ЛЮБОВЬ АНТИХРИСТА

У этой женщины было несколько имен. Множество фамилий. До сих пор точно не известны ее национальность, год рождения, родители. Обстоятельства же смерти зафиксированы по минутам. Ее погребение ознаменовалось такими же почестями, как и похороны основателя Санкт-Петербурга императора Петра Великого.

Об этой женщине писали многие ученые и послы, историки и романисты. Их удивляла, восхищала, потрясала ее фантастическая судьба. И при жизни, и после смерти она вызывала откровенную острую зависть.

Посмотрим на ее портреты. Они противоречивы, как и ее жизнь.

На одних — пышная, бело-розовая красавица с искрящимися глазами, приподнятыми уголками крошечного рта, с темными вьющимися локонами, перевитыми нитками жемчуга.

На других — раскормленная полусонная маркитантка с толстыми щеками, потрепанная бурной жизнью.

На третьих — злое, хитрое существо с закушенной верхней губой. Взгляд искоса. Испытующий, цепкий. Точно проверяет, кого и за сколько можно купить в союзники.

Историки практически единодушно воспринимают ее со знаком «минус». «В истории всех человеческих обществ мало остается личностей с такой странной судьбой, каковой была судьба нашей Екатерины I, второй супруги Петра Великого, — писал Н. Костомаров в XIX веке. И добавлял: — Без всякого собственного стремления к самовозвышению, не одаренная от природы блестящими, из ряда выдающимися способностями, не получив не только образования, но даже поверхностного воспитания, эта девушка из звания крепостной девушки была вознесена судьбой в сан самодержавной обладательницы одного из пространнейших и могущественных государств мира».

ПРОИСХОЖДЕНИЕ РУССКОЙ ИМПЕРАТРИЦЫ

Оно и сегодня неопределенно. Виднейшие историки прошлого — Соловьев, Костомаров, Ключевский, Семевский и Арсеньев, авторы специальных книг о судьбе Екатерины I, — полагались, главным образом, на донесения послов, на мемуары свидетелей-современников.

Итак, слово Веберу, ганноверскому посланнику: «Мать Екатерины была крепостной помещика Розена, в имении Ринген Дерптского округа. Девица родила дочь и умерла. Помещик взял ребенка на воспитание, его стали подозревать в отцовстве. Вскоре он умер, ее принял местный пастор. От него ее взял суперинтендант лифляндских приходов пастор Эрнест Глюк».

Рабутич, австрийский посол, писал, что «Екатерина была дочерью крепостной девушки лифляндского помещика Альфенделя, позже он вынудил жениться на ней богатого крестьянина».

Шведский военный комиссар фон Сет доказывал, что Екатерина дочь шведского подполковника Рабе и его жены, урожденной Мориц. Рано потеряв родителей, девочка попала в сиротский приют в Риге, откуда ее взял пастор Глюк.

Тайный советник при саксонском дворе Гельбиг приводит версию, которую чаще других признают историки XIX века: «Отец Марты Скавронской был литовский крестьянин Самуил Скавронский… Вся семья была католической… По смерти Самуила семейство переехало в Рижский округ… Марта родилась, как уверяют иноземцы, 18 (6) апреля 1686 года и лишь только подросла, была отдана матерью, не имевшей средств поддерживать большую семью, в услужение к пастору… в том же округе, в Роопский приход. Марта из католичек преобразилась в лютеранку и скоро ушла в Мариенбург… в услужение к пастору Глюку».

Сведения эти попали и в словарь Брокгауза и Ефрона.

Дипломаты обычно ссылаются на информированного «очевидца», подчеркивая, что все сведения получены из «первых рук».

Ганноверский посланник Вебер опирался на рассказ Вурма, учителя детей пастора Глюка. Но француз Вильбуа, женатый на дочери Глюка, давал сведения, которые противоречили тому, что писал Вебер. Внук пастора Глюка Коскуль возмущался, когда ее называли дворянкой, дочерью шведа Рабе. А один его современник якобы выяснил, что она дочь рижского бюргера Петра Бенендика, родившаяся 5 февраля 1679 года.

Почему бы не предположить, что смешались сведения о нескольких девочках Мартах-Катеринах, живших в разных городах, но близких по возрасту?

Изыскания эти объясняются вовсе не любознательностью послов. Их усилия были направлены на то, чтобы, исходя из происхождения Екатерины I, определить ориентацию влиятельной императрицы в политике, найти возможность воздействовать на нее. Тем более что Петр Великий обычно обходил вопрос происхождения жены. Разве что в их переписке упоминается о ее шведском происхождении и подданстве. При подписании мира со Швецией император дал обязательство вернуть пленных и пошучивал, «угрожая» отдать и жену…

В 1718 году Петру Бестужеву было указано Петром I выяснить все о родных императрицы.

После тщательных поисков царю сообщили: «Вильгельм Ган — курляндец, у него было четыре сестры: первая, Катерина-Лиза, была замужем в Крейбурхе за Яном Веселовским. Вторая сестра, Дорота, была за Сковородским, имела два сына и четыре дочери, была лютеранского закону… Третья, Катерина, жила в Крейсбурхе у своей тетки Марии-Анны Веселовской… Родилась в 1683 году…»

При этом ничего не говорилось о родителях Марты. XVIII век подвел итог всем этим розыскам фразой одного дипломата: «Все, что историки утверждали о происхождении Екатерины I, — все ложь».

На такой зыбкой основе смело строили свои версии российские историки XIX века! Каждый выбирал сведения сообразно собственному вкусу и концепции. И Соловьев, и Костомаров, и другие старались доказать, что их предшественники ошибались… Они использовали немецкие, польские, шведские источники, где появились новые данные о родных Екатерины.

Русские писатели не проявили особой оригинальности в отборе версий о происхождении первой российской императрицы. Лажечников в «Последнем Новике» доказывал, что Екатерина Рабе была воспитанницей, а не прислугой пастора, что от него выучила русский язык и всегда ценила своего благодетеля. Он прибегнул к версии фон Сета. Мережковский, как и Алексей Толстой, признавал вариант Гельбига, в чем их поддержали современные историки — Павленко и Семанова. Последняя, правда, предполагала, что Марта, попав в плен, назвалась Веселовской, так как слыть горожанкой было престижнее, чем крестьянкой.

К сожалению, полной достоверности нет ни в одной из версий. Нет подлинных документов.

Я случайно нашла одно свидетельство — Миниха, никем до сих пор не использованное в полемике о происхождении Екатерины I.

«Екатерина родилась в Якобштадте, небольшом городке в Курляндии, принадлежащем в прежние времена одному командору Тевтонского ордена… Отец ее, бывший учителем при школе в Якобштадте, имея многочисленное семейство, нуждался в содержании его. Глюк, лютеранский пастор в Мариенбурге (Лифляндской губернии), с которым отец Екатерины находился в дружеских связях, изъявил желание взять к себе одну из дочерей последнего и пристроить ее: жребий пал на Екатерину. Пастор принял девицу в свой дом, имел попечение о воспитании ее».

Если допустить, что сведения Миниха верны (а они также недоказуемы), то многое выстраивается в биографии первой русской императрицы более логично. Мне представляется, что в семье Скавронских эта дочь родилась не от мужа. Либо жена согрешила с помещиком, либо со шведским военным… Тогда оправдан и переезд семьи, и равнодушие Екатерины в течение многих лет к своим родственникам.

Сколько ей было лет, когда она попала к пастору Глюку? Восемь, двенадцать, четырнадцать? Дата ее рождения колеблется в воспоминаниях от 1679 до 1686 года. Получается, что в год сдачи Мариенбурга ей могло быть и 16, и 23 года. В любом случае в так называемой родной семье она жила мало. Лишь в раннем детстве. И дом пастора Глюка, где с ней обращались ласково, стал ей ближе, чем тот, где она, видимо, считалась «нагуленной» и была позором семьи.

После смерти мужа Екатерина велела разыскать своих родственников и привезти их во дворец. Зачем? Скорее всего, чтобы тем самым представить доказательства своего рождения в законном браке. Числиться незаконнорожденной при ее шатких правах на престол было опасно. В русское дворянство по прибытии родственников влились три семьи: Скавронские, Гендриковы, Ефимовские. Двум последним фамилии были сочинены по прозвищам глав семейств. Родственники не отличались культурой, образованностью, «не тихим» был нрав сестры Екатерины — Христины. Грубоватой, хотя и неглупой оказалась племянница, которую она потом выдала замуж за графа Сапегу, своего последнего возлюбленного.

Признанием этих родственников Екатерина упрочила свое положение, но запретила в 1727 году специальным указом под страхом смерти вести дальнейшее расследование своей генеалогии. Почему — загадка. Ведь очевидно, что обнаруженные факты не вступали в противоречие с уже признанной официальной версией ее происхождения.

Переженив своих родственников со старой знатью, Екатерина получила ощутимую поддержку. Лагерь союзников расширялся, родством даже с такой императрицей никто не пренебрегал.

Что касается ее воспитания в доме пастора Глюка, то и здесь существуют неточности. Она была и прислугой, и воспитанницей. Своим детям пастор нанимал учителей, и у него, видимо, будущая императрица выучила русский, шведский, немецкий, польский, французский. Мне представляется, что в доме пастора к Екатерине относились как к существу равному, имеющему право на чувство собственного достоинства. Известно, что, став императрицей, Екатерина взяла к себе фрейлинами дочерей пастора и выдала замуж за Вильбуа и Шепелева, близких Петру людей, делавших при дворе отличную карьеру. Могла ли унижаемая, угнетаемая прислуга так блестяще устроить жизнь тех, кто ее оскорблял в юности? Вряд ли. Правда, могут возразить, что Екатерина прекрасно умела делать все, что положено прислуге, — стирать, готовить, вышивать. Но это же умели делать дочери пастора Глюка, как и девочки в большинстве лютеранских семей того времени.

Пастор Глюк значительно отличался от большинства своих современников, был человеком незаурядным, смотрящим на многое, в том числе и на воспитание детей, весьма прогрессивно. Известно, что в плен Екатерина попала вместе с семьей пастора. С ним были его дети — три дочери и два сына, а также гувернер и нянька. Пастор говорил по-русски, дружил с Паткулем, разделял его взгляды на необходимость освобождения Ливонии от шведов и поляков.

Он родился в Саксонии в 1652 году, приехал в Ливонию в 1673-м, стал пастором в 1680 году. О нем существуют разные отзывы: некоторые немецкие авторы доказывали, что он был невежественным, как и весь народ Лифляндии, другие утверждали, что он был человеком образованным, знал физику, математику и даже спорил в печати с Ньютоном.

Известно, что пастор Глюк увлекался просветительством. Выучил латышский и русский языки, переводил с немецкого на латышский Библию. В 1684 году Глюк послал шведскому королю детально разработанный проект школы для латышей и русских, но так и не получил ответа. По поводу перевода Библии на русский язык пастор переписывался с Головиным, ближайшим сподвижником Петра.

Попав в плен, пастор не пострадал. Его доставили в Москву, к наместнику Стрешневу. 4 марта 1703 года Петр пожаловал Глюку 3000 рублей. Деньги для того времени огромные. Ему было велено открыть школу для купеческого сословия в Немецкой слободе. Пастор Глюк нанял шесть учителей-иностранцев, перевел на русский язык катехизис, словарь и молитвенник, но вскоре, в 1705 году, умер и был похоронен на немецком кладбище, рядом с Марьиной рощей.

ВСТРЕЧА С ПЕТРОМ

Дождливое утро. Петра знобило. Ему казалось, что беловато-серое, цвета свернувшегося молока низкое небо придавило его свинцовой тяжестью.

Он сутулился больше обычного. Плащ оттягивал плечи, точно чугунный, по щеке пробегала судорога. Глухое темное беспокойство вызывало привычную и ненавистную тревогу в душе, и он боялся ненароком сорваться. Голова была затуманена, как после долгой кабацкой попойки.

Решение навестить Даниловича пришло внезапно.

Петр тяжело спрыгнул с лошади, ногой открыл дверь, и ее звук отозвался в ушах, словно пушечный выстрел. Он вошел, пошатываясь. Все плыло перед ним, пол поднимался и опускался, будто морские волны. Вначале, пока глаза его привыкали к темноте, он не заметил никого. Свет из окон падал на пол ровными квадратиками, а углы застилал полумрак.

Но вот Петр рассмотрел женскую фигурку. Она как раз перепрыгнула с одного обитого вишневой тисненой кожей табурета на другой.

Он не сразу понял, что делает эта женщина, пока не заметил у нее в руках тряпку. Она протирала окно, каждый квадрат отдельно, и напевала, звонко и весело, как щегол. Время от времени она гляделась в чистое стекло, точно в зеркало, чуть отгибаясь в сторону, не покидая табуретов, которые выстроила вдоль стены, как солдат на плацу.

Он кашлянул, и она удивленно оглянулась, широко раскрыв небольшие угольно-черные глаза с нерусским разрезом. Татарка? Не похожа, хотя и скуластенькая. Она его, видимо, не знала, потому накрутила на палец прядь льняных вьющихся волос и беспечно улыбнулась, показав ямочки на щеках. Секунду помедлив, спрыгнула на пол, точно решив, что гостя надо принять. Когда она оказалась перед ним, он понял, что она довольно высока для женщины и сложена очень ладно. Наряд же ее был ему знаком по путешествиям за границу: недлинная синяя юбка, красный корсаж, белая блуза с широкими пышными рукавами. Недорогой костюм сидел на ней славно и опрятно, как на голландских молочницах.

Она сделала ему книксен, поднимая высоко голову, чтобы разглядеть его лицо, и в этот момент он услышал пронзительный свист в ушах. Какая-то сила выгнула его назад, ударила в затылок. Ужас сделал кожу влажной. Он заскрипел зубами, пытаясь удержаться, не упасть именно сейчас, на этот чисто выскобленный, облитый солнцем пол, перед этой молодой, незнакомой женщиной. Потом из его рта вырвался стон, он успел его еще услышать и даже подумал, что кому-то рядом тоже плохо. И повалился назад, сбивая своей огромной фигурой что-то звенящее и хрупкое, стоящее за спиной…

Очнулся он без обычной головной боли, странно легкий и спокойный, хотя и не мог сразу понять, где он и что с ним произошло. Потом почувствовал под затылком что-то мягкое, родное и теплое, напоминающее детство. Ему не хотелось шевелиться. Казалось, он плавает легко и свободно в солнечных лучах, а ласточка пушистым крылом поглаживает его по волосам, дотрагиваясь до лба и век. Пришлось сделать усилие, чтобы открыть глаза.

Тогда он обнаружил, что лежит на полу, а голова его покоится на груди той самой незнакомки, что делала ему книксен, и это ее рука ласково и бережно поглаживает его по голове. Ладошка у нее была жесткая, твердая и сильная.

Он ненавидел всех, кто наблюдал его в такие минуты, ненавидел и себя за слабость, жалкость, беспомощность, но сейчас у него было удивительно легко на душе. Чуть прикрыв глаза, он рассматривал ее лицо, румяное, загорелое, с чистой тонкой кожей, как у первого летнего яблока. И губы ее цвели ярко, точно земляника. Смотрела она на него без всякого страха, а скорее с любопытством. Небольшие искрящиеся глаза ее выражали сочувствие простого, доброго существа к человеку, которому плохо.

Еще не зная, кто эта женщина, в каких она отношениях с Данилычем, что здесь делает, Петр вдруг проникся к ней симпатией. Эта женщина источала ровное мягкое тепло, от которого его перестал бить озноб. Он не сразу выплыл из своего убаюканного состояния, поэтому не сразу услышал громкие повелительные восклицания Меншикова, вбежавшего в комнату и принявшегося суетливо поднимать его. И, отодвинувшись от той, что держала его голову на своей груди, почувствовал, как холодно и сиротливо ему стало.

Потом он окончательно очнулся, повеселел, пошутил с Данилычем, сказал, что решил дать роздых своим костям, что денек выдался нынче холодным и что заночует у него — да и стемнело уже. А потом отказался от ужина, потребовал романеи. Он лежал в парадной горнице, на широкой теплой кровати и, затаив дыхание, ждал: он загадал, что если она сама к нему придет, без просьб и понуждений, то это — судьба; ведь днем она ласкала его, спасала своей лаской, не зная, кто он…

Шагов Петр не услышал, только мелькнул огонек свечи. Она ступала легко, точно плыла. Держала в одной руке подсвечник, в другой — парадный кубок Меншикова. Заметив, что он лежит неподвижно, она на секунду заколебалась, но потом прерывисто вздохнула, поставила подсвечник на стол и наклонилась над ним, обдав его запахом чистого здорового женского тела. Потом бережно подняла его голову и поднесла к губам кубок с чем-то теплым и пряным. Он глотнул — это было горяче молоко с медом и какой-то ароматной травой.

Почему-то ему стало смешно, он попробовал высвободить голову, но она держала его крепко, он даже удивился, что такая сила может быть в женских руках. Посмеиваясь, он допил ее зелье, но она не ответила на его улыбку. Ее лицо оставалось грустным и серьезным.

Петр ждал, чтобы она заговорила. Ему вновь хотелось услышать ее веселый бархатный голос, а она стояла задумчивая, точно ждала какого-то знака. Несколько секунд они изучающе смотрели друг другу в глаза; в его глазах, выпуклых, блестящих, как каштаны, играли веселые искорки, а она все не решалась улыбнуться.

Тишина плыла вокруг, дом точно замер между небом и землей. Ни скрипа, ни потрескивания.

И тогда она осторожно прилегла рядом, положила ему руку под голову, притянула к своему плечу. И он вновь окунулся в легкий сон, удивляясь и себе, и ей, и тому, как покойно и счастливо ему лежать рядом, даже еще не зная, какова она на вкус, эта пахнущая антоновскими яблоками Евина дочка…

ЗАМУЖЕСТВА

Не меньше разночтений, секретов и даже тайн в истории первого и второго браков Екатерины.

Датский посланник Юстюль писал в своих «Записках», что Екатерина I попала в плен к русским после свадьбы со шведским капралом Мейером.

«Вышла замуж за шведского драбанта, его отправили в Польшу, попала потом к Шереметеву, Меньшикову, Петру», — вспоминал Вильбуа, женатый на дочери пастора Глюка.

Костомаров выразился поэтически: «Когда ей было 18 лет, ее увидел шведский драгун Иоанн Рабе, 22 лет. И пастор, и майор поняли, что красота солдата защемила сердце девушки».

Приводились слухи, будто был у нее жених Иоанн Крузе, будто бы она успела стать вдовой полковника Тизенгаузена, будто повенчалась она с драгуном в польском Фрауштадте и якобы однажды спросила Шлиппенбаха: «Храбр ли был мой жених?»

Говорили еще, что первым мужем Екатерины был трубач, поэтому якобы Меншиков называл ее Трубачевой.

Учитель детей пастора Глюка Вурм сообщил о неком Иоганне Крузе, который хотел вступить в 1708 году в новый брак, потому, что «его первая жена, родом из Польши, дочь купца, звалась Екатериной», попала в плен в Нарве и к нему возвращаться отказывается, «так как в настоящее время обладает всем, что только княгиня может пожелать…». Вурм рассказывал, что Екатерина платила ему по 10 рублей в месяц, чтобы он помогал ее первому мужу.

Хватает путаницы и в сведениях о том, как был заключен брак Екатерины с Петром. Множество свидетельств только усиливает неразбериху.

Смотритель работ в Кронштадте комиссар Петр Крекшин донес в 1750 году в Тайную канцелярию, что секретный брак царя был совершен 19 февраля 1707 года в Польше, в местечке Жолква. Правда, историк Татищев называл этого человека «баснословцем».

Ссылаясь на материалы Брюса, Фаддей Булгарин в 1824 году писал, что брак был заключен в мае 1708 года в Польше, в местечке Яворин.

По указу от 31 мая 1708 года Царское Село (Мызу и пять других) царь «приписал Ея величеству». Таким образом мы имеем прямое указание, что Екатерина уже жена.

Библиофил Федоров в «Отечественных записках», познакомившись с этими свидетельствами, доказывал, что венчание произошло зимой возле Екатерингофа: «Совершалось бракосочетание российского монарха без света, без пышности». И добавлял, что это событие было отражено в Поденной записке и запись была правлена рукой Петра.

По воспоминаниям Миниха, Петр перед Прутским походом представлял Екатерину как императрицу своим родным. И у Соловьева написано, что Петр дал в это время Екатерине «пароль».

Официальная свадьба состоялась 12 февраля 1712 года. На гравюре, запечатлевшей празднество, царица Прасковья — посаженная мать Екатерины, а царевич Алексей (он значился ее крестным отцом, когда она перешла из лютеранства в православие) склоняется перед ней, еще не зная, что она станет его заступницей перед отцом.

Итак, от воспитанницы-служанки — к жене сержанта или полковника, из этого кратковременного состояния — до законной жены русского царя… И все за неполные десять лет! Могла закружиться голова?! Но выскочка Екатерина оказалась поразительного душевного здоровья…

ФЕНОМЕН ПЕТРА ВЕЛИКОГО

Что же представлял собой русский царь, женившийся на простой женщине темного происхождения, не разведенной со своим первым мужем?!

О характере человека в какой-то мере можно судить по его внешнему облику.

Петра, имевшего рост выше двух метров, в XVIII веке воспринимали как настоящего великана. Маленькая голова, в юности — мягкие черты лица, тонкие, точно акварелью намеченные усики, огромные глаза, пышные волосы, застенчивая улыбка.

А вот его словесный портрет почти через двадцать лет, оставленный герцогом Сен-Симоном, который видел царя в Париже в 1717 году: «Петр был мужчина очень высокого роста, весьма строен, довольно худощав. Лицо имел круглое, большой лоб, красивые брови, нос довольно короткий, но не слишком и на конце кругловатый, губы толстоватые; цвет лица красноватый и смуглый, прекрасные черные глаза… взор величественный и приятный, когда владел собой, в противном случае — строгий и суровый, сопровождающийся конвульсивным подергиванием, которое искажало его глаза и всю физиономию и придавало грозный вид. Это повторялось, впрочем, не часто, притом блуждающий и страшный взгляд царя длился одно мгновенье, он тотчас же приходил в себя.

Вся его наружность обличала в нем ум, глубокомыслие, величие и не была лишена грации. Он носил круглый темно-каштановый парик без пудры, не достававший до плеч, темный камзол в обтяжку, гладкий, с золотыми пуговицами, чулки того же цвета, но не носил ни перчаток, ни манжет, — на груди поверх платья была орденская звезда, а под платьем — лента. Платье часто бывало совсем расстегнуто. При всей этой простоте, иногда в дурной карете и почти без провожатого, нельзя было его не узнать, по величественному виду, который был ему свойственен…»

Пышные усы и круглые гневные глаза на последних портретах Петра I придавали ему злой и хищный вид. Добавим к ним одутловатое лицо… Тут художникам не до романтических поз. Император мало внимания уделял своей внешности.

«Петр был очень умерен в одежде… — писал историк Пыляев. — Летом ходил в кафтане из толстого темного сукна фабрики купца Серикова; тафтяной камзол, цветные шерстяные чулки, башмаки на толстых подошвах и высоких каблуках с медными или бальными пряжками, на голове треугольная поярковая шляпа или черный бархатный картуз. Зимой — шапка из калмыцких барашков. Вместо суконного — кафтан из красной материи, полы его были подбиты соболями, а спинка и рукава — беличьим мехом. Вместо сапог носил мехом внутрь мягкие, шитые из северного оленя ищаки…»


Власть он получил по праву рождения. Хотя с детства слышал сплетни о своей матери — дескать, была «ума малого», — распространяемые сестрой Софьей и ее сторонниками. Что была Наталья Нарышкина нрава легкомысленного и веселого, что предавалась любви с царем Алексеем до брака, что настоящим отцом Петра был боярин Спешнее. А еще ему в отцы навязывали и грузинского царевича, и самого Никона, женолюба известного, и даже иноземца-лекаря. Отчего, говорили в народе, и была у Петра Алексеевича такая страсть к иноземцам.

Люди с первых дней его жизни предстали перед ним, как скопище жадных, трусливых, подлых существ, независимо от происхождения и сословия. Может быть, отсюда его преданная и горячая любовь к абстрактному Отечеству и беспощадность к соотечественникам?!

Его неприятие царского уклада, раздражение от вида громоздких бородатых бояр в шапках-башнях, от их местнической грызни чем-то сродни ненависти подростка ко взрослым, застывшим в самодовольной тупости. До них не докричаться, не достучаться, потому что не слушают, не хотят понять, не воспринимают всерьез.

Вместо подлинного образования неумная мать дарила живые игрушки, солдатиков потешных полков. Позволяла делать все, что любознательной душе угодно, только ничем не питала ни нравственно, ни интеллектуально. Отсюда его поразительные невоспитанность и бесцеремонность. Об этом часто писали иноземцы. Петр ни с кем не считался в своих желаниях, привычках, потребностях.

Окружали его малообразованные полупьяные учителя, поэтому он не признавал их авторитета. С юности он не верил словам, ценил лишь поступки. И пытался выстроить свою мораль, копируя иноземную: купцов, ремесленников, наемных рабочих. Русскую же, домостроевскую, застывшую в окостенелых традициях, — рвал, ломал, отбрасывал, как душный полог, мешавший дышать.

