Когда дверь за Рупертом закрылась, учитель опустил штору на окне, подкрутил фитиль в лампе и попытался сосредоточиться на чтении. За стеной в белесых речных туманах медленно растворялся «великий день в истории Индейцева Ключа», и сами торжества гасли с последними вспышками фейерверка. Редкие взрывы утихающего веселья в баре, неверные шаги припозднившегося гуляки по дощатым мосткам перед гостиницей только усугубляли мирную деревенскую тишину. Ибо светлое будущее Индейцева Ключа было еще настолько отдаленным, что природа при всяком удобном случае спешила незаметно потеснить границы городской цивилизации, и мистер Форд, подняв голову от праздничных колонок «Звезды», услышал близкий плач койота за рекой.
И он снова испытал смутное, приятное чувство, такое неопределенное, что ему ни с чем не удавалось его связать, даже с миртовыми веточками у себя на столе. Он попробовал заняться работой и снова отвлекся. Потом его охватило мучительное раскаяние, что он не выказал довольно сочувствия глупым сердечным мукам Руперта. Перед глазами у него возникла трагикомическая картина: несчастный Руперт бредет, спотыкаясь под своей двойной ношей — под весом спящего братишки и грузом бессмысленной любви; а может быть, сбросив эту тяжесть в первую попавшуюся канаву в безрассудном порыве детского негодования, навсегда бежит куда глаза глядят — вон из родного дома. Мистер Форд схватил шляпу и поспешил вниз в намерении отыскать Руперта или забыть о нем, если подвернется что-нибудь другое. Ибо мистер Форд обладал чуткой совестью художественных натур; ее властный голос подымал все его душевные силы на ухищрения и борьбу против ее же власти.
В коридоре ему повстречалась миссис Трип в мантилье и пышном белом бальном платье, которое, однако, на его вкус, было ей не так к лицу, как обычное, домашнее. Он поклонился ей и прошел было мимо, но она, гордая своим великолепием, заговорила с ним:
— А вы разве не будете нынче на балу?
Он вспомнил, что в программу торжеств входил также и бал, который должен был состояться в здании суда.
— Нет, — ответил он с улыбкой. — Но жаль, что Руперт не видит вас в этом прелестном туалете.
— Руперт! — с кокетливым смешком повторила миссис Трип. — Вы сделали из него женоненавистника, не лучше вас самого. Я позвала его пойти с нами, а он убежал наверх, к вам. — Она испытующе поглядела на него и самоуверенно, чуть поддразнивая, спросила: — Ну, а вы-то почему не идете? Вам-то нечего бояться.
— Я в этом не слишком уверен, — галантно ответил мистер Форд. — Печальный пример Руперта постоянно у меня перед глазами.
Миссис Трип тряхнула пышной прической и спустилась на одну ступеньку.
— Правда, приходите, — сказала она, глядя на него через перила. — Посмотрите на людей, если сами не умеете танцевать.
Но мистер Форд как раз умел танцевать, и, между прочим, совсем не плохо. Исполненный этого сознания, он остался обиженно стоять на лестничной площадке, в то время как она спустилась по ступеням и ушла. Почему бы ему и не пойти? Правда, он с самого начала молчаливо принял сдержанное отношение к себе жителей Индейцева Ключа и ни разу не появлялся ни на каких местных сборищах, но это еще не резон. Во всяком случае, он может переодеться и дойти до здания суда и… посмотреть.
Любой черный сюртук и белая сорочка были по местному этикету достаточно парадным костюмом. Мистер Форд еще добавил к этому такую забытую роскошь, как белый жилет. Когда он вышел на улицу, было девять часов, но окна суда горели издалека ослепительным светом, как иллюминаторы парохода, застрявшего однажды ночью на отмели у Идейцева Ключа. По пути мистер Форд несколько раз готов был повернуть назад и даже на пороге остановился в нерешительности; только боязнь, что его колебания могут быть замечены другими нерешительными личностями, тоже мешкавшими по скромности у входа, заставила его войти.
