады будут приходить к королю.

Сегодня в два часа дня Ваше Величество может вступить во владение моим домом или поручить это кому-либо другому.

Я заканчиваю эти строки так же, как закончил предшествующие им, осмеливаясь назвать себя признательнейшим и вернейшим подданным Вашего Величества.

Арман, кардинал де Ришелье».

Кардинал писал, повторяя вслух написанное, так что его племяннице не было необходимости читать постскриптум, чтобы узнать, о чем в нем идет речь.

Тем временем Шарпантье принес ему требуемый список: тридцать пять тысяч солдат были под ружьем, семьдесят орудий готовы были участвовать в кампании.

Кардинал приложил список к письму, вложил все в конверт и, позвав гонца, вручил ему послание со словами:

— Лично его величеству.

И добавил второй кошелек к первому.

Карета, в соответствии с приказаниями кардинала, была уже готова. Кардинал вышел, унося из своего дома лишь одежду, что была на нем. Он сел в карету вместе с г-жой де Комбале, велел Гийемо — единственному из слуг, кого он взял с собой, — сесть рядом с кучером и сказал:

— В Шайо.

Обернувшись к племяннице, он добавил:

— Если через три дня король лично не явится в Шайо, то на четвертый день мы уедем в мое люсонское епископство.

XI. ХИЩНЫЕ ПТИЦЫ

Как мы только что видели, полностью был осуществлен данный герцогом Савойским совет.

«Если решение об итальянской кампании, вопреки Вашему противодействию, — говорилось в его секретном письме к Марии Медичи, — будет принято, добейтесь для герцога Орлеанского — под предлогом, что хотите удалить его от предмета безумной страсти, — добейтесь для него командования войсками. Кардинал-герцог, помышляющий лишь о том, чтобы прослыть первым полководцем своего века, не стерпит этого унижения и подаст в отставку; тогда останется единственное опасение: король откажется ее принять!»

Но пока еще — было около десяти часов утра — в Лувре не знали о решении кардинала и с нетерпением ждали, причем — странное дело! — между ожидающими августейшими особами царила, казалось, величайшая гармония.

Этими августейшими особами были король, королева-мать, королева Анна и Месье.

Месье разыграл примирение с матерью, еще менее искреннее, чем была ссора: хорошо или плохо относясь к людям внешне, Месье одинаково ненавидел весь свет; трусливый и вероломный, презираемый всеми, он угадывал это презрение за восхвалениями и улыбками, платя за него ненавистью.

Они собрались в будуаре, прилегающем к спальне королевы Анны, — той спальни, где, как мы помним, г-жа де Фаржи с беззаботной испорченностью остроумной и развращенной натуры давала ей столь добрые советы.

В спальнях короля, Марии Медичи, господина герцога Орлеанского настороженно ждали, подобно адъютантам, готовым выполнить приказ: в спальне короля — Ла Вьёвиль, Ножан, Ботрю и Барада, вернувшийся на вершину своей власти; В спальне королевы-матери — кардинал де Берюль и Вотье; в спальне герцога Орлеанского — врач Сенель, у которого дю Трамбле похитил известное шифрованное письмо, где Месье приглашали в случае немилости перебраться в Лотарингию; Сенель, решив просто-напросто, что он потерял письмо, оставил при себе камердинера; тот, подкупленный Серым кардиналом, предав хозяина и получив хорошую награду за предательство, готов был снова предать его.

Не отстала от других и королева Анна: в ее спальне находились г-жа де Шеврез, г-жа де Фаржи и крошка-карлица Гретхен, за чью верность, как мы помним, делая свой подарок, поручилась инфанта Клара Эухения; к тому же королева могла использовать малый рост Гретхен, посылая ее туда, куда не смог бы пройти человек нормального роста.

Гонец — мы помним, что кардинал велел ему подождать, — прибыл около половины одиннадцатого. Поскольку король приказал проводить гонца в будуар королевы, а кардинал распорядился вручить ответ лично королю, прибывший не встретил никаких задержек и смог немедленно исполнить поручение.

Король взял письмо с видимым волнением; взгляды всех присутствующих были устремлены на этот конверт, заключающий в себе судьбу всей их ненависти и всего их честолюбия.

— Господин кардинал ничего не просил передать устно? — спросил король у гонца.

— Ничего, государь; только засвидетельствовать его нижайшее почтение вашему величеству и передать письмо обязательно вам в руки.

— Хорошо, — сказал король, — ступайте!

Гонец вышел.

Король распечатал письмо и хотел читать его про себя.

— Вслух! Вслух, государь! — воскликнула королева Мария, чей голос в каком-то непостижимом равновесии соединил в себе две противоположности — приказ и просьбу.

Король взглянул на нее, будто спрашивая, не будет ли чтение вслух иметь нежелательных последствий.

— Да нет же, — сказала королева, — у всех нас одни и те же интересы.

Легкое движение бровей короля показало, что он, пожалуй, не полностью разделяет мнение матери по этому пункту; но то ли из уважения к ее желанию, то ли по привычке повиноваться он стал читать письмо вслух; оно уже знакомо нашим читателям, но мы еще раз его воспроизводим, чтобы показать, какое действие произвело оно на тех, кто собрался его слушать.

«Государь…»

При этом слове воцарилась такая тишина, что Людовик поднял глаза от письма и обвел взглядом слушателей, желая убедиться, что они не рассеялись подобно призракам.

— Мы слушаем, государь, — нетерпеливо сказала королева-мать.

Король, наименее нетерпеливый из всех, поскольку, может быть, он один понимал, насколько совершенное им серьезно с точки зрения монархии, продолжал читать Медленно и слегка изменившимся голосом:

«Государь,

я как нельзя более польщен новым знаком уважения и доверия, коим Вашему Величеству угодно было почтить меня…»

— О! воскликнула Мария Медичи, не в силах сдержать нетерпение, он соглашается!

— Подождите, мадам, — сказал король, здесь есть «но».

— Так читайте же, государь, читайте!

— Если вы хотите, чтобы я читал, мадам, не прерывайте меня.

И он продолжал с обычной медлительностью, какую вкладывал во все:

«… но, к несчастью, принять его я не могу».

— Ах, он отказывается! — не в силах сдержаться, в один голос воскликнули королева-мать и Месье.

У короля вырвался недовольный жест.

— Извините нас, государь, — сказала королева-мать, — и, пожалуйста, продолжайте!

Анна Австрийская, охваченная не меньшей ненавистью, чем Мария Медичи, но более владеющая собой вследствие привычки быть скрытной, прикоснулась белой, дрожащей от волнения рукой к платью свекрови, чтобы призвать ее к сдержанности и молчанию.

Король продолжал:

«Мое здоровье, и без того пошатнувшееся, еще более ухудшилось во время осады Ла-Рошели — осады, с Божьей помощью доведенной нами до благополучного конца; однако это напряжение исчерпало мои силы, и мой врач, моя семья, мои друзья требуют от меня обещания полного отдыха, а дать мне его могут лишь отсутствие дел и деревенское уединение».

— Ах, — произнесла Мария Медичи, вздохнув полной грудью, — пусть он отдыхает на благо королевства и мира в Европе.

— Матушка! Матушка! — сказал герцог Орлеанский, с беспокойством следя за раздраженным взглядом короля.

Анна сильнее сжала колено Марии.

— Ах! — воскликнула та вне себя, — вы никогда не узнаете, в чем я обвиняю этого человека, сын мой.

— Отнюдь, мадам, — сказал нахмурясь, Людовик XIII, — отнюдь, я это знаю.

И, сделав резкое ударение на этих последних словах, он продолжал читать с едва сдерживаемым нетерпением:

«Поэтому, государь, я удаляюсь в мой дом в Шайо, купленный в предвидении моей отставки. Прошу Вас, государь, принять ее, по-прежнему считая меня нижайшим — и главное, вернейшим — из Ваших подданных.

Арман, кардинал де Ришелье».

Все присутствующие одновременно встали, полагая, что чтение окончено. Королевы расцеловались, герцог Орлеанский направился к королю, чтобы поцеловать ему руку.

Но король взглядом остановил их.

— Это не все, — сказал он, — есть еще постскриптум.

Хотя г-жа де Севинье не сказала еще, что обычно именно в постскриптуме содержится самая важная часть письма, все остановились при словах «есть еще постскриптум» а королева Мария, не удержавшись, обратилась к своему сыну:

— Надеюсь, сын мой, что если кардинал изменил свое решение, то вы не измените своего.

— Я обещал, мадам, — ответил Людовик XIII.

Послушаем постскриптум, матушка, — сказал Месье.

Король прочел:

«Р.S. Вместе с этим письмом Ваше Величество получит сведения о войсках, составляющих армию, и о состоянии их материальной части. Что касается суммы, оставшейся от шести миллионов, одолженных под мое поручительство, она составляет три миллиона восемьсот восемьдесят две тысячи ливров; они находятся в несгораемом шкафу, ключ от коего мой секретарь будет иметь честь передать непосредственно Вашему Величеству».

— Почти четыре миллиона! — произнесла королева Мария Медичи с алчностью, которую не нашла нужным скрыть.

Король топнул ногой; воцарилось молчание.

«Не имея кабинета в Лувре и опасаясь, что при перевозке доверенных мне государственных документов некоторые важные бумаги могут затеряться, я оставляю Вашему Величеству не только мой кабинет, но и весь мой дом, ибо все, чем я располагаю, получено мною от короля и, следовательно, принадлежит ему. Мои служащие останутся, чтобы облегчить Вашему Величеству работу; поступающие ко мне ежедневные доклады будут приходить к королю.

Сегодня в два часа дня Ваше Величество может вступить во владение моим домом или поручить это кому-либо другому.

Я заканчиваю эти строки так же, как закончил предшествующие им, осмеливаясь назвать себя признательнейшим и вернейшим подданным Вашего Величества.

Арман, кардинал де Ришелье».

— Итак, — хрипло сказал король, мрачно глядя на них, — вы все довольны и каждый мнит себя властелином!

Королева Мария, больше всех предвидевшая эту вспышку королевского достоинства, ответила первой.

— Вы знаете лучше кого бы то ни было, государь, что здесь нет иного властелина, кроме вас, и я первая подам пример повиновения; но чтобы дела не страдали из-за отставки господина кардинала, позволю себе высказать один совет.

— Какой, мадам? — спросил король. — Любой совет, исходящий от вас, будет встречен с радостью.

— Речь о том, чтобы немедленно образовать совет, который будет руководить внутренними делами в ваше отсутствие.

— Значит, теперь, когда я должен буду воевать вместе с моим братом, вы больше не видите в моем отъезде опасностей для моей жизни и здоровья, существовавших, когда я должен был воевать вместе с господином кардиналом?

— Вы показались мне таким решительным, сын мой, когда воспротивились нашим мольбам — моим и вашей супруги-королевы, — что я не решилась возвращаться к этому вопросу.

— И кого же вы мне предлагаете, мадам, в состав этого совета?

— Место господина де Ришелье, — ответила королева-мать, — на мой взгляд, вы не можете поручить никому, кроме господина кардинала де Берюля.

— Кто еще войдет в совет?

— У вас есть господин де Ла Вьёвиль, ведающий финансами, и хранитель печатей господин де Марийяк; можно их оставить.

Король кивнул.

— А у кого будут военные дела? — спросил он, — У вас есть маршал, брат господина хранителя печатей. Подобный совет, состоящий из людей преданных и возглавляемый вами, сын мой, способен будет позаботиться о безопасности государства.

— Кроме того, — вмешался Месье, — есть два адмиральства, Восточное и Западное, от которых господин кардинал, несомненно, откажется так же, как от своего министерского поста.

— Вы забываете, Месье, что он купил одно из них у господина де Гиза, а другое у господина де Монморанси, заплатив по миллиону за каждое.

— Что ж, их у него выкупят, — ответил Месье.

— Его же деньгами? — спросил король; инстинктивное чувство справедливости делало для него достаточно постыдной подобную комбинацию, на которую — он это знал — Месье был вполне способен.

Месье, ощутив нанесенный удар, взвился, как пришпоренный конь.

— Нет, государь, — сказал он. — С позволения вашего величества я выкуплю одно; думаю, что господин де Конде охотно выкупит другое, если только вы не предпочтете, чтобы я выкупил оба. Обычно братья короля являются главными адмиралами королевства.

— Хорошо, — сказал король, — мы посмотрим.

— Я лишь хотела бы заметить, сын мой, — сказала Мария Медичи, — что, прежде чем передать господину де Ла Вьёвилю, контролирующему финансы, сумму, оставленную в кассе кардинала Ришелье, король мог бы, никому ничего не говоря, проявить известную щедрость, которая была бы лишь актом справедливости.

— Но, во всяком случае не по отношению к моему брату: он, кажется, богаче нас! Не он ли сейчас только говорил, что у него готовы два миллиона для выкупа Западного и Восточного адмиральств?

— Я говорил, что найду их, государь. Господин де Ришелье сумел найти шесть под свое честное слово; полагаю, что я сумею найти два, заложив свои владения.

— А у меня нет владений, — сказала Мария Медичи, — но была большая нужда в ста тысячах ливров; я попросила их у господина кардинала, но он смог дать мне лишь пятьдесят тысяч. другие пятьдесят тысяч я собиралась дать в задаток моему художнику господину Рубенсу: он пока получил всего десять тысяч за двадцать две картины, выполненные для моей галереи в Люксембургском дворце и посвященные прославлению памяти короля, вашего отца.

— И в память короля, моего отца, — произнес Людовик XIII с интонацией, заставившей вздрогнуть Марию Медичи, — вы их получите, мадам. Затем, обернувшись к Анне Австрийской, он спросил:

— А у вас, мадам, нет ко мне какой-нибудь просьбы подобного рода?

— Вы разрешили мне, государь, — ответила Анна Австрийская, опуская глаза, — обновить у Лопеса жемчужное ожерелье, подаренное вами, ибо некоторые из жемчужин умерли, но остальные столь прекрасны, что найти подобные удалось с большим трудом, и стоят они огромных денег: свыше двадцати тысяч ливров.

— Вы их получите, мадам; это не оплатит и десятой доли того искреннего участия, какое вы проявили вчера к моему здоровью, придя умолять меня не отправляться в альпийские снега воевать вместе с господином кардиналом. Нет ли у вас ко мне еще какой-нибудь подобной просьбы?

Анна промолчала.

— Я знаю, что королева, моя дочь, — сказала Мария Медичи, решив выступить вместо Анны Австрийской, — была бы счастлива вознаградить подарком в двенадцать тысяч ливров преданность своей придворной дамы госпожи де Фаржи; та отослала бы половину этой суммы своему муж послу в Мадриде: при его незначительном жалованье он не может достойно представлять ваше величество.

— Просьба настолько скромна, — сказал король, что я не могу в ней отказать.

— Что касается меня, — сказал Месье, — то, надеюсь, ваше величество проявит достаточную щедрость, приняв во внимание высокий командный пост, доверенный мне под его началом, и не станет требовать, чтобы я, как говорится, воевал за свой счет, а соблаговолит распорядиться, чтобы мне в связи с началом кампании оплатили военные издержки в…

Месье запнулся на цифре.

— В какой сумме? — спросил король.

— Ну хотя бы сто пятьдесят тысяч франков.

— Я понимаю, — сказал король с легким оттенком иронии, — после того как вы только что истратили два миллиона, чтобы выкупить два адмиральства, вам несколько затруднительно найти деньги на военные издержки; но позвольте вам заметить, что господин кардинал, который был всего лишь моим министром и истратил те же два миллиона, чтобы купить эти должности у господ де Гиза и де Монморанси, но не требовал от меня или от Франции ста тысяч франков на свои военные издержки и ссудил нам, Франции и мне, шесть миллионов. Правда, он не был моим братом; за родство приходится платить.

— Но, сын мой, — вмешалась Мария Медичи, — если деньги не пойдут в вашу семью, кому они достанутся?

— Вы правы, мадам, — сказал Людовик XIII, — вон там, наверху эмблема: пеликан, не имеющий больше корма для своих детей, отдает им собственную кровь. Правда, он отдает ее своим детям; правда и то, что у меня детей нет. Но если бы у пеликана не было детей, он, возможно, отдавал бы кровь своей семье. Ваш сын, мадам, получит свои сто пятьдесят тысяч франков на военные издержки.

Людовик XIII сделал ударение на словах «ваш сын», ибо всем было известно, что Гастон — любимый сын Марии Медичи.

— Это всё? — спросил король.

— Да, — ответила Мария, — но у меня тоже есть верный слуга, и я хотела бы его вознаградить; хотя никакая награда не может оплатить такую безграничную преданность, мне, когда я чего-нибудь для него просила, неизменно возражали, ссылаясь на нехватку денег… Сегодня, когда Провидению угодно, чтобы эти недостающие нам деньги…

— Будьте осторожны, мадам, — прервал ее король: вы сказали «Провидение», но ведь эти деньги от господина кардинала, а не от Провидения. Если вы смешаете одно с другим, и господин кардинал станет для нас Провидением, мы будем нечестивцами, восставая против кардинала: это будет означать восстание против Провидения.

— Однако, сын мой, позволю себе заметить, что при распределении ваших милостей господин Вотье не получил ничего.

— Я дам ему ту же сумму, что и подруге королевы госпоже де Фаржи; но прошу вас, остановитесь, ибо из трех миллионов восьмисот восьмидесяти двух тысяч ливров, предоставленных нам Провидением — нет, я ошибся: господином кардиналом, — взято уже двести сорок тысяч франков, а надо учесть, что у меня тоже есть верный слуга, которого я хочу наградить, пусть даже это будет мой шут л’Анжели, никогда ничего от меня не требующий.

— Сын мой, — сказала королева, — он пользуется такой милостью, как ваше присутствие.

— Единственная милость, какую никто у него не оспаривает, матушка. Но уже полдень, — сказал король, вынимая часы из кармана, — в два часа я должен вступит во владение кабинетом господина кардинала; а вот и господин Первый скребется в дверь, сообщая, что мой обед готов.

— Приятного аппетита, брат мой! — сказал Месье (видя себя уже адмиралом двух адмиральств и главным наместником королевских армий, располагающим ста пятьюдесятью тысячами ливров на военные издержки, он был на вершине счастья).

— Мне нет необходимости желать вам того же, Месье — сказал король, — благодарение Богу, в вашем аппетит я уверен.

И, пустив эту стрелу, король вышел, достаточно удивленный тем, что государственные дела уже заставили его опоздать с обедом — операцией, совершавшейся регулярно между одиннадцатью часами и десятью минутам двенадцатого.

Если бы достойный медик Эруар не скончался за полгода до этого, мы знали бы с точностью до одной ложки супа и до одной сушеной черешни обо всем, что его величество Людовик XIII съел и выпил за этим обедом, открывавшим реальную эру его царствования. Но до нас дошло лишь, что обедал он наедине со своим фаворитом Барада и в половине второго сел в карету сказан кучеру: «Королевская площадь, особняк господина кардинала»; ровно в два часа, сопровождаемый секретарем Шарпантье, он вошел в кабинет, сел в кресло опального министра, удовлетворенно вздохнул и с улыбкой прошептал слова, ни веса, ни истинного значения которых не понимал:

— Наконец-то я буду царствовать!

XII. КОРОЛЬ ЦАРСТВУЕТ

Выросший среди безумных трат регентства, когда все деньги Франции уходили на праздники и карусели в честь красавца — галантного кавалера королевы, дорвавшегося до власти, когда Франция, разоренная грабежом казны Генриха IV с таким великим трудом собранной Сюлли, видела, как все ее золото уходит в руки д’Эпернонов, Гизов, Конде и всех этих вельмож, кого надо было купить любой ценой, чтобы сделать из них щит от ненависти народа, открыто обвинявшего королеву в убийстве своего короля, — Людовик XIII всегда жил бедно до того часа, когда назначил г-на де Ришелье своим министром. Тому благодаря разумному управлению по образцу г-на де Сюлли, соединенному с большим бескорыстием, чем у его предшественника, удалось навести порядок в финансах и вновь обрести золото — металл, который стали было считать собственностью одной Испании.

Но какой ценой этот диктатор отчаяния достиг своей цели! Нечего было и думать о средстве, примененном в 1789 году и все-таки не помешавшем банкротству 1795 года, то есть о том, чтобы обложить налогом дворянство и духовенство. При первом же таком предложении его бы немедленно свергли; надо было — и здесь его неумолимая твердость сослужила ему службу — искать деньги в недрах Франции, у народа, у самой Франции, чтобы спасти ее на западе от англичан, на востоке и севере — от австрийцев, на юге — от испанцев. За четыре года налоги возросли на девятнадцать миллионов; но ведь надо было строить флот, надо было содержать армию. Приходилось закрывать глаза на нищету народа, затыкать уши, чтобы не слышать криков бедноты; отсюда угрюмость этого лица и мрачность этого взгляда. Прежде всего, надо было, не располагая ни приворотным зельем, ни колдовским напитком, ни волшебным кольцом, найти средство завладеть королем. И Ришелье нашел это средство: Людовик XIII никогда не видел денег, кардинал показал их ему.

Отсюда изумление и восхищение Людовика XIII своим министром.

В самом деле, как не восхищаться человеком, который находит шесть миллионов под свою личную ответственность, тогда как король не только под свое слово, но и под свою подпись не нашел бы и пятидесяти тысяч ливров!

Поэтому он с трудом верил в три миллиона восемьсот восемьдесят две тысячи Ришелье. И первым, что он потребовал от Шарпантье, был ключ от этого сокровища.

Шарпантье без лишних слов попросил короля встать, отодвинул бюро на середину кабинета, поднял ковер, бывший вчера под ногами кардинала, а сегодня под ногами короля, и с помощью секретного устройства открыл люк, в котором находился огромный железный шкаф.

Этот шкаф посредством комбинации букв и цифр, сообщенной Шарпантье королю, открылся так же легко, как люк, явив восхищенным глазам Людовика XIII ту сумму, что ему так не терпелось увидеть.

Затем, поклонившись королю, он почтительно удалился, вероятно, в соответствии с полученным заранее приказом, оставив два величия — золото и власть — наедине друг с другом.

В ту эпоху, когда не было ни банков, ни бумажных денег, представляющих капитал, во Франции наличные деньги были редкостью. Три миллиона восемьсот восемьдесят две тысячи франков кардинала были представлены примерно миллионом в золотых монетах с изображениями Карла IX, Генриха III и Генриха IV, примерно миллионом в испанских дублонах, семьюстами или восьмьюстами тысяч франков в мексиканских слитках, а остальное — небольшим мешочком с бриллиантами, каждый из которых был, как конфета, завернут в бумажку с этикеткой, где значилась его цена.

Вместо радости, какую думал он испытать при виде золота, Людовика XIII охватила невыразимая грусть; изучив эти монеты, рассмотрев изображения на них, погрузи руки в это море с рыжеватыми волнами, чтобы измерить его глубину, взвесив на руке золотые слитки, полюбовавшись на свету чистотой бриллиантов, он положи все на место, выпрямился и стоя посмотрел на эти миллионы, стоившие такого труда тому, кто их собрал и явившиеся плодом самой неподдельной преданности. Король подумал о том, с какой легкостью он расточил уже из этой суммы чуть не триста тысяч ливров, чтобы вознаградить преданность тех, что были его врагами и ненавидели человека, давшего ему эти деньги; он спрашивал себя, какое сопротивление оказал бы этим просьбам, если б в его руках это золото имело предназначение, столь же выгодное для Франции и для него, как в руках его министра.

И, не взяв из шкафа ни одного каролюса, он дважды позвонил, вызывал Шарпантье, приказал ему запереть шкаф и люк; когда это было сделано, король вернул ему ключ.

— Не выдавайте ничего из суммы, хранящейся в этом шкафу, без моего письменного приказа.

Шарпантье поклонился.

— С кем я буду работать? — спросил король.

— Монсеньер кардинал, — ответил секретарь, — работал всегда один.

— Один? И чем же он занимался один?

— Государственными делами, государь.

— Но государственными делами не занимаются в одиночку!

— У него были агенты, представлявшие ему отчеты.

— Кто был в числе главных агентов?

— Отец Жозеф, испанец Лопес, господин де Сукарьер и другие, кого я буду иметь честь назвать вашему величеству по мере их появления или по мере того как буду представлять их отчеты: во всяком случае, все они предупреждены, что отныне будут иметь дело с вашим величеством.

— Хорошо.

— Кроме того, государь, — продолжал Шарпантье, — есть агенты, посланные господином кардиналом в различные европейские государства: господин де Ботрю — в Испанию, господин де Ла Салюди — в Италию и господин де Шарнасе — в Германию. Курьеры сообщили, что эти агенты возвратятся сегодня, самое позднее — завтра.

— Как только они вернутся, вы передадите им распоряжение господина кардинала и приведете их ко мне. Сейчас ждет кто-нибудь?

