Часть вторая Приговор

После успешно проведенной операции мне помогли с оформлением документов и разрешили вернуться в Союз. В поисках утраченного времени я приехал в запретное царство. Завещание юности, вслед за тобой, спустя пять с лишним лет, я ступил на родную землю. Передо мной открылась новая страна, в которой я должен был вести себя умно, а всякое воспоминание включать аккуратно.

Первое мое потрясение лежит в области языка. Если увиденная картина особенно не поражает, то новая речь — очень! Советские люди говорят теперь иначе. Буквально за шесть лет всё изменилось. Новый конструкт языка. Я слышу не только множество юных и не сразу понятных мне слов, но и то, как поменялись интонации. Я понимаю смысл, но не всегда подачу. Большинство людей начинает всякое высказывание с оборота «На самом деле». Если в Париже во время споров собеседники обыкновенно говорили «по моему мнению» или «вероятно», то здесь, кажется, сомнение приравнивается к поражению. Сомневаться теперь преступно. Вокруг себя я вижу нацию людей, которые неведомо отчего чрезвычайно уверены в себе. Главное теперь говорить не ясно, но громко, не вдумчиво, но безапелляционно. Колебание, смятение — «На самом деле все это признаки классового врага — советскому человеку не в чем сомневаться, всё в его жизни теперь просто и ясно!»

«Понятно», — глубоко вздохнув, едва ли не каждый день отвечаю я.

Работы на аэродроме, которую обещал старик, никто, конечно, не дал. Напротив, присматривающие за мной новые товарищи предупредили, что с моей биографией следует быть осторожным.

«Серое прошлое у вас, гражданин. Хорошо бы вам с ним поработать, переделать себя, доказать. Нам нужно от вас всё только новое, честное, советское. Оставьте себе, гражданин, только настоящее и, если повезет, надежду на светлое будущее».

Условия новой, неведомо какой по счету игры были понятны.

«Выкручивайся как хочешь, если что-то не нравится — возвращайся назад!»

Когда во время одной из пьянок, на которые я ходил скорее в поисках работы, чем для собственного удовольствия, мне вдруг рассказали, что есть возможность поработать на кладбище, я немедленно согласился. Еще не зная, что мне придется возглавить мрачное подземелье Гедеса, я возрадовался — у меня наконец будет работа! Человек, быть может, и не умудренный, но все же обладающий некоторым опытом, я прекрасно понимал, что в который раз, незаслуженно совершенно, двадцатый век не только испытывает, но и балует меня. Работа на кладбище была очередным подарком.

Однажды, еще в Константинополе, британские офицеры рассказали мне, что самый знаменитый могильщик Британии — Роберт Скарлетт — персонаж, которым вдохновлялся сам Шекспир, умер в возрасте 98 лет, потому что работа на кладбище продлила ему жизнь. Осваивая новую для себя профессию, я надеялся теперь, что доживу до того момента, когда вновь увижу тебя. Приступая к работе над созданием Первого Московского крематория, я вспоминал, что Роберт Скарлетт своими руками захоронил Екатерину Арагонскую и Марию Стюарт, и, хотя в те дни я еще не подозревал, что однажды кремирую Кирова, Чкалова и Луначарского, однако уже чувствовал, что в жизни моей начинается неплохой этап.


Вполне возможно, это будет десять — пятнадцать лет, когда я наконец смогу передохнуть. Если вдуматься, если только оглянуться назад, жизнь на кладбище — это то, о чем я мог только мечтать.


Возле моего кабинета появилось объявление:


«Товарищи, желающие ликвидировать свою неграмотность или повысить таковую, пусть обращаются к Юркевич».


Я понял, что на кладбище будет весело.


Мое небохранилище. Оказавшись в мире мертвых, я рассчитывал, что смогу перевести дух, старательно коптя солнце и облака. Мне хотелось зализать раны и хотя бы немного спокойно пожить, но даже здесь, в республике тишины, новые люди не оставили меня. То и дело чекисты напоминали о моем происхождении, тыкали в белое. Более того, один из товарищей-доброжелателей настойчиво рекомендовал жениться:

«Но на ком?» — с нескрываемым удивлением спрашивал я.

«На какой-нибудь правильной, советской девушке! Тебе, Нестеренко, нужно продемонстрировать, что ты теперь самый настоящий советский человек!»

«Но у меня есть девушка, и я ее люблю! Однажды мы поженимся!»

«Правда? И кто она?»

«Советская актриса!»

«А фамилия-то у нее какая?»

«Скоро будет Нестеренко…»


Вернувшись в Союз, я начал поиски. Я писал твоим родным, телеграфировал знакомым. Информации не было. Однажды сбежавшую на Запад, тебя будто бы больше никто не помнил. Гуляя по Москве, я внимательно изучал театральные афиши, однако фамилии твоей не находил.

Все свободное время я проводил теперь в партерах, выбирая места поближе к рампе, вечер за вечером ожидая, что ты вот-вот выйдешь к краю сцены и отыщешь меня в зале. Мой рабочий стол был завален теперь театральными программками. О каждой новой увиденной пьесе я писал в дневнике:

«Чудак» Чебана и Берсенева — спектакль, на который совершенно невозможно попасть (после премьеры занавес поднимается более тридцати раз!).

«Мольба о жизни» — последняя постановка Второго МХАТа.

«Испанский священник» режиссера Бирмана.

«Двенадцатая ночь» в постановке Гиацинтовой, Готовцева и Хачатурян.

ТРАМовский «Выстрел», гастроли которого в Москве продлевают несколько раз.

«Высоты» Лапицкого. Спектакль этот очень нравится столичной публике, а мне нет.

«Цианистый калий» драматурга Вольфа не бесполезен.

«Строитель Сольнес» по Ибсену вполне себе хорош…

Переходя со спектакля на спектакль, я надеялся, что вот-вот наступит вечер, когда ты сыграешь пьесу только для меня одного, однако история Галлиполи повторялась — ты не появлялась.

Едва ли не всё свободное время, в перерывах между утренними и ночными кремациями, я проводил в театрах. «Переплав» и «Без вины виноватые», «Кинороман» и «Конец — делу венец», «Принцесса Турандот» и сотни других спектаклей, которые объединяло только то, что на каждом из них, сезон за сезоном, я напрасно мечтал увидеть тебя.

Иногда, чтобы успокоиться и перевести дух, в дни, когда шли уже виденные мной спектакли, я уезжал на Ходынское поле. Здесь был расположен московский аэродром. Летать мне все еще не разрешали, однако наблюдать за взлетами и посадками никто не запрещал. Разглядывая взмывающие вверх самолеты, я вспоминал машины, которые когда-то были в моем распоряжении. Закрыв глаза, я проходил за ангаром ангар: «Альбатрос» завода Лебедева и «Депердюссен» завода Дукса, боевые и учебные «Фарманы», самолеты «Моран», «Марчет» и «Ньюпор». Порой я даже покупал билеты! Не в театр, но в другие города. Никуда лететь мне, конечно, не нужно было, однако очень хотелось. Полуграмотный век; пока необученные советские граждане боялись даже подходить к небесным машинам, без всякой надобности я летал в Ленинград и в Нижний Новгород. Восторг! Глядя в иллюминатор, с интересом рассматривая заштопанное, как жизнь моя, крыло, я улыбался и нисколько не сомневался, что однажды обязательно вновь полечу в Киев, но уже только с тобой!


