Мы с ней в «белом будуаре» пили кофе с ликером, Алина повествовала о своем потрясении от «Криминальной хроники»:
— Родя, я ведь никогда не смотрю телевизор. — Обычная песня столичного интеллигента. — Никогда! А тут — как будто предчувствие трагедии. Мне стало страшно.
— Страшно? — Я удивился — так просто и искренне прозвучала последняя фраза.
— Ты уже оправился?
— Вполне. Можешь быть со мной откровенна, даже прошу.
— Я вдруг почувствовала до дрожи, что такое — человек «внезапно смертен». Когда увидела… — Алина широко раскрыла зеленые глаза за стеклами, — когда увидела мертвые обнаженные тела. На миг! Показали на миг, но страх остался. Ты просишь откровенности…
— Да, да.
— В их изломанных, исковерканных позах был воплощен восторг оргазма и ужас агонии… Противоестественное соединение, необычное — смерть и страсть.
— А лица?
— Неузнаваемые! Особенно ее — вот именно печать смерти. Его лицо, посеревшее и словно помолодевшее, отрешенное. И профиль Наташи, эти синие от яда губы… Нет, страшно! — Алина содрогнулась всем телом. — Что-то во всем этом есть…
— Ты уже сказала — противоестественное.
— Да! Почему, Родя? В чем причина?
— Вот, расследую.
— Мой поэт считает… — Едва заметная улыбочка; Алина не может удержаться, чтоб не сказать про мужа какую-нибудь гадость, то есть она ценный свидетель. Ты не поверишь! — И прошептала: — Что они убиты.
— На каком же основании?
— О, чистая психология: Всеволод не из тех, слишком любил жизнь и т. п. Но Натали… это тонкая штучка! — Алина жадно вопрошала взглядом: можно ли говорить все, все?..
— Она тоже любила жизнь.
— Значит, тебя любила больше жизни. Родя, женщина на все способна от отчаяния.
— Она сама сделала выбор.
— То есть выбрала богатого.
Мне стало уж совсем тошно в этом копаться, а Алина разлакомилась.
— Она, конечно, стервочка. Но задай себе вопрос, Родя: не ты ли подтолкнул…
— Дорогая, давай о другом. Ты на похороны нашей бабушки не ездила…
— Не выношу этот обряд!
— К сожалению, — любезно продолжал я. — Твоя наблюдательность и острота ума — не возражай! — общеизвестны. Ребята ничего не могут толком рассказать. Во сколько Петя тогда вернулся домой, не помнишь?
— В позапрошлую субботу?
— Да, после похорон.
— Пьяный, он не даст забыть. В первом часу. Они засиделись на Восстания, вирши свои перебирали. — Алина усмехнулась. — К тридцати пяти можно, кажется, подвести итог о зловредности графоманства. К тебе это, конечно, не относится.
— Благодарю. Петя пил водку…
— О, не напоминай! В прошлую субботу опять похороны, опять напился — Степа сдал его мне с рук на руки. Голубчик мгновенно погрузился в сон. Одетый, представляешь?
— Ночью-то небось вставал, колобродил…
— Понятия не имею. Как всегда в подобных экстремальных случаях, я приняла снотворное и спала отдельно.
Итак, у Петра нет алиби на обе субботы. С разрешения хозяйки я закурил, размышляя. По поводу наблюдательности и остроты я не польстил: Алина встрепенулась и заговорила:
— Откуда вдруг такой интерес к Петру? Ты его в чем-то подозреваешь?
— Меня интересует, не спровоцировал ли кто-нибудь любовников. По данным экспертизы, яд был принят с десяти до двенадцати.
— Родя, возможно, ты прав! — Она поколебалась и приняла мою сторону. (Чем-то Петька ее достал, кажется, понятно чем!) — В эту субботу, когда Степан привез домой Петьку, тот бормотал про какие-то акции, деньги… Я в этом ничего не понимаю, но, похоже, он обвинял управляющего в злоупотреблениях.
— Да, это могло послужить мотивом, — пробормотал я.
— Сомневаюсь, — протянула Алина. — Всеволод покончил с собой из-за того, что Степа проворовался? Или ты думаешь… — Она вдруг разгорячилась, раскраснелась от волнения и стала почти хорошенькой. — Ты думаешь, их отравили?
— Не исключено.
Томная эстетка была потрясена.
— Органы расследуют убийство?
— Нет, я сам.
— А если ты найдешь отравителя, что с ним сделаешь?
— Там поглядим, — отвечал я уклончиво, потому что ответа не знал и вообще так далеко не заглядывал. Меня бесила, крутила и заставляла действовать одна идея: кто посмел перебежать мне дорогу, в чьих руках столь жалкой игрушкой я оказался?
— Завещания нет?
— Вроде нет. Но у нас с кузеном, кажется, и родни больше нет. Близкой, во всяком случае.
— Здесь — нет. — Она подчеркнула слово «здесь».
— Доллары имеют силу только в этом мире.
— И в том. У вас есть родня в Италии.
Странное волнение охватило меня.
— Что ты знаешь, Алина? Расскажи.
— Очень мало. Тебе Петр ничего не говорил?
— Ничего.
Она задумалась на минутку, явно выбирая, и опять поставила на меня — наследника.
— Всеволода этой весной разыскал иностранный родственник, кажется, ваш дядя. Вы ж встречались в мае в Риме.
— С братом, случайно. Ни о каком дяде я не слышал.
— Не вижу причин для беспокойства. Он — дальняя родня, не российский подданный… Состояние перейдет к тебе по праву.
Я засмеялся.
— По праву сильного.
— Иронизируешь? Ты действительно сильная личность. — И добавила негромко, мстительно: — Петр с ним ездил, а меня не взял.
— Странно, для искусствоведа Италия… А почему?
— До сих пор скрывает. Женщина?.. Все-таки вряд ли…
— А что, муж твой…
— При случае не откажется, но и тащить за границу… дорого. Здесь что-то другое. Родя, я во всем доверяюсь тебе, ты расшевелишь этот муравейничек.
— Ты не знаешь, о чем говоришь, Алина. И я тоже не подозреваю пока, какие силы тут действуют.
— Силы ада. — Алина усмехнулась. — Петр не потянет, где ему…
— Однако он скрыл от меня Рим. Они вдвоем ездили?
— По-моему, да.
«Сверкание небес, смятение сердец и бесов суета». Он окликнул меня возле Дома Ангела и не упомянул ни о каком родственнике!
— Если речь идет о спорном наследстве, — заговорила Алина очень серьезно, — и капиталист действительно убит, тебе надо быть осторожным, Родя.
Я подхватил:
— Не пить кофе с ликером в незнакомой компании.
— Не шути! Этот способ коварен и весьма безопасен для убийцы. Можно ведь запутать алиби.
Как явственно вспомнились мне пятна яда в пыли половиц!
— У меня есть ангел-хранитель.
— Он отвел от тебя убийство?
Я вгляделся в зеленые беспокойные глаза.
— Самоубийство. Ты ведь спец по фрескам, Алина?
Она рассеянно кивнула.
— Хочу показать тебе одну. Приезжай как-нибудь в Опочку.
— Роспись в храме? — Лицо ее сразу сосредоточилось.
— В моем доме — флигеле бывшего поместья Опочининых. Не старинная, к сожалению, новейшая. Называется «Погребенные».
Я пришел в «свой» банк на Садовом кольце. Но об этом никто не знал (что будущий хозяин явился). Помещение импозантное, по-европейски элегантное, все сверкает и лоснится… и такое все чужое, чужое, вот и с братом моим мы стали чужие, а ведь по отцовской линии одних кровей.
Молоденький клерк за полированной стойкой, за пуленепробиваемым стеклом сомневался, примет ли меня сейчас сам Степан Михайлович.
— Примет, примет, сообщите.
Сообщили. Степа вылетел из боковой какой-то дверцы, кинулся ко мне руку жать:
— Что ж ты не предупредил, Родя? Я б машину прислал! — Окинул гневным оком замерших подчиненных. До них дошло, молоденький аж позеленел.
Вознеслись на какой-то там этаж, прошли в главные покои — Всеволодовы. Стол соизмерим с тем, из гостиной, только не белый, а черный. По настоянию Степы я уселся во главе в прямо-таки императорское кресло и почуял на миг некое дуновение власти, но не вдохновился.
— Позвать юриста?
— Зачем?
— Дела не терпят.
— Ваши дела терпят.
— Твои, Родя, твои…
— Не уверен, — прервал я. — Не хочу! — И вспомнилась фраза художницы: «Уверена, на такое слюнтяйство вы не способны». — Знаешь, почему не хочу?
— Ну, ты настоящий поэт, — отвечал управляющий искренне; в отличие от Петьки он никому в этом плане не завидует, считая себя самым избранным и первым среди равных.
Я покачал головой.
— Я виноват в их смерти.
— Врешь!
— А кто?
— Не знаю, но… ведь врешь, Родька!
— Как тебе сказать… Я это сделал, понимаешь? — Я говорил почти шепотом, и он отвечал так же:
— Ты дал яд?
— Всеволоду. Но мне подыграл кто-то.
— Не понимаю.
— Французский флакон. Помнишь?
— Ну!
— Это не мое.
— Не понимаю! — крикнул Степа.
— Я сам не… Я не хотел убивать ее. Кто-то подстроил.
— Родя, опомнись! В предсмертной записке он пишет о склепе… в своем саркастическом духе. Это двойное самоубийство!
— А Евгений? Тройное, да? И кто украл труп?
Модернист опустил могучую голову.
— Ты ничего не хочешь мне поведать, Степа?
— Если ты говоришь правду, — он окинул меня острым взглядом исподлобья, — если ты не сошел с ума…
— Да не сошел пока!
Управляющий забормотал:
— Сева почувствовал приближение смерти, написал записку, предложил Наташе… или отравил ее тайком…
— Все не так! Он бы вызвал врачей. И главное: за что погиб Евгений?
— Ну, он подыграл им и…
— Я бы поверил в такую фантасмагорию, если б обнаружил труп на месте в парке спустя секунды!.. Ну, две-три минуты.
Степа с трудом закурил — пальцы ходуном ходят, — проговорил с горькой укоризной:
— Зачем ты все это придумал?
— Что?
— Что дал яд брату.
— Я правду сказал. И вот зачем: чтобы облегчить тебе признание.
— Не бери меня на понт!
Тут я взял его на понт:
— Ты стоял за тем кустом в парке, я видел. Ты отравил Женьку.
— Отравил? — взревел модернист. — В психушку тебе пора! — Вскочил, пробежался по кабинету, как бегемот. — Всюду яды мерещатся, всюду…
— Он был отравлен.
Степа затормозил, рухнул в кресло, сказал тихо:
— Ладно. Твоя взяла. Я убийца.
Я наблюдал за ним и размышлял: почему он все-таки сдался? Странно.
— Рассказывай.
— Ничего не знаю ни о каком яде! В смерти Всеволода не участвовал. А Женька… — Натуральные (и не скупые!) слезы вдруг пролились из янтарных глаз. — Женька был…
— Ну, ну!
— Он был добрый. — Наверное, высшая похвала из уст финансиста. — И кроткий.
— Так, Степа, понятно, что ты обокрал своего патрона…
— Выбирай выражения! — опомнился управляющий злобно.
— Ну, позаимствовал некую немалую толику… сейчас речь не об этом. Евгений подозревал?
— Да. Он говорил, что все расскажет тебе.
— Когда говорил?
— После «Криминальной хроники» мне позвонил Петр. Ну, я за голову схватился! Звоню на Волхонку. Евгений сказал: тебя не беспокоить, ты в курсе… — Модернист вытаращил воспаленные глаза, слезы иссякли. — Значит, он знал про тебя!.. Или вы вместе орудовали?
— Здесь загадка, Степа. «Орудовал» я один. Не отвлекайся!
— Естественно, я сказал, что немедленно тебя разыщу. А он отрезал: «Чем позже Родя узнает про… про твои махинации (так он выразился), тем лучше для тебя».
— Евгений-то откуда узнал?
— Господи, от Всеволода, конечно! У того же нюх был… Но это никакие не махинации. Все сложнее, Родя. Да, я воспользовался миллионом долларов — всего одним миллионом! — чтоб приобрести газовые акции, которые уже принесли доход. Я бы успел вложить, Сева меня понял бы…
— А я не желаю понимать, не это меня интересует. — Я засмеялся. — Финансового гения ты поменял на дурачка, да, Степ?
— Мы с Севой договорились бы!
— Сомневаюсь. В Опочке ты слышал, как Женя сказал, что нам надо поговорить с ним наедине. И подумал: о твоем (чужом) миллионе.
Он кивнул.
— И решил убрать его.
— О черт, нет! Всего лишь попросить, уговорить… Мне нужно время, Родя, я все вложу, ты не пострадаешь!
— Кончай причитать. К делу.
— В общем, Женька уронил стакан — помнишь? — и вышел проветриться. Я хотел за ним — ты выходишь, девица эта, доктор… Ну никак! И вот мы двинулись с Петькой…
— Он действительно был «мертвецки»?
— По виду — да. — Модернист задумался, лучистые глазки блеснули, повторил: — По виду — да. Идем по тропинке, слева кусты зашевелились… силуэт. Я его вперед отвел, прислонил к дереву, вернулся. Ну, стал просить: все верну, поклялся. Евгений молчит…
Степа опустил голову на могучие кулаки на столе, у него вырвался тихий стон.
— Ну! Так все и молчал? — не выдержал я.
— Нет, сказал.
— Что?
— «Где ты ее прячешь?»
— Кого?
— Сумму. Миллион. — Степа забормотал: — «Где ты ее прячешь?» — «Да не прячу! Все до цента вложено в газовые акции!» — «Погребенные уже не скажут». — «Клянусь, я верну!» — «Ты — убийца!»
От этого дикого диалога мне стало как-то физически дурно, душно. Встал, распахнул окно, ворвался скрежет Садового кольца, заглушая бормотание. Впрочем, Степа молчал. Пронеслись секунды.
— Он набросился на меня, схватил за горло.
— Женька? Ни за что не поверю!
Степа меня не слышал.
— Я отодрал пальцы и оттолкнул. Изо всей силы. Он упал. В кусты. Громкий стук. Я нагнулся. Не дышит. Что делать? Голос: «Жень!» Я в заросли. Родя склонился над телом…
— Я тут! Ты мне рассказываешь.
— …и произнес: «Мертв!» Убежал. Я схватил, потащил…
— Куда?
— Тут Петька меня зовет. Мы уехали. — Блуждающий взгляд его наткнулся на меня, проявился осмысленным блеском. — В жизни не переживал такого ужаса, Родя.