— Господин Кавуа, капитан телохранителей господина кардинала, хотел бы иметь честь быть принятым вашим величеством.

— Я слышал, что господин Кавуа — порядочный человек и храбрый воин. Я буду очень рад увидеть его.

Шарпантье подошел к двери.

— Господин Кавуа! — позвал он.

Кавуа вошел.

— Входите, господин Кавуа, входите, — сказал ему король, — вы хотели говорить со мной?

— Да, государь. Я хотел попросить ваше величество об одной милости.

— Говорите. Вас считают хорошим слугой, и я с удовольствием вам эту милость окажу.

— Государь, я хочу, чтобы ваше величество соблаговолили дать мне отставку.

— Вам отставку! Но почему, господин Кавуа?

— Потому что я принадлежал господину кардиналу, пока он был министром; но с той минуты как он перестал быть министром, я уже не принадлежу никому.

— Прошу прощения, сударь, вы принадлежите мне.

— Я знаю, что, если ваше величество потребует, я принужден буду остаться на его службе; но предупреждаю, что буду плохим слугой.

— Почему же вы будете плохим слугой для меня, тогда как кардиналу служили хорошо?

— Потому что та служба была велением сердца.

— А со мной обстоит иначе?

— Должен признаться, государь, что по отношению к вашему величеству у меня есть только долг.

— И что же вас так сильно привязывало к господину кардиналу?

— Добро, которое он мне сделал.

— А если я захочу сделать вам добро такое же или большее, чем делал он?

Кавуа покачал головой.

— Это не одно и то же.

— Не одно и то же… — повторил король.

— Да, добро ощущается в зависимости от потребностей того, кому его оказывают. Когда господин кардинал сделал мне добро, я только начинал семейную жизнь. Господин кардинал помог мне вырастить детей и к тому же недавно предоставил мне, вернее моей жене, привилегию, дающую нам от двенадцати до пятнадцати тысяч ливров в год.

— Ах, вот как! Господин кардинал предоставляет женам своих слуг государственные должности, приносящие от двенадцати до пятнадцати тысяч ливров в год! Это не мешает знать.

— Я не сказал «должность», государь, я сказал «привилегию».

— Какую же привилегию предоставил он госпоже Кавуа?

— Право сдавать в половинной доле с господином Мишелем портшезы на улицах Парижа.

Король на мгновение задумался, глядя исподлобья на Кавуа; тот стоял неподвижно, держа шляпу в правой руке и прижав мизинец левой ко шву штанов.

— А если бы я сделал вас, господин Кавуа, капитаном моих телохранителей, то есть дал вам ту же должность, что была у вас при господине кардинале?

— У вас уже есть господин де Жюссак, государь; он безупречный офицер, и ваше величество не захочет причинить ему огорчение.

— Я сделаю Жюссака бригадным генералом.

— Если господин де Жюссак, в чем я не сомневаюсь, любит ваше величество, как я люблю господина кардинала, он предпочтет остаться капитаном возле вас, чем быть бригадным генералом вдали от вас.

— Но если вы покинете службу, господин Кавуа…

— Это мое желание, государь.

— … вы согласитесь принять в вознаграждение того времени, что провели на службе у господина кардинала, сумму в полторы или две тысячи пистолей?

— Государь, — с поклоном отвечал Кавуа, — за время, проведенное на службе у господина кардинала, я был вознагражден по заслугам и даже более того. Настает война, государь, а для войны нужны деньги, много денег. Поберегите ваши награды для тех, кто будет сражаться, а не для тех, кто, как я, посвятив свою судьбу одному человеку, уходит вместе с ним.

— И все слуги господина кардинала думают так, господин Кавуа?

— Полагаю, что да, государь; себя я считаю одним из наименее достойных.

— Итак, вы ни на что не претендуете, ничего не желаете?

— Ничего, государь, кроме чести сопровождать господина кардинала всюду, куда бы он ни отправился, И по-прежнему быть в его доме, хотя бы самым скромным слугой.

— Хорошо, господин Кавуа, — сказал король, уязвленный упорными отказами капитана, — вы свободны.

Кавуа поклонился и вышел, пятясь; в дверях он столкнулся с входящим Шарпантье.

— А вы, господин Шарпантье, — крикнул ему король, — тоже, как господин Кавуа, откажетесь мне служить?

— Нет, государь, ибо я получил от господина кардинала приказ оставаться при вас до тех пор, пока его место не займет другой министр либо пока ваше величество не будет в курсе всех дел.

— А когда я буду в курсе дел или появится новый министр, что станете делать вы?

— Я испрошу у вашего величества позволение отправиться к господину кардиналу: он привык к моим услугам.

— А если я попрошу господина кардинала оставить вас при мне? — спросил король. — Когда у меня будет министр, он не станет, как господин кардинал, делать все, а оставит что-то на мою долю, и мне понадобится честный и умный человек, а вы, я знаю, соединяете оба эти качества.

— Я не сомневаюсь, государь, что господин кардинал немедленно согласится на просьбу вашего величества: я слишком мелкая сошка, чтобы он стал оспаривать меня у своего государя и повелителя. Но тогда я паду к вашим ногам, государь, и скажу вам: «У меня есть семидесятилетний отец и шестидесятилетняя мать; я могу их покинуть ради господина кардинала, который помогал и все еще помогает им в их трудном положении; но, раз я больше не служу господину кардиналу, мое место возле них, государь; позвольте сыну закрыть глаза своих старых родителей» И я уверен, государь, что ваше величество не только согласится на мою просьбу, но и одобрит ее.

— Ты чти родителей своих И будешь долго жить, — ответил Людовик XIII, все более раздражаясь. — В тот день, когда новый министр будет назначен на место господина кардинала, вы будете свободны, господин Шарпантье.

— Должен ли я вернуть вашему величеству доверенный мне ключ?

— Нет, оставьте его у себя: раз кардинал, Которому столь хорошо служили, что король может ему только завидовать, вручил этот ключ вам, значит, он находится в руках честнейшего человека на свете; вы знаете мой почерк и мою подпись, выполняйте то, что я предпишу.

Шарпантье направился к двери.

— Не здесь ли, — спросил король, — некий Россиньоль, умеющий, как я слышал, ловко расшифровывать тайные письма?

— Да, государь.

— Я хочу его видеть.

— Достаточно трижды позвонить, и он явится. Угодно вашему величеству, чтобы я его позвал, или вы сделаете это сами?

— Позвоните, — сказал король.

Шарпантье позвонил, и дверь Россиньоля отворилась.

В руке у него был лист бумаги.

— Мне уйти или остаться, государь? спросил Шарпантье.

— Оставьте нас, — сказал король.

Шарпантье вышел.

— Это вас зовут Россиньоль? — спросил король.

— Да, государь, отвечал маленький человечек, пристально разглядывал бумагу.

— Вас считают умелым расшифровщиком?

— Действительно, государь, думаю, что в этом отношении мне нет равных.

— Вы можете разгадать любой шифр?

— Пока есть только один, что я до сих пор не разгадал, но с Божьей помощью разгадаю, как и остальные.

— А какой последний шифр вы разгадали?

— Письмо герцога Лотарингского к Месье.

— К моему брату?

— Да, государь, к его королевскому высочеству.

— И что же сообщал герцог Лотарингский моему брату?

— Вашему величеству угодно знать?

— Конечно!

— Сейчас я схожу за письмом.

Россиньоль сделал шаг к двери, но обернулся.

— Оригинал или расшифровку? — спросил он.

— То и другое, сударь.

Россиньоль вернулся в свой кабинет с проворством ласки, которую он напоминал строением головы, приоткрыв дверь ровно настолько, чтобы можно было пройти, и тут же вернулся, держа в одной руке обе требуемые бумаги и продолжая на ходу попытки расшифровать ту, с какой вошел вначале.

— Вот они, государь, — сказал он, протягивая письмо герцога Лотарингского и перевод.

Король начал с оригинала и прочел:

— «Если Юпитер…»

Месье, — перебил Россиньоль короля.

— «… будет изгнан с Олимпа…» — продолжал король.

Из Лувра, — подсказал Россиньоль.

— А почему Месье будет удален от двора? — спросил король.

— Потому что он участвует в заговоре, — спокойно ответил Россиньоль.

— Месье участвует в заговоре? И против кого же?

— Против вашего величества и против государства.

— Вы думаете о том, что говорите мне, сударь?

— Я говорю то, о чем ваше величество прочтет, если ему угодно продолжить.

— «… он сможет, — читал король, — укрыться на Крите…»

В Лотарингии.

— «Минос…»

Герцог Карл Четвертый.

— «… предложит ему гостеприимство с большим удовольствием. Но здоровье Кефала…»

— Здоровье Вашего Величества.

— Это меня называют Кефалом?

— Да, государь.

— Я знаю, кем был Минос, но забыл, кем был Кефал. Кто он?

— Фессалийский царевич, ваше величество, супруг прекрасной афинской царевны, которую он прогнал с глаз долой, ибо она была ему неверна, но затем с ней помирился.

Людовик XIII нахмурился.

— Ах, значит, этот Кефал, — сказал он, — муж неверной жены, с которой примирился вопреки ее неверности, это я?

— Да, государь, это вы, — невозмутимо ответил Россиньоль.

— Вы уверены?

— Еще бы! Впрочем, ваше величество сами увидите.

— На чем мы остановились?

— «Если Месье будет изгнан из Лувра, он сможет укрыться в Лотарингии. Герцог Карл IV предложит ему гостеприимство с большим удовольствием. Но здоровье Кефала…», то есть короля… На этом вы остановились, государь.

Король стал читать дальше.

— «… весьма ненадежно». Как! Весьма ненадежно?

— Это значит, что ваше величество больны, и очень больны, во всяком случае, по мнению герцога Лотарингского.

— Ах, значит, — побледнев, сказал король, — я болен, и очень болен!

Подойдя к зеркалу, он посмотрел на себя, поискал в карманах флакон с нюхательной солью, не найдя его, покачал головой и, сделав над собой усилие, взволнованным голосом стал читать дальше:

— «…почему бы в случае его смерти не выдать Прокриду…» Прокриду?

— Да, королеву, — ответил Россиньоль. — Прокрида была неверной женой Кефала.

— «… не выдать королеву за Юпитера?» За Месье? — воскликнул король.

— Да, государь, за Месье.

— За Месье!

Король вытер платком струившийся по лбу пот и продолжал:

— «Ходят слухи, что Оракул…»

Господин кардинал.

— «… хочет избавиться от Прокриды и выдать Венеру…»

Король посмотрел на Россиньоля, который, отвечая королю, продолжал на все лады переворачивать бумагу, что была у него в руках.

— Венеру? — нетерпеливо переспросил король.

— Госпожу де Комбале, госпожу де Комбале, — быстро сказал Россиньоль.

— «… за Кефала,» — прочел король. — Меня женить на госпоже де Комбале? Меня? Откуда они это взяли?.. «Пока пусть Юпитер, то есть Месье, продолжает ухаживать за Гебой…»

За принцессой Марией.

— «… притворяясь, что из-за этой страсти находится в крайнем разладе с Юноной».

С королевой-матерью.

— «Важно, чтобы Оракул», то есть кардинал, «хоть он большой хитрец или, вернее, считает себя таковым, ошибался, думая, что Юпитер влюблен в Гебу». Подписано: «Минос».

— Карл Четвертый.

— Ах, — пробормотал король, — вот он, секрет этой великой любви, приносимой в жертву ради поста главного наместника! Ах, мое здоровье весьма ненадежно! Ах, когда я умру, мою вдову выдадут за моего брата! Но, слава Богу хоть я болен, и очень болен, как они говорят, но еще не умер. Значит, мой брат — заговорщик! И если заговор откроется, он сможет скрыться в Лотарингии у гостеприимного герцога! Разве Франция не в состоянии за один раз проглотить и Лотарингию, и ее герцога? Выходит, мало того, что она дала нам Гизов!

И, резко обернувшись к Россиньолю, он спросил:

— А как попало это письмо в руки господина кардинала?

— Оно было доверено господину Сенелю.

— Одному из моих медиков, — сказал Людовик XIII. — Воистину, у меня отличное окружение!

— Но, предвидя заговор между лотарингским и французским дворами, отец Жозеф подкупил камердинера господина Сенеля.

— Похоже, этот отец Жозеф — ловкий человек, — сказал король.

Россиньоль подмигнул.

— Тень господина кардинала, — сказал он.

— И что же сделал камердинер Сенеля?

— Украл письмо и передал ею нам.

— А что сделал Сенель?

— Поскольку он не успел еще отъехать далеко от Нанси, то вернулся и сказал герцогу, что по оплошности сжег его письмо вместе с другими бумагами. Герцог ничего не заподозрил и дал ему другое письмо — то, что получил его королевское высочество Месье.

— И что же ответил мой брат «Юпитер» мудрому «Миносу»? — спросил король с лихорадочным смехом, от которого его усы шевелились еще несколько мгновений, после того как он замолчал.

— Я еще не знаю. Его ответ у меня в руках.

— Как эта бумага, что вы держите, — его ответ?

— Да, государь.

— Дайте.

— Ваше величество ничего в нем не поймет, поскольку я сам еще ничего не понимаю.

— Почему?

— Потому что, когда первое письмо не дошло до адресата, они, боясь каких-либо неожиданностей, изобрели новый шифр.

Король взглянул на листок и прочел несколько совершенно непонятных слов:

«Astre se-Be-L’amb рады — L M + — Se — хочет быть se».

— И вы сможете узнать, что это значит?

— Я буду знать это завтра, государь.

— Это не почерк моего брата.

— Нет; на этот раз камердинер не решился украсть письмо, боясь, что его заподозрят, и удовольствовался тем, что снял копию.

— И когда это письмо было написано?

— Сегодня около полудня, государь.

— И вы уже успели снять копию?

— Отец Жозеф передал мне ее в два часа.

Король на мгновение задумался, затем обернулся к маленькому человечку, который, взяв у него из рук письмо, продолжал трудиться над разгадкой.

— Вы останетесь со мной, не правда ли, господин Россиньоль? — спросил он.

— Да, государь, пока это письмо не будет расшифровано.

— Как до тех пор, пока это письмо не будет расшифровано? Я полагал, что вы на службе у господина кардинала?

— Я действительно у него на службе, но лишь до тех пор, пока он министр. Перестав им быть, он больше во мне не нуждается.

— Но я нуждаюсь в вас.

— Государь, — сказал Россиньоль, покачав головой столь решительно, что очки его едва не упали, — завтра я покидаю Францию.

— Почему?

— Потому что, служа господину кардиналу, то есть вашему величеству, разгадывая шифры, изобретаемые заговорщиками, я нажил себе грозных врагов среди вельмож — врагов, от которых мог защитить меня один кардинал.

— А если я буду вашей защитой?

— У вашего величества будет такое намерение, но…

— Но?..

— Но не будет для этого власти.

— Что? — переспросил, нахмурясь, король.

— К тому же, — продолжал Россиньоль, — я всем обязан господину кардиналу. Я был бедным парнем из Альби; случаю было угодно, чтобы господин кардинал узнал о моем таланте расшифровщика. Он вызвал меня к себе, дал мне место в тысячу экю, потом в две тысячи, затем добавил по двадцать пистолей за каждое расшифрованное письмо, так что за десять лет, в течение которых я разгадывал не меньше одного-двух писем в неделю, я составил небольшое состояние и надежно поместил его.

— Где же?

— В Англии.

— Может быть, вы отправляетесь в Англию, чтобы поступить на службу к королю Карлу?

— Король Карл предлагал мне две тысячи пистолей в год и по пятьдесят пистолей за расшифрованное письмо, лишь бы я покинул службу у господина кардинала. Я отказался.

— А если я предложу вам то же, что король Карл?

— Государь, жизнь — самое ценное, что есть у человека, поскольку, уйдя под землю, обратно не возвращаются. Сейчас, когда господин кардинал в опале, мне даже под августейшей защитой вашего величества, а может быть, именно из-за этой защиты, не прожить и недели. Понадобилось все влияние господина кардинала, чтобы сегодня утром, когда он покидал свой дом, я не покинул Париж и рискнул ради него своей жизнью, оставшись еще на сутки, чтобы послужить вашему величеству.

— Значит, ради меня вы не рискнули бы жизнью?

— Самоотверженность возможна ради родных или ради благодетеля. Ищите ее, государь, среди ваших родных или среди тех, кому вы делали добро. Не сомневаюсь, что ваше величество найдет ее.

— Вы в этом не сомневаетесь, что ж! А вот я сомневаюсь!

— Теперь, когда я сказал, что задержался с одной целью — послужить вашему величеству, когда вам известно, какому риску я подвергаюсь, оставаясь во Франции, и как спешу ее покинуть, я умоляю ваше величество не противиться моему отъезду — для него все готово.

— Я не стану противиться, но с непременным условием, что вы не поступите на службу ни к одному иностранному государю, кто мог бы использовать ваш талант против Франции.

— В этом я даю слово вашему величеству.

— Ступайте; господину кардиналу посчастливилось, что у него такие слуги, как вы и ваши товарищи.

Король посмотрел на часы.

— Четыре часа, — сказал он. — Завтра в десять утра я буду здесь. Позаботьтесь, чтобы ключ к этому новому шифру был готов.

— Он будет готов, государь.

И видя, что король взялся за плащ, собираясь уходить, Россиньоль спросил:

— Вашему величеству не угодно переговорить с отцом Жозефом?

— Конечно, конечно, — ответил король, — как только он придет, скажите Шарпантье, чтобы его впустили.

— Он здесь, государь.

— Так пусть войдет. Я сейчас же с ним поговорю.

— Вот он, государь, — сказал Россиньоль и посторонился, уступая дорогу Серому кардиналу.

Монах показался в дверях и скромно остановился на пороге кабинета.

— Входите, входите, святой отец, — сказал король.

Монах приблизился, опустив голову и скрестив руки, всем видом выражал послушание.

— Я здесь, государь, — сказал он, останавливаясь в четырех шагах от короля.

— Вы были здесь, святой отец? — спросил король, с любопытством разглядывая монаха: совершенно новый мир проходил перед его глазами.

— Да, государь.

— И давно?

— Примерно час.

— И вы ждали целый час, не передан мне, что вы здесь?

— Скромный монах вроде меня, государь, должен ожидать приказаний своего короля.

— Уверяют, святой отец, что вы весьма способный человек.

— Это говорят мои враги, государь, — ответил монах, смиренно опуская глаза.

— Вы помогали кардиналу нести груз его обязанностей?

— Как Симон Киринеянин помогал нашему Спасителю нести крест.

— Вы ревностный поборник христианства, святой отец, и в одиннадцатом веке вы, как новый Петр Отшельник, проповедовали бы крестовый поход.

— Я проповедовал его в семнадцатом веке, государь, но безуспешно.

— Каким же образом?

— Я написал латинскую поэму под названием «Турциада», чтобы воодушевить христианских государей против мусульман. Но время прошло или еще не настало.

— Вы оказывали господину кардиналу большие услуги.

— Его высокопреосвященство не мог делать все. Я помогал ему в меру моих слабых сил.

— Сколько платил вам господин кардинал в год?

— Ничего, государь; нашему ордену запрещено принимать что-либо, кроме милостыни. Его высокопреосвященство лишь оплачивал мою карету.

— У вас есть карета?

— Да, государь, но не из тщеславия. Вначале у меня был осел.

— Скромное верховое животное Господа нашего, — заметил король.

— Но монсеньер нашел, что я передвигаюсь недостаточно быстро.

— И дал вам карету?

— Нет, государь, вначале верховую лошадь: от кареты я из скромности отказался. Но, к несчастью, это была кобыла, и однажды, когда мой секретарь отец Анж Сабини сел на нехолощеного жеребца…

— Я понимаю, — сказал король, — и тогда вы приняли карету, предложенную кардиналом?

— Да, государь, я с ней смирился. И потом, — сказал монах, — Боги подумал я, приятно будет, что смиренные возвеличены.

— Несмотря на отставку кардинала, я хочу оставить вас при себе, святой отец, — сказал король. — Вы мне скажете, что, по вашему мнению, мне следует для вас сделать.

— Ничего, государь. Я и так уже, вероятно, прошел по дороге почестей дальше, чем нужно для моего спасения.

— Но есть у вас какое-то желание, которое я могу удовлетворить?

— Вернуться в мой монастырь, откуда, может быть, мне и не следовало выходить.

— Вы слишком полезны в делах, чтобы я позволил это, — сказал король.

— Я видел их лишь глазами его высокопреосвященства, государь; светоч угас, и я ослеп.

Любому сословию, святой отец, даже духовенству, позволительно иметь честолюбие, соизмеримое с заслугами. Бог дает талант не для того, чтобы человек превращал его в бесплодное поле. Господин кардинал служит вам примером высоты, которой можно достигнуть.

— И с которой затем можно упасть.

— Но какой бы ни была высота, если тот, кто падает, носит красную шапку, это падение можно перенести.

За опушенными ресницами капуцина молнией промелькнуло алчное стремление.

Это не укрылось от короля.

— Вы никогда не мечтали о высших церковных степенях?

— Может быть, когда я был при господине кардинале, я и поддавался этому ослеплению.

— Почему только при господине кардинале?

— Потому что мне понадобилось бы все его влияние в Риме, чтобы достичь этой цели.

— Значит, вы считаете, что мое влияние меньше, чем у него?

— Ваше величество хотели добыть кардинальскую шапку для турского архиепископа, но он так и остался архиепископом; тем более не удастся вам это в отношении бедного капуцина.

Людовик XIII устремил на отца Жозефа пронизывающий взгляд, но невозможно было что-либо прочитать ни на этом мраморном лице, ни в этих опущенных глазах.

Казалось, у монаха движутся одни губы.

— Кроме того, — продолжал он, — есть факт, по важности превосходящий все остальные: в той работе, что была возложена на меня Богом и господином кардиналом, есть множество случаев согрешить, подвергал опасности спасение своей души. При господине кардинале, имеющем от Рима большие полномочия исповедовать и отпускать грехи, мне не надо было ни о чем беспокоиться: если днем я согрешу действием или словом, вечером я исповедуюсь, господин кардинал отпускает мне грехи, и все в порядке, я сплю спокойно. Но если я служу светскому хозяину — будь это сам король, — он не властен отпустить мне грехи. Я не смогу больше грешить, а без этого не смогу добросовестно делать свое дело.

Пока монах говорил, король продолжал смотреть на него; с каждой фразой отца Жозефа на лице Людовика все яснее читалось отвращение.

— И когда хотите вы вернуться в свой монастырь? — спросил он, когда тот закончил.

— Как только получу разрешение вашего величества.

— Вы его получили, святой отец, — сухо сказал король.

— Ваше величество преисполняет меня радостью, — сказал капуцин, скрестив руки на груди и низко кланяясь.

Затем таким же твердым и холодным шагом, каким вошел, — шагом, напоминавшим поступь статуи, — он вышел, даже не обернувшись, чтобы с порога еще раз поклониться королю.

— Лицемер и честолюбец, я о тебе не жалею!

Затем король еще минуту взглядом следил за ним в полутьме прихожей и промолвил:

— Так или иначе, одно совершенно ясно: если сегодня вечером я подал бы в отставку как король, подобно тому как это сделал сегодня утром господин кардинал, я не нашел бы четырех человек, которые бы последовали за мной в изгнание и разделили мою немилость. Впрочем, я не нашел бы и трех, и двух, а может быть, и одного.

XIII. ПОСЛЫ

На следующий день ровно в десять часов король, как он и говорил, был в кабинете кардинала.

То, что ему предстояло узнать, при всей своей унизительности, чрезвычайно интересовало его.

Вернувшись накануне в Лувр, он ни с кем не виделся, заперся со своим пажом Барада и, чтобы вознаградить его за оказанную услугу — избавление от кардинала, — дал ему ордер на три тысячи пистолей для получения у Шарпантье.

Было вполне справедливо, что, сделав больше, чем другие, Барада был вознагражден первым. Однако, прежде чем дать Месье сто пятьдесят тысяч ливров, королеве — тридцать тысяч и королеве-матери — шестьдесят тысяч, он не прочь был увидеть ответ Месье герцогу Лотарингскому — ответ, обещанный Россиньолем к десяти часам утра.

И вот, как мы сказали, ровно в десять часов король вошел в кабинет кардинала и, до того как он бросил плащ на кресло и положил шляпу на стол, позвонил три раза.

Россиньоль появился с обычной для него пунктуальностью.

— Ну что? — нетерпеливо спросил его король.

— Что ж, государь, — ответил Россиньоль, подмигивая сквозь очки, — он в наших руках, этот пресловутый шифр.

— Посмотрим скорее! — сказал король. — Сначала ключ.

— Вот он, государь.

И вместе с переводом он протянул ключ, положив его сверху.