Сложно поверить, но эту запись я делаю в небе. Да, пускай сейчас я обыкновенный советский пассажир, но нет никаких сомнений, что совсем скоро все переменится, и я буду за штурвалом! Я буду управлять самолетом, и рядом со мной непременно окажется Вера, вот только бы поскорее мне отыскать ее!


Отыскать тебя не получалось, а вопросы «товарищей» повторялись:

«Нестеренко, ты женишься?»

«Да…»

«Когда?»

«Скоро…»

«Нестеренко, ты пойми, времена непростые, тебе нужно обезопаситься, иначе у нас начинает создаваться впечатление, что у тебя есть кто-то за границей…»

«Да нет у меня там никого!»

«Вот и славно! Мы, кстати, нашли для тебя очень хорошую советскую девушку…»

«Я же говорю вам, что у меня уже есть девушка, и я люблю ее!»

«Петя, ты можешь любить кого хочешь, но жениться надо!»

«Да зачем?»

«А затем, что и ты за ней приглядывать будешь, и она за тобой. Когда два человека друг к другу небезразличны — получается хороший советский брак».


Драматургия согласия. Не человек, но флюгер. Словно Фениксу, в который раз мне предстояло восстать из пепла собственной биографии. По возвращении в Советский Союз жизнь в очередной раз ставила меня перед выбором: белые/красные, любимая/жена? Что же тут думать, когда такие сваты?!

Так в моей жизни появилась Антонина Александровна Егорова, дальняя родственница Маршала СССР. Не прикрытие, а настоящая стена! Чтобы окончательно перестраховаться, мы завели ребенка, которого на всякий случай назвали Феликсом. Жена предлагала другое имя, однако я стоял на своем:

«Со мной да и с тобой не очень понятно, что будет, а ему с этим именем еще здесь жить да жить; если окажется в детском доме — Феликса будут меньше бить…»

«Или наоборот! Кто там с детей спросит? Может, уж лучше тогда Иосифом?»

«Нет», — почти беззвучно, едва заметно качая головой, отвечал я.


Витраж счастливой советской семьи был собран. Работа, правильные родственные связи и имена. Кажется, в первые годы в новой стране я был до того осторожен, что повторил ошибку миллионов советских граждан: я был так аккуратен, что сын мой вырос пламенным коммунистом. Себестоимость жизни. Настоящее определяет будущее. Детей. Даже спустя сорок лет, в восьмидесятые, когда распыляться в верности Стране Советов в общем-то более было не нужно, Феликс строчил брошюры и агитки вроде «Военно-патриотическое воспитание молодежи» и «Теории и практики советской печати». От всего этого, конечно, было грустно, но что уж тут поделаешь — XX век. 23 июня 1941 года меня арестовали у него на глазах, однако сын мой решил преданно служить Советскому Союзу. Впрочем, иногда я думаю, что он делал это только для того, чтобы обезопасить собственных детей.

«Как говорил Гераклит? Рожденные жить, они обречены на смерть, да еще и оставляют детей, чтобы родилась новая смерть…»

Впрочем, до сына моего было еще далеко. Я только вернулся в Москву и, привыкая к печи крематория, каждый день экспериментировал с температурой. Всякому новому гражданину, как любил шутить Блохин, я оказывал горячий прием.

Многие полагают, что крематорий — это страшно и печально, однако ничего особенного в буднях здесь нет. Трупы и трупы, сколько их было за эти годы? Лично у меня сложность возникает только с детьми. Говорят, что с годами случается профессиональная деформация, ровно так же, как в СССР у меня должна произойти гражданская деградация, однако пока этого нет — к малышам я привыкнуть никак не могу. Загружая в печь ребенка, я всякий раз стараюсь успокоить себя тем, что этому созданию чрезвычайно повезло: чем меньше ты прожил в Советском Союзе, тем лучше…

Эту страницу — еще до ареста — я вырвал из дневника.


Первое время я работал только по утрам — трупы расстрелянных появились в моей жизни не сразу. Когда однажды ночью в дверь мою вдруг начали стучаться неизвестные, я подумал, что это арест.

«Надо же, — удивился тогда я, — зачем же они дали мне устроиться на эту работу? Для чего сделали первым директором крематория и столько лет не трогали, если теперь пришли арестовывать? Почему сразу не расстреляли меня?»

Однако задержания не произошло. Блохин и Голов отвели меня к грузовику и, приподняв тент, едва ли не в унисон объяснили:

«Надо утилизировать…»

Я заглянул в кузов и увидел тел пять.

«Сделаем», — спокойно ответил я, я был человеком понимающим.

То, что все трупы оказались с простреленными головами, я заметил уже только возле печи. Никаких вопросов я тогда, конечно, не задал. Есть вещи, которые и так понятны.


Это дело не мое. Утром сжигать или ночью — разницы никакой нет. С дыркой люди или без, чего думать про это, если они уже мертвы? Я всего лишь превращаю серую массу в серую массу…


Функция моя была очень проста: тело загрузил, прах вытащил, остатки костей перемолол в кремуляторе. После — собрал весь прах, вынес его на улицу да высыпал в яму.


Остальное не ко мне. Я никаких советских законов не нарушаю. Большие товарищи решают — я же всего только ставлю точку в человеческой судьбе…

Хранить на правах шифра

Подлежит возврату в 48 часов

16 декабря 1934 г.

30/00/1211/ОП

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО


ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ВЕРХСУДА РСФСР

ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ОБЛСУДА — т. Степанову

ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ГОРСУДА — т. Смирнову

Л И Ч Н О


1) Верховный Суд Союза ССР открыл специальное помещение для приведения в исполнение приговоров с высшей мерой уголовного наказания.

Указанное выше помещение расположено на территории Горсуда, Каланчевская ул., д. № 43.

2) Для обеспечения операций Верховный Суд СССР предоставляет в распоряжение Судорганизации, приводящей в исполнение приговор, автомашины, как для доставки приговоренных в помещение, так и уборки их после совершения операции.

3) Заявки на помещение и подачу автомашин выполняются по письменному требованию:

а) Председателя Верхсуда СССР;

б) Председателей и членов коллегий Верхсуда СССР;

в) Председателя Верхсуда РСФСР;

г) Председателя Московского Обл. Суда;

д) Председателя Московского Гор. Суда;

4) Заявки требования на совершение операции и подачу машин принимаются ежедневно от 10 до 16 часов, в Управление делами Верховного Суда СССР (Большая Дмитровка, д. 15а)

5) Доставка в помещение приговоренных, конвоирование их и приведение приговоров в исполнение производится с соблюдением действующих правил той судебной организации, которая вынесла приговор.

6) По исполнении приговора, исполнитель той же судебной организации производит дальнейшие операции вплоть до вывозки (на представленной Верхсудом СССР автомашине) и сдачи тела в крематорий.

9) До выдачи автомашины на вывозку тела, комендант спец. помещения должен получить акт за подписями представителей суд. организации, приводящей приговор в исполнение, об исполнении приговора.