— Ну-ка позови Петра.
— Кого?.. А, на телевидение уехал, сегодня не будет.
— А завтра отпусти его в Опочку.
— Слушаюсь.
— Ну что, Степа? Тебе осталось указать место, где ты спрятал тело.
— Оставил в парке. Мы уехали.
— Где в парке?
— Там его уже нет, мы ж вчера смотрели. Под осинкой.
«Где ты ее прячешь?» — всплыла фраза из предсмертного бормотания. Сумму?.. Что за бред! И прокрался потусторонний сквознячок по позвоночнику… как бы предчувствием грядущего страха, который будет наконец отпущен мне в полной мере. «Погребенные уже не скажут».
От нашей ближайшей станции надо ехать семь километров на автобусе по шоссе до села Опочка — там лечебница. И еще три километра своим ходом по заброшенному полузаросшему проселку — в дворянский флигель. Вот в каком уединении жила покойная бабушка. И прабабушка, и прапра… Дворец был построен в середине восемнадцатого века. На этой земле мои предки рождались, крестились в сельском храме Святого Иоанна, плодились, умирали, чтобы в конце концов появился на свет я — чудовище, которое покончит с этим коловоротом, доконает древний род по прямой линии… Впрочем, как сегодня выяснилось, существует какой-то итальянский родственничек. Любопытно, знала ли об этом Марья Павловна?
Я вышел из автобуса (последнего, восьмичасового) вместе с доктором, который тоже зачем-то мотался в Москву. Проводил его до желтой хижины за ржавой оградой, мы посидели на осевшей лавочке, покурили.
Бабушка, оказывается, знала. Да, недавно в Опочку приезжал иностранный господин — смуглый жгучий брюнет лет пятидесяти, свободно изъясняющийся по-русски. Посетил флигель, ходил в храм в сопровождении доктора (тот, как полноценный дарвинист, остался стоять на паперти), на кладбище, где вдруг опустился на колени средь чертополоха и лопухов, произнеся: «Liberavi animam mean». («Что на латыни означает, — заметил доктор с удовольствием, — «я облегчил душу свою».) Очень желал спуститься в склеп, но Марья Павловна ключ не дала: «Там только кости моего мужа, а прах Опочининых развеян по ветру». Она иронически называла его графом Калиостро, что синьору, кажется, понравилось.
— Кем же он нам приходится?
— Седьмая вода… будто бы троюродный племянник деда Марьюшки. Паоло Опочини.
— И на что он претендует, не знаете?
— Марьюшка не говорила… Да на что он может претендовать? Про Всеволода Опочинина он узнал из прессы, заинтересовался (фамилия родовая), списался, пригласил его в Рим. А потом отдал визит, так сказать. В смысле наследства, Родион Петрович, он вам не соперник, не волнуйтесь.
— Аркадий Васильевич, в Италии можно достать яд на основе болиголова?
— Как причудливо работает ваше подсознание. Я думаю, там все можно. Классическая в смысле отравления страна. С другой стороны — какая ему выгода?
— Когда он приезжал, не помните?
— В самом начале сентября, кажется.
— Он католик или православный?
— Господи, какая разница! По-моему, ни то и ни другое.
— Он ходил в местный храм.
— Как просвещенный путешественник. Экзотика… и в то же время родина. Прародина. Фреску Марьюшкину сфотографировал (мне карточку подарил). «В этой аллегории скрыт глубочайший смысл» — его слова. Знаете, что такое «Тринити триумф»?
— «Троица торжествующая»?
— Совершенно верно. С латыни.
— В чем же смысл? — Великое волнение охватило меня. — Торжество смерти?
— Никакого смысла не вижу, но красиво.
— И вы не поинтересовались?
— Видите ли, я случайно услышал его восклицание, по лестнице в спальню поднимался, чтоб его позвать.
— Это иностранец Марье Павловне говорил?
— Нет, он в одиночестве наслаждался фреской и «родословным древом». Я и спустился, не стал его тревожить.
— Почему?
— Ну, как-то торжественно, проникновенно он говорил, будто молился.
— Интересно. Чем же этот латинист занимается?
— Вроде промышленник. Бизнесмен.
Стремительно темнело, дымки от наших сигарет, извиваясь, вползали в черный узорчатый ельник, подступающий к решетке.
— Я был сегодня у мастера, ремонтировавшего склеп.
— Правда? И что он сказал?
— Марья Павловна отравила мужа и его любовницу.
— Сплетни! Его предсмертную записку тщательно проверяли органы.
— Ее написал Митенька, да. «Он является почти каждый вечер и требует от меня окончательного ответа». Петрович являлся, они торговались насчет ремонта.
— Не может быть! — вскричал доктор. — «Перед ликом смерти», «до встречи в родовом склепе»…
— Обычное интеллигентское ерничанье. Она задумала убийство…
— Да откуда вы…
— Фреска. Замысел реализовался в творчестве. И вдруг восемнадцатого мая Марья Павловна получает шутливую записку (написана шестнадцатого, а почта тогда работала получше, вы должны помнить).
Старик опустил голову, подтверждая.
— Яд украден. Она воспользовалась письмом…
— Но ведь алиби!
— В этом предстоит разобраться.
— Но мать Лары умерла, отец неизвестно где.
— Да, трудно, но… В этой пародии есть что-то… колдовская прелесть соблазна, она слишком живая… Сама расскажет.
— Записка?
— Фреска.
— Ну, это мистицизм, — проворчал старик.
— А вот вам реализм: Марья Павловна написала убийство, а потом совершила его как по писаному.
Мы распрощались, я углубился в чащобу, суровую, нестеровскую, кажется, вот-вот возникнет древний скит и выйдет согбенный старик… и я, «к милосердным коленям припав», облегчу душу свою. Убийство, по христианским первозаконам, грозило двадцатилетним отлучением от церкви. Ну, мне столько не протянуть. Я захохотал, громко и принужденно, чтобы развеять гнетущую тишь. Смех, как живое существо, просквознул в елки-палки и вернулся ко мне слабым эхом — хихиканьем. Тут тебе и леший бродит, и русалка… а старца нет!
Проселок протянулся меж кустами и ракитами под низеньким, мутненьким небом — ни одной звезды, никакой грозы… лишь мои шаги. Господский парк приближался, странно, слабо озаренный, словно там в глубине разыгрывался старинный праздник. Вступил в аллейку, подумав мельком: а вдруг пожар?.. — и побежал. Она разожгла костер — высокий, до неба, — тонкий черный силуэт на золоте геенны огненной. «Мы оба, оба догорим дотла — зачем мне вечность без тебя нужна?..» — продолжали наплывать ненужные строчки… Громко треснул сучок, прошуршала листва, будто кто-то крадется в чащобе… Ну конечно, привидение из склепа, усмехнулся я и приблизился к подвижному пламени.
— Как съездили?.. А мне понравилось разводить костер по вечерам, так мы весь парк очистим от валежника.
— Тебе не страшно тут одной?
— Нисколечко. Я вам мешаю?
— Что ты! Но я за тебя боюсь.
— Да ну. Я-то кому нужна?
— Если б знать, что нужно убийце.
— Деньги?
— Тогда он должен был убрать меня, а не Евгения.
— Но ведь секретарь что-то знал.
— Знал, что Степа присвоил хозяйский миллион долларов.
— Не слабо! — Лара присвистнула. — Откуда вам известно? Он признался?
— Да, сегодня.
— Потрясающе! Вот вам и мотив.
— Все не так просто. Я знаю Степу с пятнадцати лет — это такой осторожный, расчетливый эгоист… Да он бы стоял насмерть, кабы речь шла о его шкуре.
— И как же сдался?
— Во-первых, признался я.
— Вы рассказали… — Она вдруг схватила меня за руку рукой своей в перчатке. — Зачем?
Я сжал ее пальцы, запачкавшись в пепле.
— Может быть, я тебе не так безразличен, как ты говорила позавчера?
— Ненавижу глупость! — Она вырвала руку и тут же спросила с любопытством: — А во-вторых?
— Степа раскололся только после того, как я сообщил ему, что Евгений, возможно, отравлен.
— И на таком ерундовом основании вы делаете вывод, что не он его отравил?
— Нет, категорически я бы этого утверждать не стал.
— Вот и успокойтесь на этом, пусть убийство останется на его совести.
— Так ведь я убийца! Я убил своего брата.
— А друзья ваши ни при чем?
— Сегодня я разговаривал с горничной Всеволода: она убрала из прихожей пустой бокал хозяина. Понимаешь? Он выпил мой болиголов.
— А французский флакон? А записка?
— В том-то и дело! — Я принялся яростно швырять приготовленный ею хворост в затухающий костер — и он яростно вспыхнул в ответ. — Ну невозможно, чтоб мы с кем-то действовали просто параллельно, ну не бывает таких совпадений!
— Вы же сами говорили: кто-то подсмотрел из внутренней двери, как вы подлили яд…
— Этот «кто-то» меня либо разоблачил бы, либо, желая смерти патрону, удовлетворился бы увиденным. «Кто-то» не стал бы спасать меня, подбрасывая улики!
— Вы уверены? — Лара долго молчала, а я глядел на игру огня на смуглом лице. — Спасти вас могла ваша жена.
— Не впутывай…
— Почему? Как я понимаю, она могла добиться от вашего кузена чего угодно.
Я прохрипел шепотом (вдруг голос пропал):
— Откуда у нее взялся болиголов?
— Ну, не знаю…
— Лара, ты недоговариваешь!
— Она приезжала сюда в августе и виделась с Марьей Павловной.
— Боже мой! И старуха изменила завещание… Почему ты молчала?
— Не люблю вмешиваться в чужие дела. Но нельзя же вам брать на себя все — это несправедливо.
— Значит, у старухи был еще яд?
— Понятия не имею, ни о чем таком я даже не подозревала.
— Рассказывай все.
— Да я почти ничего не знаю. Как-то в конце августа я пришла из лесу и кормила Марью Павловну наверху. Ну, она и говорит: «Приезжала жена Родиона, он совсем убит моей «последней волей». Так, с усмешкой сказала.
— Ты Наташу не видела?
— Нет.
— Что еще?
— Да ничего вроде.
— Ну, Лара, ленива ты и нелюбопытна.
Она рассмеялась беспечно.
— Нелюбопытна — правда, но не ленива. Все это «кружение страстей» — ничто перед искусством.
— Искусство наше светское, греховное, страсти питают его…
— Уж прям!
— Заметь, они имеют один корень со словом «страдание».
— Ну хорошо, постараюсь вспомнить все. После ее визита сюда подвалил еще один персонаж — граф Калиостро.
— Ну-ну?
— Да я с ними пробыла минут десять и уехала, у меня дела были в Москве.
18 сентября, четверг
— Шестого сентября ты уехал от Всеволода сразу после десяти?
Петр молчал.
— А домой вернулся в первом часу?
Наш красавец негромко рассмеялся и сказал, понизив голос:
— Родя, спасибо, что ты меня Алинке не заложил. — И отвел глаза, почти отвернулся — благородный профиль на фоне заоконной помещичьей липы.
Мы сидели в «трапезной»; Петр намекнул с паскудной улыбочкой, что он-де человек нервный, страстный (словом, творческая личность), а девочка соблазнительна как грех. Довез до Цветного бульвара и поднялся к ней. А ее родители? На дачке. «Все банально, Родя». Я не был в этом уверен: если парочка действовала сообща, то многое объясняется, многое… Но пугать приятеля пока не стал.
— Нина была любовницей Всеволода?
— Клялась, что нет. В принципе она в его вкусе, ты помнишь, он любил невысоких изящных блондинок. К Наталье твоей всегда вожделел…
— Да помню.
— Но при ней спать с горничной… Впрочем, черт их знает. А в чем, собственно, соль? К чему ворошить…
Я перебил с усмешкой:
— Кто ворошит пепел, рискует вызвать пламя, не так, Петр?
— Так, — ответил он серьезно и просто.
— Ты же сам предложил расследование.
— Да, но при чем здесь любовницы Всеволода?
— По утверждению твоей горничной, Наташа не была его любовницей. До последней ночи, конечно.
— Вот женщины! — восхитился Петр. — Самое интимное выследят.
— Ты ей веришь?
— Вполне. Я же тебе говорил: ты потерял единственную в своем роде любовь.
— Ею двигала не любовь, а месть.
— Месть? Кому?
Я промолчал. Она не отомстила, а спасла меня, но исповедоваться Петру я не собирался.
— Кому — Всеволоду? — продолжал он. — Ты намекаешь, будто Наташа затеяла все это… Но ведь она сама погибла!
— А кто, по-твоему, затеял?
— Разберемся! — прозвучало решительно и резко. — Поставим все точечки над i.
— Хорошо. Я тебе рассказывал как-то, что встретил брата весной в Риме. Но ты не поделился со мной, что тоже был там.
— Я дал слово Всеволоду.
— Но теперь…
— Теперь расскажу.
Когда капитал Всеволода легально проник на Запад и в прессе замелькала наша фамилия, ему прислал по факсу любезное письмо итальянский Опочини с нижайшей просьбой счесться родней. Посчитали — троюродные дядя и племянник. Последовали взаимные приглашения, племянник откликнулся первым.
— Почему он взял тебя с собой?
— По дружбе, — холодно отчеканил Петр. — Ты, наверное, уже и забыл, что это слово значит.
— Ну не источай из меня слезу, дружок. Кто еще знал про графа Калиостро?
Петр как-то странно рассмеялся, чуть не захрюкал.
— Евгений. Переписка шла через него.
— Но его по дружбе не пригласили, а? А Степа?
— Всеволод не очень-то доверял ему.
— Ты видел этого Паоло?
— Да, на вилле под Римом, современная стилизация под палаццо. На берегу Тирренского моря прекрасный белый дворец, пинии, магнолии. Мы провели там сутки.
— Что делали?
— Разговаривали, пировали, Паоло очень интересовался родословной, но Всеволод не такой уж знаток был… поэтому граф Калиостро, как ты его назвал, приехал сюда покопаться по архивам.
— О чем разговаривали?
— Господи, да обо всем! О России… Его дед сумел пробраться в восемнадцатом через Украину на Запад и жениться на богатой итальянке. Но внук гордится русским родом, свободно владеет языками, как живыми, так и мертвыми… Марья Павловна его чрезвычайно заинтересовала, загорелся познакомиться.
— Разочарован не был?
— Нет, что ты! Он тут сидел «древо» перерисовывал, фотографировал…
— И фреску, доктор говорит.
— А? Ну да. «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет», Пушкина знает.