Король прочел:

Se король

Astre se королева

Be королева-мать

L’amb Месье

L M кардинал

+ мертв

Pif-paf война

Zane герцог Лотарингский

Gor г-жа де Шеврез

Gel г-жа де Фаржи

C беременна

— Что дальше? — спросил король.

— Замените шифрованные слова, государь.

— Нет, — сказал король, — вы к этому привычнее: у меня голова лопнет от такой работы.

Россиньоль взял бумагу и прочел:

«Королева, королева — мать и герцог Орлеанский рады. Кардинал мертв. Король хочет быть королем. Война против короля Сурков решена, но герцог Орлеанский возглавит войска. Герцог Орлеанский, влюбленный в дочь герцога Лотарингского, не хочет ни в коем случае жениться на королеве, она старше его на семь лет; он опасается одного — как бы, последовав добрым советам г-жи де Фаржи и г-жи де Шеврез, она не оказалась беременной к моменту смерти короля.»

Король выслушал чтение не прерывая; однако он несколько раз отирал лоб, чертя по паркету колесиком шпоры.

— Беременной, прошептал он, беременной. Во всяком случае, если она забеременеет, то не от меня.

Затем он обернулся к Россиньолю:

— Это первые письма такого рода, расшифрованные вами, сударь?

— О нет, государь. Я расшифровал уже десять или двенадцать подобных им.

— Почему же господин кардинал мне их не показывал?

— Зачем было волновать ваше величество, если он следил, чтобы с вами не случилось беды?

— Но, обвиняемый, преследуемый всеми этими людьми, почему он не воспользовался этим оружием против них?

— Он боялся, что оно причинит больше зла королю, чем его врагам.

Король несколько раз прошелся взад и вперед по кабинету, опустив голову и надвинув шляпу на глаза.

Затем, вернувшись к Россиньолю, он сказал:

— Сделайте мне копию каждого из этих писем в зашифрованном виде, но с ключом сверху.

— Хорошо, государь.

— Вы думаете, что еще будут такие письма?

— Конечно, государь.

— Кого должен я принять сегодня?

— Это не касается меня, государь. Я занимаюсь только своими шифрами. Это дело господина Шарпантье.

И не успел еще Россиньоль выйти, как король лихорадочным движением дважды ударил по звонку.

Эти отрывистые и сильные удары говорили о душевном состоянии Людовика XIII.

Шарпантье поспешно вошел, но остановился на пороге.

Король стоял, задумавшись, глядя в пол и опираясь рукой о бюро кардинала.

— Беременна, — шептал он, — королева беременна; иностранец на французском троне, может быть англичанин!

И добавил вполголоса, словно боясь услышать собственные слова:

— В этом нет ничего невозможного. Как уверяют, пример в нашей семье уже был.

Поглощенный своими мыслями, король не заметил Шарпантье. Думая, что секретарь не откликнулся на зов, король нетерпеливо поднял голову и собирался уже снова позвонить; но тот, угадав по жесту его намерение, торопливо прошел вперед со словами:

— Я здесь, государь.

— Хорошо, — сказал король, глядя на него и пытаясь овладеть собой. — Какие дела у нас сегодня?

— Государь, граф де Ботрю прибыл из Испании и граф де Ла Салюди из Венеции.

— Что они должны были там делать?

— Мне это неизвестно, государь. Вчера я имел честь сказать вам, что посылал их господин кардинал, и добавил, что господин де Шарнасе должен также прибыть из Швеции сегодня вечером или самое позднее завтра.

— Вы сказали им, что кардинал больше не министр и что вместо него приму их я?

— Я передал им приказание его высокопреосвященства дать вашему величеству отчет в своей миссии, как они дали бы ему самому.

— Кто прибыл первым?

— Господин де Ботрю.

— Как только он будет здесь, пригласите его.

— Он уже здесь, государь.

— Тогда пусть войдет.

Шарпантье подошел к двери, что-то сказал вполголоса и посторонился, пропуская Ботрю.

Посол был в дорожном костюме; он извинился, что предстает в таком виде перед королем; но он полагал, что будет иметь дело с кардиналом де Ришелье, а, оказавшись в передней, не захотел заставлять ждать его величество.

— Господин де Ботрю, — сказал ему король, — я знаю, что господин кардинал очень вас ценит и считает искренним человеком; по его собственным словам, он предпочитает совесть одного Ботрю совести двух кардиналов де Берюлей.

— Надеюсь, государь, что я достоин доверия, которым меня почтил господин кардинал.

— И вы покажете себя достойным моего доверия, не правда ли, сударь, рассказав мне все, что рассказали бы ему.

— Все, государь? — спросил Ботрю, пристально глядя на короля.

— Все. Я добиваюсь правды и хочу знать ее всю.

— Так вот, государь, прежде всего, смените вашего посла де Фаржи: он, вместо того чтобы следовать инструкциям кардинала, направленным к славе и возвышению вашего величества, выполняет инструкции королевы-матери, имеющие целью унижение Франции.

— Мне уже говорили об этом. Хорошо, я подумаю. Видели вы графа-герцога Оливареса?

— Да, государь.

— Какое поручение у вас к нему было?

— Если возможно, закончить миром дело с Мантуей.

— И что же?

— Едва я заговорил с ним о делах, он в ответ повел меня в птичник его величества короля Филиппа Четвертого, где собраны любопытнейшие породы со всего света, и предложил послать несколько образчиков вашему величеству.

— По-моему, он насмехался над вами?

— И прежде всего, государь, над тем, кого я представлял.

— Сударь!

— Вы требовали от меня правды, государь. Я вам ее говорю. Угодно вам, чтобы я лгал? Я достаточно умен, чтобы сочинить приятную ложь взамен горькой правды.

— Нет, говорите правду, какой бы она ни была. Что думают о нашем походе в Италию?

— Над ним смеются, государь.

— Смеются? Разве не известно, что я его возглавлю?

— Известно, государь; но говорят, что королевы заставят вас изменить решение или что Месье будет командовать под вашим началом, а поскольку подчиняться будут только королевам и Месье, то с этим походом произойдет то же, что с экспедицией герцога Неверского.

— Ах, значит вот как думают в Мадриде?

— Да, государь, и настолько в этом уверены, что пишут дону Гонсалесу Кордовскому — я узнал это, подкупив одного из секретарей графа-герцога:

«Если войсками будут командовать король и Месье, не беспокойтесь ни о чем. Армия не преодолеет Сузского прохода. Но, если, напротив, руководить военными действиями будет кардинал под началом короля или без него, не пренебрегайте ничем и отправьте столько войск, сколько сможете, чтобы поддержать герцога Савойского».

— Вы уверены в том, что мне говорите?

— Совершенно уверен, государь.

Король снова принялся ходить по кабинету, опустив голову и, как всегда, когда он бывал чем-то сильно озабочен, надвинув шляпу на глаза; потом внезапно остановился и, пристально глядя на Ботрю, спросил:

— А слышали вы какие-нибудь разговоры о королеве?

— Только придворные пересуды.

— И что же было в этих придворных пересудах?

— Ничего, о чем можно было бы доложить вашему величеству.

— Все равно, я хочу знать.

— Клеветнические выдумки, государь. Не пачкайте ваш ум всей этой грязью.

— Говорю вам, сударь, — нетерпеливо сказал Людовик XIII и топнул ногой, — клевета это или правда, я хочу знать, что говорят о королеве?

Ботрю поклонился.

— Каждый верноподданный должен повиноваться приказу вашего величества.

— Ну, так повинуйтесь.

— Говорили, что, поскольку здоровье вашего величества ненадежно…

— Ненадежно… мое здоровье ненадежно! Они все на это надеются. Моя смерть для них якорь спасения. Продолжайте.

— Говорили, что, поскольку здоровье вашего величества ненадежно, королева примет меры, чтобы обеспечить себе…

Ботрю запнулся.

— Обеспечить себе что? — спросил король. — Говорите! Да говорите же!

— Чтобы обеспечить себе регентство.

— Но регентство может быть лишь в том случае, если есть наследник короны!

— Чтобы обеспечить себе регентство, — повторил Ботрю.

Король топнул ногой.

— Итак, там — как здесь, в Испании — как в Лотарингии; в Лотарингии — страх, в Испании — надежда; и в самом деле, королева-регентша — это Испания в Париже. Значит, Ботрю, вот что там говорят?

— Вы приказали мне говорить, государь. Я повиновался.

И Ботрю склонился перед королем.

— Вы хорошо сделали. Я сказал вам, что добиваюсь правды; я напал на ее след, и, будучи, слава Богу достаточно хорошим охотником, я пройду по нему до конца.

— Что будет угодно приказать вашему величеству?

— Отдыхайте, сударь, вы, должно быть, устали.

— Ваше величество не сказали, имел я счастье угодить королю или несчастье прогневить его.

Не скажу, что вы доставили мне удовольствие, господин Ботрю, но вы оказали мне услугу, а это стоит большего. Есть вакантное место государственного советника; позвольте считать, что у меня есть кого им наградить.

И Людовик XIII, сняв перчатку протянул руку для поцелуя чрезвычайному послу при Филиппе IV.

Ботрю, согласно этикет вышел пятясь, чтобы не поворачиваться спиной к королю.

— Итак, — прошептал король, оставшись один, — моя смерть стала надеждой, моя честь — игрушкой, наследование моей короны — лотереей. Мой брат вступит на престол лишь для того, чтобы продать и предать Францию; и моя мать — вдова Генриха Четвертого, вдова этого великого короля, которого убили, потому что он становился все более великим и его тень покрывала другие королевства, — моя мать ему в этом поможет. К счастью, — у короля вырвался резкий нервный смех, — к счастью, в момент моей смерти королева будет беременна, и таким образом все будет спасено. Как удачно, что я женат!

Взгляд его помрачнел.

— Теперь меня не удивляет, — сказал он изменившимся голосом, — что они так злятся на кардинала!

Ему послышался легкий шум со стороны двери. Он обернулся: дверь действительно приотворилась.

— Угодно вашему величеству принять господина де Ла Салюди? — спросил Шарпантье.

— Еще бы! — сказал король. — Все, что я узнаю, полно для меня интереса.

И с тем же почти конвульсивным смехом он добавил:

— А еще говорят, будто короли не знают, что у них делается! Правда, они узнают об этом последними, но в конце концов узнают, если хотят.

Затем, поскольку г-н де Ла Салюди остановился в дверях, король сказал:

— Проходите, проходите, Я жду вас, господин де Ла Салюди. Вам сказали, не правда ли, что я временно замещаю господина кардинала? Так что говорите со мной без всяких секретов, как говорили бы с ним.

— Но, государь, — отвечал де Ла Салюди, — при нынешнем положении дел я не знаю, следует ли мне повторять вам…

— Повторять мне что?

— Хвалу, возносимую в Италии человеку кем кажется, вы недовольны.

— Ах, кардинала восхваляют в Италии? И что же говорят о нем по ту сторону гор?

— Государь, они еще не знают, что господин кардинал больше не министр, и поздравляют ваше величество с тем, что у вас на службе крупнейший политический и военный гений нашего века. Взятие Ла-Рошели, о чем господин кардинал поручил мне сообщить герцогу Мантуанскому, венецианской Синьории и его святейшеству Урбану Восьмому было встречено с радостью в Мантуе, с воодушевлением в Венеции и с признательностью в Риме; точно так же задуманный вами поход в Италию, весьма напугав Карла Эммануила, ободрил всех других государей. Вот письма герцога Мантуанского, венецианского сената и его святейшества, выражающие большое доверие к гению кардинала; каждая из трех держав, заинтересованных в успехе вашего итальянского похода, государь, чтобы посильно содействовать ему, вручила мне векселя для своих банкиров на общую сумму полтора миллиона.

— И на чье имя выданы эти векселя?

— На имя господина кардинала, государь. Остается лишь индоссировать их и получить деньги: эти векселя оплачиваются по предъявлении.

Король взял векселя и внимательно рассмотрел их.

— Полтора миллиона, — сказал он, — и шесть миллионов, занятые им, — вот с чем мы начинаем войну. Все деньги исходят от этого человека, как от него исходит величие и слава Франции.

Тут у Людовика XIII мелькнула внезапная мысль. Он подошел к звонку и вызвал Шарпантье, позвонив два раза.

Шарпантье появился.

— Вы знаете, — спросил король, у кого господин кардинал занял шесть миллионов, чтобы покрыть первые военные расходы?

— Да, государь, у господина де Бюльона.

— И долго тот заставил себя упрашивать, прежде чем согласился?

— Наоборот, государь, он сам их предложил.

— Как это?

— Господин кардинал пожаловался, что армия маркиза дЮкзеля рассеялась из-за нехватки денег, присвоенных королевой-матерью, и съестных припасов, не поставленных маршалом де Креки. «Эта армия потеряна», — сказал его высокопреосвященство.

«Что ж, — отозвался господин де Бюльон, — надо набрать другую, только и всего».

«Но с чем?»

«Я дам вам денег на вербовку пятидесяти тысяч человек, да еще миллион золотом в придачу».

«Мне нужен не миллион, мне нужны шесть миллионов».

«Когда?»

«Как можно скорее».

«Сегодня вечером будет не поздно?»

Кардинал рассмеялся.

«Они что, у вас в кармане?» — спросил он.

«Нет, я держу их у Фьёбе, казначея королевской казны; я дам вам ордер к нему, и вы пошлете за ними».

«И каких гарантий вы потребуете, господин де Бюльон?» Господин де Бюльон встал и поклонился его высокопреосвященству.

«Вашего слова, монсеньер», — сказал он.

Кардинал расцеловал его. Господин де Бюльон написал несколько строк на листочке бумаги. Кардинал выразил ему свою признательность. Вот и все.

— Хорошо! Вы знаете, где находится господин де Бюльон?

Полагаю, в казначействе. Подождите.

Сен за бюро кардинала, король написал:

«Господин де Бюльон, мне для моих личных нужд необходима сумма в пятьдесят тысяч франков, которую я не хочу брать из денег, любезно одолженных Вами господину кардиналу. Соблаговолите выдать мне ее, если это возможно. Обязуюсь моим словом вернуть долг в течение месяца.

Благосклонный к Вам, Людовик».

Затем, обернувшись к Шарпантье, спросил:

— Беренген здесь?

— Да, государь.

— Передайте ему эту бумагу, пусть возьмет портшез, отправится к господину де Бюльону и дождется ответа.

Шарпантье взял бумагу и вышел, но почти тотчас же вернулся.

— В чем дело? — спросил король.

— Господин де Беренген отправился; но я хотел сказать вашему величеству, что здесь находится господин де Шарнасе, он прибыл из Западной Пруссии и привез господину кардиналу письмо от короля Густава Адольфа.

Людовик кивнул.

— Господин де Ла Салюди, — сказал он, — полагаю, больше нам нечего сказать друг другу.

— Конечно, государь; мне остается заверить вас в своем почтении и попросить позволения присовокупить к нему сожаления по поводу отставки господина де Ришелье: его ждали в Италии, на него рассчитывали, и долг верноподданного заставляет меня сказать вашему величеству, что я был бы счастливейшим из смертных, если бы вы мне позволили поклониться господину кардиналу, несмотря на его опалу.

— Я сделаю нечто лучшее, господин де Ла Салюди, — ответил король, — я сам предоставлю вам возможность с ним увидеться.

Де Ла Салюди поклонился.

— Вот векселя из Мантуи, Венеции и Рима; поезжайте в Шайо, засвидетельствуйте свое почтение господину кардиналу, передайте адресованные ему письма и попросите его индоссировать векселя; затем отправляйтесь от имени его высокопреосвященства к господину де Бюльону, чтобы он выдал вам деньги. Чтобы все это было быстрее, я разрешаю вам воспользоваться моей каретой, стоящей у дверей: чем скорее вы вернетесь, тем признательнее я вам буду за ваше рвение.

Де Ла Салюди поклонился и, не тратя ни секунды на вежливые формулы, направился исполнять приказания короля.

Шарпантье остался у двери.

— Я жду господина де Шарнасе, — сказал король.

Никогда ему не служили так быстро в Лувре, как это было у кардинала: едва изъявил он желание видеть г-на де Шарнасе, как г-н де Шарнасе стоял перед ним.

— Ну что же, барон, — сказал ему король, — похоже, вы совершили неплохое путешествие.

— Да, государь.

— Соблаговолите дать мне отчет, не теряя ни секунды. Со вчерашнего дня я учусь ценить время.

— Вашему величеству известно, с какой целью я был послан в Германию.

— Господин кардинал пользовался полным моим доверием и имел право проявлять инициативу во всех вопросах; он ограничился тем, что сообщил мне о вашем отъезде и о вашем возвращении. Больше мне ничего не известно.

— Угодно вашему величеству, чтобы я точно повторил данные мне инструкции?

— Говорите.

— Вот они слово в слово; я выучил их наизусть на случай, если секретные инструкции затеряются:

«Частые действия Австрийского дома, направленные во вред Союзникам короля, вынуждают его принять действенные меры для их защиты, поэтому сразу после взятия Ла-Рошели Его Величество решил во главе своих лучших войск отправиться на помощь Италии. Вследствие этого Его Величество срочно отправляет господина де Шарнасе к своим союзникам в Германии. Он предложит им всю помощь, зависящую от Его Величества, и заверит в искреннем желании короля помогать им, коль скоро они намерены действовать совместно с нами в интересах их совместной обороны. Сиру де Шарнасе поручено изложить средства, кои Его Величество считает наиболее удобными и приемлемыми для тех намерений, что он имеет в виду на благо своих союзников».

— Это ваши общие инструкции, — сказал король, — но были, видимо, и особые?

— Да, государь. Герцога Максимилиана Баварского, которого его высокопреосвященство сумел резко настроить против императора, следовало побудить создать католическую лигу: она противостояла бы намерениям Фердинанда в отношении Германии и Италии, в то время как Густав Адольф атаковал бы императора во главе протестантов.

— А каковы были инструкции в отношении короля Густава Адольфа?

— Мне было поручено пообещать королю Густаву, если он согласится стать главой протестантской лиги, как герцог Баварский стал бы главой лиги католической, ежегодную субсидию в пятьсот тысяч ливров и заверить, что ваше величество одновременно с его выступлением атакует Лотарингию — соседнюю с Германией провинцию и очаг заговоров, направленных против Франции.

— Да, — сказал король, улыбаясь, — я понимаю: «Крит» и царь «Минос»; но что выигрывал кардинал или, вернее, что выигрывал я, нападая на Лотарингию?

— То, что государи Австрийского дома, вынужденные направить значительную часть своих войск в Эльзас и на Верхний Рейн, были бы отвлечены от Италии и дали бы вам спокойно закончить поход на Мантую.

Людовик сжал лоб руками. Эти неохватные комбинации его министра ускользали от него именно в силу своего размаха и, теснясь у него в мозгу, казалось, вот-вот готовы были взорвать его.

— И что же, — спросил он через мгновение, — король Густав Адольф согласен?

— Да, государь, но на определенных условиях.

— Каких?

— Они содержатся в этом письме, государь, сказал де Шарнасе, вынув из кармана конверт со шведским гербом. — Ваше величество желает непременно прочесть его или — что, возможно, было бы удобнее, — позволит мне изложить его содержание?

— Я хочу все прочесть, сударь, — отвечал король, беря письмо у него из рук.

— Не забудьте, государь, что король Густав Адольф — весельчак, склонный к злословию по любому поводу; он мало заботится о дипломатических формах и говорит все что думает, не столь по-королевски, сколь по-солдатски.

— Если я это забыл, то теперь вспомню, а если я это не знал, то теперь буду знать.

И, распечатав письмо, Людовик стал читать, но про себя.

«Из Штума, после победы, отдавшей в руки Швеции все крепости Ливонии и польской Пруссии.

19 декабря 1628 года.

Дорогой кардинал,

Вы знаете, что я чуточку язычник, поэтому не удивляйтесь той фамильярности, с какой я пишу князю Церкви.

Вы великий человек, более того — гениальный человек, более того честный человек, с Вами можно и говорить, и делать дела. Так давайте, если Вам угодно, делать дела Франции и дела Швеции, но вместе. Я охотно договорюсь с Вами, но не с другими.

Уверены ли Вы в своем короле? Не думаете ли Вы, что он по своей привычке повернет в другую сторону при первом дуновении, исходящем от его матери, его жены, его брата, его фаворита — де Люиня или Шале — или его духовника? А Вы, у кого в мизинце больше таланта, чем в головах всех этих людей — короля, королев, принцев, фаворита, священника, — не опрокинет ли Вас в одно прекрасное утро какая-нибудь злая гаремная интрига, словно какого-нибудь визиря или пашу?

Если Вы в этом уверены, окажите честь написать мне: „Друг Густав, я уверен, что три года буду господствовать над этими пустыми и бестолковыми головами, доставляющими мне столько работы и огорчений. Я уверен, что смогу лично сдержать в отношении Вас обязательства, взятые от имени моего короля, и начинаю кампанию немедленно“. Но не говорите мне: „Король сделает“. Ради Вас, под Ваше слово я разграблю Прагу, сожгу Вену, сровняю с землей Пешт; но ради французского короля, под слово французского короля я не ударю ни в один барабан, не заряжу ни одно ружье, не оседлаю на одной лошади.

Если это Вас устраивает, мой высокопреосвященнейший, то пришлите мне г-на де Шарнасе: он мне очень подходит, хоть и немного меланхоличен; но, черт возьми, если он проделает кампанию со мной, я развеселю его с помощью венгерского вина.

Поскольку я пишу умному человеку, передаю Вас не под защиту Господа, а под защиту Вашего собственного гения, с радостью и гордостью называя себя любящим Вас

Густавом Адольфом».

Король читал это письмо с возраставшим раздражением и, закончив, смял его в руке.

Затем он обернулся к барону де Шарнасе.

— Вы знали содержание этого письма? — спросил он.

— Я знал его дух, но не текст, государь.

— Варвар! Северный медведь! — пробормотал Люловик.

— Государь, — позволил себе заметить де Шарнасе, — этот варвар только что победил русских и поляков. Он учился военному делу у француза по имени Ла Гарди. Это создатель современной войны, наконец, единственный человек, способный остановить честолюбие императора Фердинанда и разбить Тилли с Валленштейном.

— Да, я слышал эти утверждения, — отвечал король. — Я хорошо знаю, что таково мнение кардинала, великого кардинала, первого полководца после короля Густава Адольфа! — добавил он с нервным смехом, которому тщетно пытался придать язвительность. — Но я другого мнения.

— Искренне сожалею об этом, государь, — с поклоном сказал де Шарнасе.

— Вы, кажется, — сказал Людовик XIII, — хотите вернуться к шведскому королю, барон?

— Это было бы большой честью для меня и, думаю, большим счастьем для Франции.

— К несчастью, это невозможно, — ответил король, — поскольку его шведское величество хочет вести переговоры только с господином кардиналом, а кардинал уже не у дел.

Потом, повернувшись к двери, в которую кто-то скребся, спросил:

— Ну, что там такое?

И, узнав по манере скрестись, что это господин Первый, сказал:

— Это вы, Беренген? Входите.

Беренген вошел.

— Государь, — сказал он, протягивая королю большой запечатанный конверт, — вот ответ господина де Бюльона.

Король распечатал и прочел:

«Государь, я в отчаянии, но, чтобы оказать услугу г-ну де Ришелье, я опустошал мою кассу до последнего экю и при всем желании сделать приятное Вашему Величеству не могу сказать, когда буду в состоянии дать ему просимые пятьдесят тысяч ливров.

С искренним сожалением и глубочайшим почтением, государь, имею честь назвать себя нижайшим, вернейшим и покорнейшим подданным Вашего Величества.

Де Бюльон».

Людовик прикусил усы. Письмо Густава Адольфа показало ему, как далеко простирается его политический кредит, письмо де Бюльона показало, как далеко простирается его кредит финансовый.

В эту минуту вошел де Ла Салюди в сопровождении четырех человек; каждый из них сгибался под тяжестью мешка.

— Что это? — спросил король.

— Государь, — ответил де Ла Салюди, — это полтора миллиона ливров, посылаемые господином де Бюльоном господину кардиналу.

— Господином де Бюльоном? — переспросил король. — Значит, у него есть деньги?

— Конечно! Это сразу видно, государь, — ответил де Ла Салюди.

— И на чье имя он дал вексель? На имя Фьёбе?

— Нет, государь. Он вначале думал так сделать, а потом сказал, что не стоит все усложнять из-за небольшой суммы, и просто дал мне ордер на имя своего старшего служащего господина Ламбера.

— Наглец! — прошептал король. — У него нет денег, чтобы одолжить мне пятьдесят тысяч ливров, и тут же он находит полтора миллиона, чтобы учесть для господина де Ришелье векселя из Мантуи, Венеции и Рима.

Он упал в кресло, изнемогая под грузом моральной борьбы, которую вел со вчерашнего дня; она начинала ему показывать его собственный облик в неумолимом зеркале истины.

