Глава 4 В которой Пушкин чудом остаётся жив

Осенняя дорога от Болдино до Кистенёвки располагала к молчаливости, окутывая путешественников холодной красотой пейзажей Нижегородской земли, но разогретые обильным застольем господа продолжали беседовать, не желая расставаться с чудесным ощущением лёгкой всевозможности, когда русский человек на любое почти предложение, подчас самое фантастическое, способен ответить «Почему бы и нет?»

Кроме того, обоим казалось, и в этом был определённый резон, что так дорога быстрее закончится, — пусть путь им предстоял недолог, но кому же хочется терпеть лишнее?

Ведение светских бесед в бричке (они воспользовались тройкой отставного гусара, настаивавшего на предоставлении им данной услуги), равно как и в любом транспортном средстве, есть особый вид искусства, и человек, овладевший им, всегда спешит поделиться умением со своими вольными, или не очень, спутниками. Дело не только в словоохотливости многих людей, а в том, что равенство физического положения ведёт к куда большему плюрализму мнений обо всём, что только существует на свете, и Пушкину, как человеку бывалому и опытному путешественнику, чего только не наслушавшемуся в поездках от спутников самого разного воспитания, положения, таланта и образования, нет-нет, да и приходила в голову шальная мысль, что подлинная демократия возможна в дороге даже больше, чем в бане.

Сейчас же они весело играли словами, легко меняя части темы, перескакивая с одной на другую, ничуть не огорчаясь тому факту, что не углублялись ни в одну. Да и не просто бы им было иначе, ведь, с одной стороны, хотелось выглядеть людьми опытными, знающими, но с другой — предметом их усилий был крестьянин. Не тот, к которому они столь сумбурно собрались нагрянуть, а крестьянин вообще. Странное, удивительное создание Господа нашего, который существует в огромном числе и многообразии, а вместе с тем остаётся неведом людям, выросшим вне его мира. Полумифическое существо — русский мужик, имеющий своих поклонников и противников, тех, кто возвышает и ставит его во главу угла (не поясняя, впрочем, какого именно, и вообще того, что же это означает), тех, кто презирает его настолько, что отказывает в самом существовании его в ранге человека разумного, и о котором достоверно известно только лишь то, что этого самого русского мужика — много.

Словом, и Пушкин, и Безобразов просвещали друг друга в вопросе мужицких чаяний, надежд, взглядов на мир, того, что мужику нужно, а что совершенно без надобности, что он считает дурным и почему, что ему нравится, к чему он склонен, а что не переносит на дух, как помогать ему, как верно управлять им и как сделать его счастливым, то есть о всём том, о чём господа, даже проведшие в деревне жизнь, имеют крайне смутное представление.

— Ну вот сами посудите, Александр Сергеевич, — объяснял отставной гусар, — хозяйство прекрасное, пятеро сыновей и все положительные, работники, не лодыри. У всех дети. Дом — полная чаша, по мужицкой, конечно, мере. Лошадей — едва не десяток, коров семь штук, овцы, птица, всё, кажется, есть. А всё туда же — как старшак помер, так хотим, барин, разделения! Я им толкую, толкую, и так и этак, и лаской, и Бога зову в свидетели, что глупость это. Зачем? Справное хозяйство, побольше бы таких, куда им делиться, зачем? Из одного прекрасного двора станет пять средней паршивости. Так ладно ещё это, но ведь двое, если не трое из них не сдюжат, в бедноту обратятся, да к собственным братьям в батраки и пойдут. В чём смысл? Бьюсь с ними, бьюсь, но вижу — не верят. Не желают понимать! Вы нашего мужика знаете, ему какая блажь втемяшится — топором не вырубить. Ладно, думаю, может, им погулять хочется? Три, не поверите, Александр Сергеевич, три ведра водки предлагал, и год оброк не повышать, если передумают, да где там! Хотим, барин, делиться, и всё тут. И чую я, без баб здесь не обошлось. Вся их женская натура подлая. Не могут, видите ли, пятеро баб спокойно в одном доме жить! Старшак был — вот так держал! Так то старшак, голова, а эти что же? Спят и видят, как горшки поделить, да каждой побольше, побольше, тьфу. И шепчет такая дура мужу, делиться надо, дескать, одни будем жить. А знаете пословицу, что ночная кукушка… А того не понимает, ослица упрямая, что не всякий потянет, и, может, придётся ей с ним и побираться идти, «в кусочки», нищенствовать, милости просить. Разве это дело?