Характер будущего императора оказался на редкость противоречивым. Всю жизнь в нем боролись азартный, увлекающийся мечтатель с рыцарскими представлениями о жизни и жестокий правитель, имевший ничем не ограниченную власть, унижавший преданных соратников, оскорблявший союзников, способный казнить провинившегося друга.

О его жестокости писали очень много.

«После казни стрельцов или побоища до самой своей смерти Петр I пользовался самой полной самодержавной властью в духовных и светских делах, без малейшего противоречия и подлинно заставил своих дворян почувствовать иго рабства: совсем отменял все родовые отличия, присуждал к самым позорным наказаниям, вешал на общенародных виселицах самих князей царского рода, упрятывал детей их в самые низшие должности, даже делал слугами в каютах, всех без исключения дворян принуждал к военной службе под страхом тяжелого наказания… одним словом, располагал их жизнью и имуществом без малейшего уважения, по собственной воле и произволу». Это слова секретаря прусского посольства Фоккерода, несколько лет наблюдавшего правление русского царя.

Был ли Петр жесток по натуре? Или его возбуждало и приводило в ярость неповиновение? Или он с детства не привык сдерживать свою вспыльчивость и его охватывало бешенство при мысли о предательстве, воровстве, взяточничестве близких людей?!

Император сознавал недостатки своего характера. Даже сказал в молодости Лефорту, который удержал его, рискуя жизнью, от кровавой расправы с Шеиным, торговавшим офицерскими званиями: «Исправляю подданных своих и не могу исправить самого себя. Проклятая привычка, несчастное воспитание».

В конце жизни император объяснял своему токарю Нартову: «Я ведаю, что почитают меня строгим государем, тираном. Ошибаются в том не знающие всех обстоятельств. Богу известно сердце и совесть моя, сколько блага желаю отечеству. Невежество, упрямство, коварство ополчились на меня всегда, с того самого времени, когда полезность в государстве вводить и суровые нравы преобразовывать намерения принял. Сии-то суть тираны, а не я. Честных, трудолюбивых, повинующихся разумных сынов отечества возвышаю и награждаю я, а непокорных и зловредных исправляю по необходимости. Пусть злость клевещет, но совесть моя чиста. Бог судья мой…»

Скорее всего, на его характере отразились ужасы, которые он испытал в детстве. Когда на копьях стрельцов погибли близкие люди, когда услышал вопли убиваемых, нечеловеческие в своем запредельном страхе, когда ощутил стихию одичавшей от сладострастной жестокости толпы.

Ужас остался навсегда и возвращался к нему в снах, бреду, в минуты одиночества в темноте. И хотя с годами ему все больше подчинялись, мертвея перед его самодурством, он находил наслаждение в бешенстве. Засекал людей на дыбе, рубил головы изменникам. Участвовал в пытках. Безумные, беспощадные, бредовые фантазии накатывали на него, как волны в шторм, одна страшнее другой…

В юности у Петра бывали минуты панического страха, позорного малодушия, сжигавшего годами стыда. Безудержный ужас перед водой в раннем детстве, бегство от Софьи почти без одежды, отчаяние в Прутском походе, когда чуть не бросил армию в окружении. Он ломал себя, отчаянно напрягал волю и первым бросался в атаки, на абордаж, не позволяя себе ни малейшей слабости. Но с годами это мужество нервного человека начало сменяться самодурством, бессмысленным гневом и дикой жестокостью. И он уже не замечал, что многие его повеления не исполнялись. От них расходились круги по воде, как от брошенного камня, но вода, утопив тяжесть, нарушившую ее безмятежность, быстро успокаивалась.


К Петру I как нельзя лучше подходят слова, сказанные Анной Ахматовой о совсем другом человеке: «Он награжден каким-то вечным детством».

Ко всем наукам и ремеслам Петр подходил с любопытством и любознательностью ребенка, который губит насекомое, чтобы немедленно посмотреть, как у того все устроено внутри.

Его все интересовало: и литье пушек, и горные заводы, и коллекции минералов, и ремесло часовщика, штурмана, лекаря; он хотел всему научиться лично, уверенный, что для человека нет ничего невозможного. И он стал прекрасным плотником и навигатором, токарем, кузнецом, а также полководцем и законодателем, но так и не смог признать, что не все окружающие столь талантливы, как он, столь восприимчивы и самозабвенны в делах.

Его своеобразная детская избалованность сочеталась с упрямыми капризами, странными для взрослого человека. В Копенгагене он оторвал нос у мумии в музее, когда ему отказались ее подарить. В Дрездене, прибыв ночью, долго играл на барабане в цейсхаузе, а днем катался на карусели, заливаясь радостным детским смехом.

Ребячливость в сочетании с упрямством приводила иногда к удивительным последствиям. Однажды он узнал, что на марше для солдат полезно хоровое пение, и тут же, не имея подготовленного капельмейстера, повелел забирать небольшие органы из церквей Ливонии — армия шла покорять неприятеля под звуки благозвучной музыки.

Как у каждого ребенка, у Петра были свои любимые «игрушки». Больше всего он любил море и свой «Парадиз» — новую столицу, Санкт-Петербург.

Он верил, что на море, на палубе, во время любой бури, неуязвим перед людьми и судьбой. Азарт борьбы со стихией вспыхивал так жарко, что выжигал страх. Прошлое затягивалось туманом. Ничто в эти минуты ему не грозило, не пеленало неуверенностью, мнительностью, малодушием. Но конечно, не только возможностью проявить личную отвагу привлекала его морская стихия. Он хотел дать стране выход к морям, считая, что без портов на Балтийском и Черном морях Россия слепа и глуха. И он же сказал во время Каспийского похода господарю Кантемиру, поздравившему его с победой: «Я не ищу новых земель. Я ищу только воду».

Еще и потому Петр так любил свой «Парадиз», свой Петербург, что он стоял на воде. С 1704 года в новую столицу присылалось ежегодно со всей страны по сорок тысяч рабочих. Император мечтал сделать этот город не хуже признанных европейских столиц. И даже их превзойти.


С началом первых преобразований Петра стали называть в народе Антихристом. В немалой степени этому способствовали его необычные отношения с церковью. Петр прекрасно знал каноны, сам пел на клиросе, соблюдал отдельные обряды. Но в то же время создал Всепьянейший собор, на котором пародировались многие атрибуты церковной службы. От православия Петра отталкивала догматичность и категоричность; он, будучи бунтарем по натуре, не желал полностью подчиняться церковной власти. Он отменил патриаршество, учредил в 1721 году Святейший Синод и должность обер-прокурора, которому вменялось следить за исполнением церковниками законов Российской империи. Это не могло не вызвать противодействия со стороны церкви. Как писал Фоккерод в своем труде «Россия при Петре Великом», «император решил добиться, чтобы духовенство после отмены сана патриарха признало его своим повелителем. А в это время один русский из простого звания, Талицкий, изучивший в Москве книгопечатание, тайно завел в деревне печатню и обнародовал книжечку, в которой доказывал, что Петр — Антихрист, потому что стрижением бород позорит образ Божий, призывает резать и распластывает людей по их смерти, попирает церковные уставы и другие, какие только есть, вводит нелепости. Талицкого скоро открыли и в награду за его труд сжили с белого света. А творение его взялся опровергать один монах, уроженец Львова по имени Стефан Яворский, незадолго перед тем пришедший в Россию в поисках счастья. Труд его, правда, вышел плох… Одно из доказательств, почему Петр не Антихрист, выводилось из того, что Антихристово число 666 никакой каббалой нельзя было составить из имени Петра. Но в стране слепых и кривой — царь: это произведение так понравилось Петру, что он велел распространять его посредством печати, а Яворского назначил Рязанским епископом».

Первый министр герцога Голштинского, Бассевич, напротив, подчеркивал в своих «Записках», что «царь уважал обряды своего вероисповедания… Часто, обладая сильным голосом и верным слухом, сам принимал на себя управление хором. Распоряжение, сделанное им о переводе Библии на русский язык, окончательно убедило, что он никогда не думал касаться самой религии, а имел в виду только чрезмерность богатства и власти духовенства, которое злоупотребляло как тем, так и другим».

Однако брожение в народе не иссякало, подогреваемое и представителями официальной церкви, противниками Феофана Прокоповича, возмущенными его быстрым возвышением, и староверами. Говорили, что Петр искоренил благочестие, что решил возвыситься против Иисуса, разделяя учения известных еретиков. Тем более что и платья, и шапки, и «обувение» — все немецкое сделал, «и косы солдатам носить указал». «И учинил по еретическим книгам школы математические и академии богомерзких наук, в которых уставил от звездочетия печатать зловерующие календари». Такие писания распространял Павлов, бывший солдат и канцелярский служитель. «Сын погибели, хульник и противник Божий, ежи есть антихрист», — называл он царя.

По мнению князя Щербатова, все это привело к расшатыванию веры в народе: «Отнимая суеверие у непросвещенного народа, он самую веру к Божественному отнимал».

Но император был последователен в своеобразном религиозном здравомыслии. Когда Петр тяжко занемог и врачи объявили, что нет надежды, император отказался помиловать убийц, чтобы они за него молились, заявив: «Разве Господь примет их молитву? Он за правосудие мое даст мне здоровья…»

Пушкин отмечал, что народ вначале называл Петра Антихристом, но после побед русского оружия преобразователю России многое простилось.

Мережковский, потрясенный жестокостью императора по отношению к собственному сыну, признавал прозвище «Антихрист» в отношении Петра I справедливым: «Жесток, как дитя… играет с людьми, как фавн, кентавр, и калечит мимоходом. Нет границы, где кончается детская резвость и начинается звериная лютость. И головы многих, кто называл его Антихристом, торчали на кольях у Троицкой церкви».


Особенности характера Петра I определяли в какой-то степени и своеобразие его отношений с женщинами.

У него было много любовниц, он не хранил верности ни своей первой жене Евдокии, ни Анне Монс, ни Екатерине. Но отношения с ними всегда были открытыми, честными, без понуждения. С Анной Монс он порвал, узнав о ее измене, но повелел забрать у нее лишь свой портрет, усыпанный алмазами, да подаренное село. У нее остались и дом, и все подарки, позднее царь позволил своей метрессе выйти замуж. Впоследствии при дворе имели большое влияние ее сестра Матрена Балк и младший брат Виллим.

Правда, в 1718 году Петр проявил жестокость по отношению к другой своей любовнице, Матвеевой, собственноручно высек ее за блудный нрав, а потом выдал замуж за Румянцева. И многие полагали, что будущий знаменитый полководец Румянцев-Задунайский — внебрачный сын преобразователя России.

Создавалось впечатление, что Петр Великий относился к женщинам довольно потребительски, недаром он говаривал, что «забывать службу ради женщины непростительно. Быть пленником любовницы хуже, чем пленником на войне. У неприятеля скорая может быть свобода, а у женщин оковы долговременные».

В одном из рассказов Нартова сообщается о нежных отношениях Петра с комедианткой Кросс. Это было в Англии во время его первого путешествия за границу. На прощанье царь послал Кросс 500 гиней, и она пожаловалась Меншикову на его скупость.

— Ты думаешь, что я такой же мот, как и ты? — сказал Петр. — За пятьсот гиней у меня служат с усердием и умом, а ты худо служила.

— Какова служба, такова и плата! — согласился с ним Меншиков.

Лишь привязанность к Екатерине I носила более крепкий характер, поэтому разрыв с ней в конце жизни казался Петру невозможен. Но об этом пойдет речь дальше.

Односторонний подход к личности Петра всегда оказывается уязвимым. Царь был слишком противоречив, чтобы рисовать его только белой или черной краской. Но исследователю, занимающемуся этим необыкновенным во всех отношениях государем, очень трудно сохранять объективность. Он всегда вызывает либо яростное неприятие, либо почти такое же безоговорочное восхищение. Да и как не восхищаться широтой его взглядов, устремлений, чаяний, восприятия действительности?

С юности он ценил в людях самобытность, талантливость, дерзновенность, жертвенность во имя дела, свежие идеи, смелые поступки, независимость суждений. Он был выше сословных, расовых и религиозных предрассудков.

Петр собрал около себя знатных людей: Головина, Апраксина, Ромодановского, Толстого, Спешнева, Куракина, Шереметева, Долгоруких, Голицына, Гагарина, способных понять и оценить в полной мере его замыслы, пожелавших учиться европейским языкам, наукам, обычаям.

И людей попроще. Таких, как Франц Лефорт: личность независимая, атеист, повелевший перед смертью позвать музыкантов, а не священника. Как Меншиков, поднятый на вершину Олимпа из черни, самозабвенный исполнитель труднейших поручений. Как Шафиров — из евреев, блестящий публицист, дипломат, вице-канцлер. Как поляк Ягужинский, «око императора», отчаянный, язвительный обер-прокурор Святейшего Синода. Как Курбатов — из дворовых людей Шереметевых, дослужившийся до вице-губернатора.

К концу жизни Петра часть сподвижников умерла, некоторые были в опале, как Шереметев. Или под судом — как Курбатов. Кое-кого он казнил — князя Гагарина, обер-фискала Нестерова, князя Волконского, Кикина. Остальные согнулись, присмирели, но продолжали совершать проступки, которые были для императора непереносимыми, и подвергались за них новым наказаниям.

Всю жизнь Петр боролся со взяточничеством. Честности не оказалось даже у самых близких и доверенных. Он даже подготовил указ, что казнит каждого, кто возьмет больше, чем стоит веревка, на которой его можно повесить. И Ягужинский спросил тогда: «Хочешь остаться без подданных?!»

Петр не понимал, что людям нужна вера в спокойное будущее, в конечную цель всех лишений и трудов, что даже самые выносливые из его сподвижников устали от напряжения; его постоянное понукание выматывало больше, чем участие в военных походах. Над всеми довлела жестокая несгибаемая воля императора. И страх охватывал недавних друзей, парализовывал ум, способности, подгонял нетерпеливую жадность, чтобы не остаться у разбитого корыта.

Пушкин писал: «Достойны удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плод ума обширного, вторые жестоки, своенравны, и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности или по крайней мере для будущего, вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика…»

Это же наблюдалось и в отношениях с людьми.

Петр по-мальчишески восхищался рыцарскими поступками своих подданных. Когда в 1719 году князь Голицын отказался от деревень, которые царь пожаловал за победу, а только взял шпагу и деньги и на них купил шапки и фуфайки для солдат, император назвал его «прямым сыном Отечества». За смелость и честность он хвалил князя Якова Долгорукого, который «без краснобайства режет прямо в лицо правду» и не позволил ввести новую подать, чтобы не разорить крестьян. Да к тому же раздал хлеб из своих амбаров голодающим.

Тем не менее отношение императора к человеческому достоинству своих подданных было неоднозначным. С одной стороны, царь запретил подписываться в прошениях к нему уменьшительным именем, падать перед ним на колени, снимать шапки, проходя мимо дворца. С другой стороны, Петр предавался самым грубым и жестоким развлечениям, мог избить, унизить даже близкого ему человека; он спаивал людей насильно, до потери человеческого облика, озлобленно куражился, убеждаясь, что ни у кого из «кумпании» нет ни гордости, ни чести, ни достоинства, всех можно купить или запугать.

С годами он все больше укреплялся в этой мысли, его отношение к людям пронизывалось нарастающим недоверием и озлоблением. Он придумал институт обер-фискалов, и государство залихорадило от завистливых и корыстных инспекторов-доносчиков. Потребовал, под страхом смертной казни, чтобы священники нарушали тайну исповеди, сообщая о намерениях и откровениях противогосударственных…

И чем больше суровел император, тем отчаяннее его обманывали и тем крепче становилась круговая порука взяточников, похожая на стальную паутину, из которой не вырваться самому кровожадному пауку.

Изменил недавний друг Кикин, помилованный по просьбе императрицы после вскрывшихся злоупотреблений, — уговорил бежать к австрийскому императору царевича Алексея и просить помощи против отца.

Оказался вором князь Гагарин; ненавидел отца, мечтая о его смерти, сын Алексей; адмирал Апраксин подкупал Монса, чтобы его дела слаживались быстрее; выпрашивал новые пожалования победоносный Шереметев, при этом не одобряя новшеств Петра и явно сочувствуя загнанному царевичу Алексею.

Заговора, видимо, не было, но он мог быть, он зрел, потому что начала переполняться чаша всеобщего терпения. Петр I стал пугать своей непредсказуемостью, его предавали или были готовы предать многие из тех, кому он долгое время безоговорочно верил — верил в их преданность, в честное отношение, честный характер.

Польский посол Ле Форт удивлялся, что «те, кому этот честный монарх делает больше всего добра, первые преступают закон». Выскочки, недавние простолюдины из «подлого сословия» были болезненно завистливы во все времена. И «птенцы гнезда Петрова» не составляли исключения. Достигнув власти, чинов, состояния, они старались перещеголять друг друга во внешних проявлениях лояльности к императору. Дела при этом отходили на второй план.

Их весьма волновали прибытки. Они отчаянно спешили, боясь кратковременности своего «фавора», жадничали, теряли осторожность. И тем ускоряли свой конец…

Поэтому не приходится удивляться патологической жадности Меншикова, о котором Шафиров говорил, что «если бы жадность превратилась в горячку и ею можно было бы заражать, то никто из богатых людей в окружении царя не остался бы живым». Петр кричал, что Алексашка в беззаконии зачат, в грехах родила его мать и в плутовстве он «скончает живот свой». Быть, мол, ему без головы, если не исправится. А современники, прекрасно знавшие светлейшего князя Ижорского, говорили, что он родился без стыда и совести, как рождаются иногда дети-калеки, без рук и ног.

Ненамного лучше вел себя Шафиров, породнившийся со старой знатью и пристраивавший своих родственников на выгодные места, наперекор пользе дела. Брал грандиозные взятки бывший крепостной, а потом вице-губернатор Курбатов, придумавший когда-то необыкновенно выгодный «прибыток» — налог на гербовую бумагу. Даже личный секретарь Петра — Макаров оказался замешанным в воровстве.

Смерть царевича Петра Петровича, вымечтанного наследника от любимой жены, по словам Пушкина, «сломила железную душу Петра Великого». Вспышки ненависти к жизни, к чужому счастью накатывали на императора все неудержимей. Его стали бояться все. Пытки, побои, казни, самодурство, спаивание беременной женщины. А сколько он калечил людей рукоприкладством! И не понимал, что сам способствовал предательству, что жестокость превышает терпение самых преданных, что у них жадность идет об руку с неуверенностью в завтрашнем дне, что его безграничная власть убивает здравый смысл и остатки человечности, разрушая, размывая нравственность и в нем, и в обществе.

В последних указах Петра — тоска, неверие в реализацию замыслов, скрытое опустошение души…

Перед коронацией Екатерины I страна оказалась на грани банкротства.


В 1717 году один из послов писал: «Следует заметить, что здесь царит самая полная свобода совести, так как царь позволяет лицам другого вероисповедания обращать в свою веру».

Капредон, посол Франции, отмечал: «В деле цивилизации своих народов он делает чудеса. Счастливые изменения в них постепенно становятся заметнее с каждым годом, и надо думать, что через несколько лет молодежь обоего пола, наполняющая главные города, куда сзывают ее строжайшие приказания, будет предпочитать ее тому варварству, в котором коснели отцы ее».

Ему тогда вторил и Вебер: «Теперь чужестранец, находясь в избранном обществе в Санкт-Петербурге, до тех пор, пока не вступил в разговор, решительно может подумать, что он не в России, а в Лондоне или Париже».

Но уже в 1723 году польский посланник Ле Форт доносил своему правительству о другом: «…Улицы полны народом, готовым продать своих детей. Запрещено подавать милостыни нищим, чем они станут, как не разбойниками на большой дороге?.. Во всей России нет ни одного запасного магазина, скупили хлеб в Пруссии и Данциге за 20 000 рублей, но что это значит для такой обширной страны?.. Все идет навыворот, торговля стремится к концу, войска и флот не оплачены, и каждый досадует и недоволен… кошельки страны будто громом поражены… все прячут старые деньги из страха перед новыми, обесцененными… даже коллегиям не заплачено, все ропщут…»

Разложение, растление души жестокостью привели к гибели таланта Петра как организатора, законодателя, полководца. К постепенному угасанию интеллекта. Поэтому его последние начинания оказались пустоцветами.

Пушкин называл переворот Петра революцией сверху и делил его деспотию на два периода. Сначала он был своего рода Робеспьером, сентиментальным тигром якобинского террора, а потом вел себя как Наполеон, закрепляя кровью результаты захваченной власти.

Своеобразно менялось к Петру Великому отношение Льва Толстого. Толстой вначале характеризовал императора так: «Любопытство страстное, в пороке преступления, в чудесах цивилизации… Деятельность, толковитость удивительная… Объяснения гениальные». Он говорил жене, что «Петр Великий был орудием своего времени, что ему самому было мучительно, но он судьбой был назначен ввести Россию в сношения с европейским миром». А позже объявил Петра «мерзавцем», «благочестивейшим разбойником». Он называл его убийцей, который кощунствовал над Евангелием, писал, что только «осатанелый зверь» мог казнить своей рукой 70 стрельцов.


Психологи считают, что самыми уязвимыми в жизни оказываются наиболее талантливые личности. Они воспринимают все обостреннее, наивнее, доверчивее. Они быстрее ломаются от первого поражения, не умеют быть гибкими, приспосабливаться, подстраиваться. Самые эмоциональные из них помнят себя подростками до старости. Таких на земле лишь пять процентов. Отрочество не стирается из их памяти, хотя эти годы у большинства самые трагичные, непредсказуемые, горькие. Они максималисты во всех своих требованиях к людям, к миру, а потому особенно жестоки. Их идеализм зачастую опасен, ибо именно они часто забывают о здравом смысле, фантомы принимают за реальность, всегда мечтают о немедленном свершении своих фантазий.

Эти вечные подростки беспомощны перед своими страстями, инстинктами, их не сдерживает узда морали, особенно когда судьба предоставляет им неограниченную людскими и божескими законами власть. Они не боятся ее потерять, убежденные в своем праве. Не пугает их и смерть. Они долго верят, что она им не грозит, как обычным смертным, которых они презирают за боязнь расстаться с жалкой жизнью…

Их страшит лишь людская неблагодарность, подлость, предательство.

Всю жизнь они ищут любви, дружбы, верности и всегда болезненно переживают разочарования, озлобляясь с очередным поражением. Они походя растаптывают тех, кто им наиболее предан, — от усталости, раздражения, зависти к этой преданности, потому что они никому, кроме себя, преданными не бывают.

Возможно, таким был и Петр Великий…

ПРУТСКИЙ ПОХОД

Манифест Петра I о коронации Екатерины I в 1724 году мотивирован ее помощью мужу и Отечеству в Прутском походе 1711 года. Над этой «выдумкой» посмеивались современники, потом — историки. Все были, однако, убеждены, что ее роль выдумана и приукрашена в целях престолонаследия. Император надеялся, что она с «птенцами его гнезда» выполнит после него все задуманные деяния, не позволит повернуть Россию вспять к прошлому…

Недавно появилась еще одна версия. Якобы визирь попросил царя уступить ему на ночь жену, ибо много слышал о ее неподражаемых достоинствах. И Екатерина согласилась, пожертвовав честью ради спасения мужа и армии, как Юдифь, — не отрубив, правда, турку голову. Эти материалы будто бы найдены в Турции.

Известно, что ошибки Петра в этом походе поставили русскую армию на грань гибели. Он проявил легкомыслие и доверчивость, Шереметев — обычную медлительность, а Шафиров был обманут предателем Бранковичем… Армию окружили турки. Но она мужественно оборонялась. Капитан Перри, военный инженер, писал: «Турки, появившиеся с утра небольшими отрядами, сосредоточились в этом месте после полудня в значительном количестве и произвели нападение всеми своими силами. Царь, расположив свои войска за чертой рогаток, окованных железом, поддерживал постоянный и сильный огонь, так что неприятель со всем своим преимуществом силы не мог пробиться в ряды русских, а вечером того же дня, после трех- или четырехчасовой перестрелки, отступил за пределы пушечных выстрелов, унося с собой раненых и убитых и сильно потерпев от неприятельского огня…

Так тянулось несколько дней, войско пыталось отступать, снова и снова устанавливаются рогатки, опять отбивались в чистом поле. Помощи ждать было неоткуда, но дисциплина и упорство не падали…»

Капитан Перри подчеркивал, что Петр, «полагаясь на помощь валахов и молдаван и удалившись на такое большое расстояние от своей родины, не упрочил за собой ни одного укрепления, в котором мог бы укрыться в случае нужды, и тем самым впал в ту же ошибку, которая два года тому назад была причиной гибели шведской армии».

Какую же помощь могла оказать Екатерина своему мужу в этом практически обреченном на гибель походе? По многочисленным отрывочным сведениям из исторических хроник я попыталась представить себе реальную картину происходящего…


В мае 1711 года русская армия была окружена турецкими войсками. Жара стояла ровная, без ветерка, точно разверзлось жерло небесной печи, уготованной для грешников. Губы ссыхались, питьевой воды оставалось немного. Войско таяло от болезней, голода, нашествия саранчи, которой солдаты, неустрашимые в сражениях, боялись, как малые дети. Надежды на помощь молдаванских государей не оставалось. Измена Бранковича открыла глаза многим на легковесность планов царя. Как он мог после Мазепы довериться их иноземным переметным душам…

Петра жег стыд за свою доверчивость. Все время вспоминался Мазепа, «друг верный»! Петру казалось, что его позор виден каждому. И он метался по лагерю, судорожно пытаясь сосредоточиться, собрать растекающиеся мысли. Ему было страшно до ледяного озноба при мысли о Кате, которую потащил в поход, чтобы похвастать удачей, армией непобедимой. Да и не мог оставаться без нее надолго, все крепче привязываясь к веселой, смелой женщине, с шуткой встречавшей беды, когда больше ничем не могла помочь.