— Ишь ты, какой ловкач… На наследство племянника претендует?
— На твое наследство? — уточнил Петр с некоторой долей сарказма, мне показалось. — Ничего не слыхал… да и с какой стати? Нет, Родя, это теперь твоя ноша.
— Он католик?
— Никакой определенной конфессии не придерживается, по-моему.
— Атеист?
— Идеалист. Гуманист. Гражданин мира.
— Это он так себя рекомендует? — удивился я набору интеллигентских штампов. — Масон, что ли?
— Да ну, шучу. А от кого ты про Паоло узнал?
— От Евгения, — соврал я, поостерегшись закладывать своего информатора — Алину.
— Трепло! — вырвалось вдруг у Петра с презрением, он тут же поправился: — Согласись, Родя, неблагородно предавать друга. Всеволод просил — никому.
— Это была такая конфиденциальная информация?
— Такая не такая, но ведь просил!
— Да что тут скрывать? Отвечай.
— Нечего, действительно нечего. Меня возмущает сам факт предательства интересов патрона.
— Ну, не строй из себя раба-клерка, все равно не поверю. Паоло здесь все видели — и доктор, и художница. Чего ты на покойника вскинулся?
— И правда, — согласился Петр охотно. — Сдуру. Нервы, Родя, стали ни к черту.
— После общения с графом Калиостро? — незамысловато пошутил я; Петр отвел взгляд, уставился на липу за окном; что-то тут кроется, за этой космополитической болтовней и родословной трескотней; но пока что поймать его не на чем.
— Тебе тоже фотокарточку фрески подарил?
— Да.
— Значит, вы с ним в России виделись?
— А как же. Принимали на Восстания, русское гостеприимство по высшему разряду. Он и с тобой желал познакомиться.
— Со мной?
— Вы ж родственники. Но тебя в Москве не было.
Я даже удивился: никак граф Калиостро для меня с родственником не ассоциировался.
— Да, я приехал четвертого сентября, в день смерти Марьи Павловны.
— Паоло прислал телеграмму с соболезнованием.
— А после смерти Всеволода не прислал?
— Он в курсе, — сообщил Петр после паузы. — Я лично ему звонил.
— Оживленные отношения вы поддерживаете.
— Ты намекаешь, будто Паоло тут всех поотравил, чтоб тебе наследство досталось? — огрызнулся Петр; его обычная манера — «резать правду-матку», но ускользающий взгляд лукав; вдруг засобирался в Москву.
Я пошел проводить его до проселка, до машины. В редеющей чащобе сквозила тайна. «Видишь куст?» Красноватые, пышные еще заросли. Вдруг в глубине мелькнуло белое пятно… нет, не рука — бледная поганка выросла на могиле… нет, могила его неизвестна. «Видишь кустик?» Петр остановился, содрогнувшись. «Ты здесь нашел?» — «Да». Он обернулся бледным лицом, уточнил недоверчиво: «И побежал в дом за фонариком?» — «Было очень темно, ощущалось чье-то присутствие». — «Мертвого?» — «Живого». — «Ты знаешь кого?» — «Кажется, знаю. Нет, пока не расспрашивай». Мы зашагали быстро, молча. По выходе из аллейки — беспечные голоса, смех. Доктор и Лара. «Пришел звать вас на пирог с грибами!» — закричал старик.
До больницы мы доехали на машине Петра, а при въезде в Опочку чуть не столкнулись со Степой, всей компанией ввалились в желтую хижину дяди Аркаши (оба друга приняли приглашение охотно). Да хватит ли на всех пирога? Хватит, хватит! Старик притащил целый противень и разлил душистый бульон по чашкам.
— А я и не знала, что вы умеете так вкусно готовить, — заметила Лара.
— Мне помогала одна сестричка.
— У вас тут рай земной, — констатировал задерганный Степа после первого стакана чая с малиновым вареньем.
— В сумасшедшем доме, — усмехнулся я.
— Да разве тут…
— Психоневрологический стационар, — подхватил Аркадий Васильевич. — Милости просим. — И жизнерадостно рассмеялся; никто его не поддержал; и он продолжал лукаво: — Иностранец, дворянский родственник Родиона Петровича, не побрезговал, по палатам прошелся, с больными познакомился.
— Небось фотографировал? — уточнил я с иронией.
— И фотографировал… Кстати, интересное наблюдение, — перескочил болтливый старик на другую тему. — При научном атеизме народ был сдвинут на техническом прогрессе: тарелочки, роботы, космические пришельцы… Теперь — сплошь мистика, возврат к дремучим суевериям («архаизация бреда» — медицинский термин): ведьмы, колдуны, ангелы, демоны… У нас даже свой сатана есть, клянусь!
Лара засмеялась.
— Потрясающе! Надо бы взглянуть… Синьора это заинтересовало?
— Чрезвычайно. Сам он человек широко эрудированный, владеет пропастью языков, латынь знает лучше меня. Да, представьте! Мы сцепились по поводу названия одной редкой травки — и он оказался прав.
— Какой травки? — встрепенулся Степа. — Болиголова?
Доктор заговорил со сдержанным достоинством:
— Господа-товарищи, когда-то я действительно увлекался экспериментами в области флоры. Но после одного прискорбного случая эти занятия бросил.
Я сказал:
— А помните, кто-то у вас травку снотворную просил?
— Абсолютно безобидное средство: молодые листики березы и крапивы — от бессонницы. Вот и Ларочка пользуется иногда. Я с ядами покончил.
— После какого прискорбного случая? — уточнил Петр.
— Родион Петрович в курсе. Это семейная тайна.
Все взгляды обратились на меня. Мне обрыдли семейные тайны, как родовое проклятие (слова доктора), которое силишься отряхнуть и очнуться ото сна.
— Тридцать лет назад Аркадий Васильевич вот в этой комнате принимал гостей: Марью Павловну с мужем и родителей Лары. Кто-то из них позаимствовал из его лаборатории раствор с болиголовом.
— Которым был отравлен Евгений? — завопил Степа в чрезвычайном возбуждении, а Петр подхватил:
— Отравлен? Нашли его тело?
— Не нашли, — ответил я. — Не перебивайте.
— Так откуда известно, что он отравлен?
— Тринадцатого сентября на поминках доктор пронаблюдал у Жени симптомы отравления.
— Такой вы, значит, наблюдатель, а?
— Нет, нет, — испугался доктор, — я не ручаюсь… мало ли как человек напивается. Но вот когда Родион Петрович заострил мое внимание на исчезновении трупа…
— Господи! — простонал Петр. — Что творится в этом райском уголке! Ведь если его отравили тогда за поминальным столом… ведь, кроме нас, там никого не было!
Пауза упала, «как на плаху голова казненного». Наконец Степа проронил глухо, глядя на свой стакан:
— С чем чай?
— Со смородиновым листом и мятой, — ответил осторожно доктор; художницу, кажется, это все забавляло.
— Кто у вас украл яд? — продолжал допрос управляющий.
— Митенька.
— Какой еще Митенька?
— Муж Марьи Павловны, — пояснил я. — Аркадий Васильевич, вы упомянули, что хранили свои настойки…
— Да, да, в этой комнате. — Он указал на узкую дверь напротив входной. — Там теперь ничего такого нет… — Я поднялся и открыл дверь, доктор подскочил. — Видите, ничего!
Небольшое помещение с одним окном, диван, столик, стул в углу — напоминает больничную палату. Я подошел к желтому шкафу — шифоньеру, сказали бы тридцать лет назад, — какая-то одежда, больничные халаты…
— Говорю же, ничего.
Действительно, «ничего такого», вот только тот самый запах, слабый, почти неслышный аромат, который вдруг улетучился, как несбывшиеся надежды юности, — действующие лица протиснулись за доктором в комнату и вспугнули воздух.
— Здесь кто-нибудь живет?
— Нет. Иногда один пациент ночует — я его взял под личное наблюдение.
— Редкое заболевание?
— Да нет… некоторые симптомы фобии.
Мы вернулись в большую комнату к самовару.
— Как произошло похищение яда — расскажите.
Старик печально улыбнулся.
— Язык у меня, как вы, должно быть, заметили, длинный. Я лечил Марьюшку…
— От чего?
— Переутомление, малокровие… травами. О них и зашла речь… ну, похвастался, показал. Гости, естественно, заинтересовались ядами, я рассказал о свойствах болиголова.
— Вы показали им ту комнату?
— Да, мы входили. Там была маленькая лаборатория. А когда снова сели за стол, меня вызвали к больному — сердечный приступ. Отсутствовал я минут двадцать, вхожу — а Митенька как раз выходит из лаборатории. «Мундштук, — говорит, — там оставил нечаянно, извините». Отлично помню — массивный, из слоновой кости.
— Он курил в лаборатории?
— Ни в коем случае. Наверное, машинально вертел в пальцах, я заметил у него эту привычку. Спустя три дня я пошел навестить беременную. — Старик мельком с нежностью улыбнулся художнице. — По дороге видел Марью Павловну, она писала пейзаж с дворянским прудом, ели… — Он помолчал, пожевал губами. — Все уничтожила, ничего не осталось на память. А ночью, в одиннадцать — в двенадцатом, она примчалась ко мне в Опочку: начались роды. — Он опять улыбнулся. — И вот девочка родилась нам на радость.
Художница ответила прелестной задумчивой улыбкой.
— Потом как-то Марьюшка пришла ко мне позвонить домой: муж не приехал, а они условились. Воскресенье, никто не отвечает. Я поехал с ней.
— Она вас попросила?
— Не помню… не важно. Я счел своим долгом… Митенька был человек обязательный и предупредил бы, хоть через меня. Но уже два дня они были мертвы.
Старик помолчал, мы четверо не сводили с него глаз.
— Стоял майский полдень, солнце сияло, но в спальне были задернуты плотные шторы. Они лежали на кровати голые, от трупного запаха не продохнуть, ну, я-то привык, а Марьюшка… В общем, я принес ей воды, она читала предсмертную записку. Чудовищно!
— И записку не забрал следователь?
— Забрал. Вы нашли в комоде копию, я успел переписать для нее.
— Как она себя вела?
— Как вы думаете? Смерть любимого мужа — и такая оскорбительная для ее чувств смерть. Но она женщина мужественная, замкнулась в себе, посуровела, как бы отвердела — и уже навсегда.
— Вы сразу позвонили в милицию?
— Разумеется. Я с первого взгляда понял, в чем дело, и судебный медик подтвердил: отравление.
— И вы рассказали про яд?
— На другой день. Сначала надо было проверить и убедиться. В лаборатории я обнаружил пропажу болиголова.
— Да как же не спохватились раньше?
— У меня было множество разнообразных сосудов — целая лаборатория, хоть и маленькая. В голову не пришло проверять. Господи, кажется, люди счастливые, богатые, творцы, Митенька сибарит, щеголь… Словом, в стеклянном шкафчике не хватало того самого пузыря, точнее, плоской такой, небольшой бутылочки с притертой пробкой…
— Вот такой? — Я достал из внутреннего кармана куртки на всеобщее обозрение бабушкину склянку.
— Не может быть! — вскрикнул доктор. — Ее забрали органы!
— На месте преступления обнаружили бутылку?
— А как же! Со следами яда, на полу спальни стояла. А откуда… Позвольте! Откуда у вас…
Лара перебила (взгляд предостерегающий):
— Родя нашел в спальне Марьи Павловны после ее смерти.
Напрасно она старается спасти меня (я не хочу и не должен спастись!), однако я покорился, покорило нечаянно вырвавшееся слово… «что в имени тебе моем…».
— Старуха отравилась? — отрывисто осведомился Петр.
— Нет-нет, паралич, кровоизлияние…
Я прервал бормотание доктора:
— Теперь вы убедились, что Митенька не покончил с собой? Она хранила оставшийся яд…
— Но бутылочка со следами…
— Вы ж говорите, в лаборатории имелось множество сосудов. Значит, похищено было две одинаковые бутылки, что свидетельствует о предумышленном убийстве.
— Вы меня убили, — прошептал старик; глубоко сидящие, выцветшие глаза его покраснели от слез. — Нет, тут что-то не так…
— Сколько первоначально было яда в вашей бутылочке?
— Грубо говоря, порций на шесть.
— Вы упомянули об этом, демонстрируя гостям яд?
— Митенька поинтересовался, и я… черт бы меня побрал!
— Что показала экспертиза?
— Болиголов должен был остаться.
— Ну и?..
— Мы решили, что от остатка Митенька избавился… заботясь, например, о жене. Она могла не выдержать потрясения, обнаружив мертвых… и последовать за ним.
— Она выдержала. И сказала мне, что яду осталось на четыре порции.
— И… где же он?
Ответила Лара — с несокрушимой твердостью:
— Я его вылила.
Начинался вечер — осенний суровый алый закат. Мы с художницей и Степой вышли из его автомобиля, приблизились к опушке парка, ко входу в узкий, темнеющий прогал аллейки.
— Ты «Волгу» поставил на том же месте?
— Да, как в прошлую субботу — на обочине проселка.
Молча прошли по тропинке к флигелю, он поднялся на крыльцо, заговорил сухо, превозмогая волнение:
— Мы с Петькой вышли из дому, он покачивался, я поддерживал его под руку… Кстати, а почему ты его не позвал на эту проверку?
— Он пока не знает о твоей роли в смерти Евгения.
— Я и сам не знаю, — проворчал Степа. — Спасибо. А она?
— У меня от нее секретов нет.
— А и правда, — заметила Лара беззаботно, — зачем мне чужие секреты?
— Нет, не уходи, ты можешь пригодиться. Ну, Степа!
— Я озирался по сторонам, позвал негромко: «Жень!» Никто не откликнулся. Ну, двинулись, время от времени я взывал безрезультатно…
— А Петр?
— Невменяем. Вот здесь (мы подошли к тому кусточку) я услышал шорох и вдруг увидел его лицо.
— Каким оно было?
— Черт не различить — просто белеющее пятно. Я отвел Петьку, вон к тому дереву приставил.
— Лара, подойди туда и прислушайся. Повтори ваш диалог.
— «Женя, виноват, каюсь, но я верну всю сумму!» — «Где ты ее прячешь?» — «Да не прячу, все до цента вложено в газовые акции». — «Погребенные уже не скажут». — «Клянусь, я верну!» — «Ты — убийца!»
Он замолчал. Лара быстро подошла, руки в карманах джинсов, лицо разрумянившееся, оживленное азартом.
— Если очень прислушиваться — все слышно.
— Он был пьян, — возразил Степа тревожно. — Я сдал его с рук на руки жене.
— Алина приняла снотворное, — пояснил я, — и спала отдельно.