Контора и кабинет судьи на первом этаже были загромождены грудами шалей и накидок, а также столами с закусками, под танцы же был отведен еще не отделанный зал суда на втором этаже. Голые стены были задрапированы флагами, лавровыми венками и подходящими к случаю надписями из цветочных гирлянд; но красочнее и выразительнее всяких надписей был висящий над судейской трибуной герб Калифорнии с его бескрайним золотым закатом, торжествующей богиней и огромным грозным медведем гризли.
В комнатах было душно и полно народу. Свечи, мерцающие в жестяных канделябрах на стенах или в импровизированных люстрах — бочарных обручах, подвешенных под потолок, освещали самое удивительное разнообразие дамских туалетов, когда-либо виденное учителем. Робы давно устаревших фасонов, слежавшиеся и выцветшие от долгого хранения в сундуках; наряды давнишних праздников с кое-какими поправками в современном духе; костюмы по сезону и не по сезону — меховые жакетки на тюлевых платьях, бархатные ротонды поверх полотняных саков; свежие юные лица, выглядывающие из-под старинных кружевных наколок, зрелые, пышные формы в девственно белых одеждах. Для танцев было расчищено небольшое пространство посредине, вокруг в три ряда теснились и напирали зрители.
Учитель пробрался вперед, и в это мгновение из рядов кадрили, мелькнув, словно неуловимая нимфа, выбежала какая-то девушка и сразу же исчезла в толпе. Не разглядев ни лица, ни фигуры, мистер Форд по порывистой быстроте движений узнал Кресси Маккинстри и каким-то непонятным чутьем угадал, что она его видела и что именно он почему-то был причиной ее стремительного бегства.
Впрочем, это продолжалось всего одно мгновение. Он еще обводил глазами толпу, а она уже появилась снова и встала на прежнее место рядом со своим озадаченным партнером — тем самым загадочным незнакомцем, вызвавшим восхищение Джонни и ярость Руперта. Она была бледна; учитель никогда еще не видел ее такой красивой. Все, что он находил в ней неуместным и неприятным, в этот миг, в этом свете, в этом собрании, явилось ему лишь как разные грани ее прихотливой прелести. Даже пышное розовое дымковое платье, из которого ее прекрасные юные плечи выглядывали, словно из закатного облака, казалось воплощением девственной простоты; удлиненные линии тонкой фигуры, девический высокий стан были словно гордые стати чистокровной породы. Обычный румянец на ее свежем лице уступил место чуть заметному магнетическому свечению, от которого лицо ее казалось более одухотворенным. Он не в силах был отвести от нее взгляда; он не верил собственным глазам. А между тем это была Кресси Маккинстри, его ученица! Неужели он видит ее не впервые? Да и она ли это? И не диво, что все глаза были устремлены на нее, что за ней по пятам следовал невнятный ропот восхищения или напряженная восторженная тишина. Учитель обвел взглядом всех, кто стоял вокруг, и со страшным облегчением заметил, что другие разделяют его чувства.
Она танцевала все с той же сдержанностью бледных черт и загадочным спокойствием движений, которое так его очаровало. Она еще ни разу не взглянула в его сторону, но он прежним необъяснимым чутьем угадывал, что она не перестает ощущать его присутствие. Он искал ее взгляда и в то же время боялся встретиться с ним, словно опасаясь, что от этого прелесть минуты сразу же будет утрачена или приобретет бесповоротную определенность. Кадриль кончилась, и учитель заставил себя отойти в сторону — отчасти для того, чтобы избегнуть встречи со знакомыми, которых по долгу вежливости обязан был бы пригласить на танец, отчасти же чтобы самому собраться с мыслями. Он решил обойти все комнаты и незаметно уйти домой. Те, кто узнавал его, расступались и не без любопытства глядели ему в спину, а во взглядах и приветствиях гостей постарше было снисходительное дружелюбие и фамильярность, положительно бесившая учителя. Он даже подумал, не отыскать ли ему миссис Трип и не пригласить ли на танец, чтобы она увидела, каков он танцор.