Многие взяли в поход жен, даже детей, особливо иностранные наемники. Не войско, а табор… Но он делал вид, что не замечает сих нарушений. Кате нужны были дамы, чтобы не скучала, чтобы могла поболтать. И каждый раз, подходя к ее палатке, он слышал столько звонких, крикливых и щебечущих голосов, точно приближался к птичьему базару.

Только ее голос, мягкий, низкий, спокойный, никогда не звучал втуне, она не страдала болтливостью, предпочитая слушать с пониманием… И говорила, что в мужском обществе ей легче, интереснее, свободнее. Но он хотел доказать, что ныне она не метресска, а жена, что имеет право на почитание всех особ женского полу, особливо из боярских родов…

Утром он услышал, что кое-кто решил отправить своих спутниц из лагеря, подальше от грядущего боя. Артиллерия отбила две атаки янычар, но выдержать их крики, похожие на вопли сотен мартовских котов, мог и не всякий мужчина. Правда, Катя держалась ровно, спокойно, даже объезжала с ним войска, чем покорила солдат, хотя пули залетали в лагерь ежеминутно…

На предложение о перемирии Шереметев ответа так и не получил. Беспокойство царя достигло такой силы, что он перестал есть.

И тогда тайно призвал он к себе казака Никульшу, известного пластуна, похожего и на турка, и на крымчака, и на татарина. Он говорил на разных языках, потому что еще мальчонкой выкрали его татары, он не боялся ни черта, ни дьявола, пережив столько, что другому хватило бы и на пять жизней. Невысокий, седоусый, с коричневой дубленой кожей, Никульша говорил мало, и трудно было понять, сколько ему лет, пока он не усмехался, блеснув белыми зубами, еще крепкими и молодыми.

Он стоял перед царем расслабленно, и, казалось, ему не в тягость и жара с суховеем, и голод; и перед смертью он, наверно, стоял бы так же угрюмо и покойно.

Петр хотел, чтобы Никульша провел через турецкий лагерь его и Екатерину. Он должен увериться, что она сможет добраться до войск, стоящих в Польше. А потом вместе с Никульшей он вернется к русской армии. Казак сощурился, закусил седой ус, вздохнул:

— Можно-то можно, только баба…

— Эта посильней многих мужиков, да и посмелей будет… — В голосе царя прозвучала гордость.

Казак потупился и поковырял пяткой землю.

— Попытка — не пытка, но береженого Бог бережет… Да и тебя, батюшка, опознать могут, куда такую орясину сховать?!

Петр напряженно вглядывался в небо, похожее на бледно-голубую чашу китайского фарфора. Ни облачка. Прислушался и похолодел, с ужасом ощутив, что шум войска доносится все тише, точно через пуховый плат.

— А одну поведешь? — спросил после паузы, пытаясь вынырнуть из наплывающего беспамятства.

— Попробую, хоть больно она у тебя телесна…

И тут из палатки вышла Катерина. Она похудела в пути, но румянец не поблек, лишь больше загустел, и лицо почернело от загара, да так, что исчезли пятна, появившиеся с наступлением беременности. И Петр снова восхитился ее умению всегда, везде оставаться аккуратной, опрятной. Но что-то было в ней необычное…

— Вот, свет мой Катеринушка, хочу, чтобы ты ушла с ним. Сквозь турецкий лагерь проведет…

Она внезапно побледнела и стиснула яркие губы, дрогнув ноздрями. Потом опустила глаза и сказала упрямо:

— Нет, никуда я, Петруша, не двинусь, хоть на дыбу вздымай. Вместе жили, вместе и помирать будем…

И такая убежденность была в ее словах, что царь глянул на казака и вдруг почувствовал: тот любуется ею, понимает, что такую взнуздать, что коня дикого…

Не дожидаясь возражений Петра, подошла она к казаку, оказавшись с ним одного роста, заглянула в глаза и улыбнулась:

— Иди, браток, и спасибо за службу верную!

Потом притянула к себе и поцеловала в лоб. А когда казак, пятясь и не спуская с нее глаз, отошел, Катерина взяла царя за руку и повела в палатку.

Он подчинился ей, чувствуя, что ослаб от волнений, от разговоров, стараясь разгневаться на нее за самоуправство и не имея на это сил.

Она усадила его в походное кресло, налила воды в кубок и указала на блюдце, в котором что-то поблескивало.

— Прости, мой свет Петруша, надумала я бабьим умом своим слабым одно дельце хитрое…

И только теперь он понял, что зацепило его взгляд. На Катерине не было украшений. Ни жемчугов в волосах, ни длинных серег, которыми она лихо потряхивала, танцуя с ним, отчего в воздухе проносились цветные искры. Даже кольцо с большим алмазом, купленное ей перед войной, — все лежало в блюдце причудливой горкой.

— Шафиров заглядывал, тужил, что молчит визирь. Вот и решили мы попробовать поймать того турка злокозненного на золотой крючок, на бакшиш по-ихнему. Они, басурмане, жадные, глаза завидущие, посему сняла я злато-серебро, да и многие офицеры кто колечко кинул, кто золотой…

На его выпуклые глаза набежали слезы, и через них ее облик дробился, колебался, мерцал, но голос звучал почти весело.

— Глупая! — Он пошевелил жесткими негнущимися губами. — Как в полон попадем, все ихнее и так будет.

— Не скажи, батюшка! Наши пушечки их порубили, ровно капустку, да вдруг и сподобимся враз побросать всю казну в реку, чтоб ворогов не радовать, неужели такого не бывало?!

Ее голос долетал до него сквозь туман, он встал, слабо махнул рукой и бросился на койку, вниз, — прекратить неотвязный комариный звон в ушах.

А позже, когда вошел Шафиров, потный, отдувающийся, переживающий, что мог поверить Бранковичу, что не послал лазутчиков в турецкий лагерь, что отмахнулся от предупреждения верных людей, что понадеялся на благородство немцев да саксонцев, Петр твердым голосом велел идти ему в лагерь визиря и соглашаться на все условия, лишь бы сохранить армию и без большого позора вернуться в Россию.

Император не поднимал на Шафирова глаза и не хотел смотреть на Катерину, но слышал, как она передавала послу позвякивающие украшения, как шептала что-то. А он мысленно писал завещание — на случай военного позора. Обращался про себя к Сенату и с ужасом думал, что дома все осталось неустойчивым, неопределенным, что сын ненадежен, что врагов множество, и тайных, и явных, и некому бороться с ними, кроме него, потому как все друзья послабже…

После ухода Шафирова Екатерина уложила Петра, накрыла его лоб мокрым платком, шикнула на денщика, заглянувшего по привычке. И хоть царь был уверен, что не сомкнет глаз до возвращения посла, он уснул, потому что Катерина бодрствовала возле него и ее дыхание приносило ему тишину и покой. Он принял решение: откажет визирь в перемирии — не идти на капитуляцию. Лучше сражение и гибель в бою, чем плен, унизительные уступки, презрение басурман и сознание, что сам загубил так прекрасно расцветавшее дело своей жизни.

Из записок бригадира Моро де Браза, опубликованных Пушкиным в журнале «Современник» со своими комментариями:

«В поход этот Екатерина поехала беременной. Ребенок, который должен был родиться, оказывался первым в законном браке».

Моро де Браз писал, что эта женщина «поддерживала» сан императрицы со всей честью, величием и умом, которых можно было бы ожидать от «самой знатной крови».

Он же сообщил, что Шафиров отвез визирю двести тысяч рублей золотом, однако дело долго не слаживалось, так как турки требовали выдачи Кантемира.

Кантемира спрятала в своем экипаже императрица, вывезла, спасла, не зная, что в будущем он вместе с дочерью Марией попытается лишить ее и мужа, и трона…


По возвращении из бесславного похода императором был учрежден орден Святой Екатерины.

Вебер, брауншвейгский резидент, писал: «Царица также возложила на себя новый орден на эти праздники. Он состоял из белой ленты с надписью “За любовь и верность отечеству”». Кроме того, Вебер повторил версию о подкупе царицей визиря.

В 1713 году Екатерина писала князю Куракину: «Благородный господин посол! Письмо ваше, купно с присланным орденом, мы получили, за что Вас зело благодарствуем, который орден весьма изрядно сочинен по желанию нашему…» Тон уверенной женщины, привыкшей уже писать «мы». Отныне она — не фаворитка, а законная жена и всюду, всегда сопровождает царя на лошади, на лодке, корабле. По первому знаку, просьбе, пожеланию…

Орден Святой Екатерины был по значимости вторым в Российской империи и назывался вначале орденом Освобождения. Петр наградил им только одного человека — свою жену. Двести лет его получали лишь женщины княжеских родов и императорской фамилии. Среди них — княгиня Дашкова, единственная — за личные заслуги, а не по мужу. И — сын Меншикова, что против традиции и против здравого смысла.

Орден имел две степени — большого креста и кавалерственного (малого). Большой крест могли иметь при дворе лишь 12 ближайших статс-дам и фрейлин, а малый — 94 кавалерственные дамы, в том числе иностранки.

Знаки ордена отличались лишь размерами и напоминали крест очень условно, скорее — украшенный бриллиантами медальон с изображением на эмали святой Екатерины. Сидящая Екатерина держала Белый Крест, между концами которого надпись: «Господи, спаси царя». На другой стороне, на финифти, нарисованы были орел и орлица, истребляющие змей, а позади них — гнездо с птенцами на руинах башни. И здесь тоже была надпись: «Трудами сравнивается с супругом».

Еще одним знаком ордена была восьмиконечная звезда с драгоценными камнями, в центре по красному полю на ней красовался девиз: «За любовь и отечество». Лента ордена — красная с серебряной каймой (первый орден был на белой ленте с золотой каймой). Крест прикреплялся к банту, на котором тоже был вышит девиз ордена. Лента надевалась через правое плечо, а звезда прикреплялась слева.

ПИСЬМА ПЕТРА К ЕКАТЕРИНЕ

Его письма жене не предназначались для посторонних. Они откровенны, интимны. Но в каждой строке — уважение, нежность к жене. Ни разу не одернул, не обидел, не приказал.

Вначале, в первых посланиях, он по-мальчишески хвастает военными успехами, снисходительно извещая молодую женщину о своих делах. Радуется рождению дочери и тому, что это не отразилось на здоровье матери. Он пишет открыто: «Гораздо без вас скучаю. Еще и объявляю свою нужду здешнюю: обшить и обмыть некому, а вам ныне вскоре быть, сами знаете, что нельзя…» (1707 год).

«Уже с три недели, как от вас ведомости не имею… Для Бога приезжайте скорей… А с сим письмом послан к вам башмачник ваш, понеже чаю, что вы уже в дороге. Дай Боже, чтоб видеть вас в радости скорей» (1708 год).

«А что пишете, что некому чесать гладко, приезжайте скорей, старый гребишко сыщем» (1708 год).

«Матка, здравствуй! Объявляю вам, что всемилостивейший Господь неописанную победу над неприятелем нам сего дня даровать изволил, единым словом сказать, что вся неприятельская сила наголову побита, о чем сами от нас услышите: и для поздравления приезжайте сюда сами». (После победы под Полтавой, 27 июня 1709 года.)

«Матка, здравствуй! Объявляю вам, что вчерашнего дня город Выборх сдался, и сей доброй ведомостью, что уже крепкая подушка СПб устроена через Божью помощь» (Выборг, 14 июня 1710 года).

«Место здешнее так весело, что можно честной тюрьмой назваться понеже между таких гор. Сидит, что солнце, почитай, не видать, всего пуще, что доброго пива нет… Посылаю при сем презент тебе: часы новой модели, для пыли — внутри стекло» (1711 год).

С 1712 года на пакете стала появляться надпись: «Государыне — царице Екатерине Алексеевне».

«Я слышу, что ты скучаешь, а мне не бескучно ж, однако можем рассудить, что дело на скуку менять не надобно… Ежели лошади твои пришли, то поезжай с тремя батальоны, которым велено идтить в Анклам, только для Бога бережно поезжай и от батальонов ни на сто саженей не отъезжай» (1712 год).

Постепенно Петр начинает выполнять ее просьбы, поручения, желания: присылает «устерсы», платья. Он постепенно продумывает ее маршруты, то ускоряя ее приезд («приезжай сюда налегке»), то желая, чтобы она не растеряла свои подводы, то сообщает, что у него собрались друзья и пили «здоровье именинницыно» (4 февраля 1713 года). В другом месте дописал, что тому, кто отказывался это сделать, положен был большой штраф…

«Объявляю вам, что господа шведы нас зело стыдятся, ибо нигде своего лица нам показать не изволят» (1713 год).

«При сем объявляю, что в 6-й день сих месяца г. адмирал объявил мне милость государя нашего — чин генерала полного, чем вас, яко госпожу генеральшу, поздравляю» (1713 год). Всерьез радовался новому званию, хотя это делалось по им же утвержденным правилам игры. Никаких прыжков через положенные ступени — даже ему, царю, надо честно заслужить повышение, за настоящее дело.

И снова сообщения о битве при Гангуте, о занятии острова Аланд, а потом ответственное поручение: «Ежели еще не проехали Нарву, поезжайте вниз Луги в наши деревни и там посмотрите место, где заводу стеклянному и двору для проезда удобно быть» (Ревель, 1715 год).

А после двух писем о болезнях просьба: «Приезжай, друг мой сердешненький, ко мне скорея, чтоб не так скучно было» (1716 года).

И новое послание, с некоторой иронией: «Дай Боже, чтоб до места уехать и вас околя увидеть: веревочка покоя не дает. P.S. Король одарил меня изрядным презентом — яхтою, которая в Потсдаме зело уборная, и кабинетом янтарным, о чем давно желали».

И снова грусть, тоска по Екатерине. Петр отправляет жене на память остриженные после болезни волосы; поздравляет ее с годовщиной Полтавской битвы; интересуется сыном; поручает взять чертежи корабля и привезти с собой; посылает ей дыни и цветы из Ревеля. В 1719 году в одном из его писем появляются такие строки: «Только молю Бога, чтобы сие лето было последним в разлучении, а впредь бы быть вместе». Это же в 1723 году: «А без вас очень скучаю. Дай Боже! Чтоб вас видеть в радости скорее».

И последнее письмо его жене:

«Катеринушка, друг мой сердешный, здравствуй! Понеже ветер стоит противный, не можем доехать до Петергофа. Того для, ежели и завтра будет такая ж погода, пришли баржу да верейку в Лахту за заводов. Петр». Письмо датировано 31 октября 1724 года; оно послано за несколько дней до того, как к нему поступил донос на Екатерину, сломавший его и ее жизнь…

СЧАСТЬЕ

Она часто не спала от предчувствий, даже задыхалась. Петруша лежал тихо, не дергаясь, положив тяжелую голову ей на плечо, а руку, горячую, расслабленную, — на ее живот, точно охранял забившуюся в ней новую жизнь. Ей было так хорошо, что она начала бояться судьбы, сглаза, наговора. Хотя и улыбалась, вспоминая суматошный веселый день.

Снова ощутила его восхищение, когда позволила быть себе простой, легкомысленной, как девчонка, хотя груз короны делал ее отныне на людях степенной и вальяжной. Только в танцах она позволяла себе сбросить невидимую трудную ношу, что-то вспыхивало, зажигалось в крови, каждая жилка тонко играла, ноздри подрагивали, трепетали, даже Петруша это замечал, посмеивался, довольный, что не знает она усталости, что может переплясать любого танцора, даже молодого Ягужинского…

Вчера в ратуше она вдруг упрямо тряхнула головой, услышав слова бургомистра, что лестница в башне крутая, ступенек больше трехсот, немногие гости добираются до верха…

Петруша поплотнее натянул парик и оглядел свиту смеющимися, диковатыми глазами. Она сразу поняла, что муж полезет на эту башню, и ей тоже отчаянно захотелось туда, наверх, где останутся они вдвоем, азартные и молодые. Она торопливо, неуловимо гибким движением проскользнула в низкую железную дверцу, и зазвенели ее серебряные каблучки. Пролетела несколько винтовых кругов, почти не ощущая подъема. Так захотелось ей вдруг вырваться на волю, ввысь, вздохнуть полной грудью, изумить поднебесье своей удивительной судьбой.

Его шаги, торопливые, тяжелые, начали настигать, он перепрыгивал, перескакивал крутые, вьющиеся лентой ступени.

Тогда она сбросила драгоценные парижские туфли и босиком, как в юности, полетела вверх, ласточкой.

Она не считала ступеней, боясь, что закружится голова от бесконечных кругов винтовой лестницы, лишь на секунду мелькнула тщеславная мысль, что по этим звонким истертым жердочкам поднималось множество мужчин: воины, студиозусы, посланники, а из монархинь — лишь она. Но здесь она не была царицей, она забыла об этикете, о драгоценных юбках, которые шуршали, цепляясь за шершавые каменные стены, о жемчугах в волосах, соскользнувших и упавших вниз…

Он настигал, дышал тяжело, и она поняла, что не смеет вырваться вперед, что ей пора смириться, дать себя поймать, выказать слабость. Да и сердце начало постукивать в горле. И тут горячая сухая рука схватила ее сквозь пролет за пятку, она потеряла равновесие, голова ее закружилась, и, не подхвати ее Петр, Екатерина упала бы навзничь. Он захохотал и, не выпуская из объятий, стал медленно подниматься. Она слышала его дыхание — несмотря на ношу, оно выровнялось, стало спокойнее, как всегда, когда он ощущал ее рядом, и ей хотелось, чтобы их подъем никогда не кончался, чтобы целую вечность они поднимались все выше и выше, оторвавшись от всех…

Перед выходом на площадку он опустил ее на пол и звонко хлопнул пониже спины:

— Ну, Катеринушка, лети!

И она скользнула на балкон, венчающий башню, и солнце сразу плеснуло ей в глаза такие пригоршни света, что она зажмурилась и на секунду ослепла от тепла, радости и нежности к белому свету и к нему, еще нестарому Петруше…

Они долго смотрели вместе на Гданьск, на бесконечные горделивые башни с причудливыми названиями — Лебединая, Фонарная, Пивоваренная, Якорных Кузнецов. Они рассматривали множество ворот, тоже с забавными названиями — Ворота Коров, Хлебников, Рыбацкие, Зеленые, Багров. Как радовали глаз каменные, разноцветные, высокие дома в пять этажей, но в два окна, аккуратными линеечками прочертившие город, радужный, нарядный, пряничный. Но дольше всего они смотрели на залив с пестрыми корабликами, чьи мачты казались отсюда диковинной рощей. Они любовались мягкими холмами в весенней зелени, умытой недавними дождями. На мгновение она позавидовала птицам. Ей захотелось полетать, как в детстве во сне, и таким невыносимо тяжелым показалось парадное платье, надетое для приема в ратуше, украшенное сверху донизу драгоценными камнями.

Она тряхнула головой, ее черные, крашеные, вьющиеся волосы шевельнулись и начали потихоньку сползать вниз, на шею и плечи. Петр ласково погрузил в них руки, точно грел ладони, и она увидела на его лице успокоение и торжество. Он знал, верил, что и его любимый город станет не хуже этого города, богатого и вольного, хотя сей город создавался веками, а он, дерзновенный, вознамерился свой построить на болоте, по-сказочному быстро, в одну человеческую жизнь…

Он цепко, задумчиво вглядывался, снова и снова обходя балкон по кругу, а она поворачивалась за ним, как подсолнух за солнцем, и не разумом, а сердцем понимала, что ноша, добровольно поднятая им, никому другому не посильна. И хоть так хорошо, как здесь, на ветру и солнце, ей давно не было, она взмолилась, чтобы Петруша оставался всегда таким, как сейчас, — повелителем-ребенком, чтобы не коснулись его темные тучи, собирающиеся на горизонте, чтобы она всегда была ему нужна, как сегодня, и чтобы никто не становился между ними…

Земля плыла, облака приспускались, здороваясь, ветер не рвал, лишь гладил волосы, даже ее босые ноги согрелись на деревянном, прогретом солнцем полу балкона.

И она вдруг решила, что завтра, рано утром, когда все будут спать, сбегает в лютеранскую кирху святой Катарины и попросит, помолится, чтобы сегодняшнее сиюминутное счастье не уходило, не таяло, чтобы они жили вместе и умерли в один день…


Теперь она лежала в опочивальне Саксонского дома, где живали польские короли, прибывая в этот город, и не решалась выскользнуть, ожидая, когда государь повернется и ее плечо отойдет от тяжести его горячей головы. Невольно она подумала о детях, о драгоценном наследнике Петре Петровиче, ее спасении и надежде, но так и не смогла почувствовать того тепла, которое ее охватывало при мысли о муже. Чего-то истинно бабьего не дал ей Господь — она никогда не чувствовала искреннего восторга при виде маленьких бессмысленно-спокойных лиц, никогда не испытывала желания петь им колыбельные песенки, хотя первых детей кормила сама, но при этом думала только о нем, повелителе и хозяине, друге и защитнике, свет Петруше. Лишь он был ее ребенком, лишь его боль она чувствовала, как свою, лишь для его покоя могла больной вскочить на коня, чтобы свидеться с ним хоть на денек. Она приказывала себе любить детей, заботиться о них только ради него. Он им радовался, как любым деткам, как щенкам, жеребяткам, теляткам неразумным. Маленькие существа умиляли его, их нельзя было ни в чем подозревать, с ними он на мгновенье излечивался от своей постоянной сосущей подозрительности — с ними и с ней…

Она знала, что он часто не мог прямо смотреть людям в глаза и вглядывался украдкой, искоса. Иногда она по утрам сквозь ресницы видела, как напряженно и внимательно всматривался Петр в ее лицо…

Екатерина неслышно соскользнула с постели, из жаркой духоты пуховиков, которые терпела ради Петруши. Он часто ей говаривал, как в походах мечтает о пуховиках. Она решила никого не будить, ни денщиков, ни горничных, набросила на себя нижнее шелковое платье, натянула мягкие сафьяновые сапожки без каблуков, каретные, с острыми носами, закуталась в его тяжелый плащ, край накинула на простоволосую неприбранную голову и выскользнула в коридор, ступая так бесшумно, что никто из слуг не пошевельнулся. Только у двери поднял голову дежурный денщик, но она приложила палец к губам и усмехнулась на его любопытный и удивленный взгляд. Он торопливо отворил ей дверь, и она на мгновенье отшатнулась — так вдруг все изменилось вокруг. Еще вчера была весна, солнце, теплынь, а ныне шел крупный снег, подбрасываемый резкими порывами ветра, точно пух из перины…

Екатерина помедлила лишь секунду, потом велела себе идти. Она давно постановила для себя выполнять все, что задумано, не переиначивая десятки раз, подобно многим женщинам. Такое ее свойство очень нравилось Петруше.

Улочки казались темными, змеились переходами, арками, хотя ей казалось, что вчера, высмотрев с башни кирху святой Катарины, она запомнила дорогу. Ее вела упрямая решимость, она не могла заблудиться, и вместе с ней плыли в призрачном снежном покрывале почти забытые воспоминания о семье пастора Глюка. Она всегда шла позади, неся плащи девочек: воздух был свеж и терпок, пах можжевельником, и так хотелось узнать, что сулит ей за поворотом будущая жизнь.

Она добежала до кирхи, наглотавшись по дороге колющего ветра, огляделась опасливо и тревожно. Только сейчас ей подумалось, что негоже православной государыне являться в эти места поутру, что пойдут слушки и Петруше опять нашепчут глупое…

Но тут же бесстрашно нырнула в дверь и замерла, ошеломленная и холодным величием высоких сводов, и строгой белизной стен, на которых, как вены, проступали кирпичные узоры. Она уже забыла, как сдержанно и строго выглядит церковь ее детства в отличие от православной, изукрашенной иконами, серебряными и золотыми окладами, жемчугом. Только темные деревянные скамьи казались ей знакомыми и родными.

Она присела, закуталась поплотнее, пытаясь вспомнить слова молитвы, которую произносил пастор Глюк.

Но чужие, выдуманные слова мешали ей, и она начала мысленно говорить со святой Катариной, как с подругой, объясняя ей, что не властна в своей судьбе, что просит охранить его не ради себя, что у Петруши так мало радости в его многотрудном пути по земле, что Матерь Божья дала ей дочерей, и сынка дала, но слабого, болезненного, а нужен настоящий воитель, друг и споспешник отцу, что ребенок — якорь надежды в бесконечном лихорадочном беге по ступенькам жизни…

Никто не входил, ничьи шаги не прерывали ее одиночества. Екатерина совсем закоченела, порывы ветра били в высокие окна все сильней, глухо, точно пушечные выстрелы, а ей хотелось знака, что молитва ее услышана и он, Петр, не опередит ее на пути в царство Божие. Знака, вести, голоса судьбы…

Она решила уговорить Петрушу сделать подарок этой кирхе — отдать лютеранскую Библию, очень древнюю, которую преподнес государю Шереметев после захвата одной из крепостей. Библию на немецком языке. Она слышала, что Шафиров говорил, будто Библии этой нет цены, она из первых после раскола, может быть — самого Лютера…

И тут в церковь вбежал мальчик лет трех, белоголовый, одетый легко, не по снегопаду, розовый, теплый, с ямочками на щеках. Она встала, оглянулась, не заметила никого, сняла с себя старенький серебряный образок с изображением святого Петра. Она знала, что лютеране не верят в такие образки, считают их языческими, но именно этому ребенку она решила отдать самое дорогое: подарок Петруши в первый год их встречи, их «добра», как говорил муж.