Изложенное сообщаю для сведения.

Председатель Верховного суда Союза ССР

Винокуров

Доброе утро, полночь. Новая темная жизнь. Едва ли не каждый вечер, возвратившись из театра, я отправлялся в крематорий, где, сидя у печи, ожидал грузовик с надписью «Шампанское» (иногда «Хлеб»). Я представлял, как машина выезжает из Варсонофьевского переулка и медленно движется в сторону Донского монастыря.

«Каких-то семь километров — не такой уж и длинный кровавый след».

От ночи к ночи грузовик с десятком трупов проезжал Большой театр, Охотный Ряд и руины храма Христа Спасителя. Москва-река превращалась в реку Стикс, и, подготавливая печь, я видел, как труповозка ворчала спящими столичными переулками. Она заползала на мост и, завидев на ней надпись «Шампанское», какой-нибудь веселый студент кричал ей вслед:

«Шеф, сбрось мне одну бутылочку!»

«Давай возьмем его с собой», — с улыбкой предлагал водитель.


Затем начиналась разгрузка. И Голов и Окунев были ребятами компанейскими. Нередко им удавалось здорово шутить. Там, в подвале крематория, юмор и сарказм были тем немногим, что позволяло мне не сойти с ума. В иные дни, особенно если работы было много, а шутки повторялись, это немного раздражало меня.

Как работал конвейер? Отлаженно, хорошо. Например, в 1937 году заседания шли на Никольской, 23, где перманентно выносились смертные приговоры. Вечерами Блохин и его команда собирали людей по тюрьмам и привозили в Варсонофьевский переулок. Водитель включал двигатель, и под музыку мотора в подвале начинались расстрелы. Двадцать, тридцать, однажды триста человек. После этого наполненный трупами грузовик(и) выезжал(и) на Донское кладбище, где начиналась ночная кремация. Блохин писал мне:

Примите 46 трупов для немедленной кремации.

На обратной стороне я отвечал:

15 человек кремировано, остальные зарыты.

Случалось, спустившись к печи с рюмкой водки, Блохин рассказывал, как тот или иной человек вел себя перед расстрелом:

«Эта вот, коммунистка верная, все пыталась убедить меня, что честно служила партии, работая в газете, что всегда была за советские ценности, что, даже когда рассказывала о голоде, старалась не ранить читателя. Все награды свои назвала перед выстрелом, очкарка, а этот вот ничего, смелый оказался мужик».

Впрочем, нужно признать, что такие разговоры были редкостью. Блохин не очень-то запоминал людей. Более того, иногда мне казалось, что он скорее сочиняет. За годы расстрелов этот человек разучился различать человеческие лица и вряд ли мог вспомнить то, что говорил тот или иной труп два часа назад. Думаю, что Блохину иногда просто хотелось выглядеть более человечным.

В подобной работе и разговорах проходили недели, месяцы, годы. Кладбище и крематорий становились рутиной. Довольно быстро я привык к тому, что жизнь моя теперь монета: орел утром, решка ночью. Или наоборот — не важно — это как пойдет. Неизменным оставалось одно — в светлое время суток у меня был чистый халат и белая рубашка, а по ночам подобные излишества были ни к чему. Ночную работу я выполнял без удовольствия, а дневную вполне. Шутка ли, теперь я ведал всеми кладбищами Москвы. Большой человек! В стране тотального дефицита дружить со мной считалось немалой привилегией.

Я, Петр Ильич Нестеренко, теперь желанный знакомый. Я могу помочь с захоронением, я имею возможность достать красивые урны и гроб. Со мной вынуждены общаться военные, актеры и спортсмены. Некоторые из них иногда ведут себя довольно пренебрежительно, ну так ведь и сервис тотчас получают соответствующий. Я, Петр Ильич Нестеренко, первый директор Московского крематория, и меня следует уважать, потому что я могу дать больше, чем могут дать мне, ибо я и есть московский Харон.

Когда однажды утром в мой кабинет вошел Вильгельм Каминский, я сразу узнал его. Мне не нужно было объяснять, кто он. Выпускник Гатчинской школы авиамехаников, в начале века Каминский учился летать на тех же самолетах, что и я, однако Гражданская война развела нас. Я «сопереживал» белым, он «сражался за красных». В отличие от меня, Каминский поставил на правильную лошадку, и поэтому теперь я работал в крематории, а он был начальником Ходынского аэродрома. Время от времени, приезжая посмотреть на взлетающие самолеты, я встречал его. Теперь он был главным заказчиком в строительстве Московского аэропорта, но даже такой важный человек вел со мной себя довольно скромно, ведь ему нужно хорошее место в колумбарии, а в Союзе достать его было гораздо сложнее, чем построить аэропорт.


«Для кого?» — спросил я, впрочем, без всякого интереса. В сущности, мне было все равно. Главное, что Каминский оказался в моих руках. Мы могли быть полезны друг другу, ведь мне нужно было небо, а ему земля. Закрыв дверь, я произнес слова, к которым был готов любой советский человек, в том числе и Каминский:

«Но это невозможно!» — выслушав меня, ответил он.

«Да, я понимаю, но…»

«Никаких но! Вы ведь служили в белой армии?!»

«Можно и так сказать…»

«Тогда это исключено!»

«Это еще почему?»

«Потому что летное время до Кремля пять минут — я не могу дать вам самолет — меня расстреляют!»

«Давайте подумаем, как мы можем это решить…»


Положительно. Каминский конечно мог хлопнуть дверью и написать донос, но это заняло бы некоторое время (и, если честно, когда меня арестовали, я был твердо убежден, что дело именно в нем), однако, человек мудрый, он этого не сделал. Каминский понимал, что место на кладбище ему требуется сейчас. Это первое. А второе — человек военный, он понимал также, что такое скучать по небу…

«Вы боитесь, что я угоню самолет и улечу в Европу? Но я туда не хочу! Мой дом теперь здесь. Мне больше не для чего жить, а значит, и нечего терять, но все же у меня есть дело, которое я должен закончить…»

«Как русский офицер?»

«Как человек…»

Каминский согласился помочь, и спустя две недели на рейсе Москва — Ленинград, я вошел в кабину пилотов и по предварительной договоренности на несколько минут сел за штурвал. В тот день я сделал то, что давно хотел: несколько минут я управлял самолетом, а затем, пройдя в хвост, открыл заднюю дверцу и развеял прах над Москвой…

Сов. Секретно

11 февраля 1935 г.

№ 30/002810


ТРЕСТ МОСКОВСКОГО АВТОРЕМОНТА

УПРАВЛЯЮЩЕМУ ТРЕСТОМ


Верховный Суд Союза ССР просит Вас принять заказ на изготовление автокузова типа «Скорая помощь» на машине «ГАЗ А-А» 1934 г. для оперативных целей Верховного Суда СССР по исполнению приговоров.

Кузов должен быть без окон, а задняя часть с широкой 2-створчатой дверью, застекленной небольшими стеклами; низ кузова должен быть обит оцинкованным железом и вся внутренняя часть кареты без всяких подвесов и скамей и сидений.

Указанную работу, ввиду отсутствия другой машины, прошу изготовить в самом срочном порядке.

