Инна Булгакова Крепость Ангела

Шорох крыльев в глубине —

Кто он? где он? — внятны мне

Свист подземного бича,

Блеск небесного луча.


13 сентября, суббота


Мистерия — опыт прижизненного переживания смерти. Я сам поставил этот опыт — и вот переживаю. Мне хотелось уйти по-тихому, но сегодняшний день оставил крутые загадки, необходимо выговориться, пусть на бумаге.

Днем меня понесло с милой художницей на этюды — мрачнейшее местечко у пруда, на исходе нашего леса, бывшего господского парка. Я — владелец, наследник скольких-то там гектаров и облупленного двухэтажного флигелька. Смешно. А впрочем, не до смеха.

Она писала черные ели, я посидел на кочке — болотцем тянет, — тут накатила полдневная тоска (моя обычная, утром и вечером держусь достойно), и поплелся я во флигель, где пролежал, продремал почти до заката.

Явь стала продолжением сна — фреска на стене в изножье кровати (бабкиной еще кровати, с периной) предстала одушевленной, руки персонажей двигались, блеснули из-под капюшона глаза… Это безумное ощущение приходит не в первый раз: кажется, я застаю таинственную тройку врасплох — и вдруг они застывают в стройной недвижности старого (не старинного) изображения. Это бабкина фреска.

Отмахнувшись от морока, я вышел на просторное крыльцо, крытое, каменное, с лавочками под перильцами; на одной лавочке стояли два металлических сосуда необычной формы — необычное ощущение всколыхнулось… Погребальные урны? Что сей сон означает?.. Из закатных зарослей вышел Евгений, давний мой приятель. Я крикнул, приподняв один из сосудов:

— Что это значит, черт возьми?

— А то ты не знаешь! — огрызнулся он столь же нервно; и в тот же миг на тропинке возникли художница с мольбертом и местный доктор, ведя велосипед; все четверо мы сошлись в центре лужайки, у сухого скелета чертополоха; я с прахом в руках.

— Вот те на! — воскликнул болтливый старик. — Кто-то умер?

— Всеволод Опочинин, — был ответ. — Он отравился вместе со своей любовницей.

— Какой любовницей? — спросил я тупо.

— Твоей женой, Родя. — Дружок мой, как нашкодивший мальчик, тревожно оглянулся по сторонам. — Да что вы, действительно!.. Телевизор не смотрите?

Мы молчали. Всего я мог ожидать в нынешней моей «мистерии», но не этого! Доктор объяснил обстоятельно:

— Здесь нет телевизора, у меня есть, но я редко включаю. Когда это произошло?

— Неделю назад, шестого сентября. Точнее, в ночь с субботы на воскресенье.

Из зарослей выступили еще два друга — Степа и Петр, — как гробовщики в трауре, приблизились, в аффектированном молчании склонивши непокрытые головы. Доктор продолжал в профессиональном увлечении:

— Отравление снотворным?

— Ядом растительного происхождения.

— Очень интересно!

— В предсмертной записке Всеволод завещал похоронить его в семейном склепе. Я и Наташу привез.

Я взглянул на урну в руках: в этой зловещей жестянке моя Наташа?

— Здесь Всеволод. Урны слегка различаются. Видишь бороздку в металле? — Что-то он там мне показывал, но я не мог сосредоточиться. — Где ключ от склепа?

— В буфете на кухне, — ответила единственная среди нас женщина и ушла в дом.

Сейчас, ночью, когда я пишу при свете ночника в спальне, вспоминаются самые мелкие подробности — необходимо найти начало и определить конец этой поистине ужасной истории. Конец мне более-менее известен, но вот начало… Не вдаваясь в психологические выкрутасы, перечислю факты — и, может быть, собранные в фокусе, они выявят неизвестное.

Из рода Опочининых, древнего и пострадавшего, нас осталось двое: мой кузен Всеволод и я. Крупнейший промышленник, биржевик — и стихотворец, у которого уже все в прошлом. Сестра нашего общего деда Мария Павловна — художница с сословными претензиями — сумела еще Бог знает когда приобрести этот обломок поместья с парком-лесом и склепом. С двоюродной бабкой мы почти не общались, но этой весной она дала о себе знать, разыграв классическую интермедию с наследством. Да, старуха вызвала нас с кузеном в Опочку, взвесила шансы и объявила: для поддержания дворянского блеска «имение» отойдет к биржевику. Нормально, этого следовало ожидать. Дальше все пошло ненормально: моя жена ушла к Всеволоду, после кончины бабули (только что, на днях) выяснилось из завещания, что склеп достался-таки мне, а любовники (в расцвете сил, богатства и прочих прелестей жизни) вдруг умерли.

Похороны Марии Павловны состоялись в прошлую субботу, пятого; я не поехал. Ближе к вечеру позвонил уязвленный кузен: родовое гнездо уплыло из могущественных рук. Старушка — шутница. Мы встретились впервые после семейного скандала (безмолвного — склок и объяснений не было), в азарте он повышал и повышал сумму отступного. Я, как бешеная собака на сене, послал его к черту: мне не нужен этот склеп, но и ему не достанется. «Завтра же наследства лишу!» — эта забавная его фраза рассмешила нас обоих и на какое-то кратчайшее мгновение восстановила детскую доверчивую связь. Мгновение прошло, мы стояли в громадной полутемной прихожей, среди раскрашенных католических статуй, возле святого Петра, кажется. Вошла она, заговорила. Я послал его к черту. Его, а не ее. Однако ночью она умерла.

Из высотки (необъятная квартира биржевика на площади Восстания) я сразу рванул в Опочку, где меня встретила Лара — бабкина воспитанница… нет, не воспитанница, просто два последних года она за ней ухаживала. «Я еще поживу тут немножко, закончу «Вечерний звон», ладно?» — «Да ради Бога, хоть до конца дней!» Она тоже художница, девочка строгая, молчаливая, с прелестной непосредственностью. Мы не мешали друг другу, несмотря на разность состояний (я горел в огне, она витала в каких-то поднебесных прохладных слоях).

Я смотрел на металлический сосуд в руках, в котором заключался, так сказать, пепел брата моего.

— Женя, почему ты не сообщил раньше?

— О чем?

— Об их смерти.

— Телефона у вас нет. Я приезжал — не застал. Прах отдали только сегодня. Мне с тобой надо поговорить.

— Говори.

— Наедине.

На крыльцо вышла Лара с большим французским ключом.

* * *

Заброшенное кладбище со старыми ракитами тут же, в трех минутах ходьбы. Могил уже не различишь в буйстве колючих жестких трав, часовенка — избушка на курьих ножках, без окон, без дверей; за ней склеп из выщербленного черного мрамора — невысокий миниатюрный мавзолей со стальной дверью явно позднейшего происхождения. Поворот ключа, пахнуло «нездешним» холодком — плесенью времен, — нагнувшись, я спустился по крутым ступенькам в тесный гробовой застенок. За мной протиснулся Евгений со второй урной. Остальные столпились у входа, усугубляя вечные сумерки.

— Отойдите! — Я взмахнул рукой, они сгинули.

В центре на каменном полу стояли два гроба.

— Бабка твоя, — прошептал Евгений. — И ее муж. Куда поставим?

— Все равно… ну хоть к стенке. Он завещал трупы сжечь?

— Об этом не упомянул. Так удобнее.

— Удобнее? — Меня чуть не разобрал дикий, на грани рыдания смех; впрочем, справился. — Для кого удобнее?

— Мы с тобой потом поговорим, — каркнул дружок коротко; на пороге я бросил последний взгляд на прах, ощущая блаженное бесчувствие.

Из приличия (а может, сказывался некий подспудный ужас) мы постояли кружком возле склепа; плакучая листва, слегка тронутая золотым распадом, струилась до земли. Доктор, оптимист и материалист, не выдержал первый:

— В чем же причина суицида?

Евгений пожал плечами:

— Мир русского бизнеса непредсказуем.

— Всеволод Юрьевич был богат?

— Весьма.

— И кому же достанется состояние?

Женька посмотрел на меня пронзительно:

— Кому — как ты думаешь, Родя?

Я промолчал, доктор не унимался:

— Поэт-миллиардер? Уникальное явление.

Слова старика прозвучали иронически, но взгляд, обращенный на меня, сверкнул восхищением — так глядят на незаслуженного везунчика, избранного судьбой, — и мы отправились во флигель пить водку.

Нас было пятеро — Всеволод, Евгений, Степа, Петр и я, — пятеро стихоплетов, ходивших в поэтическую студию «Аполлон» во Дворце пионеров. Лет двадцать назад, ну да, где-то по пятнадцать нам было. И был мэтр, снисходительный гений из мелкого журнальчика, впрочем, мы быстро откололись и организовали свой кружок (собирались у меня), почему-то тайный. Все прошло, стихи прошли, однако тайное братство наше осталось, и они заседали (без меня) в прошлую субботу у Всеволода.

Всех бывших пиитов биржевик щедро пристроил: Евгения, нежного лирика, — личным секретарем; Степу, матерого модерниста, — управляющим; Петра, сурового реалиста со слезой, — менеджером по рекламе. Я один держался в гордой простоте. И вот сегодня эти деятели, тайные собратья, собрались в Опочке хоронить патрона. «Король умер — да здравствует король!»

Степа и Петр привезли выпить и закусить, мы сели в большой комнате на нижнем этаже — изящная лестница в два марша вела на второй, узкие стрельчатые окна в мелких переплетах без занавесей и каменные плиты пола придавали нашей трапезе изысканный монастырский колорит. Впрочем, было мясо, но, кажется, никто не ел, пили Ларин морс с мятой и брусникой и водку — за упокой, за царствие небесное, за «землю пухом». Однако удобнее оказалось сжечь… и спрятать скорбный прах под мраморные своды.

Доктор крепко принял, закурил папироску и заговорил:

— В прошлую субботу, на похоронах Марьюшки, внук ее производил вполне здоровое впечатление. Его, конечно, разочаровало завещание (напоминаю, Родион Петрович, оно хранится у меня), но не верится, что этот удар сокрушил его.

Друзья смотрели на меня: за двадцать лет мы привыкли наши делишки обсуждать конфиденциально. Да не все ли равно теперь?.. Я кивнул Евгению, он начал нехотя:

— Конкретная причина самоубийства мне неизвестна и в записке не указана. Из Опочки он вернулся мрачный, читал поэму.

— Поэму? — переспросил я.

— «Погребенные»! — вдруг прогремел Евгений.

Я похолодел.

— Так называется фреска Марии Павловны! Ведь так, Лара?

Художница кивнула, тоже вроде пораженная. Я пробормотал:

— Три фигуры — три фурии, сидящие за трапезой, лиц не видать, перед ними чаша с вином…

Петр вставил:

— Об этом в поэме ни слова.

А Степа возразил:

— Но он же не дочитал до конца… Что-то уж больно знакомое, Родь, уж не композиция ли рублевской «Троицы»?

— Это пародия: демоны вместо ангелов. Фреска написана нашей двоюродной бабкой тридцать лет назад на стене в спальне. Действует угнетающе.

Доктор как будто обиделся:

— Марьюшка была очень талантлива, очень.

— Откуда вы знаете?

— Как откуда?

— «Погребенные» — ее последняя вещь.

— А вот и нет! Она еще рисовала дворянский пруд, тут, в окрестностях, но уничтожила.

В наступившем молчании художница сказала тихонько:

— Надо же, я сейчас над этим пейзажем работаю.

Я спросил:

— Почему он не дочитал этих самых «Погребенных»?

Ответил Петр:

— Он вдруг сказал: «Возникло срочное дело, надо позвонить. Ждите». И ушел почти на час.

— Он звонил мне, — пояснил я; друзья так и впились в меня взглядами. — Мы с ним виделись.

— Виделись? — цепко уточнил Петр.

— По его настойчивому приглашению. Торговались насчет семейного склепа, я не уступил.

— Почему к нам не зашел? Мы в гостиной сидели.

— Не хотел.

Степа нахмурился:

— Петь, не лезь в семейные дела. Самоубийство установлено, дело не заведено.

Петр тяпнул водочки.

— Мой друг погиб! — Сейчас рванет рубаху на груди («Мой друг бесценный…»). Сдержался.

Я кивнул Евгению:

— Рассказывай.

— Я нашел трупы в постели. Они погибли одновременно, занимаясь любовью.

* * *

Даже эта безобразная картинка не смогла вывести меня из блаженного бесчувствия, почти равнодушно слушал я рассказ Евгения, скупой и монотонный. В ту субботу он остался ночевать у патрона по его просьбе (так случалось иногда). Воскресенье, у горничной и у охранников выходной. Он ждал до полудня.

— А зачем ты ждал? — уточнил Петр.

— Сева приказал: «Меня не беспокоить ни под каким видом. Завтра опознаешь наши трупы».

— У вас такие шуточки в ходу? — изумился доктор.

— У Севы. Надо знать его юмор… макабрический, так сказать. Он много пил в тот вечер, имелось в виду… то есть я имел в виду: буду возиться с его похмельем.

— Он был алкоголик?

— Алкоголики не сколачивают миллиардные состояния. Но иногда, изредка, ему нужна была разрядка.

«Однако! — Я усмехнулся про себя. — Однако как везет убийце! Нет, просто все одно к одному…» Я спросил:

— Во сколько вечером вы расстались с Севой?

— Где-то в одиннадцатом я спать лег, а он удалился в спальню.

— Вы вместе пили?

— Нет. Он был с Натальей Николаевной.

Евгений постучался, вошел — любовники, голые, лежали на огромном белом ложе-жертвеннике, — попятился было, но что-то поразило его, заставило приблизиться… Мертвые тела. На полу записка: Я, Всеволод Юрьевич Опочинин, выражаю свою волю: захоронить в моем родовом склепе подателей сего документа.

— Что за черт! — закричал я. — Кто такие «податели»?

— Он сам и Наташа — так я объяснил следователю.

— И тот поверил?

— Рядом на тумбочке стояли два пустых бокала и бутылка с шампанским, половина примерно… везде отпечатки пальцев самоубийц. На полу — пузырек, пустой, но анализ показал…

— Пузырек? — перебил я. — Что за пузырек?

— Из-под французских духов Наташи, на нем обнаружились отпечатки пальцев Всеволода.

— В нем был яд? — уточнил доктор.

— Следы яда. Очень слабые — в бокалах. Ну и в трупах при вскрытии. Я объяснил, что покойник, — бубнил Евгений монотонно, — в силу своего саркастического характера мог оставить именно такую предсмертную записку. Дата — шестое сентября, почерк его.

— Ну а мотив?

— Горничная подсказала: сложные взаимоотношения между любовниками.