— Господа, — сказал он де Шарнасе и де Ла Салюди, — благодарю вас. Вы хорошие и верные слуги. Через несколько дней я приглашу вас, чтобы сообщить о моей воле.

И он жестом сделал им знак удалиться. Оба, поклонившись, вышли.

Четверо носильщиков, поставив мешки на пол, ждали. Людовик расслабленно протянул руку к звонку и позвонил два раза.

Вошел Шарпантье.

— Господин Шарпантье, — сказал король, — присоедините эти полтора миллиона ливров к остальным и прежде всего расплатитесь с этими людьми.

Шарпантье дал каждому носильщику по серебряному луи.

Они ушли.

— Господин Шарпантье, — сказал король, — не знаю, приду ли я завтра. Я чувствую себя ужасно усталым.

— Будет досадно, если ваше величество не придет, — ответил на это Шарпантье. — Завтра день отчетов.

— Каких отчетов?

— Отчетов полиции господина кардинала.

— Кто его главные агенты?

— Отец Жозеф; вы разрешили ему вернуться в свой монастырь, поэтому он, видимо, завтра не придет; господин Лопес-испанец; господин Сукарьер.

— Эти отчеты делаются письменно или лично?

— Поскольку агенты господина кардинала знают, что завтра будут иметь дело с королем, они, вероятно, захотят представить свои отчеты устно.

— Я приду, — сказал король, с усилием поднимаясь.

— Так что, если агенты явятся лично?..

— Я их приму.

— Но я должен предупредить ваше величество об одном агенте, про которого еще ничего вам не говорил.

— Значит, четвертый агент?

— И более секретный, чем остальные. Что же это за агент?

— Женщина, государь.

— Госпожа де Комбале?

— Простите, государь, госпожа де Комбале вовсе не агент его высокопреосвященства, она его племянница.

— Как зовут эту женщину? Это какое-нибудь известное имя?

— Очень известное, государь.

— И ее зовут?..

— Марион Делорм.

— Господин кардинал принимает эту куртизанку?

— И очень ею доволен; именно она позавчера вечером предупредила его, что, вероятно, утром он окажется в немилости.

— Она? — переспросил король вне себя от изумления.

— Когда господин кардинал хочет узнать какие-то придворные новости, он обычно обращается к ней. Возможно, узнав, что в этом кабинете вместо кардинала находится ваше величество, она сообщит вам, государь, что-либо важное.

— Но она, я полагаю, не является сюда открыто?

— Нет, государь. Ее дом примыкает к этому, и кардинал велел пробить стену и устроить дверь для связи между двумя жилищами.

— Вы уверены, господин Шарпантье, что не вызовете неудовольствия его высокопреосвященства, сообщая мне такие подробности?

— Напротив, я именно по его приказу сообщаю их вашему величеству.

— И где же дверь?

— В этой панели, государь. Если во время завтрашней работы король, оставшись один, услышит легкий стук в эту дверь и пожелает оказать мадемуазель Делорм честь принять ее, надо нажать на эту кнопку и дверь отворится. Если ваше величество не пожелает оказать этой чести, пусть ответит тремя ударами через равные промежутки. Через десять минут прозвучит звонок. В пустом промежутке между дверьми на полу будет лежать письменный отчет.

Людовик XIII на миг задумался. Видно было, что любопытство отчаянно борется в нем с отвращением, какое он испытывал ко всем женщинам, а особенно к женшинам такого общественного положения, как у Марион Делорм.

Наконец любопытство победило.

— Поскольку господин кардинал, человек Церкви, освященный и переосвященный, принимает мадемуазель Делорм, — сказал он, — полагаю, что я могу ее принять. К тому же если это грех, то я исповедуюсь. До завтра, господин Шарпантье.

И король, шатаясь, вышел — более бледный и уставший, чем накануне, но с более ясным представлением о том, как трудно быть великим министром и как легко быть посредственным королем.

XIV. АНТРАКТЫ КОРОЛЕВСКОЙ ВЛАСТИ

В Лувре царило большое беспокойство: со времени своих занятий на Королевской площади король не виделся ни с королевой-матерью, ни с королевой, ни с герцогом Орлеанским, ни с кем-либо еще из своей семьи, так что никто не получил от него ни выпрошенных сумм, ни ордеров с оплатой по предъявлении, без которых эти суммы нельзя было получить.

К тому же новое министерство Берюля и Марийяка Шпаги, с воодушевлением созданное в результате отставки кардинала, не получало еще приказа собраться и, следовательно, ничего еще не решило.

В довершение всего Беренген — он видел короля при отъезде и при возвращении, одевал его утром и раздевал вечером — неизменно говорил, что его величество возвратился более грустным, чем уезжал, и вечером был молчаливее, чем утром.

Доступ к нему в комнату имели лишь его шуг л’Анжели и его паж Барада.

Из всех хищных птиц только Барада запустил клюв и когти в сокровищницу кардинала: он единственный получил адресованный Шарпантье ордер на три тысячи пистолей. Надо сказать правду: он не раскрывал клюва и не вытягивал когтей, награда досталась ему без всякой просьбы. У него были и недостатки молодости, и ее достоинства. Он был расточителен, когда появлялись деньги, но неспособен использовать свое влияние на короля, чтобы питать эту расточительность. Когда источник пересыхал, он спокойно ждал, утешаясь прекрасной одеждой, прекрасными лошадьми, прекрасным оружием; когда источник снова наполнялся, он опустошал его с такой же беззаботностью и такой же быстротой.

Пока король отсутствовал, Барада оживленно обсуждал со своим другом Сен-Симоном эту нежданную, с неба свалившуюся прибыль, рассчитывая поделиться со своим юным товарищем. Оба ребенка — а они были почти детьми: старшему, Барада, едва исполнилось двадцать лет — строили великолепные проекты по поводу трех тысяч пистолей, собираясь хотя бы месяц прожить как принцы; но во всех этих проектах их беспокоило одно: будет ли оплачен королевский ордер? Столько королевских ордеров возвращалось из казначейства, несмотря на августейшую подпись на них; получалось, что подпись самого мелкого торговца из Сите стоит больше, чем подпись Людовика, как бы величественно ни красовалась она под двумя с половиной строчками, составлявшими текст ордера.

Затем Барада уединился, взял бумагу, чернила, перо и предпринял колоссальную для дворянина той эпохи работу — стал писать письмо. Не раз пришлось ему потирать лоб и скрести в затылке, но в конце концов он достиг цели, спрятал письмо в карман, смело дождался короля и еще смелее спросил его, когда можно отправиться к казначею, чтобы получить деньги по ордеру, пожалованному его величеством.

Король ответил, что это можно сделать когда угодно: казначей в его распоряжении.

Барада поцеловал руку короля, спустился по лестницам, прыгая через четыре ступени, вскочил в портшез фирмы «Мишель и Кавуа», приказав срочно доставить себя к господину кардиналу, вернее в особняк господина кардинала.

Там он обнаружил секретаря Шарпантье, неизменно находящегося на своем посту, и предъявил свой ордер.

Шарпантье взял его, прочел, рассмотрел; затем, узнав почерк и подпись короля, почтительно поклонился г-ну Барада и попросил немного подождать, оставив ему расписку; через пять минут он вернулся с мешком, содержащим тридцать тысяч ливров.

При виде этого мешка сердце Барада, сомневавшегося до последней минуты, наполнилось радостью. Шарпантье предложил ему пересчитать сумму; но Барада — ему не терпелось прижать заветный мешок к груди — ответил, что столь точный кассир несомненно непогрешим, и попытался поднять мешок. Однако его сил, еще не восстановившихся после ранения, оказалось недостаточно, и Шарпантье должен был отнести мешок в портшез.

Там Барада, зачерпнув горсть серебряных луи и золотых экю, предложил ее Шарпантъе. Но тот, поклонившись на прощание, отказался.

Барада застыл, все еще не в силах прийти в себя, в то время как дверь кардинальского особняка закрылась за Шарпантье.

Мало-помалу Барада вышел из оцепенения, огляделся и, чтобы не терять свой мешок из виду, сделал знак носильщикам следовать за ним. Он подошел к соседнему дому, постучал и, достав из кармана письмо, отдал его открывшему дверь элегантному лакею со словами:

— Для мадемуазель Делорм.

К письму он добавил два экю, и лакею в голову не пришло отказаться, как это сделал Шарпантье; затем он сел в портшез и повелительным голосом, свойственным людям с туго набитым кошельком, крикнул носильщикам:

— В Лувр!

Носильщики — от них не ускользнула ни округлость мешка, ни прибавка веса — пустились аллюром, который мы без колебаний можем считать предком современного гимнастического шага.

Через четверть часа Барада, чья рука не переставала ласково поглаживать мешок, ставший его дорожным спутником, был у дверей Лувра, где встретил г-жу де Фаржи, как и он, выходившую из портшеза.

Они узнали друг друга; по чувственным губам лукавой женщины пробежала улыбка при виде усилий Барада, пытающегося больной рукой поднять слишком тяжелый мешок.

— Не угодно ли, я помогу вам, господин Барада? — спросила она с насмешливой любезностью.

— Благодарю, сударыня, — ответил паж, — но если по дороге вы попросите моего товарища Сен-Симона спуститься, то действительно окажете мне услугу.

— Конечно, — кокетливо сказала молодая женщина, — с большим удовольствием, господин Барада.

И она проворно взбежала по лестнице, приподняв шлейф своего платья с присущим некоторым женщинам искусством показывать нижнюю часть ног до начала икр, что позволяет угадать остальное.

Через пять минут спустился Сен-Симон. Барада щедро расплатился с носильщиками, и двое молодых людей, объединив усилия, стали подниматься по лестнице, неся мешок с деньгами: так на полотнах Паоло Веронезе мы видим двух юных красавцев, несущих участникам застолья большую амфору, способную напоить допьяна двадцать человек.

Тем временем Людовик XIII, завершив в пять часов трапезу, беседовал со своим шутом, от чьей проницательности не укрылась возросшая грусть его величества.

Людовик XIII сидел за столом в своей спальне по одну сторону большого камина; по другую его сторону на высоком стуле присел л’Анжели, словно попугай на жердочке; он упирался каблуками в нижнюю перекладину стула, превратив свои колени в стол и поставив на них тарелку с уверенностью, делающей честь его чувству равновесия.

Король нехотя, без аппетита съел несколько сухих бисквитов, несколько сушеных черешен и едва омочил губы в стакане, на котором сверкал золотом и лазурью королевский герб. Он так и не снял широкую шляпу черного фетра с черными перьями, затенявшую лицо и делавшую его еще мрачнее.

Л’Анжели, напротив, испытывавший сильный голод, чувствовал, как лицо его расплывается в улыбке при виде второго обеда, в ту эпоху подававшегося обычно между пятью и шестью часами вечера. Вследствие этого он передвинул на ближайший к себе край стола огромный пирог с фазанами, вальдшнепами и славками и, предложив начать его королю, отрицательно покачавшему головой, стал отрезать ломти, похожие на кирпичи, быстро переходившие с блюда на его тарелку и еще быстрее — с тарелки в его желудок. Атаковав вначале фазана как самую крупную часть обеда, он занялся вальдшнепами и рассчитывал закончить славками, орошая все это вином, носившим имя кардинальского (это было не что иное, как наше сегодняшнее бордо); при этом король и кардинал, обладавшие двумя самыми скверными желудками в королевстве, ценили это вино за его удобоваримость, а л’Анжели, у кого был один из лучших желудков во вселенной, за его букет и бархатистость.

Первая бутылка этого легкого вина уже перекочевала со стола к очагу камина, где только что к ней присоединилась вторая; помещенная на подобающем расстоянии от огня, она отогревалась (гурманы, для кого нет ничего святого, даже грамматики, употребляют этот глагол в возвратной форме, и мы следуем за ними). Хотя первая стояла прямо, легко было заметить по ее прозрачности и по тому, с какой легкостью она покачивалась при сотрясении, что она до последней капли потеряла оживлявшую ее благородную кровь и что л’Анжели (он теперь ласкал взглядом и рукой ее соседку) сохранил к ней лишь то смутное почтение, какое положено испытывать к мертвым. Впрочем, л’Анжели, уподобившись тому греческому философу, врагу излишнего, который выбросил в реку свою деревянную миску увидев, что ребенок пьет из ладошки, упразднил стакан как ненужного посредника, просто-напросто протягивая руку к горлышку бутылки и поднося его ко рту всякий раз, как он испытывал необходимость — а испытывал он эту необходимость часто — утолить жажду.

Л’Анжели, только что подаривший своей бутылке один из самых нежных поцелуев, издал вздох удовлетворения; в эту же минуту Людовик издал вздох, полный печали.

Л’Анжели застыл с бутылкой в одной руке и вилкой в другой.

— Решительно, — сказал он, — мне кажется, что быть королем не так уж весело, особенно когда царствуешь.

— Ах, милый л’Анжели, — ответил король, — я очень несчастен.

— Расскажи мне об этом, сын мой. Это тебя утешит, — сказал л’Анжели, ставя бутылку на пол и кладя себе на тарелку еще ломоть паштета. — Почему ты так несчастен?

— Все меня обкрадывают, все меня обманывают, все меня предают.

— Прекрасно! И ты только что это заметил.

— Нет, я только что в этом убедился.

— Полно, полно, сын мой, не будем впадать в отчаяние. Что касается меня, то, признаюсь тебе, я не склонен считать, что дела на этом свете идут плохо. Я хорошо позавтракал, хорошо пообедал, этот паштет был хорош, вино превосходно, земля вращается так мягко, что я этого не чувствую, а ощущаю во всем теле ласковую теплоту и приятное чувство удовольствия, и оно позволяет мне смотреть на жизнь сквозь розовую дымку.

— Л’Анжели, — очень серьезно сказал Людовик XIII, — перестань проповедовать ересь, сын мой, иначе я велю тебя высечь.

— Как, — отозвался л’Анжели, — разве смотреть на жизнь сквозь розовую дымку — это ересь?

— Нет, но ересь утверждать, что земля вращается.

— Ах, ей-Богу я вовсе не первый это говорю: господа Коперник и Галилей меня опередили.

— Да, но Библия говорит обратное; а ты, я думаю, согласишься, что Моисей знал об этом не меньше, чем все Коперники и все Галилеи на свете!

— Гм-гм! — произнес л’Анжели.

— Послушай, — настаивал король, если бы солнце было неподвижно, как удалось бы Иисусу Навину остановить его на три дня?

— А ты уверен, что Иисус Навин остановил солнце на три дня?

— Не он, а Господь.

— И ты веришь, что Господь взял на себя этот труд, чтобы дать своему избраннику время разбить наголову армию Адониседека и четырех царей ханаанских, объединившихся с ним, а потом замуровать их живыми в пещере? Клянусь честью, если бы я был Господом, то, вместо того чтобы останавливать солнце, я, наоборот, наслал бы ночь, чтобы дать этим беднягам возможность спастись.

— Л’Анжели, л’Анжели! — печально сказал король. — От тебя за целое льё разит гугенотом.

— Обрати внимание, Людовик, что от тебя разит гугенотом с более близкого расстояния, чем от меня, если предположить, что ты сын своего отца.

— Л’Анжели! — остановил его король.

— Ты прав, Людовик, — сказал л’Анжели, атакуя славок, не будем говорить о богословии; так ты говоришь, сын мой, что все тебя обманывают?

— Все, л’Анжели!

— За исключением, однако, твоей матери?

— Моя мать так же, как все.

— Ба! Но, надеюсь, кроме твоей жены?

— Моя жена больше других.

— О! Ну так за исключением твоего брата?

— А мой брат больше всех.

— Вот как! И я еще думал, что тебя обманывает только кардинал.

— Л’Анжели, я, наоборот, думаю, что только один кардинал меня не обманывал.

— Выходит, мир перевернулся?

Людовик печально покачал головой.

— А я слышал, будто ты был так рад избавиться от него, что осыпал щедротами всю свою семью.

— Увы!

— Что ты дал шестьдесят тысяч ливров своей матери; тридцать тысяч ливров королеве; сто пятьдесят тысяч ливров Месье.

— То есть я только обещал их, л’Анжели.

— Отлично, значит, они их еще не получили!

— Л’Анжели, — внезапно сказал король, — мне пришло в голову одно желание.

— Вот тебе на! Надеюсь, ты не хочешь сжечь меня как еретика или повесить как вора?

— Нет, теперь, когда у меня есть деньги…

— Так у тебя есть деньги?

— Да, дитя мое.

— Честное слово?

— Слово дворянина! И много.

— Так вот, послушай меня, — сказал л’Анжели, даря новый поцелуй своей бутылке, — используй их, чтобы закупить вино вроде этого, сын мой; год тысяча шестьсот двадцать девятый может оказаться неурожайным.

— Нет, мое желание не в этом; ты знаешь, что я пью только воду.

— Черт возьми! Поэтому ты так печален.

— Мне надо было бы сойти с ума, чтобы стать веселым.

— Я сумасшедший, однако мне совсем не весело. Послушай, закончим с этим: что у тебя за желание?

— Я хочу дать тебе состояние, л’Анжели.

— Состояние? Мне? А на что мне состояние? У меня есть еда и кров в Лувре. Когда мне нужны деньги, я выворачиваю твои карманы и забираю то, что нахожу Правда, нахожу я там всегда немного. Но этого мне хватает, и я не жалуюсь.

— Я хорошо знаю, что ты не жалуешься, и это меня еще больше огорчает.

— Так, значит, тебя все огорчает? Фи, что за скверный характер!

— Ты не жалуешься, ты, кому я никогда ничего не даю, а они, кому я даю без конца, беспрестанно жалуются.

— Ну и пусть жалуются, сын мой.

— Если я умру, л’Анжели!

— Прекрасно, еще одна веселая мысль пришла тебе в голову. Подожди, по крайней мере, карнавала, чтобы быть таким весельчаком, как сейчас.

— Если я умру, они прогонят тебя и не дадут ни единого мараведи.

— Ну что же, я уйду.

— А что с тобою будет?

— Я стану траппистом! Черт возьми, их аббатство возле Лувра — веселое место.

— Они все надеются, что я скоро умру. Что ты скажешь на это, л’Анжели?

— Я скажу: надо жить, чтобы они бесились.

— Жить не так уж это весело, л’Анжели.

— Ты думаешь, в Сен-Дени веселее, чем в Лувре?

— В Сен-Дени только тело, дитя мое; душа на небе.

— По-твоему, на небе веселее, чем в Сен-Дени?

— Нигде не весело, л’Анжели, — мрачно сказал король.

— Людовик, предупреждаю, что я оставлю тебя скучать в одиночестве: у меня начинают от тебя кости стынуть.

— Так ты не хочешь, чтобы я тебя обогатил?

— Я хочу, чтобы ты дал мне докончить мою бутылку и мой пирог!

— Я дам тебе ордер на три тысячи пистолей — такой же, как я дал Барада.

— Ах, ты дал Барада ордер на три тысячи пистолей?

— Да.

— Что ж, можешь себя поздравить: ты хорошо поместил эти деньги.

— Ты думаешь, он найдет им плохое применение?

— Напротив, превосходное. Я думаю, он их прокутит в обществе славных парней и прелестных девиц.

— Слушай, л’Анжели, ты ни во что не веришь.

— И даже в добродетель господина Барада.

— Разговаривать с тобой — значит грешить.

— В этом есть доля правды, и я дам тебе совет, сын мой.

— Какой?

— Пойти в свою молельню помолиться там за мое обращение и дать мне спокойно съесть мой десерт.

— И дурак может дать хороший совет, — сказал король, вставая. — Пойду помолюсь.

И он направился в молельню.

— Вот-вот, — сказал л’Анжели, — помолись за меня, а я поем, выпью и спою за тебя. Посмотрим, кто от этого больше выгадает.

И в самом деле, пока Людовик XIII, более печальный чем когда-либо, войдя в молельню, затворял за собой дверь, л’Анжели, покончив со второй бутылкой, начал третью, распевая:

Когда веселый Вакх является ко мне,

Волненье и тоска стихают, как во сне,

И кажется (я рад, скажу по чести),

Что в сундуках моих и больше серебра,

И больше золота и ценного добра,

Чем у Мидаса с Крёзом вместе.

Мне хочется, иной забавы не ища,

Надеть на голову корону из плюща

И прыгать и плясать, кружась, смеясь, играя;

Я в мыслях растоптал, все почести презрев,

Вас — принцев и вельмож, монархов, королев, —

Ногою землю попирая.

Налейте чашу мне; хочу — поймите вы —

Я молодым вином прогнать из головы

Заботу, от какой мой бедный…, не в силе;

Налейте, чтоб ее быстрее нам прогнать!

А все-таки, друзья, вольготнее лежать

В постели пьяному, чем мертвому в могиле!

XV. «TU QUOQUE»

(И ты — лат.)

Выйдя из молельни, Людовик XIII обнаружил, что л’Анжели, положив скрещенные руки на стол, а голову на руки, спит или притворяется спящим.

Несколько мгновений король смотрел на него с глубокой грустью. В несовершенном характере Людовика, слабом и эгоистичном, вспыхивали, однако, время от времени проблески правды и справедливости: их не смогло полностью угасить полученное им дурное воспитание. Он испытывал глубокое сочувствие к этому товарищу своей грусти; тот посвятил себя королю не для того, чтобы забавлять его, как делали шуты прежних королей, а для того, чтобы пройти вместе с ним все круги того ада с мрачным небосводом, что зовется скукой. Людовик вспомнил о предложении, которое он сделал л’Анжели и от которого тот со своей обычной беззаботностью не то чтобы отказался, но уклонился. Он вспомнил бескорыстие и терпение, с каким л’Анжели сносил все капризы его дурного настроения, вспомнил ничего не требующую преданность шута — и это среди окружающего честолюбия и жадности, прикрытых нежными или дружескими чувствами; поискав чернильницу, перо и бумагу, он написал с соблюдением всех необходимых формальностей ордер на три тысячи пистолей, составляющий пару к ордеру Барада, и положил его в карман л’Анжели, приняв все меры предосторожности, чтобы не разбудить шута. Вернувшись к себе в спальню, он в течение часа слушал игру своих музыкантов на лютне, потом позвал Беренгена, велел раздеть себя и, улегшись, послал за Барада, чтобы тот пришел поболтать с ним.

Барада явился, сияя от радости: он только что считал и пересчитывал, раскладывал и перекладывал свои три тысячи пистолей.

Король велел ему сесть в ногах постели и тоном упрека произнес:

— Почему у тебя такой веселый вид, Барада?

— У меня такой веселый вид, — отвечал тот, — потому что нет никаких причин грустить, а наоборот, есть причина радоваться.

— Какая причина? — вздохнув, спросил Людовик XIII.

— Ваше величество забыли, что пожаловали мне три тысячи пистолей?

— Нет, напротив, помню.

— Так вот, должен сказать вашему величеству, что эти три тысячи пистолей я не рассчитывал получить.

— Почему не рассчитывал?

— Человек предполагает, Бог располагает!

— Но если этот человек — король?

— Это не мешает Богу быть Богом!

— Итак?..

— Итак, государь, к моему великому удивлению, мне заплатили по предъявлении, и все сполна. Черт возьми! Господин Шарпантье, на мой взгляд, куда более великий человек, чем господин Ла Вьёвиль: тот, когда вы просите у него денег, спокойно отвечает: «Я плыву, плыву, плыву…»

— Так что ты получил свои три тысячи пистолей?

— Да, государь.

— И ты теперь богат?

— Э-э!

— И что ты станешь делать? Как дурной христианин истратишь их, подобно блудному сыну, на игру и женщин?

— О, государь! — лицемерно запротестовал Барада. — Ваше величество знает, что я никогда не играю.

— По крайней мере, ты мне так говоришь.

— А что касается женщин, я их не выношу.

— Это правда, Барада?

— Я из-за этого постоянно ссорюсь с шалопаем Сен-Симоном, всегда ставя ему в пример ваше величество.

— Видишь ли, Барада, женщина создана на погибель нашей души. Не змей соблазнил женщину, а сама женщина — это змей.

— О, как это прекрасно сказано, государь! Я обязательно запомню эту максиму и впишу ее в мой молитвенник.

— Кстати о молитвах: в прошлое воскресенье я следил за тобой во время мессы. Ты показался мне весьма рассеянным, Барада.

— Так показалось вашему величеству, ибо случаю было угодно, чтобы мои глаза обратились в ту же сторону, что и ваши, — на мадемуазель де Лотрек.

Король, прикусив усы, переменил тему разговора.

— Послушай, — спросил он, — так что ты думаешь делать со своими деньгами?

— Если бы у меня было в три или четыре раза больше, — отвечал паж, — я истратил бы их на благочестивые дела, пожертвовал бы на основание монастыря или на возведение часовни; но располагал ограниченной суммой…

— Я небогат, Барада, — сказал король.

