Когда Дударев ехал на Магнитострой, в Москве у него была пересадка. Выйдя из вагона и увидя толпы людей, он ахнул:
— Сколько же им нужно хлеба!
По его тогдашним понятиям, все, кто находился на улице, ну, конечно же, бездельники. И он подумал, что если каждому из этих людей дать косу в руки, то за день сколь можно снять урожая с полей.
Стоя рядом, попутчик Аким смеялся:
— Чудак, это же фабричные!
— Фабричные — те, которые у станков стоят, — уперся Порфишка. — Некогда им разгуливать!
— Ты что, вчера на свет народился? — сердился Аким и стал доказывать, что в стране повсюду восьмичасовой рабочий день. Отработал свое — и гуляй!
Эти доводы для Порфишки ничего не значили. Отметал их, как бездоказательные.
— Крестьянин вон с утра до ночи в поле! — выкрикивал он. — А домой вернется, так, думаешь, сразу на отдых? Как бы не так! Делов у него невпроворот. И лошадь накорми, и телегу приведи в порядок, и соху и борону проверь, потому как завтра выезжать затемно, а заодно наруби дров, чтоб хозяйка тебе завтрак сварила… Да мало ли всякой маяты в доме! Раньше, чем за полночь, и не уляжешься. А едва вздремнул — вставать пора.
С этого и завертелось. Один скажет, другой — ему наперекор. Давно позади осталась Москва, наступил вечер, а они все не могут успокоиться, спорят.
— Отсталый ты элемент! — твердил Аким, свешивая ноги в дырявых сапогах с полки. — Как есть старорежимный! По-твоему, и погулять после работы нельзя…
— Не гулять, а работать надо, тогда и карточек на хлеб не будет! — огрызнулся Порфирий. — А то что получается, в столице, значит, Москве, был, а буханку хлеба купить не мог. Все по карточкам. Да их, энтих карточек, раньше и в помине не было.
— Зато был голод, была чума, холера! — задвигал сапогами Аким, из них посыпалась труха. — Карточки, они, конечно, признак бедности, но ведь все это временно. Скоро будем собирать столько хлеба, сколько дореволюционной России и не снилось! Это одно, а второе: не нравишься ты мне, парень! Говоришь много и все про недостатки, а чтоб увидеть то, чего мы добились за эти годы, так ты — слепой. Глухарь, одним словом! Не из кулацкого ли гнезда слетыш?
— Сам ты кулак! Хлеба нет, а я, по-твоему, буду кричать: спасибо, сыт!.. Ах, как хорошо мы живем!.. Нет, брат, что вижу, то и говорю. Да ты подумай сам, кому же из нас не хочется, чтоб все было: не только хлеб, а и масло, и ситец, и гвозди…
— Не юли, давай о главном! — брал спорщика за бока Аким. — Вот, скажем, заболел рабочий. Его, понятно, в больницу… Мало того, что его бесплатно лечат, что он там на всем готовом, так ему еще и больничные выплатят. Где, скажи мне, голова садова, в какой стране может быть такое? Капиталист, он скорее выбросит больного за ворота, чем станет его лечить. Зачем ему нетрудоспособный!.. А что касаемо гвоздей и протчей мелочи, нельзя энтак все сразу. Придет время — все будет. И рабочий, скажу тебе, станет работать не восемь часов, как ноне, а еще меньше…
— Он же ничего не успеет сделать.
— Чудак, а техника на что? Машины разные, которые, к примеру, человека заменят.
Порфишка схватился за живот:
— Где ж это видано, чтоб машина да с руками! Ты мне тута сказки не рассказывай! Небось, выпил?
— Я — коммунист, — мотнул ногою Аким. — Последнее это дело — выпивка! Одним словом, глупство! — он спустился с полки, уставился на Порфишку, будто видел его впервые. — Хлопец ты башковитый, а вот — дурак! Учиться тебе надо, ой как надо!.. Твое как фамилие?.. На Магнитострой, что ли, едешь?
— Куда ж еще.
— Так вместе мы, голова садова! — Аким присел рядом. — Одна у нас дорога, а что поспорили, так на пользу все это… Ты давно ел?
— Да ведь где поешь-то. Сухари кончились.
Аким достал из мешка буханку черствого хлеба, отрезал ломоть, протянул Порфишке:
— Ешь.
— Как же это, я ведь и заплатить могу!