— Как же меня не вызвали?

— А кто знал, что ты в Москве? — Евгений на секунду поднял голову, взглянул — какая мука в глазах! — Я сказал, что муж с мая отсутствует, уехал на заработки.

— Я вернулся в тот день, шестого сентября.

— Кто ж знал…

Наступившую паузу нарушил доктор:

— Каков состав яда?

— Какой-то сложный, в основе — болиголов.

— Ага! Болиголов пятнистый, произрастает в поймах рек. Весьма ядовит. Откуда у Всеволода Юрьевича взялся такой редкий яд?

Евгений пожал плечами:

— Он же химик по образованию, когда-то в НИИ работал. В общем, дело закрыли, покойников выдали, сегодня я получил урны из крематория.

Наступила выпивальная пауза, мужчины приняли по полной; художница потягивала из глиняной кружки брусничный морс, курила, глядя в высокое окно с вековой липой, еще пышной. Заговорил управляющий Степа — толстый здоровяк, кровь с молоком — «с коньяком», уточнил бы я, зная его пристрастие (правда, сегодня он пил водку):

— Завещания нет. Вступай, Родя, в дело. Впрочем, дело терпит, можешь отдохнуть пока.

— Отдохнуть?

— Оправиться от удара. Нам всем не помешает… Деньги у тебя есть?

— Одолжить?

— Шутник! У тебя масса возможностей, — заторопился Степа с мелькнувшей улыбкой змия-искусителя. — Поезжай по святым местам… Ты же хотел, помнишь, Родя?

— По святым местам? — Я усмехнулся. — Это было бы славно. В путешествие я, возможно, отправлюсь…

— Давай паспорт. Максимум через неделю…

— Не по святым местам, дальше. А пока здесь посижу. — У меня внезапно вырвалось: — И вообще не уверен, что приму это наследство.

— Вы серьезно? — неожиданно подала голос художница; впервые я вызвал у нее проблеск чувства — любопытство… И вдруг нечаянно поймал тяжелый взгляд Евгения.

— Родька, не пижонь!

— Да так, Жень, тоска.

— Переживешь! — сказал сурово мой робкий и мягкий друг. — Душно. — Расстегнул верхние пуговицы рубашки, блеснул эмалевый крестик на безволосой груди. — В чью пользу ты отказываешься от капитала?

— Ты что, с ума сошел? — даже испугался управляющий. — Он не отказывается, скажи, Родь!

Я поморщился:

— Не будем делить шкуру… — запнулся, а Петр подхватил:

— Убитого медведя.

— Кем убитого, Петя?

— Пардон, неуместная поговорка, — отчеканил рекламщик, кажется, уже пьяненький. — Все-таки интересно, почему в предсмертной записке не указан мотив.

Доктор выпил и предположил:

— Расстроился, что Марьюшка не ему оставила родовое гнездо?

— Он сотню таких гнезд мог заиметь! — отмахнулся Петр.

— Не таких — чужих. Она была одержима своим родословным древом. Может, и он? Оскорбленный в лучших дворянских чувствах…

— И Наташа? Или он ее отравил?

Все поглядели на меня, Евгений вмешался сердобольно:

— Не стоит сейчас затрагивать эту тему, Роде тяжело. — Из задрожавшей руки его выпал со стуком стакан, пролился в пыли плит.

Роде тяжело — это факт; но эти дурачки даже представить себе не могут, как тяжело!

— Кажется, я перебрал, в глазах темнеет, — пробормотал Евгений и удалился. А я все медлил, хотя многозначительная его фраза — «нам надо с тобой поговорить» — застряла занозой и ныла.

Наконец вышел на крыльцо, закурил. Уже совсем стемнело, черные тучи, чреватые дождичком, колобродили в поднебесье. Я позвал:

— Жень!

Дверь протяжно всхлипнула; доктор и художница. Она тоже с сигаретой, вполголоса:

— Ваши друзья останутся ночевать? Тогда надо приготовить постели.

— Нет, я их выпровожу… хотя Евгений, может, заночует.

Старик — проникновенно:

— Родион Петрович, держитесь!.. Болиголов — очень интересно, очень… — И канул в ночь со своим велосипедом.

Мы с ней постояли молча, жадно затягиваясь, я почему-то спросил:

— Где ключ от склепа?

— В шкафчике на кухне. Вы сейчас собираетесь навестить прах?

От этих странных слов меня на миг настигла дрожь… не страха… нечто сильнее страха.

— Думаете, я сумасшедший? — Она молчала. — Вы меня боитесь?

— Да ну! — Она швырнула окурок, схватила меня за руки и резко встряхнула. — Как сказал доктор, держитесь.

Эта девушка смела и бесстрастна и сумела — тоже на миг — меня взволновать.

— Ну что, орлы? — сказал я, входя с ней в «трапезную». — В силах до столицы долететь?

— Родя, не боись. — Степа поднялся, за ним Петр, пошатываясь. — На нервах долетим, не привыкать. Где Женька?

— Где-то прохлаждается. Не ждите, мне с ним поговорить надо.

— Навещать-то тебя можно?

— Навещайте. Но не злоупотребляйте.

— Может, телефон проведем, а, Родь?

— Мне он не нужен.

Она убирала со стола, я как-то задумался. Где, действительно, Евгений? Вышел.

— Жень!

Я пошел по едва угадываемой тропинке через парк, время от времени подавая голос. Споткнулся о еловое корневище, упал на колени возле кустов — из колючек торчит белая рука, дотронулся до пальцев, раздвинул веточки и вытащил на дорожку мертвое тело.

* * *

Он был мертв, Евгений, я сразу понял, и волосы зашевелились у меня на макушке. Стрелой промчался к дому. «Электрический фонарик! — крикнул. — Скорее!» Она метнулась к буфету… наконец нашла. «Пойдем со мной, поможешь!»

Расторопная девочка, ни слова не произнесла, устремилась во тьму следом. Заросли, тропинка, место я запомнил точно, но трупа не было. Где-то в отдалении почудилось шуршание автомобильных шин. Так же молча пронеслись мы через парк к проселочной дороге. Нигде ни души. Тишина.

— Что мы ищем?

— Я видел мертвого Евгения.

— Как мертвого? Где?

— Пойдемте назад.

Мы прочесали подлесок вдоль тропинки — тщетно. Однако тот кустик растерзан, ветки поломаны.

— Вот тут он лежал, рука… — Так явственно вспомнились белые, еще теплые пальцы, мягкие; меня передернуло от внутреннего отвращения. — Я увидел руку, вытащил его на тропинку…

— И побежали за фонариком?

— Это странно, — пробормотал я.

— Что странно?

— Зачем мне сдался фонарик? Надо было сразу нести его в дом!

— Может, вы побоялись его потревожить, может, он ранен был?

— Не знаю, крови как будто не было.

— А почему вы решили, что он мертвый?

— Нет, я стопроцентно не уверен… но ни пульса, ни дыхания…

— А если глубокий обморок?

— Ни с того ни с сего упал в обморок, а потом сбежал?

Мы еще походили по парку, поорали, вернулись в пустой дом. Она мыла посуду на кухне, я тут же сидел, курил.

— Выпейте водки, еще много осталось.

— А пожалуй.

Опрокинул полную стопку, вытянул руку вперед:

— Видите, какой я трус? Пальцы дрожат.

— Нет, Родион Петрович, вы не трус. Вам опасность доставляет наслаждение, подстегивает, правда?

Проницательная девица. В идеале я желал бы пожить тут один напоследок. Но… пусть. В ней что-то есть (не пижонь… «что-то есть»… я по ней с ума схожу). Внешность живописна, даже иконописна: узкое смуглое лицо, кисти рук и ступни тоже узкие, загорелые, часто ходит босиком, а руки бережет, художница, волосы черные, длинные, вдоль лица, падают на грудь, не красится, одежды темные, длинные, словом, стиль несколько хипповый, девчоночий.

— Вы когда с доктором сюда шли, машины на проселке не видели?

— Нет. А что?

— Ты не слыхала — вот сейчас, как мы по парку бродили — шум мотора?

— Да вроде бы… Секретарь, должно быть, на автомобиле урны привез?

— Он за руль не сядет — боится, всегда на такси.

— А эти двое?

— Эти автомобилисты.

Художница предположила хладнокровно:

— Они секретаря убили и труп вывезли. Ладно, я спать.

— Посиди со мной, а?

Она передернула плечами, закурила, села напротив за дубовый стол (кухня стилизована под бревенчатую мужицкую избу — фантазии покойной бабки).

— Лара, почему Марья Павловна этот дворянский погост в конце концов мне оставила?

— Ну, не знаю, со мной она не советовалась. А чем вы недовольны?

— Я доволен.

— Вот и радуйтесь.

— Я радуюсь.

— А чего это вы за столом сказали, будто от денег откажетесь?

— Это я от радости.

— Иронический вы господин, Родион Петрович… и, уверена, на такое слюнтяйство не способны.

— Расскажи мне о Марье Павловне.

— Ну что? Она была знакомой моих родителей, тоже художников. Я — в них, в маму. Иногда мы летом тут гостили, два года назад она меня пригласила пожить. Мне понравилось.

— Она тебе платила за уход?

— Нет, но содержала.

— А на что она жила после инфляции?

— Во-первых, квартиру московскую продала, ну и распродавала антикварные вещички. Когда-то она была известной художницей, муж — крупный чиновник, тоже не бедный.

— Когда он умер?

— Тыщу лет назад, я его никогда не видела. Меня вообще прошлое не интересует, все эти «курганы, мумии и кости». Но вот после его смерти она и перестала писать.

— Эти жуткие «Погребенные» в спальне перед кроватью — с ума сойти!

— Ага. Там когда-то ее мастерская была. Я этого не понимаю. Отказаться от искусства?.. Какой-то болезненный романтизм.

— Ты слишком молода, Лара, чтоб понять.

— А вы? Вы понимаете?

— Да. Творческая энергия внезапно иссякла.

— Сильная личность преодолеет любой кризис.

— Не заносись, не все от нас зависит. Творчество — это борьба художника со своим гением-демоном. Пока она длится — цветет мир искусства, а в случае победы — увы…

— Чьей победы?

— Если творец победит своего гения, то перестает писать (энергия его покидает). Ну а коли победу одержит демон — гибнет художник. Буквально: спивается, сходит с ума, умирает.

— Мрачноватая мистерия.

— Декаданс. Андрей Белый. Вот бабка моя и победила демона в «Погребенных» — и, так сказать, ушла в затвор на всю оставшуюся жизнь.

— А вы?

Я долго смотрел на нее — и захотелось мне вдруг все выложить, все… «Это слабость, — предостерег некто со стороны (мой демон?), — пройди свой путь один».

— Не хотите — не говорите.

— Со мной пока не ясно. С весны не могу выжать из себя ни строчки… точнее, строки наплывают, но не складываются в гармонию.

— С весны?

— Да. Но своего демона я не победил, нет.

— Но и он не победил — вы живы.

— Это еще как сказать… — Я усмехнулся.

— Родион Петрович, а почему ваша жена отравилась вместе с биржевиком?

— Запомни: это и есть главная загадка, может быть, запредельная, здесь не разрешимая. Поэтому на какое-то время я тут задержусь.

— В Опочке?

— В Опочке ли, в Москве… не важно.

— Вы будете жить, — сказала она со строгой уверенностью, — бороться со своим демоном и поедете по святым местам.

* * *

Удивительное дело: человек бессонницы, на родовом погосте я сплю как убитый. Проснулся в десять, средь «погребенных», которые замирали под моим взглядом, притворяясь нарисованными. Соответственно и сны: я с ними за кощунственной трапезой, не смею дотронуться до чаши, в которой смерть.

Мы еще раз, тщательно и безрезультатно, обыскали парк и отправились в путь: Лара с мольбертом на гнилой бережок творить; я — к доктору обзвонить друзей; в принципе меня ждал иной путь, не стоило бы суетиться; но последние события расшатали теоретическую схему «конца», и в густых потемках зашевелились смутные тени — светотени.

Унылый (но отрадный для меня) бессолнечный день. Миновать парк и прошагать километра три вдоль ельника и заливных лугов к бывшей земской больнице (объясняла Лара) — теперь психоневрологический стационар для местных алкашей, у которых крыша уж совсем протекла.

Аркадий Васильевич давно на пенсии, но лечит, и квартира у него тут же в желтом домике за кустами бузины, куда ведет особая калитка, выходящая в лес. (Это мне все Лара объяснила.) Позвонил в колокольчик; печальный, тусклый звон. Долго никто не открывал. А между тем за мной наблюдали, я чувствовал, словно видел блестящие безумные глаза в сиреневых кустах. Наконец старик явился и впустил в «хижину» (его выражение).

— Звоните, — сказал с гордостью. — У меня телефон московский, личный. Одного высокого товарища довелось некогда вытащить из бездны.

— Сумасшедшего?

— Нет, у нас раньше нормальная больница была.

Вскоре выяснилось: мои товарищи отбыли вчера благополучно на Степиной машине, на которой и прибыли в Опочку. Про Евгения ничего не знают, сам он не отозвался (с того света, знамо дело, не отзовешься!).

— Чайку?

— Не откажусь.

В миловидной старомодной комнате в кисейных занавесях за кружевным столом засели мы с самоваром, я на диване в суровом чехле. И никак не мог понять, что меня мучает — именно здесь, в этой веселой комнатке… Запах лекарств? Я спросил об этом у хозяина, у него ноздри раздулись, задрожали.

— Да, да, вполне возможно, — забормотал, — я уж принюхался…

— Приятный аромат, но какой-то мучительный… Ну да ладно. Аркадий Васильевич, вчера вечером, уходя от нас, вы не видели Евгения?

— Нет. А что с ним?

— Как-то неожиданно он скрылся, не попрощался…

— И не дозвонились?

— Нет.

— Странно. В милицию не сообщали?

— Успеется.

— Вас, Родион Петрович, окружает атмосфера тайны.

— Неужели я произвожу такое впечатление?

— Весьма. Это у вас родовое, наследственное. Марья Павловна так и осталась для меня прекрасной загадкой.

— И для меня. Почему она изменила завещание в мою пользу?

— «Девушкам поэты любы…» — Старик подмигнул, — Мне кажется, просто каприз. За неделю примерно до кончины вдруг посылает за мной Ларочку: хочу оставить «имение» (она так всегда выражалась) поэту. Покаюсь, я привел меркантильные доводы: чтобы вернуть былой блеск (ее мечта), нужны капиталы… Не возымело действия, ну, хозяин — барин.

— Вы ведь давно ее знали?