— Я не жалуюсь, государь; наоборот, считаю себя очень счастливым, Я только говорю, что, располагая ограниченной суммой, я прежде всего отдам половину ее моей матери и сестрам.

Король одобрительно кивнул.

— Затем, — продолжал Барада, — я разделю оставшиеся полторы тысячи пистолей на две части: семьсот пятьдесят пойдут на покупку двух хороших боевых коней, чтобы сопровождать ваше величество на войну в Италию, на то, чтобы нанять и экипировать лакея, купить оружие…

Король приветствовал каждое из этих намерений Барада.

— А оставшиеся семьсот пятьдесят? Что ты сделаешь с ними?

— Я сохраню их как карманные деньги и как резерв. Благодарение Богу, государь, — продолжал Барада, возводя глаза к небу, — нужда в добрых делах велика, на любой дороге можно встретить сирот, нуждающихся в помощи, или вдов, нуждающихся в утешении.

— Обними меня, Барада, обними меня! — воскликнул тронутый до слез король. — Употреби свои деньги так, как ты говоришь, дитя мое, а я прослежу за тем, чтобы твоя маленькая казна не иссякала.

— Государь, — сказал Барада, вы обладаете величием, щедростью и мудростью царя Соломона, но в глазах Господа имеете перед ним то преимущество, что у вас нет трехсот жен и восьмисот…

— Что бы я делал с ними, Господи! — воскликнул король в ужасе от одной этой мысли, простирая руки к небу. — Но сам этот разговор уже грех, Барада, ибо он вызывает в уме мысли и даже предметы, осуждаемые моралью и религией.

— Ваше величество правы, — согласился Барада. — Угодно вам, чтобы я почитал что-нибудь благочестивое?

Барада знал, что это был самый быстрый способ усыпить короля. Он поднялся, взял «Вечное утешение» Жерсона, сел уже не на кровать, а возле кровати и самым серьезным голосом начал читать.

На третьей странице король погрузился в глубокий сон.

Барада поднялся на цыпочках, положил книгу на место, бесшумно дошел до двери, так же тихо отворил и затворил ее, после чего вернулся к прерванной партии в кости с Сен-Симоном.

На следующий день король в десять часов выехал из Лувра в карете и через четверть часа вошел в тот зеленый кабинет, где за два дня столько всего, о чем он даже не подозревал либо имел ложное представление, предстало перед ним в своем истинном свете.

Шарпантье ожидал его в кабинете.

Король выглядел бледным, уставшим, подавленным.

Он спросил, прибыли ли отчеты.

Шарпантье ответил, что отец Жозеф вернулся в свой монастырь, поэтому от него отчета не будет; должны быть только отчеты Сукарьера и Лопеса.

— Эти отчеты поступили? — спросил король.

— Как я имел честь говорить вашему величеству, — ответил Шарпантье, — узнав, что сегодня им предстоит иметь дело с самим королем, господа Лопес и Сукарьер сказали, что лично привезут свои отчеты. Ваше величество ограничится чтением, либо вызовет этих господ, если пожелает получить более подробные разъяснения.

— И они их привезли?

— Господин Лопес со своим отчетом здесь; чтобы дать вашему величеству время переговорить с ним и ознакомиться с корреспонденцией господина кардинала, я назначил господину Сукарьеру встречу только на полдень.

— Позовите Лопеса.

Шарпантье вышел и через несколько секунд доложил о доне Ильдефонсо Лопесе.

Лопес вошел, держа шляпу в руке и кланяясь до земли.

— Полно, полно, господин Лопес, — сказал король. — Я вас давно знаю: вы мне дорого обходитесь.

— Каким образом, государь?

— Не у вас ли королева покупает драгоценности?

— Да, государь.

— Так вот, только позавчера королева попросила у меня двадцать тысяч ливров, чтобы обновить жемчужное ожерелье, и собиралась сделать это у вас.

Лопес рассмеялся, показывая зубы, которые он мог бы выдать за жемчужины.

— Над чем вы смеетесь? — спросил король.

— Государь, должен лия говорить с вами, как говорил бы с господином кардиналом?

— Безусловно.

— Так вот, в отчете, представляемом мною сегодня его высокопреосвященству, есть параграф, который посвящен этому жемчужному ожерелью, вернее, связанным с ним последствиям.

— Прочтите мне этот параграф.

— Я готов повиноваться королю, но ваше величество ничего не поймет в моем чтении, если я не дам некоторых предварительных разъяснений.

— Так дайте их.

— Двадцать второго декабря ее величество королева действительно появилась у меня под предлогом, что ей нужно обновить жемчужное ожерелье.

— Под предлогом, вы сказали?

— Да, под предлогом, государь.

— Какова же была действительная цель?

— Встретиться с послом Испании господином маркизом де Мирабелем, который должен был оказаться у меня случайно.

— Случайно?

— Без сомнения, государь; ведь ее величество королева всегда случайно встречается с маркизом де Мирабелем, ибо ему запрещено появляться в Лувре иначе как в приемные дни либо по приглашению.

— Да, я по совету кардинала отдал такой приказ.

— Поэтому ее величество королева, когда ей нужно что-нибудь сказать послу испанского короля, своего брата, либо что-то услышать от него, встречает его случайно, поскольку не может видеться с ним иначе.

— И эта встреча происходит у вас?

— С согласия господина кардинала.

— Итак, королева встретилась с испанским послом?

— Да, государь.

— И долго они разговаривали?

— Они обменялись всего несколькими словами.

— Надо было бы узнать, что это были за слова.

— Господин кардинал это знает.

— Но я не знаю: господин кардинал был весьма скрытен.

— Это означает, что он не хотел напрасно волновать ваше величество.

— Так какие это были слова?

— Я могу сказать вашему величеству лишь то, что услышал мой гранильщик алмазов.

— Что, он знает испанский?

— Я научил его по приказу господина кардинала; но все думают, что он не знает испанского, и потому он ни у кого не вызывает недоверия.

— Итак, они сказали?…

— Посол. «Ваше величество получили через посредство миланского губернатора и при содействии графа де Море письмо от вашего прославленного брата?»

Королева. «Да, сударь».

«Ваше величество подумали над его содержанием?»

«Я думала и еще думаю; я дам вам ответ».

«Каким образом?»

«При посредстве ящика, якобы содержащего ткани; на самом деле в нем будет находиться эта крошка-карлица — та, что, как вы видите, играет с госпожой Белье и мадемуазель де Лотрек».

«Вы полагаете, что можете ей довериться?»

«Она подарена мне моей теткой Кларой Эухенией, инфантой Нидерландов, целиком преданной интересам Испании».

— Интересам Испании… — повторил король. — Итак, все, кто меня окружают, преданы интересам Испании, то есть моих врагов. И что же эта карлица?

— Ее доставили вчера в ящике; она сказала господину де Мирабелю на прекрасном испанском языке:

«Госпожа моя повелительница сказала, что она приняла во внимание совет, данный ее братом, и, если здоровье короля будет по-прежнему ухудшаться, она примет меры, чтобы не быть захваченной врасплох».

— Чтобы не быть захваченной врасплох, — повторил король.

— Мы не поняли, что это должно было означать, государь, — сказал Лопес, опустив голову.

— Зато я понимаю, — нахмурясь, сказал король, — этого достаточно. А не передала она одновременно вам, что в состоянии заплатить за купленные у вас жемчужины?

— Мне за них заплатили, государь, — сказал Лопес.

— Как заплатили?

— Да, государь.

— И кто же?

— Господин Партичелли.

— Партичелли? Итальянский банкир?

— Да.

— Но мне говорили, что его повесили.

— Это правда, это правда, — спохватился Лопес, — но перед смертью он уступил свой банк господину д’Эмери, весьма честному человеку.

— Во всем, — пробормотал Людовик XIII, — во всем меня обкрадывают и обманывают! И королева больше не виделась с господином де Мирабелем?

— Царствующая королева — нет; королева-мать — да.

— Моя мать? И когда же?

— Вчера.

— С какой целью?

— Чтобы сообщить ему, что господин кардинал свергнут, что его заменил господин де Берюль, что Месье назначен главным наместником и, следовательно, посол может написать королю Филиппу Четвертому или графу-герцогу что война в Италии не состоится.

— Как война в Италии не состоится?

— Таковы подлинные слова ее величества.

— Да, я понимаю: эту армию оставят, как и первую, без жалованья, без припасов, без одежды. О, негодяи, негодяи! — вскричал король, сжав лоб руками. — Вы еще что-то хотите мне сказать?

— Нечто малозначительное, государь. Господин Барада явился сегодня утром ко мне в магазин, чтобы купить драгоценности.

— Какие драгоценности?

— Колье, браслет, булавки для волос.

— И на много?

— На триста пистолей.

— Зачем ему колье, браслет, булавки для волос?

— Вероятно, для какой-нибудь любовницы, государь.

— Как! — сказал король. — Только вчера вечером он говорил мне, что ненавидит женщин. Что-нибудь еще?

— Это все, государь.

— Подведем итоги. Королева и господин де Мирабель: если мое здоровье ухудшится, она примет меры, чтобы не быть захваченной врасплох. Королева-мать и господин де Мирабель: господин де Мирабель может написать его величеству Филиппу Четвертому, что, поскольку господин де Берюль занял место господина де Ришелье и мой брат назначен главным наместником, война в Италии не состоится. Наконец, господин Барада: господин Барада покупает колье, браслеты, булавки для волос на деньги, что я ему дал. Хорошо, господин Лопес. Я узнал от вас все, что хотел узнать. Продолжайте хорошо служить мне или хорошо служить господину кардиналу, что одно то же, и не упускайте ни слова из того, что говорится у вас.

— Ваше величество видит, что мне нет нужды это повторять.

— Ступайте, господин Лопес, ступайте. Я спешу покончить со всеми этими изменами. Уходя, скажите, чтобы мне прислали господина Сукарьера, если он здесь.

— Я здесь, государь, — послышался голос.

И Сукарьер появился на пороге со шляпой в руке; нога его была согнута в колене, носок выдвинут вперед; в этом положении он казался более чем вдвое ниже ростом.

— Ах, вы подслушивали, сударь, — сказал король.

— Нет, государь, но мое рвение услужить вам было столь велико, что я угадал желание вашего величества меня видеть.

— А-а! И много интересного хотите вы мне сообщить?

— Мой отчет охватывает лишь два последних дня, государь.

— Расскажите, что произошло за эти два дня.

— Позавчера Месье, августейший брат вашего величества, взял портшез и велел доставить себя к послу герцога Лотарингского и к послу Испании.

— Я знаю, что там произошло; продолжайте.

— Вчера около одиннадцати часов ее величество королева-мать взяла портшез и велела доставить себя в магазин Лопеса; одновременно господин испанский посол, взяв портшез, велел доставить себя туда же.

— Я знаю, о чем они говорили. Продолжайте.

— Вчера господин Барада взял портшез у Лувра и велел доставить себя на Королевскую площадь, к господину кардиналу. Он вошел и через пять минут вышел с мешком денет, весьма тяжелым.

— Я это знаю.

— От дверей господина кардинала он прошел пешком к дверям соседнего дома.

— К чьим дверям? — с живостью спросил король.

— К дверям мадемуазель Делорм.

— К дверям мадемуазель Делорм!.. И он вошел к мадемуазель Делорм?

— Нет, государь, он только постучал в дверь; открыл Лакей, и господин Барада передал ему письмо.

— Письмо!

— Да, государь. Передан письмо, он сел в портшез и велел доставить себя обратно в Лувр. Сегодня утром он снова вышел…

— Да; велел доставить себя к Лопесу, купил там драгоценности и оттуда… куда он направился оттуда?

— Он вернулся в Лувр, государь, заказав портшез на всю ночь.

— У вас есть еще что мне рассказать?

— О ком, государь?

— О господине Барада.

— Нет, государь.

— Хорошо, ступайте.

— Но, государь, мне надо было рассказать вам о госпоже де Фаржи.

— Ступайте.

— О господине де Марийяке.

— Ступайте.

— О Месье.

— Того, что я знаю, мне достаточно; ступайте.

— О раненом Этьенне Латиле, который велел перевезти себя к господину кардиналу в Шайо.

— Мне это безразлично; ступайте.

— В таком случае, государь, я удаляюсь.

— Удаляйтесь.

— Могу ли я, уходя, унести с собой надежду, что король доволен мною?

— Слишком доволен!

Сукарьер поклонился и, пятясь, вышел.

Король, не ожидая, пока он скроется, дважды ударил в звонок.

Поспешно вошел Шарпантье.

— Господин Шарпантье, — сказал король, — когда господину кардиналу нужна была мадемуазель Делорм, как он вызывал ее?

— Это очень просто, — отвечал Шарпантье.

Он привел в действие пружину и, когда потайная дверь отворилась, потянул за ручку звонка, находившегося между двумя дверями, и, обернувшись к королю, сказал:

— Если мадемуазель Делорм у себя, она сию минуту появится, должен ли я закрыть эту дверь?

— Не надо.

— Вашему величеству угодно быть одному или вы желаете, чтобы я остался?

— Оставьте меня одного.

Шарпантье удалился. Что касается Людовика XIII, то он в нетерпении застыл перед тайным ходом.

Через несколько секунд послышались легкие шаги; но как ни легки они были, напряженное ухо короля их уловило.

— Ах, наконец-то я узнаю, правда ли это, — сказал он. Едва он договорил, как дверь отворилась и Марион, одетая в голубое атласное платье, с простой ниткой жемчуга на шее и волной черных кудрей, падающих на округлые белые плечи, появилась во всем расцвете своей восемнадцатилетней красоты.

Людовик XIII, хоть и маловосприимчивый к женской красоте, в ослеплении отступил.

Марион вошла, сделала очаровательный реверанс, в котором почтение было искусно соединено с кокетством, и, опустив глаза, скромная, как пансионерка, сказала:

— Я не надеялась, что буду иметь честь предстать перед моим королем, но он позвал меня; мне надлежит слушать его коленопреклоненно и получать приказания, распростершись у его ног.

Король пробормотал несколько бессвязных слов, давших Марион время насладиться одержанным триумфом.

— Невозможно, — сказал король, — невозможно; я обманываюсь или меня обманывают, но вы не мадемуазель Марион Делорм.

— Увы, государь, я всего-навсего Марион!

— Но если вы Марион, — продолжал король, — вы должны были получить вчера письмо.

— Я получаю их много каждый день, государь, — сказала куртизанка, смеясь.

— Это письмо принесли вам между пятью и шестью часами.

— Между пятью и шестью часами, государь, я получила четырнадцать писем.

— Вы их сохранили?

— Двенадцать из них я сожгла. Тринадцатое храню на сердце. А четырнадцатое — вот оно.

— Это его почерк! — воскликнул король.

Он быстро выхватил письмо у нее из рук.

Затем, рассмотрев его со всех сторон, сказал:

— Оно даже не распечатано.

— Оно от кого — то из людей, близких к королю; зная, что, может быть, сегодня буду иметь высшее счастье увидеть короля, я сочла долгом передать это письмо его величеству таким, как его получила.

Король с удивлением взглянул на Марион, потом с досадой — на письмо.

— Ах, — сказал он, — хотел бы я знать, что в нем написано.

— Для этого есть одно средство, государь: распечатать его.

— Если бы я был начальником полиции, — сказал Людовик XIII, — я бы это сделал; но я король.

Марион тихонько взяла письмо у него из рук.

— Но раз оно адресовано мне, я могу его распечатать.

И, распечатав, она вернула письмо королю.

Людовик XIII еще мгновение колебался, но дурные чувства, подсказанные любящим сердцем, победили эфемерный порыв деликатности. Он стал читать вполголоса, понижая тон, по мере того как углублялся в чтение.

Мы должны признать, что содержание письма отнюдь не могло вернуть Людовику XIII хорошего настроения (выражение его, впрочем, если я появлялось у него на лице, никогда не задерживалось там дольше, чем на несколько минут).

Вот это письмо:

«Прекрасная Марион,

мне двадцать лет, уже несколько женщин были так добры, что не только назвали меня красивым малым, но и дали мне убедительные доказательства этого своего мнения. Кроме того, я любимый фаворит короля Людовика XIII; он при всей своей скупости только что сделал мне (не знаю, что на него нашло) подарок в три тысячи пистолей. Мой друг Сен-Симон уверяет меня, что Вы не только самая красивая, но и самая лучшая девушка на свете. Так вот, речь идет о том, чтобы мы вдвоем с Вами прокутили за месяц тридцать тысяч ливров, что подарил мне мой дурак-король. Истратим десять тысяч ливров на платья и драгоценности, десять тысяч ливров на лошадей и кареты, а последние десять тысяч на балы и игру. Подходит Вам это предложение? Скажите „да“, и я прибегу вместе со своим мешком. Если оно Вам не нравится, ответьте „нет“ и я, привязав свой мешок на шею, брошусь в реку.

Вы скажете „да“, не правда ли? Ведь Вы не захотите довести до смерти бедного юношу, виновного в единственном преступлении — в том, что без памяти полюбил Вас, ни разу не имен чести Вас видеть.

В ожидании завтрашнего вечера мы — мой мешок и я — пребываем у Ваших ног.

Всецело преданный Вам, Барада».

Последние строчки Людовик прочел дрожащим голосом; если чтение их и можно было расслышать, то понять бы не удалось.

Прочтя последние слова, он уронил руку с письмом на колени.

Его лицо стало мертвенно-бледным, глаза с выражением глубокого отчаяния были устремлены к небу, и, подобно Цезарю, который не ощущал, казалось, кинжальных ударов других заговорщиков, но, почувствовав удар единственно дорогой ему руки, вскричал: «Tu quoque, Brutus!» (Ты тоже, Брут), Людовик XIII жалобно воскликнул:

— И ты тоже, Барада!

Не глядя больше на Марион Делорм, словно не замечая, что она здесь, король набросил на плечи плащ, не застегивая его, надел шляпу, ударом ладони надвинув ее на глаза, быстро спустился по лестнице, бросился в карету, дверцу которой лакей держал открытой, и крикнул кучеру:

— В Шайо!

Что касается Марион, то она после этого странного ухода Людовика подбежала к окну и, отодвинув занавески, видела, как король устремился в карету. Когда экипаж скрылся, она мгновение постояла неподвижно, потом с присущей только ей лукавой и насмешливой улыбкой произнесла:

— Решительно, мне лучше было появиться в костюме пажа.

XVI. КАК УДАЛОСЬ ВСТРЕТИТЬСЯ ЛАТИЛЮ И МАРКИЗУ ПИЗАНИ

Мы уже говорили, что кардинал удалился в свой загородный дом в Шайо, оставив дом на Королевской площади, то есть свое министерство, Людовику XIII.

Слух об отставке кардинала быстро распространился по Парижу, и г-жа де Фаржи во время свидания, назначенного ею в «Крашеной бороде» хранителю печатей Марийяку сообщила ему эту важную новость.

Эта важная новость вскоре вышла за пределы комнаты, где ее произнесли, и спустилась к г-же Солей, с помощью г-жи Солей достигла ее супруга, а тот принес ее Этьенну Латилю, который всего три дня назад покинул постель и начал прогуливаться по комнате, опираясь на шпагу.

Метр Солей предлагал ему свою собственную трость из прекрасного камыша с агатовым набалдашником, напоминавшим перстень бастарда Мударрата; но Латиль отказался, считая, что недостойно воина опираться на что-либо, кроме своего оружия.

При известии об отставке Ришелье он резко остановился, оперся обеими руками на эфес своей рапиры и, пристально глядя на метра Солея, спросил:

— Верно ли, то, что вы говорите?

— Верно, как Евангелие.

— От кого вы узнали эту новость?

— От одной придворной дамы.

Этьенн Латиль достаточно хорошо знал гостиницу, которую ему пришлось из-за происшедшего с ним несчастного случая избрать своим жилищем; ему было известно, что в ней под видом посетителей бывают люди самого разного общественного положения.

Задумчиво сделав два-три шага, он вернулся к метру Солею.

— Но теперь, когда он больше не министр, что вы думаете о личной безопасности господина кардинала?

Метр Солей покачал головой и проворчал что-то похожее на ругательство, а затем сказал:

— Я думаю, что если он не взял с собой своих телохранителей, то ему неплохо бы носить под мантией кирасу, как в Ла-Рошели он носил ее сверху.

— Вы думаете, — спросил Латиль, — что это единственная угрожающая ему опасность?

— Что касается пищи, — задумчиво произнес Солей, — то я думаю, что его племянница госпожа де Комбале приняла разумную меру предосторожности — найти человека, пробующего блюда до него.

Его широкое лицо расплылось в сытой улыбке.

— Только где найти такого человека?

— Он найден, метр Солей, — сказал Латиль, — возьмите для меня портшез.

— Как? — вскричал метр Солей. — Вы собираетесь выйти, совершить такую неосторожность? — да, я совершу эту неосторожность, мой хозяин, а поскольку я не скрываю от себя, что это неосторожность и что она может стоить мне жизни, уладим наши маленькие расчеты, чтобы в случае моей смерти вы ничего не потеряли. Три недели болезни, девять кувшинов травяного отвара, две кружки вина и неустанные заботы госпожи Солей, сами по себе бесценные, — достаточно будет за все это двадцати пистолей?

— Заметьте, господин Латиль, что я с вас ничего не спрашиваю и что мне было достаточно чести принимать вас, кормить…

— О, кормить-то меня было нетрудно!

— … и утолять вашу жажду. Но если вы непременно хотите отсчитать мне двадцать пистолей в знак вашего удовлетворения…

— … то ты от них не откажешься, правда?

— Боже меня упаси нанести вам такое оскорбление!

— Позови мне портшез, пока я отсчитаю твои двадцать пистолей.

Метр Солей поклонился и вышел; почти сразу вернувшись, он подошел прямо к столу, где были разложены двести ливров, влекомый тем естественным притяжением, что существует между деньгами и трактирщиками, взглядом сосчитал деньги с точностью, присущей определенным профессиям, и, убедившись, что двести ливров наличествуют до последнего денье, сказал:

— Ваш портшез готов, сударь.

Латиль водворил в ножны положенную на стол шпагу и повелительным жестом пригласил метра Солея подойти поближе.

— Хочу опереться о твою руку, — сказал он.

— Дать вам руку, чтобы вы покинули мой дом? Я делаю это с большим сожалением, дорогой господин Этьенн; пойдемте.

— Солей, друг мой, — сказал Латиль, — я с еще большим сожалением увидел бы малейшее облачко на твоей сияющей физиономии, поэтому обещаю, что первый мой визит по возвращении будет к тебе, особенно если ты сбережешь для меня кувшин этого куланжского винца, с которым я рад был познакомиться два дня назад и которое покидаю, сожалея, что не узнал его поближе.

— У меня есть бочка этого вина на триста кувшинов, господин Латиль; я сохраню ее для вас.

— По три кувшина в день этого хватит на три месяца. Вы можете быть уверены, метр Солей, что я три месяца буду вашим постояльцем, если, конечно, мои средства мне это позволят.

— Что ж, вам будет открыт кредит. Человек, насчитывающий среди своих друзей господина де Море, господина де Монморанси, господина де Ришелье, то есть королевского сына, принца и кардинала…

Латиль покачал головой.

— Иметь другом хорошего откупщика было бы не столь почетно, но более надежно, дорогой Солей, — наставительно произнес Латиль, садясь в портшез.

— Куда велеть носильщикам доставить вас, мой гость?

— В особняк Монморанси, где я должен прежде всего выполнить свой долг, затем в Шайо.

— В особняк монсеньера герцога де Монморанси! — крикнул Солей так, что это приказание было слышно и на улице Белых Плащей, и на улице Сент-Круа-де-ла-Бретонри.

Носильщики не заставили повторять и двинулись ровным, упругим шагом: метр Солей предупредил, что надо щадить клиента, оправляющегося от долгой и тяжелой болезни.

Портшез остановился у дверей особняка герцога. На пороге стоял швейцар в парадной ливрее, с тростью в руке.

Латиль знаком подозвал его. Швейцар подошел.

— Друг мой, — сказал Латиль, — вот полпистоля, будьте добры мне ответить.

Швейцар снял шляпу, что, видимо, означало ответ.

— Я раненый дворянин; господин граф де Море оказал мне честь, навестив меня во время моей болезни, и я пообещал ему отдать визит, как только окажусь на ногах. Сегодня я впервые вышел и выполняю свое обещание. Могу я иметь честь быть принятым господином графом?

— Господин граф де Море, — ответил швейцар, — покинул этот дом пять дней назад, и никто не знает, где он находится.

— Даже монсеньер?

— Монсеньер уехал вчера в свое лангедокское губернаторство.

— Мне не везет, но я сдержал обещание, данное господину графу; это все, чего можно требовать от человека чести.