Он уже завершал свой обход зала, как вдруг слуха его достигли первые звуки вальса. Вальсировать в Индейцевом Ключе не очень-то умели — отчасти из-за того, что набожные люди серьезно сомневались, входил ли этот танец в репертуар царя Давида, отчасти просто потому, что молодежь еще не успела овладеть его трудностями. Поддавшись желанию взглянуть туда, где кружились танцующие, учитель увидел только три или четыре робкие пары. Среди них были Кресси Маккинстри и ее прежний партнер. В своем восторженном душевном состоянии он не удивился, обнаружив, что она, видимо, успела усвоить в городе искусство вальса и кружилась с безупречной спокойной грацией, удивило его только, что ее партнер оказался весьма далек от совершенства и после нескольких неловких па она остановилась и с улыбкой высвободилась из-под его руки. Обернувшись, она подняла взгляд и безошибочно направила его мимо теснящихся перед нею восхищенных лиц прямо в тот угол, где стоял учитель. Глаза их встретились, и окружающее перестало для них существовать. То было влечение тем более властное, что оно оставалось невысказанным, любовь без сговора, без клятв и без умысла, страсть, не нуждающаяся в постепенных подходах.
Он спокойно приблизился к ней и сказал непринужденнее, чем собирался:
— Не позволишь ли мне попытаться?
Она поглядела ему в лицо и, словно не слыша вопроса, проговорила, как бы продолжая вслух свои собственные мысли:
— Я знала, что вы придете. Когда вы вошли, я вас сразу увидела.
И, не вымолвив больше ни слова, она вложила руку ему в ладонь, и в следующее мгновение зал исчез в кружащемся пространстве.
Все это, от первого его слова до первого грациозного взлета розового края ее пышного платья, произошло так быстро, как будто они с первого взгляда просто бросились друг другу в объятия. Как часто он и прежде был рядом с нею, как часто он стоял подле нее в школе и даже склонялся над ее партой, но всегда с нарочитой досадной скованностью, передававшейся, как он сейчас понимал, и ей. Сейчас, когда он так близко перед собой видел ее красноречивое, бледное лицо и вдыхал слабый аромат ее волос, когда чувства его были в сладком смятении от долгого, ускользающего пожатия ее руки, прикосновения к ее гибкой талии, все мгновенно переменилось. В страхе отогнал он от себя мысль, что никогда уже больше не сможет приблизиться к ней без этого трепетного восторга. Он вообще гнал от себя мысли, он целиком отдался смятенному чувству, которое в еще пустой школе вызвал в нем миртовый букетик, стянутый прядью волос и приведший ее в конце концов в его объятия.
Они двигались в таком безупречном согласии, в такой совершенной гармонии, что сами не ощущали своего движения. Один раз, очутившись у раскрытого окна, он успел заметить круглую луну, вставшую над сумрачными склонами на том берегу, и прохладное дыхание реки и гор коснулось его щеки и сплело с его волосами выбившуюся прядь ее шелковистых волос. И грубая пестрота, окружающая их, свечи, потрескивающие в жестяных канделябрах, несусветные одеяния, бессмысленные лица — все, вихрясь, отступило далеко-далеко. Они остались наедине с ночью, с природой; они были недвижны, а все остальное отступило куда-то в мир бесцветной реальности, к которому они двое не имели никакого отношения.
Звучи же, вальс Штрауса! Кружись, о юность и любовь! Ведь как бы ты ни кружилась, расступившийся мир снова сомкнется вокруг тебя. Быстрей играй, надтреснутый кларнет! Надсаживайся фальцетом, бравый фагот! Шире круг, о бесцветная земная реальность, покуда учитель и его ученица не домечтают до конца свою глупую мечту!
В грезах они сейчас одни на берегу реки, только круглая луна стоит над ними, и их сопряженные тени колышутся на воде. Они так близко друг к другу, ее рука обнимает его шею, ее глаза, мерцающие лунным отсветом, тонут в его глазах; теснее, еще теснее, покуда сердца их не замирают и губы не соприкасаются в первом поцелуе. Быстрее кружитесь, маленькие ножки! Шире раздувайтесь, юбки Кресси, чтобы вновь расступился смыкающийся круг!.. И снова они вдвоем. Судейская трибуна и герб штата над ним, промелькнув, превращается в алтарь, полускрытый от глаз пышными складками венчальной фаты на ее шелковистой головке. Смутно произнесенные слова сочетают две жизни в одну. Они поворачиваются и торжественно идут между двумя рядами праздничных, восхищенных лиц. Ах, все теснее круг! Кружитесь же еще и не давайте ему сомкнуться, о пышные юбки и легкокрылые ножки! Поздно. Музыка смолкла. Грубые стены встали на свои места, вернулась пестрая толпа, и они стоят, бледные и притихшие, в центре кольца из восторженных, удивленных, испуганных и негодующих лиц. Опускаются ее руки, словно складываются крылья. Вальс кончился.