— Давненько. Еще мужа помню, крупный чиновник, сумел в шестидесятые как-то оформить флигель и двенадцать соток на жену, ну а в девяносто втором она уже официально вступила во владение. Дворец еще при «военном коммунизме» был по кирпичику разобран, а флигель уцелел: там механизаторы жили во время страды.

— Все-таки удивительно: известная художница, да и не старая еще женщина, ушла в такое одинокое «подполье».

— В этом и заключалась ее оригинальность: совсем одна в лесу тридцать лет! Уникальный пример женской любви.

— Это она после смерти мужа?

— Да, да! Причем… — Старик помолчал, но неистребимая словоохотливость победила. — Между нами, конечно (вы — наследник и семейных тайн, правда?): он умер не один.

— С женщиной?

— Вы знаете?

— Нет, просто предположил. — Я помолчал. — По аналогии.

— Тогда можете себе представить мое вчерашнее потрясение! Они приняли яд, как теперь говорят, занимаясь любовью.

— Болиголов?! — воскликнул я.

Его краткий кивок отразился в зеркальном самоваре вымученной гримасой.

— Яд замедленного действия. Впрочем, зависит от дозировки, от состояния организма… от многих условий.

— И Марью Павловну не упекли?

— Не за что, стопроцентное алиби, удостоверенное тремя незаинтересованными лицами. Двойное самоубийство: муж оставил предсмертную записку.

— А где ж он болиголов взял?

— Знаете, этот ее Митенька был с сумасшедшинкой, с большим сдвигом, — ответил доктор невпопад; и меня опять поразил изысканный аромат, подмешанный в воздух докторского жилища, слабый, но стойкий. И такой знакомый, до умопомрачения!

— Доктор, вспомните фреску в спальне — это картина преступления.

— Исключено! — возразил он яростно. — Она — святая женщина.

— Святые иконы пишут, а не пародии на них. Только не подумайте, что я ее осуждаю, я бы сказал: это ее личное дело, сейчас оно в Суде Верховном…

— В загробном? — перебил старик с усмешкой.

— Вот-вот. Но проглядывает некая связь — вам не кажется? — тончайшая ниточка, паутинка, которую дергает некий паучок.

— Вы об этих погребальных урнах в склепе?

— Вы сказали: «вчерашнее потрясение». С чего бы вас так потрясла смерть посторонних, в сущности, людей?

— Родион Петрович, чего вы добиваетесь?

— Сакраментальный вопрос. — Я засмеялся. — Вы попали в самый нерв. Когда-нибудь узнаете, обещаю.

В окно постучали, женский голос гаркнул:

— Василич! Федотыч просит вашей травки, ночь не спал.

— Иду!

— Вы травник? — удивился я.

— Увлекался когда-то…

Мы распрощались у калитки «до завтра», он запер ее на тяжелый замок; я взглянул сквозь ржавое кружево на его каменно-желтый домишко: будто бы вздрогнула кисея на окошке… «На окошко села кошка, мышку удушив, — заплясал в голове развеселый мотивчик. — Отдохну теперь немножко, наберуся сил…» Да, теперь отдохну — может, навсегда — от своего «гордого гения» в таких вот «пустоплясах».


14 сентября, воскресенье


Уникальность фрески, необычность заключаются в ее поистине «живой жути». Они «живее живых» — три фигуры в позах рублевской «Троицы» на деревянных скамьях вокруг низкого стола, точнее, как бы сундука с запором; босые ступни ног; узкие смуглые руки тянутся к чаше с вином; лица опущены, черты не различить, низко надвинуты темные капюшоны, как монашеские куколи; центральный персонаж почти отвернулся от трапезы, склонив голову на плечо, блестит один голубой глаз; струящиеся тускло-темные одеяния (багряное, желто-коричневое и лиловое), жесты рук, выразительных, чуть скрюченных пальцев, наклон головы — создают невыносимое напряжение, движение вниз, ощущение земной тяжести (ангельские атрибуты — нимбы и крылья — отсутствуют); вверху на заднем плане черное растение необычной формы и почти неразличимый в дымке времени фрагмент дома… или дворца.

Тридцать лет она засыпала и просыпалась в обществе демонов своей фантазии и завещала их мне. Сие есть тайна. И как иконы обладают благодатью (силой свыше), так изделия из преисподней мастерской излучают энергию противоположную — распада.

Я порылся в комоде, стоявшем в углу возле окна; старушечье тряпье, белье, никаких бумаг, писем, документов… Один ящик пустой, на дне — пожелтевший листок, синие линялые чернила, нервный почерк.


Мария!

Он является почти каждый вечер и требует от меня окончательного ответа. Не злись и не сокрушайся, дорогая, — разве я смогу устоять перед ликом смерти? Итак, до скорой встречи в родовом склепе.

Твой Митенька

16 мая 1967 года


Однако Митенька силен! Напрасно в задорном запале я обвинил бабку, доктор прав: у кого поднимется рука отравить сумасшедшего? Разве что из милосердия… Правда, есть обстоятельства настораживающие: сумасшедший увлек за собой в преисподнюю какую-то женщину; а наша «помещица», умирая, не уничтожила с другими бумагами бредовую записку… А болиголов? Но не собираюсь же я вести расследование, в самом деле! Это было бы слишком абсурдно, коль существует путь прямой: отправиться вслед за ними. И все узнать или провалиться во тьму небытия. Да, но что случилось с Евгением? Какой такой паучок дергает паутинку?

В окне я увидел Степу (быстренько управляющий отреагировал) и помахал ему рукой. Он поднялся в спальню и долго созерцал фреску.

— И ты возле этой картинки спишь?

— А что?

— Сюрреалистическое ощущение. Так что с Женькой?

— Мне кажется, я его видел мертвым.

— Во сне?

— В парке возле тропинки. Сходил в дом за фонариком — труп исчез.

— Родя, ты здоров? — спросил он отрывисто и отвел глаза, вялая реакция, банальная.

— И вот еще что, Степа: мы осматривали тропинку и услышали шум машины на проселке.

— Кто это «мы»?

— Я и художница.

— Она тебе тоже в наследство досталась?

— Не переводи разговор.

— Я ничего не знаю, — жестко отрубил Степа. — Мы с Петром сели в мою «Волгу» и уехали. Он подтвердит. И мало ли какая машина проехала позже…

— Дорога глухая, никто тут не ездит.

— Значит, ездят. И вообще, к чему ты ведешь — мы Женьку убили?

— Я видел мертвое тело, идиот!

Модернист грузно опустился на бабкину кровать, утонув в перине, прошептал хрипло:

— И куда оно делось?

— Кабы я знал, с тобой бы не связывался.

— Ты все тут обыскал?

— Все. Даже кладбище обшарили.

Степа на меня не смотрел — на фреску; и от ражего этого мужика прямо-таки исходили волны страха (я ощущал почти физически).

— Главное, — опять прохрипел еле слышно, — кому нужен мертвый?

— Тому, кто его довел до такого состояния.

Он очнулся, глянул остро, заговорил трезво:

— Если б труп не был украден, я бы предположил самоубийство.

— Из преданности патрону, что ли?

— Он безумно любил твою жену… как будто ты не знаешь. — Это прозвучало косвенным упреком мне — я же, презренный, живу! — Что с ним творилось в эти дни!

— Что творилось?

— Он заперся у себя на Волхонке, никого не желал видеть, ждал урны. Нет, если б я мог предвидеть — в каком-то страшном сне — такой эпилог… то уж никак не с нашим биржевиком. И как она его к этому подвела?

— Ты считаешь ее инициатором…

— А то кого ж? Чтоб Севка на себя добровольно руки наложил!..

— Они были убиты.

Он отшатнулся, чуть не упал на кровать.

— Откуда… откуда ты знаешь?

— Оттуда. Знаю. — Я прошелся по огромной, во весь этаж, почти пустынной комнате, постоял перед фреской. — Здесь все сказано. По аналогии.

* * *

В окно я рассеянно наблюдал за передвижениями Лары: вот она появилась из парка с мольбертом, зашла в дом, вышла с белым бидончиком, вывела велосипед из сарая и отправилась в деревню за молоком.

За спиной раздался голос Степы:

— Какие у тебя основания полагать, что они были убиты?

— А исчезновение Жени тебе ни о чем не говорит?

— Ты собираешься заявить в органы?

— А ты что предлагаешь?.. Ладно. Хватит переливать из пустого в порожнее. Расскажи мне про ту субботу как можно подробнее.

Когда-то мы нуждались друг в друге (молодые гении — и мир вокруг, чужой, враждебный, который надо завоевать), собирались каждую неделю, взахлеб читали свое и «другое, другое, другое»; мы называли себя христианами (при Советах — полузапретный плод), свободными от примитивных церковных догматов; тут грянула бешеная свобода. Первым спохватился, отдалился и завел новые неведомые связи Всеволод. Но, сказочно разбогатев, друзей юности не забыл, наоборот — он стал главным в нашей шайке-лейке и, самое забавное, продолжал время от времени писать — поэмы; Всеволода всегда влекли крупные формы; он вообще был крупный, шумный, «громокипящий кубок», так сказать.

Весной я закончил одну многомесячную работу, кое-что получил, и мы с Наташей съездили в Италию. Рим, мы шли от Сан-Пьетро, сверкание небес, смятение сердец и бесов суета; возле Дома Ангела, древней папской резиденции, меня вдруг окликнул Всеволод. Ну, удивились, растрогались слегка… надо же, какой случай!.. Впрочем, нашу интеллигенцию (ту, которая с денежками) мотает теперь по всему свету. Он сказал, окинув взглядом мощную крепость: «Вот это власть, вот это сила, а? — И пошутил: — Перехожу в католичество!» Эпизод пустяковый, продолжения не имеющий (мы с женой в тот день уезжали в Венецию), а запомнился: последняя наша мирная встреча — и внезапная беспричинная судорога ненависти, пронзившая мое сердце, от его неожиданной — невпопад — фразы: «Неужели ты и есть мой враг? Шутка!»

Потом мы увиделись с ним уже в Опочке у умирающей старухи и вот — в прошлую субботу на Восстания.

— С похорон вашей бабушки мы вернулись часов в пять, — сказал Степа.

— Кто присутствовал при обряде?

— Знакомые все лица: мы четверо, художница и доктор. — Он помолчал. — Наташи не было. Ну, кратко помянули, старик выложил про завещание, Всеволод помрачнел. На Восстания продолжили.

— О чем говорили?

— Да ни о чем, опус хозяина слушали. Часов в семь Наташа принесла кофе. «Теперь ты настоящий помещик?» — говорит. Вдруг хозяин нас покинул, приказав ждать. Все чаще он вел себя как владетельный князь с вассалами, не замечал?

— Замечал. Что вы пили?

— Кто что. Я, по обыкновению, коньяк, Всеволод — шампанское, Женька с Петей — водку. Вернулся он где-то через час в бешенстве. У него вырвалась фраза — поднял бокал, торжественно, в стихотворном ритме: «Я уничтожу брата своего!» Это, значит, после встречи с тобой.

Я кивнул. Он позвонил мне в восьмом часу, я вскоре подошел (моя скромная резиденция рядом, у Патриарших), дверь в прихожую чуть приоткрыта, охрана снята, он стоит средь аскетических статуй как новоявленный колосс, расставив мощные ноги, в белоснежном костюме (от какого-нибудь Версаче — не иначе) и, в знак траура, в черном жилете и в черной бабочке. На постаменте у ног святого Петра — два бокала и бутылка шампанского. «Родя, предлагаю мировую и пятьдесят тысяч долларов!» — «Недорого ты ценишь право первородства». — «Сто тысяч!» И т. д.

— В течение часа, что вы ждали патрона, кто-нибудь покидал гостиную?

— Никто.

— Что вы без него делали?

— Да ничего. Пили… — Степа усмехнулся. — И роптали, как недовольные лакеи.

— Он пришел с шампанским и бокалами?

— По-моему, нет… впрочем, не помню.

— А ты не знаешь, органы не брали на анализ посуду, из которой вы пили?

— Там горничная вертелась, думаю, она все вымыла. Если ты подозреваешь кого-то из нас в отравлении…

— Сомневаюсь. И тем не менее…

— Правильно делаешь. Наташа умерла вместе с ним, но она не пила с нами.

— Во сколько они скончались?

— С десяти до двенадцати примерно, мы с Петром уехали раньше.

— Во сколько?

— Ну, около десяти. — Он поглядел многозначительно. — Евгений остался.

— Действие болиголова не мгновенное, доктор говорил, зависит от многих условий. То есть яд они могли принять и гораздо раньше десяти. А насчет Евгения… Ну хорошо, по какой-то причине он отравил их, потом покончил с собой — и куда делся?

Степа стукнул кулаком по перине, вскочил, закружил по комнате. Как говорят в психологии — неадекватные реакции. Наш модернист — хладнокровный и хитроумный рыжий лис; хитрее Всеволода, но ему не хватает смелости и размаха моего погибшего кузена; самой природой он определен на вторые роли. Сейчас Степа остро нуждается во мне, понимая, конечно, насколько вольготнее вертеть пешкой-пиитом, чем финансовым гением. Все понимают, этот мотив лежит на поверхности.

— Что собой представляет последняя поэма Всеволода?

Модернист фыркнул:

— Ну, творческий гений его был, сам знаешь, не фонтан.

— О чем поэма?

— Как героя дьявол искушает.

— А при чем тут «Погребенные»?

— Не знаю. — Степа взглянул на фреску. — До них мы, должно быть, не дошли.

* * *

Мы с художницей ужинали на кухне, когда явился Петр. От молока с хлебом он отказался, и мы с ним вышли на крыльцо покурить. Темнело, древесные тени придвигались ближе к дому. Осинник. Ельник. И кое-где уцелевшие липы помещичьего парка. Все чужое.

— Почему ты не приехал вместе со Степой?

— Только к вечеру собрал себя по частям. Неделю держался, а вчера… В общем, Степка меня до машины доволок, я был мертвецки.

— Чего это тебя так подкосило?

— Нет, я на вас на всех дивлюсь! — пророкотал Петр.

«Голос его, как церковный набат, профиль — хоть выбей на статуе; жаль вот, стихов не умеет писать, а это для поэта недостаток» — не про Петра писано, а как будто про него: точеный у графомана профиль, густые длинные волосы перехвачены резинкой, породистая голова; расстегнул, распахнул рубаху на груди, жадно вдыхая вино осеннего настоя.

— Случилось событие уникальное в своей загадочности! Нет, ты можешь вообразить Всеволода, добровольно принимающего яд?

— При всем желании не могу.