— Не дело, Пётр Романович, не дело, — легко соглашался Пушкин, — тут ведь ещё то, что крестьянину много не нужно. Когда кому нужно, тот работает много, вот у него всё и есть. А чтобы пятерым нужно было — вряд ли. Разорятся, ваша правда. Как пить дать. Эх, как бы научить мужика не пить! Чтобы он счастье без водки видел. Но для того интерес нужен, а каков интерес без грамотности? Учить надо мужика, что не в деньгах счастье и только поняв это, у него денег вдоволь заведётся, — таков парадокс. А так что — смотрит он, как немного имеет, да и думает, мол, какая разница, что есть, что нет, а пойду-ка я выпью.

— Пьянство есть зло, — подтверждал Безобразов, — потому я винокурни у себя под свой строжайший контроль взял. Волю дай, ведь всё зерно на брагу изведут. Здесь не только долг, но простое человеколюбие требует — мужика надо спасать от самого мужика.

Пушкин и здесь был вполне солидарен, но указывал в ответ на особенность климата, вырабатывающую у мужика привычку к короткому тяжёлому труду летом и лежанию на печи зимой (как и многие господа, он считал зиму временем отдыха крестьянина), отчего не прорастает в народе достаточно инициативы.

Безобразов согласно наклонял голову на слова поэта и говорил о вреде немецких нововведений для русских пашен, которые лишь разоряют помещиков и сбивают мужика с толку.

Так они и ехали вдвоём (вообще-то втроём, но не обращать же внимание на кучера), делясь соображениями о том, как лучше обустроить деревню. Кистенёвка находилась в восьми вёрстах от Болдино, как уже было сказано, но, говоря «вёрст», Пушкин назвал расстояние географическое, которое измеряется на карте в виде прямой линии. Дорога же имела своё мнение на этот счёт и извивалась вёрст на двенадцать. В одном из мест она резко спускалась вниз, пересекая пересохший ручей, и так же резко поднималась, создавая известное неудобство для путников. И надо же такому было случиться, что с бричкой здесь произошло ровно то, что днём ранее с каретой Александра Сергеевича — она сломалась.

Кучер ускорил лошадей, будто надеясь преодолеть подъём одним махом, и они дернулись, но одно из колёс зацепилось за корягу, что-то хрустнуло, и вся повозка завалилась на бок.

— Вы целы, Александр Сергеевич? — поднимаясь на ноги и осматривая себя на предмет ущерба, спросил Безобразов.

— Цел, Пётр Романович, а вы?

— В порядке. Что же ты натворил, братец? — ледяным голосом обратился гусар к мнущемуся в смущении кучеру.

Яшка (как того звали) молча краснел в ожидании наказания. Оно бы непременно последовало — в виде нескольких хороших оплеух, с этим добром у отставного военного проблем никогда не возникало, как Пушкин внезапно указал на поломку.

— Посмотрите, Пётр Романович. Вот здесь.

— Что? А? Вот как.

— Подпилено, Пётр Романович.

— Гм. Действительно. И что это значит, Александр Сергеевич? Чьи-то шутки? — Безобразов быстро наливался гневом, его кулаки сжимались, дыхания не хватало, усы топорщились, как у разозлённого кота. — Шутить со мною? Шкуру спущу. Лично. Говори, сволочь, твои проделки? — вновь обратился он к отступающему от него кучеру. Яшка вдруг быстро перекрестился и дал стрекача, вскочив вверх на дорогу и побежав что есть духу от удивлённых помещиков.

— Стой! Стой, дурак, запорю! Стой, кому говорят, мерзавец! — кричал ему вслед Безобразов, тогда как Пушкин, изумлённый не меньше, о чём-то сосредоточенно думал.

— Пустое, Пётр Романович, не утруждайте себя.

— Нет, но каков подлец! Одно хорошо — дурак!

— Что вы имеете в виду?

— Ну как же. Мог ведь отбрехаться, я не я и лошадь не моя, ну получил бы по морде, вот невидаль, а так враз ясно — знает что-то. Тут-то мы его и выпотрошим как курёнка.

— Вы думаете, Пётр Романович?

— А куда ему бежать, Александр Сергеевич? — возразил Безобразов. — Виноват, отчего и струхнул. Не выдержал. Был бы чист, так и стоял бы, мекал, а коли побежал — виноват. А того не скумекал, шельмец, что бежать ему куда? Мужики и изловят, только сказать. А то и сам вернётся, расскажет, как бес попутал.

— Рад бы согласиться с вами…

— Что не так?

— Да вот — что-то не так, дорогой кузен. Больно уж шибко он помчался.