Председатель Верховного суда СССР (Винокуров)

Управляющий делами Верховного суда СССР (Кассель)

Теперь к самому важному. В ту ночь в столице СССР был ливень. Сверкали молнии. Я работал у печи. Наверху, стоя между новой машиной и грузовиком, подняв с чужого плеча воротники, перекрикивали барабанящий дождь Окунев и Блохин. Последний жаловался, что цифры растут и расстреливать приходится слишком много.

«Пистолет, сука, всё чаще перегревается!»

Окунев отвечал, что ходят слухи, будто бы Берг сделал грузовик-душегубку, в котором осужденных отравляют газом еще в дороге.

«Это как?!» — смахивая капли со лба, уголком рта сжимая сигарету, с неподдельным интересом спрашивал Блохин.

Окунев объяснял, что это так, что как-то раз Берг решил пускать газ внутрь кузова, но не потому, что хотел убить конвоируемых, а для того только, чтобы перестраховаться, пока вез их на полигон.

«Сам знаешь, что бывает, когда народу теперь много набивают и они начинают буянить. Короче, в дороге он пустил газ в кузов, чтобы люди не бузили, а когда по приезде на полигон открыл створки, результат превзошел все ожидания! Внутри все уже дохлые были. Берг понял, что это очень удобно, — на полигон все уже готовенькие приезжают и даже расстреливать не приходится!»

«Ого, слушай, может, и нам так начать делать?»

«Так ты же первый без работы останешься!»

«Ну хотя бы иногда. Сто отравили, сто расстреляли. Так же гораздо проще будет! Тогда же, наоборот, выслужимся! Я скажу, что мы готовы существенно увеличить лимит…»

«Я поспрашиваю…»[4]


Помогая водителю разгружать просевшую машину, в ту ночь я вполуха слушал профессиональные разговоры коллег и ни о чем особенном не думал. Дождь был отвратный, я промок насквозь буквально в минуту, и всё, чего мне теперь хотелось, — поскорее оказаться у печи и скинуть мокрые вещи. Меня ожидала привычная монотонная работа, а потому, еще раз кивнув Блохину и Окуневу, я принялся сбрасывать оставшиеся трупы на горку, по которой они скатывались в подвал. В этот момент, как и в любой другой, на лица покойников я, конечно, не смотрел. Во-первых, в этом не было никакой необходимости, а во-вторых, последний взгляд — вещь страшная: глаза человека, недавно получившего пулю, ни с чем не спутаешь.

Спустив несколько тел, я возвратился к грузовику и взял за ноги труп женщины. Помню, что в момент этот прогремел гром. Не помню только, в небе или в моих руках. Я вздрогнул. Взорвались мурашки. Ударила молния, и, кажется, точно в меня. Еще не видя твоего лица, я сразу понял, что в руках моих ты. Вот и встретились. Добрый вечер, Вера…

Краем глаза взглянув на Блохина и Окунева, я убедился, что им нет до меня дела. В минуту эту, укрывшись от дождя под козырьком, коллеги продолжали включать фантазию, придумывая, как можно незаметно пускать выхлопные газы в кузов.

Меня же трясло. Перевернув тебя на спину, я убедился, что на кремацию доставлена именно ты, любимая. Это был не сон, не видение, не усталость. Я закрыл и открыл глаза. Один раз. Два…


Аккуратно спустив тебя в подвал (не с помощью горки, но по ступенькам, на руках), я зачем-то проверил запястье, однако пульса, естественно, не нащупал. На всей планете теперь была тишина, хотя и продолжал греметь гром. Вполне возможно, это был вовсе и не гром даже, а эхо моих ударов, потому что в нелепых попытках оживить тебя я, наверное, несколько минут отчаянно бил тебя кулаком в грудь, ты помнишь?

«Ильич, ты с нами будешь?!» — послышалось сверху.

«Конечно! — опомнившись, прокричал я в ответ. — Сейчас!»

Когда все двадцать тел оказались внизу, я закрыл створки за первыми двумя трупами, которых сложил валетом, и тотчас загрузил следующую пару. Квартет начал звучать, и я сел рядом с твоим телом.

«Ильич, ну мы пошли! — прокричал Блохин. — Догоняй!»


Теперь у меня была вся ночь. Пока там, наверху, палачи начинали распивать первую бутылку водки возле органа, я еще раз внимательно осмотрел тебя. Правду говорят: человек — удивительное существо. Я был так ошарашен происходящим, что, кажется, больше смерти самой меня поразило вдруг, что за последние годы у тебя появились седые волосы. В мгновенье это я даже чуть было не задал тебе совершенно бестактный вопрос: «Милая моя, когда же ты успела поседеть, а?»

Несколько минут я смотрел на тебя, после, словно придя в себя, перевернул на живот и внимательно изучил затылок. По входному отверстию было понятно, что стрелял Блохин. Сомнений в этом быть не могло. Почерк его я хорошо знал и работу Василия Михайловича, как ты уже знаешь, чрезвычайно ценил. Положив тебя обратно на спину, я посмотрел в потолок: там, этажом выше, поднимал первый тост человек, который сегодня ночью видел тебя живой. Там, наверху, выпивал человек, который убил тебя.


«Еще несколько часов назад ее сердце билось, — в ту ночь подумал я. — Теперь я могу подняться к Блохину и спросить, как она вела себя, что говорила, как смотрела на него, слушая приговор. Я могу взять нож и зарезать его, только что это изменит, если в этом случае он будет жертвой, а я убийцей?! Блохин честно несет свой крест. Он всего-навсего делает работу, а вот Вера, моя Вера, выходит, враг народа. Блохин — ценный сотрудник, он человек, заслуживающий орден Ленина и два ордена Красного Знамени, а она… а она не имеет теперь права даже на могилу»…


Всю ту ночь, выгружая пепел и загружая в печь новые трупы, перемалывая останки, я разговаривал с тобой:

«Вот, милая, теперь ты знаешь, какая у меня работа. Теперь ты видишь, где все эти годы я жду тебя. Милая Вера, маленькая моя, ты хочешь, чтобы я поговорил с твоими, или лучше, чтобы они продолжали жить надеждой? Они вообще знают, что тебя арестовали? Им скажут, что ты осуждена на десять лет без права переписки. Как минимум еще десять лет твои родственники могут верить, что ты жива. Десять лет — хорошее время, чтобы проститься с человеком. Так что же, скажем им правду?»

Темно-синие губы. Рот твой был слегка приоткрыт. Я вспомнил теперь, что ровно так же ты всегда спала. В ту ночь мне хотелось верить, что через полчаса ты, как всегда, трогательно начнешь сопеть и проступит паутинка слюны, но слюны больше не было — здесь была только запекшаяся кровь.

Часа в три к печи спустился пьяный Блохин. Аккуратно переступив через тебя (сапоги дороже), он попытался совладать с собственным языком и спросил:

«Сколько осталось, Ильич?»

«Вот все эти…» — пристально разглядывая Блохина, ответил я.

«Ты чего это вылупился на меня? Ты чего бухать-то не идешь? Мы уже почти все допили!»