— В прошлое воскресенье сидели мы с Алиной у телевизора, вдруг: «Сегодня ночью в своей квартире на площади Восстания покончил жизнь самоубийством крупнейший предприниматель Всеволод Опочинин. «Русским Ротшильдом» называли его в определенных космополитических кругах. Вместе с ним погибла его любовница — жена известного поэта Родиона Опочинина, двоюродного брата биржевика. Загадочная семейная драма может драматически отразиться на биржевом курсе котировок…» И т. д. Завистливые телеухмылочки в духе «богатые тоже плачут»… ну да это черт с ними! Эффект разорвавшейся бомбы.

— Что ты сделал?

— Засуетился, естественно, стал звонить…

— Кому?

Он посмотрел на меня задумчиво:

— Ну, кому?.. Женьке, конечно, Степану, тебе…

— Такая «величина» погибла, а вас не допросили, меня не разыскали и дело закрыли. Странно все это.

— Женечка с органами договорился, — бросил Петр. — И правильно сделал, зачем скандал на весь мир? Мы сами справимся!

— Наш Женька? Да ну!

— Вот тебе и «ну»! Следователю секретарь сказал, что ты в отъезде, а нам со Степой знаешь что?

— Что?

— Категорически запретил тебя разыскивать: «Родион в курсе, его не беспокоить!»

Удивительное сообщение это меня, конечно, подкосило; я пробормотал после паузы:

— Зачем он вчера-то врал?

— При всех, а с тобой хотел поговорить наедине, помнишь?

— Помню, но ничего не понимаю.

— А ты действительно не знал об их смерти? — Петр глядел пристально. — Что молчишь?

— Вчера я вышел на крыльцо и увидел две погребальные урны. Случайно я взял прах брата.

— Взял?

— Отнес в склеп. А Евгений — ее. Просторное подземелье, места всем хватит.

— Перестань. Сразу, еще с «Криминальной хроники», я почувствовал во всем этом инфернальный душок. Тебе тут не страшно?

— Нет.

— Ты не знаешь, что такое страх. В этом твой ущерб, как ни парадоксально.

— Да брось!.. Ничто человеческое меня не минует. Их показали в хронике?

— На долю секунды: переплетенные голые тела. В ту субботу она заходила в гостиную на минутку.

— Но с вами не пила.

— Не удостоила. Как-то неожиданно появилась на пороге с подносом — кофе, — и пока шла к столу, мы будто протрезвели…

В бело-золоченой «итальянской» гостиной Всеволода один стол больше моего кабинета у Патриарших.

— …Подошла, спросила: «Теперь ты настоящий помещик?» Всеволод захохотал. «Имение, — говорит, — бабка оставила твоему бывшему». Она молча усмехнулась и ушла. После этого пассажа Всеволод, видимо, решил позвонить тебе. — Петр помолчал. — Родя, а почему, собственно, ты расстался с женой?

— Почему? Она меня бросила.

— Мне-то зачем врать? Перед лицом ее смерти…

— К чему эти вопросы? — резко перебил я.

— Я тебе потом скажу… не из любопытства, поверь. — Чем проникновеннее вещал мой друг менеджер, тем сильнее я ощущал ловушку! — Что у вас с ней произошло?

— Разве я обязан тебе отчетом?.. — Но тут же «отчитался», чтоб отвязаться: — Она мне изменила, я ее выгнал — тривиальная ситуация.

— Зато какой исход! Тривиального отравления не бывает, — пробормотал Петр; мы закурили по новой, глядя в темь, в лес, вдруг прошуршавший опадающей листвой, таинственной ночной охотой…

В памяти застряли пустяковые подробности: крепостная стена Дома Ангела, его взгляд, моя мгновенная ненависть, византийская мозаика в Венеции… Бессвязные детали, которые выстроились вдруг в роковой ряд — в тот день, когда я вернулся из Опочки после свидания с бабкой. (Отмечу в скобках: о чем бы я ни начал, непременно всколыхнется память пародией на «Троицу» — она меня поразила, а не «последняя воля» с лишением обломка, всплывшего через десятилетия.)

Вдохновленный Всеволод покинул Опочку раньше, я же остался — без обиды, с любопытством — побеседовать с бабушкой. Точнее — да уж себе-то не ври! — художница меня заинтересовала… да, это так. Вернувшись, я застал у нас Всеволода, обмывающего родословный свой триумф шампанским. Я не знал, что Наташа дома, и открыл дверь ключом. Голоса, ее смех… Всеволод: «Византийская мозаика — дешевка. Одно твое слово — и золотым дождем прольется над Данаей любовь моя!» Мой кузен — отпетый графоман, но истинная страсть приглушила, иссушила вдруг громоподобный бас. «Ты, конечно, бросишь Родьку!»

«Родька» вошел. Они стояли у окна, обернулись, она к нему прильнула, обняла за шею. Обернулись, но не разомкнулись, ни малейшего смущения (понятно, давняя связь!). Первый мой бессмысленный порыв — уничтожить обоих! — молниеносно сменился бесстрастным отвращением (и как отозвался впоследствии!). Я произнес равнодушно:

— Катитесь отсюда к чертовой матери!

— Ты вправду хочешь, чтоб я ушла?

Ее наивная наглость меня удивила.

— Правда. Я тебя уже не люблю, — сказал я правду. И больше никогда ее не видел. «Нет, что я! То исступленное мгновение в громадной прихожей средь раскрашенных католических статуй».

— Она тебя любила любовью редкой, достающейся только избранным, — сказал Петр.

— Да ну?

— У нее был огонь, энергия любви — и ты писал. Ты был поэт, Родя. — И с поразительной откровенностью, наступающей раз в жизни, признался: — Единственный среди нас.

— Ладно, Петь, оставим исповеди. Какова цель твоих вопросов?

— Меня не удовлетворяет версия о самоубийстве. Давай сами проведем расследование.

— Ты серьезно?

— Абсолютно.

— Зачем тебе это?

— Зачем? Погибли мои друзья, я должен знать, кто им «помог»! — Пафос справедливости звенел в его голосе, чуть ли не ликование — болезненное, мне показалось.

Я согласился.


15 сентября, понедельник


Я сидел на диване, суровый чехол опять благоухал изысканным лекарством, но не так сильно, как вчера. «Пью горечь тубероз, ночей осенних горечь…»

— Вы выращиваете розы?

— Есть у меня тут оранжерейка, — рассеянно отозвался доктор; он читал и перечитывал записку Митеньки. — Она ее сохранила, — произнес задумчиво. Тут же встряхнулся: — Видите? Типичное раздвоение личности: это он сам — двойник его, «черный человек» — является каждый вечер и влечет к смерти.

— А женщина?

— Самое банальное: его секретарша. Он был крупный чиновник в Союзе художников. Она его обожала, отмечали свидетели, в их связи был какой-то надрыв, надлом… и вот результат.

— Почему Марья Павловна не уничтожила записку перед смертью? Больше никаких бумаг в комоде нет.

— Откуда мне знать…

— Как она умерла?

— Паралич, за мной Лара приехала, испугалась, бедненькая. Она скончалась при нас от кровоизлияния в мозг. — Старик подумал и повторил мой вчерашний вопрос Петру: — Родион Петрович, какова цель ваших вопросов?

— Я хочу знать происхождение «Погребенных» — что послужило толчком к замыслу?

— Кабы я был верующим, я бы сказал: Провидение. Ведь фреска написана до гибели Митеньки. Но я материалист и говорю: трагическое мироощущение совпало с не менее трагической реальностью.

— Вы хорошо помните те события?

— Превосходно. У стариков, так сказать, дальняя память… Но знаете, что я вам предложу? — Доктор помедлил, отражаясь в самоварном серебре. — Замалюйте фреску, уничтожьте записку и заживите счастливо… Я человек загрубелый по роду профессии…

— Я тоже загрубел… по жизни. Но вот приспичило разобраться в этой мистерии.

— Главное, чтоб это не превратилось в манию.

— В манию?

— А что! — Он вдруг подмигнул, до жути исказившись в отражениях. — Картинка не оживает, вы не входите в круг персонажей?..

— Нет, — соврал я.

— Ну-ну. А то сейчас у меня любопытнейший пациент, сосредоточен на мистических мотивах, знаете…

— Местный?

— Нет, из Москвы. Впрочем, врачебная тайна. Итак, что конкретно вас интересует?

— День гибели Митеньки.

— А, восемнадцатое мая.

— Вы уверены? Записка помечена шестнадцатым.

— О, это как раз характерный для суицида симптом. Означает душевную борьбу: страх перед концом и неодолимое влечение к нему. Вспомните знаменитейших самоубийц: Есенина, Маяковского — носили «объяснения» при себе не один день, не решаясь… Гениально подметил Достоевский, помните, в «Бесах» Кириллов?

— Страх боли?

— Вот-вот! Элементарнейший страх плоти, которую предстоит измучить.

— Ну, там пистолет, веревка… А яд, наверное, самый безболезненный способ?

— А вы попробуйте! — предложил лукавый старик. — Я на вас погляжу…

— Вы б смогли?

Он словно опомнился:

— Это я сгоряча ляпнул. Так вот, восемнадцатое мая. Я — свидетель. Ближе к ночи ко мне является Марьюшка…

— Вы были уже хорошо знакомы?

— В общем, да. Они больше года боролись за этот самый флигель, бумаги приезжали оформлять.

— И мужа знали?

— Поверхностно… Один раз они были у меня в гостях. И беседовали мы вот за этим столом… наряду с другими темами, — старик понизил голос, — о травах.

— О болиголове?

— В том числе. Митенька очень интересовался, а я-то разливался соловьем. Представьте: яд исчез. Но обнаружил я это уже после суицида.

— Вы подозреваете…

— Я знаю! Меня на минутку вызвали к больному, и когда я вернулся, Митенька вышел из кладовки (Видите дверь? Там я хранил травы), больше туда в мое отсутствие никто не входил.

— Мало ли что могла Марья Павловна потом сказать.

— Так были свидетели! Они-то и сказали. Друзья Митеньки, художники — милейшая пара. Они приехали в Опочку на этюды. Не ее друзья, заметьте, и я тогда ее другом не был. Через несколько дней я наносил визит больному, видел Марьюшку на пруду, она писала. Такая живая, обаятельная женщина, ее сорока я б ей не дал. Перекинулись двумя-тремя словами, а ночью, где-то в двенадцатом, она примчалась ко мне — внезапные роды, семимесячные.

— У Марьи Павловны?

— Да нет же. У той самой знакомой художницы, Ларисы… как сейчас помню. Ее даже в больницу нельзя было перевезти, как только жива осталась! Мы провозились всю ночь.

— А ребенок?

— Еще как жив! — Доктор засмеялся. — Не догадываетесь?

В интуитивной вспышке я воскликнул:

— Лара?

— Она самая. В ту ночь скончался Митенька.

— Во сколько?

— По данным экспертизы, яд был принят, грубо говоря, с девяти до одиннадцати.

— Где это произошло?

— На их московской квартире.

— А если Марья Павловна успела в Москву и…

— Друзья Митеньки дали твердые показания: Марьюшка не разлучалась с роженицей с трех часов дня. При «погребенных», так сказать, была найдена записка и мой, — старик вздохнул, — мой пузырь с ядом.

— Пустой?

— Почти… так, следы яда.

— Каков он на вкус?

— Сам по себе болиголов горьковат, но я смягчил горечь внесением других ингредиентов. Меня чуть под суд не отдали, но обошлось. Дисквалифицировали на пять лет.

— Но вы продолжали жить здесь?

— Господи, да я продолжал работать… ну, официально не заведующим, а якобы завхозом. В наших краях меня знают и любят.

— Но насчет трав вы небось закаялись?

— Да, да, конечно, — поспешил с ответом старик, помолчал. — Похоронили мы его тайно.

— Почему?

— По документам склеп Опочининым не принадлежал. Помилуйте! В шестидесятые годы какое дворянство, какие там имения и родословные… Ну, по своим местным связям я сумел добиться захоронения на заброшенном кладбище в земле. По-тихому нашли умельца, он подземелье отремонтировал, стальную дверь сварганил. По-честному, и при социализме можно было все… почти все. Марья Павловна была тогда женщина со средствами.

— Как она себя вела… я имею в виду — психологически?

— Знаете, Родион Петрович, меня постоянно поражало одно ощущение: эта женщина, которой я восхищался, была как будто лишена страха. Вы скажете: так не бывает. Однако…

— Наверное, бывает, — перебил я.

Доктор посмотрел проницательно:

— Родовой дефект, да? Нечто вроде проклятия?

— Может быть.

— Имейте в виду: дефект серьезный. Страх — главный механизм защиты жизни — и душевной, и физической. Конечно, если довлеет он над всеми чувствами — вот вам душевная болезнь. Но и его полное отсутствие — гибель.

— Но после смерти мужа она прожила еще тридцать лет.

— Не дай вам Бог! Закаменев, затвердев в бесчувствии, в бездействии.

— Ну понятно, не монашеская схима, а безумная гордыня. А может, шок от убийства.

— Да не убивала она!..

— У меня на этот счет свои соображения, Аркадий Васильевич.

— Поведайте. — Старик насторожился.

— В свое время узнаете. Не обижайтесь. — Я говорил с трудом; голова кружилась все сильнее от смертного какого-то аромата, слабого, но невыносимого. Я машинально принюхался к чаю — в стакане с подстаканником в руке приятный дух смородинового листа… Не то! — Неужели вы не чувствуете? — вырвалось у меня.

— Что такое? — всполошился доктор.

— Вчерашний запах.

— Ну и что? Букет роз… вон, на подоконнике.

По какой-то подспудной ассоциации идей я вдруг спросил:

— Доктор, а вы были женаты?

— Я давний вдовец.

— Давний?

— Тридцать лет назад овдовел.

* * *

До вечера бродил я по лугам-полям-лесам. Местность угрюмая, безлюдная (дичающий русский простор, крестьяне успешно сжиты со свету). Простор, в котором я ищу труп. Да, собственно, ничего я не искал, просто хотелось одиночества. Прошел через исчезающее кладбище, постоял средь репейников и лопухов перед черным мрамором — чернее надвигающейся ночи. И спрятать скорбный прах под мраморные своды…

В доме светилось одно окно — на нижнем этаже в Лариной комнате, в которой, возможно, она и родилась (после сообщения доктора эта девочка стала мне как-то ближе, родственнее). Я собрал валежник под вековыми стволами и разжег высокий, до неба, костер. Просто так, вдруг захотелось. Сухостой трещал, разговаривая, искры летели во тьму шипучими звездами, от едкого дыма покруживалась голова, было хорошо. Нет, в жизни все-таки что-то есть… Тем больше чести вовремя уйти.