— Испугался, что проказа его раскрыта, и дал дёру, — пожал плечами Безобразов, успокаиваясь, — струхнул и все дела.

— Будем надеяться, Пётр Романович, что так оно и есть. Надо решить, однако же, что нам теперь делать.

— Идти придётся, Александр Сергеевич. Пешком. Далеко ли осталось, как по-вашему?

— Версты три ещё. Как раз здесь роща начинается, через неё, да два поля за ней.

— Ну что же, делать нечего, пойдёмте. Ногу зашиб немного на зло, а она и так у меня… Вы знаете, пулю словил ещё в тринадцатом, под Дрезденом. Думал уж всё, отберут мне ногу, ведь большая, ружейная пуля. Кость раздроблена. Но пожалел меня доктор. Собрал по кусочкам. Но ходить мне с тех пор тяжело. Почему и перешёл в гусары из егерей. На коне как-то легче. Кстати, что же нам делать с лошадьми?

— Да ничего, — пожал плечами Пушкин, — здесь и оставим, а из сельца пошлём мужиков.

— Ваша правда. Ну что же, пойдёмте?

— Если вас нога беспокоит, то право же, Пётр Романович, оставайтесь здесь, я и один дойду скоро, а там помощь вам вышлю.

— Нет, нет, нет, не уговаривайте меня, не останусь. Вдруг мерзавец как раз в Кистенёвке этой? Хочу ему в глаза посмотреть, да ребра пересчитать. А нога уж потерпит ради такого удовольствия.

— Воля ваша, дорогой кузен. Пойдёмте. Позвольте однако же предложить вам руку, здесь подъём.

— Да, благодарю вас.

Пушкин помог Безобразову, у которого нога действительно плохо слушалась от ушиба, подняться на дорогу, и они побрели в сторону сельца Кистенёвка, весьма злые и раздосадованные.

К Пушкину, впрочем, внешне быстро вернулось привычное благодушное настроение, и он даже отпустил несколько шуток, на которые спутник только хмыкал. Будучи человеком наблюдательным, Пётр отметил странные нотки скрытого напряжения в голосе Александра, и, приглядевшись, понял: того что-то беспокоит, тревожит. Пушкин стал походить на рысь, такое сравнение пришло на ум отставному гусару. Шагал поэт плавно, мягко, словно перекатываясь с ноги на ногу, глазами внимательно ощупывая пространство впереди.

— Вы хотите разглядеть нечто интересное в этих деревьях, Александр Сергеевич, — не выдержал наконец Безобразов, — неужто мыслите, что негодяй за ними прячется?

— Что? — вздрогнул Пушкин, — а? Нет. Кстати, Пётр Романович, скажите, вы случайно не при оружии?

— Оружии? — изумился Безобразов. — Нет, зачем мне оно? Есть клинок в трости, впрочем, но это так. Дань моде.

— Не приходилось использовать?

— Нет.

— Дай Бог, что и не придётся.

— Что-то мне не нравятся намёки ваши, Александр Сергеевич.

— А я всегда при оружии, вот, взгляните, — и Пушкин продемонстрировал пару маленьких карманных пистолетов, распахнув фрак.

— Зачем вам здесь оружие, кузен? — Безобразов даже остановился.

— Я ведь путешественник, Пётр Романович, и бываю не только в наших добрых великоросских землях, вот и сложилась… привычка. Бывали случаи.

— Гм. Оно, конечно, так… Всякое бывает, это верно. Но сейчас вы мне зачем вашу артиллерию показали?

— Интуиция, Пётр Романович.

— Опасаетесь чего?

— Засады, Пётр Романович.

— Засады? — воскликнул Безобразов и громко расхохотался, как умеют все отставные бравые вояки, способные перекричать пальбу целой батареи.

— Тише, тише, прошу вас, — сквозь зубы прошипел Пушкин, — не шумите так.

— Простите великодушно, но право же — как это… странно.

— С удовольствием посмеюсь с вами вместе, Пётр Романович, но потом. Сейчас же — возьмите пистолет, прошу вас.

— Да зачем мне, Александр Сергеевич? Нет, если вы настаиваете, то извольте, — Безобразов взял протянутый поэтом пистолетик, с иронией разглядывая «пукалку», уместившуюся целиком на его широкой ладони. — Заряжен?

— Да, только курок взвести. И не морщитесь так, кузен, оружие есть оружие.

— Знаю я… Не люблю пистолеты, уж больно плохое это оружие. Мне больше шпага или сабелька…

— Отчего так? Оружие верное.