— Однако, — сказал швейцар, — господин граф де Море, покидая особняк, передал через пажа Галюара, который его сопровождает, и специально вернулся, чтобы подтвердить слова графа, поручение, возможно касающееся вашей милости.

— Какое же?

— Он сказал, что, если к нему явится дворянин по имени Этьенн Латиль, ему следует предложить пищу и кров, относясь к нему как к человеку облеченному доверием графа и принадлежащему к его дому.

Латиль снял шляпу перед отсутствующим графом де Море.

— Господин граф де Море, — сказал он, — показал себя достойным сыном Генриха Четвертого. Действительно, я этот дворянин и по его возвращении буду иметь честь выразить ему мою признательность и предложить мои услуги. Вот, друг мой, вторые полпистоля за удовольствие, какое вы мне доставили, сообщив, что господин граф де Море соблаговолил подумать обо мне. Носильщики, в Шайо, в дом господина кардинала!

Носильщики снова взялись за ручки портшеза и тем же шагом отправились в путь по улице Симон-ле-Франк, улице Мобюе, улице Трусваш, чтобы через улицу Железного ряда выйти на улицу Сент-Оноре.

Случаю было угодно, чтобы в ту самую минуту, когда Латиль у дверей особняка Монморанси приказал носильщикам нести его в Шайо, — случаю, повторяем, было угодно, чтобы маркиз Пизани (важные события, о каких мы рассказывали, заставили нас потерять его из вида), достаточно оправившийся от нанесенного Сукарьером удара шпагой, впервые выйдя из дому, решил использовать этот первый выход — принести извинения графу де Море. Он тоже сел в портшез, приказал носильщикам идти со всей возможной осторожностью, поскольку в портшезе больной, и закончил распоряжения словами: «В особняк Монморанси!»

Носильщики, отправившиеся из особняка Рамбуйе, естественно, спустились по улице Сен-Тома-дю-Лувр и пошли вверх по улице Сент-Оноре, чтобы выйти на улицу Железного ряда.

В результате этих маневров оба портшеза встретились напротив улицы Сухого Дерева; при этом маркиз Пизани, решавший трудную задачу — как он будет приветствовать графа де Море, о чьем отсутствии ему не было известно, — не узнал Этьенна Латиля, в то время как Этьени Латвль, не занятый никакими размышлениями, узнал маркиза Пизани.

Легко представить воздействие этой встречи на вспыльчивого бретёра.

Он велел своим носильщикам остановиться и, высунув голову в открытое окошко, крикнул:

— Эй, господин Горбун!

Вероятно, со стороны маркиза Пизани было бы умнее не заметить, что обращение относится к нему; но он настолько ощущал свое уродство, что первым его движением было тоже высунуть голову из-за занавески портшеза, чтобы посмотреть, кто это, обращаясь к нему, называет физический недостаток, а не титул.

— Что вам угодно? — спросил маркиз, тоже сделав своим носильщикам знак остановиться.

— Мне угодно, чтобы вы соблаговолили подождать меня одну минуту Я должен уладить с вами старые счеты, — резко ответил Латиль и обратился к своим носильщикам:

— Ну-ка быстро перенесите мой портшез к портшезу этого дворянина так, чтобы дверцы приходились точно напротив друг друга.

Носильщики взялись за ручки и перенесли портшез Латиля в указанное место.

— Так хорошо, хозяин? — спросили они.

— Да, отлично, — сказал Латиль. — Ага!

Последнее восклицание выражало радость бретёра от встречи лицом к лицу с неизвестным маркизом, о ком он не знал ничего, кроме титула, угаданного им по показанному кольцу. Теперь и Пизани узнал Латиля.

— Вперед! — крикнул он своим носильщикам. — У меня нет никаких дел с этим человеком.

— Да, но, к несчастью, у этого человека есть дело к вам, мой милый. Эй вы, не шевелитесь! — крикнул он носильщикам другого портшеза, похоже собиравшимся выполнить приказ. — Не шевелитесь, или, черт возьми, как говорил король Генрих Четвертый, я вам обрежу уши!

Носильщики, поднявшие было портшез, поставили его обратно на мостовую.

Привлеченные шумом прохожие начали собираться вокруг двух портшезов.

— А я, если вы не пойдете, велю своим людям отколотить вас палками!

Носильщики маркиза покачали головами.

— Лучше уж удары палок, чем отрезанные уши, — сказали они.

И, вынув из пазов ручки портшеза, добавили:

— А впрочем, если ваши люди придут с палками, у нас будет чем ответить.

— Браво, друзья мои! — сказал Латиль, видя, что удача на его стороне. — Вот четыре пистоля, выпейте за мое здоровье. Я могу назвать вам мое имя, меня зовут Этьенн Латиль; предлагаю вашему горбатому маркизу назвать свое.

— Ах, негодяй! — воскликнул Пизани. — Так тебе не достаточно было двух ударов шпаги, полученных от меня?

— Достаточно, — сказал Латиль, — и даже слишком. Поэтому я непременно хочу один вернуть вам.

— Ты злоупотребляешь тем, что я еще не стою на ногах.

— Ба, в самом деле? — спросил Латиль. — Тогда силы равны. Мы будем драться сидя. Защищайтесь, маркиз. У вас нет здесь трех ваших телохранителей, и я не боюсь получить от вас удар шпаги в спину.

И Латиль вынул шпагу и поднял ее острие на уровень глаз своего противника.

Отступать было некуда. Портшезы были окружены любопытными. К тому же, как мы говорили, маркиз Пизани был храбр; он тоже вынул свою шпагу. Зрители не видели самих сражающихся, ибо открыты были лишь дверцы, приходившиеся друг против друга. Видны были только клинки: они появлялись из дверец, скрещивались и по всем правилам искусства нападали, делая финты, парировали ответными ударами, яростно погружались внутрь то одного, то другого портшеза.

Наконец, после борьбы, доставлявшей большое удовольствие зрителям и длившейся около пяти минут, из одного портшеза послышался крик, который вернее было бы назвать богохульством.

Латиль пригвоздил руку соперника к остову портшеза.

— Ну вот, — сказал Этьенн Латиль, — примите пока это как задаток, мой прекрасный маркиз, и не забудьте, что всякий раз, встречая вас, я буду делать то же.

Латиль выглядел неплохо; он доказал свою щедрость, бросив четыре пистоля на мостовую.

Маркиз Пизани был побежден и уродлив, к тому же он не дал ни одного пистоля.

Он все равно оказался бы не прав, если бы обратился к суду присутствующих.

Он принял решение.

— В особняк Рамбуйе, — сказал Пизани.

— В Шайо, — сказал Этьенн Латиль.

XVII. КАРДИНАЛ В ШАЙО

Прибыв в Шайо, кардинал ощутил себя примерно в таком же положении, как Атлас, уставший держать мир и переложивший его ненадолго на плечи своего приятеля Геркулеса.

Он смог перевести дух.

— Ах, — прошептал он, — я смогу сколько угодно писать стихи!

И в самом деле, Шайо было убежищем, где кардинал отдыхал от политики, занимаясь (мы не рискуем сказать «поэзией») сочинением стихов.

Расположенный в нижнем этаже кабинет, дверь которого выходила в великолепный сад с липовой аллеей, тенистой и прохладной даже в самые жаркие летние дни, был святилищем, куда он скрывался на день или на два в месяц.

В этот раз он пришел просить у него отдыха и забвения на какое время, он этого не знал.

Первой мыслью его, когда он вошел в этот поэтический оазис, было послать за своими обычными сотрудниками — теми, кому он, точно генерал войскам, распределял работу в той великой битве мысли, что полным ходом шла в Испании, затихала, умирая, в Италии, только недавно с Шекспиром угасла в Англии и должна была с Ротру и Корнелем начаться во Франции.

Но его остановила мысль, что это уже не прежний дом в Шайо, что он уже не могущественный министр, раздающий награды, а всего лишь частное лицо, к тому же отныне обладающее невыгодным свойством компрометировать людей своей дружбой. И он решил ждать, пока старые друзья приедут к нему, но приедут без зова.

Он достал из папок план новой трагедии под названием «Мирам», что была не чем иным, как местью царствующей королеве; некоторые сцены трагедии были уже набросаны.

Кардинал де Ришелье, достаточно плохой католик, не был достаточно хорошим христианином, чтобы забывать оскорбления. Глубоко задетый этой таинственной и незаслуженной интригой, приведшей к его отставке, — интригой, в которой он считал королеву Анну одним из главных действующих лиц, — он утешался мыслью отплатить ей за зло, что она ему причинила.

Нам крайне неприятно рассказывать о тайных слабостях великого министра, но мы пишем его историю, а не панегирик ему.

Первый знак симпатии пришел к нему с той стороны, откуда он вовсе не ждал. Его камердинер Гийемо доложил, что у дверей остановился портшез, из него вышел человек, по — видимому еще не вполне оправившийся после серьезной болезни или тяжелого ранения; держась за стены, он вошел в переднюю и сел на скамью со словами:

— Мое место здесь.

Носильщики, получив плату, удалились тем же шагом, каким пришли.

На прибывшем была фетровая шляпа слегка изогнутых очертаний, плащ цвета испанского табака и скорее военный, чем цивильный костюм; на перевязи была шпага, подобную которой можно было встретить лишь на рисунках Калло, входивших тогда в моду.

Его спросили, как доложить о нем господину кардиналу. Он ответил:

— Я ничего не значу, так что ни о ком не докладывайте.

Тогда его спросили, что он собирается здесь делать; он ответил просто:

— У господина кардинала больше нет телохранителей, я прибыл, чтобы заботиться о его безопасности.

Ситуация показалась Гийемо достаточно своеобразной, и он, вместо того чтобы доложить г-же де Комбале и предупредить господина кардинала, поступил наоборот: предупредил г-жу де Комбале и доложил господину кардиналу.

Кардинал велел привести к нему этого таинственного защитника.

Пять минут спустя дверь отворилась и на пороге появился Этьенн Латиль — бледный, вынужденный опереться о косяк, со шляпой в правой руке и с левой рукой на эфесе шпаги.

Опытный физиономист, обладающий превосходной памятью на лица, Ришелье узнал его с первого взгляда.

— Ах, это вы, дорогой Латиль? — сказал он.

— Я самый, ваше высокопреосвященство.

— Вам, кажется, стало лучше?

— Да, монсеньер, и я пользуюсь своим выздоровлением, чтобы предложить вам мои услуги.

— Благодарю, благодарю, — улыбаясь, сказал кардинал, — но у меня нет никого, с кем бы я хотел разделаться.

— Возможно, — согласился Латиль, — но разве нет людей, которые хотели бы разделаться с вами?

— А вот это более чем вероятно, — ответил кардинал.

В эту минуту из боковой двери появилась г-жа де Комбале; она перевела беспокойный взгляд с дяди на неизвестного искателя приключений, стоящего у двери.

— Вот, Мария, — сказал ей кардинал, — будьте, как и я, признательны этому славному малому, первому, кто явился в моей опале предложить мне услуги.

— О, я буду не последним, — сказал Латиль, — просто я был не прочь опередить других.

— Дядя, — сказала г-жа де Комбале, окинув Латиля быстрым сочувственным взглядом, присущим только женщинам, — он очень бледен и, по-моему, очень слаб.

— Тем похвальнее для него. Я знаю от моего врача, время от времени навещающего его, что он всего неделю как вне опасности и лишь три для как встал с постели. Тем похвальнее для него было, повторяю, побеспокоиться ради меня.

— Ах! — воскликнула г-жа де Комбале. — Не тот ли это господин, что едва не погиб при стычке в гостинице «Крашеная борода»?

— Вы очень добры, прекрасная дама; это действительно была ловушка. Но я только что встретил его, проклятого горбуна, и отправил его домой с хорошим ударом шпаги в руку.

— Маркиза Пизани? — воскликнула г-жа де Комбале. — Несчастному не везет. Еще неделю назад он лежал в постели из-за раны, полученной в тот же вечер, когда вас едва не убили.

— Маркиз Пизани? Маркиз Пизани? — переспросил Латиль. Я не прочь узнать его имя. Так вот почему он сказал своим носильщикам: «Особняк Рамбуйе», тогда как я сказал своим: «В Шайо». Особняк Рамбуйе, я запомню этот адрес.

— Но каким образом вы дрались? — спросил кардинал. — Вы же оба едва держитесь на ногах!

— Мы дрались сидя в наших портшезах, монсеньер. Это очень удобно, когда человек болен.

— И вы явились рассказывать это мне после изданных мною эдиктов о дуэлях! Правда, — добавил кардинал, я больше не министр, а раз я не министр, то с этой благой мерой будет то же, что и с другими, какие я пытался ввести: через год все исчезнет!..

Кардинал тяжело вздохнул, и было ясно, что он еще не настолько отрешился от дел этого мира, как хочет показать.

— Но вы говорите, дорогой дядя, — спросила г-жа де Комбале, — что господин Латиль — ведь вас, по-моему, зовут Латиль? — явился предложить вам свои услуги; какого же рода эти услуги, сударь?

Латиль показал на свою шпагу.

— Услуги одновременно наступательные и оборонительные, сказал он. У господина кардинала нет больше ни капитана телохранителей, ни самих телохранителей; вот я и буду для него всем этим.

— Как это нет капитана телохранителей? — раздался за спиной Латиля женский голос. — Мне кажется, что у него по-прежнему есть его Кавуа, который и мой Кавуа тоже!

— А, по-моему, я знаю этот голос, — сказал кардинал. — Идите сюда, дорогая госпожа Кавуа, идите же.

Проворная и кокетливая женщина, хотя ей было уже не меньше тридцати, и первоначальные ее формы начинали исчезать под заметной полнотой, быстро проскользнула между Латилем и дверным косяком, противоположным тому, на который он опирался, и предстала перед кардиналом и г-жой де Комбале.

— Ну вот, — сказала она, потирая руки, — вы и избавились от вашего ужасного министерства и от беспокойства, что оно нам причиняло.

— Как это «нам» причиняло? — переспросил кардинал. — Мое министерство вам причиняло беспокойство, вам тоже, любезная госпожа?

— Ах, я думаю! Я из-за него не спала ни днем, ни ночью. Я все время боялась, что с вашим высокопреосвященством случится какое-нибудь несчастье, и мой бедный Кавуа окажется замешанным в нем. Днем я думала об этом и вздрагивала при малейшем шуме. Ночью это мне снилось, и я внезапно просыпалась. Вы не можете себе представить, какие скверные сны снятся женщине, когда она спит одна.

— Но господин Кавуа?.. — спросила со смехом г-жа де Комбале.

— Спит ли он со мной, не так ли? Бедный Кавуа! Благодарение Богу в недостатке старания его не обвинишь; за девять лет у нас было десять детей — доказательство, что он не очень-то впадал в спячку. Но, чем дальше, тем дела шли все хуже. Господин кардинал увез его на осаду Ла-Рошели, где он пробыл восемь месяцев! По счастью, когда он уезжал, я была беременна, так что время для него не оказалось потерянным. Но господин кардинал собирался увезти его в Италию, сударыня. Вы понимаете? И Бог знает, на сколько времени! Но я так молилась, что, думаю, Господь ради меня совершил чудо и благодаря моим молитвам господин кардинал потерял свое место.

— Спасибо, госпожа Кавуа! — рассмеялся кардинал.

— Да, спасибо, обратилась к ней г-жа де Комбале, — в самом деле, дорогая госпожа Кавуа, Господь явил великую милость, вернув вам мужа, а мне дядю.

— О, — заметила г-жа Кавуа, — муж и дядя — это не одно и то же.

— Но, — сказал кардинал, — если Кавуа не последует за мной, он последует за королем.

— Куда это? Куда это? — спросила г-жа Кавуа.

— Да в Италию же!

— Чтобы он теперь отправился в Италию? Ах, вы его еще не знаете, господин кардинал. Чтобы он меня покинул? Чтобы он расстался со своей женушкой? Никогда!

— Но покидал же он вас, расставался с вами ради меня?

— Ради вас — да. Потому что, не знаю уж, что вы с ним сделали, но он словно околдован вами. Он не очень-то умен, бедняга, и, если бы него не было меня, чтобы вести дом и воспитывать детей, не знаю, как бы он выкрутился. Но расстаться со своей женой для кого-то кроме вас! Гневить Бога, ложась спать с ней от случая к случаю! Никогда!

— Однако долг службы?

— Какой службы?

— Покидая мою службу, Кавуа переходит на службу к королю.

— Да, как бы не так! Покидая вашу службу, монсеньер, Кавуа переходит на службу ко мне. Я весьма надеюсь, что в эту минуту он вручает его величеству прошение об отставке.

— Значит, он сказал вам, что собирается это сделать? — спросила г-жа де Комбале.

— А разве ему надо говорить мне, что он собирается сделать? Разве я не знаю этого заранее? Разве я не вижу его насквозь, словно он хрустальный? Если я вам говорю, что он это сейчас сделал, значит, так и есть!

— Но, дорогая госпожа Кавуа, — сказал кардинал, — место капитана телохранителей давало шесть тысяч ливров в год. Этих шести тысяч ливров будет не хватать в вашем маленьком хозяйстве, а я как частное лицо не могу, естественно, иметь капитана телохранителей с окладом в шесть тысяч ливров. Подумайте о ваших восьми детях.

— Вот как! А разве вы этого не предвидели? А привилегия на портшезы, дающая не меньше двенадцати тысяч ливров в год, разве не лучше места, которое король отнимает и дает по своему капризу? Наши дети? Благодарение Богу с ними все в полном порядке, и вы сейчас увидите, страдают ли они. Входите, маленькие, входите все!

— Как, ваши дети здесь?

— Кроме последнего, родившегося во время осады Ла-Рошели; он еще мал, ему только пять месяцев. Но он поручил присутствовать вместо себя тому, кто должен родиться.

— Как, вы уже беременны, милая госпожа Кавуа?

— Поистине чудо! Ведь мой муж вернулся примерно месяц назад. Входите все, входите все! Господин кардинал позволяет.

— Да, позволяю, но в то же время позволяю, вернее, приказываю Латилю сесть. Вот кресло, садитесь, Латиль!

Латиль безмолвно повиновался. Если б он простоял еще минуту, ему стало бы плохо.

Тем временем вошло все потомство четы Кавуа, выстроившись по росту; впереди был старший, красивый девятилетний мальчик, потом девочка, потом еще мальчик, потом еще девочка и так до последнего ребенка, которому было два года.

Став по ранжиру перед кардиналом, они напоминали трубки флейты Пана.

— Ну вот, дети, — сказала г-жа Кавуа, — это человек, Кому мы обязаны всем — вы, ваш отец и я. Станьте на колени перед ним и поблагодарите его.

— Госпожа Кавуа, госпожа Кавуа! На колени становятся только перед Господом.

— И перед теми, кто его представляет. Впрочем, это мое дело приказывать моим детям. На колени, детвора!

Дети послушались.

— А теперь, — сказала г-жа Кавуа, обращаясь к старшему, — Арман, повтори господину кардиналу молитву, которой я тебя научила и которую ты произносишь вечером и утром.

— Господи Боже мой, — прозвучал голос ребенка, — пошли здоровье моему отцу, моей матери, моим братьям, моим сестрам и сделай так, чтобы его высокопреосвященство кардинал, кому мы всем обязаны и кому молим ниспослать всяческое благо, потерял свое министерство и папа мог бы каждый вечер приходить домой.

— Аминь! — произнесли хором остальные дети.

— Что же, — смеясь сказал кардинал, — меня ничуть не удивляет, что молитва, произнесенная столь чистосердечно и столь единодушно, была исполнена.

— А теперь, — сказала г-жа Кавуа, — когда мы сказали монсеньеру все, что хотели сказать, вставайте и пойдем.

Дети поднялись так же одновременно, как опустились на колени.

— Ну, как они слушаются? — спросила г-жа Кавуа.

— Госпожа Кавуа, — ответил кардинал, — если я когда-нибудь вернусь на министерский пост, то прикажу назначить вас капитаном-инструктором войск его величества.

— Боже нас сохрани от этого, монсеньер.

Госпожа де Комбале расцеловала детей и мать; та усадила детей по двое в три портшеза, ожидавших у двери, и с самым маленьким села в четвертый.

Кардинал провожал их растроганным взглядом.

— Монсеньер, — сказал Латиль, привстав с кресла, — вам больше не требуется моя шпага, поскольку у вас есть господин Кавуа, разделивший вашу опалу; но вам надо бояться не только клинка: ваш враг носит имя Медичи.

— Да, не правда ли, вы тоже так считаете? — спросила, входя, г-жа де Комбале. — Яд?

— Вам нужен преданный человек, чтобы заранее пробовать все, что будет пить и есть ваше высокопреосвященство. Я предлагаю себя.

— О, что касается этого, дорогой господин Латиль, — сказала улыбаясь, г-жа де Комбале, — то вы опоздали. Некто уже предложил свои услуги.

— И они приняты?

— По крайней мере, я надеюсь, — сказала г-жа де Комбале, нежно посмотрев на дядю.

— И кто же это? — спросил Латиль.

— Я, — ответила г-жа де Комбале.

— Тогда, — сказал Латиль, — мне делать здесь больше нечего; прощайте, монсеньер.

— Что это значит? — спросил кардинал.

— Я ухожу. У вас есть капитан телохранителей, у вас есть дегустатор; в качестве кого останусь я при вашем высокопреосвященстве?

— В качестве друга. Этьенн Латиль, такое сердце, как у вас, — редкость; я нашел его и не хочу потерять.

И, обернувшись к г-же де Комбале, кардинал сказал:

— Милая Мария, поручаю целиком вашим заботам моего друга Латиля. Если я не найду сейчас для него занятия соответствующего его заслугам, то, возможно, такой случай представится позже. Ступайте; если предположить что литературные друзья окажутся так же верны мне, как мой капитан телохранителей и мой лейтенант, то мне надо завалить их работой на завтра.

Тут раздался голос Гийемо, докладывающего о посетителе: — Господин Жан де Ротру.

— Вот видите, — сказал кардинал Латвлю, — один уже не заставил себя ждать.

— Черт возьми! — произнес Этьенн Латиль. — И почему отец не заставил меня заниматься поэзией!

XVIII. «МИРАМ»

Ротру был не один.

Кардинал с любопытством взглянул на его неизвестного спутника; тот стоял со шляпой в руке, и его склоненная поза выражала преклонение, но не раболепство.

— Вот и вы, де Ротру, — сказал кардинал, протягивая ему руку. Не скрою, что я прежде всего рассчитывал на верность моих собратьев-поэтов. Счастлив видеть, что вы оказались вернейшим из верных.

— Если бы я мог предвидеть то, что с вами произойдет, монсеньер, вы нашли бы меня здесь, и я сам отворил бы прославленному изгнаннику двери его убежища. Ах, — продолжал Ротру, потирая руки, — мы будем работать! Как это хорошо — сочинять стихи!

— И молодой человек тоже так думает? — спросил Ришелье, глядя на спутника Ротру.

— Он настолько разделяет это мнение, монсеньер, что сам прибежал сообщить мне новость о вашей отставке, только что услышанную им у госпожи де Рамбуйе, и умолял, чтобы теперь, когда вы больше не министр, я немедленно представил его вам. Он надеется, что теперь, когда государственные дела не занимают вашего времени, вы найдете возможность посмотреть его комедию, которую сыграют в Бургундском отеле.

Предложение это, сделанное кардиналу, в наши дни могло бы показаться достаточно странным; но в ту эпоху оно не имело ничего необычного и ничуть не скандализировало Ришелье.

— И какую же пьесу вы нам покажете, господа актеры? — спросил кардинал.

— Ответь сам, — сказал Ротру своему спутнику

— «Мелиту», монсеньер, — скромно ответил молодой человек, одетый в черное.

— А-а! — произнес Ришелье. — Если память меня не обманывает, вы тот господин Корнель, кому, по словам вашего друга Ротру, предстоит затмить нас всех, и его в том числе.

— Дружба снисходительна, монсеньер, а мой земляк Ротру для меня больше чем друг, это мой брат.

— Мне нравится видеть такой союз поэтов; античность воспевала подобные союзы между воинами, но никогда — между поэтами.

И, повернувшись к Корнелю, кардинал спросил:

— Вы честолюбивы, молодой человек?

— Да, монсеньер. У меня есть одно стремление; если оно осуществится, я буду полон радости.

— Какое же?

— Спросите у моего друга Ротру.

— О-о! Робкий честолюбец, — заметил кардинал.

— Лучше сказать скромный, монсеньер.

— И это стремление, — спросил кардинал, — я могу осуществить?

— Да, монсеньер, одним словом, — ответил Корнель.

— Ну так скажите. Я никогда не был так расположен осуществлять чужие стремления, как теперь, когда вижу ничтожность собственных.