Вышла художница в джинсах, в наброшенной на плечи темной куртке. Подошла, и мы стояли молча, соучаствуя пламенному бытию.

— Я узнал сегодня, что ты здесь родилась.

Она слегка улыбнулась — узкое смуглое лицо в играющем отблеске.

— Доктор донес? Да, мое появление на свет было драматическим.

— Твоя мама дружила с Марьей Павловной?

— Да нет, она была гораздо моложе… но отношения поддерживали, изредка общались. Мама вашу бабушку очень уважала.

— Родители живы?

— Мама умерла, а отец… ничего не знаю, они давно расстались.

— А мама ничего не рассказывала о тех драматических событиях? Я имею в виду смерть Митеньки.

— Кого?

— Неужто доктор не проболтался?.. Бабкин муж покончил с собой в ту ночь, как ты родилась.

— Как покончил?

— Отравился. Вместе со своей секретаршей.

— Надо же! Нет, ничего не знаю.

Ну да, она же говорила: прошлое для нее не существует.

— Я уезжаю на Волгу, Родион Петрович. Там сейчас закаты потрясающие.

— Надеюсь, ты не покидаешь Опочку из-за каких-то преувеличенных приличий?

— Из-за того, что мы тут с вами вдвоем живем? Вот ерунда-то.

— Женщина без предрассудков, значит?

Лара засмеялась заразительно.

— Поэта волнуют какие-то предрассудки? Не верю.

— Да меня-то уже ничего не волнует. Я уже не поэт.

— Тоже не верю. Для меня каждая минута полна такой жизни, такого огня… я не верю, что умру.

— Не всем это дано, люди разные, девочка, — отделался я банальщиной, внезапно заинтересованный удивительным совпадением: это минувшее мироощущение Наташи. Она не поражала особенной красотой или умом… то есть не это было главным в ней. Я произнес нечаянно вслух: — «Не жизни жаль с томительным дыханьем — что жизнь иль смерть? — а жаль того огня, что, просияв над целым мирозданьем, и вдаль идет, и плачет, уходя».

— Красиво, — сказала Лара. — Вы, наверное, вспомнили жену.

— Да.

— Вы сильно переживаете? — спросила она с каким-то детским жестоким любопытством, сиюминутным; я ответил бесстрастно:

— Настолько сильно, что ничего не чувствую.

— Не хотите — не говорите.

— Кое-что скажу. Весенний мой визит в Опочку — ну, по поводу «последней воли», так сказать, — оборвал мою жизнь.

— Как это? Вы живы.

— Ну, прежнюю жизнь. И «последняя воля» оказалась не последней (зачем она переписала завещание?), и жена меня покинула, и стихи.

— Она к богатому ушла, да?

— К богатому. Но знаешь, во мне такое смутное ощущение, что это случилось в какой-то степени из-за тебя.

— Из-за меня? — поразилась художница.

— Не так прямолинейно, конечно. Из-за того, что я встретил тебя. Мне захотелось здесь остаться, ну и… словно бес попутал.

— Вы обвиняете меня…

— Ни в коем случае! Виноват я сам, мое влечение… назови как хочешь… хоть любовью.

— Ко мне?

— К тебе.

Она подумала.

— Но я вас не люблю.

— Это не важно.

— Очень важно. Любовь непременно взаимна, иначе она не радость, а… негатив какой-то, то есть нелюбовь.

— Ну, эти тонкости тебе по жизни пригодятся. Я же хотел просто поговорить напоследок. Ты когда уезжаешь?

— Могу завтра.

— Да, сделай одолжение — завтра утром. Распрощаемся сейчас, меня не буди.

— Хорошо. Я еще постою тут немножко, ладно?

— Конечно. — Я посмотрел на наручные часы. — Еще рано, девяти нет.

Костер затухал. Я пошел за хворостом, остановился в густой тени под деревьями. Какое-то сильное, непонятное чувство охватило душу, впору бы не умирать. Это чувство не было напрямую связано с тонким силуэтом на фоне горящих углей; я просто ощутил проблеск жизни, а направлял меня зов противоположный. Раздвоение стало нестерпимым (словно душа стала лесом, лесом битвы, древней битвы ангела с демоном) и вдруг разрешилось четверостишием: «Шорох крыльев в глубине — кто он? где он? — внятны мне свист подземного бича, блеск небесного луча».

Не бог весть что, но ведь в первый раз с весны. И в последний. Равнодушное отвращение к жизни (к себе) победило — и лес будто отозвался тревожным движением, трепетом какой-то твари в глубине.

Вернулся с охапкой валежника к костру, подбросил топливо, огонь жадно заполыхал. Я сказал:

— Как тут бабка одна жила? Да и ты. Там как будто зверь в зарослях.

Она смотрела широко раскрытыми черными глазами, в которых мерцало пламя, вдруг крикнула:

— Зверь? Это был человек, разве вы не видели?

— О чем ты?

— По краю парка, в подлеске, прошел человек с покрытой головой, он раздвигал ветви. Как же вы не видели?

— Я… видел. Наверное, видел! Но не понял… Какая глупость! Я стихи сочинял.

— Достойное занятие. — Она как будто успокоилась. — И все же кто это мог быть?

— Ну… не Евгений же? — Глупость из меня так и извергалась. — Слушай! Ты тут давно… Тут кто-нибудь ходил по ночам? Что-нибудь подобное…

— Никогда. Усадьба — самое уединенное место на свете, в стороне от всего.

— Лара, почему ты не позвала, не дала мне знать?

— Я оцепенела. Хотела закричать, а он вдруг исчез — вот это меня и поразило.

— Ладно, одной загадкой больше, одной меньше… уже все равно. Счастливого пути тебе, девочка.

— А костер?

— Сам догорит.

— Нет, я дождусь.

Я пожал плечами и удалился в дом, на кухню, соображая, все ли подготовил как надо… Степе я назначил на завтра аудиенцию и дал запасной ключ от дома (на случай если не застанет и т. д.). Постмодернист выбран как человек деловой, особыми комплексами не обремененный, и Лариса девочка уравновешенная, без особых страстей, будить меня не станет. Значит… все.

Я налил Лариной брусничной воды из кувшина в глиняную кружку, поднялся в бабкину спальню и сел за шаткий столик как раз посередке между «Погребенными» и «родословным древом». Вырвал листок из блокнота. Никаких жалких слов, покаяний и пеней, кратко и банально: В моей смерти прошу никого не винить. 15 сентября. Расписался. Достал пузырек из внутреннего кармана пиджака, вылил в кружку все (пора с этим ядом покончить!).

Поднес к губам. Страшно? Нет, главный защитный механизм не работает. Кто-то налетел сзади и выбил тяжелую кружку из рук.

* * *

— Что ты наделала? Все разлилось!

— Что в том пузырьке?

— Снотворное.

— А это что? — Она упруго подскочила и схватила листок со стола. Я хотел вырвать, но она кинулась к окну, раскрыла и выбросила, крикнув: — В костер эту жалкую бумажку!

Значит, смысл уловить успела. Шустрая девица, черт бы ее побрал! Сам виноват… не мог до завтра потерпеть, приспичило!

— Почему?

— Потому. Я убил жену и брата и хочу умереть так же.

— Как убили? — Сказано чуть ли не с презрением. — Не врите!

— Честное слово.

— За что?

— Чтоб заполучить состояние.

— А потом отравиться? Что вы все врете! — Она взглянула на брызги в пыли на полу. — Что это?

— Болиголов. Вот тебе первое доказательство, что я не вру.

— Да откуда у вас?..

— От бабули.

— У Марьи Павловны был яд?

— А ты как думала? Такие картинки просто так пишутся? — Я уселся на перину под «Погребенными». — Я у нее отобрал, а ты… ты все пролила!

Лара усмехнулась:

— Думаете, я вас боюсь?

— Да отстань ты от меня!

— Значит, Евгения вы тоже… А куда спрятали?

— Его я не трогал.

— Что-то у вас не вяжется… Уверена, на такое слюнтяйство вы не способны.

Я рассказал ей то, что никому не рассказывал.

Марье Павловне весной исполнилось семьдесят, она была больна; и все-таки меня поразила ее твердая уверенность в скором конце. «Завтра я умру», — сказала она как-то мельком, вроде шутливо, но пепельные глаза глядели серьезно, даже торжественно. Всеволод уехал, я помог старухе подняться в спальню, уложил в кровать, не отрываясь от «Погребенных», — жутью несло от этой фрески, она завораживала и отталкивала. С усилием оторвался, подошел к окну: художница выводила допотопный велосипед из сарая… раз, другой, третий мелькнула на тропинке под деревьями и исчезла в зелени.

— Да, я ездила к доктору посоветоваться, — объяснила Лара. — Мне тоже не понравилась та фраза.

Я подсел на кровать и заговорил с ней об этом. Сроки, мол, человеку неизвестны. «Мне известны, человек может собою распорядиться, если имеет волю и средства». Она сунула руку под подушку и замолчала, но этот жест ее навел меня на мысль почти неосознанную; я бесцеремонно отстранил больную и достал пузырь. Яд? Она умоляюще протягивала руки. Я заговорил. Мне когда-то был дан дар слова (Степино брюзжание: «Ты любого уговоришь на подвиг или на подлость!»). Господи, я говорил о бессмертии души. Мы провели вместе час, и она добровольно рассталась с ядом. Но не предложила уничтожить, а заметила: «Это болиголов, порции на четыре. Может, и тебе когда-нибудь пригодится». Вот таким вот славным пророчеством отплатила она мне за «милость к падшим». Больше я ее не видел, но «завет» помнил и яд хранил. И прихватил пузырь с собой, когда всемогущий биржевик позвал меня на сделку.

— Вы задумали их отравить?

— Да.

— А как же проповедь о бессмертии души?

— Слушай, давай не будем копаться. Прими как данность… раздвоение личности: я хотел его убить и убил.

— А ее?

— Никогда добровольно я не причинил бы ей вреда.

— Но как же?..

— Не знаю. Ее смерть для меня непостижима.

Он ждал меня в прихожей с сигарой, с шампанским, в белом костюме и черной жилетке. Золотой лик мира сего. «Ладно, Родя, твои встречные предложения. Я готов удовлетворить их. — Он помолчал и добавил: — В разумных пределах». Дополнение о «пределах» любопытное, в западном, так сказать, духе (в нашем, особо если выпимши: «Р-рубаху р-разор-рву!» — не то чтоб нищему отдам, но — кураж, полет). «Дворянский обломок, Сева, не стоит таких денег. Ты мне за жену желаешь заплатить?» — «А, вот что тебя волнует! — Он вдруг взял с постамента статуи Петра маленькую сумочку, ее, из Венеции, и поцеловал. — Супругу отдаю в придачу. Мне она уже не нужна». Этими словами, точнее, интонацией — так говорят о продажной женщине, использованной проститутке, — он решил свою участь. «Мне надо подумать, Сева, о сумме. Принеси-ка сигарку». Кузен прытко удалился, я достал пузырь, отлил (кажется, четверть… впрочем, не ручаюсь) в его бокал, а когда взял свой (да, я желал его участь честно разделить), вошла она. «Что ты здесь делаешь, Родя?» — «Да вот Севка предлагает тебя за дворянское гнездо отдать. Хочешь?» — «Ты не в своем уме!» — «Но ты и мне не нужна». — «Я знаю. Но мне непонятно…» Тут вернулся Всеволод с сигарой, я сказал: «Иди ты к черту!» — и ушел, сбежал в Опочку.

— Значит, вы думаете, — голос Лары звучал недоверчиво, — они выпили шампанское из одного бокала?

— Так получается.

— Вы что-то недоговариваете.

— Евгений упомянул про какой-то французский флакон из-под духов со следами болиголова.

— Да, да, он говорил! Вы точно пузырек не оставляли?

— Зачем?

— Чтоб сымитировать самоубийство.

— Целью моей акции было умереть и самому.

— Вам никто не поверит.

— Я и не рассчитываю.

— Но я вам почему-то верю.

— Спасибо.

— И вот что скажу: раз этот флакон удостоверен, произошла какая-то жуткая путаница. Не валите на себя все, успокойтесь на их самоубийстве.

— Э нет, я что сделал, то сделал! Но вопросы совести обсуждать не намерен. И раз уж ты мне помешала…

— Надеюсь, вы эту глупость не повторите.

— Говорю же: обсуждать не намерен. Но раз ты мне помешала, я хочу найти убийцу Евгения.

— С этого и следовало начинать, а не поддаваться малодушию.

Я внимательно посмотрел на художницу: похожа на девочку, но ум и воля зрелой женщины. Конечно, ей должно быть тридцать, не намного моложе меня. Это хорошо.

— Меня удивляет, Лара, твое доверие ко мне.

Она улыбнулась: маленькие губы, вкус которых я вожделел ощутить.

— Меня тоже, я не очень-то доверчива. Но тот человек в лесу… Вас кто-то преследует.

— Зачем ты поднялась сюда? Как догадалась?

— Почувствовала неладное. Очень уж активно вы меня отсюда выпроваживали. Я пока не уеду.

— Азарт взял?

— Да, интересно. Странная история. — Она помолчала. — Страшная история.

* * *

Я проснулся на рассвете на бабкиной перине, один. Художнице я не нужен, между тем вчера (догорающий костер, угрюмая опушка с валежником) на миг вспыхнули полузабытые симптомы; отрадный испуг, когда незнамо откуда приходят образы и ты должен соединить их в гармонической развязке. Проще говоря, захотелось писать, но миг прошел, ушел в пушкинский «ужас полуночи».

«Произошла жуткая путаница», — сказала она. Это так. Произошла потому, что я не выпил свой бокал с братом. Вошла Наташа. Оба раза мне помешали женщины. Не лукавь, мог бы остаться со Всеволодом и испить чашу до дна, не оставив ни капли зелья. Помешало подленькое любопытство: досмотреть до конца эту мистерию. И вот я погубил жену, чего в мыслях не держал… Однако кто-то подыграл мне — умно, тонко, жестоко.

Само собой разумеется, о моих планах никто не знал (я и сам не знал, прихватил яд на всякий случай). Что же произошло? Некто в щель высокой двустворчатой двери подсмотрел, как я вылил в бокал кузена смертельную порцию? Я ушел, и любовники в эротической игре выпили отраву напополам (потому и скончались позже — маленькие дозы). Мой благодетель продолжал действовать, подыгрывая мне: каким-то образом заставил Всеволода (что почти невозможно) написать предсмертную записку о склепе и оставил на месте происшествия французский флакон со следами болиголова. Это самое загадочное.