«Да чего-то не успеваю сегодня. Замотался. Сам видишь, тут еще много работы…»

«Вот эта вот, шлюха, — с мутной улыбкой проговорил Блохин, — очень глупо себя вела. Говорила, что произошла ошибка, что она известная актриса, что ей покровительствует сам Сталин. Знала бы, дура, сколько таких актрисулек я перебил…»

«Она не шлюха», — схватив за ворот Блохина, ответил я.

«Ты ее знал, что ли?»

«Проваливай!»


Ранним утром, убедившись, что на кладбище больше никого нет, я отправился на склад, где выбрал лучший гроб и венки. У меня не было времени хорошо подготовиться, не было красивого платья для тебя, поэтому я омыл твое тело и положил в гроб голой — одеждой тебе теперь были цветы, которые я собрал со всего кладбища.

Я не плакал до этого дня, никогда не плакал после, однако в момент, когда за гробом закрылись створки, меня начало колотить. Кажется, что слезами своими я мог затопить мою печь.

Сев рядом, я закрыл лицо руками и для всего Советского Союза, для мира всего начал вести радиотрансляцию твоих похорон:

Говорит Москва! От Центрального Комитета Коммунистической Партии Советского Союза, Совета Министров Союза ССР и Президиума Верховного Совета СССР!

Ко всем членам Партии, ко всем трудящимся Советского Союза!

Дорогие Товарищи!

Друзья!

С чувством глубокой скорби извещаем Партию и всех трудящихся Советского Союза, что после фатальной ошибки Советского судопроизводства геройски погибла Вера Нестеренко…

И Москва погрузилась в великий траур — случилась самая пышная церемония в истории Советского Союза! Со всех сторон к центру города начали стекаться сотни тысяч скорбящих. Уже к девяти часам было полностью парализовано Садовое кольцо. Позже будут рассказывать, что в 1937 году для расширения проезжей части и защиты от химической атаки была снесена вся линия садов, однако в действительности это сделали заблаговременно, и для того только, чтобы на похороны твои, милая, смогли прийти все желающие. Здесь было несколько миллионов человек, которые, словно в Мекке, медленно двигались по кругу. Настроение царило печальное, но в то же время торжественное, безнадежное, но и воодушевленное, ведь ни у кого здесь не было сомнений, что это не конец — Священный Августин говорил, что Бог способен воскресить человека из пепла, а значит, мы еще обязательно увидимся, думал я. Все, что нам теперь оставалось, — реабилитировать в Советском Союзе самого священного Августина…

Едва новость о смерти твоей разлетелась по миру, в столицу Советского Союза начали съезжаться мои близкие друзья и верные товарищи: здесь были сербские авиаторы и индийские проститутки, варшавские мотористы и немецкие писатели, греческие рыбаки и болгарские отельеры. Со слезами на глазах они стояли у стен Донского кладбища. В Париже натурально остановилась жизнь! Все таксисты города единой колонной выдвинулись в сторону Москвы. Кое-кто беспокоился, что они могут не успеть, но опасения эти были напрасны, потому что похороны твои длились не один месяц, а целый год! Понимая это, вслед за таксистами, пешком, в Москву шли рабочие заводов Ситроена и Рено, шли трудящиеся всех авиационных предприятий Англии, садились на корабли простые люди США. Я сидел в подвале крематория — мне было не видно, но я знал, что там, высоко в небе, кружили тысячи самолетов, которые один за другим заходили на посадку, чтобы выгрузить самые красивые и впечатляющие своим роскошеством венки. Могли ли мы представить себе, милая, что здесь, в Москве, единовременно появится столько кипарисов, которые в специальных кадках доставили из Франции?

Ты помнишь, я всегда был против красного, поэтому Москву украсили лишь флагами черными и темно-синими. Катафалк, в который запрягли сто зебр, рядом с которым гордым эскортом двигались раскрывшие хвосты павлины, укрыли протеями из Южной Африки и плюмериями с Гавайских островов, свежими ветками лавра из Батуми и ландышами из Риги. Из всех громкоговорителей доносилась светлая соната Скарлатти, которую, согласно моему желанию, исполнял специально возвратившийся из США Владимир Горовиц. Вслед за ним выступал одессит Ойстрах. Великий музыкант исполнял что-то из того, что Арво Пярт сочинит лишь спустя много лет, и, конечно, на самой верхней и душераздирающей ноте лопнула струна…

Открыв глаза, я тяжело вздохнул. Тебя больше не было. Был только прах. Когда пришло время, я открыл печь и достал останки, которые теперь предстояло перемолоть. Сделав все технические процедуры, я опустил руку в зольник, взял в ладонь горсть и поднес к губам. В то утро, милая, я впервые в жизни попробовал на вкус пепел…

ОБВИНИТЕЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ


По следственному делу № 2716 по обвинению

НЕСТЕРЕНКО Петра Ильича в преступлениях,

предусмотренных ст. ст. 58-1 «а» и 58–13 УК РСФСР


НКВД СССР 23 июня 1941 года был арестован директор Московского Крематория — НЕСТЕРЕНКО Петр Ильич, как подозрительный по шпионажу.

Произведенным по делу расследованием установлено, что НЕСТЕРЕНКО П.И. происходит из дворян. До Октябрьской революции служил в царской армии в чине штабс-капитана. После революции был избран начальником гарнизона Красной Армии в г. Гатчино, откуда вскоре был командирован командованием Красной Армии в г. Харьков.

В 1918 году при оккупации немцами г. Харькова, НЕСТЕРЕНКО дезертировал из рядов Красной Армии и добровольно вступил в армию Деникина и служил в чине полковника, исполняя обязанности начальника строевой части авиации армии Деникина, а впоследствии помощника командира офицерского отряда по охране г. Новороссийска и его окрестностей.

В 1920 году, будучи раненным, эвакуировался в Сербию, где занимался вопросами снабжения самолетами белой армии.

В 1921 году из Сербии выехал в Польшу, и примкнул к савинковцам, но вскоре возвратился в Сербию, а в 1923 году перебрался на жительство во Францию.

Проживая во Франции, НЕСТЕРЕНКО принимал активное участие в белоэмигрантском движении.

В 1924 году, через советское полпредство в Лондоне, подавал заявление с просьбой разрешить ему въезд в Советский Союз, но в просьбе ему было отказано.

НЕСТЕРЕНКО удалось пробраться в Советский Союз. По прибытии в СССР НЕСТЕРЕНКО устроился работать в Московский Крематорий, где служил по день ареста, тесно соприкасаясь с сугубо секретными спец. работами по линии органов НКВД.

Проживая в СССР, НЕСТЕРЕНКО неоднократно встречался с подозрительными по шпионажу иностранцами.

В 1936 году на территории Крематория, где была расположена квартира НЕСТЕРЕНКО, органами НКВД был обнаружен тайник одной иностранной разведки.

Кроме того, по показаниям бывшего работника НКВД СССР ЗУБКИНА /осужден/ НЕСТЕРЕНКО намечался БУЛАНОВЫМ к привлечению в, так называемую, специальную группу для совершения террористического акта над руководителями партии и советского правительства в момент посещения ими Крематория.

На следствии НЕСТЕРЕНКО себя виновным признал в том, что с 1918 по 1921 год принимал активное участие в борьбе против Советской власти на стороне белой армии. Шпионаж отрицает. Изобличается материалами дела.