— Монсеньер, мой друг Корнель мечтает о чести быть принятым в число ваших сотрудников. Если бы ваше высокопреосвященство остались министром, он подождал бы успеха своей комедии, чтобы быть представленным вам; но как только вы стали просто великим человеком, располагающим своим временем, он сказал:

«Жан, друг мой, господин кардинал примется за работу; поспешим, или место окажется занятым».

— Место не занято, господин Корнель, — сказал кардинал, — и оно ваше. Вы ужинаете со мной, господа, и, если тем временем прибудут наши товарищи, я сегодня же вечером распределю между вами план новой трагедии: несколько сцен ее я уже набросал.

Кардинал не ошибся в своих предположениях; вечером за накрытым столом собрались те, кого потом стали называть «Пятью авторами», то есть Буаробер, Кольте, л’Этуаль, Ротру и Корнель.

Ришелье угощал их с радушием и сердечностью собрата. После ужина перешли в рабочий кабинет, где Ришелье, сгоравший от нетерпения воодушевить своих сотрудников сюжетом, который будет дан им для разработки, поспешил вынуть из бюро тетрадь; на обложке его почерком были выведены крупные буквы: «МИРАМ».

— Господа, — сказал кардинал, — изо всего, чем мы занимались до сих пор, это мое любимое детище. Имя, что вы все прочли — Мирам, — не скажет вам ничего, оно, как и сама пьеса, плод чистой фантазии. Однако, поскольку человеку дано не придумывать, а лишь воспроизводить общие идеи и свершившиеся факты, изменяя в меру поэтического воображения форму, в какой он их показывает, вы, весьма вероятно, угадаете за вымышленными именами истинные и за воображаемыми местами действительные. Я ничуть не возражаю против того, чтобы вы давали, даже громко, комментарии, какие вам угодно будет высказать.

Слушатели поклонились. Лишь Корнель посмотрел на Ротру, как бы говоря:

«Я решительно ничего не понимаю, но полагаюсь на тебя: ты объяснишь мне, что это значит».

Ротру жестом заверил его, что тот получит все желаемые объяснения.

Ришелье дал молодым людям время закончить свой немой разговор и продолжал:

— Я предполагаю, что некий король Билинии — неважно, как его зовут, — является соперником короля страны Колкос. У короля Билинии есть дочь по имени Мирам, а у нее — наперсница Альмира и служанка Альцина.

У короля Колкоса, воюющего с королем Билинии, также есть фаворит, весьма соблазнительный, весьма приятный, весьма элегантный. При желании мы можем найти в одной из стран, соседних с Францией, тип, соответствующий тому, кого я назвал Ариманом.

— Герцог Бекингем, — сказал Буаробер.

— Именно, — ответил Ришелье.

Ротру прикоснулся коленом к колену Корнеля; тот раскрыл глаза от удивления, но понимал не больше, чем до сих пор, несмотря на то что было названо имя Бекингема, все же прояснившее вопрос.

— Азамор, король Фригии, союзник короля Билинии, не только влюблен в Мирам, но к тому же ее жених.

— Которого она не любит, — сказал Буаробер, — потому что любит Аримана.

— Ты верно угадал, Лё Буа, — рассмеялся Ришелье. — Вам ясна ситуация, господа?

— Это очень просто, — сказал Кольте. — Мирам любит врага своего отца и предает отца ради любовника.

Ротру снова толкнул Корнеля коленом.

Тот понимал все меньше.

— О, как вы торопитесь, Кольте! — сказал кардинал. — Предает, предает… Это годится для жены — предать своего мужа; но дочь, действительно, реально предающая своего отца, нет, это будет слишком. Она ограничится во втором акте тем, что примет своего любовника в садах дворца.

— Как некая французская королева, — сказал л’Этуаль, — принимала милорда Бекингема!

— Ну что ж! Но не лучше ли вам помолчать, господин де л’Этуаль? Если бы ваш отец услышал вас, он вписал бы это в свой дневник как исторический факт. Наконец, доходит до драки. Ариман вначале побеждает, но в результате одного из поворотов фортуны, столь обычных в анналах войн, оказывается побежден Азамором. Мирам узнаёт последовательно о победе и поражении любимого, и это позволяет ей предаться самым противоположным чувствам. Побежденный Ариман не захотел пережить свой позор и бросился на меч; его считают мертвым. Мирам хочет умереть и обращается к своей наперснице госпоже де Шеврез… — я оговорился: как имя госпожи де Шеврез оказалось у меня на языке в связи с Мирам? — обращается к своей наперснице Альмире; та предлагает ей вместе отравиться с помощью травы, привезенной ею из Колкоса. Обе, надышавшись травы, падают бездыханными. Тем временем удалось залечить раны Аримана, оказавшиеся несмертельными. Он приходит в себя, но лишь для того, чтобы впасть в отчаяние из-за смерти Мирам. Тут Альмира прекращает всеобщие тревоги, признавшись, что дала принцессе не ядовитую, а снотворную траву — такую же, какой Медея усыпила дракона, стерёгшего золотое руно; следовательно, Мирам не мертва, а только спит; она приходит в себя, чтобы узнать, что ее любимый жив, что король Колкоса предлагает мир, что Азамор отказывается от ее руки и ничто больше не препятствует ее союзу с Ариманом.

— Браво! — хором воскликнули Кольте, л’Этуаль и Буаробер.

— Это великолепно! — добавил Буаробер, решив превзойти всех.

— Из этой ситуации действительно можно многое извлечь, — сказал Ротру. — Что ты скажешь, Корнель?

Корнель кивнул.

— Кажется, вы остались равнодушны, господин Корнель, — сказал Ришелье, несколько задетый молчанием самого молодого из слушателей, от кого он ждал бурного энтузиазма.

— Нет, монсеньер, — отвечал Корнель, — я только думал о концовках актов.

— Они четко обозначены, — сказал Ришелье. — Первый акт кончается сценой Альмиры и Мирам, когда Мирам соглашается принять Аримана в дворцовых садах.

Второй — когда, приняв его, она с ужасом осознаёт свою неосторожность и восклицает:

Что я наделала! Преступна я безмерно!

Творю неверности, чтобы казаться верной!

— О! Браво! — воскликнул Буаробер. — Прекрасная антитеза! И мысль великолепна!

— Третий, — продолжал кардинал, — кончается отчаянием Азамора, видящего, что, хоть и побежденного, Мирам предпочитает Аримана. Четвертый — решением Мирам умереть, а пятый — согласием короля Билинии на брак своей дочери с Ариманом.

— Но тогда, — сказал Буаробер, — раз план готов, монсеньер, то и трагедия готова!

— Готов не только план, — сказал Ришелье, — но и какое-то количество стихов, и им — я считаю это важным — надо будет найти место в моем произведении.

— Посмотрим эти стихи, монсеньер, — сказал Буаробер.

— В первой сцене короля и его наперсника Акаста король, жалуясь на любовь дочери к врагу его королевства, говорит:

Развеются как дым проекты Аримана —

Большою армией ему хвалиться рано.

Причина сей войны куда страшней: она

Меня касается и мною рождена.

Ведь это кровь моя; мне страх терзает душу.

Акаст

Кровь ваша, государь?

Король

Я объясню, послушай.

Дочь — это лучшее создание мое;

Небесным светочем зовете вы ее,

Но светоч этот стал — тебе могу сказать я —

Для царства и семьи лишь факелом проклятья.

Да, иноземца страсть теперь ее влеет;

Зовя ею сюда, беду мою зовет.

Когда я бью врага уверенной рукою,

Она сдается!

Акаст

Зевс! Возможно ли такое!

Король

Да, это так, Акаст. Враги со всех сторон

Державе нанести стараются урон;

Ни подкуп, ни подкоп — ничто не позабыто,

Готовят гибель мне и тайно и открыто!

Ответом на эти стихи, произнесенные с подчеркнутой выразительностью, были аплодисменты пятерых слушателей. В ту эпоху драматургическое стихосложение далеко еще не достигло той степени совершенства, на какую подняли его Корнель и Расин. Антитеза деспотически царствовала в конце периода; эффектным стихам отдавали предпочтение перед прекрасными, как позже стали предпочитать прекрасные стихи хорошим, пока не поняли, что хорошие стихи, то есть стихи, близкие к действительности, — лучшие из всех.

Возбужденный этим всеобщим одобрением, Ришелье продолжал:

— В этом же акте я набросал сцену с Мирам и отцом; ее должен будет целиком сохранить тот из вас, господа, кто займется первым актом. В этой сцене заключена вся моя мысль, притом мысль, в которой я не хочу ничего менять.

— Прочтите, монсеньер, — сказали л’Этуаль, Кольте и Буаробер.

— Мы слушаем вас, монсеньер, — присоединился к ним Ротру.

— Я забыл сказать вам, что Мирам вначале была невестой колкосского принца, — сказал Ришелье, — но принц умер, и она пользуется этой первой любовью как предлогом, чтобы остаться верной Ариману и не выходить замуж за Азамора.

Вот сцена между нею и отцом. Каждый волен увидеть здесь намеки, какие ему заблагорассудится.

Король

Сомненье, дочь моя, мне успокоить нечем:

Надменный Ариман со мною ищет встречи

И, раб пустых надежд, вас хочет увидать.

С надеждою на мир могу ль ею принять?

— Следует читать: милорд Бекингем прибывает послом к его величеству Людовику XIII, — сказал Буаробер.

Ротру в первый раз положил руку на колено Корнеля; тот ответил ему таким же прикосновением: он начинал понимать.

— Мирам отвечает, — сказал Ришелье, — так:

Коль с миром он придет — пусть смотрит, буду рада;

Вы заключите мир, мне большего не надо.

А если он нам враг — я умереть решусь,

Но гостю этому вовек не покажусь.

Король

А вдруг король его наследником назначит?

Мирам

Что ж, ненависть мою получит он в придачу.

Король

Он подданным рожден, но хочет выше стать.

Мирам

Стремлениям врага придется помешать.

Король

Твердит: у Марса он и у любви любимец.

— Я очень дорожу этим стихом; он должен остаться таким как есть, — сказал Ришелье, прерывая чтение.

— Тот, кто посмел бы к нему прикоснуться, — сказал Буаробер, — был бы не способен понять его красоту. Продолжайте, продолжайте!

Кардинал стал читать дальше, с удовольствием повторив, скандируя, последнюю строку:

Твердит: у Марса он и у любви любимец.

Мирам

Кто много хвастает, тот часто проходимец.

— Я надеюсь, что вы не позволите тронуть и этот стих, — сказал Кольте.

Ришелье продолжал:

Король

Про счастье тайное он любит говорить.

Мирам

Достойная любовь должна скромнее быть.

— Прекрасная мысль, — пробормотал Корнель.

— Вы так считаете, молодой человек? — спросил довольный Ришелье.

Король

Весьма прекрасная его, мол, дама любит.

Мирам

И что? Ведь не мою в плену он душу губит.

Зачем краснеть, коль вы не любите его?

Мирам

Мне щеки красит гнев, и больше ничего.

— Вот где я остановился, — дочитав, сказал Ришелье. — Во втором и третьем актах я набросал сцены, которые сообщу тем, кто будет заниматься этими актами.

— Кто займется двумя первыми? — спросил Буаробер. — Кто отважится поставить свои стихи впереди и после ваших, монсеньер?

— Знаете, господа, — сказал Ришелье, переполненный радостью (столь строгий к себе в политических вопросах, он был чувствителен как ребенок к литературным похвалам), — знаете, если вы считаете работу над первыми двумя актами слишком тяжелой, мы можем разыграть все пять актов по жребию.

— Молодость не сомневается ни в чем, монсеньер, — сказал Ротру. — Мой друг Корнель и я займемся двумя первыми актами.

— Смельчаки, — смеясь, сказал Ришелье.

— Только будьте добры, ваше высокопреосвященство, дать нам детальный план сцен, чтобы мы ни в чем не отступили от вашей воли.

— Тогда, — сказал Буаробер, — я займусь третьим.

— А я четвертым, — сказал л`Этуаль.

— А я пятым, — сказал Кольте.

— Если вы займетесь пятым, Кольте, — сказал Ришелье, — я вам посоветую… — и, тронув его за плечо, увел в оконную нишу, где продолжил разговор вполголоса.

Тем временем Ротру наклонился к уху своего друга Корнеля:

— Пьер, с этого часа твоя судьба у тебя в руках, от тебя зависит не упустить ее.

— Что для этого нужно сделать? — все так же наивно спросил Корнель.

— Писать стихи, которые будут не лучше стихов господина кардинала, — ответил Ротру.

XIX. ПРИДВОРНЫЕ НОВОСТИ

Когда пять актов «Мирам» были распределены, и Кольте получил рекомендации относительно пятого акта, сотрудники кардинала попрощались с ним. Исключение составили Корнель и Ротру: Ришелье задержал их и часть ночи диктовал полный план двух первых актов.

Буаробер должен был вернуться на следующее утро, чтобы получить наставления для себя и своих товарищей, которым он должен был их сообщить.

Корнель и Ротру заночевали в Шайо.

Утром они позавтракали с кардиналом; тот дал им последние рекомендации. Во время завтрака прибыл Буаробер. Корнель и Ротру откланялись; Буаробер остался.

У кардинала не было секретов от Буаробера, и тот мог видеть, несмотря на стремление кардинала заниматься только своей трагедией, какая глубокая озабоченность его скрывается за этим легкомысленным занятием.

Буаробер связался с Шарпантье и Россиньолем, узнал о возвращении Ботрю, Ла Салюди и Шарнасе. Он навестил отца Жозефа в его монастыре и уже накануне смог сказать кардиналу, каков был ответ монаха королю. Этот ответ очень обрадовал Ришелье: полностью доверяя скромности монаха, он не очень доверял его честолюбию (и действительно, позже отец Жозеф его предал, но пока он считал, что час измены еще не наступил). Наконец, Буаробер узнал, что Сукарьер и Лопес должны днем представить королю свои отчеты.

Итак, надежда увидеть короля еще не была потеряна: третий день, определенный кардиналом как предел надежд, еще не истек.

Около двух часов дня Послышался галоп скачущей лошади. Кардинал поспешил к окну, хотя ясно было, что всадник не мог быть королем.

Как ни уверен в себе был кардинал, он не смог сдержать возгласа радости: молодой человек в костюме королевского пажа проворно соскочил с лошади и бросил поводья лакею кардинала. Ришелье узнал Сен-Симона — того друга Барада, что доставил столь важное известие Марион Делорм.

— Буаробер, — быстро сказал кардинал, — приведите ко мне этого молодого человека и последите, чтобы нам никто не помешал.

Буаробер сбежал по лестнице, и почти тотчас послышался быстрый шаг молодого человека, который поднимался, перепрыгивая через четыре ступеньки.

В дверях комнаты, где его ожидал кардинал, молодой человек оказался с ним лицом к лицу.

Он остановился как вкопанный, скорее сорвал, чем снял шляпу и преклонил колено перед кардиналом.

— Что вы делаете, сударь? — смеясь, спросил кардинал. — Я же не король!

— Вы уже не король, монсеньер, это верно, — ответил молодой человек, — но с Божьей помощью вновь станете им.

Дрожь удовольствия пробежала по телу кардинала.

— Вы оказали мне услугу, сударь, — сказал он — и если я вновь стану министром, чего, может быть, напрасно желаю, то постараюсь забыть о своих врагах, но обещаю вам, что буду помнить о моих друзьях. Вы привезли мне какую-нибудь хорошую новость? Но встаньте же, прошу вас.

— Я прибыл от одной прекрасной дамы, чье имя не решаюсь назвать перед монсеньером, ответил, поднимаясь, Сен-Симон.

— Неважно, — сказал кардинал, — я догадаюсь.

— Она поручила мне сказать вашему высокопреосвященству, что видела короля около трех часов дня и будет очень удивлена, если в половине четвертого король не будет у вас.

— Эта дама, — сказал Ришелье, — по-видимому, не принадлежит к придворному штату или не бывает при дворе, ибо не знает правил этикета, иначе она не предположила бы, что король может посетить скромнейшего из своих слуг.

— Эта дама действительно не принадлежит к придворному штату — ответил Сен-Симон. — Правда и то, что она не бывает при дворе; однако многие придворные посещают ее и считают это за честь. Вот почему я весьма верю ее предсказаниям, если она удостаивает чести мне их делать.

— Она вам их когда-нибудь делала?

— Мне, монсеньер? — переспросил Сен-Симон и рассмеялся чистосердечным смехом молодости, показывая великолепные зубы.

— Не говорила ли она вам когда-нибудь, что, по всей вероятности, господин Барада окажется в немилости у короля, что сменит его господин де Сен-Симон и что продвижению этого молодого человека некий кардинал, который был министром и намеревается вновь стать им, не только не будет противиться, но, наоборот, поможет?

— Она говорила мне нечто в этом роде, монсеньер, но это было не предсказание. Это было обещание, а я меньше верю обещаниям Марион Делорм… Ах, Боже мой! Вот я невольно и назвал ее!

— Я, как Цезарь, — сказал Ришелье, — несколько глух на правое ухо. Я не расслышал.

— Простите, монсеньер, — заметил Сен-Симон, — но я полагал, что Цезарь плохо слышал на левое ухо.

— Возможно, ответил кардинал, — но во всяком случае у меня есть перед ним одно преимущество: я глух на то ухо, каким не хочу слышать. Вы только что от двора, какие там новости? Само собой разумеется, я спрашиваю вас о новостях, которые все знают, и которых я не знаю, живя в Шайо, то есть в провинции.

— Новости? — сказал Сен-Симон. — Вот они в нескольких словах. Три дня назад господин кардинал подал в отставку и в Лувре был праздник.

— Я это знаю.

— Король надавал обещаний всем: пятьдесят тысяч экю господину герцогу Орлеанскому, шестьдесят тысяч франков королеве-Матери тридцать тысяч франков царствующей королеве.

— И он дал им эти деньги?

— Нет, и вот ведь какая неосторожность: августейшие одаряемые положились на слово короля и, вместо того чтобы заставить его тут же подписать ордера на имя некоего интенданта Шарпантье, удовлетворились королевским обещанием. Но…

— Но?..

— Но на следующий день, вернувшись с Королевской площади, король ни с кем не виделся, заперся у себя, обедал вдвоем с л’Анжели и предложил ему тридцать тысяч франков; тот наотрез отказался.

— А-а!

— Это удивляет ваше Высокопреосвященство.

— Нет.

— Тогда он послал за Барада и ему тоже пообещал тридцать тысяч; но Барада, менее доверчивый, чем Месье, чем ее величество королева-мать, чем ее величество царствующая королева, попросил сразу подписать ордер и получил деньги в тот же вечер.

— А остальные?

— Остальные все еще ждут. Сегодня утром в Лувре был совет. Этот совет состоит из Месье, королевы-матери, царствующей королевы, хранителя печатей Марийяка, Марийяка шпаги, Ла Вьёвиля, который по-прежнему «плывет», поскольку король вернул господину Шарпантье ключ от кассы, из господина де Бассомпьера и не знаю из кого еще.

— А король? Король?

— Король? — переспросил Сен-Симон.

— Присутствовал ли он на совете?

— Нет, монсеньор, король передал, что он болен.

— И вы знаете, о чем шла речь?

— По-видимому о войне.

— Почему вы так думаете?

— Монсеньер Гастон ушел разгневанный после замечания, сделанного ему господином де Бассомпьером.

— Какого замечания?

— Монсеньер Гастон в качестве главного наместника прокладывал маршрут армии. Речь шла о переправе через реку кажется через Дюраис.

«Где мы переправимся?» — спросил Бассомпьер.

«Здесь, сударь», — отвечал монсеньер Гастон, поднеся палец к карте.

«Позволю себе заметить, монсеньер, что ваш палец — не мост», — сказал Бассомпьер, и монсеньер Гастон в ярости ушел с совета.

Радостная улыбка осветила лицо Ришелье.

— Не знаю, чем объясняется, что я не даю им переправляться через реки там, где они хотят, и не держусь в стороне, чтобы смеяться над их бедствиями.

— Вы не стали бы над ними смеяться, монсеньер, — сказал Сен-Симон более серьезным тоном, чем можно было от него ожидать.

Ришелье посмотрел на него.

— Ибо их бедствие, — продолжал молодой человек, — было бы бедствием Франции.

— Хорошо, сударь, — сказал кардинал, — я вас благодарю; так вы говорите, что король с позавчерашнего дня не виделся ни с кем из своей семьи?

— Ни с кем, ручаюсь, монсеньер.

— И что один господин Барада получил свои тридцать тысяч?

— В этом я совершенно уверен: он позвал меня к подножию лестницы, чтобы я помог перенести к нему его богатство.

— И что собирается он делать со своими тридцатью тысячами франков?

— Пока ничего, монсеньер; но он предложил в письме к Марион Делорм… раз уж я назвал ее имя один раз, то могу еще раз повторить его, не правда ли, монсеньер?

— Да. Так что он предложил Марион Делорм?

— Прокутить их вместе с ней.

— И как он сделал это предложение — устно?

— Нет, к счастью, в письме.

— И Марион, надеюсь, сохранила это письмо? Оно у нее в руках?

Сен-Симон вынул часы.

— Половина четвертого, — сказал он, взглянув на них, — сейчас она должна уже от него избавиться.

— И к кому же оно попадет? — с живостью спросил кардинал.

— К королю, монсеньер.

— К королю?

— Это и заставило ее думать, что до конца сегодняшнего дня вы увидите его величество.

— А, теперь я понимаю.

В этот миг послышался шум мчащейся во весь опор кареты.

Кардинал, побледнев, оперся о кресло. Сен-Симон подбежал к окну.

— Король! — воскликнул он.

Тут отворилась дверь, выходящая на лестницу, и Буаробер устремился в комнату с криком:

— Король!

Отворилась дверь г-жи де Комбале.

— Король, — дрожащим от волнения голосом произнесла она.

— Ступайте все, — сказал кардинал, — и оставьте меня наедине с его величеством.

Каждый скрылся за своей дверью; кардинал отер лоб.

На лестнице послышались шаги: кто-то поднимался размеренной поступью.

Гийемо появился в дверях и доложил:

— Король.

— Ах, клянусь честью, — прошептал кардинал, — решительно, моя соседка Марион Делорм — великий дипломат.

XX. ПОЧЕМУ КОРОЛЬ БЫЛ ВСЕГДА ОДЕТ В ЧЕРНОЕ

Гийемо мгновенно скрылся; король Людовик XIII и кардинал де Ришелье остались лицом к лицу.

— Государь, — сказал Ришелье с почтительным поклоном, — мое удивление при известии о визите короля в этот скромный дом было настолько велико, что я не как должен был, встретить вас, ожидая у подножия лестницы, а остался здесь, будто ноги у меня приросли к паркету; я и сейчас, в вашем августейшем присутствии, боюсь поверить, что ваше величество лично удостоили снизойти до меня.

Король огляделся кругом.

— Мы одни, господин кардинал? — спросил он.

— Одни, ваше величество.

— Вы в этом уверены?

— Уверен, государь.

— И можем говорить совершенно свободно?

— Совершенно свободно.

— Тогда закройте эту дверь и выслушайте меня.

Кардинал поклонялся, послушно закрыл дверь и указал королю на кресло, в которое тот сел, вернее почти упал.

Кардинал, оставшийся стоять, ждал.

Король медленно поднял глаза и с минуту смотрел на него.

— Господин кардинал, — сказал он, — я был не прав.

— Не правы, государь? В чем?

— В том, что я сделал.

Кардинал в свою очередь пристально посмотрел на короля.

— Государь, — сказал он, — я полагаю, что между нами обязательно должно было состояться большое объяснение — одно из ясных, четких, определенных объяснений, не оставляющих ни сомнения, ни облачка, ни тени; слова, только что произнесенные вашим величеством, позволяют мне думать, что час этого объяснения настал.

— Господин кардинал, — сказал Людовик XIII, вставая, — я надеюсь, вы не забыли…

— … что вы — король Людовик Тринадцатый, а я — его нижайший слуга кардинал де Ришелье? Нет, государь, будьте спокойны. Но, однако, со всем глубоким уважением, испытываемым к вашему величеству, я прошу позволения высказать вам всё. Если я буду иметь несчастье вызвать раздражение вашего величества, обещаю уехать так далеко, что вы навсегда будете избавлены и от досадной необходимости меня видеть, и от неприятных ощущений при звуке моего имени. Если, напротив, вы сочтете мои доводы разумными, мои оправдания и жалобы справедливыми, вам достаточно будет произнести с той же интонацией, с какой вы только что сказали «Я был не прав», всего три слова: «Кардинал, вы правы», и мы сбросим прошлое в пропасть забвения.

— Говорите, сударь, — сказал король, — я вас слушаю.

— Государь, начнем, прошу вас, с того, что не может быть оспорено: с моего бескорыстия и честности.

— Разве я когда-нибудь подвергал их сомнению? — спросил король.