Она подошла к мальчику, нагнулась, надела на тонкую шейку свой подарок и поцеловала троекратно розовое личико, а он все улыбался, помалкивая, и позволял себя вертеть, как куклу.

Спокойствие снизошло на нее. Она выскользнула из кирхи, на ветер и снегопад, и снежные заряды не только не холодили ее, а согревали, заставляли улыбаться, предвещали долгое прочное счастье. На секунду вспомнилось, как в далекой юности подруги восхищались ямочками на ее щечках, и ей показалось, что ребенок похож на нее ликом, спокойствием и веселостью.

Она шла обратно медленно, точно наслаждаясь погодой, смотрела на причудливый Золотой дом, казавшийся игрушкой, на важный дом Артузов, улыбнулась при виде закутанного в снежную мантию Нептуна, и не знала, когда ей было радостнее — вчера, там на балконе башни, или сейчас, когда выполнила задуманное, никого не побоявшись, когда вымолила мужу счастье и здоровье сыночку, Петру Петровичу, самому ее главному и важному дару императору…

ГОЛОС СЕРДЦА

Долгое время эта простолюдинка, полонянка, сначала любовница, потом тайная жена, наконец, царица, казалась окружающим лишь покорной подругой Петра Великого. Ее личность сама по себе казалась им малоинтересной, малозначительной — ее откровенно называли темной и невежественной, не знающей простой грамоты, даже Пушкин упоминал о «царствовании безграмотной Екатерины».

Так ли это было?

Немецкий и латышский язык были для нее родными с детства, но удивляет ее великолепное знание русского языка: ни в одном документе нет упоминания об иностранном акценте, неужели она так хорошо освоила этот язык в доме пастора? Есть упоминания, что иногда она говорила по-шведски, чтобы не понимали придворные. Знала польский — по-польски ей писала сестра. Иногда Петр даже приглашал ее в качестве толмача с французского, когда не хотел, чтобы его конфиденциальная беседа с послом становилась известной даже ближайшим соратникам.

Подлинников ее писем сохранилось немного, большинство — дубликаты. Ее почерк никогда не сопоставляли с подписью в конце писем. Есть упоминание, что первые письма она писала по-немецки, но они не сохранились, да и вряд ли Петр в начале их близости придавал большое значение ее «цидулькам». Чего нельзя сказать о ней. Для Екатерины всякое послание Петра было «охранной грамотой», и она их собирала, сохраняла старательно и педантично.

Заметно, что стилистика писем и постскриптума разная. Если первые были витиеваты и многосложны, то приписки — живые, откровенные, трогающие своей безыскусностью и искренностью. Лексика близка к современному русскому языку, хотя часты ошибки в падежах.

Семевский в своей книге укорял Екатерину в цинизме, откровенности, приводя множество интимных фраз и выражений из писем императрицы. Но вряд ли простодушные шутки в переписке Петра и Екатерины так уж осуждались их современниками, жившими в раскованный и жизнерадостно-эротичный XVIII век. При чтении ее писем для нас становятся намного понятнее характер этой женщины, особенности ее личности.

«Друг мой сердешный Господин контр Адмирал здравствуй во множество лет, доношу до вашей милости, что я приехала сюда по письму вашему. При сем прошу вашей милости, дабы изволил уведомить меня своим писанием о состоянии своего дражайшего здоровья и о счастливом прибытии своем к Ревелю, что дажь Боже. Засим здравие вашей милости предав в Сохранение Боже, остаюсь жена твоя Екатерина. Из Сантпетербурга мая 23 1714 г.

P.S. Вчерашнего дня я была в Питер Гофе, где обедали со мной 4 кавалера, которые по 29 лет… И для того вашей милости объявляю, чтоб вы не изволили приревновать…»

«Посылаю к вашей милости полпива и свеже-просоленных огурцов: дай Боже вам оное употреблять во здравие…

P.S. Против 27 числа сего месяца довольно слышно здесь было пушечной стрельбы. А где оная была, у вас или где инде, о том мы не известны; прошу с сим посланным куриером Кишкиным уведомить нас о сем, чтоб мы без сомнения были» (30 июля 1714 года).

После победы над шведским флотом она писала Петру: «Я сердечно желаю счастливого вашего прибытия сюда. Но ведаю, что ваша милость дело свое на жену променять не изволите…

P.S. Прошу должный мой поклон передать и поздравить от меня нынешнюю викторию Господина Князь-Баса, тако ж извольте у него спросить ныне найденыши, кака он пожалует, детьми или пасынками? Тако ж прошу вас, батюшка мой, ежели не надеетесь вскоре к нам быть, извольте писать почаще мне, что мне в немалое порадение будет» (1716 год).

«Огород наш раскинулся изрядно и лучше прошлогоднего, дорога, что от палат, кленом и дубом едва не вся закрылась и, когда не выйду, часто сожалею, друг мой сердешненький, что не вместе с вами гуляю…»

О детях она пишет мало, только о сыне: «…Оный дорогой наш Шышечка часто своего дрожайшего папа упоминает и, при помощи Божьей… непрестанно веселится муштрованием солдат и пушечной стрельбой» (1717 год).


Петр всегда радовался, получая ее бесхитростные послания, напоминающие веселое щебетание щегла: получила попугаев, канареек, мартышку от него; отправила ему с Татищевым цитроны и померанцы. Он ей, в свою очередь, — голубей и лисицу: «Зело смирна и игрива; а паче всего, что духу от нее нет, как от других бывает».

Она всегда живо интересуется его делами: спрашивает о крепостях, которые он осматривает, даже выполняет его мелкие поручения, наподобие — проследить, чтобы на новом корабле были чистые постели…

Во второй половине их брака чаще писал Петр, обижаясь, что Екатерина не сразу отвечает: «Я уже четвертое письмо пишу к вам, а от вас ни единого не получил» (1719 год).

Семевский считал, что такая небрежность, забывчивость связана с появлением у императрицы молодого любовника — красавчика Виллима Монса, сначала камер-юнкера, потом камергера. Сама же Екатерина жаловалась мужу на нерасторопных курьеров, на неверные сведения о его местопребывании…

После смерти наследника престола Петра Петровича она ощутила непрочность, эфемерность своего существования и, похоже, вслед за мужем ожесточилась душой. Но если Петр, став жестче, раздраженней, гневливей после смерти малолетнего сына, больше потянулся к жене, то она начала отстраняться от мужа. Сначала невольно, почти бездумно…

МЕТАМОРФОЗА

Спокойно-объективные воспоминания о Екатерине — редкость. В их числе записки голландца Номена из Заандама о приезде Петра Первого в Голландию. Это было второе посещение императором столь любимой им страны; на этот раз он совершил поездку в сопровождении жены.

Екатерина была любимой женой, хозяйкой, матерью и уже пять лет — императрицей. Она пошучивала над боярами, а те терпели. Приказывала знатным дамам, а те подчинялись. Распекала офицеров, а те молчали. Русские послы охотно выполняли ее поручения и просьбы. Никто не смел прекословить. Вначале рабство людских душ ее удивляло. Ей казалось, что там, дома, в Мариенбурге, жили другие люди — достойные, уверенные, независимые. Но потом она вспоминала, что и они низко кланялись знатным особам, наезжавшим на праздники, терпели наглость шведов, пренебрежение иноземных солдат; стычки бывали только среди равных — ремесленников, пахарей, рыбаков… Над всеми властвовало тщеславие, жажда почестей, богатства — для себя, а не ради великих целей, что брезжили Петру в мечтах.

Первые годы она млела, говоря с царем, вслушиваясь, вживаясь в его надежды и мечты. Перед ней он ничего не таил из того огненного, чем полнилась его кипящая нетерпеливая душа. И когда Петр рассказывал ей, какой Парадиз построит на берегах Балтики, какие будут у него дворцы, улицы, каналы, — гордость затопляла ее сердце, счастлива была она, что необходима такому исполину. Ее восхищало, что император не жалел ни сил, ни здоровья, иной раз он казался ей равным Богу…

Ее осторожные реплики не злили, не раздражали, не возмущали Петра. Он ощущал ее любовь, восхищение, преклонение. Она умела растворяться в его мечтах, а случалось, давала ему полезные советы. Екатерина просила, чтобы прошпекты были просторными, как поля, а парки казались вольными лесами и чтобы дома были в два-три этажа, как в ее Мариенбурге, разноцветные, с красными черепичными крышами, похожими на шапочки гномов…

Иногда Петр думал, что его счастье с этой женщиной должно соответствовать пережитым прежде несчастьям. Ибо только она сумела внести в его жизнь покой и нежность, каких он был лишен с детства. Ему начинало казаться, что комната светлеет, когда входит его жена; ее веселость радовала, умиляла…


Люди, окружавшие Екатерину, потихоньку обесцвечивали радость бытия, которую она ощущала. От нее все время ждали подачек, требовали помощи, поддержки, заступничества. И она понимала, чувствовала — иначе выживут, выбросят, выгонят из дворца, из сердца Петра. Оклевещут, оговорят, ославят. Порой она жила точно на лобном месте…

В молодости она не особенно преклонялась перед знатью. Лютеране считали, что все люди на земле равны, что Господь награждает не за происхождение или богатство, а за личные достоинства. За честность, правдивость, доброту к ближнему…

Но у придворных дам, у ее слуг были другие понятия, точно этот мир и тот дальний никогда не пересекались и не могли пересечься…

Просыпаясь среди ночи, лежа в бессоннице, она чувствовала, как тает, уплывает из ее жизни безоглядное женское счастье, и воздух вокруг казался ей безвкусным, затхлым, прелым… Сознание своего величия заменить этого счастья не могло. Она привыкла к своему положению, как к новой коже. Но все чаще становилась неспокойной, нервной, напряженной… Ей приходилось прятать свои чувства, когда доносили о новой метрессе Петра, когда нашептывали злоязычно, что он может отстранить ее от себя, подвергнуть опале, сослать…

И когда император тяжело заболел, а лекари опускали глаза, не надеясь на свои снадобья, ее охватил леденящий ужас — впервые не за него. За себя.

Отныне она просыпалась с трепетом. Вдруг вся ее нынешняя жизнь окажется маревом, мороком, соблазном греховным? И вновь она превратится в портомою, стряпуху, пленницу…

В юности она засыпала мгновенно, лишь коснувшись головой подушки. И просыпалась обиженная на судьбу, не дарившую ее снами. У других же случались вещие горькие или сладкие сны, и Екатерина ощущала себя обделенной.

Но теперь к ней стали чаще приходить тревожные ледяные сны, от которых потом бил озноб, и она металась, вздрагивала от ужаса, и сердце так стучало, что часами потом она ходила по опочивальне, выравнивая дыхание.

Она не жаловалась мужу на недомогания с тех пор, как увидела его во гневе во время самой счастливой для императора минуты — когда праздновали Полтавскую викторию. Тогда она ждала ребенка, сильно переволновалась в обозе, сопровождая мужа на битву, и стала совсем плоха. Врачи сказали, что он может ее потерять, и мрачный ужас сделал Петра безоглядно жестоким и бесчувственным. Лицо его задергалось, он избил сержанта за мелкую провинность, и все вокруг разбежались, стараясь не попасть под его бешеный взгляд.

Иногда Екатерине снилась странная дорога, освещенная единственным лучом солнца. Небо справа нависало низко, тяжело, точно мокрое белье, а слева чугунной стеной притаился остывший темный лес. И она одна-одинешенька бежала по узкой золотисто-багровой дороге, а на нее надвигались и небо и земля. Они хотели сомкнуться, раздавить ее, но она летела горлицей, понимая, что каждая секунда притягивает ее к смерти.

Екатерина долго не понимала этого сна, никому о нем не рассказывала. А потом догадалась: странный сон предупреждал ее, помогал приготовиться к худому!..


Ей всегда нравились дорогие наряды, она носила их, точно родилась в испанских или фряжских платьях. А русские боярыни чувствовали себя в этих обтягивающих нарядах стесненно, сутулились, жались… Царь никогда не скупился на ее обновы, хотя себе не позволял никаких трат. И даже поощрял ее мотовство, ибо она должна была достойно нести звание русской повелительницы, ведь двор он замыслил создать не хуже версальского. Но она стеснялась лишних расходов.

Придворные только и думали, как ей угодить, выспрашивали у камер-фрау, каковы ее вкусы. Первые годы она стеснялась принимать презенты, старалась ответно одаривать. Ей неприятно было видеть, как жадно вымогают подношения ближние вельможи…

Потом она смирилась и даже сама вошла во вкус: стала принимать подарки как должное, особенно если получала их в благодарность за заступничество. А совесть свою успокаивала тем, что приходится рисковать собой, вызывать возмущение, даже крик императора, особливо когда вина просителя была бесспорна, — хотя на нее он никогда не поднял руки, даже в самые страшные гневливые минуты…

Однажды она попробовала сказать мужу, что меньше виновен тот, кто берет взятки, чем тот, кто дает. Ведь люди слабы, искушения велики, так, может, надо строже наказывать дары подносящих?! Петр хмыкнул, погладил усы, посмотрел на нее изумленно и захохотал:

— А я и тех и других казню, если есть вред от них. Но дающие взятки свое тратят, а берущие — ущерб государству несут, дело губят, державу разворовывают… Так-то, матушка-царица…

Ей показалось, что после этого он подозрительно начал на нее поглядывать…


Не зря предупреждал ее вещий сон. После Гданьска их жизнь не заладилась. Император тяжело заболел, потом она скинула младенца, напуганная нападением в лесу на свою карету, — и зачем ей понадобилось ехать без охраны? И долго потом ныла душа, что не сумела удержать вымоленную радость и отныне больше Провидение за нее не заступится…

В Амстердам они приехали вместе. Екатерина снова ждала ребенка. Император хотел, чтобы она родила в его любимом городе. Ей приготовили роскошную яхту, она спокойно приплыла в Везель; в январе у нее появился очень слабенький сын и умер, едва его окрестили…

Екатерина застыла в безнадежной тоске. Мысленно она обвинила в смерти ребенка Петра, потому что знала свое здоровье, выносливость, силу. Эти болезненные младенцы были его грехом, наказанием за неуемное любострастие, за гульбище, за дурную болезнь, полученную от какой-то из любовниц, а может, они были карой Божьей за его жестокость, бесчеловечность, упоение бешенством в окаянные минуты.

Злорадство тайных недругов окутывало ее после очередных неудачных родов, точно ядовитой пеленой, и не хотелось Екатерине допускать мужа до себя, смотреть в его подозрительные глаза, чтобы не прочел ее мыслей, не испугался, не отшатнулся. Ныне император вошел к ней, поцеловал в лоб и заплакал. И вдруг она заметила, как он постарел, пожелтел, как прорезались глубокие морщины на его лбу и щеках, и снова терпкая жалость затопила ее сердце, примирила с мужем.

Она поселилась с ним в Амстердаме на Гериграхте, в доме царского агента Осипа Соловьева, и часами слушала рассказы Петра о первом приезде в любимый город, о страстном желании преодолеть российское невежество, косность, узнать новое, неведомое. И как он плыл по узким, с высокими берегами, каналам; в висках стучал напор крови от желания увезти этот нарядный город, несмотря на серый, похожий на мошкару, дождь, с собой домой, в Россию. И как он мечтал построить другой город, похожий и непохожий, более строгий, величественный и привольный, — достойный великой империи.

Петр с женой не расставался. Они вместе бывали в библиотеке, в костелах, в лавках ювелиров и Корабельников, не пропускали мастерских художников, которых этот город поил, кормил, которым помогал в работе…

Он носил дешевый черный парик и простую войлочную шляпу, надевал старый суконный кафтан с кожаным поясом, на котором висела сабля. Но для нее заказал богатые наряды, стоимость которых голландцы определили в три бочки золота.

Он интересовался картинами, на которых были море и корабли; он изучал портреты, прикидывая, кому заказать свой и ее лики; пошучивал, попивал пиво, которое ему подносили в мастерских; покрикивал на юного денщика Ипата Муханова, мечтавшего учиться морскому делу; с любопытством разглядывал рисунки отрока Матвеева, из которого ей мечталось воспитать своего гоф-маляра.

А она подмечала, что нынче не может ходить, ездить, разговаривать, забывая о своем сане, что все время помнит, как на нее могут и должны смотреть, а Петр равнодушен и к почету, и к почитанию, и к любопытству окружающих. Только злился на бесцеремонных. Он всегда делал только то, что хотел, и не думал о своей власти — потому, наверное, что свалилась она ему в руки еще в младенчестве и воспринимал он ее как нечто само собой разумеющееся.

Государю нравились портреты Арнольда Боонена, ясные, сочные, откровенные. Петр долго рассматривал чужие незнакомые лица, прикидывал вслух, какими эти люди были в жизни, расспрашивал лукавого художника, а худой, длинношеий Матвеев, замерев, черкал углем фигуры императора и императрицы, не замечая, как одобрительно наблюдал его действия толстый добродушный художник, больше похожий на трактирщика, чем на прославленного служителя искусств.

Император заказал два портрета, свой и жены, пообещав позировать, и по просьбе Екатерины определил Матвеева к Боонену учеником. Только сказал, что стипендию будет платить матушка-императрица из своих сундуков, чтобы не разорять государство.

В мастерской художника было уютно, тепло. Горница не поражала размерами, как у Сило, где царь закупил сразу двенадцать картин с морскими пейзажами для Петергофа и Голландского домика. Мастерская Боонена скорее напоминала обычную приемную залу в любом здешнем доме. Тяжелые столы на толстых увесистых ножках, заваленные картонами с гравюрами. Вокруг — высокие резные стулья с соломенными сиденьями и высокими жесткими резными спинками, с которых глядели деревянные козлолицые сатиры и веселые грудастые девы.

Императрица позировала больше Петра. Его жгло всегдашнее нетерпение, он часто убегал на улицу глотнуть влажного воздуха, а она сидела достойно, небрежно, укутанная горностаевой мантией, но без молодого оживления в лице. Только поблескивали угольками зоркие глаза, с прищуром, словно ей виделось что-то далеко, за стеной… Но художник не заметил в ней истинного величия и изобразил ее обычной голландской мемфрау, вальяжной и умиротворенной домом, мужем, детьми… А глаза Петра горели странным огнем. Они жили и на портрете — неспокойные, тревожные, недобрые.

Потом император повез ее на буере в Заандам и по дороге опять ударился в воспоминания. Екатерину укачивало, но она стискивала зубы, только чаще опускала руку в замшевый мешочек, на ощупь размазывала по пальцам румяна и украдкой проводила по своим бледным позеленевшим щекам. Верная новой привычке, она теперь никогда не огорчала его своим нездоровьем…

Петр усмехнулся, вспомнив, как жил в крошечном домике маленького толстенького Геррита Киста. Хозяин страдал, что помещение мало для такого великана, и освободил еще и кладовку, а Меншиков, увидев такое жилье, сморщил нос и поселился отдельно, на Серебряной улице. Здорово было тогда Петру, одетому, точно голландский шкипер, в красную суконную куртку и холщовые штаны, сбегать от свиты и гулять по лавкам с корабельной оснасткой, пробуя руками и парусину, и манильские тросы на разрыв. Все не мог он тогда надышаться соленым морским воздухом, не мог отвести взора от воды, упругой, шелковистой, бескрайней, то лизавшей набережную покорно и кротко, то вдруг впадавшей в бешеное своеволие.

В тот раз он был в Голландии инкогнито, это позволяло вовсе не обращать внимания на этикет и ходить, куда душа пожелает. Так, он побывал у вдовы Яна Ренсена, который был у него в Московии корабельным плотником и умел угодить его нетерпеливому нраву, и у вдовы другого своего московского знакомца, Клааса Меса. Еще Петр навестил мать Гитманса, плотника, любезного ему по Воронежу, где строил он свой первый флот, и даже выпил у нее рюмку шнапса, а когда зашла к ней жена Арейана Матье, чей муж тоже работал на воронежских верфях, то сказал, что хорошо его знал — дескать, не один день работали рядом на кораблях. Женщина, не знавшая кто он такой, спросила:

— Разве ты умеешь плотничать?

— Да, я тоже плотник, — ответил он, очень довольный, что ему не надо врать, он действительно умел работать не хуже голландских мастеров.

По городку распространились слухи о появлении царя Московии, и его не очень строгое инкогнито было разрушено. Один из самых знатных людей Заандама, Мейндерт Блум, пригласил его поселиться со свитой в своем роскошном доме с садиком, но Петр отвечал, посмеиваясь, что «мы не знатные господа, а простые люди, поэтому будем довольствоваться нашей теперешней квартирой».

А потом он купил после долгого торга гребную лодку за сорок гульденов, а также буер-яхту у Дирка Стоффельсона за 425 гульденов, сам приделал к ней бушприт, и так хорошо, что об этом заговорили даже в Амстердаме. И на бирже там даже бились об заклад, правда ли, что он царь, может, только один из придворных?!

Потом он нанялся плотником на корабельную верфь Линста Теувисова, сына Рогга, и работал в охотку, не хуже других, а в свободные часы ходил по мельницам. На бумажной сделал бумагу и даже подарил рейсталер работнику; на мучной — обтесал хозяину несколько бревен, чтобы опробовать только что купленный плотницкий инструмент…

Вдруг ему вспомнилось, как однажды решил угостить мальчишек сливами, не всем хватило, и мелкота возмутилась, закидала его галькой; пришлось царю укрываться в трактире «Бэбра», что на верхней плотине. А бургомистр Алевти Иор срочно собрал городской совет, и глашатаи грозно прокричали на улицах, чтобы никто «не делал» приезжим оскорблений, угрожая большим штрафом, и матери тут же утащили мальчишек по домам, награждая подзатыльниками…


Екатерина слушала, улыбаясь, эти рассказы и поглаживала его небольшую руку, которую он положил ей на плечо; пред ней проплывали оставшиеся в его памяти лица людей, чьи имена он произносил с радостным удивлением, что всех помнит, что не забылись они под грузом тревожных и лихорадочных лет.

В Заандаме император и императрица сошли на верхней плотине и двинулись пешком в предместье Форзан к Герриту Кисту. Денщик Муханов легко нес какой-то огромный пакет, и Петр посмеивался, замечая, как жена любопытно косит глазом на его поклажу.

Погода радовала, мелкий дождь кончился, впереди вдруг возникла радуга, и Екатерина вспомнила примету старухи финки, няньки детей пастора Глюка: ее считали колдуньей, старались угождать и даже позволяли постоянно курить трубку, потому что она заговаривала зубную боль, любые ушибы и порезы. Старуха ее привечала, разговаривала ласково и однажды сказала:

— Радуга в солнечный день — к исполнению желаний… Самых дерзких…

Неожиданно Екатерина замерла, пораженная странной мыслью, что отныне она уже не сможет никому подчиняться. А ведь в юности, в молодости она не мечтала о власти. Но судьба неумолимо возносила ее все выше, дразня и заманивая. И на этой крутой дороге неумолимо на смену бескорыстию приходила холодная расчетливость…

Когда они добрались до домика Геррита Киста, Екатерина долго не могла прийти в себя от изумления. Внутрь даже войти было трудно. Крошечная комнатка, низкий потолок, а кровать, в которой спал государь, ее просто ужаснула. Там ей сидеть было трудно, а уж с его ростом…

Петр обнял хозяина, не позволяя облобызать себе руку, а потом приказал Муханову поставить на треугольное креслице подарок. И она увидела уменьшенные копии с их портретов, что делал Боонен для Петербурга. И поняла, что ему захотелось остаться здесь навечно, здесь, откуда и началось его большое плаванье. И порадовалась, что он счел ее достойной быть рядом с ним, разделить не только трон и ложе, но и драгоценные воспоминания. Когда-то он сказал, что она — «лекарь его души», что до нее он не умел радоваться жизни, что жизнь понимал только как цепь расставаний, а при ней поверил, что отныне его путь — бесконечная лента встреч. И добавил, смущенно усмехаясь, что у него тают все ночные страхи, когда она рядом, отпускают боли, спадает тяжесть с души…

Екатерина долго смотрела на портреты, которые Кист спешно повесил на стену меньшей комнаты, против окна, чтобы их лица подольше оставались освещенными солнечными бликами. И ей подумалось: люди часто лгут друг про друга, а вот краски и холсты не могут соврать. Они точно застывшая сиюминутная жизнь и такими останутся навечно… Император с императрицей, Петруша и бывшая Марта.

Потом Петр и Екатерина гуляли по городку, многие им кланялись, почтительно поглядывая на ее роскошное одеяние, а он рассказывал, как сосед Рогге разобрал черепицу на своей крыше и брал по три гульдена с тех, кто хотел с чердака посмотреть на работавшего плотником московского царя.