На основании изложенного:


НЕСТЕРЕНКО Петр Ильич, 1886 года рождения,

урож. Харьковской области, русский, гр-н СССР,

из дворян, офицер царской и белой армии, беспартийный,

до ареста работал директором 1-го Московского Крематория.


Обвиняется в том, что:

Находясь на ответственной должности в армии Деникина в период гражданской войны, принимал активное участие в борьбе против Красной Армии.

Проживая за границей до 1926 года, принимал активное участие в белоэмигрантском движении.

Имел подозрительные по шпионажу связи среди иностранцев, т. е. в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 58-1 «а» и 58–13 УК РСФСР.

Считая следствие по делу законченным, руководствуясь ст. 208 УПК РСФСР и приказом НКВД СССР за № 001613 от 21/XI-41 г. следственное дело № 2716 по обвинению НЕСТЕРЕНКО Петра Ильича направить на рассмотрение Особого Совещания при НКВД СССР.


ПОЛАГАЛ БЫ:

В отношении обвиняемого НЕСТЕРЕНКО П.И. определить высшую меру наказания — РАССТРЕЛ с конфискацией лично принадлежащего ему имущества.

Обвинительное заключение составлено «7» января 1942 года в гор. Саратове.


СТ. СЛЕДОВАТЕЛЬ СЛЕДГРУППЫ 2 УПР НКВД СССР

ЛЕЙТЕНАНТ ГОСБЕЗОПАСНОСТИ

/подпись Перепелицы/ /ПЕРЕПЕЛИЦА/


«СОГЛАСНЫ»:

НАЧ СЛЕДГРУППЫ 2 УПР. НКВД СССР

СТ. ЛЕЙТЕНАНТ ГОСБЕЗОПАСНОСТИ

/подпись Агаянца/ /АГАЯНЦ/

ПРОКУРОР по СПЕЦДЕЛАМ ПРОКУРАТУРЫ СОЮЗА ССР

/подпись Ананьяна/ /АНАНЬЯН/

СПРАВКА: — Обвиняемый НЕСТЕРЕНКО арестован 23/VI. 41 г.

Содержится под стражей в Саратовской тюрьме УНКВД.

Едва крылья кулис разлетелись к порталам, ты вышла к рампе и, окинув взглядом первые ряды, тотчас заметила меня. За год до нашей последней встречи в крематории я нашел наконец твою девичью фамилию в театральной афише и, с трудом пережив часы ожидания, занял лучшее место в партере.

У меня не было никаких сомнений, что ты сразу узнаешь меня. Так и произошло. Ты обещала, и я пришел. Авария. Лобовое столкновение. Наши взгляды ударились друг о друга, и ты улыбнулась. После стольких лет ты перевела дыхание, собралась с силами и начала играть лучший в своей жизни спектакль.

Все эти годы, преследуя тебя, я видел многих актрис. Большинство из них, что естественно, начиная всякий спектакль, тоже обращались ко мне. Метод один, но результат разный. Нестеренко — зритель непростой. Ни одна из них (даже самых техничных и известных) не могла вызывать во мне сильных чувств. Я не сопереживал. Иногда я улыбался и аплодировал, но не сверх того. В действительности всех актрис Советского Союза объединяло теперь только то, что я не откликался на их игру. Я знал, что есть ты и что ты играешь гораздо лучше. Долгие годы ожидая тебя, из спектакля в спектакль я не давал ни единого шанса другим актрисам. Когда же ты наконец появилась на сцене — случилось невероятное. Я был уверен, что ни одна женщина, никогда прежде так не говорила со мной. Я смотрел на сцену и понимал, в моменте этом понимал, что всё, что случилось со мной за эти годы, было не зря. Все эти испытания, все страдания и унижения были ценой сегодняшнего билета. В том зале, конечно, должен был быть только я, но что уж тут поделаешь, если любоваться моим сокровищем Советский Союз позволял всем? Что ж, я был не против!

Затаив дыхание, я смотрел на сцену и чувствовал, что ты любишь, что все эти годы ты верно любила меня. Ты играла, и я сидел как завороженный, потому что прекрасно понимал, что на этой сцене ты теперь только для меня. Я был уверен, что ты смотришь теперь на меня и просишь всегда любить тебя. Мне казалось, что ты умоляешь меня во что бы то ни стало беречь тебя. Оживляя пустой совсем текст, ты смотрела в зал и внушала мне зайти к тебе после спектакля. Зрители рыдали, но важно теперь было только то, что в момент этот, после стольких лет разлуки, после всех неурядиц и недопониманий, после всех наших случайных встреч и истеричных расставаний ты извинялась передо мной. Ты продолжала спасать бессмысленный и бессвязный текст какого-то бездарного советского драматурга, но гораздо важнее был диалог, что в минуты те разворачивался между мужчиной и женщиной, которые встречались в Киеве и в Константинополе, в Париже и в Москве. Ты смотрела на меня, и я понимал, что ты просишь только об одном: любимый, не покидай меня.

«Все может забыться, и то, что уже прошло, и время, которое мы потеряли, потому что жили порознь, потому что была война, и голод, и революция, всё может забыться, но главное — главное, что теперь мы всегда будем вместе, только не покидай меня! Не покидай меня, милый!»

Звучала красивая музыка, и ты говорила мне:

«Я подарю тебе жемчужины дождя, Петя, я подарю тебе жемчужины дождя из стран, где не бывает дождя. Я буду искать их и, пока не умру, буду осыпать ими твое тело, чтобы ты, милый Петя, чтобы ты, милый, чтобы ты, милый, только знал, как я люблю тебя!»

Ты говорила с залом, но смотрела только на меня. Ты говорила с залом, но, глядя на меня, одним взглядом своим, шептала мне и только мне: не покидай меня! Больше никогда, прошу, не отпускай меня! Об одном только молю — не отпускай меня никогда!

«Не позволяй мне быть отдельной от тебя! Я объехала всю Европу и поняла, что не могу стать свободной без тебя! Я вернулась, и теперь я обещаю, что создам наш мир, слышишь, милый?! Я создам мир, где любовь будет уставом, и где любовь будет законом, и где ты будешь королем и членом компартии, только молю тебя, милый, не покидай меня! Не покидай меня больше никогда! Я выдумаю для тебя такие слова, которых никогда не было, но которые поймешь только ты, и ты поймешь, как я люблю тебя! Я выдумаю новые и все на свете слова, но только прошу, прошу тебя, милый, не покидай меня. Ты будешь жить во мне, под моей кожей! Я буду тебе говорить, я всегда буду говорить только тебе, и ты услышишь, и ты простишь меня… Я больше не буду плакать! Я не буду капризной! Я затаюсь здесь, чтобы смотреть, как ты летаешь и улыбаешься, я затаюсь здесь, чтобы слушать, как ты поешь и смеешься. Позволь мне стать тенью твоей тени, тенью твоей руки, тенью твоей собаки, но только, милый, милый Петя, не покидай меня…»


Она просила, и я простил ее! Вера просила меня забыть прошлое, и я пошел ей навстречу. Она умоляла меня быть с ней, и, едва раздались аплодисменты, я побежал в сторону гримерки. Ничего не смыслящие в театре люди продолжали аплодировать, и, спешно покидая зал, я пробирался к гримерке женщины, которая всё еще была без ума от меня…


Толкнув дверь, я вошел и увидел, как ты смываешь грим. Я улыбнулся, но ты почему-то вздрогнула и испуганно спросила:

«Кто вы?»