— Верного в пистолетах лишь то, что или мимо, или наповал. И чаще мимо, — возразил Безобразов, уже смирившийся с тем, что посчитал странностью поэтической души своего спутника, великодушно мысленно простивший ему эту маленькую слабость как человеку невоенному, и вновь приходя в хорошее расположение духа от удовольствия собственной снисходительности.

— Это особенные пистолеты, — улыбнулся Пушкин, — заказные, из Лейпцига. Небольшие, но очень надёжные. И стволы нарезные.

— Неужто? Гм, ваша правда, — Безобразов поковырял мизинцем в стволе, — и как вы из них стреляете?

— Муху в стену на спор впечатываю, два раза из трёх, — похвастался Пушкин, — но после обсудим, дорогой кузен, сейчас нам надо проявлять осторожность.

— Да, верно. Вы сказали о засаде, которой опасаетесь, растолкуйте же мне, сделайте одолжение. Какая засада, чья, почему? — Безобразов ловко заткнул пистолет за пояс, и, опираясь на свою трость с набалдашником в форме головы льва, вопросительно уставился на поэта.

— В этой роще кто-то есть, — сказал Пушкин, — я это чувствую. И наблюдает за нами.

— Отчего вы так решили, Александр Сергеевич?

— Чувствую, — просто повторил Пушкин, — на нас глядят, и взгляд этот недобрый.

— Ну знаете… Вы не сердитесь, кузен, бога ради, но как-то это звучит…

— Странно? — подсказал Пушкин, и не думавший обижаться.

— Да, именно. Странно. Сломалась у нас бричка, жаль. Осерчал я было, расстроился. Оно и понятно — моя ведь бричка, и это я уговорил вас ей воспользоваться, пригласил. И такое позорище вдруг на голову! Но глаз ваш зорок, первым вы увидели подпил, а значит не моя вина в том, а чья-то шутка глупая, злая. Это и плохо, да мне лучше. Пусть. Яшка этот ваш удрал — пусть. Поймаем, да поговорим с ним, потолкуем по-свойски. Но вы здесь видите что-то такое, о чём в книгах пишут, а в жизни…

— Что?

— Редкость. Ещё раз прошу вас простить, Александр Сергеевич, говорю вам прямо, как на духу, не кривясь.

— Ценю вашу деликатность, Пётр Романович, — Пушкин тепло улыбнулся, но Безобразов видел, что тревога не покидает его, — наоборот, в чертах лица поэта явственно проступало нечто острое, хищное. Он понял, что тот уверен в наличии какой-то опасности, и решил не перечить сейчас, не подшучивать, не быть упрямцем ради упрямства, а помочь и тем выразить своё расположение на деле.

— Командуйте, кузен, — неловко помешкав, сказал он, — вам и карты здесь в руки.

Пушкин кивнул благодарно, и, повернувшись по направлению их пути, ещё раз зорко оглядел лес вдоль дороги.

— Пойдёмте же, но будьте начеку, кузен.

Тот буркнул, что всегда начеку, покорно вышагивая рядом с Пушкиным. Поэт мысленно поставил ещё один плюсик к характеру гусара, обладающему покладистостью, столь редкой у бравых вояк в отношении людей во фраках. Что Безобразов ничуть не верит в какую-либо опасность, было вполне понятно, Пушкин видел это ясно как день. Что тот считает всё иллюзией богатого воображения штатского, не нюхавшего настоящего пороха, и оттого испытывает неловкость за него, за Пушкина. Однако же не спорит, не настаивает, а даёт возможность самому убедиться в беспочвенности подозрений.

В том, что опасность была, сам Пушкин не сомневался. Чувство тревоги, охватившее его, никогда не приходило впустую. Он вспомнил случай в Петербурге, когда стоял на Невском, словно праздный зевака, и бездумно разглядывал проезжавшие экипажи. Внезапно закололо в затылке, улица как потемнела, — он даже помотал головой, чтобы сбросить наваждение, но оно не уходило. Тогда он зачем-то сделал несколько шагов в сторону и всё прояснилось, как звук глухого удара заставил обернуться. На месте, где он только что стоял, тротуар украшал разбитый цветочный горшок, выпавший из окна особняка. Пушкин запомнил тот случай. Были и другие. Вот и сейчас он понимал, ощущая знакомое чувство, что здесь какая-то опасность грозит ему, надеясь, что обойдётся, и стараясь успеть её заметить вовремя.


Заметил её, однако, не он. Пушкин почувствовал, как сильный толчок в плечо от «кузена» сбивает его с ног, и, уже падая на землю, услышал выстрел.

Загрузка...