На углу Дампада он увидел цирюльню Помпа и рванулся к двери, зовя хозяина. На крик выглянула молодая дородная женщина и сказала, что мастер давно скончался, а ныне здесь цирюльником ее муж, племянник покойного. Петр сразу погас, ссутулился, будто забыл, что люди смертны…

Она всегда удивлялась перепадам настроения мужа, переменчивого, как погода на Балтике, и давно уже научилась отрывать его от тревожных раздумий, что накатывали в самые неожиданные минуты. Поэтому и спросила, как выглядел этот цирюльник. Петр сказал, что забыл, хотя и учился у него брадобрейству, и куаферству, и рвать зубы, и пускать кровь. Петр увлекал, будто обрел все эти познания совсем недавно, и ему не терпится рассказать, а она подумала, что никогда он не сможет, даже в старости, проводить дни в праздности, потому что, если угаснет его нестерпимый интерес к разнообразию жизни, угаснет и сама его жизнь…

Она задумалась о своем, но вдруг почувствовала горящий требовательный взгляд Ипата Муханова. И в самом деле! Она вспомнила, что обещала уговорить царя оставить юношу в Заандаме учиться на моряка. Ипат страстно мечтал стать настоящим капитаном, а потому ночами глотал все книги, что покупал царь, обкрадывая сон, боясь упустить что-то особенно важное для будущей жизни. Когда Екатерина сказала об этом Петру, тот заулыбался — вспомнил, как сам в давние годы мечтал о море.

Если бы ей было дано заглянуть в будущее, она бы узнала, что оставленный в Голландии для выучки Ипат Муханов станет настоящим моряком, в одном из сражений он даже одернет государя: «Во всем ты умен, но дело морское я разумею лучше, потому не мешай», — а после победы откажется от награды и попросит на память лишь рубашку Петра… А потом за свои деньги создаст первую Морскую богадельню, спасая тех, кого море покалечило, но оставило в живых. И всю жизнь будет вспоминать только милость императора, забыв, как и многие, о ее помощи, поддержке, покровительстве.

Потом они обедали в доме Калфа. Их приветствовал местный пастор, а она вспоминала пастора Глюка и думала, что прежняя жизнь осталась несказанно далеко.

ФЕНОМЕН ЕКАТЕРИНЫ I

Современники совершенно по-разному описывали внешность первой российской императрицы.

В 1715 году один дипломат писал: «В настоящую минуту она имеет приятную полноту; цвет лица ее весьма бел с примесью природного, несколько яркого румянца, глаза у нее черные, маленькие, волосы такого же цвета длинные и густые, шея и руки красивы, выражение лица кроткое и весьма приятное».

В 1717 году прусский барон Пельниц отметил, что «царица была в цвете лет и ничто в ней не указывало, что она могла быть когда-нибудь красива. Она была высока ростом и полна, очень смугла и казалась бы еще смуглее, если бы слой румян и белил не скрадывал несколько смуглый цвет ее лица. В ее манерах не было ничего неприятного, и даже можно было бы назвать их хорошими, если принять во внимание происхождение этой государыни. Можно сказать, что если эта государыня не обладала прелестью своего пола, то обладала его кротостью…»

Через год владетельная маркграфиня Барейтская, которая принимала Петра I и его жену, описывала Екатерину иначе: «Царица была невысокого роста, плотная, смуглая, не отличалась ни красотой, ни грацией… По странному наряду ее можно было бы принять за немецкую актрису. Ее платье, очевидно, куплено на рынке, оно старомодное и все покрыто серебром и грязью. Весь перед ее платья был убран драгоценными камнями. Они составляли странный рисунок: это был двуглавый орел, все перья которого были зашиты самыми мелкими алмазами в оправе. Вдоль отворотов ее платья была нашита дюжина орденов и столько же образков святых и мощей, так что, когда она шла, можно было бы подумать, что идет навьюченный мул».

Известно, что Екатерина красила свои льняные волосы в черный цвет. По моде или желанию Петра? Кто знает, но очевидно, что она никак не могла быть смугла! Скорее всего, лицо ее потемнело от загара, ведь она часто сопровождала царя в походах верхом и ничем не прикрывала лицо. Подчеркивая в мемуарах ее смуглость, оба автора словно намекали на ее простое происхождение, на то, что она вознеслась на престол не по праву рождения, а по воле случая.

Что касается противоречий при описании ее роста, то в письмах современников можно найти сведения о росте барона и маркграфини. Оказалось, что барон был небольшим, суетливым и юрким, а знатная дама — высокой, костлявой и гренадерски широкой в плечах.

Что касается полноты Екатерины в те годы, то это не согласовывается с ее многоверстными поездками верхом и ее пристрастием к бурным быстрым танцам. Вряд ли грузная и неуклюжая женщина могла бы годами выдерживать такой образ жизни…

Наконец, невозможно представить, что императрица в Европе появилась в «немодном» платье. Известно, как она интересовалась через послов всеми новинками в туалетах, что давала на сей счет поручения самому императору. Скорее всего, по воле Петра она сочинила особый костюм, в котором богатство империи своеобразно сочеталось с национальной символикой. Однако никаких образков и мощей, нашитых на платье, она не могла носить, так как это не свойственно православной религии. Видимо, речь шла об орденах Андрея Первозванного и Святой Екатерины и о миниатюре с портретом императора, с которой Екатерина не расставалась с 1711 года. Других орденов быть не могло, так как в эти годы они еще не существовали в России.

Трудно поверить и в слова маркграфини Барейтской о «грязном» платье императрицы — чистоплотность, аккуратность Екатерине были свойственны по воспитанию, рождению, национальности и не раз отмечались современниками.

Скорее всего, высокородных мемуаристов раздражали непринужденность и естественность Екатерины. В моде был «пасторальный» стиль, который утвердился при дворе Короля-Солнце Людовика XIV: манерность, гривуазность, цинизм и наивность. Но Петр не очень-то любил пасторали, и Екатерина подлаживалась под его вкус. Она умела актерствовать по всем правилам и в этом отношении не уступала своей тезке Екатерине II, которую современники считали одной из самых изощренных актрис XVIII века. Возможно, мемуары тех, кто отмечал «кротость», «простоту», «застенчивость» Екатерины I, лишь констатировали, что маска, которую она носила сознательно перед чужими, не стыдясь своего прошлого и не скрывая его, была для нее самой удачной…

Интересно, что историки также описывали внешность императрицы по-разному, в зависимости от своих симпатий и от тех портретов, которые видели или избирали для подтверждения концепции.

Пыляев отмечал: «Приятные черты лица ее представляли что-то особенное: они были неуловимы для кисти художника и с нее нельзя было снять хорошего портрета. Она была прекрасная наездница и хорошая танцорка. Характер — смесь женственности и мужской отваги».

Семевский был снисходительнее: «Она не красавица, вздернут нос, горящие глаза, бархатные алые губы, круглый подбородок — столько страсти в роскошном бюсте, столько изящества…»

Зато Валишевский упивается своим пренебрежением к ней: «Очень полное лицо, круглое и вульгарное, некрасиво вздернутый нос, глаза навыкате, полная шея, общий вид служанки из гостиницы… Эта неуклюжая женщина мало соблазнительной наружности по силе и выносливости своего темперамента почти не уступала самому Петру, а в нравственном отношении была гораздо уравновешеннее его…»

Кому же верить сегодня? О каких периодах в жизни этой много испытавшей женщины идет речь? О молодости или о зрелых годах, когда бесконечные беременности не могли не сказаться на ее внешности и здоровье? К тому же мастерство художников, рисовавших ее, было весьма разного уровня; часто представить ее реальную внешность довольно сложно.

Но зато в оценке ее характера все современники (и, следом за ними, историки) удивительно единодушны.

Вильбуа писал: «Она проявила способность понимать его замыслы. Именно тогда, слушая рассуждения царя и его министров, она вошла в курс различных интересов виднейших семей России, а также соседних монархов. Так она познакомилась с главными принципами государства и правительства, которые в дальнейшем так хорошо осуществила на практике».

Бассевич, первый министр герцога Голштинского, отмечал в своих «Записках»: «Царь не мог надивиться ее способности и умению превращаться в императрицу, не забывая, что она не родилась ею… Он любил видеть ее всюду. Не было военного смотра, спуска корабля, церемонии или праздника, при котором она не являлась».

Бассевич подчеркивал, что многие ее обвиняли в гибели царевича Алексея, так как она хотела видеть на троне собственного сына, однако императрица была против казни и умоляла мужа постричь Алексея в монахи, чтобы не было пятна на ее детях. Она верила в неотвратимость возмездия за злодеяния.

В своих «Записках» Бассевич неоднократно повторяет, что «Екатерина была второй страстью государя, а первой было государство, и она благоразумно уступала место тому, что предшествовало ей».

Иной акцент придавал ее поведению Соловьев: «У нее хватало ума держать себя на известной высоте, обнаруживая внимание и сочувствие к происходившему возле нее движению… Но вьющееся растение достигало высоты благодаря тому великану лесов, возле которого обвивалось… Катерина сохранила привычку… пробираться между отношениями людей, но у нее не было ни должного внимания к делам, ни способности почина и направления».

Костомаров подчеркивал, что первая российская императрица «умела» похвалить царя «за Полтавскую викторию, поговорить о его корабликах», а Семевский добавлял, что она как никто способна была развлечь императора и «утешить его красивым иноземным нарядом, немецкой и голландской речью, находчивостью, отчаянной неутомимостью в танцах».

Арсеньев, тщательно исследовавший недолгий период царствования Екатерины I, был убежден, что «она устремила все свои старания, чтобы изучить совершенно характер, наклонности и страсть государя, и успела в том с редкой сметливостью, угадывала его желания и с любовью исполняла также прихоти его. Своей кротостью смиряла она строптивость, смирением и покорностью обезоруживала порывы гнева, искренним участием в его заботах облегчала царственные труды его, и своей ангельской добротой рассеивала скорбь и страдания, нередко омрачавшие чело государя».

Наконец, Мордвинов, автор книги об известных русских женщинах, добавлял, что «с Екатериной в семейный быт царя явилось веселье. Она умела перед мужем являть горе его горю, радость к его радости и вообще интерес к его нуждам и заботам. Она была исполнительницей его желаний, угодницей его страстей и привычек».


А теперь остановимся на утверждениях об имевшихся у Екатерины многочисленных любовниках.

Алексей Толстой с пленительной простотой описал и солдата, «пожалевшего ее под телегой», и старенького фельдмаршала Шереметева, влюбленного в походную «хозяюшку», и веселую наглость Меншикова, отобравшего наливную молодку для себя. По некоторым свидетельствам она была также любовницей генералов Балка и Бауэра, близких сподвижников царя.

Но был ли так неразборчив Петр, полюбивший ее на всю жизнь? Так ли неревнив, чтобы терпеть рядом ее бывших любовников?

Версия «солдатской девки, подобранной под телегами», устраивала многих придворных и послов, создававших европейское общественное мнение; при неудачах своих политических интриг они охотно высмеивали российскую императрицу. Устраивала эта версия и всех обиженных царем людей разных сословий, от купцов до церковников. «Антихрист» и «блудница, солдатская подстилка» — как над этим легко глумиться!

Но было ли так все на самом деле? Где же оказалась Екатерина после выхода вместе с семьей пастора Глюка из крепости Мариенбурге?

Муж (или жених) не мог ее спасти — он был послан на разведку и не вернулся. Крепость взорвали после выхода жителей.

Пленных было так много, что их продавали, как скот. Крепкая пригожая девица могла быть куплена или просто взята фельдмаршалом именно как прачка и стряпуха.

На другой день после падения крепости, 3 сентября 1702 года, император вызвал победоносного фельдмаршала Шереметева к себе. После разговора с Петром Шереметев велел немедленно отправить всех пленных в Россию, чтобы не тащить за войском громоздкий обоз. Нигде в документах нет упоминаний, чтобы он, находясь почти год в Ингрии, возил Екатерину с собой.

Один из немецких историков писал, что Шереметев отправил Екатерину в Россию с полковницей Балк, а в Москве Меншиков отобрал ее и подарил в прислуги Арсеньевой. Но в таком случае Меншиков не мог отнять пленницу у Шереметева, потому что весь 1702 год он находился с царем под Архангельском, оттуда поехал вместе с ним на Ладогу; лишь в конце 1703 года он приехал к Шереметеву в Эстландию с поручением от царя.

Скорее всего, Екатерину подарила Арсеньевой Матрена Балк. Екатерина жила вместе с сестрами Арсеньевыми в хоромах в Преображенском, вблизи дворца. В 1706 году в Киеве на свадьбе Меншикова с Арсеньевой Екатерина вспомнила об «особливо милостивом к ней отношении Дарьи Михайловны».

В октябре 1703 года Арсеньевы переехали в Немецкую слободу, в дом, подаренный Меншиковым, а сам Меншиков приехал в Москву только в декабре 1703 года. Царь еще не порвал с Анной Монс, он даже подарил ей 11 сентября 1703 года дворцовое село Дудино. Но после разрыва с Монс царь заметил у Арсеньевых Екатерину, которую Дарья Арсеньева очень хвалила ему «за веселость и нежное обхождение».

Во время осады Нарвы царь выписал к себе Арсеньевых, Толстую и Екатерину. Они следовали за армией, участвовали в пирушках. Именно тогда Петр, видимо, и привязался к Екатерине.

Первый ребенок родился у нее в октябре 1704 года. В 1706 году Екатерина вернулась в Москву и родила дочь. Петр пришел в восторг: «Можно болше раду быть дочери, нежели двум сынам». Вслед за этим Екатерина была крещена в тереме царевен священником Василием Высоцким…

С тех пор Екатерина постоянно ездила вместе с царем, приезжая в Москву только для родов. И во время сражений с Карлом Екатерина была в обозе царя вместе с Дарьей Меншиковой.

Были ли Шереметев и Меншиков ее любовниками — неизвестно точно никому, во всяком случае, ее благодарность и к Меншикову, и к Шереметеву никогда не угасала.


Она вообще была поразительно благодарным человеком и редко кого забывала. После смерти императора она немедленно вернула всех, кто пострадал от гнева Петра в истории с Монсом. Прежде всего Матрену Балк. Но при этом Екатерина не мстила многочисленным недругам, не старалась узнать, кто ее предал. Даже Ягужинского сохранила у трона, хотя именно его современники считали виновным в скандале с Монсом, именно он донес царю о романе (может быть, мнимом) императрицы с камергером.

На протяжении своей недлинной жизни Екатерину отличал удивительно доброжелательный характер. Она никогда не падала духом, в минуту опасности становилась тверже, стойко выносила все тяготы судьбы. Вероятнее всего, именно ее жизнелюбие и жизнерадостность привлекали Петра. Даже в последние годы, когда нрав его становился грубее, жестче, нетерпимее, когда мрачность окутывала все чаще его безумием, апатией и страхом.


Откуда же у историков такая традиционная недоброжелательность к Екатерине, такое явное желание подчеркнуть неразборчивость, дурной вкус Петра, связавшегося с «низкопробной солдатской девкой», «грешницей»? Валишевский утверждал, что лишь один раз в жизни император встретил чистую, светлую, прекрасную даму — польку Синявскую, пленительную в своей образованности и целомудрии. Московский «варвар», по мнению Валишевского, был ею всецело очарован, однако она оставалась неприступной. Но современники несколько иначе рисуют облик этой «прекрасной дамы».

Елена Синявская, жена коронного гетмана Польши Адама, была значительно моложе мужа и увлекалась политикой не меньше, чем известная княгиня Дольская, многолетняя подруга гетмана Мазепы, страстная честолюбивая интриганка. Синявская соперничала с легкомысленной княгиней Яблонской, завидовала азартной графине Кенигсмарк, пыталась царить в Париже — ничем не возвышаясь над традициями времени, особенно стилем поведения, достаточно раскованным. Это считалось почти нормой для светских дам и при дворе Людовика XIV, и при бродячем дворе короля Августа Сильного.

Французский посланник Г.Бальюз писал в 1711 году из Яворова, когда царь жил у супруги краковского воеводы Синявского: «Госпожа Синявская внушила царю желание поговорить со мной наедине, она не одобрила моего намерения достигнуть этой чести посредством первого министра с тем, чтобы подобно прочим посланникам являться после к царю в сад, где он собственноручно работает над постройкой небольшой лодки, уже подаренной им упомянутой даме, которая тоже взялась за скобель, чтобы помогать в работе».

И чуть позже посланник добавил: «В Яворове, ваше величество, вовсе не скрывают брак царя; этот монарх знакомит жену свою с дамами, здесь находящимися, и она каждый день показывается в яворском саду. Принцесса эта, которую царь привез с собой на почтовых, подарила единственной дочери краковского воеводы хорошенькое колечко в знак своей дружбы, ее очень хвалят за доброту…»

Таким образом, «прекрасная дама» Елена Синявская оказывается традиционной политической интриганкой, а влюбленный в молодую жену Петр просто галантен с хозяйкой дома. Правда, своеобразно, проявляя свое умение плотника. Да и Екатерина отнюдь не случайно одаривала дочь Синявской, очевидно, за заслуги отнюдь не альковные, но более важные для царя, постигавшего в те годы дипломатию…

Ирония Валишевского по отношению к Екатерине I не вполне оправдана. Русскую императрицу отличала не большая испорченность, чем любую из польских возлюбленных Августа или Мазепы. Никто не называл Аврору Кенигсмарк «блудницей», хотя она, азартная, ироничная и бесчувственная, с легкостью посещала опочивальни разных королей.

Долго торговалась за свою любовь блистательная графиня Козель, вымогая бесконечные подарки и приношения разоренного Августа Сильного.

Екатерина была дочерью своего времени, но она ни разу не поступилась здравым смыслом ради сиюминутной выгоды и не принесла вреда стране, ее приютившей. Она смиряла жестокость мужа, привечала дипломатов, но не продавала секретов царя, хотя у него не было тайн от «сердечного друга». Она умела жалеть не только мужчин, но и женщин, что было редкостью во все времена.

Петр ценил в жене отсутствие ревности, восхищался ее тактом, терпением. В этом смысле отношения между супругами были весьма своеобразны. Он делился с ней всеми злоключениями со своими «метрессками», рассказывал о них в письмах, привозил их во дворец в Петербург. Она принимала непринужденно и спокойно Румянцеву, Ржевскую, Кантемир, только изредка наказывая собственноручно наиболее зазнавшихся. Так вышло с Марией Гамильтон, внучкой друга Петра — Брюса, прозванного в народе «чернокнижником». Фрейлина была несколько месяцев возлюбленной царя, получила отдельные апартаменты, штат прислуги и начала распускать слухи, что царица ест мел, чтобы избавиться от угрей на носу. Завистницы донесли об этих сплетнях Екатерине. Она вызвала Марию к себе и надавала ей пощечин. Несколько дней Гамильтон ходила с раздутым лицом, но Петру обе женщины не сказали ни слова. Одна умела прощать дамские слабости, другая преклонилась перед силой.

Зато когда Гамильтон арестовали по обвинению в убийстве народившихся у нее младенцев и приговорили к смерти, Екатерина делала все возможное для спасения несчастной. Даже уговорила просить за нее царицу Прасковью и адмирала Апраксина. Ничего, правда, не помогло, потому что император сказал: «За смерть — смерть». Он специально учредил Воспитательный дом для «зазорных» младенцев, куда любая женщина могла отдать нечаянное дитя, лишь бы его не убивать. Наказание за нарушение этого указа было жестоким, и Гамильтон обезглавили…

Усилия самых разных людей разлучить Петра и Екатерину оказывались тщетными. После очередной фаворитки он возвращался к жене со словами: «А все-таки Катенька лучше всех…»

Современники рассказывали, что однажды император увидел во дворце миловидную белошвейку и пригласил к себе в опочивальню. Новость мигом донесли до императрицы, и она тут же устроила девушку в своих покоях. Петр вскоре увидел ее у жены и смутился, а Екатерина объяснила, что любит видеть вокруг себя красивых и умных девиц. Он улыбнулся; в скором времени белошвейка была выдана за лифляндского дворянина.

Трудно все же предположить, что Екатерине полностью были безразличны многочисленные измены мужа — он слишком долго испытывал ее терпение, кротость, самообладание. Кончилось тем, что он сам пережил те муки, которым подвергал ее…


Екатерина не могла не знать, что ее мужа в народе называют Антихристом, что его развлечения на заседаниях «всешутейного собора» вызывают всеобщее возмущение; впрочем, она бесстрашно присутствовала на этих заседаниях под именем «госпожи адмиральши Красного флага».

Часто упоминается о любви Екатерины I в последние годы жизни к непомерным возлияниям, иногда дело доходило до полной потери разума. Но в юности она этим грехом не страдала. Подобные «слабости» были непростительны в доме пастора Глюка, человека умеренного и здравого. Скорее всего, к горячительным напиткам приучил ее Петр.

В нескольких посольских донесениях в те времена, когда она бывала с ним в походах как признанная любовница, упоминалось, что она часто принимала участие в пирушках офицеров, выпивала в их компании не один бокал вина. Но о больших попойках речь не шла. Вина тогда не отличались крепостью; к тому же известно, что Екатерина всячески старалась удержать мужа от безудержных кутежей.

Вначале, видимо, она не очень пьянела, отличаясь и здоровьем, и уравновешенностью, но Петру нравилось наблюдать подвыпивших женщин, и она ему подыгрывала в этом, собирая вокруг себя любительниц застолий.

На «всепьянейших соборах» Петр награждал отличившихся кубком или стаканом вина. Отказаться было невозможно, и даже царевны приучались таким образом проявлять уважение к соратникам царя.

Много — и не стесняясь этого — стала пить Екатерина после коронации, а смерть Петра словно сорвала все ее моральные запреты.


Екатерина рожала одиннадцать раз. Трижды сыновьям давали имя Петр. Ни один сын не выжил. Два Павла умерли во младенчестве. Скорее всего, это было связано с желанием супругов, чтобы наследники престола носили имена, соответствующие покровителям новой столицы — Петру и Павлу. Дважды называли дочерей Натальями, в честь любимой сестры Петра. Тоже не прижились, как и дочь Екатерина.

Судьбу переломить не удалось. Имена оказались трагически несчастливыми.

В четырнадцать лет умер от оспы Петр II — внук императора, сын царевича Алексея.

Убит был Петр III — внук от старшей дочери Анны.

Задушен был Павел — его правнук…

Впредь царствующая династия Романовых так своих наследников не называла. В XIX век роковые имена не вошли…

ВЕРШИНА

Последние годы ее внезапно, точно ознобом, охватывал страх. С такой силой, что кожа покрывалась мурашками, а сердце колотилось, будто она убегала от лиходеев. Страх накатывал без при-чипы, и в ясный день, и тихой ночью. Катерина стала думать, что ей отпущен короткий воробьиный век. Она умела наблюдать и помнила, что на такие ужасы жаловались те, кто потом внезапно умирал, схватившись за сердце. Блюментросту она ничего не рассказывала, потому что не верила в его науку. Ни разу он не помог ей спасти умирающих детей. Да и Петруше она сама помогала больше, чем все доктора на свете.

Влияние ее на императора росло. Только ей удавалось либо останавливать, либо облегчать припадки, которые с каждым годом усиливались, учащались…

Его успокаивал один звук ее голоса. Он преображался, как только императрица входила в его покои, где он метался в подступающей тоске и отчаянии. В такие минуты его точно кто-то преследовал, мучил, ломал, лицо менялось ежесекундно, глаза молили о пощаде. И тут же в них вспыхивал бешеный гнев от беспомощности, стыда, униженности. Дыхание, неровное, короткое, все время менялось, оскаливались зубы — он пытался не сдаваться.

Жалость охватывала императрицу. Она подбегала к нему, ласково обнимала, прижималась мягкой пышной плотью. Ее объятия на секунду усмиряли дрожь этого огромного тела. Катерина шептала ему успокоительные слова, точно ребенку, которого что-то ушибло или обожгло. Она укладывала его голову себе на грудь, гладила мягкие, коротко остриженные волосы, тронутые сединой, проводила мягкими пальцами по вискам, чувствуя, как пульсирует, бьется жилка под ее руками. Потом касалась бровей, ресниц… И к Петру приходил сон, дыхание успокаивалось. В эти минуты она была счастлива, ибо чувствовала свою необходимость мужу, ощущала, что жизнь ее не бесполезна, что она дарит себя человеку, ни на кого не похожему и очень несчастному… Его беспомощность вызывала материнскую заботу, ласку, она точно растворялась в его страданиях.