— Ты полагаешь, он вернулся ночью и забрал… — Степа закурил, пальцы дрожат. — В принципе это возможно. Я оттащил тело метров на десять от тропинки, вы не нашли.
— Волок по земле или на руках отнес?
— На руках, разумеется.
— Покажи, где ты оставил его.
Редеющий подлесок тонул в тусклых закатных лучах. Мы остановились возле зелено-серой осины.
— Где-то здесь. Точнее не скажу, было темно.
— Ты уверен, что в этом направлении?
— В направлении уверен — к проселку, к машине.
— Странно. Те следы — помнишь, мы втроем смотрели? — поломанные ветки, трава, слегка примятая…
— Да помню!
— Следы как будто указывают на противоположный путь.
— К дому? — поразился Степа.
— К склепу.
Он прошептал:
— Там же не было трупа… то есть Женькиного.
Я словно очнулся.
— Да, конечно. Убийца долго искал, бродил и наследил. Вряд ли те следы что-то дадут нам.
Мы побрели назад к аллейке, Лара спросила:
— А зачем вы вообще трогали труп?
— О Господи, я же решил, что убил его! Оттолкнул — он ударился головой о корневище, тут Родя, говорит: «Мертв!» — и исчезает.
— Но зачем тащить?..
— Девушка, откуда я знаю! Выпимши, в панике, машинально. Вдруг слышу голос: «Степа, где ты?» Вспомнил про Петьку, бросился к нему.
Мы наконец выбрались из чащобы и зашагали по сумеречной тропе.
— Степ, он так и стоял возле того дерева?
— Нет, почти на выходе из парка. Бормотал про какое-то привидение… доктор, наверное. Он только что отчалил на велосипеде, мы его обогнали.
Заросли раздвинулись, показался проселок с автомобилем, вечерний печальный пейзаж в угасающем алом отблеске.
— Ну, Родя, дали тебе что-нибудь наши похождения?
— Петр мог вас слышать. Возможно, ему был понятен смысл. Надо исходить из текста.
— Из текста?
— Ваш диалог.
— Только в бреду Евгений мог назвать меня убийцей! — прошипел управляющий.
— Ну, рассуждая логически, кто денежки присвоил, тот…
— Родя, я был с тобой предельно откровенен.
— Только потому, что я сам тебе признался кое в чем.
— Черт, я правду говорю! Не веришь?
— Никому из вас!.. Однако последняя фраза: «Ты — убийца!» — такое откровение не придумаешь, инстинкт самосохранения помешает.
— Евгений ошибся!
— Да, наверное, он разговаривал не с тобой. Предсмертное помутнение сознания. Вы говорили о разных вещах.
Управляющий нервно хохотнул:
— О миллионе долларов.
— Нет, не то. Секретарь Всеволода соображал, что никакую сумму ты не прячешь, а пустил в оборот. Твои реплики до него, судя по всему, не дошли… а вот его обрывистый текст: «Где ты ее прячешь?» — «Погребенные уже не скажут…» — «Ты — убийца!»…
Степа взглянул искоса.
— Кто, по-твоему?
— По-моему, я.
Художница пробормотала с досадой:
— Если вам охота разыгрывать из себя жертву…
— Не жертву, а преступника, дорогая. Я не разыгрываю, а ощущаю так.
— И ничего не боитесь?
— Ничего.
— Ладно, я с вами, — заключила она неожиданно, и я вдохновился.
— Так вот, друзья. Евгений дважды заявил, что должен поговорить со мной. Я вышел следом на крыльцо, позвал (тут мне помешали — доктор отбыл). Потом вы с Петром отвалили… но он слышал мой голос, ждал меня.
— Не обязательно, — вставил Степа в нетерпении.
— Во-вторых. Слушайте! И ты, и Петр после смерти Всеволода меня разыскивали и звонили секретарю. «Родя в курсе» — помнишь? Получается, он догадывался.
— Вы с ним сговорились?
— Нет. Единственное объяснение: Евгений знал, что я налил в бокал брату…
— Невозможно! Я уже тебе говорил: никто из нас не покидал гостиную, пока Всеволод общался с тобой.
— Допустим. Но смерть случилась при нем, всю ночь он провел с мертвыми… Мало ли что услышал он, в какие тайны и бездны заглянул.
— В тайны, бездны, — пробормотала художница. — Почему «Скорую» не вызвал? Ваш секретарь все это и провернул.
— Нет! — отрезал модернист. — Вы не знали Женьку.
— А может, и вы до конца не знали.
— Родь, скажи! Ты имел на него огромное влияние… не знаю уж, на чем основанное… но факт. Однако смерть Наташи он бы никому не простил.
— Кому-то простил, Степ. Это тоже факт.
— Ей? — тихонько сказала Лара.
— Пардон, мадам, она отравилась.
— Может быть, она слишком любила мужа.
— Ваша логика мне недоступна. Предполагать идеальные мотивы в таком деле…
— В каком?
— Отравление — самое гнусное деяние на свете. Подлое, подпольное и частенько безнаказанное. Да, Родион! Можешь хоть завтра вышвырнуть меня из своей «империи», но я облегчил душу.
— Ты прав. Троица «погребенных» потому так и ужасна. Теперь насчет «безнаказанности»… С того момента в прихожей брата я ведь уже не живу. Вот и не боюсь ничего, девочка, никаких чувств не осталось. Свидетельствую объективно и бесстрастно.
— Врешь! — азартно воскликнул Степа. — К чему тогда это расследование?
— Мне нужен мой покровитель.
— Покровитель? — Шепот его, багровое лицо приблизились к моему почти вплотную. — Ты копаешь кому-то могилу.
Я отшатнулся:
— По-твоему, такие мелкие мотивы…
— А вам нужны возвышенные? Идеальная любовь! Допустим, твоя жена покончила с собой из-за каких-то там угрызений. И Женя последовал за нею. Тогда кто украл и спрятал его труп? Или ты окончательный псих и не ведаешь, что творишь. Или действует враг… нечеловечески умный и сильный.
— Дух нашей бабушки. — Я усмехнулся. — Нет, Степа, это человек. Он сидел с нами за поминальным столом в прошлую субботу.
Степа вздрогнул всем телом.
— Яд этой чертовой бабушки был у тебя?
— У меня.
— И он запечатлен в золотой чаше на фреске!
— Которую, между прочим, — заметил я, — сфотографировал итальянец. А ты сокрушался, что нет наследника.
— Да какой он родственник, я и значения не придавал!
— И все же: кому останется состояние в случае моей смерти?
— Ты сам должен написать завещание, Родя.
Мы с Ларой по обыкновению собирали валежник, все дальше от флигеля, все глубже, очищая парк от сухостоя, праха и тлена десятилетий. Мы не сговаривались, не обсуждали этот ежевечерний, пышно выражаясь, обряд очищения, испытания «огненным столпом»; он стал необходим.
В чаще почти смерклось, бесшумно опадали листы, и настойчиво звенел в ушах моих предсмертный голос: «Где ты ее прячешь? Погребенные уже не скажут. Ты — убийца!» Я убийца, но и наш блаженный Женечка ужасно замешан, коль меня не выдал. «Погребенные уже не скажут» — про убийцу? Нет, он дальше обвиняет — значит, знает. Они не скажут, «где ты ее прячешь» — вот ключевая фраза. «Ее» — первое, что приходит в голову, — бутылочку с болиголовом.
— Но откуда он про нее знал? — пробормотал я нечаянно вслух, сбросив наземь охапку хвороста; Лара на корточках разжигала костер; подняла голову.
— Про кого?
— Наша бабуля клялась, что никому никогда про яд не рассказывала.
— Еще бы. Это было совсем не в ее интересах.
— Если Наташе… Они встречались после моего визита.
— Кабы я знала, какой «мистерией» все это обернется, я б их разговор подслушала, честное слово.
— Лара, не смейся.
— Нет, нет!
— Не смейся. Болиголов убил пятерых.
— Да не берите же все на себя. Тридцать лет назад вы были ребенком.
— Но удачно продолжил родословную линию. С братом понятно, зато остальное… мрак.
— Вы полагали, что они с Наташей выпили тот самый бокал шампанского?
— Я так думал.
— И одна доза привела к смерти обоих?
— Да ведь в спешке, на нервах… сколько я там ливанул — не ручаюсь.
— Но теперь вы в сомнении из-за секретаря?
— Да, если доктор не ошибается насчет отравления… перед Евгением я чист.
— Где вы хранили яд?
Я рассказал.
Первым моим благородным порывом (еще тогда, при бабушке) было — избавиться от смертоносной жидкости. Я подошел к открытому окну — из зарослей парка возникли доктор с художницей — и отвернулся… Нежные весенние лучи озаряли «Погребенных», которые словно околдовали меня. «Что за странное создание!» Старуха глядела непроницаемо. «Вариация на тему рублевской «Троицы»? А что в чаше?» Она все молчала. «Не вино для причастия, правда? Это яд?» Наконец произнесла: «Это моя последняя вещь. В такой символической ипостаси я попыталась выразить некоторые свои ощущения». Послышались шаги доктора по лестнице, и я машинально сунул бутылку с болиголовом в карман куртки.
— А потом? — спросила Лара. — Почему потом не избавились?
Я задумался: чрезвычайно трудно передать в словах подсознательные побуждения — как возникает смертный грех.
— В тот же день вы услышали разговор брата с женой и задумали убийство?
— Сознательно — нет.
— Вы любили свою жену.
— Наверное. Да. Я не смог бы.
— Но вы убили ее.
— Значит, смог.
Про яд я вспомнил уже дома после их ухода, как будто «чертова бабушка» прошептала на ушко: «Здесь примерно на четыре порции». Слишком много, подумалось с усмешечкой, хватит и одной. Мне вдруг расхотелось жить; и не потому, что она ушла — что мне до чужих чувств, коль я разом и полностью утратил собственные. Мир омертвел. И казалось, словно омертвел он еще тогда, после взгляда на «Погребенных». А не причаститься ли зельем из диковинной бутылочки? Нет, не серьезное намерение, а так… усмешка.
Теперь я могу засвидетельствовать компетентно: самоубийца переживает раздвоение личности. В христианской терминологии: ангел умоляет, зверь соблазняет. И чем — небытием. В мгновение стресса (умопомрачения) небытие для человека предпочтительнее. И ведь врет, отец лжи — а вдруг земная мука только слабое отражение той, запредельной? «Попробуй — узнаешь!» — шептал голосок. И тут зазвонил телефон — ангел мой хранитель послал Евгения. «Что происходит, Родя?» В умопомрачении почудилось мне, будто он спрашивает про яд… «Что ж ты молчишь? Она действительно ушла к Всеволоду?» А я сам ушел уже так далеко, что про все забыл, про них забыл… «Да». — «Я уйду от него». — «Зачем?» — «Это подлость — отнять у тебя имение и жену». — «Ох, Жень! — Я засмеялся: реплика из классического романа. — Держись за финансиста — на что ты еще годен, филолог?» — «Пригожусь. Да, Родя, я останусь пока, чтоб вас соединить». — «Зачем?» — «Вы не сможете жить друг без друга».
Все получилось с точностью до наоборот: соединить не удалось, я живой, а они все умерли. Он меня спас тогда, но какой-то предел я успел перейти; и потом, в католической передней Всеволода, не дрогнул, ощущая себя мертвым. Но самое смешное — остался жив. И оправдание наготове: она вошла, когда я капнул яду брату, а себе не успел. И удрал в Опочку довершить деяние. Но почему в такую даль, коль свое жилище в двух шагах от Восстания? Теперь-то понятно: я и про художницу забыл — будто бы! — а на самом деле бросился за спасением к женщине — интуитивно, подсознательно: помню, очень удивился, увидев в окне флигеля свет. Мистический настрой конца (сопровождаемый галлюцинацией: меня преследуют — ни звука, ни тени, — чей-то яростный взгляд, «всевидящее око», сопровождал в пути через луг и поле, через парк; и я останавливался, озирался…), настрой конца сменился жаждой жизни — ненадолго, — когда я увидел свет, взошел на крыльцо, открылась дверь, и я ее обнял. И она не оттолкнула — вот что удивительно! — женщина почувствовала, что человек на последнем пределе, и пожалела его.
Тоже ненадолго. Но тот вечер и ту ночь я никогда не забуду. Мы пили чай на кухне, она смеялась: «Кузен ваш весьма расстроился из-за нового завещания». «Грозил наследства завтра же лишить», — отвечал я в тон; конечно, я все скрыл, скрыл про яд (бутылочка хранилась у сердца, во внутреннем кармане куртки). «Конец» я отложил на потом, меня заворожила энергия жизни — ее энергия, сила и страстность. А когда поднялся в бабкину спальню и включил ночник, то просто рухнул одетый на кровать и провалился в сон. К сожалению, ненадолго. Вдруг очнулся как от толчка (оказалось, так и сплю, прижимая руку к сердцу — к яду в склянке). «Погребенные» отпрянули от чаши и замерли. Все вспомнилось разом, и как будто наступила необходимая решимость. В темноте я прокрался на кухню за водой, нечаянно задел пустое ведро, застыл, пережидая грохот… ведро покатилось по полу, и вспыхнул свет. На пороге Лара в белой пижаме, ноги босые, волосы распущенные, глаза заспанные. «Ой, что случилось?» — «Извините, разбудил, хочется пить… извините!» — «Пустяки. Засну мгновенно, у меня сон как у младенца». — «Завидую». Она прошла мимо меня, нагнулась поднять ведро, я четко отдавал себе отчет в своих желаниях (энергия жизни и смерти — Эрос и Танатос боролись во мне, как два существа), я притянул — грубо рванул — ее к себе, взял на руки, вглядываясь в оживавшее смуглое лицо, вдруг блеснувшее белизной зубов. Она не сопротивлялась, я поднялся наверх с пленительной ношей. Все произошло быстро, как в страстной схватке двух врагов, и молча. Лишь потом она сказала: «Я просто пожалела вас». — «Нет, не обманешь, ты сама этого хотела!» — «Ну и что? — протянула она лениво. — Вам же хорошо?» — «Очень. Лучше не бывает». — «И не будет». Она усмехнулась и ушла. И не было. С той ночи ничего больше не было.
Любопытно, что и в самые острые секунды я не забывал о склянке с ядом (в куртке, брошенной на стул), эта мысль — мерцающая во тьме идея — словно усиливала наслаждение борьбы и смертной истомы. И сразу после ее ухода я перепрятал бутылочку.
— Куда? — спросила Лара.
— Под подушку.
— Так с ней и спали?
— И спал, и днем носил с собой.