Визгливый хор женских голосов швыряет ей в лицо похвалы, и в них звучат отчетливые подголоски зависти; с десяток отчаянных кавалеров, совсем потерявших голову от ее грации и красоты, толпясь, просят ее на следующий вальс. Но она отвечает — не им, но ему: «нет, больше нет» — и ускользает в толпу с той новой для нее застенчивостью, которая из всех ее преображений кажется самой восхитительной. Но так ясно ощущают они свою взаимную страсть, что расстаются без боязни, будто меж ними уже условлено о следующем свидании. Кто-то выражает ему восхищение его танцевальным мастерством. Прекрасный незнакомец маленького Джонни заинтересованно смотрит ему вслед. Кое-кто из старших неловко пожимает ему руку, сомневаясь, совместимы ли танцы с его служебным положением.
Прелестные охотницы за чужим успехом, выжидательно сочетая намек с лестью, выслушивают от него лишь шутливое объяснение: он-де один-единственный раз позволил себе отступить от строгих правил учительского поведения; при этом он ссылается на своих пожилых судей. Одно лицо — грубое, зловещее, мстительное — выделяется из толпы; это лицо Сета Дэвиса. Учитель не видел Дэвиса с той поры, как тот оставил школу, и совершенно забыл о его существовании. Он и сейчас подумал не о нем, а о его преемнике Джо Мастерсе и оглянулся, ища в толпе нынешнего поклонника Кресси. Только уже в дверях до сознания его дошел смысл ревнивого взгляда Дэвиса, и он с негодованием подумал: «Почему этот безмозглый детина не выместил свою ревность на Мастерсе, который открыто дает ему повод?» И, подумав так, вернулся с порога с какими-то неопределенно-воинственными намерениями; но Сета Дэвиса нигде не было видно. Все еще пылая негодованием, он наткнулся на Хайрама Маккинстри с дядей Беном, стоящих вместе с другими недалеко от дверей. Почему вот дядя Бен не ревнует? И если этот их единственный вальс оказался таким компрометирующим, то почему бы не вмешаться ее отцу? Но они оба дружно — хотя в обычные дни Маккинстри презрительно сторонился дяди Бена — выразили ему свое восхищение.
— Я как увидел, что вы вошли, мистер Форд, — мечтательно проговорил дядя Бен, — так ребятам и говорю: ну, расступись, народ, и гляди, сейчас нам покажут высший класс. И как только вы пошли кружиться, я говорю: это, братцы, французский стиль, высший французский стиль последнего образца — от лучших специалистов и по лучшим книгам. Видите, тот же росчерк, длинный и с заворотом, что и в прописях у него. Та же плавная линия, и тоже с наклоном, и нигде не заедает. Он и стихи декламирует с таким же вот разгоном. И можете прозакладывать свои сапоги, ребята, это все и есть образование.
— Мистер Форд, — торжественно сказал Маккинстри, коротко взмахнув рукой в сиреневой перчатке, которой он счел уместным скрыть от посторонних взглядов свою покалеченную кисть, а заодно и отметить такой парадный случай, — я должен поблагодарить вас за то, как вы вывели мою дочку, словно необъезженную кобылку, и она у вас пошла таким славным аллюром. Сам я не танцую — тем более этот танец, по мне он вроде как бы помесь галопа с рысью, и мне нынче редко случается видеть танцы, где тут, все болею о скотине, но вот сейчас, когда я видел вас с нею вдвоем, что-то такое на меня накатило, — во всю мою жизнь не знавал такого спокоя.
Кровь прихлынула к лицу учителя от вдруг охватившего его сознания вины и стыда.