«Как это — кто я?!»

«Вы хотите автограф?»

«Да что за чепуха?!» — пытаясь обнять тебя, удивился я.


Наверное, боится спугнуть собственное счастье, тогда подумал я. Вера так качественно изображала удивление, что я на секунду даже поверил ей…


«Актриса! Разыгрываешь меня, да?»


Но любимая не ответила — любимая спросила, кто я. После всего, что с нами было, после всего, что с нами произошло, после всего, что только что случилось в зале, она сделала вид, что не узнает меня!


«Кто вы?»

«Как это — кто я?!» — уже не на шутку рассердившись, вскрикнул я.

«Я спрашиваю, что вы здесь делаете?! Вы хотите, чтобы я подписала вам открытку?»

«Вера, брось!»

«Уходите!»

И тогда я прикрыл за собой дверь. Честно говоря, я очень злился. Вера продолжала делать вид, что не узнает меня. Я не понимал, почему она так ведет себя. Почему моя любимая боится меня? Почему не признает меня? Я сдерживался. Советский человек ведь должен быть сдержанным, да? Эмоции — удел слабаков.

Я прикрыл за собой дверь и подошел к ней. Я посмотрел на нее так, чтоб она поняла: комедию можно больше не ломать — перед ней я и именно я! Перед ней тот, в кого она так сильно влюблена!

«Здесь, наверное, произошла какая-то ошибка…» — смущаясь и как-то даже опасаясь меня, тихо прошептала ты.

«Любовь — это всегда ошибка», — положив руку на твою щеку, ответил я.

«Уходите, прошу вас…»

«Зачем ты так, милая, я же видел, как ты смотрела на меня!»

«Но я никогда не смотрю в зал», — зачем-то сказала ты…


Я посмотрел на тебя и вдруг заметил, что в твоих глазах больше нет любви. Теперь здесь были лишь страх и испуг. Ты смотрела на меня так, будто я был уродливым чудовищем.

Она смотрела на меня так, словно я был человеком неприятным, хотя в тот вечер, как и в любой другой, явившись в театр, выглядел я до того хорошо, что в Советском Союзе столь элегантный вид мог вызвать разве что подозрение в шпионаже.

Сообразив, что тебя может отталкивать запах копоти и человечины, я принюхался к манжету, однако нет — пахло от меня хорошо.

Так почему же она не признала меня?

«Уходите немедленно, или я позову на помощь!»

Признаться, это очень сильно оскорбило меня. Если быть до конца откровенным, никто и никогда в жизни так не унижал меня. Сердце мое было наполнено любовью, а на деле вышло, что моя возлюбленная боится и, кажется, даже презирает меня. Она смотрела на меня брезгливо, смотрела свысока. Я любил ее, я прощал ее, я ехал за ней, а она смотрела на меня так, будто я был каким-то нежелательным в ее жизни элементом…

«Я в последний раз говорю вам: уходите, я вас знать не знаю!»

«Да-да, конечно, извини…» — покорно ответил я.


За год до нашей последней встречи в крематории я действительно сказал: «Да-да, конечно, извини» — и вышел из гримерки. В тот вечер я брел в сторону дома и не мог поверить случившемуся. Я злился. Я был раздавлен…


Спустя неделю, как ты помнишь, я вновь зашел в гримерку после спектакля, но на этот раз ты даже не дала мне поздороваться:

«Товарищи!» — тотчас закричала ты.

И я вновь вынужден был уйти.

Не веря всему, что происходит, я начал преследовать тебя. В течение месяца в разных местах Москвы, после утренних и ночных кремаций, я выслеживал тебя. Всякий раз у нас повторялся один и тот же аттракцион. Я подходил, здоровался и пытался начать разговор, однако ты непременно кричала. Я подстерегал тебя до репетиций и после, настигал в дни спектаклей и в выходные, вырастал перед тобой в скверах и в продовольственных магазинах, в метро и на выходе из ресторана, где ты выпивала со своими товарищами, но всякий раз ты только взывала о помощи…

Все эти дни она делала вид, что меня не существует, и, когда это случилось, наверное, раз в пятый, я понял, что нужно прекращать, потому что преследовать ее далее просто опасно! В нашу последнюю встречу я спросил у нее:

«Вера, милая, я обещаю, что больше не потревожу тебя, но объясни мне только, объясни, умоляю, почему ты не узнаешь меня?»

«Потому что я хочу жить, Петя, — вдруг призналась ты, — потому что я хочу жить, а с тобой меня ничего не ждет! Тебя скоро арестуют! В этом нет никаких сомнений! Я не хочу говорить с тобой, потому что общение с тобой опасно! От тебя пахнет смертью, Петь! Как бы ты ни наряжался, как бы ни старался уложить волосы, от тебя пахнет кладбищем и ямами! Я знаю, кто ты, я знаю, где ты работаешь! Я была на Донском год назад и узнала тебя. Я не хочу жить среди могил, и не для того я вернулась сюда, чтобы быть с тобой! Если ты помнишь, я бросила тебя! Я хочу быть актрисой, а не оказаться в лагерях, потому что живу с белоэмигрантом! Я не узнаю тебя, Петя, потому что выбираю жизнь! Я хочу быть счастливой и никому, слышишь, Петя, никому больше не позволю влиять на мою судьбу. Теперь я здесь, и меня ждет большое будущее! Ты даже не представляешь, кто мне покровительствует! Да, сейчас он выбирает между Давыдовой и Шпиллер, но, пока они будут грызться между собой, я стану первой актрисой этой страны!»

«Господи, ты что, всерьез говоришь, что тебя опекает сам?..»

«Да, Петя! Да! Не ты, а человек, который поднял эту землю! Человек, который каждый день делает нас самым передовым государством на планете! Ты хоть понимаешь, как все устроено в нашей стране? Ты понимаешь, какая это честь для меня?! Ты хоть понимаешь, где ты и где он? Ты хоть понимаешь, что значит быть замеченной им самим? Ты знаешь, какая это ни с чем не сравнимая гордость и ответственность — знать, что он в зале, что, отвлекаясь от забот о нашем народе, он отдыхает, глядя на меня! Ты, человек, который всю жизнь только и делаешь, что воюешь, убиваешь и закапываешь, можешь хотя бы представить себе, что существуют другие миры, где мужчина не разменивается на мелочи, а думает о важном?! Ты можешь себе представить, что, пока ты занят своим грязным делом, он поднимает нашу страну?! Я счастлива радовать его своей игрой! И пускай пока я и не на первых ролях, но, если меня уже отметил он, значит, безусловно, отметят и режиссеры!»

«Господи, Вера, что ты несешь?!»

«Убирайся и больше никогда не появляйся в моей жизни! Я щелкну пальцами — и ты превратишься в пепел, понял меня?»