— Да спрячь ты свою трешку, у меня и сдачи нет. Говорю, ешь — значит, ешь! Кипяточку вот только бы достать, и он вынул из кармана пару замусоленных конфеток без бумажки.
— На двоих как раз.
Расстался Порфишка с Акимом в Челябе. Тот сказал: заедет на денек к сестре и уже потом — на Магнитострой.
Время преобразило Порфишку, но еще многое продолжал он мерить на свой дедовский аршин. Хлопцы понимали: медведь, что называется, из самой глуши; что с него возьмешь. А он — сам себе на уме: «Дураки и среди ученых есть!»
…Зимою по вечерам жильцы барака обычно рассаживались у печки и, как выразился Порфишка, «молотили языками». Чего только не перемолачивали они на своем словесном току. Затрагивали самые злободневные темы, начиная от хлебных карточек и кончая неудачным, но потрясшим весь мир полетом Усыскина и Федосеенко в стратосферу.
Порой эти вечера напоминали самодеятельные концерты, на которых звучали разноязыкие песни, стихи, просто рассказы из жизни. Или же превращались в своеобразный товарищеский суд, в круг которого входила не только барачная жизнь, а и повседневная работа на стройке.
— Вот, скажем, Пенкин, — начинал Порфишка. — Богатырь, каких мало, а думаете, все силы отдает стройке? Как бы не так! Выйдет с карандашиком в руках на объект, отметит, кто на работе, а кого — нет — и опять в контору. Кроме ноликов и крестиков ничего не знает, а деньги ему плати, как же — табельщик! Не денег жалко, его самого. Лентяем может стать, отрастит пузо и, считай, пропал! А какой бы землекоп из него вышел!
И опять начинал доказывать, что мужикам с пудовыми кулаками вовсе не место в канцелярии. Какая ж это работа пером по бумаге водить? Мужик, ежели он не порченый, пущай кирку или лопату берет, чтоб, значит, стройку вперед двигать. А бумажки нехай слабый пол перебирает, аль инвалид какой: калеке простительно!
— А когда ты анжинером станешь, как тогда? С пером в кармашке, али в руках с ломиком ходить будешь? — съязвил Халява.
— Инженер, он при машинах!.. — ответил Порфишка. — К тому же разговор не обо мне, о Пенкине. Женщины кирпичи, камни ворочают, а он, силач, с карандашиком…
— Вот те и равноправие!
— Равноправие — это прекрасно! Плохо — сознания нет, — возразил Порфишка. — Видать, с детства отец с матерью по головке гладили, трудом пугали. Вот и…
Порфишке порой кажется, не отрабатывает он те деньги, которые ему платят. Да и что можно сделать за восемь часов! Не успеет, как говорится, развернуться, войти в азарт, а тут звонок — кончай работу! Он согласен прихватывать в день по часу, по два: неприятно должником себя чувствовать! Одним из первых явился он на субботник: сколько делов можно с места сдвинуть! А узнав, что в субботнике принимают участие не только рабочие, но и конторщики, обрадовался: ни одна душа не должна в стороне оставаться! Благополучие страны целиком зависит от того, как люди работают. Империализм вон крестовый поход затевает, а как слаба еще Россия! Скорее бы в строй новые цехи! Больше чугуна, стали! А значит, больше тракторов, комбайнов… Нелегко в стране с хлебом. Который год после революции, а на полях все еще соха. Много ли хлеба от ковыряния сохой получишь? Нет, не зря Владимир Ильич велел Магнитную гору раскапывать, новые заводы строить!.. И раскопаем, построим!
Сидит, думает Порфирий, а из репродуктора льется музыка — широкая, тихая, словно река течет. Слушает он музыку, а сам будто на крыльях парит, кружит над своей Неклюдовкой. На поля, на луга, на речку Иванковку смотрит. На деревянный мосток, что повис над речкой. Рядом с мостком — верба. Одна-едннственная. Стоит, опустив ветви, как бы ждет кого-то. Может, его? Приятно ему от нахлынувших воспоминаний, от тепла нерастраченных чувств. Побывать бы в тех краях, да вот нет у него времени, не может он оставить работу — надо строить!
— Э-э, мечтатель, — подошел Глазырин. — Что нового?
— Все по-старому, кроме одного: ты опять — без денег.
— Угадал! Одолжи трешку.