— Господи, к чему такие предосторожности?
— Нет, я не боялся, что на болиголов покусится кто-то, а держал при себе, как человек держит необходимое для жизни лекарство.
— Для смерти, — поправила Лара. — Вы боялись ареста?
— Надеялся его опередить.
— И где же бутылка была в субботу, когда мы сидели за столом?
— Там же — во внутреннем кармане куртки.
— Разве вы сидели в куртке?
— О черт! Она висела на вешалке в коридоре… да, я надел, когда вышел за Евгением.
— Вот видите! А потом — не обратили внимания: уровень жидкости в бутылке не понизился?
— Точно не скажу. Да это и не показатель: если яд на время позаимствовали, его могли разбавить водой. Я не акцентировал на этом внимание, я ж тогда не знал, что Евгений отравлен.
«А вдруг нет? — пришла мысль. — И доктор не уверен… Что произошло на самом деле с Женькой?.. Урны сдвинуты…»
Паузу прервала Лара, заявив решительно:
— Нет, Родя! Похитить так, чтоб никто из нас не заметил, и подложить потом… слишком сложно.
— Ты так увлеклась следствием, дорогая, что забыла про мое отчество. Мне приятно.
— Да, увлеклась! Не могу видеть, как человек себя топит ни за что ни про что.
— Я убил брата и жену, черт возьми!..
— И там не все просто! Французский флакон, записка… Вы же не подбрасывали, не заставляли его писать.
— Заставить Всеволода не смог бы никто.
— Вот и успокойтесь на самоубийстве.
— А Евгений?
Она промолчала. Уверен, у нее есть своя версия событий; и врожденная детская непосредственность, прямодушие (прелестное лицо ангела — открытый крутой лоб, пышные волны волос' подобраны, точно крылья, над висками) борются в душе с нажитой взрослой деликатностью.
— Лара, моя жена погибла — это снимает с нее подозрения.
— Она пользовалась французскими духами?
— Ну, я подарил весной на день рождения.
— Фирмы «Коти»?
— Не разбираюсь, просто дал денег.
— Так вот. Наташа вам подыграла, чтобы спасти вас.
— Да Евгения-то кто отравил?
— Не вашим болиголовом.
— Это не доказано.
— Но и не доказано, был ли секретарь отравлен. (Не у одного у меня сомнения!) Этот толстяк ваш мог так его толкнуть, что это вызвало смерть.
Мы помолчали.
— Не вашим болиголовом… — повторил я. — Другой яд? Но если б доктор был замешан, он бы ни за что не упомянул про отравление.
— Неужели вы подозреваете дядю Аркашу? — удивилась, даже возмутилась Лара.
— Нет, с какой стати… И все же какая-то тайна в нем есть.
— Тайна?.. Он такой простец. Что за тайна?
— Может, он продолжает тайком свое зелье варить? — Я рассмеялся натужно. — У него в доме необычно пахнет.
— Болиголовом?
— Нет, нет, как бы аромат роз.
— Правильно, он выращивает розы.
— Я становлюсь неврастеником, — сознался я. — И розы в желтой хижине кажутся мне ядовитыми.
Наш костер догорал, почти догорел, изредка вспыхивая рдяными глазами, как добитое копьем издыхающее чудовище, которое вдруг начал оплакивать реденький, робкий дождик.
Мы вошли в дом, разделись, повесили свои куртки на оленьи рога в коридорчике, возле круглого зеркальца без оправы, в котором я только сейчас разглядел ее глаза — пестрые, с ярко-зелеными искрами.
— Ты смугла, как цыганка, Лара… как Суламифь.
— Приятно слышать от поэта.
— Ты такая хрупкая, гибкая — и так много работаешь.
— Я очень сильная. А вот кстати: на что живут поэты, ездят в Италию, покупают французские духи?..
Я засмеялся.
— Не на помещичью ренту. И съездил-то я всего один раз в жизни, выполнил крупный заказ перед этим — настоящий дворец под восемнадцатый век. Я плотник.
— Нет, серьезно?
— Абсолютно. Этим ремеслом всегда и жил, у нас дружная шайка, высокой квалификации, работаем по нескольку месяцев в году.
— А, вот почему вас не было все лето.
— Да, после заграницы впрягся до сентября. Я тебя разочаровал?
— Нисколько, наоборот — оригинально. Я так и подозревала, что вы настоящий мужчина, а не трепещущий творец.
— Я умираю по тебе, девочка, — знаешь? — хотя и не предлагаю стать моей женой…
— Почему?
— Я человек конченый.
— Ну, пошел трепет. Не разочаровывайте.
— Да ты ж не хочешь.
— Хочу. — Она улыбнулась в зеркале, я вправду затрепетал.
— Неужели ты меня не боишься?
— У вас же нет запасного яда? — Она вдруг устремилась вверх по лестнице; я, понятно, за ней; и там, перед «Погребенными», она сказала серьезно:
— Я вообще не собираюсь замуж, но вы возбуждаете во мне очень сильное любопытство, как никто.
И я ответил холодновато:
— Прости, что воспользовался твоей любознательностью в ту ночь, я не владел собой.
— Оставьте свой сарказм. Я тоже желаю умирать от любви.
Это желание вдруг отозвалось во мне (вспыхнуло римское солнце над Домом Ангела в осенней ночи русского захолустья), отозвалось словами вечными, и сказалось нечаянно:
— «О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе…»
Она вздрогнула:
— «Песнь Песней». Вы читали, помните?
— Да, у тебя в мастерской.
— Еще!
— «О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста! О, ласки твои лучше вина… лучше всех ароматов… Запертый сад — сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник…»
Странно прозвучали эти царские заклинания в бедной комнате перед кощунственной Троицей с золотой чашей, озаренной косым лучом ночника; однако я был словно в горячке исступления (да и сейчас еще не отошел, пишу — и сердце колотится как бешеное, и руки дрожат). Она подарила мне час — подробности опускаю, — и все чудилось чье-то чужое присутствие… этих, конечно, с проклятой фрески. Она ушла, я лежал на кровати и смотрел, внимательно рассматривал каждую деталь — впервые! — пересилив отвращение… к себе: с самого начала этот потаенный пир подсознательно воспринимался как символ собственного преступления. Вневременная аллегория: позы, наклон головы, тусклые темные одеяния и куколи скрывают фигуры и лица, лишь смуглые ступни и кисти рук обнажены, да центральный персонаж, почти отвернувшись, взирает левым ярким зраком на чашу… Низкий стол — не стол, не сундук (как я было предположил), а деталь комода (точно, я сравнил!) — средний продолговатый, похожий на гроб ящик, в котором хранилось письмо Митеньки. Вот первая реальная деталь. «До скорой встречи в родовом склепе». А вот, кажется, и вторая! Не фрагмент дворца в левом углу, а драгоценный мрамор нашего треугольного мавзолея, и вправду едва различимого в дымке времени… Надо проверить. А черное растение на заднем плане прямо над головой средней фигуры? Не яблоня рая и не кипарис смерти… уж не болиголов ли это, произрастающий в поймах «подземных» рек?.. Детальки любопытные, но, скорее, аксессуары для главного действа — «живой жути» мистерии, подспудного огня. Его источник скрыт, вне сюжета, и направлен на золотую чашу с пурпурным зельем, к которому тянутся скрюченные пальцы «погребенных».
И чем дольше смотрел я на этот смертоносный сосуд, тем более странное ощущение проникало в душу, сюрреалистическое (той самой «живой жутью» когда-то обозначил я его). Серый, подернутый пеплом колорит картины усугубляется, по контрасту, пурпуром и золотом этого центрального символа пира. «Что ж, так и было задумано!» — произнес я вслух; и мистическое чувство, словно неуловимое воспоминание, иссякло.
Что-то я хотел… Взгляд переместился в левый угол фрески. «До скорой встречи в родовом склепе». Да, похож, но переть в предрассветных потемках на кладбище не к спеху. Но и лежать тут невмоготу. Встал, оделся, выключил ночник, прижался лбом к холодному оконному стеклу с редкими проблесками капель. «Запертый сад — сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник». Что мне дает силу жить? — впервые задал я этот вопрос. Что (кто) щадит мою жизнь? Не знаю. «Запертый сад — сестра моя, невеста…» — зачем я сказал? Я так чувствовал. Но это подло, об этом я говорил под римским небом возле Дома Ангела, говорил с отчаянием, стихи не шли, дух творчества иссяк… И вдруг вспомнил сегодня — это любовь? Зачем она мне теперь? «Заключенный колодезь, запечатанный источник»… Не библейским садом — погибающим парком обнажилась на исходе ночь. В этом парке кто-то живет. Ну, не впадай в бред! Как она сказала: «У вас же нет запасного яда». Запасного не было… Но значит ли это, что Евгений жив? Тьфу, бред!
Но меня уже потянуло туда. Я прокрался на цыпочках на кухню, дверца шкафа простонала жалобно. Замер, выждал — ни звука, в коридоре постоял, борясь с желанием войти и забыться… «как любезны ласки твои»… одолел соблазн и выскользнул на волю. Умом понимая, что нервы расходились, покоя не дают… но как бы не своим умом действуя.
Прошелся по опушке парка, выхватывая лучом фонарика пожухлую крапиву, репейник, влажные от недавнего дождя стволы осин и лип… «Шорох крыльев в глубине — кто он? где он? — внятны мне свист подземного бича, блеск небесного луча». Никого. Тишь. И двинулся, огибая парк, на кладбище. А когда, достав ключ, подошел к склепу, услышал натуральный шорох за спиной, обернулся, кусты шевелились на опушке, мелькнуло будто белое пятно, я засек уже на бегу и провалился впотьмах в неглубокую яму — опавшую могилу, — выбрался, вломился в чащу. Никого не видать, не слыхать… Какое-то время я еще метался по парку, окончательно вымок и поплелся в дом.
19 сентября, пятница
Пришлось растопить на кухне печку, одежка высохла к утру, к появлению художницы, выспавшейся, такой молодой и свежей, не замешанной, — что подумалось: плюнуть на все это, вступить в «империю» и отправиться с возлюбленной в кругосветный круиз. Или навсегда. К златознойному солнцу, к белопенному морю, к вечноцветущему саду… к Дому Ангела, где остались наши тени… меня уж нет, а те — неподалеку, в запаянных металлических сосудах.
Оказалось, Ларе тоже надо в Москву в художественный салон (что-то там насчет выставки), и мы действительно отправились в светозарное путешествие под пасмурным низким небом. «У нас в поместье живет леший». Говорил я небрежно, не хотелось ее пугать. «Что за фантазии?» Кратко пересказал свое ночное путешествие. «Такое впечатление, будто Евгений приходит по ночам навестить погребенных». — «А вы клялись, что в склеп ни ногой!» — «Хотел сравнить изображение на фреске, ключ прихватил на всякий случай». — «Дня не могли дождаться?» — «Не мог. Или я болен, Лара, или кто-то жаждет свести меня с ума. Не убить — возможностей было сколько угодно, — а именно довести до психушки, — я усмехнулся, — к Аркадию Васильевичу травку кушать». — «Пусть попробует! Я с тобой». — «Поезжай на Волгу, прошу». — «Ни за что. Здесь интересней». Мы сидели друг против друга на лавках (в электричке), и она рассматривала меня с отстраненным каким-то интересом. «Что ты так смотришь?» — «Хочу написать тебя». — «И не думай. И не хочу, и некогда позировать». — «У тебя твои фотокарточки есть?» — «Лара!..» — «Пожалуйста!» Я злился — ничего не хочу! — но не смог отказать. «Ладно, я как раз домой собрался заехать за чистой одеждой…» — «Я с тобой, сама выберу».
Так мы очутились у меня на Патриарших, откуда ушел я тринадцатого сентября на встречу с братом. А если б вернуться в тот день?.. Не знаю, уже давно, с весны, неизъяснимая холодная злоба — на все, и на себя! — овладела мною; и лишь изредка — вот как сейчас — я отдавал себе в этом отчет… словно другой, со стороны.
Я переоделся, собрал кое-что из вещей в сумку, вошел в кабинет — она листала семейный альбом, — заглянул через плечо. Нет, тошно, не все пока чувства атрофировались. «Я взяла вот эти пять. Можно?» — «Хоть все!»
И мы расстались.
Горничная узнала меня по голосу и открыла дверь. Лицо испуганное. Я, не дав опомниться, гаркнул еще с порога:
— Что это вы в прошлый раз так стремительно меня покинули?
— Я… не знаю, — пролепетала Нина, пятясь в глубь прихожей. — Как-то вдруг испугалась…
Я смягчился:
— Не бойся, девочка, я не сумасшедший.
И подумалось с сомнением: «А так ли это? Мир вокруг искаженный, другой в моем восприятии…»
В дверь позвонили; мы переглянулись, словно застигнутые врасплох. Я отворил: незнакомая девушка, очень молоденькая, черноволосая, личико простенькое, некрасивое.
— Твоя подружка, что ли?
— В первый раз вижу, — отозвалась Нина высокомерно, явно успокаиваясь.
— Кто вам нужен? — обратился я к незнакомке; она произнесла неуверенно:
— Всеволод.
— Он умер, — ляпнула горничная, прежде чем я успел метнуть на нее яростный взгляд; она съежилась, но докончила, мерзавка: Говорят, его убили.
— Марш на кухню! — вмешался я. — А вы проходите!
— Нет-нет…
Но я схватил ее за руку и втащил в прихожую. Мы остановились у той же роковой статуи святого Петра.
— Отпустите меня! — прошептала она умоляюще. — Я ничего не знаю.
— Но Всеволода знаешь.
— Почти нет! Честное слово. — Теперь она говорила очень быстро, по-детски простодушно. — Мы познакомились на улице, ну, я ему понравилась, понимаете?
— Вы встречались?
— Ни разу, честное слово!
— Он дал вам свой телефон?
— Нет-нет.
— Адрес?
Она помолчала, с каким-то ужасом глядя на раскрашенную статую.
— Дело было так. Мы познакомились вот тут, на Садовом кольце.
— Когда?
— Не помню… давно. Он просто указал на высотку: я здесь живу, заходите, мол, в гости. Вот я и зашла — в первый раз, честное слово!
Чего она так боится?
— Как вас зовут?
— Галя.
— Вот что, Галя. Дайте мне свои координаты, на всякий случай.
— Я в Москве проездом, сегодня вечером уезжаю домой.
— Куда?
— В Миргород.
— Так зачем вы сюда пришли?
— Просто так… то есть я опять в Москву собираюсь через месяц… и подумала: может, у Всеволода можно будет остановиться.
— А сейчас где живете?