Так она сидела часами, не шевелясь. Потом Петр просыпался спокойным, отдохнувшим, смешливым, с ясной головой…

Раньше, до Екатерины, в такие минуты о царе заботился Меншиков. Он старался сделать так, чтобы никто не видел припадка. Расстегивал ему одежду, следил, чтобы Петр себя не покалечил, чтобы дыхание было свободным… Это была помощь друга, брата, свидетеля. Но после припадков Петр не успокаивался еще несколько дней, чувствовал слабость, рассеянность, беспомощность. Его точно выбивали на полном скаку из седла… Катерина же возвращала здоровье и радость бытия…

Несколько раз в ее присутствии обрывал приступ Ягужинский. У него был свой метод: он смешил императора. Однажды подогнал к окну стадо быков с челобитной на рогах. Четвероногие жаловались, что конюхи воруют и они голодают. Другой раз Ягужинский посоветовал шуту Балакиреву втолкнуть в покои раздраженного Петра страхолюдную стряпуху и предложить царю: «Дам сто рублей, если приголубишь…»

Смех помогал, отвлекал, снимал нервозность, раздражительность императора. Но не всегда рядом бывал и Ягужинский…


Постепенно что-то менялось в отношении Екатерины к мужу, она чувствовала, как тает, испаряется, исчезает ее любовь к нему. Нынче она замечала и его поредевшие мягкие волосы, и розоватую кожу под ними, и его запах, нездоровый, тягостный, который вызывал у нее тошноту, а ведь раньше, еще недавно, его кожа пахла ветром, степью, табаком, и она радостно раздувала ноздри, прижимаясь, проводя щекой по его плечу или руке. Его шея стала дряблой и жилистой, как гребешок у старого петуха пастора Глюка. А ведь когда они впервые встретились — эта шея была прямой, сильной, стройной и точно колонна поднимала небольшую голову Петра…

Теперь в ней оставалась только жалость матери к больному ребенку, но даже это чувство уничтожалось, когда Екатерина видела его пьяным или издевающимся над людьми. В нем нарастала тупая злоба, холодная подозрительность, вспыхивала ранее скрытая злопамятность.

Правда, Петр старался, чтобы она не знала о страшных пытках ослушников, об избиении недавних друзей, об оскорблении самых преданных. Не хотел ее волновать, да и боялся, что будет она просить помилования виновным, освобождения оговоренных фискалами людей, — ведь он с трудом мог устоять перед ее ласковым голосом, умоляющими глазами, нежным поглаживанием руки. Впрочем, при дворе хватало злоязычных доносителей, и она узнавала обо всем.

Петр считал, что все, что он делает, — он делает во имя государства. Он был убежден, что с ложью надо бороться любыми средствами, не сомневался, что доброта плодит воров. Поэтому его нередко удивляло ее доброе, ровное отношение к людям, ее незлобивость. Как-то он сказал ей, что люди хуже, чем она думает. Екатерина улыбнулась лукаво и ответила ему:

— Государь-батюшка, а ведь мне без злобы и обиды жить полегче, чем тебе. С плохими подданными обходиться труднее.

Он удивленно поднял густые брови, задумался, и глаза его стали ясными, ласковыми, усмешливыми. Может быть, ей и пристало быть доброй, но не ему, взвалившему на плечи все заботы и тяготы российские. Да и не видела она столько изменников, предателей, воров, сколько довелось видеть ему…


Их еще многое сближало, роднило. Иногда они забывали о возрасте, начинали придумывать озорства, веселились, точно в молодости. Она увлекала Петра выдумками, соблазняла маскарадами, придумывала шествия ряженых.

Как и он, она любила музыку, и они вместе слушали лютниста у посланника Марденфельда, концерты валторнистов у первого министра герцога Голштинского Бассевича. Часто герцог повелевал своим музыкантам играть под окнами императорского дворца, и Екатерина собственноручно награждала их червонцами и вином. Нравились ей и двадцать девиц графа Строганова, которые пели под арфу старинные песни поморов, но особенно она гордилась своим оркестром, который играл на всех парадных застольях и разглаживал своей музыкой мрачные морщины на челе императора.

Она обожала танцы и всегда посещала ассамблеи, неутомимо танцуя на них с пяти до одиннадцати вечера.

Сначала шли церемониальные танцы: полонез, менуэт, потом начинались англез, аллеманд, контраданс.

В менуэте она поднимала кончиками пальцев юбку, делала два шага на носках, а потом чертила полусогнутой ногой полукруг, изящно приседая перед кавалером. А в аллеманде шла среди своих дам, напротив мужчин, делая реверансы, сначала круг вправо, потом влево, взявшись за руки. Потом торжественный мотив менялся, убыстрялся, становился веселее. Среди лучших танцоров был стройный Ягужинский, похожий на острую шпагу, но и она не отставала, радуя государя своей легкостью, зажигая его своей страстью.

Лучше всего у нее получался англез, когда дамам полагалось завлекать кавалеров, а потом, при смене ритма от медленного к быстрому, убегать от них. Иногда танцующие останавливались, наблюдая, как она кружила Петра, и хлопали в ладоши, видя его счастливым, веселым и спокойным.

Нравились ей и праздники в Летнем саду, куда являлись высшее и среднее сословия. В таких случаях на одном из бастионов Петропавловской крепости вывешивали желтый флаг с орлом в центре, который держал в когтях четыре моря. В пятом часу раздавалось несколько пушечных выстрелов, многие приезжали на лодках. Она со своими дамами сидела в Летнем саду, у фонтана, который так и назывался Царицын, а великие княжны встречали гостей и преподносили особо почетным чарку водки или стакан вина. Потом мужчины уходили смотреть зверинец, играли в шахматы, шашки, а дамы слушали музыку и болтали; и те, и другие вовсю пили вино, потому что царская чета показывала пример…

Постепенно Екатерина заметила, что веселье императора натужно, он все чаще заставлял пить до полусмерти и кавалеров, и дам. Если кто-то пытался отказаться, лицо его искажалось судорожной, злобной гримасой, а смех звучал хрипло, похоже на лай.

Он вел себя все страннее, точно ждал удара в спину, порой внезапно оборачивался, подозрительно оглядывая того, кто оказывался сзади.

Однажды сказал ей, кривя губы:

— Рабы, холопы, все терпят, а я бы восстал, придумал заговор… почище Фиесты. — Губы императора растягивались с трудом, точно крутое тесто, а глаза въедливо всматривались в ее лицо. — Хочешь командовать ими, обращайся к их порокам, на их добродетелях далеко не уедешь… — И добавил: — Веселись и меня весели, друг мой сердешненький, а учить строптивцев — моя докука и забота…

Ее тоже иногда удивляло, что все сгибаются перед ним, смиряются, никто не бунтует. Хотя куда бунтовать против силы… Петр опирался на армию, и армия верила в него, как в Господа Бога. Царь научил ее побеждать. Еще недавно жалкая, битая и униженная, ныне она внушала страх и восторг. Слава — самая желанная награда в молодости, а к старости император обещал своим воинам достойную жизнь. Он внушил им, что русская армия может совершить невозможное, и солдаты шли за ним с восторгом, жертвуя собой…

Разве что старая знать иногда решалась на тихий бунт. Тайно посылал деньги опальному Шафирову князь Голицын. Князь Долгорукий чуть не поплатился головой, упрямо говоря на суде о полезных деяниях взяточника князя Гагарина. Родовитые бояре, когда началось рассмотрение дела царевича Алексея, роптали между собой, а Шереметев не приехал в Петербург на суд, не голосовал за смертную казнь, сославшись на болезнь. Хотя и потерял этим расположение царя…

Однажды камергер Монс читал ей про римлянина Цезаря, решившего стать императором, и про его друга Брута, убившего Цезаря во имя республики. Петр вошел в ее покои, прослушал все молча, подергивая лицом, не присев, а потом захохотал:

— Бабьи сказки! Был сей Цезарь — знатный полководец, а сгубила его зависть низкая, пал от руки того, кого благодетельствовал…


Екатерина пыталась бороться с собой и заменяла угасающее чувство к мужу особой о нем заботой.

Она попросила его построить «попутный дворец» в Петергофе, чтобы было где ему отдохнуть после многодневных, многочасовых инспекций. Заказала и собрала там много модной, ценной мебели. В кабинете императора повесили двенадцать резных дубовых картин, а ниже, в рамах, точно фаянсовый ковер, голубели изразцы. Но уже не голландские, а свои, Стрельнинского и Невского кирпичных заводов.

Между резными картинами развесили картины Сило, которые они с Петром купили в Амстердаме. Сей дворец, прозванный Петром Монплезир — «Мое довольствие», — отвечал всем его высказанным и невысказанным пожеланиям. Разноцветные паркеты делались по его рисункам: круги, восьмигранники, квадраты и ромбы. Черное дерево, дуб, береза, ольха, красное дерево — в эти полы можно было всматриваться, точно в кружевные плетенья.

Екатерина предпочитала парчу в обивке, бархат; муж — сафьян, и они иногда наедине спорили, отстаивая разумность своих вкусов, пока императрица не сдавалась. Она приглашала мастеров «кабинетного дерева», учившихся в Англии и Голландии, придирчиво рассматривала их изделия и многое браковала. Она часами объясняла столярам, что надобно сделать, чтобы их работа была не хуже заморской. Но делалось все по вкусу царя, и Петр благодарил ее, растроганный, говоря, что ничто так не радует его душу, как то, что Катенька угадывает его желания.

В те же годы поручила императрица художнику Одольскому написать портреты всех членов августейшей фамилии. Особенно ей полюбилось свое изображение во весь рост, с арапчонком, выглядывающим сзади. Ее лицо не поражало красотой, было ласковым и спокойным, не очень величественным, но прекрасная пышная прическа, гордая посадка головы показывали истинную персону, а горностаевая мантия, и корона, и скипетр казались настоящими. Первый раз она их даже рукой потрогала. Но больше всего она оценила, что художник понял, как нелегка, сложна ее жизнь. Глаза женщины на картине, умные, острые, но невеселые, смотрели зорко, точно она вглядывалась в будущее, пытаясь его угадать.


Чувство к мужу растаяло, но детям от этого больше любви доставаться не стало.

Дочери императорской четы воспитывались под наблюдением обер-полицмейстера Дивьера. Екатерина пожелала, чтобы они учились ездить верхом, плавали, танцевали, знали каллиграфию, изучали языки. Анна была необыкновенно похожа на Петра. Она готова была сидеть над книжками часами, сама учила мировую историю, интересовалась рассказами и письмами послов. А Елизавета больше походила на мать; хохотушка, она прекрасно играла на гитаре, пела, была жалостливой к людям.

Дочери были послушны, приветливы, здоровы, их воспитательница француженка Ленуа заслужила богатую награду. Все бы хорошо, но точно какая-то преграда стояла между Екатериной и дочерьми. Они никогда не спрашивали ее совета, не ластились к ней. Иногда Екатерине хотелось, чтобы дочери пожалели ее, посочувствовали, но они хранили отчужденность. Особенно холодно держалась Анна, не выносившая пристрастия матери к крепким напиткам. Черные брови девочки сдвигались, а в глазах вспыхивало бешенство, когда она видела Екатерину пьяной. Она умела прятать свои чувства далеко и надежно, мало кто знал, как она любит мать и страдает за нее.

Куда легче было Екатерине с чужими. Больше всего ее тешила княгиня Голицына, любительница выпить, старательно притворявшаяся глупой. Ее лицо, дряблое, с опущенными губами, всегда имело странное выражение, но чем-то она была Екатерине симпатична. Когда Голицына оказалась замешанной в деле царевича Алексея и Петр повелел прилюдно высечь дерзкую батогами, Екатерина вымолила ей прощение. И снова приняла в свои апартаменты, потому что привыкала к людям и скучала, когда они исчезали.

Больше всего она томилась муками безделья, привыкнув с детства что-нибудь делать: шить, готовить, стирать. Поэтому любила бывать с императором в походах, где при необходимости стряпала, стирала, обихаживала мужа, как простая солдатка…

Тайными праздниками стали для нее посещения Монплезира. Как-то решила она съездить туда, посмотреть новую кухню.

Запах сырости шел от только что наклеенных изразцов, воздух был влажным, сгущенным. Сверкала холодом оловянная английская посуда. Ярко блестели разноцветные китайские тарелки на дубовых полках, а в ларе уже были сложены травы, которые она повелела сушить и добавлять в еду: рута, тмин, мелисса. Гирлянды лука и чеснока еще не были повешены по стенам и лежали в плетеных корзинах.

Нестерпимое желание вспомнить былое, показать свою ловкость, умение, расторопность накатило на императрицу. Она приказала оставить ее одну и сбросила платье, чтобы не мешало в работе. Нашла любимую Петром перловку, перебрала полфунта, зажгла плиту. Потом поставила варить крупу, слила первую вскипевшую воду, довела крупу до мягкости. В ступке истолкла полфунта сладкого мягкого миндаля и несколько штук горького, залила водой, вскипятила в кастрюльке, положила туда размягченную перловую кашу, добавила, помешивая, полстакана сахара и щепотку тмина с мелиссой.

Она перебегала от дубового ларя к плите, передвигала тяжелые медные кастрюли и удивлялась, что ее руки ничего не забыли, все делают сами и ей дышится весело и легко, точно сбросила вместе с платьем лет десять. Она глянула в окно и вдруг подумала, что, может быть, ее жизнь оказалась бы счастливее, если бы она была женой солдата, своей ровни. В каждодневной работе, с детьми, огородом, со стираным бельем…

Каша попыхивала, пузырясь, приятный аромат наполнял кухню. Екатерина отвернулась и стала разглядывать изразцы на стене. На белом квадрате — синие крути, а в них — и диковинные цветы, и кораблики, и лодки, и деревья, и замки с мельницами. На всех была обязательно вода, любимая Петром. Море, река, пруд, залив, и рыбаки, матросы, дамы в шляпах — все маленькие, точно кукольные…

Катерина вдруг поняла, что ее жизнь уже отлилась в определенную форму, как расписной тульский пряник. И ей уже ничего не удастся изменить, переделать, исправить…

Она заскучала и вспомнила, что император заседает в Сенате, в Петергоф не собирается, кашу ее не попробует, а о неожиданной блажи жены узнает. И скажет ей потом, что нельзя часто напоминать холопам, откуда она взята и как возвеличена мужем-государем, что вокруг много завистников, что послы с восторгом сообщат о ее поведении иноземным дворам, удивляясь столь странному капризу…

Она облачилась в платье и поехала продолжать нелегкую работу повелительницы…


Екатерина часто ездила на псарни, любовалась щенками, гордилась тем, что собаки ее признавали, охотно ластились и никогда не пытались укусить. В царском зверинце к ней приводили слона, и она кормила его с руки белыми булками, удивлялась, как бережно и ласково он касается ее пальцев. И улыбалась при мысли, что огромный Петр всегда привлекал ее к себе нежно, ни разу не сделал ей больно, даже когда был пьян…

Она наезжала в огороды к разным вельможам, с тайной ревностью сравнивала их со своим. Ей дарили дыни, малину, крупную как крыжовник, лимонные, крошечные огурчики, хрустевшие, точно сахар во рту, салат, огромную редьку.

Она любила слушать игру на хрустальных колокольчиках, эти звуки напоминали ей песенки, что пели дети в Мариенбурге на Рождество. Тоненькие голоса заставляли улыбаться, а лица малышей оставались серьезными — они предавались своему занятию с огромным воодушевлением.

На все праздники императрицу засыпали именными калачами самые разные люди, от знатных персон до простолюдинов. За все она щедро одаривала червонцами, а когда иссякали собственные деньги, брала в долг.

Она так и не научилась принимать от малых и сирых подарки без отдачи. Императора смешило и радовало одновременно, что остается она благодарной даже к последнему его подданному. А ей нравилось делать людей счастливыми… Иногда, правда, и на нее накатывала темная злая сила, и появлялось желание покуражиться, покричать, потоптать безропотных, особливо знатных…

Больше всего — княгиню Голицыну. Случалось, императрица неожиданно ловила острый взгляд этой костлявой женщины без возраста, чьи губы были такими тонкими и так плотно сжаты, что напоминали кошель. Тогда она кидала ей червонцы на пол. Иногда один, в дальний угол, чаще — три. И смотрела, не улыбаясь, тяжелым взглядом, как та ползала по полу. От жадности? Или чтобы угодить? Екатерина каждый раз с трудом себя сдерживала, чтобы не ударить ее по приподнимающемуся заду…

Но особенно ее мучила постоянная толкотня в покоях. Нельзя было никуда пойти или поехать одной, даже затвориться в своей спальне. Одной, без раболепных до тошноты женских голосов.

Крошечная комнатка с маленьким круглым окошком в мансарде пасторского дома в Мариенбурге — говаривали, что здесь когда-то жил ганзейский капитан, он и построил дом, который напоминал корабль, — все чаще возникала в ее памяти, как самое счастливое место на свете. Так и не состоялась простая естественная жизнь. Беззаботность, безделье, каждодневное исполнение любых желаний, мелких и суетных, изменяли ее. Она бездумно плыла по жизни, не оглядываясь, изобретая себе дела, чтобы хоть чем-нибудь заняться, и все дальше отходила от забот и мечтаний мужа…


Понемногу все большее место в ее жизни стал занимать красавчик Монс. Постоянно, неотлучно он был при ней, словно верный паж. Стоило ему где-то задержаться, и она начинала скучать.

Монс толковал ее сны, гадал по руке, составлял гороскопы, утешал и веселил, сочинял мадригалы в ее честь на немецком языке. Он вел счета, писал донесения, следил, чтобы приближенные не обворовывали, чтобы все просители надлежащим образом благодарили императрицу, наблюдал за состоянием ее капиталов в банках Амстердама и Гамбурга и постоянно доказывал ей, как важно иметь обеспечение на черный день. Она очень любила слушать, когда он читал ей романы о хитроумных приключениях великолепных кавалеров, исторические хроники, повествующие неторопливо и обстоятельно о королевских фамилиях, звонкие, точно серебряные кубки, стихи о прекрасных дамах тех рыцарей, что воевали за гроб Господень.

Монс сам казался ей похожим на такого рыцаря. От него всегда пахло, как от зеленеющей сосны, с ним, казалось, врывалась в ее покои свежесть соленого морского ветра. Впрочем, она знала, что Монс моря избегает и вообще побаивается воды. Будто бы еще в детстве ему было предсказано, что примет он смерть в волнах…

Екатерина сама не заметила, как затеяла с камергером странную игру: посылала ему многозначительные взгляды, задумчиво вздыхала, проявляла чрезмерное внимание к его делам. И тут же могла резко одернуть, принять грозный вид повелительницы, чтобы полюбоваться его смущением, неловкостью, растерянностью. Она говорила с Монсом низким бархатным голосом, а он багровел, переминался с ноги на ногу и бешено комкал платок.

У Монса были необыкновенно прозрачные глаза, как вода в бегущем ручье, детские, открытые, но по ним никогда она не могла прочесть его мысли. Взгляд камергера ускользал, дробился от света, и это ее часто раздражало, вызывало иногда растерянность, сомнение в себе, своей женской силе и власти…

Екатерина играла с ним, как с мышонком, эта игра ее возбуждала, и она, входя в залы, тут же выискивала взглядом его низко склоненную голову в аккуратном блестящем парике. Тотчас кровь начинала быстрее бежать по жилам императрицы, настроение улучшалось, она улыбалась, и милости ее сыпались горстями кому попало.

Придворные наблюдали за всем этим с нарастающим удивлением.

А ночью, мучаясь бессонницей, она, лежа в широкой холодной постели под балдахином, вспоминала светлые волоски на загорелой крепкой руке Монса, его худощавую фигуру, его летящий шаг. Иногда ей до боли в сердце хотелось, чтобы он забыл почтительность, сжал ее в объятьях. Ей так хотелось тепла, хотелось любви, которой уже не получала от мужа…


Петр не собирался с ней расставаться, несмотря на попытки господаря Кантемира развести их и усадить на трон Марию, девицу образованную и высокомерную. Муж по-прежнему заботился о ней: продумывал маршруты ее поездок, часто дарил подарки, выписывал из-за границы все, о чем она просила. С недавней пьяной «кумпанией» — о чем Екатерина давно мечтала — он почти не общался…

Когда-то давно Петр поднял кубок, чтобы вся их «кумпания» оставалась такой же спаянной, как браслет на руке Алексашки. По одной версии, этот древний браслет из одиннадцати толстых бляшек, скрепленных кольцами, достался Меншикову в дар от жителей Курляндии, по другой — он его просто где-то прикарманил.

А как начали впадать в опалу соратники, как полетели головы Кикина, Гагарина, все чаще с бешенством поглядывал государь на руку Меншикова — особливо же после приговора Шафирову. А императрица считала, кто остался в живых из давней «кумпании». Выходило, что остался последний — Алексашка…

И наконец наступила ночь, когда Петр захохотал, сорвал, поднатужившись с руки пьяного Меншикова проклятый браслет, поднес близко к выпуклым, в красных прожилках, потускневшим глазам и пробежал по бляшкам пальцами, точно считая про себя. И поймал ее взгляд. Они долго смотрели друг на друга, понимая без слов, потом его губы жалко дрогнули под густыми, чуть поседевшими усами. Он покачал головой, сморщился. Екатерина потянула его за рукав; она испытывала к нему в этот момент щемящую жалость.

— Поедем домой, батюшка, пора отдохнуть…

Император подчинился ей как ребенок, сел в лодку, сгорбился, накрылся плащом. А на середине Невы-реки, утренне-серой, замершей, вдруг встал во весь огромный рост, выпрямился и сказал, почти прошептал с тоской безнадежности:

— Все, Катеринушка, доигрался до донышка…

Она не поняла его, тогда он размахнулся и швырнул проклятый браслет в реку, а потом долго всматривался в равнодушную молчаливую воду, точно ждал какого-то знака…

КОРОНАЦИЯ

Во время допроса 14 июля 1718 года арестованного за клевету голландского резидента в Петербурге де Бово ему был задан вопрос:

— На каком основании мог ты передавать, как будто ведутся переговоры о браке между царевной, дочерью Его величества и герцогом Голштинским, причем будто бы царица настаивала на этом браке перед царем, имея в виду приготовить себе убежище на случай необходимости, как о том выражено в письме.

Ответ был откровенен:

— Мне казалось правдоподобным, что Ее величество царица не будет противиться браку Ее высочества царевны Анны с герцогом Голштинским, и сознаюсь еще раз, имел слабость опасаться того случая, что царевичу Алексею удастся выполнить свои пагубные намерения или же, чего Боже сохрани, внезапно бы скончался Его величество император Петр.

Уже в 1718 году многим было ясно, как шатко положение императрицы, как сплоченно ведут себя ее враги. Неудивительно, что неглупая женщина стала обеспечивать себе будущую безопасность и финансовую независимость.

О том, что она приняла крупный подарок от родственников князя Гагарина, Петру стало известно во время суда над именитым взяточником. Императрица активно воздействовала на одного из судей — князя Волконского, чтобы тот замял дело. Петр приговорил неправедного судью к казни, заявив: «Если бы сразу сказал правду, я бы ее поучил, как муж, а тебя теперь повешу».

В мемуарах одного из дипломатов упоминается, что императрица стала откладывать капиталы за границей на чужое имя. В 1717 году французский резидент де Лави писал: «Его царское величество сам неожиданно арестовал в Амстердаме г. Соловьева и все его счетные книги и выслал его в Петербург под конвоем г. Нарышкина и 25 солдат прусской королевской гвардии; в упомянутых книгах оказалось пять миллионов, похищенных у царя три или четыре года назад, и около тридцати миллионов, которые под именем этого человека были положены некоторыми сановниками в Амстердамский банк…» Не было ли среди тех миллионов денег Екатерины?

Екатерина знала судьбу многих жен коронованных особ. Вокруг них всегда шевелился клубок завистниц, умевших обелить виновного и столкнуть с дороги неподкупного. Со смертью мужей они либо впадали в ничтожество, как Марфа, вдова царя Федора Романова, предшественника Петра на троне, либо теряли свободу, а иногда и жизнь. В монастыре находилась Евдокия, первая жена императора. Екатерина не думала о захвате власти, но вовсю старалась обезопасить свою жизнь. Кто вступит на трон в случае смерти Петра? Этот вопрос не мог не занимать ее ум.

Петр тяжело переживал смерть маленьких сыновей; он уже потерял надежду на появление нового здорового наследника. На дочерей император не надеялся. А во внуке он видел умерщвленного сына — не верил император в доброе семя Лопухиных.

Всю жизнь он старался постичь, приручить, привязать людей, но в душе презирал их, потому что даже самые близкие не ощущали того нетерпения, что пылало в его сердце смолоду. С годами все чаще император испытывал отвращение к недавним друзьям и сподвижникам, к их мелкому предательству, доносам друг на друга. Он оставался одиноким. Кровавые суды чернили его душу, изъедали язвами сомнений и неверия, страхом и отчаянием. Он шел по жизни все равнодушней, видя, как у самых близких высокие чувства сменяются ничтожными, низменными.

Никто никого не стыдился. Страшнее всего в своем высокомерии, жадности, бесстыдстве были безродные, им самим вознесенные на вершину славы и успеха. Развязывались скудоумные языки, обнажались нечистые помыслы, выплескивались обиды и тайные желания. Он не мешал своим верным питомцам ругаться в его присутствии, интриговать, кляузничать друг на друга…

Страна впадала в разруху, а он в апатию.

Польский посол Ле Форт писал 31 декабря 1723 года: «Характер его более и более меняется; постоянно задумчивый, даже меланхолический, очень мало занят чтением и совсем не бывает в Адмиралтействе. Он ищет уединения, так что остерегаются говорить с ним о делах. Только священник, его доктор и несколько шутов могут входить к нему. Замечают, что царь оказывает более привязанности к сыну царевича, чем прежде».