— Если на это, то у меня, понимаешь, ну как тебе сказать…
— Вижу, есть. Сундучок вон какой завел — замок со звоном.
— Сундучок не только у меня. У Родиона вон, да и у тебя чемодан с секреткой!
— Лекарства там у меня.
— Это те, которые с красной головкой?
— Я не спрашиваю, что там у тебя — масло или сало.
— Сало было у Родиона, да какой-то гад выкрал.
— Известно какой! — подхватил Родион. — Тот самый, который по ночам к кастелянше ходит.
— Я хожу! Ну и что? Ты меня поймал? — стал в позу Глазырин.
— В том-то и беда. Если б пымал, сразу бы мужской снасти лишил. Взял бы бритву и… Ей-бо!
— Ты, спрашиваю, видел? — наступал Глазырин. — Видел, говорю, кто украл?!
— Ничего я не видел.
— Ну и дурак. Сказано — Халява.
— При чем тут мое фамилие?
— А при том, что много на себя берешь… Бритву взял бы… Да у тебя и бритвы нет, вечно на ширмачка бреешься. Куркуль.
— А ты — жлоб!
— Что за кулацкие разговоры? — послышалось в двери.
На пороге стоял Богобоязный. В руках у него — продолговатый сверток. Глазырин шагнул навстречу:
— Салют! Только о тебе подумал, а ты — вот он!
— Постой, это какие же кулацкие разговоры? — поднялся Платон. — Не успел войти, а уже, как свинья, хрюкаешь. Где ты кулаков обнаружил? — По сундучкам видно!
— Что видно, того не стыдно. А вот ты все скрытно делаешь, исподтишка. И не совестно тебе, до сих пор не научил Федьку угол выкладывать! Боишься, кусок хлеба отнимет? Истинно по-кулацки. Да и сейчас пожаловал: смотрите на него, в руках сверток- — культура! А что там в свертке — пол-литра?
Богобоязный бросил недовольный взгляд на Платона, взъерошился:
— Ты меня поил? Деньги на водку давал? Ах нет, ну и сопи в дырки!
— К чертовой матери все это, — возмутился Родион. — Как кочета, едва сошлись, уже в драку… Кыш, скаженные!
— Шум — это еще не драка, — отозвался Богобоязный. — Да никто и не шумел бы, если б не эти чистоплюи.
— Кого ты имеешь в виду? — подступил Порфишка.
Богобоязный прищурил глаза:
— Хотя бы тебя… что, ошибся?
— Нет, почему же, попал пальцем в небо. Да что с тебя взять? Не такой уж ты стрелок — кроме бутылки, никакой цели…
— А ты вот не пьешь, не куришь, к девкам не ходишь. Одно у тебя на уме — деньги в чулок складывать. Сколь тыщ накопил? На водяную мельницу хватит? А может, «фордзон» собираешься купить, чтоб, значит, личное хозяйство на индустриальную ногу? Что ж, валяй! Весна не за горами. Сколько там у тебя десятин в Неклюдовке — пять, семь?
— Сплетничаешь, как баба на базаре.
— Это же истина, все знают.
— Какая истина, кто это — все? — шагнул к Богобоязному Платон. — На бога берешь? Да за такое, сам знаешь, что бывает… И вообще, зачем пришел?
Глазырин встал между Богобоязным и Платоном:
— Ко мне он… Чего на парня навалились?
— Никто его не трогает, а вот пить не позволим.
— Выгоняете? — обернулся Богобоязный.
— Пока нет, но предупреждаем. Каждого, кто попытается нарушить наш комсомольский быт, не только попросим, но можем даже вышвырнуть.
— Не имеете права. Вот захочу и…
— Хлопци, чуете, шо вин каже?
Богобоязный посмотрел на Глытько, ухмыльнулся:
— Помолчал бы, галушник!
Он был все такой же развязный, грубый, ищущий, с кем бы поцапаться, причем порой без всякой на то причины. Ему ничего не стоило бросить в глаза собеседнику колкое слово, облить товарища грязью, а то и спровоцировать драку. И тут же, немного спустя, прикинуться тихим, добреньким: я, мол, вовсе не хотел, да вот вышло.
— Ты меня понял? — повторил Платон.
Взглянув на матроса, Богобоязный опустил голову и, молча, вышел из барака.
— Аглоед, — сказал Родион.