— У подружки, но сегодня вечером…
— Можете дать ее телефон?
— А я не помню… не помню наизусть, записная книжка в чемодане, а чемодан уже на вокзале.
Идиотский этот разговор скрывал в себе непонятный подтекст — откуда этот страх, желание оправдаться (в чем?), ускользнуть?..
— Понимаете, Галя, я брат покойного.
— Брат? — перебила она с живостью.
— Двоюродный. Он скончался при странных обстоятельствах, и не один, а с женщиной.
— Когда?
— Вечером шестого сентября. Это убийство. Я расследую…
— Так ты мент или не мент?
— Нет, я…
— Ладно, пока, братик!
Я и опомниться не успел, как она скрылась за дверью, догнал уже на площадке. Удивительная метаморфоза: лицо отнюдь не детское, нагловатая улыбочка, а в глазах слезы.
— Галя!
— Лучше тебе за мной не ходить, парень! — Серьезное предупреждение, многозначительное.
В прихожей на меня набросилась другая «прекрасная дама», в истерике и не стараясь скрыть, что подслушивала.
— Больше я тут ни на минуту не останусь, так и передайте своим друзьям!
— Сама своему любовнику позвонишь.
Она не слушала.
— И так ваша компания — убийцы какие-то сумасшедшие! А тут еще воровка-наводчица!
— Да о чем ты?
— А то вы не поняли! Они хотят квартиру обчистить, запустили сюда эту шлюху, а она вас за мента приняла, а вы ляпнули: брат…
— Ты б не ляпнула про убийство!..
— В общем, я ухожу!
— Уйдешь, но сначала поговорим.
— Нет уж!..
— По-го-во-рим, — раздельно повторил я; она, вздрогнув, покорилась. — Пойдем присядем…
— Нет! Спрашивайте — и я уйду.
— Когда ты стала любовницей Петра?.. Только не вздумай врать, я все знаю, — соврал я. — Просто нужно кое-что уточнить.
— Зимой, в феврале.
— А в мае, после поездки в Италию, он тебя устроил сюда, так?
— Так.
— То есть продал патрону?
— Я не проститутка.
— Разве я обозвал тебя? Ты соблазнительна, прелестна, ну прямо идеал моего кузена — и Петр это прекрасно знал.
Она проговорила уже менее враждебно:
— У нас ничего не было со Всеволодом Юрьевичем, ничего.
— Верю, детка. А почему? Ты знаешь.
— Да, из-за нее, наверно. Вообще-то я ему нравилась.
— Не сомневаюсь. Более того… У моего кузена был своеобразный комплекс… только не обижайся, ладно?
— Ну?
— При своей колоссальной энергии он терялся перед дамами.
— Не понимаю.
— Только с простыми женщинами, без претензий (не своего круга), он ощущал себя настоящим мужчиной. Потому и не женился, а крутился с обслугой, так сказать. Наталья Николаевна была ему не по зубам, он и увел ее назло мне.
Гордость горничной была задета, но слушала она с жадностью, с запоздалой горечью от потерянных возможностей.
— Забавно! — наконец сказала мрачно. — У бабы с дипломом, значит, шансов не было.
Мы одновременно усмехнулись.
— Вы с вашим высшим обществом… — начала она ядовито.
— Ниночка, не по адресу. Я всю жизнь работаю плотником, а жена моя — медсестра по образованию.
— Натали? Не похоже.
— Тем не менее…
— Значит, и она обслуга! Чего ж он робел?
— Значит, не обслуга. Я не о дипломах говорил. Вот ты сейчас видела эту девицу…
— Никогда б он не стал к ней на улице приставать!
— Ты считаешь уличное знакомство неприемлемым для твоего бывшего хозяина?
— Уж прям! Но она страшна, как моя жизнь.
— Ну, не так уж…
— Воровка! Я пойду?
— Ладно. Оставь мне ключи. (Она достала из кармашка юбки связку, отдала.) В ту субботу Всеволод Юрьевич читал друзьям поэму. Не знаешь, где рукопись?
— Ничего про это не знаю.
Мы пристально посмотрели друг на друга.
— Нина, как Петр предложил тебе эту работу?
— Ну как? Есть, говорит, денежное место.
— И никаких условий тебе не поставил?
— Каких еще условий?
— Шпионить за хозяином и доносить ему.
— Да пошли вы все!.. — воскликнула она уже перед дверью и грохнула ею на весь подъезд.
Я побродил по комнатам, выдержанным в псевдоренессансном стиле (это уже после поездки в Рим кузен сменил всю обстановку), словно ощущая в спертом воздухе привкус преступления, словно эти шикарные вещи-свидетели помогут проникнуть в тайну. Узкая резная дверь напротив святого Петра — комната для гостей. Здесь ночевал Евгений и, по его словам, только в двенадцатом часу дня решился войти в спальню хозяина. «Родион в курсе», — отвечал он всем (а мне соврал, будто не знал о моем приезде в Москву!), то есть сознательно стал моим соучастником и двенадцать часов провел наедине с мертвыми? Более того, присутствовал при их кончине и не пытался помочь? Невозможно!
Я всегда считал, что знаю Женьку как облупленного… А себя? Себя знал? Ладно, оставим! Он любил ее и, может быть, только ради нее пошел бы на такую пытку… Застав уже агонию, слышит предсмертный бред: «Родя в курсе, никому ни слова…» и т. д. Допустим, она видела в прихожей мои манипуляции с бокалом (и знала от нашей бабули про болиголов), выпила шампанское напополам со Всеволодом… и заставила его написать записку про склеп? Безумие! А французский флакон? Да, в марте я подарил ей… А бабуля по доброте душевной подарила яд! Как все стройно сходится. Но обманчивая стройность эта уничтожается всего лишь одним обстоятельством: гибелью Евгения и исчезновением его трупа. Есть некто третий! Душой и плотью, всеми помыслами, воображением и рассудком ощущаю я движение чужой злой воли (более злой и более расчетливой, чем даже моя — падшая и преступная!). Этот третий должен был знать про мои действия и подстроиться. Кто? Все та же «поэтическая» компания; за вычетом мертвых — Петр и Степа.
Я остановился на пороге спальни (и в прошлый раз не смог его переступить). Обнаженные, сплетенные в приступе похоти (или любви) тела — ославленные на весь мир в сенсационной хронике. Ромео и Джульетта, так сказать, в состоянии сильного алкогольного опьянения. (Господи, сколько яда во мне скопилось, не продыхнуть!) Спальня значительно удалена от гостевой комнаты, Евгений мог ничего и не слышать… да и не слышал он никаких предсмертных слов ее в агонии, коль умерла она в объятиях другого мужчины. О чем же он хотел поговорить со мной и не успел (за неделю не успел!)? О махинациях Степы, и тот убил его. А симптомы отравления — …воображение у доктора разыгралось.
Да, но записка Всеволода о склепе и французский флакон со следами болиголова. Не моего, со своей бутылочкой я не расставался ни днем, ни ночью! Так явственно в свете ночника представились «Погребенные», скрюченные пальцы тянутся к золотой чаше с пурпурным напитком… Родственная связь двух событий бросается в глаза — однако кто мог быть осведомлен о подробностях того старого преступления? У доктора нет ни малейшего мотива! Наташа — вот кто; ей могла рассказать старуха. Опять этот проклятый магический круг, в котором кружусь я, как разъяренный зверь, вот уже две недели.
Я бегло оглядел гостиную, где в свой последний вечер кузен читал свою последнюю вещь — рукописи, конечно, не было. Не нашел я ее и в кабинете, зато, просматривая бумаги в письменном столе (неделовые, своего рода поэтический заповедник), обнаружил пачку листов, сколотую скрепкой. Очевидно, черновик — множество помарок — и тоже в любимом жанре. Ага, поэма. Называется… я вгляделся в крупные каракули, не веря глазам своим… «Троица торжествующая»! Он же читал «Погребенных». Или это разные поэмы?.. «Тринити триумф!» — воскликнул граф Калиостро, фотографируя фреску. Эта тройная перекличка неспроста. «Неспроста, неспроста…» — повторял я, лихорадочно размышляя. Возможно, последний вариант кто-то позаимствовал, не позаботившись отыскать черновик?..
Мой кузен был весьма неглуп — доказательством служит хотя бы то, что он и не пытался стать бездарным профессионалом в отечественной словесности, а стал блестящим — в бизнесе. Но изредка его тянуло излиться в «словесной паузе», непременно в крупных формах. Впрочем, эта вещь была невелика, строк триста — я перелистал страницы.
Итак, они вернулись с похорон. Оскорбленный в лучших наследственных чувствах патрон (наверное, чтоб отвлечься) читал «рабам своим» поэму «Погребенные». Когда в условленное время (в семь часов) Наташа внесла кофе. И возможно, своим появлением дала толчок к иной развязке этого сентябрьского вечера. Не дочитав поэму (свидетельство Степы), он бросился звонить мне — и все завертелось.
Впервые за двадцать лет я вникал в опус Всеволода с чрезвычайным интересом — не художественным, а криминальным, хотя ничего «криминального» в нем не было. Как, впрочем, и сюжета. Монолог (сумбурный и выспренний) души, трепещущей между тьмою и светом. Банально, да, но искренно, как молитва. В конце, понятное дело, демонизм преодолевается страданием и искуплением смертью. В общем, «исповедь сына века», облаченная, как теперь принято, в христианские одежды. Однако очень любопытны и многозначительны детали — намеки на какую-то конкретную тайну. Во-первых, он зачем-то переменил название. Далее — дух соблазняющий, по образу евангельского искушения Спасителя: земная власть, все царства мира… но не на «высокой горе» (по первоисточнику), а в «белом дворце», на «пустынном берегу» (как это ночью мне воображалось — «к златознойному солнцу, к белопенному морю, вечноцветущему саду»). Упоминается и некая средневековая крепость, где у входа, на каменном мосту через Тибр, встретил он давнего друга — надо думать, меня у Дома Ангела — с его «легкомысленной музой», которая вдруг покидает «поэта праздного» (повеяло незабвенным Пушкиным) ради героя поэмы. Искушение любовью. Герой торжествует, почти завладев третьим компонентом соблазна — «сакральным знанием». Однако в конце все рушится: любовь оказалась иллюзией, власть богатства эфемерна, высшее (низшее) знание опасно. Прозрение приходит к нему на руинах «пепелища предков», истребленного метафизическим огнем. Который пощадил одну каменную стену с фреской — перевернутым «адским прообразом» православной Троицы. Герой испил пурпурного зелья из золотой чаши и вошел в круг «погребенных». То есть все содержание поэмы и есть его посмертная молитва.
Мои выводы (ежели снять покров романтической риторики): искушающим духом («серным душком») попахивает наш иностранный родственник (белый дворец на берегу, пир с «гражданином мира» и римские атрибуты в целом); Наташа обманула его ожидания; ускользающая власть денег — дутая «империя» биржевика, не исключено, дала трещину. В общем, есть причины наложить на себя руки, тем более и «пепелище предков» досталось «поэту праздному».
И все-таки он этого не сделал, мой брат, самоубийцы цветистых поэм не пишут, он бы боролся до победного конца. Его убил я. Так какой же дух меня-то кружит, черт подери! — воскликнул и я в порыве риторики и внезапно понял: все правильно, я ищу его, добиваюсь истины, какой бы страшной она ни была.
Младший персонал банка, в составе трех человек, торжественно вознес меня в лифте наверх, препроводил в главный кабинет и разыскал менеджера по рекламе.
— На какую приманку поймал вас с патроном Паоло Опочини?
— О чем ты?
— Ну, Петр, смелее! Что-то такое изысканное, иностранное, а? Ротари-клуб, Мальтийский орден…
Он засмеялся.
— Эк тебя, Родь, заносит!
— Нормально. Наши ведьмы и верховные коммунисты уже давно вступили, давно рыцари.
Словно стойкий подпольщик, Петр не дрогнул.
— Так вот, дружок. Сейчас ты мне выдашь римский телефончик моего дядюшки — хочу побеседовать с ним о ваших шалостях.
Молчание.
— Побереги мое время, а? Ведь все равно узнаю, переписка шла через Евгения, ты сам признался. — Я вгляделся в непроницаемое лицо. — А бумаги, должно быть, уничтожены… Но не все, Петр! Ты не догадался обыскать кабинет Всеволода, домашний кабинет.
Наконец он выдавил:
— Что тебе сказал Евгений?
— Он не успел, его отравили, тело спрятали…
— Этот ваш родовой склеп вызывает содрогание, — признался Петр, тут же улыбнулся — шучу, мол, — закурил, откинулся на спинку кресла.
— В принципе ты угадал, Родя, молодец. Под поручительство Опочини Всеволод вступил в один элитарный клуб для мультимиллионеров. Ну, престижный, космополитический.
— А ты?
— Какой я «мульти»? Просто был его доверенным лицом.
— Но почему все так подпольно?
— Закрытое общество, понимаешь? При вступлении дается обет молчания.
— Обет молчания?
— Ну, я говорю с иронией, конечно.
— Скорее со страхом. Каковы же цели?
— Гуманитарные, экологические… в тайные, если они есть, меня не посвящали. Тут замешаны большие капиталы, Родя, лучше держаться подальше.
— Тогда объясни: какого черта ты украл рукопись, которую вам читал Всеволод?
— Ничего я не крал!
— Ну горничная по твоему распоряжению. — Я почувствовал, что попал в точку, и добавил вскользь: — Мы с ней сегодня разговаривали.
Петр поморщился, заговорил осторожно, подбирая слова:
— Меня потрясло самоубийство друга… и именно после чтения поэмы. Захотелось вникнуть в его переживания, тем более что мы не слышали концовку.
— А зачем ты уничтожил итальянскую переписку?
— По просьбе Паоло. Естественно, он не хотел быть замешанным в громкий скандал.
— Хорошо. Мне нужен окончательный вариант. Где он?
— А по какому, собственно, праву…
— По праву наследника. Или и его Паоло потребовал уничтожить?
— Да, он попросил.
— Вот, значит, как тебя смерть друга потрясла… И к чему такие предосторожности? О мультимиллионерах и капиталах в поэме нет ни слова. Нет никаких имен. Про место действия я догадался по косвенным намекам — и только потому, что сам был в то время в Италии.
— Родя, я всего лишь исполнил просьбу человека влиятельного, который нас великолепно принимал.
— Ага, ты надеешься еще не раз…
Он перебил с твердостью:
— Этим знакомством я дорожу, правда. А насчет римского телефона… я с ним свяжусь и узнаю, не против ли он.
— А тебе самому не приходило в голову, что просьба иностранца очень необычна?