Странная нерешительность сковывала императора, ибо не мог он решить вопрос о престолонаследии. Самым законным претендентом был внук Петр, сын Алексея. Но император не мог заставить себя полюбить его. Ему было стыдно и больно в присутствии замиравшего при нем мальчика. Тоска и укор стискивали душу, и он отправлял внука с глаз особенно резко и грубо, ибо слышались ему невысказанные жалобы царевича, которого он своим повелением лишил отца…

Подрастали три дочери: Анна, Елизавета и Наталья. Но он знал их плохо, видел редко, хотя и требовал постоянных докладов об их обучении. Дочери были полезны для заключения династических браков с иноземными дворами, но не более того. Племянницы, дочери старшего брата Ивана, так и не ставшие достойными принцессами русского двора, тоже не годились для престола.

Зато рядом с ним в самые трудные минуты всегда оказывалась Катерина, друг и помощница, ничего не боявшаяся. Только она одна могла продолжить дело его жизни, повести корабль по начертанному им пути.

Она еще была молода, и Петр мрачнел, когда видел ее в зеркале рядом с собой. Он часто вспоминал судьбу царя Давида. Однажды, лежа высоко на подушке в опочивальне, Петр зажал ее пальцы своей ручищей и прочел наизусть тихим монотонным голосом:

— Когда царь Давид состарился, вошел в преклонные годы, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться. И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина царя нашего молодую девицу, чтоб предстояла она царю, и ходила за ним, и лежала с ним, — и будет тепло господину нашему царю. И искали красивой девицы во всех пределах Израильских, и нашли Ависагу Сунамитянку, и привели ее к царю. Девица была очень красива, и ходила она за царем, и прислуживала ему: но царь не познал ее…

Екатерина обняла мужа, спрятала лицо на его груди…


7 мая 1724 года Петр Великий издал манифест о коронации Екатерины I. Император вспоминал о ее помощи в Прутском походе, ссылался на греческих цезарей: «Того ради данной нам от Бога самовластию… решились мы короновать ее императорским венком».

Бассевич рассказывал в «Записках», что император пригласил всех в Москву. Даже герцогиню Курляндскую вызвал из Митавы. И вот у одного английского купца, куда пришли и духовник царя, архиепископ Новгородский, и архиепископ Феофан Псковский, и великий канцлер, среди угощения Петр сказал обществу, «что назначенная на следующий день церемония гораздо важнее, нежели думают, что он коронует Екатерину для того, чтобы дать ей право на управление государством… что она поддержит его учреждения и сделает монархию счастливой… Все присутствующие держали себя так, что он остался в убеждении, что никто его не порицает».

В Успенском соборе был укреплен бархатный балдахин малинового цвета, под которым находился помост, украшенный живописью и позолотой. На нем установили два трона старинной работы.

Архиепископ Новгородский Феодосий Яновский велел Екатерине прочесть вслух «Символ веры», потом возложил ей руки на голову и прочел молитву. Архиереи передали Петру I коронационную мантию, и он заботливо накинул ее на жену. Она встала на колени. Феодосий прочел коронационную молитву, и Петр осторожно надел на Екатерину тяжелую корону, потом передал ей державу. Корона была похожа на византийскую: ее украшали две с половиной тысячи драгоценных камней, а в центре сверкал огненный рубин. Слезы катились по лицу Екатерины, она пыталась обнять и поцеловать ноги императора, но он поднял ее сурово и величественно.

После молитвы Феодосия началась пушечная и ружейная стрельба. А потом Феофан Прокопович произнес звучным густым голосом поздравления.

В народ бросали золотые и серебряные монеты. Именитым людям вручали медали. В качестве угощения были выставлены жареные быки, начиненные птицами, фонтаны забили белым и красным вином. Императрица, как пишет Бассевич, была «в богатейшей робе, отделанной в испанской моде, и в головном уборе, осыпанном драгоценными камнями и жемчугом. Платье на ней было из пурпурной штофной материи с богатым и великолепным золотым шитьем». Ее провожала особая, созданная для этой церемонии рота кавалергардов из шестидесяти человек. Император числился капитаном роты, а генерал-прокурор Ягужинский в чине капитан-лейтенанта командовал ею.

Император шел веселый в летнем кафтане небесного цвета, который руками императрицы и придворных дам был расшит серебром, в красных шелковых чулках и в шляпе с белым пером. Походка была легкой, по обыкновению торопливой, но глаза сияли — Петр выглядел счастливым. Видимо, в эти мгновения ему мнилось, что все страшившие его опасности уничтожены, что империя, в случае его смерти, окажется в достойных руках.


Вскоре императрица внезапно заболела. Шептались, что ее разбил удар. В церквях молились о ее здоровье.

Историк Семевский, писавший об Анне и Виллиме Монс, намекал, что болезнь случилась в ту минуту, когда императрица узнала о доносе царю. Кто-то сообщил о ее склонности к красавчику камергеру, да еще, видно, прибавили от себя. Поговаривали, что к доносу приложил руку Ягужинский, верное око государево. Дескать, не стерпел он наглого обмана, которому подвергала жена мужа, который вытащил ее из грязи и возвел на трон…

Костомаров не согласился с версией об измене Екатерины. Он доказывал, что Екатерина никогда бы не решилась изменить мужу, целиком завися от него и зная его переменчивый нрав. Все ночи император, когда был в Петербурге, проводил с ней. Уезжая надолго, всякий раз оставлял ее беременной. В таких условиях тайный многолетний роман с молодым человеком маловероятен.

Существует рассказ одного из современников, что за две недели до ареста Монса Екатерине приснился сон. Ей казалось, что ее постель покрыта змеями. Самая большая обвилась вокруг ее шеи и стала душить. Она схватила и раздавила гадину. Утром она рассказала об этом сне фрейлинам и смело заявила, что никто не встанет между ней и императором, что она справится со всеми врагами.


По ночам Екатерину охватывало удушье. Она тяжело переносила последнюю беременность. А надо было всюду ездить с царем, даже на лодке в шторм, встречать послов, устраивать ассамблеи, удерживать Петра от загулов.

Коронационные празднества ее утомляли, хотя она с интересом изучала вместе с Петром описание празднований при иностранных дворах, обсуждала свои туалеты, вышивала ему кафтан. Накануне едва ли не впервые она раскапризничалась. Потребовала, чтобы ее каретой правил старый кучер Терентьич. По ритуалу не полагалось, но она заявила, что скорее откажется от коронации, чем от своей прихоти, и Петр махнул рукой и дал мужику полковника, чтобы чин его соответствовал значению торжества…

В ее поведении многое могло вызвать гнев императора. И доверительный контакт с его личным секретарем Макаровым, который отдавал Екатерине заметное предпочтение перед всеми друзьями царя, не таил от нее ничего, помогал в ее делах. И слишком частое ее заступничество за Меншикова. И подарки, что текли к ней через руки Монса от дипломатов, купцов и сенаторов…

Она знала, что какие-то злодеи готовят на нее донос, но во время коронации и вида не подала. Выдержала и празднество с фейерверками, и сидения за столом, и многочасовые танцы… Однако напряжение все-таки сказалось, и ночью она скинула в болях и муках. Не суждено ей было подарить наследника мрачному императору.

Она болела долго, постепенно понимая, что жизнь ее начинает таять, как масло в лампаде, что неуверенные движения правой руки, замедленность речи, странные провалы в памяти — все это останется с ней пожизненно. Она пыталась переговорить с Ягужинским, перехватить бумаги доноса, но генерал-прокурор вел себя странно, исчезал, как бес, при ее появлении, не смотрел в глаза во время торжественных выходов; от него исходил леденящий холод, точно от привидения.


Суд над Монсом был скорым, как и над его сестрой Матреной Балк, шутом Балакиревым, пажом Соловово и еще несколькими преданными ей людьми. После одного-единственного разговора наедине с царем Монса приговорили к смерти «за взяточничество», а его сестру высекли плетьми и отправили в ссылку. До последней минуты перед арестом камергера никто ничего не подозревал: император проявил нечеловеческую выдержку.

Вскоре он наложил аресты на конторы, ведавшие личными средствами Екатерины. Все документы опечатали. Она не могла заплатить долг даже денщику Петра и одалживалась у придворных дам, заставляя себя не видеть их подленькие лисьи усмешки. Новым указом император повелел не принимать ее приказаний. И все это — без обычного крика, бешеных жестов, бушующей лавины ярости.

Екатерина все-таки попыталась просить за Монса. Она посмела незваной войти в кабинет мужа и, глядя в подергивающееся лицо, стала доказывать, что оговор ложный. Но когда она захотела взять Петра за руку, тот отдернул ладонь, точно к нему прикоснулась змея. Потом схватил свое завещание и бросил в камин, собрал руку в кулак и что было сил ударил по венецианскому зеркалу. Кровавая пелена плыла перед его глазами, и он делал великие усилия, чтобы не коснуться жены, чтобы не ударить, не затоптать ее ногами. А она бестрепетно улыбалась, бледная, застывшая, точно мраморная, и не отпускала острым взглядом его мечущихся глаз.

— И чего вы достигли? На одно прекрасное зеркало стало меньше во дворце, а разве это принесло вам облегчение?! — сказала она холодно.

И он отвернулся, против воли уважая ее мужество, в котором ему чудилось что-то бесовское. Она не умоляла, не валялась в ногах, не опускала голову, точно приговоренная. Только незабвенный Лефорт мог вести себя так…

Екатерине донесли, что сначала Петр хотел ее казнить на площади, потом — заточить в монастыре. К ней все время прибегали служанки с новостями, они якобы подслушали разговор царя с Толстым и Остерманом, которые отговорили его от казни.

После казни Монса Петр с окаменевшим желтым лицом усадил Екатерину в двуколку, сам сел за кучера. Они подъехали к эшафоту так близко, что ее платье коснулось обезглавленного трупа Монса.

Еще недавно красивый, здоровый, цветущий молодой человек, чьи взгляды так волновали ее, напоминал куклу без головы, плохо сделанную восковую персону…

Екатерина решила не радовать мужа проявлением слабости. И когда он приказал поставить в ее покоях заспиртованную голову Монса, она и тогда сдержалась. Она делалась все тверже, несгибаемей, упрямей — она терпеливо несла свой крест.

С Петром они встречались теперь только на церемониях, ели порознь, он больше ни разу не заглянул в ее опочивальню. Теперь она часами смотрела на любимую французскую шпалеру «Пир у Симона Фарисея». Когда-то Петр получил в подарок от французского короля четыре гобелена на темы Нового Завета. Ей казалось, что Магдалина на этой шпалере похожа на нее. И постоянно звучали в ее ушах слова, которые сказал кающейся женщине Христос, и она повторяла их вместо молитв: «Прощаются грехи многие ея за то, что она возлюбила много, а кому мало прощается, тот мало любит…» Она страстно надеялась, что и ее спасет вера, как Магдалину.

Иногда она вспоминала немецкие стихи Виллима Монса, в которых он воспевал свою повелительницу, — куртуазные, галантные, лишенные и намека на плотские страсти. Ей очень хотелось узнать, читал ли их муж. Как будто эти стихи доказывали ее невиновность…

Она втайне гордилась тем, что ее молодой друг не оказался трусом. Он шел на казнь мужественно, даже улыбался. Помахал рукой принцессам, которые смотрели на него из окна. Анна плакала, хотя с детства мать не видела у нее слезинки.

Екатерине передали, что Монс подарил палачу свой золотой медальон, вынув из него миниатюру с ее портретом. Потом поцеловал портрет и спрятал на сердце. И попросил срубить голову с одного удара. Она так и не смогла дознаться, к кому же потом попал ее портрет.

Вечером после его казни у дочерей был урок танцев. Она пришла с оцепеневшей улыбкой, и даже танцевала, видя перед собой бескрайнюю белую пустыню. Но никакие румяна не могли скрыть ее землистой бледности, и время от времени она коротко вздыхала, пытаясь поймать глоток чистого воздуха.

Петр вдруг заторопился с обручением Анны с герцогом Голштинским, начал переговоры с французским двором о замужестве Елизаветы. Екатерины при этом он словно не замечал и ни в чем с ней не советовался. Все вечера он проводил у Марии Кантемир, и фрейлины громко шептались, что, как только дочери выйдут замуж, император разведется с неверной женой и у них будет новая повелительница, из королевского рода, молодая и образованная…

Отношение людей ее не оскорбляло, а безмерно удивляло. Она раньше думала, что ее любят хотя бы те придворные, за которых она так заступалась, любят не жену императора, а ее саму — Екатерину, никому не делавшую зла. Веселую, щедрую, приятную мужчинам, милостивую к женским слабостям. А оказалось, что верных друзей и подруг у нее нет. Никого.

Апраксин брезгливо морщился при виде ее. Дивьер почти не кланялся. Один Толстой целовал ручку наедине, озираясь, и шептал, что он уговорил, убедил, умолил императора не разводиться. Граф поднимал брови, отчего высокий лоб собирался в складки, и рассматривал ее лицо, точно прикидывал, а не ошибся ли он, сохраняя ей верность?!

Об иностранцах и говорить не приходилось. Бассевич, такой галантный прежде, боялся даже стоять рядом, он напоминал ей перепуганную курицу…

Все оказалось ложью, вся ее предыдущая счастливая жизнь…

Екатерина ни на кого не гневалась. Она уже никого не боялась. Страхом можно переболеть, как и страданием. Никто больше не был властен над ней, даже он, Петруша…

СМЕРТЬ ПЕТРА

Историки выдвинули немало версий. Не отказывались рассматривать любые сплетни и слухи, изучали протоколы врачей и мемуары. Обсуждалось при этом три вопроса.

Своей ли смертью умер император?

Могли ли спасти его врачи?

Кому была выгодна его смерть?

По одной версии, Петра отравили во имя английской политики, потому что он склонялся к союзу с Францией.

По другой — царя никто не травил, но императрица не дала вовремя сделать ему операцию…

Наконец, ряд историков считает, что Екатерина ускорила его смерть, что она плела заговор, желая захватить власть в стране.


Екатерина не смирилась. Даже там, возле трупа, рядом с эшафотом. Ее выдержка пугала Петра. Ему рассказывали о волшебных перстнях Монса. Красавчик носил четыре перстня: золотой, приносящий мудрость; оловянный, чтобы притягивал золото и серебро; железный, для победы над врагом; медный, привораживающий женскую любовь. При дворе поговаривали, что Монс обладает колдовской силой. Вспоминая все это, император усмехался: уж не перешла ли эта сила Екатерине?

Петр не жалел, что написал на приговоре: «Быть посему», что жестокосердно наказал всех дружков и приспешников молодчика, что отодрали батогами юного пажа Соловово и сдали в солдаты, чтоб отвык записочки таскать…

«Господи, ну почему ты отнял у меня сынов?!» — думал Петр. Когда год назад родился и вскоре умер последний сын, снова Петруша, он разуверился во всем. Душа окаменела от боли. И похороны младенчика отметил чудовищными возлияниями.

Затем пошли косяком болезни. Дни тянулись тяжелой безрадостной чередой. Он не позволял себе расслабиться, но ему все страшнее было оставаться одному в опочивальне ночью. Ему мешали воспоминания — непрошеные и безотвязные… То он вдруг вспоминал, как носил свою Катеньку на руках, то историю с негорючим платком, который хитрые греческие монахи продали Катеньке как святыню. Она отдала большие деньги, чтобы порадовать мужа редкостью для Кунсткамеры, а Петр показал ей кудель с Урала, негорючую, там давно были известны каменные кружева… То вспоминал, как она придумывала, чем бы его потешить, когда он болел и не мог видеть еды. Однажды сама сделала чернику с медом и орехами. Повар Фельтон надувался от обиды, но тут же заулыбался, тряхнув богатым париком, когда Катенька, незаметно подмигнув мужу, сказала, что оное блюдо придумал сам великий кухмейстер, она же — только поднесла его императору. С каждой проглоченной ложкой в Петра вливались силы, возвращались оборванные болезнью мысли…

А как она уговаривала его не конфисковывать имущество у детей осужденных за казнокрадство! А он не мог понять, как она может жалеть изменников.

Чтобы развеяться, Петр съездил в Шлиссельбург. На Олонецкие заводы, где выковал несколько пудов железа. Посетил Ладожский канал, где бросился в ледяную воду, спасая экипаж барки, терпевшей бедствие. Слабосильная команда растерялась, могли бы и утопнуть без его грозного окрика…

А потом, опорожнив кубок, оглянулся, чтобы рассказать ей, как он почувствовал себя молодым, вытаскивая перепуганных людей, как согрелась озябшая душа от сотворенного доброго дела. И вспомнил, что ее нет больше в его жизни, что больше не с кем ему поговорить о заветном, что между ними — бело-серая голова Монса с кривой усмешкой-гримасой и ее пустое лицо с ледяными глазами…

У него постоянно вертелась в голове фраза, которую однажды сказал князь Куракин, вычитав в своей любимой итальянской книге: «Нет большего страдания, чем вспоминать о днях счастливых в дни несчастья…»

Донос на императрицу поступил к царю в сентябре, но он долго не мог, не хотел в него поверить. В одном из последних писем к ней, чуть ли не накануне разрыва, он писал: «Только в палаты войдешь, так бежать хочется — все пусто без тебя…»

Теперь он спешил, торопился, как будто чувствовал, как стремительно сокращается без нее его жизнь. Его томило непривычное чувство — тревожной докуки. Теперь он понял, кем была в его жизни Катерина, только с ней он жил в полную силу…

В середине января он несколько раз видел Екатерину во дворце, она как будто специально поджидала его в коридоре. Он проходил молча, мрачно насупясь, но однажды вечером она решительно вошла в его покои и стала перед ним на колени. Она что-то говорила, он не вслушивался, а только упивался звуками ее голоса; она жаловалась, что ее оболгали, что он поверил всему, даже не поговорив с ней, что он поступил бесчеловечно, казнив невинного. Его затрясло от имени Монса, но он сдержался. На прощанье она странно улыбнулась. И у него тревожно замерло сердце, и мороз прошел по коже. Неужели она не боялась, не дрожала над своей неизведанной нынче судьбой, не страшилась потерять все, о чем мечтают людишки?! Или так любила своего Монса, что и свет ей стал не мил без него — как ему, Петру, без нее?! А может, и правда, оговорили ее, запутали друзья верные, воры проклятые?!.

Вскоре император даже отобедал с супругой, спокойно и ровно беседуя, точно с послом. Среди придворных началась тихая паника. Все, кто пренебрегал опальной императрицей, перепугались. Неужели — прощение?! Хоть и незлобива Екатерина была раньше, но кто знает, как поведет она себя, памятуя, что в глаза ей смеялись, злорадствовали открыто?

К всеобщему счастью перепуганных придворных царь внезапно слег. Советы врачей были противоречивы и бесполезны. Жесточайшие боли вгрызлись в его тело. Он дергался и кричал непрерывно, как раненое животное. Повелел отпустить на волю всех преступников, кроме убийц, чтобы молились за него, приказал служить в церквях. Екатерину не прогонял, не запрещал ей подходить к себе; ему хоть на секунду становилось легче, когда она клала руку на его пылающий лоб.

Императрица молчала, сжав почерневшие губы. Особенно ее пугали его глаза. В них не осталось ничего человеческого. И этот его неотвязный вой, крик, его мольбы о помощи, молитвах, молебнах… Даже в редкие мгновенья тишины, когда Петр терял сознание, она, казалось, слышала его голос.

Ей иногда казалось, что прежде она не знала этого несчастного человека. Она преследовала докторов настойчивыми вопросами, почему его нельзя освободить от мук, облегчить страдания? Они что-то бормотали в ответ и сообщали о методах, кои собираются применить, но на их лицах явственно читалось бессилие перед болезнью и боязнь, как бы худая молва не обвинила их в смерти императора…

Грузная, задыхающаяся, она изредка выходила в другие покои и, покачиваясь, шла от стены к стене. Взгляд натыкался на большое венецианское зеркало, парное тому, что Петр разбил два месяца назад. Она смотрелась в него и не узнавала себя. Эти дряблые, обвисшие щеки, эти тусклые, пустые глаза были не ее — чужие. Ее охватывал ужас при виде этой жалкой, выгоревшей дотла, никому не нужной женщины… Потом она возвращалась к Петру, подходила к ложу, и у нее появлялось желание завыть — истошно, громко, пронзительно.

Здравомыслие, впрочем, не оставляло ее. Чувство самосохранения заставляло зорко следить за всеми, кто входил к императору. Завещание, что Петр написал до коронации, на ее глазах было брошено в огонь. Кто станет у кормила государства, если Петр умрет? Кому достанется власть? А кому достанется — тот и будет решать ее судьбу. И она поняла, что ее единственное спасение — самой стать у власти. Или может быть, отдать власть Анне Петровне или Петру II.

Дочь выросла непокорной, мрачной, упрямой. И отчаянно-вспыльчивой, как отец. Один раз она чуть не заколола молодого Апраксина шпагой, когда он осмелился коснуться ее стана… Не желала Анна выходить замуж за герцога Голштинского, в ногах валялась у Петра, потом искала заступничества у матери. Но Екатерина отказалась слушать ее… Анна заявила тогда, что мать переступает через ее жизнь, убирает ее, как помеху на пути к престолу. И губы сжала жестко, в щель, как это непроизвольно делала сама Екатерина, когда собирала волю в кулак.

Екатерина не оскорбилась, она вдруг поняла, что и вправду не любит Анну. После казни Монса дочь перестала с ней разговаривать, во время обязательных приемов не становилась рядом и избегала смотреть в глаза. Похоже, она презирала мать со всей беспощадностью молодости…

Да и царевич Петр Алексеевич смотрел волчонком, хотя Екатерина была с ним ласкова. Она жалела его мать, знала, как измывался над ней Алексей, как бил ее смертным боем, когда она была в тягостях. Но мальчика окружали зловредные советчики, с малых лет вливавшие в его уши яд всякого вранья, — ох, как они проклинали Екатерину. Да и жива была его родная бабка Евдокия Лопухина, заточенная в монастыре. После казни Монса Екатерина все чаще думала о несчастной Евдокии и ее любовнике Глебове, убитом по приказу Петра.

Екатерина ждала, что Петр прикажет вынуть написанное им втайне новое завещание, но император точно не слышал осторожных вопросов сановников и закрывал выпуклые багровые глаза, когда к нему почтительно наклонялся Толстой, когда перед ним полчаса стоял на коленях Бутурлин.

В последнюю ночь его жизни она ушла к себе странно успокоенная. Петр уже ничего не мог ни сказать, ни сделать. Только начертал: «Оставить все…» — а после рука ослабла; так и осталось неизвестным, кого он хотел назвать наследником. Он даже не смог покаяться, хотя жадно, с детской верой в застывших глазах смотрел на архиепископа Новгородского, своего духовника, точно надеясь на Божье милосердие, вымаливая искупление и понимание…

Соборовали его после глухой исповеди…

После соборования Екатерина встретилась с самыми верными и хитрыми слугами умирающего императора, те спасали не ее — прежде всего себя самих; потому все было обговорено легко, без проволочек — их интересы совпадали. Затем она вернулась к мужу и много часов просидела подле огромного распростертого на ложе тела…

Император уже никого не узнавал. Она взяла его горячую руку, и вдруг ей почудилось, что кровь быстрее побежала по его жилам… А потом она почувствовала, как он отходит, как холодеют его пальцы, и поняла, что жизнь его закончилась…

ПОВЕЛИТЕЛЬНИЦА

28 января 1725 года Екатерину объявили императрицей.

Пока старая знать решала, кому быть на престоле, на площади перед дворцом выстроились два гвардейских полка. Под барабанный бой в Зимний дворец вошли их командиры — Меншиков и Бутурлин.

Репнин, президент военной коллегии, попробовал возмутиться, но Бутурлин заявил, что такова воля императрицы. Апраксин предложил принести присягу Екатерине. Последний ропот был подавлен Меншиковым, который ввел в зал вооруженных офицеров.

Екатерина I выступила с манифестом: «Я посвящу дни мои трудным заботам о государстве… Если великий князь Петр Алексеевич будет пользоваться моими советами, то, может быть, буду иметь в моем печальном вдовстве то утешение, что приготовлю вам императора, достойного по крови и имени того, которого вы только что лишились…»

31 января был издан манифест о присяге новой правительнице.


Сорок дней, с 13 февраля по 8 марта, в дворцовой зале прощались с императором. Сорок дней оплакивала Петра Екатерина, она почти не отходила от тела, в котором уже не было его души. Сорок дней дежурили при гробе сенаторы и генералы. Потом Петра перенесли вместе с умершей маленькой дочерью Натальей в деревянную церковь Петропавловского собора. Феофан Прокопович произнес пламенную речь:

«Какову он Россию сделал, такой и будет. Сделал врагам страшною — страшной и будет. Сделал на весь мир славною — славной и будет. Быти не перестанет…»

Первым приказом императрица вернула всех сосланных по делу Монса, а потом и сторонников первой жены Петра — Евдокии Лопухиной. Было выдано жалованье армии и присвоены новые чины офицерам. Должникам простили долги…

При том в манифесте было заявлено: «Мы желаем все дела, зачатые трудами императора, с Божьей помощью завершить…» Однако уже 16 февраля посол Ле Форт писал, что «трон колеблется». Он же отметил раздражение многих наглостью голштинцев, которые хвастались, что именно они посадили царицу на престол; дошло до того, что во время похорон они оттолкнули подальше от гроба великого князя Петра Алексеевича.

Что же Екатерина I сделала самолично после смерти императора, не по указке Меншикова и его недолговечных союзников?