Но — предположим: случилось невероятное совпадение, и они действительно покончили с собой. И Евгений, участвующий в заговоре, отравился. Но кто украл его труп? Кто прошел вчера темной опушкой, раздвигая ветви, с покрытой головой? («Человек с покрытой головой» — так выразилась художница; эта деталь кажется мне особенно жутковатой… ну, это нервы… если не страх, то сопутствующие болезненные симптомы налицо.)

Ничего я не умею объяснить. Кроме одного: считая себя могущественным распорядителем, оказался я жалкой игрушкой в чьих-то действительно сильных и беспощадных руках. Терпеть такое положение вещей я не намерен, и если уж уйду в мир иной, то не один!

Итак, высокая двустворчатая дверь, ведущая в недра дома, где за анфиладой комнат пировали поэты: Евгений, Петр и Степа. Заговор вассалов, мотив — бешеные деньги, совесть одного не выдерживает («Мне надо с тобой поговорить. Наедине»), его умерщвляют.

Как все складно! Кабы не болиголов пятнистый, произрастающий в поймах рек. Я владел ядом, я. А если бабушка поделилась и с кузеном? Нет, наедине в ту субботу они не оставались, и не приезжал он (будто бы) в Опочку много лет, как и я… Ладно, оставим пока французский флакон. Передо мною факт неоспоримый — я видел мертвого Евгения, который вдруг исчез. Какие еще нужны доказательства заговора?..

В полдень приехал Степа, не подозревающий, что рисковал он сегодня обнаружить труп нового патрона.

— Пойдем пройдемся.

Мы гуськом прошествовали по бывшей липовой аллее, ныне тропинке в подлеске.

— Вот здесь я споткнулся о мощное еловое корневище, упал. Видишь куст? Из него торчала рука, еще теплая. Я вытащил тело на тропку и побежал к дому.

— Чтобы Евгения до дому дотащить, тебе нужен был фонарик?

— Я уже обратил твое внимание на эту странность. Но только вчера сообразил, вспомнил.

— Вчера? Почему вчера?

— В густых сумерках кто-то крался по опушке. Вот и тогда — подсознательно я почуял присутствие убийцы, которого не смог бы обнаружить в потемках. Кинулся за фонариком…

— Ты хочешь сказать, — перебил Степа, чрезвычайно взволнованный, — что тут по ночам бродит убийца?

— Кто-то бродит.

— Родь, давай уедем!

— По святым местам, да?

— Куда угодно! Пошли прямо сейчас. — Он схватил меня за руку и рванул; я стоял как скала.

— Чего это ты так замандражил, Степ?

— Страшно! — Никогда я не видел его в такой панике. — Мне жутко страшно. — И опять у него вырвалась давешняя фраза: — Не понимаю, кому нужен мертвый.

— Я тебе уже говорил: убийце. Петр предлагает провести следствие.

— Чтобы расколыхать органы…

— Нам самим провести.

— Не надо ничего трогать, здесь задействованы силы… — он запнулся, — непонятного мне происхождения.

— Ты намекаешь на криминальные структуры большого бизнеса…

— Да ну! Всеволод чист… то есть давно очистился и связан с очень солидными зарубежными фирмами. Будут эти самые структуры использовать яд! Опомнись, Родя, ничего не трогай, ты разрушишь целую империю.

— О чем ты?

— Род Опочининых обрывается на тебе, ни у тебя, ни у Всеволода нет наследников. Если ты погибнешь… а ведь еще не поздно в тридцать пять, наоборот, мужчина в расцвете…

Так говорил он, бессвязно убеждая; я слушал очень внимательно.

— Степа, кого ты подозреваешь в отравлении?

Он достал носовой платок, вытер рыжую лысину (богатая окладистая борода компенсирует недостачу волос на черепе).

— Ладно, покаюсь: я подозревал тебя.

— Что изменилось?

— Смерть Евгения.

— Как раз очень логично: он мой сообщник, я его убираю.

— Тогда какого черта ты разыскиваешь труп?

— Притворяюсь, имитирую поиски.

— Нет, Родя, ты не играешь. — Мы разом закурили. — Говорю же: задействованы силы таинственного происхождения. — Вдруг хихикнул. — С той картинки в спальне, а, Родь?

— Ладно, вернемся в реальность. Мы с Ларой осмотрели эти кусты, видишь, веточки поломаны? А когда подходили к концу аллеи, услышали шум мотора.

— Ну, может, моя «Волга», — уступил Степа. — Пока я Петьку доволок, сгрузил, зажигание проверил…

— Вы с ним точно не разлучались?

— Нет. — Он посмотрел искоса. — А что, Петр говорит — разлучались?

Я не ответил, глядя в упор.

— Нет, Родя, нет. Мало ли что пьяному могло померещиться!

— Что?

— Да я с машиной возился! Нет, ты всерьез думаешь, что я в Москву труп увез?

Не отвечая, я обогнул кусты, вошел в чащобу (конечно, за три дня травы, желто-зеленые, выпрямились), Степа, шумно дыша, за мной… О, сломанная еловая ветвь! Еще одна и еще — в мелком рябиннике…

— Не думаю, Степа, здесь схоронить безопаснее.

— Да когда б я успел? Часов в одиннадцать — проверь! — я с рук на руки сдал тело Алине. Петькино. Вообще абсурд!..

— Ничего абсурдного. Ты мог вернуться. Или якобы пьяный Петр. Или, наконец, вы оба в заговоре.

— Мы с Петькой? — Управляющий неискренне посмеялся. — Вы с художницей, по твоим словам, сразу прочесали…

— Только подлесок по краям тропинки. Тело могло всю ночь в парке пролежать.

Я обернулся: на багровом лице выражение ужаса. И как он повторял, повторял: кому нужен мертвый, кому нужен мертвый?.. И мелькнула идея поистине абсурдная: он убил секретаря, а труп спрятал кто-то другой.

— Что ты так на меня смотришь? — Вдруг глаза его расширились. — Там кто-то…

На топкой полянке стоял Петр.

* * *

По его словам, он приехал только что, осмотрел по дороге роковой кустик и пошел по следам. «Их мало осталось, но кое-что… Сдается мне, тело волокли, а не несли!» Положим, Евгения и донести труда особого не составляло: по своей конституции (да и по душевным свойствам) он напоминал подростка.

Мы углубились в парк и вышли на кладбище с другой стороны, не от дома. Злой репейник, пух чертополоха и лопух забвения. Ребята притихли и следовали за мной не дыша. Пустая часовенка, меж истертыми плитами тот же лопух — лопушок — солнца не хватает. Подошли к склепу, я вынул ключ.

— Родя, — не выдержал управляющий, — ты хочешь потревожить мертвых?

— Всех потревожим, — перебил Петр, — чтоб найти Женьку. Дома он так и не появлялся, мне в коммуналке сказали.

Секретарь от трудов праведных не нажил палат каменных.

Поворот ключа, пахнуло спертой плесенью времен, я спустился в застенок, они остановились на ступеньках. Огляделся, внутренняя дрожь пробрала, достал из кармана куртки молоток, заостренный с другого конца гвоздодером.

— Гробы будем вскрывать? — спросил кто-то за спиной.

— Будем вскрывать.

Я очень боялся, как бы гроб Митеньки не рассыпался в прах. Но, видно, дерево было добротное, вдова расстаралась… Инструмент не понадобился, гвозди услужливо подались из пазов, Петр низвергся сверху, осторожно поднял крышку — перед нами возник скелет в тряпье.

— Кто это? — шепотом спросил Степа.

— Муж Марьи Павловны.

Гроб огромный, чуть не вдвое больше бабкиного (видать, могучий был мужик), останки выглядят хрупкими, жалкими. Мы осторожно закрыли их, вставили гвозди.

Я взялся за крышку второго (Степин вскрик: «Бабушку-то за что?»), и опять гвоздодер не понадобился: щелкнули замки, пахнуло смрадом, предстала невеста в белых кружевах и засохших цветах: один глаз был полуоткрыт и словно подмигнул «осквернителям праха».

Резкое резюме управляющего:

— Не понимаю смысла твоих действий!

— Ведь где-то спрятано его тело.

— Ну не здесь же!

— Не здесь. Но обратите внимание на урны: Севина переставлена.

— Да иди ты!..

— Я сам ее ставил: вот сюда, видите? К стене, посередине. Она отодвинута и стоит почти в углу.

Петр спросил взволнованно:

— Ты не ошибаешься?

— Нет.

— И что это значит?

Я пожал плечами, мы гуськом поднялись на свет Божий. Ух, как вольно и жадно дышалось под низким небом… Небо набухло, медля пролиться дождем, ветреный вечер… Я отмахнулся от «поэзии», пробормотав:

— Есть ли еще один ключ от склепа?

— Родя, объяснись! — потребовал Петр.

— Для меня очевидно, что кто-то спускался в подземелье.

— Ты ошибся! Пространство тесное. Покидая склеп, Женька, например, нечаянно сдвинул…

— Я уходил последним, на ступеньках обернулся и как будто сфотографировал… нечто вроде фрески: два гроба, симметричные по отношению к ним две урны на фоне плит.

— Но зачем? Ведь все цело. И вообще — красть прах…

— Непонятно. Ключ был сегодня на месте в буфете, но я и художница каждый день покидаем дом: она — на этюды, я — к доктору. — Я вопросительно посмотрел на Степу, тот пошарил за пазухой, протянул ключ от флигеля. (Кстати, Лара говорила: у доктора есть запасной, бабуля много лет назад дала ему.)

— Возьми ради Христа!

Я взял.

— Когда привезли урны — помните? — Евгений спросил при всех, где ключ от склепа. Лара ответила: в буфете на кухне.

— Да зачем бы я?..

— Временно припрятать труп Евгения.

— Господи! Да на своей машине я б его припрятал в такой дали…

— Резонно. Может быть, речь идет о более таинственном ритуале. — Я засмеялся. — Для полноценного яда Парацельс собирал полуночную росу и плесень склепов. Ну что, заявим в органы?

Я, конечно, блефовал, проверяя их реакции. Петр энергично отмахнулся, Степа же высказал очевидное: напрасная трата времени, такой мелочевкой заниматься не будут.

— Мелочевкой? — тотчас прицепился менеджер.

— Для них, для них — не для нас!

Возникла легкая перебранка — уже по пути к дому. Я не слушал… прислушался. Степа: «Да пойми же, дела не терпят, поездка необходима…» — «Смываешься? — Это Петр. — Слишком горячо?»

— Куда ты смываешься, Степ?

— Надо слетать на пару дней в Англию. Британские товарищи волнуются…

Петр перебил:

— Тайком, Родя! Я сегодня случайно в офисе узнал.

— Держи его! — приказал я. Произошло некое смятение — и в руках у меня очутились два паспорта («молоткастый, серпастый» и заграничный) с визой и билетом — на шестнадцатое сентября.

— Сегодня отбываешь?

— Кретины! — Управляющий освободился из цепких лап друга Пети. — Я и приехал, чтоб сказать…

— Позже слетаешь, когда найдем убийцу Евгения.

Эпизод не смешной, а серьезный: на Туманном Альбионе (далее везде) он мог скрыться с концами — наследник Степы учится в закрытой английской школе, и жену он туда услал. У нашего модерниста простая и очень привлекательная русская баба; кондовому Петру судьба послала утонченную Алину — искусствоведа по итальянскому средневековью. Из тех, кто «никогда, никогда» не смотрит эту «пошлость для плебеев» — телевизор (как же она отреагировала на «Криминальную хронику»?).

Флигель заперт, значит, художница творит на топком бережку; на кухне я порылся в ящичке буфета: какие-то железки, ржавые гвозди, разнообразные ключи… ничего похожего на искомый. Между тем стальная тяжелая дверь склепа на редкость надежна, как, должно быть, в Доме Ангела. И вскрыть ее без ключа… да зачем, Господи! Какие такие мистерии творятся в подземном застенке?

Мы уселись в «трапезной» — так я прозвал комнату с узкими стрельчатыми окнами в мелких переплетах, с истертыми «монастырскими» плитами. Никаких дамских финтифлюшек, безделушек — суровая простота и красота. Впрочем, и весь дом таков, похоже, в натуре моей бабки преобладали мужские черты.

— Родь, отдай хоть наш, отечественный.

— Пока обойдешься водительскими правами. Итак, Петр, говорят, в субботу ты был «мертвецки». Я лично за столом ничего такого не заметил… да и водки много осталось.

Петр отвечал обстоятельно (а Степа слушал его в чрезвычайной сосредоточенности):

— Ты же знаешь, Родя, со мной бывает после сильного душевного потрясения. «Криминальная хроника»… неделю я жил в стрессе! И вот отпустило — внезапно, здесь, — он усмехнулся, — средь русских лугов и лесов.

— Ты ничего не помнишь?

— Как будто мы шли и шли, шли и шли по бесконечному черному тоннелю.

— Да прям бесконечному! — возразил Степа брюзгливо. — По тропинке шли. Конечно, он то к одному дереву прислонится, то к другому… Измучился я.

Петр продолжал, игнорируя управляющего:

— Я помню страх.

— Страх?

— Кто-то на выходе в светлом прогале прошел, прокрался… Я стал Степу звать…

— Значит, он не с тобой был?

— С ним я был, ну, на секунду отлучился в кустики…

— С поломанными веточками?

— Родя, прекрати! И ты, Петь, не выдумывай: в этом прогале ты меня и видел. Я его сгрузил на заднее сиденье — это-то помнишь?

— Смутно.

— И мы двинулись. Доктор местный встретился, на велосипеде катил в свою больницу.

— Где именно? — уточнил я. — Уже далеко от парка?

— Да нет, почти у начала проселка, все это заняло какие-то минуты. Доехали, я его Алине сдал, сам отправился домой.

— Ночевал один?

— Одинешенек. — Он улыбнулся с болью. — Женьку я любил, блаженный человечек, не от мира сего.

Мы с Петром разом кивнули, подтверждая. Господи, какие ж силы я привел в движение, отобрав у старухи яд!

* * *

Она пришла ближе к вечеру — беззаботное существо, без обременительного прошлого — с доктором (он мотался к какому-то больному на своем велосипеде, встретил Лару и т. д.).

— Ваш друг Евгений отыскался?

— Он мертв.

Старик отшатнулся на скамейке, чуть не упал, но справился.

— С каким же диагнозом?

— Я не могу найти тело.

— Отчего ж вы так уверены, что он скончался?

— Аркадий Васильевич, давайте в подробностях вспомним прошлую субботу.

— Я помню!

— Секретарь Всеволода дважды — и весьма многозначительно — сказал мне при всех: «Нам надо поговорить». Я думаю, его погубила эта фраза.

— О чем? О чем он хотел поговорить?