— Приходила. Но я, повторяю, не посвящен в тайну их отношений со Всеволодом… если там вообще были какие-то тайны.
— А иначе зачем заметать следы?
— Не знаю, Родя. Я человек маленький.
Последняя ложно-смиренная фраза убедила меня окончательно: врет. Врет от начала до конца. Петр — человек крайне самолюбивый и независимый, и на службе у Всеволода не сломался, и на побегушках у синьора промышлять не будет. В этой тайне он играет вполне самостоятельную роль.
— Значит, концовку поэмы вы не слышали?
— Две последние страницы. Севка позже начал, все пыхтел по поводу ускользнувшего поместья. В семь Наташа принесла кофе и подогрела страсти: «Теперь ты настоящий помещик?» — говорит. Ну, он сорвался тебе звонить. Она тоже ушла, мы остались втроем.
— О чем говорили? Учти, я сравню твои и Степины показания.
— Я вообще молчал. Эти двое, — Петр улыбнулся презрительно, — как лакеи, обсуждали хозяина.
— А именно?
— Женька завелся. Как русские самоистребительно отдаются Западу… обычная болтовня.
— Это поэма навела его на обобщения?
— Он и раньше не одобрял антирусскую, по его мнению, политику Всеволода и хотел от него уйти.
— Что ж удерживало?
— Возможно, твоя жена. А что? Он каждый день имел счастье ее лицезреть.
— Возможно. — Я размышлял. — Жаль, что Евгений не дослушал поэму до конца.
— Не понимаю! (Но мне показалось, он напрягся.) Эти байронические излияния… какое они имеют отношение к действительности?
— Такое, что твой Паоло приказал их уничтожить.
— Это простая любезность…
— Такой «любезностью» ты отплатил покойному, слуга двух господ.
— Не тебе бы обвинять!.. Никому слугой не был.
— Верно. Ты впервые попал в столь властные и энергичные лапы. Вы оба попали, но Всеволод отказался.
— От членства в международном клубе? — уточнил Петр с усмешкой.
— «Тринити триумф», — в непонятной связи вдруг вспомнилось вслух; латинские слова, словно стихи; после паузы Петр откликнулся запоздало:
— Что это значит?
— «Троица торжествующая».
— Откуда тебе известно это выражение? — Голос его звучал бесстрастно.
— От Паоло Опочини.
— Не может быть!
— Почему «не может быть»? Чего ты испугался?
— Я не… Разве ты виделся с Паоло?
Я полез в карман за сигаретами, стараясь выиграть время для верных ходов, догадываясь, что затронул некий нерв в подтексте нашего диалога.
— Нет. Но не прочь бы повидаться.
— Наверное, это можно устроить, вы же родственники, — подхватил Петр небрежно. — Но сначала объяснись. Откуда тебе известно про латинскую Троицу?
— Итальянец сфотографировал «Погребенных».
— Знаю, у меня есть фотография.
— И назвал фреску «Тринити триумф». Наш местный доктор знает латынь.
— И это все?
— Кое-что есть и в бумагах Всеволода, — произнес я многозначительно.
— Что?
— Пока не скажу. Поэма называется «Погребенные»?
— Да.
— Как же ты не догадался поискать черновик?
— Я думал, это и есть черновая рукопись — от руки, по марки, исправления… Автор сам сказал: вещь сырая.
Я произнес вполголоса, глядя в темные глаза напротив:
— «Где ты ее прячешь?»
— Кого?
— Рукопись.
— Я не прячу!
— Евгений сказал перед смертью: «Где ты ее прячешь? Погребенные уже не скажут. Ты — убийца!»
Петр словно онемел от ужаса — какое-то время мы молчали, — наконец прошептал:
— Кому сказал?
— Разве ты не слышал? Тогда ночью, в парке, Степану…
— Вот пусть Степан и отвечает.
— Ответит — за свое. А ты — за свое.
— А ты, наследник? — вырвалось у него злобно.
— Каждый ответит. Итак, получишь инструкции от своего иностранного босса — приезжай в Опочку.
— Ничего заранее обещать не могу, но…
— Меня очень интересует «Троица торжествующая».
По дороге домой я заглянул к доктору в желтую хижину: они с Ларой распивали чай и меня угостили. Скудное солнце светило сквозь кисейное кружево, зажигая нежным пламенем алые розы в стеклянном кувшине на подоконнике, отражаясь в зеркале самовара на столе. От этой старинной пасторали у меня заныло сердце.
Художница уговаривала старика разрешить ей сделать несколько зарисовок больных.
— Ты можешь напугать, Ларочка…
— Я незаметно, из кустов, ну пожалуйста!
— Ты ж вроде меня собиралась увековечить.
— Само собой! Но ваш портрет требует времени и полной отдачи. А это просто несколько набросков. Меня ужасно заинтересовало, дядя Аркаша, ваше наблюдение о мистиках в сумасшедшем доме. Босх в гробу перевернется.
— Ну, если очень осторожно…
— Клянусь!
— Аркадий Васильевич, и давно вы в Опочке процветаете?
— С пятьдесят первого. Как назначение после института получил, так вот на всю жизнь и застрял. И лежать, конечно, в этой земле.
— В дворянском склепе не хотите?
— Нет, увольте! — Доктор засмеялся. — Я уж на кладбище, рядышком с женой. Она тоже медичка была, вместе учились. Из-за жены и остался в Опочке навсегда, на повышение не шел — у нее легкие слабые, а у нас тут сосны, ели, воздух! Ну а потом уж к могиле привязался, — как-то странно добавил он.
— От туберкулеза умерла?
— От пневмонии. — Старик закурил папироску. — В сорок лет.
— С Марьей Павловной была знакома?
— Ну да. Борьба за помещичий флигель началась в шестьдесят шестом. Марьюшка часто приезжала, заработала нарыв на левой ноге. Вот мы и познакомились.
— А вы вроде говорили, в шестьдесят седьмом.
— То с Лариными родителями. И с Митенькой. Да, год спустя.
— Как его отчество?
— А Бог его знает. Не помню. Митенька да Митенька, он все молодился, и девушка, что с ним отравилась, молоденькая была. Я и фамилии его не знаю, на конвертах подпись неразборчива. Марья себе, понятно, девичью оставила, дворянскую.
— На каких конвертах?
— Почта во флигель (ведь на отшибе, три километра) через меня шла. Она попросила, я передавал.
— Аркадий Васильевич, вы говорили, что отлично помните тот день, когда Лара родилась.
— Вовек не забуду!
Художница улыбнулась.
— Днем вы ездили к больной…
— Вот к ее матери. Меня тревожило состояние беременной. И пожалуйста — к ночи преждевременные роды!
— Так. По дороге вы встретили Марью Павловну. Она писала пейзаж с прудом.
— Да. И его уничтожила. Позже я просил на память — увы.
— Но пруд расположен довольно далеко и с дороги не виден.
— Так она уже несколько дней там работала, я знал.
— И, тревожась за роженицу, сделали такой крюк, чтоб перекинуться двумя словами с художницей?
Лицо доктора напряглось, сморщилось — старик Хоттабыч отразился в зеркальном самоваре.
— Родион Петрович, вы натуральный сыщик! Так тонко подвести прямо к сути. Конечно, я передал ей письмо.
— От Митеньки?
— Наверняка. Ради казенного (к ней иногда приходили из Союза художников) я б так не торопился. — Я глядел выжидательно, и доктор добавил: — Она сильно тревожилась за мужа.
— Вы рассказали про эти подробности следователю?
— Нет. Зачем?
— Затем, что он потребовал бы от вдовы письмо, судя по всему, написанное одновременно с предсмертной, так сказать, запиской.
— Вы намекаете, — он вздохнул, — что эту записку я в конверте Марьюшке и передал?
— Аркадий Васильевич, откуда, по-вашему, взялся у моей бабки спустя тридцать лет болиголов?
— Я думал над этим! При виде мертвых ей стало плохо, я бросился на кухню за водой. Что, если она успела перелить оставшийся после самоубийц яд, чтобы покончить с собой?
— В принципе это реально. Вы в незнакомой обстановке, замешкались… Но вторая бутылка из вашей лаборатории как там оказалась? Не вы же ее принесли!
— Боже сохрани и помилуй! — изумился материалист и повернулся к Ларе: — Деточка, тебе родители рассказывали что-нибудь об обстоятельствах твоего рождения?
— Что я родилась в барской усадьбе, — она улыбнулась лукаво, — что нас с мамой спасли дядя Аркаша и моя крестная.
Я удивился:
— Марья Павловна твоя крестная? В первый раз слышу.
— А вы и вообще обо мне мало слышали. И что тут странного?
— Да все!
— Нет, позвольте! — вмешался старик решительно. — Сам я последовательный материалист, но искренние заблуждения могу уважать. Родион Петрович, вы как поэт и мистик…
— Не преувеличивайте.
— Нет, скажите! Как могли родители — даже не друзья, чужие люди — доверить таинство крещения отравительнице?
— Они могли заблуждаться…
— Исключено! Или они ей устроили фальшивое алиби, или оно было настоящим, стопроцентным! Мы со следователем сверяли их показания с моими. На обратном пути из флигеля я столкнулся с Марьюшкой уже в аллейке, она возвращалась домой. И по моей просьбе почти до двенадцати не разлучалась с беременной, а в полночь примчалась за мной на велосипеде.
— Где был муж?
— Там же, с ними! Все подтвердил.
— А почему не он поехал за вами?
— Естественно, остался с умирающей женой… Она и вправду чуть не умерла. Самоубийство, Родион Петрович, натуральное самоубийство.
Я пребывал в растерянности.
— А письмо? А яд? Фреска, наконец!
— Ну а ваши соображения… Как бы вы реконструировали эту трагедию?
— Когда Марья Павловна написала «Погребенных»?
— Тогда же, в мае. Мы были в восторге. Конечно, я не знаток, но пробирает до костей, правда?
— Да, ощущение «загробья».
— И всего за неделю, она говорила.
— За неделю… — медленно повторил я. — Уже после того, как из лаборатории был похищен яд?
Доктор, казалось, вспоминал.
— Ну… да. Да, она показывала нам фреску накануне родов. Коллеги высоко оценили ее мастерство, особенно Ларина мама.
— Ни вас, ни их не шокировала пародия на икону?
— В искусстве нельзя повторяться, Родион Петрович, вам ли не знать. Надо идти вперед.
— В преисподнюю, — пробормотал я. — Ход моих рассуждений был таков. От кого-то Марья Павловна узнала об измене мужа…
— От кого? — живо перебил доктор. — Кто был в этом заинтересован?
— Ну, мало ли… какие-то сплетни в Союзе художников, например, дошли до нее. Она выслушивает ваш интереснейший рассказ о болиголове…
— Митенька сбегал в лабораторию, где якобы нашел свой мундштук. Она не входила.
— Погодите. Вы начали рассказывать о ядах еще за столом. Допустим, Марья Павловна прихватила мундштук Митеньки и подбросила в лабораторию. Он его вертел в пальцах и мог увериться, что случайно оставил там. И при свидетелях вторично посещает лабораторию. А на самом деле яд похищен позже, ведь она ходила к вам звонить?
— Ходила.
— А вы, как человек деликатный, наверняка оставляли ее вот в этой комнате с телефоном.
— Может быть… — уступил доктор. — То есть я действительно оставлял, но не уверен, что она приходила после того чаепития.
— Наверняка. Ведь она ждала писем, тревожилась за мужа. Кстати, что ее тревожило?
— Она не говорила прямо, но намекала, что за внешней жизнерадостностью Митеньки кроется тяга к суициду.
— И вы, конечно, об этом следователю доложили?
— А как же.
— Видите, почва была подготовлена. Между тем «предсмертная» записка, по свидетельству Петровича, носит совершенно безобидный, шутливый, иронический характер.
— Вы больше доверяете постороннему пьянице, чем друзьям Митеньки?
Я посмотрел на художницу. Она сказала серьезно:
— Я ничего не знаю… но до самой смерти мать относилась к Марье Павловне с уважением, почтением даже. И как бы завещала меня крестной.
— Что ж, моя версия рухнула.
— У вас была версия?
— Я исходил из натуры нашей бабки, затронутой тьмою, — так казалось мне во мраке «Погребенных». Но, разумеется, недостаточно знал ее. — Почему-то меня понесло к окну, к алым розам, я говорил словно себе: — Вот здесь она впервые услышала про яд и украла его, возможно, для себя… Нет, уже разыгран перед свидетелями пассаж с мундштуком, уже возник замысел убийства, который реализуется в пародии на Святую Троицу. Может, этим дело и ограничилось бы, искусство в некоторой степени обладает магической силой: изобразил — как бы убил в воображении, душе (и христианская проповедь подтверждает: не убий даже в мыслях). Как вдруг доктор вручает ей письмо от мужа с ироническим душком: «До встречи в нашем склепе»… Идеальное самоубийство. И брат мой упоминает этот проклятый родословный склеп из фрески!
Я замолчал, майское солнце, темные воды, черные ели, безумные мысли… в полутемной прихожей под раскрашенной статуей… Боже мой, чья злая воля действовала… и продолжает! Я с ума схожу, но будто наяву вижу, как она спешит домой, ухаживает за беременной, вдруг под каким-то предлогом ускользает и в вечерних сумерках мчится на своем велосипеде на станцию. И друзья Митеньки покрывают ее из жалости? Вполне правдоподобный вариант, кабы они не выбрали ее крестной матерью своего единственного ребенка, возлюбленной моей. Тайна глубже, ужаснее, «живая жуть» — не раз уже охватывало меня это «нездешнее» ощущение.
Я созерцал мрачный ельник за ржавой решеткой с колючей проволокой поверху — для здешних безумцев, к которым вот-вот присоединюсь… и вдыхал пленительную горечь роз, вовсе не похожую на тот тревожный аромат моих первых посещений докторского домика.
Вечерний ветерок подгонял в спину, а грязный после ночного дождя проселок замедлял шаги. Мы возвращались домой. Я повествовал о московских впечатлениях.
— «Погребенные», «Тринити триумф», «Троица торжествующая». Символическая перекличка, не правда ли?
— Да, потрясающе! — Я почувствовал, как глубоко загадка захватила ее. — Вы думаете, ваш кузен вступил в какое-то жуткое тайное общество и написал об этом поэму?
— Как будто так.
— Слишком фантастично.
— Вот уж нет. Обществ этих — сект, лож, братств — тьма! Наступила эпоха почти открытой сатанократии, и оттаявшая от атеистического льда Россия бросилась в объятия братьев.
— А ваш Петр говорил о респектабельном клубе.