Заказала портрет Петра скульптору Растрелли. Он снял маску с лица умершего, измерил в точности длину и толщину всех частей тела. А позже изготовил фигуру императора в натуральную величину, сидящего на троне в подлинной одежде.

Велела Ивану Никитину написать портрет Петра на смертном одре. Император лежит, полускрытый желтоватой драпировкой и горностаевой мантией. Брови сдвинуты, губы сжаты, лицо, еще не застывшее в мертвом бесстрастии, напряженное, измученное, отечное.

Приказала как символ победы над шведами поставить скульптуру Самсона в Петергофе.

Учредила задуманный еще императором орден Александра Невского.

Передала в Кунсткамеру голову Виллима Монса, которая долго находилась там рядом с головой Марии Гамильтон. Их захоронили только по приказу Екатерины II.

Отменила указ о запрете подавать прошения на высочайшее имя.

Сохранила все указы Петра о единоначалии, табель о рангах, коллегиальную систему управления.

Облегчила крестьянские подати. На два года были прощены крестьянские недоимки.

Сократила по совету Макарова штаты чиновников и число канцелярий, восстановила воевод, которым подчинила управление на местах.

Учредила вместо мануфактур-коллегий совет фабрикантов.

Добавила средства шестидесяти богадельням при церквях.

Организовала Академию наук по разработанному Петром уставу.

Императрица оставила всех послов, назначенных еще при Петре; отправила Беринга с экспедицией в северные моря; начала переговоры с Китаем с помощью Саввы Рагузинского; приютила грузинского царя Вахтанга. Она выезжала на спуски кораблей, принимала участие во всех торжественных событиях, в мае 1725 года присутствовала на свадьбы Анны Петровны и герцога Голштинского. Она отменила траур для всех, кроме себя…

26 марта 1725 года была собрана комиссия, чтобы решить, как уменьшить государственные расходы, как собирать налоги — с душ, со дворов или с земли? В нее вошли все сословия, даже «посредственные персоны», чем императрица значительно опередила свое время. Лишь через пятьдесят лет после этого пригласила представителей всех сословий России Екатерина II для утверждения своего «Наказа».

Комиссия постановила: возобновить гетманство; учредить сейм лифляндскому дворянству, позволить арендовать казенные мызы; запретить смоленским крестьянам отдавать детей на учение в Польшу; при монастырях учредить школы; разрешить отпускать в мирное время две трети офицеров и урядников домой для приведения в порядок своего имущества.

При Екатерине Сенат лишился титула Правительственного, его стали называть Верховным; во главе государства возник Тайный Совет, куда вошли Меншиков, Толстой, Остерман, Голицын и бывший секретарь Петра — Макаров.

Борьба с разбухшим государственным аппаратом была одобрена ею всемерно, что вряд ли устраивало Меншикова, ведь воровать в неразберихе, связанной с деятельностью множества инспекторов и правителей, гораздо легче…

31 марта 1825 года в Петропавловский собор на всенощную пришел Ягужинский, подвыпивший и злой. Он бросился на колени перед гробом Петра и закричал, что Меншиков его оскорбил, хотел арестовать и снять шпагу, что нет нынче заступника у честных людей. Вскоре и Апраксин на аудиенции у императрицы попросил ее унять наглость светлейшего князя, запретить ему помыкать старыми товарищами, «держаться в границах равенства с прочими сенаторами, а не выделяться, как это делает».

Екатерина заявила Апраксину (о чем тот сообщил французскому послу Кампредону), что не собирается никому уступать власть, тем паче Меншикову. Однако стоило Меншикову в нарушение всех церемоний запросто зайти к императрице, поговорить около часа наедине, и на него обрушился град милостей. Что это был за разговор, никто не знает. Но с того дня Екатерина точно надломилась…


Вставала императрица поздно. Завтракала, наблюдала солдатские экзерциции, летом, в хорошую погоду, устраивала флотские смотры. Все делалось по инерции, без той одержимой энергии, которая переполняла ее покойного мужа.

В июне 1725 года польский посол Ле Форт писал своему королю: «Со дня коронации ее мучает какое-то тайное горе. Она проводит ночи в страшном волнении и жалуется громко на свое горе… Дивьер и Ягужинский, два адъютанта, смертельные враги, позволяют входить только тому, кто им понравится».

Через месяц новое послание: «Невозможно описать поведение этого двора; со дня на день не будут в состоянии заботиться о нуждах государства, все страдают, ничего не делают, каждый унывает, и никто не хочет приниматься ни за какое дело, боясь последствий, не предвещающих ничего хорошего… Дворец делается недоступным, полным интриг, заговора и разврата».

Указы государыни становились все многословней и незначительней. Запрещалось, к примеру, носить горностаи и золотую парчу всем, кроме императрицы. Было дозволено убирать волосы драгоценностями только с одной стороны прически. Ко двору приглашались уже не купцы, негоцианты, шкиперы, как при Петре, а лишь особы высокого ранга.

Через год Ле Форт сообщает, что положение не стало лучше: «Личный интерес господствует над благом государства… Вся бдительность направлена только на опустошение казны…»

Императрица оказалась игрушкой в чужих руках. Увы, она не выдержала испытания властью.

С поразительной небрежностью, бездумностью Екатерина одаривала дукатами случайных людей. За малейшее внимание к своей особе награждала деньгами. Вокруг нее творились беззакония, о которых она ничего не хотела знать. Она перестала быть благодарной. Так, Феофану Прокоповичу удалось добиться ареста и смертного приговора для Феодосия Яновского, который короновал императрицу и помогал ей взойти на трон. Она заменила ему смерть ссылкой и забыла о нем. Она наградила другого своего соратника Дивьера графским титулом, но перед смертью позволила его арестовать, пытать, приговорить к избиению кнутом и ссылке.

Зато князь Ижорский, Александр Данилович Меншиков, получил от нее двести тысяч душ и никому не подчинялся. Он вознесся выше и Толстого, и Бутурлина, и Ягужинского. Голштинский герцог не только не пытался одернуть наглеца, но и подобострастно ему улыбался…

Постепенно Екатерина все реже устраивала многолюдные церемонии, предпочитая уединяться с фаворитами, например с красавцем Левенвольде, напоминавшим ей Виллима Монса. Она подолгу флиртовала с молодым Сапегой, правда, в конце концов предложила ему руку своей племянницы Скавронской. Сапега был женихом Марии Меншиковой, но с легкостью от нее отказался, получив столь лестное предложение.

Ле Форт отмечал огромные расходы двора на развлечения и прихоти императрицы. Самочувствие ее ухудшалось, часты были сильные носовые кровотечения; несмотря на это, она злоупотребляла спиртным. О танцах уже не было речи. «Ее величество царица в самом деле болеет телом, и я не знаю, сознает ли она, как запутал ее голштинский двор… Казна истощена, в монетном дворе остановка, никому не платят жалованье… Я не владею таким сильным пером, чтобы описать этот хаос».

КАРА

Ничто более не согревало, не веселило Екатерину. Только теперь она до конца осознала, что жизнь имела смысл, когда рядом был Петр. Лица старых придворных казались ей стертыми, плоскими, выгоревшими. Да и сама себе она казалось выцветшей, словно бумага, надолго оставленная на солнцепеке.

Просыпаясь, она видела плафон над головой с летящим Морфеем, окруженным детьми. Беззаботным, веселым, ярким. Она начинала неспешно перебирать прошлое: вот она, смешливая девица в доме пастора Глюка; вот Петруша, бьющийся в припадке; вот она стоит с мужем на балконе башни в Гданьске… Она оглядывала себя с омерзением, всматриваясь в свое отяжелевшее тело, ненавидя свои поседевшие волосы. Спящий рядом очередной фаворит казался статуей без имени. Она думала о своей настоящей жизни с тоской: она была одинока, совсем одинока…

Бесом обернулся названый брат Алексашка, верный друг, которому не сносить бы головы без ее заступничества перед Петром. Опутал улыбками да поклонами, императрицей сделал, но, как попробовала она править самолично, пригрозил цидулькой, бумажкой, что была для нее страшнее сабли острой.

Это было письмо от ее первого мужа, чье имя и лицо она давно уже позабыла, точно не с ним венчалась когда-то в крепости Мариенбурга, накануне штурма города. Дознался Меншиков, что муж ее жив и поныне, что она — двоемужница. Он выведал это давно, но хранил при себе, она была ему нужна как супруга грозного императора, чтобы править ее, а значит, и его именем.

От Екатерины скрывалось все, что делается в стране и столице, ей внушали, что без Меншикова она пропадет. Он боялся ее отпустить от себя даже на короткий срок. Смотрела ли она стрельбу из мушкетов гвардейских полков, присутствовала ли на богослужении в церкви Святой Троицы или находилась на придворном приеме в Тронном дворце — Меншиков всегда был рядом.

Петр мечтал когда-то, чтобы ценили и почитали его супругу, как могущественную правительницу, продолжательницу дел своего мужа. Он называл ее именем корабли и площади, а когда узнал, как любит жена цветные уральские каменья, то присвоил в 1723 году имя еще не коронованной императрицы новому городу, ставшему по воле его Екатеринбургом. Кончилось же все тем, что она оказалась жалкой игрушкой в руках всесильного светлейшего князя. Меншиков был всюду, тощий, нарядный и злой, неутомимый и самодовольный. На его хрящеватом носу виднелись белые полоски — следы гнева императора за гнилое сукно, которое светлейший поставлял для армии.

Он никого к ней не допускал, даже старинной подруге, Матрене Балк, позволил приблизиться лишь однажды. Екатерина с трудом узнала в сутулой, страдающей от кашля женщине сдобную генеральшу, выдумщицу и хохотушку, так любившую беседы о мужчинах, об острых стрелах Амура, которыми она пронзала их сердца…

Матрена как-то усохла, была жалко суетливой, все пыталась услужливо поцеловать ручку, и Екатерина поняла, что потеряла подругу навеки. Впрочем, потеряла не сейчас, а тогда, когда не смогла избавить брата Матрены, Монса, от казни, а ее саму от плетей. Когда не смогла уберечь Матрену от дополнительного унижения — после смерти брата той пришлось продавать его вещи, чтобы покрыть многочисленные долги.

Все чаще уходила Екатерина в забытье с помощью вина, хотя и пыталась себя сдерживать. Бывали дни, когда она не пила совсем; тогда вызывала к себе маленького Макарова, похожего на деревянного Щелкунчика, что подарили ей в Пруссии для колки орехов, и, лежа в постели под пышным балдахином, слушала его доклады о делах; при этом занавеси опускались, чтобы обер-секретарь Петра не заметил, как измято лицо беспомощной повелительницы, оказавшейся много бесправней, чем при жизни мужа.

Жизнь становилась все менее интересной для нее. Приближенные восхищались ее спокойствием на параде, когда таинственный, невесть откуда раздавшийся выстрел убил гарцевавшего рядом с императрицей офицера, а она при этом не шелохнулась. Но Екатерина знала, что в ней говорила не безрассудная храбрость, а безразличие ко всему, даже к смерти.

Лишь однажды она оживилась, когда ей доложили о приближении к столице неприятельской эскадры. Тайный Совет держался угрюмо, нерешительно, никто не хотел высказываться, и тогда она вскочила с трона и крикнула низким бархатным голосом, что сама возглавит флот, если они все трусят, но не даст уронить славу великого императора. На секунду в ней мелькнула надежда, что еще не все потеряно, что еще окажется она достойной мужа, сподобится истинно царских деяний…

Но увидела усмешки членов Тайного Совета и остыла, криво усмехнулась сама, чтобы не выглядеть смешной и жалкой в их глазах. Как можно воевать, когда на кораблях жалованье не плачено больше года, когда некому командовать матросами…


Через год после смерти императора ей пришлось представлять Преображенскому полку полковника — герцога Голштинского. Екатерина решила отправиться к своему любимому полку верхом. На лошадь она взгромоздилась с великим трудом и ужаснулась этому: когда-то они с Петрушей по полдня проводили в седле.

Герцог требовал благодарности, намекая, что только стараниями его и Бассевича она взошла после смерти мужа на престол. Она молчала, чувствуя себя между зятем и Меншиковым, как между молотом и наковальней. Раньше при Петре голштинец вел себя совершенно по-другому — преданно смотрел в глаза, выпрашивал подачки и клялся в верности.

Своими близко посаженными глазками, тонкими усиками он напоминал Екатерине крысу. Она втайне остро жалела дочь, отданную такому жалкому, похожему на паяца повелителю. Герцог был ниже ростом своей юной жены, ничего не читал, ничем не интересовался, кроме пирушек. За долгие годы жизни в России он так и не удосужился выучить русский язык. Но после брака с Анной Петровной пытался вмешиваться во все российские дела, давать бесконечные советы.

Екатерине было забавно наблюдать, как он соперничал с Меншиковым, своим недавним другом-собутыльником. Но надежда на то, что их ссора поможет ей, растаяла очень скоро. Во дворце зятя, на торжественном обеде, возник ее тайный укротитель Меншиков и, улучив момент, сказал зло, коротко и твердо:

— Не трепыхайся, Катерина Алексеевна, я тебе добром говорю. Не тебе мою волю нарушить. Шепну, кому след, покажу документик, на вечное покаяние тебя отправим, на хлеб и воду, заступница ты наша милостивая…

Тонкие губы светлейшего почти не шевелились, но его слова точно набатом прогремели в ее душе. Она бросила на окружающих отчаянный взгляд…

Никто ничего не понял, не заметил.

Все чаще заслонялась она от тоски воспоминаниями о муже. Она вспоминала Гданьск, где была с ним особенно счастлива. И тот солнечный душистый день, и молодую улыбку мужа, и его могучие руки, подхватившие ее бережно и крепко, и его глаза — умные, лукаво сверкавшие, в которых она тонула…

Меншиков пригласил ее прогуляться на яхте по Неве и прямо на борту вручил ей орден Белого Орла, присланный польским королем. Он тщательно продумывал ее развлечения — плавал с ней на лодках, посещал Кронштадт в сопровождении гребного флота. В августе по просьбе-приказанию Данилыча она отправилась по случаю праздника святого Александра Невского на богослужение в лавру, хотя чувствовала себя совершенно больной, камер-фрау даже не могли надеть ей на ноги парижские туфли, выписанные по специальному заказу.

Екатерина стояла, поглядывая холодно, отрешенно на красавца Левенвольде, холеного, нарядного, в длинном завитом парике. На секунду он показался ей похожим на пастушка с вазы, присланной французским королем. В молодости такие холеные красавцы не обращали внимания на хорошенькую, но бедную воспитанницу пастора Глюка, а теперь не сводили преданного, обожающего взора с отяжелевшего, отечного, малоподвижного лица первой русской императрицы.

Она стояла на богослужении точно на гвоздях, пошатываясь от боли; больше всего ей хотелось побыстрее вернуться к себе и затвориться в опочивальне. Но пришлось ехать во дворец к Меншикову, улыбаться придворным, собственноручно надеть красную ленту ордена Святого Александра Невского коленопреклоненному послу Ле Форту.

Этого посла императрица втайне опасалась — казалось, что он видит ее насквозь. Она старалась выглядеть перед ним умнее и интереснее, поэтому бормотала глупости, от которых раздражалась вдвойне, злилась и на него, и на себя. Ле Форт редко улыбался, не посещал пирушек Меншикова, не пытался, в отличие от других послов, с ней беседовать конфиденциально. Он как будто рассматривал всех сквозь увеличительное стекло и говорил при этом, внезапно обрывая фразы…

Екатерина мрачно смотрела на золотой крест ордена, на золотых двуглавых орлов под императорской короной, на Александра Невского в красной с синим одежде на белом коне и думала, что нарушила волю мужа, который мечтал этим орденом награждать лишь военных за подвиги на поле брани. На свадьбе дочери императрица щедро раздавала этот орден с алмазной звездой прибывающим гостям. Гостям, ничего не сделавшим полезного для Отечества.

Позднее из окон дворца Меншикова она наблюдала фейерверк над Невой — разноцветный, долгий, но разве мог он сравниться с теми, что собственноручно устраивал император!

Петр часто делал огненные потехи, но лучше всего был фейерверк, который он устроил по случаю ее коронации. В небе отпечатались лента и девиз ордена Святой Екатерины — ее ордена. А потом жертвенник из бриллиантовых огней с двумя пылающими рубиновыми сердцами. На одном из них изумрудным цветом было выведено латинское «Р», на другом — «С». Сердца сливались в одно, и появлялась надпись: «Из двух едино сочиняю…»


Воспоминания о муже терзали ее душу постоянно; она пыталась уйти от них, устраивала пиры, чтобы с помощью вина ощутить спасительное головокружение, чтобы не презирать себя за поддакивание Меншикову, за очередного фаворита в постели…

Екатерина не обольщалась любовниками, знала их продажность, не стыдилась своего постаревшего тела, ведь платила она за их ласки очень дорого. Но радости от любовных игр не испытывала, только забвение.

Последнее время в покои императрицы зачастил молодой граф Сапега. Граф был по-настоящему образован, объездил много стран, любил многих дам. Он был легкомыслен, дамы пленялись не только его внешностью, но и славой дуэлянта. Иногда Сапега напоминал Екатерине мужа: он был высок, как покойный император, и силен — однажды, оскорбившись на Левенвольде, схватил красавчика и выбросил в окно со второго этажа, а потом отер руки платочком, пахнущим пряно и заманчиво. Как бы то ни было, она оставалась к графу холодна.

Сначала в Сапеге взыграло самолюбие сердцееда, а потом он влюбился по-настоящему: переживал ее нездоровье, уговаривал не пить вина, придумывал для нее увеселения. Графа точно магнитом тянуло к Екатерине, которая была старше его на пятнадцать лет. Сапега безумно ревновал ее; его синие глаза темнели от еле сдерживаемого гнева, когда она выслушивала наглые шутки Дивьера, когда лениво внимала воркованию Левенвольде. Черные, почти сросшиеся брови Сапеги сводило судорогой, он встряхивал длинными светлыми волосами, похожими на напудренный парик, и кусал губы под черными усиками.

Чем же Екатерина приворожила его? Императрица к моменту их знакомства была толста, неповоротлива и страдала одышкой, к тому же она страшно пила. У Сапеги была молодая жена — урожденная Скавронская, горячая, вспыльчивая, капризная, отважная, и вроде бы он любил ее. Но стоило графу увидеть императрицу, как он терял самообладание.

А та была внимательна к графу, и не более того. Екатерина вежливо слушала его, но ее интерес сохранялся недолго — вскоре она прикрывала глаза и уплывала, уходила в свои мысли…


Все чаще думала Екатерина, что жизнь подходит к концу. Дни осыпались, как золотисто-багряные шуршащие листья, легко, невесомо и спокойно. Ее радовало, что после них с Петром останутся волшебные фонтаны, и каскады, и Самсон, побеждающий льва, и вечно будут катиться упругие волны залива к петергофским берегам.

Она не цеплялась за жизнь, не страдала подозрительностью, хотя Данилыч пытался вызвать ее гнев и мстительность рассказами о неких злоумышленниках, которые якобы хотели злокозненно умертвить матушку-царицу. Она отмахивалась, вспоминая, как метался, мучился, страдал Петр, постоянно боясь измены, предательства, ударов из-за угла…

Она не хотела крови, жестокостей, казней. И бояться, каждую секунду ждать измены она тоже не хотела.


В последние месяцы жизни Екатерину больше всего волновала судьба Елизаветы. Она не могла передать ей престол и мечтала, чтобы дочь оказалась как можно дальше от петербургских интриг. Екатерине хотелось, чтобы она вышла замуж во Францию; там имелась достойная партия — герцог Орлеанский. Екатерина даже дала согласие на переход Елизаветы в католичество, но все ее старания пошли прахом. Шпионы французского двора доносили своим хозяевам об излишествах, болезнях, слабостях русской императрицы. На ее долголетие никто не надеялся, а после ее смерти вполне вероятной казалась смена династии…

Никому не нужна была принцесса Елизавета, осколок уходящего рода Романовых…

СМЕРТЬ ЕКАТЕРИНЫ

В 1727 году императрица приняла участие в водоосвящении. Ее карету сопровождали кавалергарды. Командовал ими Ягужинский. «Шли до самой ердани, где оный корпус впервые вывез того корпуса штандарт…» — позже писал в своих «Записках» В.А.Нащокин.

Екатерина смотрела на лед цвета стали, на перламутровое небо и думала, что видит все это в последний раз. Она чувствовала, что смерть подошла совсем близко; у нее не было ни сил, ни желания убегать от нее… И думала, что, когда умрет, будет смута в государстве, и ее правление покажется раем.

Это и в самом деле был ее последний выход. Вскоре начали опухать ноги, она вовсе перестала ходить, но и лежать тоже не могла — стоило лечь, как сразу переставало хватать воздуха; потому спала полусидя, как когда-то Петр…

Меншиков подкупил всех прислужников и держал ее в настоящем плену. Его желаниям никто не смел перечить. А главным желанием было выдать свою дочь Марию за великого князя Петра Алексеевича, наследника русской короны, и так возвести ее на престол, а самому сделаться государевым тестем.

На высоких подушках под нарядным шелковым балдахином умирала первая русская императрица. Ее седые, не крашенные во время болезни, густые волосы были распущены. И графу Сапеге казалось, что они шевелятся от ее лихорадочного дыхания, точно легкие птичьи перья. Лицо государыни словно усыхало от жара, странный свет озарял его изнутри.

Незадолго до смерти ей приснился сон, что она сидит за столом, окруженная придворными. Вдруг появляется тень Петра в одежде римлянина и манит, манит ее. Она уходит за ним, и он уносит ее на небо, за облака. И оттуда она видит внизу, на земле, своих детей, окруженных разными особами, знакомыми и чужими…

Она почти не разговаривала, задумчиво глядела на белый камин с плутоватыми амурами в углу опочивальни, на белую лепную гирлянду на стенах, на светильник, присланный к ее коронации из Сольвычегодска…

В опочивальне было тихо. Дворец замер. Екатерине казалось, что все ждут избавления от нее, никому уже не нужной…

Граф Сапега не отходил от нее, но она вовсе его не замечала. Звуки голосов ее раздражали, отвлекали от мыслей, от внутреннего покаяния перед миром, перед мужем, перед Господом… В иные моменты она металась на ложе, точно искала кого-то, водила рукой, сжимая и разжимая пальцы. Губы беззвучно шевелились, но слов разобрать было нельзя.

Когда ее душил кашель и она захлебывалась мокротой, граф Сапега легко поднимал ее, теперь легкое, как у ребенка, тело и держал на весу, чтобы она могла вдохнуть хотя бы глоток воздуха. Он спорил с врачами, доказывал, что натопленная опочивальня, пропитанная запахами тлеющей мяты и тмина, высасывает последние силы императрицы, и то и дело распахивал окна.


Когда всем стало очевидно, что конец близок, пришел со святыми дарами Феофан Прокопович. Императрица не открыла глаз, не шевельнулась, только еле слышное ее дыхание приподнимало лебяжье покрывало. И Прокоповичу после долгой молитвы пришлось прибегнуть к глухой исповеди, не зная, слышит ли она его слова…

А ей не надо было больше каяться, ибо увидела она Пресвятую Деву, величественную, но бесконечно ласковую и нежную. И взмолилась о встрече, о единственной встрече с мужем, чтобы поведать ему настоящую правду, которую она так и не успела ему рассказать, оскорбленная неверием в свою чистоту. Богородица в красном одеянии наклонилась над грешницей, погладила ее нежно по волосам. На Екатерину вдруг повеяло свежестью, и она задышала легко и свободно, счастливая от сознания, что Пресвятая Дева простила ее.

Сапега стоял рядом с ее ложем на коленях, не замечая своих слез, и думал, что с этой женщиной уходит его первая настоящая любовь. Он держал ее за руку, а ей казалось, что это рука Петруши — широкая, теплая, ласковая — ведет ее за собой и она уплывает с ним от сырой, мокрой земли, плывет в небеса, все выше и выше…

Неожиданно она услышала командирский голос Меншикова, который что-то требовал, грозно и настойчиво. И она шепнула ненавистному Меншикову костенеющими уже губами: «Не надо казни…»

Это были последние слова женщины, владевшей огромной и совершенно ненужной ей страной.


По завещанию Екатерины власть в стране переходила к Петру II: «Лицу мужского пола удобнее перенесть тягость управления обширным государством». Текст завещания писал Феофан Прокопович.

По столице ходили слухи, что императрица скончалась, съев отравленную грушу, которую ей поднес Дивьер.

Однако лейб-медик Блюментрост сообщил Тайному Совету: «Ее императорское величество 10 апреля впала в горячку, от которой в седьмой день, то есть 16 числа, через кризис облегчение имела, и потому несколько дней надежду имела на выздоровление; но потом кашель, которой она и прежде сего имела, токмо не велми великий, стал умножаться, также и фибра приключилась, и в большое безсильство приходить стала и признак объявила, что несколько повреждения в легком быть надлежало, и мнение дало, что в легком имеет быть фомика, которая за четыре дня до Ея величества смерти явно оказалась, понеже по великом кашле прямой гной в великом множестве почала Ея величество выплевывать, что до Ея величества кончины не переставало, а от тоя фомики 6 мая с великим покоем преставилась…»


Граф Сапега закрыл ей глаза. Екатерина рассталась со своей удивительной судьбой и ушла в небытие.

Загрузка...