— Нет, но ваше величество позволяли подвергать их сомнению в своем присутствии, и это ваша большая вина.

— Сударь! — сказал король.

— Государь, либо я скажу всё, либо буду молчать. Ваше величество приказывает, чтобы я молчал?

— Нет, клянусь чревом Христовым, как говорил король, мой отец! Наоборот, я вам приказываю говорить, но избавьте меня от упреков.

— Однако я обязан высказать вашему величеству те упреки, каких, по моему мнению, вы заслуживаете.

Король встал, топнул ногой, прошел от кресла к окну, от окна к двери, от двери снова к креслу, посмотрел на безмолвного Ришелье и в конце концов уселся со словами:

— Говорите; повергаю мою королевскую гордость к подножию распятия. Я готов выслушать все.

— Я сказал, государь, что хотел бы начать с моего бескорыстия и честности. Соблаговолите меня выслушать.

Людовик XIII кивнул.

— Мое личное имущество, — продолжал кардинал, — дает двадцать пять тысяч ливров ренты. Король пожаловал мне шесть аббатств, приносящих сто двадцать пять тысяч ливров. Всего, следовательно, у меня сто пятьдесят тысяч ливров ренты.

— Я это знаю, — сказал король.

— Ваше величество несомненно знает также, что я — естественно, речь идет о том времени, когда я был министром, — окружен заговорами, постоянно рискуя получить удар кинжалом; следовательно, для защиты мне пришлось иметь телохранителей во главе с капитаном.

— И это мне известно.

— Так вот, государь, я отказался от шестидесяти тысяч ливров пенсиона, которые вы мне предложили после взятия Ла-Рошели.

— Я это помню.

— Я отказался от адмиральского жалованья в сорок тысяч ливров. Я отказался от адмиральских прав — это сто тысяч экю, — вернее, принял их, но подарил государству. Наконец, я отказался от миллиона, предложенного мне финансистами за то, чтобы их не преследовали. Их продолжали преследовать, и я заставил их передать десять миллионов в королевскую казну.

— Все это неоспоримо, господин кардинал, — сказал король, приподнимая шляпу, — и мне доставляет удовольствие сказать, что вы самый честный человек в моем королевстве.

Кардинал поклонился.

— И кто же, — продолжал он, — выступает моими врагами перед вашим величеством? Кто обвиняет меня перед лицом Франции и клевещет на меня перед лицом Европы? Те, что должны были бы, подобно вам, государь, первыми отдать мне справедливость: его королевское высочество монсеньер Гастон, ваш брат, ее величество царствующая королева Анна, ее величество королева-мать.

Король вздохнул: кардинал прикоснулся к его ране.

— Его королевское высочество Месье, — продолжал Ришелье, — всегда ненавидел меня. Чем ответил я на его ненависть? Целью заговора Шале было не больше не меньше как убить меня. Признания всех, в том числе и монсеньера, были ясны и определенны. Как отомстил я? Я женил его на богатейшей наследнице королевства, мадемуазель де Монпансье, я добился для него у вашего величества владений и титула герцога Орлеанского. Сейчас у монсеньера Гастона полтора миллиона дохода.

— То есть он богаче меня, господин кардинал.

— Королю нет необходимости быть богатым, ему доступно все, что он захочет: когда королю нужен миллион, он требует миллион — и всё.

— Это верно, — сказал король, — ибо позавчера вы дали мне четыре миллиона, а вчера полтора.

— Следует ли мне напоминать вашему величеству о том, как гневается на меня королева Анна Австрийская, и обо всем, что она против меня предпринимала; что же считает она моим преступлением? Почтение сковывает мне уста.

— Нет, говорите, господин кардинал. Я могу, я должен, я желаю все выслушать.

— Государь, великое несчастье монархов, великое бедствие государств — браки королей с иноземными принцессами: королевы, являющиеся то из Австрии, то из Италии, то из Испании, приносят на трон семейные симпатии, становящиеся в какой-то момент государственным преступлением. Сколько королев похищали и будут еще похищать ради отца или братьев меч Франции из-под изголовья короля — своего мужа! Что происходит в результате? Измена налицо, но истинных виновников покарать нельзя, поэтому удары наносятся вокруг них и падают головы, которые не должны были упасть. Королева Анна, после того как она была участницей заговора в пользу Англии, озлобленная против меня, ибо видит во мне борца за Францию, сегодня плетет заговор вместе с Испанией и Австрией.

— Я знаю, знаю, — произнес король сдавленным голосом, — но королева Анна не имеет никакой власти надо мной.

— Это верно. Однако можете ли вы сказать то же о королеве Марии, государь? О королеве Марии, наиболее жестоком из трех моих врагов, потому что именно ей я был более всего предан, потому что для нее я больше всего сделал?

— Простите ее, господин кардинал.

— Нет, государь, я ее не прощу.

— Даже если я вас попрошу об этом?

— Даже если вы мне это прикажете; как я сказал, поскольку ваше величество пришли ко мне, надо, чтобы здесь вам была высказана вся правда.

Король вздохнул.

— Вы думаете, я не знаю правды? — спросил он изменившимся голосом.

— Не всю! А надо, чтобы вы хоть раз услышали ее целиком. Ваша мать, государь, — злой гений Франции; ваша мать, государь, — ужасно говорить это сыну, — но ваша мать…

— Что моя мать? — спросил король, пристально глядя на кардинала.

Этот королевский взгляд, что остановил бы слова в устах человека, менее твердо решившегося пойти на все, чем сделал это кардинал, казалось, наоборот, поощрил его речь.

— Ваша мать, государь, — продолжал он, — ваша мать была неверна своему супругу. Прежде чем стать женой своего мужа, ваша мать, сойдя на берег в Марселе…

— Замолчите, сударь, — сказал король, — говорят, что стены порой слушают и слышат, а раз они слушают и слышат, то могут говорить; между тем никто, кроме вас и меня, не должен знать, почему я колеблюсь подарить наследника французской короне, хоть все меня торопят, и вы первый. Все, что я вам говорю, настолько верно, сударь, — добавил король, вставая и беря кардинала за руку, — что, если бы я считал моего брата сыном короля Генриха Четвертого, а значит, человеком единственной крови, имеющей право царствовать во Франции, я уже отрекся бы в его пользу и удалился в какой-нибудь монастырь, чтобы молиться за мою мать и за Францию, — и это так же верно, как то, что Бог и вы, сударь, меня слышите. Вам надо еще что-то сказать мне, сударь? После того, что вы мне сказали, можете говорить все.

— Да, государь, я вам скажу все! — воскликнул удивленный кардинал. Ибо я начинаю понимать, что рядом с уважением, какое я испытываю к вам, появляется чувство восхищения, тем более глубокое, что оно останется тайным. О, государь, государь! Какой горизонт печали скрывала от меня завеса, приподнятая сейчас вами! И Бог мне свидетель: если бы я не считал важным для будущего Франции то, что хочу сейчас сказать, я остановился бы, не дойдя до конца. Государь! Государь! Думали вы когда-нибудь о смерти короля Генриха Четвертого?

— Увы! Я только об этом и думаю, сударь!

— Но, думая о его смерти, не пытались вы разобраться в страшной тайне четырнадцатого мая?

— Да, и мне это удалось.

— Но истинные убийцы — знаете ли вы их, государь?

— Убийство маршала д’Анкра, про которое я говорю без угрызений совести, и которое я совершил бы завтра же, если б оно не состоялось одиннадцать лет назад, доказывает, что я знал, по крайней мере, одного из них, если мне были неведомы остальные.

— Ну а я, государь, я, хотя у меня не было таких причин оставаться слепым, как у вашего величества, проник в тайну до конца и знаю всех убийц.

У короля вырвался стон.

— Вы не знаете, государь, что существовала одна святая женщина, преданное создание; зная о готовящемся преступлении, она поклялась, что оно не совершится. Вы знаете, какова была ей награда?

— Ее заживо замуровали в каменной могиле, где она оставалась восемнадцать лет под палящим летним солнцем и ледяным зимним ветром. Ее застенок находился в обители Кающихся девиц. Имя ее было Коэтман; она умерла десять-двенадцать дней тому назад.

— И, зная это, вы, ваше величество, стерпели подобную несправедливость?

— Короли — священные особы, господин кардинал, — ответил Людовик XIII с тем необыкновенным преклонением перед монархией, которому предстояло при Людовике XIV дойти до идолопоклонства, — и горе тем, кто проникнет в их тайны.

— Так вот, государь, есть еще один человек, кроме меня и вас, знающий эту тайну.

Король устремил на кардинала недвусмысленный взгляд. Заключенный в нем вопрос был выразительнее слов.

— Как вы, возможно, слышали, продолжал Ришелье, — на эшафоте Равальяк заявил, что сделает признание.

— Да, — бледнея, подтвердил Людовик XIII.

— Возможно, вы слышали также, что секретарь суда подошел к нему и под диктовку осужденного, уже наполовину искалеченного, записал имена истинных виновников?

— Да, — сказал Людовик XIII, — на листке, отделенном от протокола казни.

И кардиналу показалось, что король побледнел еще сильнее.

— Наконец, вы, вероятно, слышали, что этот листок оказался в руках докладчика Жоли де Флёри и тот его заботливо хранил?

— Да, я слышал обо всем этом, господин кардинал, но дальше, дальше.

— Так вот, я хотел получить этот листок у детей докладчика Жоли де Флёри.

— А зачем вы хотели получить этот листок?

— Хотел отдать вашему величеству, чтобы вы его уничтожили.

— И оказалось?..

— И оказалось, государь, что этот листок уже не находится у детей господина Жоли де Флёри. Однажды двое неизвестных — молодой человек шестнадцати лет и мужчина двадцати шести — явились к докладчику, представившись, сумели уговорить его отдать им этот драгоценный листок и увезли его с собой.

— И вы, ваше высокопреосвященство, кому ведомо все, не смогли узнать, кто были эти двое? — спросил король.

— Нет, государь, — ответил кардинал.

— Ну, так я вам это скажу — сказал король, лихорадочно схватив руку кардинала. — Старшим из них был господин де Люинь, младшим я.

— Вы, государь?! — воскликнул кардинал, попятившись в изумлении.

— И этот протокол, — сказал король, расстегнув камзол и доставая из внутреннего кармана пожелтевшую помятую бумагу, — этот протокол, продиктованный Равальяком на эшафоте, это роковой листок, запечатлевший имена виновных, — вот он.

— О, государь, государь! — сказал Ришелье, поняв по бледности короля все, что тот должен был вынести во время этой сцены. — Простите мне все, что я сейчас сказал вам. Я полагал, что вы этого не знаете.

— А чему вы приписывали мою печаль, мое уединение, мой траур? Разве в обычае французских королей одеваться, как я? У нас, государей, для траура по отцу, матери, брату, сестре, родственнику, другому королю принят фиолетовый цвет; но у всех людей, королей и подданных, цвет траура, к счастью, — черный.

— Государь, — сказал кардинал, — не стоит хранить эту бумагу, сожгите ее.

— Ну, нет, сударь; я слаб, но, по счастью, я себя знаю. Моя мать есть моя мать; время от времени она, в конечном счете, вновь приобретает власть надо мной, и когда я чувствую, что эта власть заставляет меня свернуть с прямого пути и толкает на что-то несправедливое, я смотрю на эту бумагу и она возвращает мне силы. Господин кардинал, — продолжал король мрачным, но решительным голосом, — сохраните эту бумагу как договор между нами; в тот день, когда я должен буду порвать с моей матерью, удалить ее от себя, выслать из Парижа, изгнать из Франции, вы с этой бумагой в руках потребуете от меня все, что захотите.

Кардинал колебался.

— Берите, — сказал король, — берите; я так хочу.

Кардинал, поклонившись, взял бумагу.

— Поскольку таково желание вашего величества, — сказал он.

— А сейчас не ставьте мне больше условий, господин кардинал; мы — Франция и я — вновь отдаем себя в ваши руки.

Кардинал взял руки короля, преклонив колено, поцеловал их и сказал:

— Государь, в обмен на это мгновение ваше величество, надеюсь, не откажется принять мою преданность на всю жизнь.

— Я на нее рассчитываю, сударь, — ответил король с тем величественным видом, какой он умел принимать в нужные моменты. — А теперь, дорогой кардинал, — добавил он, — забудем все, что произошло, пренебрежем всеми этими гнусными интригами моей матери, моего брата и королевы; будем отныне заниматься лишь славой нашего оружия и величием Франции!

XXI. ГЛАВА, В КОТОРОЙ КАРДИНАЛ ПЛАТИТ ПО СЧЕТАМ КОРОЛЯ

На следующий день в два часа пополудни король Людовик XIII, сидя в большом кресле, поставив меж ног трость и надев на нее свою черную шляпу с черными перьями, немного менее хмурый и немного менее бледный, чем обычно, смотрел на кардинала де Ришелье, работающего за своим бюро.

Они находились в том самом кабинете на Королевской площади, где, как мы видели, король за три дня своего царствования провел столь скверные часы.

Кардинал писал; король ждал.

Кардинал поднял голову.

— Государь, — сказал он, — я написал в Испанию, в Мантую, в Венецию, в Рим и имел честь показать вашему величеству эти письма; вы их одобрили. Сейчас я, опять-таки по приказанию вашего величества, закончил письмо к вашему кузену королю Швеции. Составить этот ответ было труднее остальных: его величество король Густав Адольф, слишком удаленный от нас, плохо оценивает людей, хотя хорошо судит о событиях, доверяясь своему уму, а не общему мнению.

— Читайте, читайте, господин кардинал, — сказал Людовик XIII. — Я прекрасно помню, что говорилось в письме моего кузена Густава.

Кардинал, поклонившись, прочел:

«Государь,

непринужденность, с коей Ваше Величество соблаговолили мне написать, — большая честь для меня; в то же время подобная непринужденность с моей стороны, даже разрешенная Вашим Величеством, была бы одновременно недостатком уважения и забвением скромности, к какой меня обязывают невысокое мнение о себе и звание князя Церкви, которым Вы соблаговолили меня почтить.

Нет, государь, я не великий человек! Нет, государь, я не гениальный человек! Но я, как Вам угодно было заметить, честный человек. Именно с этой точки зрения королю, моему повелителю, угодно оценивать меня, ибо в вопросах, где необходимо проявление гения и величия, ему требуется обратиться лишь к себе самому. Поэтому я могу вести переговоры непосредственно, как желает Ваше Величество, но лишь как простой министр французского короля.

Да, государь, я уверен в моем короле, уверен сегодня больше чем когда-либо, ибо он только что, оставив меня у власти вопреки мнению королевы Марии Медичи, своей матери, мнению королевы Анны, своей супруги, мнению монсеньера Гастона, своего брата, дал мне новое доказательство того, что если его сердце уступает порой прекрасным чувствам сыновней почтительности, братской дружбы и супружеской нежности, составляющим счастье и славу других людей, — чувствам, кои Господь вложил в сердца всех, кто честен и рожден с хорошими задатками, — то государственные соображения немедленно вносят поправки в эти благородные порывы души, которым короли порой вынуждены противостоять, предписывая себе суровую и непреклонную добродетель, что ставит благо подданных и нужды государства даже выше законов природы.

Одно из больших несчастий королевской власти, государь, заключается в том, что Господь поставил своих земных представителей слишком высоко, и короли, не имея возможности завести друзей, заводят фаворитов. Но Вы могли видеть, что мой повелитель, получивший прекрасное прозвание Справедливого, не только не поддается влиянию фаворитов, но — и названный Вами господин де Шале тому доказательство — даже отдает их в руки правосудия, если им вменяется преступное вмешательство в государственные дела. У моего повелителя слишком проницательный взгляд и слишком твердая рука, чтобы какая-нибудь интрига, сколь бы хитро она ни была задумана и сколь бы могущественны ни были те, что ее осуществляют, смогла свергнуть человека, посвятившего ум своему королю, а сердце — Франции. Может быть, однажды я откажусь от власти, но могу заверить, что не паду.

Да, государь, — и мой король, коему я имел честь сообщить о Вашем письме, ибо ничего от него не скрываю, разрешает мне Вам это сказать, — да, я уверен, если будет на то воля Бога, который может взять меня из этого мира в минуту, когда я меньше всего буду этого ожидать, да, я уверен, что останусь три года у власти — и в эту самую минуту король подтверждает мою уверенность (в самом деле, Людовик XIII сделал Ришелье утвердительный знак); итак, я уверен, что останусь три года у власти и выполню от имени короля и от своего имени обязательства, принимаемые непосредственно перед Вами по вполне четкому приказу моего повелителя.

Что до предложения называть Ваше Величество другом Густавом, то я знаю лишь двух человек античности — Александра и Цезаря — и лишь трех монархов нового времени — Карла Великого, Филиппа Августа и Генриха II, которые могли бы позволить себе по отношению к Вам, государь, столь лестную фамильярность.

Я же столь мал, что могу лишь назвать себя нижайшим и покорнейшим слугой Вашего Величества — Арманом, кардиналом де Ришелье.

Р.S. Как желает Ваше Величество и рад приказать мой король, это письмо передаст Вам господин барон де Шарнасе, коему поручено провести с Вашим Величеством переговоры о великом деле Протестантской унии; он имеет на этот счет все полномочия от короля; если Вы настаиваете, я добавлю к нам полномочия от меня».

Все время, пока кардинал читал это длинное письмо, представлявшее собой апологию короля, на которого несколько вольно обрушился в своем письме Густав Адольф, Людовик XIII (хоть в двух или трех местах он покусывал усы) одобрительно кивал; однако, когда письмо было дочитано, он после минутного раздумья спросил кардинала:

— Ваше высокопреосвященство, можете вы как богослов меня заверить, что этот союз с еретиком не подвергнет опасности спасение моей души?

— Поскольку я его посоветовал вашему величеству, — ответил кардинал, — то, если здесь и есть грех, беру его на себя.

— Это меня несколько успокаивает, — сказал Людовик XIII, — но, поскольку с тех пор как вы стали министром, я все делаю по вашим советам и рассчитываю так же поступать в будущем, верите ли вы, мой дорогой кардинал, что осужденным на вечные муки может оказаться лишь один из нас?

— Вопрос слишком трудный, чтобы я попытался на него ответить, но вот все, что я могу сказать вашему величеству: я молю Господа о том, чтобы никогда не разлучаться с вами — ни в этом мире, ни в вечности.

— Ах, — облегченно вздохнул король, — вот наша работа и закончена, дорогой кардинал.

— Не совсем, государь, — отвечал Ришелье. — Я прошу ваше величество уделить мне еще несколько минут, чтобы выполнить данные вами обязательства и обещания.

— Вы собираетесь говорить о суммах, выпрошенных у меня моим братом, моей матерью и моей женой?

— Да, государь.

— Предатели! Обманщики и изменники! Вы так хорошо проповедуете экономию; уж не собираетесь ли вы посоветовать мне вознаградить измену, ложь и предательство?

— Нет, государь, но я скажу вашему величеству: королевское слово священно; раз оно дано — оно должно быть выполнено. Ваше величество обещали пятьдесят тысяч экю своему брату…

— … если он будет главным наместником, но он уже им не является!

— Лишний довод за то, чтобы дать ему возмещение.

— Мошенник, притворившийся влюбленным в принцессу Марию лишь для того, чтобы чинить нам всяческие затруднения!

— Из них мы, надеюсь, вышли, ибо он сам заявил, что отказывается от этой любви.

— Тут же назначил цену за свой отказ.

— Если он назначил цену, государь, надо оплатить ему этот отказ по названной им цене.

— Пятьдесят тысяч экю?

— Я знаю, это дорого, но у короля лишь одно слово.

— Он не успеет получить свои пятьдесят тысяч экю, как сбежит с ними на Крит, к царю Миносу, как он зовет герцога Карла Четвертого.

— Тем лучше, государь; тогда эти деньги будут хорошо помещены: за пятьдесят тысяч экю мы получим Лотарингию.

— И вы думаете, что император Фердинанд позволит нам действовать?

— А для чего у нас Густав Адольф?

Король с минуту размышлял.

— Вы сильный игрок в шахматы, господин кардинал, — сказал он. — Месье, мой брат, получит свои пятьдесят тысяч экю. Но что касается моей матери, пусть она не рассчитывает на свои шестьдесят тысяч ливров.

— Государь, ее величество королева-мать уже давно нуждалась в этой сумме: она просила у меня сто тысяч ливров, а я, к большому сожалению, смог дать ей только пятьдесят. Но в ту пору мы были совсем без денег, а сейчас они у нас есть.

— Кардинал! Вы забываете все, что говорили мне вчера о моей матери.

— Разве я сказал, что она не ваша мать, государь?

— Нет, к несчастью для меня и для Франции, это так. Государь, вы подписали ее величеству королеве-матери ордер на шестьдесят тысяч ливров.

— Я пообещал, но ничего не подписывал.

Королевское обещание священнее письменного обязательства, государь.

— Но отдадите их ей вы, а не я. Может быть, она ощутит какую-то признательность к вам и оставит нас в покое?

— Королева никогда не оставит нас в покое, государь. В ней сидит вздорный дух Медичи, и она проведет жизнь в сожалениях о том, чего не может вернуть: своей прошедшей молодости и своей утерянной власти.

— Королева-мать еще куда ни шло; но королева, которая позволяет господину д’Эмери оплатить свое жемчужное ожерелье, а потом просит у меня эту сумму! Этого еще недоставало!

— Это доказывает лишь одно, государь: если королева прибегла к подобному средству, она была в весьма стесненных обстоятельствах. Но не подобает, чтобы, в то время как у короля в руках ключ от кассы, где лежит больше четырех миллионов, королева одалживала двадцать тысяч ливров у кого-то из своих приверженцев. Надеюсь, что ваше величество согласится с этим и вместо ордера на тридцать тысяч ливров подпишет королеве ордер на пятьдесят тысяч при условии, что она вернет двадцать тысяч ливров господину д’Эмери. Корона Франции из чистого золота, государь, и она должна так же сиять на челе королевы, как и на челе короля.

Король встал, подошел к кардиналу и протянул ему руку.

— Господин кардинал, — сказал он, — вы не только великий министр и прекрасный советчик, но еще и великодушный враг. Я поручаю вашему высокопреосвященству распорядиться о выплате обсужденных нами сумм.

— Король их обещал, король и должен их выплатить. Король подпишет ордера, они будут предъявлены в кассу и немедленно оплачены. Но мне кажется, что ваше величество забывает об одной из оказанных им милостей.

— Какой?

— Я думал, что при этой щедрой раздаче король пожаловал господину л’Анжели, своему шуту, такую же сумму как своему фавориту господину Барада, — тридцать тысяч ливров?

Король покраснел.

— Л’Анжели отказался, — ответил он.

— Лишняя причина, государь, настоять на этом даре. Господин л’Анжели отказался, чтобы те, кто просит и берет, сочли его действительно сумасшедшим и не добивались бы его места возле вашего величества. Но рядом с королем только два истинных друга его шут и я; не будьте неблагодарны к одному из них, после того как вы столь щедро вознаградили другого.

— Пусть будет так; вы правы, господин кардинал, но есть еще маленький негодяй, на которого я очень сердит, и он…

— Не забудьте, ваше величество, что он почти три месяца был вашим фаворитом, а король Франции вполне может пожаловать десять тысяч франков в месяц тому, кого почтил своей близостью.

— Да, но он предложит их такой девице, как Марион Делорм!

— Девице весьма полезной, государь; ведь это она предупредила меня о том, что я попаду в немилость, и, дав мне время подумать о моем падении, позволила встретить ею лицом к лицу. Если бы не она, государь, то, узнав неожиданно о том, что король лишил меня своей милости, я был бы захвачен врасплох. Пусть она станет подругой господина Барада, государь, и пусть он докажет, что остается верным слугой вашего величества, как Вы остаетесь его добрым повелителем.

Король на миг задумался.

— Господин кардинал, — что вы скажете о его товарище Сен-Симоне?

— Скажу государь, что мне его весьма рекомендовала особа, коей я желаю всяческого добра, и что он вполне достоин занять возле вашего величества место, которое неблагодарность господина Барада оставила вакантным.

— Не считая того, — добавил король, — что он восхитительно трубит в рог. Я очень рад, что вы мне его рекомендуете, кардинал. Посмотрю, что можно для него сделать. Да, чуть не забыл, а совет?

— Угодно вашему величеству назначить его в Лувре завтра в полдень? Я представлю мой план кампании, и мы попытаемся найти для переправы через реки иные средства, нежели пальцы Месье.

Король посмотрел на Ришелье с изумлением, охватывавшим его всякий раз, как он видел, что кардинал прекрасно осведомлен о том, чего не должен был бы знать.

— Дорогой кардинал, — смеясь, сказал он ему, — наверняка вы держите у себя на службе какого-то демона, если только — и я не раз об этом думал — если только вы сами не демон!

Загрузка...