— О гибели патрона, очевидно. Выходит, убийца среди нас.

— О нет! Среди вас.

— Согласен. Вы покинули застолье раньше всех.

— Ну и что?

— Опишите свой путь в больницу.

— Прошел по аллейке с велосипедом. В настроении таком, знаете, приподнятом…

— С чего оно приподнялось, простите?

— Водочка. И ход событий, захватывающий душу.

— Вы ведь почти не знали Всеволода?

— А Марьюшка? Ее смерть меня подкосила. Я шел и думал: «Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит…» Вам этого еще не понять, молодой человек… Ожидание смерти — удел стариков.

— Не обязательно.

Старик скользнул любопытным взглядом по моему лицу и продолжал:

— Выхожу один я на проселок и никак не могу вспомнить, как там дальше: «сердце просит… сердце просит…» Не подсказывайте, я сам вспомнил! И вдруг услышал, как у вас пишут, леденящий душу крик: «Степа! Степа!» Ну, думаю, ваши друзья заблудились в трех соснах. И по неистребимой профессиональной привычке поспешил на помощь. В липовой аллейке стоял менеджер, так называется — менеджер? — повторил доктор с удовольствием экзотическое слово. — Но тут к нему примкнул управляющий. И я благополучно отбыл.

— Ваши сведения очень ценны, Аркадий Васильевич.

— Правда?

— Да. Во-первых, Петр видел некое привидение в конце аллейки, то есть вас, — это объяснилось. Во-вторых, на какое-то время Степа его действительно покидал.

— Чтобы расправиться с секретарем? — вскрикнул старик в азарте.

— Возможно. Но вы же не видели, что они несли труп?

— Боже сохрани!

— Значит, как я и предполагал, кто-то из них вернулся позже и схоронил бедного Евгения.

— Ваши друзья?

— Да, мы знаем друг друга с пятнадцати лет.

— Но за что?

— Мотив на поверхности: один из приближенных (или оба) обирал патрона и был на грани разоблачения.

— И совершил три убийства, — констатировал доктор чуть ли не в упоении. — Грандиозно!

— Вы как будто радуетесь.

— Нет, нет! Но подумайте: в эпоху массовой цивилизации (ведь триллеры, террористы и маньяки каждый день по телевизору) совершить такое изощренное убийство. Тройное! И с помощью столь редкого яда, как болиголов.

«Твоего, старый дурак!» — подумал я в остервенении, и вдруг меня как током ударило. Тройное… болиголов…

— С чего вы взяли, что Евгений погиб от яда?

Доктор и сам словно удивился, забарабанил пальцами по дубовой столешнице.

— Онемение конечностей! — наконец выговорил.

— Расшифруйте!

— Первый внешний признак отравления болиголовом — отказывают служить руки-ноги — начало конца. Причем действие не внезапное, а постепенное, жертва и не разберется поначалу. Помните, секретарь расплескал водку, уронил стопку и еле смог ухватить ее с полу — пальцы сводило.

— Я только заметил, как стопка упала.

— А я сидел рядом. Покойник, естественно, решил, что перебрал, пробормотал: «В глазах темнеет» (второй признак) — и вышел, едва волоча ноги.

— Так какого ж вы до сих пор молчали, извините!

— Я сам немало принял и расслабился, меня покинул дух ученого-исследователя. Но вот вам, пожалуйста — цельная картинка.

— Вы меня убили… За сколько времени до этих симптомов он должен был принять яд?

— Зависит от дозы, от еды, от выпивки и т. п. От двух часов до получаса.

— Он отравился за трапезой!

Выражение «научного» восторга на лице доктора сменилось на осторожно-опасливое.

— Родион Петрович, ручаться стопроцентно за отравление я не буду. Мало ли чем страдал покойник… какими болезненными расстройствами… В общем, для точного заключения необходимо вскрытие.

— А для вскрытия необходим труп.

— Ларочка! — воззвал старик; она вышла из своей комнаты, вытирая тряпкой руки в краске. — Ты же собиралась на Волгу.

— Да, дядя Аркаша.

— Поезжай! Тут опасно.

Она улыбнулась, и я, завороженный этой улыбкой, взмолился про себя: «Не уезжай!»

— Что молчишь? Для этой девицы смерти словно не существует… — заметил как бы в скобках, для меня. — Тут людей травят…

Она села за стол, подперла лицо кулачками.

— Меня никто не травит. Я хочу досмотреть.

— Что досмотреть?

— Мистерию.

Мне вдруг вспомнилось начало этих моих записок… Как созвучны наши мысли!

— Не знаю, что это такое… — проворчал старик.

— Прижизненное переживание смерти.

— Непонятно.

— Спектакль со смертельным концом, да, Родион Петрович?

— Не знаю, не знаю, — продолжал брюзжать доктор, — все эти мистики, творцы, какие-то там прекрасные дамы при них… Пятеро поэтов! Может это нормальный человек выдержать?

Мы с Ларой засмеялись.

— Бывшие, Аркадий Васильевич, кто в юности не кропал…

— Э нет, всё пишут, пишут, пишут… Как там у вас: «Брат мой, страдающий брат мой!» Бессмыслица…

— Я этого не писал.

— Страдают, завидуют друг другу и травят!

Нас продолжал разбирать смех, но последняя его фраза внезапно отрезвила, будто бы задела краешек истины. «Там жили поэты, и каждый встречал другого надменной улыбкой».

— Лара, как ты думаешь, мог кто-нибудь похитить из буфета ключ?

— Ключ?

— От склепа.

— Я ж вам сегодня его дала.

— Взять и опять подложить.

— Не знаю… ключ лежал на том же месте. А кому это нужно?

Старик и девушка глядели на меня во все глаза.

— Там кто-то побывал.

— Где?

— Да в склепе же! Ну что вы на меня так смотрите? Я туда сегодня слазил — урна Всеволода сдвинута почти в угол.

— А прах? — вскричал старик.

— Она же запаяна… По весу вроде урны одинаковы. Аркадий Васильевич, может человеческий пепел годиться для каких-то опытов?

— Ну, в алхимии один из важных ингредиентов… Однако — вы на что намекаете?

— Вы настоящий ученый…

— Я — материалист! — сказал он сурово и закрыл тему.

— Ладно, оставим прах в покое. Когда Марья Павловна отремонтировала мавзолей?

— Сразу после гибели Митеньки. Какое-то время покойник лежал в часовенке, она дежурила, охраняла.

— Но процесс разложения…

— Ее это очень беспокоило, она заплатила бешеные деньги.

— Кому?

— Мастеру, разумеется. Он быстро управился, от зари до зари работал.

— Местный?

— Московский, из их дома, из жилуправления. Кажется, Петрович. Молодой мужчина, лет сорока.

По жутковатой иронии судьбы (это выяснилось еще в первый наш приезд весной), Митенька имел квартиру, скромную, но элитную, в высотке на площади Восстания. Там и отравился. Как и Всеволод, и Наташа.

— Пьяница. Золотые руки, — продолжал доктор. — Утром стакан спирта, чтоб взбодриться; на ночь — чтоб потешить душу. Так он говаривал и твердо следовал своему завету. А почему вы им заинтересовались?

— В обеих прощальных записках (разделенных тремя десятилетиями) упоминается склеп Опочининых. Здесь — тайна.

* * *

Как и вчера, мы жгли костер, я собирал валежник на опушке, сочинял, ожидал «человека с покрытой головой», глядел на женщину в огне…

— Лара, не играй с огнем! Загоришься…

Она засмеялась, подбросила большой сук, костер осел, осваивая, и вскоре вознесся к небу с новой силой. Я подошел с охапкой, она сказала:

— Благоразумнее сохранить хворост на зиму, скоро уже придется подтапливать печи.

— Так далеко я не загадываю.

— Тайна склепа — звучит, а? Вы имеете в виду какой-нибудь подземный ход?

— Ну, слишком уж романтично. Литературщина.

— А что? Одна из плит в стене вынимается, например…

— И куда ведет этот ход?

— К бывшему господскому дому или в часовню… мало ли. В никуда, просто для забавы.

— И кто-то посещает подземелье для забавы?

— А вы как думаете?

— Я подумал, не там ли припрятан труп Евгения. Ну, пусть на время… Да ведь глупо, бессмысленно! Конечно, его завезли подальше.

— Если есть машина.

— И у Петра, и у Степы есть.

— Они способны убить человека?

— Таких способностей я за ними не знал. Но! И за собой не знал. Однако…

— Ой, не верится.

— Погоди! Конечный результат, может быть, не моя заслуга (французский флакон!), но именно я привел механизм убийства в действие.

— И теперь будете всю жизнь рефлектировать по этому поводу?

— Буду действовать.

— Правильно. Я бы объездила весь мир и все, что полюбила бы (все краски и образы), перенесла на полотно. И конечно, не дожила бы до старости.

— Это почему?

— Дальше неинтересно. А как вы будете действовать?

— Разыщу своего сообщника, так сказать, и мы уйдем вместе.

— На кой он вам сдался, коли вы самого себя считаете убийцей?

— Да, но кто посмел мне покровительствовать!.. И еще, — я помолчал, вглядываясь в смуглое лицо в отблесках огня, — мне надо знать, убил ли я свою жену.

— Вы ее любили?

— Когда-то любил. Как славно мне отомстила бабушка за то, что я отобрал у нее яд.

— Отомстила?

— Своим наследством.

«Родион, — сказала старуха, уже несколько успокоившись и смирившись, — долгие годы я рассчитывала умереть по своей воле. Ты украл у меня этот шанс!» — «Простите, Марья Павловна, не отдам!» — «Прощаю». Но ведь не простила! Я разговаривал с ней, стоя у окна, и наблюдал, как к дому приближаются художница с доктором. Он сразу поднялся в спальню — и больше я не видел ее ни живой, ни мертвой. (Ну как же! Сегодня и видел — тронутую тлением невесту в гробу.) А тогда я поспешил вниз, постучался, вошел. Мастерская художницы. «Можно посмотреть?» — «Вам интересно? Пожалуйста». Она талантлива, было ясно с первого взгляда, но себя еще не нашла — это тоже стало ясно. Передо мной промелькнули все мыслимые направления: от передвижников (полуразрушенный амбар в чистом поле), от Босха (корабль наших неистребимых дураков) через декаданс, модерн, символизм — к «виртуальной реальности» — некий пламенный дух, раскаленная магма в подземелье земного шара. Прометеев порыв или Люциферова бездна. «Блестящие стилизации, почти гениальные», — сказал я ей; она усмехнулась. «Не обижайтесь, вам так много дано». Она и не обиделась, было очевидно, что ее не интересуют ни мое мнение, ни я сам. И почему-то меня это так задело, что я соловьем запел (стихами… нет, не своими, вечными) и буквально напросился в гости. Однако не приехал: возникла срочная и выгодная работа почти на четыре месяца — но не оставила меня твердая уверенность, что судьба нас столкнет, «всерьез и надолго». Так оно и случилось, и связь наша (если это можно назвать связью) немедленно уподобилась упорнейшему поединку.

— Знаешь, какие любопытные наблюдения преподнес мне сегодня Аркадий Васильевич?

— Ну?

— Евгений был отравлен за нашей поминальной трапезой.

— О! — Художница сразу заинтересовалась. — Нет, правда?

— Яд доктора почти безвкусен, а в водке тем более…

— Да мы ж его разлили! Ой, дядя Аркаша такой болтун и фантазер.

— Однако симптомы действия болиголова будто бы подметил: онемение конечностей, темень в глазах.

— Ничего не понимаю. Его отравили при всех, и никто не заметил?

— Может, кто и заметил, да не признается.

— Ну а мы-то все! Ведь надо откуда-то достать пузырек, налить… Поняла! Я поняла, Родион Петрович!

— Что ты поняла?

— Яд был в брусничной воде. Смотрите! Пятилитровый глиняный кувшин стоял на тумбочке в углу. Там же кружки. Гости подходили, наливали, воду выпили всю.

— Кто-нибудь подносил Евгению кружку?

— Не знаю, не следила, но ведь не исключено?.. Или в свою налил и на столе переставил. Разве обратишь внимание на такие мелочи.

— Да, конечно, все были слишком взволнованы после склепа. Остается главная загадка: пузырек с ядом был при мне.

Я всмотрелся в черные (сейчас алые в отблесках костра) глаза и безошибочно почувствовал: она мне верит, чем-то — абсолютно непонятно чем! — я заслужил ее доверие.

— Не берите в голову, — отмахнулась художница. — Понятно, что не вы отравили свою жену. Ведь по-настоящему вас только это волнует? Не вы!

— Кто? — едва выговорил я; она засмеялась.

— Наверное, у каждого большого поэта должен быть маленький Сальери?

— Слишком много чести. И с чего ты взяла, что я большой поэт?

— Для этого достаточно прочитать ваши стихи.

— Откуда?..

— У Марьи Павловны взяла — все пять книг. Она чрезвычайно гордилась родом Опочининых и следила за успехами братьев. Вам отдать?

— Что?

— Стихи. Они у меня.

— Ой, не надо! Все это в прошлом и вызывает слишком неприятные ассоциации… — Я говорил искренне и смотрел на черную опушку, где, говоря высоким слогом, меня осеняет гений (изредка, легчайшим дуновением) и где в зарослях прячется зверь.

— Сегодня он проходил? — Я указал рукой на недвижные деревья; она поняла.

— Кажется, нет. Я не заметила.

— Что значит «человек с покрытой головой»? В кепке, что ли?

— Да ну! И лицо прикрыто… чем-то белым. Как бы белой материей.

— Белой? — Я был поражен.

— Белой. Потому я и заметила в темноте.

— Господи Боже мой! Перевитый белыми пеленами… нечаянно возникает образ покойника в саване. Тебе не померещилось?

— Наверное… Но что-то белое мелькнуло в кустах.

Мы помолчали, закурили.

— Ты по-прежнему не хочешь уехать?

— Ну уж нет! Теперь — нет. Пропустить самое интересное?..

Я взял ее руку в коричневой запачканной перчатке, прикоснулся губами к нежной коже выше кисти.

— Твоя чистота, Лара, надрывает мне сердце.

— Не идеализируйте. Я сама-то себя до конца не знаю.

— Никто не знает. Как сказал один француз: «Познать самого себя — значит умереть».


17 сентября, среда


Снизу из полуподвала взывали развеселые спевшиеся голоса: «Мы пить будем и гулять будем, а смерть придет — мы помирать будем!..» Логовище Петровича (сам он давно на пенсии, координаты дали в домоуправлении). На мой настойчивый стук — грохот — явился хозяин в стареньком, но чистом трико. «Заходи! Только начали!» Кое-как (хор не умолкал) объяснил я: по делу, мол, тороплюсь, присоединяюсь денежно, но не физически. Двадцать тыщ он взял как должное, бережно припрятал в кармашек штанов. Мы с ним сели на гранитный парапет и закурили.