— Дымовая завеса. Стал бы респектабельный синьор беспокоиться о какой-то романтической поэме.
— Но ведь побеспокоился. Что в ней криминального?
— Ничего. Кроме того, что ее автор отравлен, а рукопись уничтожена.
— Не слабо! — Мы разом остановились, и она зашептала жарко: — Но если поэма сама по себе безобидна, значит, мешал ваш кузен. Они поняли, что доверять ему нельзя, и избавились от него.
— Не забывай, дорогая, о бабушкином болиголове, который я пустил в ход.
— Не забывайте, дорогой, о французском флаконе и о склепе в записке. Нет, тут проглядывает не только ваш импульсивный порыв, а тщательная подготовка к преступлению: горничная внедрена с весны, после Италии, так? И синьор виделся с Марьей Павловной.
— Да что, она всем яд разливала, что ли? Доктор говорил о шести дозах… — Я запнулся. — Итальянец и с ним виделся.
— Ерунда! Дядя Аркаша — человек редкостной доброты и тридцать лет назад закаялся.
Мы взволнованно и бодро зашагали по грязи к чернеющему вдали парку.
— Ты понимаешь, Всеволод переменил название поэмы.
— Это важно?
— Если из эстетических соображений — для нас не важно. Но если из осторожности, из каких-то опасений… «Тринити триумф» — «Троица торжествующая». Петр обомлел, услышав от меня это выражение.
— Но уничтожил он «Погребенных»!
— Видимо, в самом содержании поэмы почуял опасность: некий дух искушает героя в белом дворце — на вилле Паоло в стиле палаццо на берегу Тирренского моря.
— Это так необычно и так далеко от нас, — заметила Лара. — С тайной организацией вам не справиться.
— Я и не претендую. Только б узнать, какой такой «демон» мне покровительствует, искажая мою волю.
— Эти оккультисты, разве не понятно?
— В общем, понятно… Но мне необходим последний штрих, ну хоть намек на их причастность к убийству Евгения. Тогда, может быть, я успокоюсь. — «Упокоюсь», — уточнил я про себя.
— Успокойтесь. Петр мог слышать их разговор со Степой в аллейке, а потом захоронить труп. А план созрел, когда они все слушали поэму.
— Возможно. Чтение прервалось на торжествующей ноте: «В подлунном мире будет мне подвластно все: блеск золота, дрожь страсти, знанья торжество!»
— Биржевик страдал патетикой. — Лара усмехнулась.
— Не суди слишком строго, он был гений в другом.
— И тут вошла ваша жена.
— Да, как назло… как напоминание: не все подвластно. И склеп, оказывается, ускользнул. Трое друзей остались ждать хозяина, никто из них не покидал гостиную.
— А горничная? — воскликнула Лара.
— Молодец, девочка!
Она продолжала в азарте:
— Петр знал от нее — вы подлили что-то в бокал кузена — и подстроился под ваши действия. Понимаете? Если б он знал, что у вас яд, он бы с облегчением умыл руки. Дело и так сделано! Но он мог предположить, например, снотворное. Вы хотите усыпить соперника, чтоб объясниться с женой.
— И отравил ее и Всеволода именно болиголовом? Невероятное совпадение.
— Почему невероятное? Паоло виделся с Марьей Павловной, вы ж сами сделали вывод, что она кому-то…
— Это я так, в горячке следствия. Не кому-то — я вырвал яд у бабули чуть ли не силой. Стала б она ублажать залетного иностранца.
— Ну вот, мы опять вернулись к французскому флакону, — протянула Лара разочарованно. — Где ж разгадка?
— Где-то рядом, я чувствую. Ее знал Евгений.
— Секретарь был раскаявшимся соучастником, несомненно!
— Я был бы готов согласиться с тобой… Он не дослушал поэму до конца, где герой молитвой прогоняет демона, раскаивается и возвращается на «пепелище предков».
— То есть Всеволод отказался от тайного братства?
— В идеале — да.
— Секретарь не знает об этом, — подхватила Лара увлеченно, — не доносит на убийцу, уверенный, что, если капитал перейдет к вам, вы будете проводить национальную политику.
— Все складно, Ларочка, но знаешь, одно дело теории (даже самые неблагородные), а другое — убийство. Как он мог стерпеть смерть Наташи?
— Был поставлен перед фактом: мертвую не вернуть, теория торжествует, надо договориться с вами.
Я задумался. Мы быстро приближались к парку, ночному нашему прибежищу, в котором, может быть, скрыта тайная могила. Остановились. Я закурил.
— Покойник был кабинетный мыслитель, мечтатель… как подросток, не из нашего века, да. И мог бы ради высочайшей цели пожертвовать жизнью. Но — своей, а не чужой. К тому же он был человек верующий.
— А вы?
— В Бога я верую.
— Как же вы живете?
— Плохо. В какой-то момент я разлюбил Его.
Она заметно вздрогнула.
— Мне еще не приходилось слышать таких оригинальных признаний.
— Тебе неприятно это слышать?
— Не скажу. Когда это случилось?
— Что?
— Ваша «нелюбовь».
— Весной. Оставим эту тему.
Лара поднялась на цыпочки и поцеловала меня в губы.
— Оставим. Я опустошен.
— Не сказала бы.
— Да, единственно, кого могу выносить, — это тебя.
Она нырнула в темный прогал, влажный, благоухающий вином осеннего настоя. Я за нею. Тихий голос сказал в темноте:
— Ваша жена вошла в прихожую, когда вы возились с ядом.
— Да.
— Она могла видеть.
— Не хочу думать об этом.
Лара обернулась, схватила меня за руки, яростно встряхнула.
— Она могла видеть?
— Наверное.
— Ради нее секретарь пожертвовал бы чужой жизнью?
— Не знаю. — Я отвечал как деревянный, губы и горло одеревенели.
— Знаете!
— Не ты первая намекаешь мне, что Наташа вовлекла Всеволода в совместное самоубийство. Зачем? Она бы одна выпила тот бокал. Раз! Два: зачем все усложнять французским флаконом?
— Чтоб отвести подозрения от вас. Секретарь, исполняя ее последнюю волю…
— Погоди. Бог троицу любит. — Я засмеялся. — Три: кто отравил Евгения?
Тут с диким ужасом заметил я, как по смуглому ее лицу разливается неземное свечение, ослепшие глаза замерцали золотыми монетами.
— Что это? — закричала Лара и бросилась бежать прочь к проселку. Я догнал, развернул, и рука об руку мы пронеслись к «пепелищу предков»… Нет не пожар. На нашем месте горел ежевечерний костер, озаряя дом, лица, лес, рождая в нем фантастические тени.
— Евгений! — позвал я. — Евгений!
— Он же мертв, — прошептала Лара.
— Ключ от склепа у меня с собой, — почему-то сказал я.
— Родя, не сходи с ума!
— В гробницу кто-то ходит, ты же знаешь!
— Ну и черт с ними со всеми! — крикнула она. — Объявляю всем призракам в лесу, что согласна стать твоей женой! — Прижалась ко мне изо всех сил, поглаживая мое лицо кончиками пальцев. — Только не сходи с ума.
Однако я настоял — и напрасно: мавзолей оказался заперт, урны и гробы не сдвинуты.
20 сентября, суббота
«Ночи безумные, ночи бессонные…» С утра возлюбленная моя отправилась рисовать психов, я — в Москву. Допотопный, бабкин еще, велосипед она вела с собою.
— Когда вас ждать?
— А можно наконец навсегда — «тебя»? — попросил я с улыбкой (дни и ночи разделяла резкая черта), и она мельком улыбнулась в ответ:
— Тебя ждать?
— Наверное, я переночую дома. Понимаешь, заинтересовала меня одна девица, таинственная, так сказать, незнакомка.
— Уже?
Мы разом усмехнулись; так легко и хорошо было шагать в редком ельничке на обочинах, из которого пушистыми пластами надвигался туман.
— Нет, дорогая, не то, совсем не то. Вчера вдруг является на Восстания и спрашивает Всеволода. А горничная эта лукавая брякнула (предупредила, что ли?) о его смерти.
— Ну, у богатого холостяка могли быть самые разнообразные связи.
— Вот я и хочу проверить эту связь. Что-то в ней есть несообразное… Девочка дико испугалась, потом обнаглела, да и обстоятельства знакомства с кузеном вызывают сомнения.
— Она должна туда прийти?
— Нет. Хочу поискать ее на Киевском, попозже, к ночи.
Но, как писали классики, этому не суждено было сбыться: события закружили самым стремительным вихрем, увлекая к развязке поистине потрясающей (о которой пишу я сейчас в бабкиной спальне в свете ночника, ощущая за спиной ровное дыхание моей возлюбленной).
Пока же я проводил Лару в психушку; мы постояли перед ржавой оградой с колючками; она вдруг поцеловала меня, как ночью (поцелуй прожег насквозь), я забыл обо всем, о Москве, но в кисейном окошке промелькнуло бледное лицо доктора. А на остановке из автобуса вывалились Петр с Алиной. «Наша «Волга» совсем раскапризничалась, сцепление не тянет, а Петьке приспичило к тебе… Ну и я от него не отстала: хочу наконец увидеть твое поместье, склеп и фреску». Пришлось вернуться и дать ей ключи от дома. «Сначала схожу на кладбище ощутить атмосферу, поброжу в окрестностях…» — «Не советую. У нас живет призрак». — «Настоящий родовой призрак? Тем интереснее…» Наш любезный лепет прервал мрачный муж: «У нас с Родионом конфиденциальный разговор, я тебя предупреждал», — и увлек меня было в парк… «Что за призрак? Шутка?» — «Шутка — ложь, но в ней намек». — «Тогда пошли отсюда!» В конце концов, проплутав, оказались мы в черном Ларином ельнике, за которым черный пруд — последний пейзаж моей бабули.
— Ну что, синьор дал указания?
— Нет, он в отъезде.
— Где?
— За границей.
— То есть в России?
— Нет! — Что-то сверкнуло — испуг? — в темных выразительных глазах Петра. — Еще в воскресный мой приезд сюда я предложил тебе провести приватное расследование, помнишь?
— Помню. И понимаю, зачем оно тебе понадобилось: ты жаждал вывести меня на чистую воду.
— Сообразительный ты парень, Родя.
— А ты так уверен, что я убийца?
— Ну, во-первых, ты сам продемонстрировал нам бутылочку из-под бабушкиного зелья. Во-вторых, интересовался у Нины, вымыла ли она бокалы — те самые, из прихожей, где вы с братом пили шампанское. К сожалению, она нечаянно уничтожила улики.
— А ведь ты не собираешься давать делу законный ход!
— Ты опять прав!
— Но мечтаешь держать меня на коротком поводке: чуть что…
— Разве это мечта?
Конечно, мечта. Человека, не дорожащего жизнью, никто и ничто удержать не сможет. Однако я согласился (благоразумно, в целях изощренной игры, сдержал неуместную свою гордыню):
— Да, я сделал это. Доволен?
Старинные приятели — Степа и Петр — оба попались на моем признании. Он вдруг рассмеялся.
— Доволен, вижу. Всеволод вам мешал, а теперь можно все свалить на меня. Но почему умерла Наташа? Как свидетельница?
Петр как-то странно, оценивающе присматривался ко мне, я продолжал притворяться:
— Можешь говорить совершенно свободно, поскольку я свободен от всяких чувств к ней.
Да, от любви! Но смерть ее доводила меня до исступления.
Он спросил жадно:
— На художницу променял?.. Ну, не бесись, это абсолютно твое дело. Только не надо притворяться, я тебя слишком хорошо знаю.
— Что ты имеешь в виду?
— Допускаю внезапное убийство: эту вспышку молнии благодетель наш был вполне способен спровоцировать… Ты обезумел, но низким человеком ты не был никогда.
— Что это значит?
— То, что ты и себе подлил в бокал болиголова, а?
— Я не успел.
— Ты не успел выпить, и они допили шампанское вдвоем.
Тыщу раз прокручивал я в воспоминании последний эпизод — неужели то мгновение выпало из памяти, чтоб застрять в подсознании и мстить?.. Тут я опомнился.
— А записка Всеволода — я что, его загипнотизировал в прихожей?
— Вы торговались по поводу поместья, неудавшийся барин взвинчен, подогрет шампанским… ну, выражает надежду, что хотя бы прах его будет покоиться в родовом гнезде. Такие выходки в его духе, обычный сарказм, вроде того приказа секретарю: «Утром опознаешь наши трупы».
— Тебе не откажешь в логике, — уступил я. — Но французский флакон — со следами болиголова! — я в глаза не видел.
— Женька подстроил, тебя спас — об этом и хотел с тобой поговорить.
— И в благодарность я его убрал?
— Так получается.
— Откуда у него взялся болиголов?
— Господи, да он тут не раз бывал. Они с этим сумасшедшим доктором активно общались.
— Да зачем Евгению спасать меня?
— Он преклонялся перед твоим, так сказать, гением, — сухо отчеканил Петр, — и воображал… — Вдруг захихикал (захрюкал — такого смешка я за ним раньше не замечал). — Дурачок воображал, что тем самым спасает Россию.
— Не утрируй, ты не Смердяков, он не дурачок. И не простил бы мне смерть Наташи.
Петр сказал серьезно:
— На свете есть вещи важнее сексуальных драм.
Итак, мы подошли к тому «важному», ради чего уединились почти за километр от дома у гнилого помещичьего пруда.
— «Тринити триумф» ты имеешь в виду, я знаю из бумаг кузена. — Конечно, я брал его на понт, не давая опомниться. — Некая тайная структура, в которую вступили в палаццо Паоло.
— Я просил его: «Не подходи!» — вырвалось у Петра.
— «Не подходи»?
— Вы с Наташей стояли возле статуи на мосту.
— Да, напротив Дома Ангела, — я усмехнулся, — где, между прочим, похоронен граф Калиостро.
Так живо вспомнилось сверкание небес, смятение сердец и бесов суета («О как ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе», — бормотал я — не ей, себе, с горечью, что мой «стих» кончился! Она озиралась жадно, мы были еще живы), так вспомнилось, что чуть не пролилась пресловутая слеза. Я прислушался, Петр вещал:
— Гробница римских императоров и древняя папская резиденция. Символическое сочетание, правда? Где святость, там обязательно бес.
— Там была темница Уста Ада.
— Вот это название, а? Через века звучит! Паоло знаком кое с какими секретными документами из архива инквизиции. Ходят слухи, что их собираются опубликовать — подарочек к двухтысячелетнему Рождеству. Черта с два они все опубликуют!
— Ты испугался, увидев нас на мосту?