«Понял»…

Я был разрушен. Я понимал, что дальше так продолжаться не может. Жизнь не шарманка. В тот день я осознал, что если я хочу сохранить себя — должен порвать с Верой. И я решил, что напишу донос…

«Нестеренко, на выход!»


Вот и всё. Дверь камеры зло смеется. Меня подталкивают новым коридором, и, хорошо изучив саратовскую тюрьму, я понимаю, что в эту сторону еще никогда не ходил — в сторону смерти два раза не водят.


Я оказываюсь в рвотного запаха комнате, где кроме меня находятся еще трое. Всё, как я себе и представлял: обшитые звуконепроницаемыми войлочными плитами двери, обязательная в таких случаях деревянная стена (чтобы не рикошетили пули). Пол с уклоном, рядом шланги с водой, чтобы смывать кровь, которой здесь уже так много, что, кажется, с ней никогда не разобраться. То, что сейчас будет происходить, объяснять мне не нужно — аромат смерти я знаю хорошо. Запах здесь стоит до того сильный, что мне кажется, будто рот мой уже полон крови. Так выглядит момент, который я репетировал вот уже несколько лет.


Я готов. Я понимаю, что все, что мне сейчас необходимо, — закрыть глаза и сосредоточиться…


Пистолет прижимается к затылку всего несколько секунд. Дуло не холодное и не ледяное. Напротив, как я и предполагал, я успеваю почувствовать лишь, что ствол перегрет от предыдущих расстрелов. Механизм отлажен, а потому особенно долго фокусироваться на данном обстоятельстве мне не приходится. Пока позади чихает комендант, а справа кто-то с обескураживающей скоростью, проглатывая гласные, неразборчиво тараторит мой приговор: «Осбм свщнием пр Нрдном Кмссаре Внтрнних Дел СССР от «8» авгста 1942 гда дело № 2716/cледчасть 2-ого упрвлния НКВД СССР по обвинению…» — я успеваю заметить только кровавые полосы на полу — значит, повезут на полигон, значит, закапывать будут не здесь…


Все складывается как нельзя лучше», — думаю я и…


Пф!

Спроси — Неву,

Ты знаешь, я давно живу.

Уйти? Куда? —

туда, где время не вода.

С собой, возьми,

и я возьму с собой тебя.

Мне объясни, что слишком мало декабря,

нам…

Нева-нева-нева-неважно,

ни боли,

ни жажды.

Крылатым умирает каждый,

рождая дожди…

— Ну что, Петя, не верил, что тебя расстреляют, да?

— Почему же не верил? Верил! Я не верил, что умру, и, как видишь, оказался прав! Но зачем ты пришла сюда?

— Не знаю. Соскучилась по тебе. Много крови у тебя теперь на лице, кстати… Пуля, что, вышла через подбородок, да?

— Да, как я и задумал… Я бы умылся, да нет сил встать пока…

— Да ничего, ты лежи… тебе теперь долго здесь лежать…

— А ты так и будешь там сидеть на краю или спустишься ко мне?

— Нет, не хочу спускаться — боюсь платье запачкать…

— Понимаю… не холодно тебе?

— Да нет. А страшно было, когда расстреливали?

— Не-а, не особенно, а тебе?

— А я думала, что меня расстреливают из-за тебя… Всё, что о тебе знала, всё им выложила! Уже даже когда Блохин пистолет к голове приставил, всё кричала, что ты шпион. Думала, что они меня в сторону отведут, что продолжат следствие, но… Признайся, это ведь ты настучал на меня, да?

— А ты сама как думаешь?

— Не знаю, иногда мне кажется, что я совсем тебе не доверяю, впрочем, какая теперь уж разница?! Расскажи лучше, как они расстреляли тебя?

— Да нормально. Было даже немного похоже на взлет, когда тебе остается проверить лишь температуру и давление, направление ветра и открыть дроссель… Первое мгновение после выстрела я подумал, что самолет мой резко взлетел, но затем я почему-то стремительно повалился на пол и…

— Даже сейчас не можешь без своих самолетов…

— Знаешь, я еще подумал, что если и есть в жизни действо, к которому следовало бы применить слово «потрясение», так это, конечно, расстрел. Все, что мне приходилось чувствовать и переживать прежде, не идет ни в какое сравнение… разве что влюбленность — влюбленность очень похожа на расстрел…

— А что было, когда ты упал? Почему они сразу не добили тебя?

— Не знаю. Переступив через меня, комендант Рыков кивнул старшему лейтенанту Неробееву и, не разобравшись в ситуации, объявил коллеге, что со мной дело кончено. «Этот готов», — сказал он и оттащил меня в сторону.

— А скольких еще они расстреляли?

— Да вот всех этих, кто тут рядом со мной лежит…

— Не кисло…

— Ага…

— И что, все якобы немецкие шпионы?

— Выходит, что так…

— Понятно, ну а что потом?

— А потом, когда меня бросили в углу, самое сложное было не мычать. Губы и язык начали жить собственной жизнью, все тело тоже. Я дергался, какие-то звуки жевал. Я слышал, как шаркали их подошвы, слышал, впрочем, неразборчиво, их голоса. Кажется, сперва я потерял счет времени. Голова была тяжелая, будто в меня влили ведро свинца. Думаю, спасло меня только то, что человек, который вытащил меня на улицу, не сомневался, что если я до сих пор и не сдох, то вот-вот отдам концы. Пока в подвале кончали остальных, меня забросили в кузов, и, стерев кровь с перчаток, водитель грузовика закурил. Чья-то нога загораживала мне обзор, но я все же смог разглядеть, что водитель смотрит на звезды, представляешь? Так все это глупо было, что я начал смеяться. В горле забурлила кровь, и, выбросив окурок, он закричал:

— Эй, у вас тут один недобиток!

— Значит, водитель заметил, что ты еще жив?

— Да, сучий сын… Моя ошибка… Какой глупый просчет, верно? Тысячу раз помыслив собственный расстрел, я ни разу так и не представил, что выстрелов этих может быть два…

— Значит, они добили тебя уже здесь, в яме?

— Не-а. Поленились. По дороге на полигон я потерял сознание, и, вытащив меня из кузова, они просто бросили тело в яму. Достреливать не стали — видно, очень хотели поехать поскорее бухать.

— Понятно. Ну и что теперь собираешься делать?

— Я?

— Петь, ну не я же!

— Жить! Я, Верочка, собираюсь жить! Я проживу длинный-длинный ряд дней и долгих вечеров; я буду терпеливо сносить испытания, какие пошлет мне судьба; буду трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит мой час, не сейчас, но когда только наступит мой час, я покорно умру и там за гробом скажу, что страдал…

— Дурак ты, Петька, ну я же серьезно тебя спрашиваю!

— А если серьезно, я правда думаю, что буду жить! Я буду жить, потому что человек живет только раз и, не имея подобного опыта, всякий раз живет неудачно. Человек попросту не умеет жить. Жизнь происходит ощупью, в потемках, однако жизнь, как и всякая деятельность, требует навыка, и, чтобы жить вполне благополучно, надо знать, как жить, надо учиться жизни, и я выучусь!

— И что, думаешь, у тебя получится?

— Я уверен, что да!

Загрузка...