— Тридцать лет назад в вашем доме проживали художница Опочинина и ее муж Митенька. Помните?

— А как же! Я им склеп задействовал, куда мы покойника и положили. Павловна говорила: «И меня туда же».

— Там и лежит. Она скончалась в позапрошлую субботу.

— Отмучилась, значит. — Он пошуршал купюрами в кармашке. — За это надо…

— Погодите. Поговорить надо.

— А чего? Опять ремонт требуется?

— Нет, на совесть сработано, века простоит.

Петрович покивал с удовлетворением, снизу нарастал «Хасбулат удалой…».

— С дверью мука была, на заводе по знакомству варили. А подогнать?.. Работал я как бешеный, покойник рядом в часовне гниет-дожидается. Богатый заказ, мне лично — пятьсот! Соображаешь, какие деньги в шестьдесят седьмом? Вдова ничего не жалела, Митенька — тот жался, торговался…

— Покойник? — глупо воскликнул я.

— Не, зачем! Мы про склеп переговоры-то вели давно, с самим хозяином. Он — двести, я — пятьсот, он — триста, я — пятьсот, он — четыреста… и помер. Если честно, я со вдовы мог и больше иметь, но — совесть. Горе. — Петрович подумал и уточнил: — Горе горькое.

— Что тогда про его смерть говорили?

— А ты кто такой будешь, парень?

— Внук Марьи Павловны.

— У них, кажись, детей не было.

— Я внук ее брата.

— А чего допытываешься?

— Есть загадка в их смерти.

— Не все ли равно через тридцать лет!

— Через тридцать лет всплыл тот яд, которым Митенька отравился.

— И Павловну отравили? — ахнул Петрович.

— Нет, другого родственника. Всеволода Юрьевича Опочинина. Не знаете такого? В вашем доме жил.

— В нашем?

— В прошлом году купил квартиру.

— Не, я новых никого не знаю. — Он помолчал. — Чудная у вас семейка.

— Да уж.

— Она все гордилась: родовой склеп. А я скажу: лучше спокойно в могилку лечь, чем с беспокойством в мавзолей. Чего говорили? Погубила жена мужа с полюбовницей.

— У нее стопроцентное алиби.

— Э, делов-то! — Петрович сплюнул. — Народ все равно не верил.

— Митенька оставил предсмертную записку.

— Точно он написал?

— Точно. Органы, конечно, проверяли.

— Про что?

— «Мария! — Я помнил наизусть. — Он является почти каждый вечер и требует от меня окончательного ответа. Не злись и не сокрушайся, дорогая, — разве я смогу устоять перед ликом смерти? Итак, до скорой встречи в родовом склепе. Твой Митенька. 16 мая 1967 года».

Петрович покрутил могучей головой.

— Сильно сказано! «Перед ликом смерти». Так ведь устоял.

— Так ведь нет. Доктор объясняет это послание как результат раздвоения личности: к нему является его двойник, «черный человек», так сказать.

— Черный? — переспросил Петрович и усмехнулся.

— Это выражение Пушкина из «Моцарта и Сальери»…

— Не знаю ничего про Моцарта, только я не негр! — И захохотал.

— Это вы!..

— Я ходил, мы нормально торговались, один раз даже распили по этому поводу. А дверь, между прочим, варили по моему заказу, я свои связи использовал. Вот интеллигенция — умереть толком не умеют.

— И вас по этому поводу не допрашивали?

— С какой стати? Дело это двигалось в строжайшем секрете, склеп же экспроприированный, народный. Он им не полагался, понимаешь?

— И вы никому…

— Ни-ни и Боже оборони! Всяк по-своему бесится. Зачем хороших людей подводить? Теперь уж, после смерти… и только тебе — как родственнику. Сильная женщина твоя бабка, иной мужик перед ней — тля.

— И вы ее не осуждаете?

— Не мое это дело! — отрезал Петрович, закрыв «нравственную» тему.

— Вы помните, сколько ключей было от склепа?

— Один. Замок тоже делали на заказ, чтоб, значит, никакой «черный человек» не пролез.

— То есть без ключа никак?..

— Ну, ежели взломать, взорвать… а подобрать — нет, невозможно. А что, пролез кто?

— Пролез. Следов взлома нет.

— Стало быть, ключ использовали или слепок сделали. Чего украли-то?

— Ничего. Урна передвинута в угол.

— Там уж и урна…

— Другого ее внука, также отравленного болиголовом.

— Вот черт, а?

— Именно что черт.

— Теперь на кладбищах безобразничают, но чтоб то подземелье открыть… Проследи путь ключа!

Красиво сказано, афористично.

— Подземного хода там нет, случайно? — Я вспомнил Лару.

— Да ну! Плиты замурованы будь здоров, столетней кладки.

— А что там внутри было? Гробы, кости?

— Ни-че-го! Двери-то не было. Думаю, народишко в Великую Октябрьскую драгоценности шарил. Род богатейший, Павловна хвасталась.

— Ну вот. А говорите: теперь безобразничают. С той Великой и началось.

— Не буду спорить, опаскудели. Тебя как по батюшке?

— Тоже Петрович.

— По отцам тезки! Пошли выпьем?

Из полуподвала рвался на волю тот первоначальный вопль: «Мы пить будем и гулять будем, а смерть придет — мы помирать будем!..»

Я поблагодарил «белого человека» и откланялся.

* * *

Юное лицо возникло в приоткрывшейся щели.

— Я Опочинин.

— Кто?

— Двоюродный брат Всеволода Юрьевича. — Я протянул писательское удостоверение поверх дверной цепочки и после паузы вошел в «католический» полумрак передней — место моего преступления.

— Значит, вы теперь хозяин? — прощебетала молоденькая горничная, во вкусе Всеволода — изящная маленькая блондинка. — Здесь жить будете?

Я усмехнулся, отозвался неопределенно, чтоб заранее не разочаровывать:

— Поглядим.

— Понимаете, мне по сентябрь жалованье выплачено, и Степан Михайлович сказал жилье покараулить.

Мы остановились у раскрашенной статуи святого Петра — гигантской средневековой куклы.

— Вы здесь ночуете?

— Нет, дома. К восьми прихожу, в восемь ухожу.

— Как вас зовут?

— Нина.

— В момент отравления вас тут не было?

— Нет, я ничего не знаю.

— Совсем ничего? — Я улыбнулся. — Мне важны любые подробности того вечера. Я веду расследование их гибели, Ниночка.

— Так вы сыщик или поэт?

— Что вам про меня известно?

— Ничего, я только с весны тут работаю. Но в вашем удостоверении написано…

— В данное время я совмещаю. Пойдемте где-нибудь присядем.

Шаги заглушал густейший ворс ковров; бесшумно подкрасться к двустворчатой двери и подсмотреть мои манипуляции с ядом ничего не стоило; кто-то из них так и сделал, и оба врут, будто не покидали гостиную. Допустим. А дальше? Дальше мрак.

Бело-золотая комната ослепила с потемок; стол, за которым заседали поэты, — блестящее ледяное поле (гигантомания — болезнь скоропостижных богачей). Мы выбрали белоснежную кушетку — канапе, назвала горничная — в уголке.

— Значит, Всеволод нанял вас, когда к нему переехала Наталья Николаевна?

— Нет, накануне. На другой день он как раз ездил к своей бабушке, которая оставила ему дворянское поместье.

— Ага.

— К вечеру является с Натали (он ее так звал) и говорит, что она здесь будет жить.

— Вам она понравилась?

— Ну, для своих лет она ничего, сохранилась, — сухо ответила девушка.

Моей жене весной исполнилось тридцать, ну а этой не больше двадцати; должно быть, Наташа сокрушила некие девичьи надежды на биржевика-холостяка.

— Ее жалко, конечно. Но она сама виновата.

— В чем?

— Мужа бросила. Вы не в курсе?

— В курсе.

— Ну вот. Есть такие, знаете, собаки на сене: ни сами не ам, ни другим не дам.

Странным холодком повеяло от этой забубенной метафоры.

— Что это значит?

Девица передернула плечами:

— Создала тут обстановочку. Довольно стервозную.

— Да скажите прямо!

— Она к нему сбежала, так? Так чего кривляться? Чего из себя строить? Вот и довела мужика до самоубийства.

— Они не были любовниками?

— Самое смешное: не были!

— Но как же в последнюю ночь…

— Значит, перед смертью сдалась. А до этого…

— Да вы что, за ними подсматривали?

Тут я в горячке дал маху; горничная громогласно оскорбилась. И угомонилась, только когда я брякнул:

— Прошу прощения, сорвался. Речь идет о моей жене.

Голубые глаза блеснули сладострастным участием в чужой убойной драме. Нет, нет, она никогда не подсматривала, не подслушивала, и Всеволод Юрьевич вел себя достойно, но у него такой громкий голос… Да, «громокипящий кубок».

— И что же вы нечаянно услышали?

— «Я умираю по тебе и, кажется, имею право хотя бы на одну ночь».

— А она?

— Смеялась. И еще в последний день, то есть утро, как ему на похороны ехать, он сказал: «Тебе только месть нужна, доведешь меня до смертоубийства!»

— Месть? — переспросил я. — Кому?

— Черт ее знает… извиняюсь. В общем, она его довела. Он выпил яд и ее отравил. — Девица подумала. — Или наоборот. Я так следователю и сказала: или — или.

— Вас допрашивали?

— А как же! Прямо в воскресенье из дома вызвали. Трупы при мне увезли. — Она содрогнулась. — В черных мешках.

— Французский флакон из-под яда видели?

— Я его и нашла! Под кроватью валялся в спальне, уже пустой. Фирмы «Коти». Евгений Денисович суетился, весь белый, руки дрожат, он же мертвых обнаружил…

— Вы с ним разговаривали?

— Я спросила: из-за чего они?.. «Не спрашивай! Все сложно, Ниночка. Сложно и страшно». И уехал после допроса. Потом, уже во вторник, за одеждой приезжал, за погребальной. Я дала черный костюм и белое платье. Больше, говорит, ничего не нужно, все взяла на себя похоронная фирма.

— Вы на кремацию ездили?

— Я бы съездила, но он точное время не знал. — Нина помолчала. — Что-то не звонит, не заходит…

Я переменил тему:

— Расскажите о той субботе, шестого сентября.

— Ну что? Натали весь день дома торчала, вроде читала. Они всей компанией подвалили часов в шесть. Я подала легкий ужин. Сюда, в гостиную, как обычно по субботам, когда они стихи друг другу читали.

Горничная улыбнулась в зеркале в золоченой раме (напротив, в простенке между окнами, — она со своего отражения глаз не сводила), провела рукой по пышным прядям. Прелестное существо, поэтическое (когда рот не открывает).

— Поэты, должно быть, за вами приударяли?

Передернула плечами, рассмеялась тихонько.

— Вы убирали бутылку шампанского и два бокала из прихожей? Помните, на постаменте статуи святого Петра?

— Да, убрала, вымыла. Шампанского в бутылке было на донышке.

Я помолчал, прежде чем задать главный вопрос:

— А бокалы? Оба пустые?

— Оба.

Итак, я убил брата моего.

— Какие вы подавали напитки в гостиную?

— Это не мое дело. Выпивка в баре в столовой — выбирай на любой вкус. Хозяин с секретарем обычно наливались шампанским, Степан Михайлович дул коньяк, а Петр… Петр Алексеевич — водку.

— Вы к ним входили во время трапезы? — невольно (не иначе как под влиянием «Погребенных») употребил я редкое слово.

— Трапеза! — Ниночка усмехнулась. — Ой, да не монахи ваши друзья… Никогда не входила, если не позовут. Еще весной, в первый раз, я соус забыла подать, вхожу, тут хозяин декламирует… Как они на меня глянули! Приказано было ни под каким видом не беспокоить. Часов в семь, как было обговорено, я подала кофе.

— Они были сильно на взводе?

— Не знаю, не видела. У меня по дороге Натали поднос отобрала, сама к ним направлялась.

Подозрение тотчас коснулось души, но я его отбросил. Зачем ей было подливать яд в кофе, если она сама погибла?

— А дальше?

— По субботам я обычно в десять уходила, из-за этих сборищ. Собрала посуду, вымыла…

— А гости?

— Разъехались. Евгений Денисович сказал, что остается, «патрон попросил»…

— Секретарь нервничал, был взволнован?

— Да с чего бы? Он и раньше оставался. Добрый человек, — произнесла девушка с некоторым чувством. — Но слабый… пьяненький был после шампанского, должно быть, спать завалился.

— Где он ночевал?

— В прихожей дверь видели? Такая узкая… там комнатка, специально для гостей. Вот Всеволод Юрьевич — тот был действительно не в себе.

— То есть?

— Ну, такой мрачный, отчаянный… на все готовый, понятно? Я говорю: пошла, мол. А он не отвечает, смотрит так странно, долго-долго смотрел на меня, рукой махнул: «Ладно, — говорит, — живи». Понимаете? Наверное, все-таки он их обоих отравил.

— А Наталья Николаевна?

— Больше я ее не видела, вот только когда поднос отдала.

— Петр со Степой вместе уехали?

— Нет. Степан Михайлович такси вызвал (сильно принял), а Петр Алексеевич на своей «Волге» меня подвез.

— Вы где живете?

— Да недалеко, на Цветном бульваре.

Она вновь улыбнулась своему отражению в зеркале, поправила пышную прическу; улыбочка самодовольно-обольстительная; в глубине голубых глаз мелькнула усмешка — или страх? — что-то это прелестное создание скрывает.

— Вы одна живете?

— С родителями.

— Они смогут подтвердить ваше алиби на шестое сентября?

— Что-о? — изумилась Ниночка.

— Алиби на вечер убийства.

— Да вы что!

— А если они убиты?.. — прошептал я; наши взгляды в зеркале встретились; она вскочила, пронеслась по гостиной, исчезла. Я поспешил за ней и услышал, как гулко грохнула входная дверь.

* * *

Алина, томная дама в очках, некрасивая, но пикантная, — спец по каким-то там средневековым фрескам… или мозаике. Никогда не расскажет, тайна для посвященных, молитвенный экстаз, подозревалось притворство… и эти вечные белые одежды — траур по родителям, всерьез объясняла эстетка (мое прозвище), обычай французского королевского дома. Такой вот фрукт на древе искусствоведения достался Петру. И при всей этой дури отнюдь не дура.

— Петр на работе?

— Трудится.

Загрузка...