— Но ваша дочь, — заикаясь, пробормотал он, — сама превосходно танцует. Она, конечно, не в первый раз вальсировала.
— Может, и так, — ответил Маккинстри, тяжело кладя на плечо учителю руку в сиреневой перчатке, и при этом пустой мизинец зловеще подогнулся. — А только я хотел сказать, очень у вас это легко получилось, запросто так, по-семейному, вот вы чем меня взяли. Когда под конец вы вроде бы как притянули ее к себе и она так это головку опустила вам на грудной карман и словно уснула, — ни дать ни взять малое дитя, как тогда, когда я, бывало, сам шагал с ней на руках за фургоном у Плэт-Ривер! Даже жалко стало, что старуха моя вас не видит.
Покрасневший учитель искоса метнул взгляд на багровое, в рыжей бороде лицо Маккинстри, но в чертах его, медленно просветлевших от удовольствия, не было и следа того сарказма, которым его язвила собственная совесть.
— А разве вашей жены здесь нет? — рассеянно спросил мистер Форд.
— Она в церкви. Она решила, что меня одного довольно будет, чтобы присмотреть здесь за Кресси, а ей вроде бы как религия не позволяет. Может, отойдем в сторону: мне надо сказать вам два слова.
И, продев, как раньше, под локоть учителя свою покалеченную руку, он отвел его в угол.
— Вам не попадался здесь на глаза Сет Дэвис?
— Кажется, я видел его только что, — презрительно ответил мистер Форд.
— Он ничего такого себе с вами не позволил?
— Разумеется, нет, — надменно сказал учитель. — Как бы он посмел?
— Вот именно, — задумчиво проговорил Маккинстри. — Так вот и держитесь, в таком вот духе. А Сета или его отца — это, можно считать, одно и то же — предоставьте мне. Не допускайте, чтобы вас втянули в эту распрю, что между мною и Дэвисами. Вам это вовсе ни к чему. У меня и то уж на совести, что вы тогда мне ружье приносили. Старуха не должна была вас посылать, ни вас, ни Кресси. Запомните мои слова, мистер Форд: я всегда в случае чего буду стоять между вами и Дэвисами. Смотрите только сами обходите его стороной, ежели он вам где попадется.
— Я вам весьма признателен, — ответил Форд с неожиданной яростью в голосе, — но я не намерен менять свои привычки из-за какого-то школьника, отстраненного мною от занятий.
Он тут же осознал всю несправедливость и мальчишескую запальчивость своего ответа и почувствовал, как у него снова запылали щеки.
Маккинстри сонно посмотрел на него своим воспаленным, тусклым оком.
— Вы глядите, не теряйте главного своего козыря, мистер Форд, — спокоя. Сохраните его при себе, и вам в Индейцевом Ключе никто не страшен. У меня вот нет его, я неспокойный, мне что драка, что две, разницы не составляет, — продолжал он самым бесстрастным тоном. — А вы, вы держитесь своего спокоя. — Он отступил на шаг и, поведя в его сторону покалеченной рукой, словно указывая на какую-то удачную деталь его костюма, заключил: — Он вам очень даже к лицу.
С этими словами Маккинстри, кивнув, снова повернулся к танцующим. Мистер Форд молча проложил себе путь сквозь толпу вниз по лестнице. Но лишь только он очутился на улице, вся его странная ярость, как и не менее странные угрызения совести, терзающие его в присутствии Маккинстри, испарились в ярком лунном свете, растаяли в теплом вечернем воздухе. Внизу был берег реки, и трепещущая серебристая струя проглядывала сквозь сонные речные испарения, как и в тот миг, когда они вдвоем увидели все это через распахнутое окно. Он даже обернулся и посмотрел на освещенные окна, будто в одном из них ожидал увидеть ее. Впрочем, он знал, что завтра увидит ее непременно, и, отбросив все мысли о благоразумии, все заботы о будущем, все сомнения, зашагал домой, погруженный в восхитительные воспоминания. Даже Руперт Филджи, о котором он с тех пор и не вспомнил ни разу, Руперт, давно уже мирно спавший подле своего маленького братца, не шагал домой в таком безумном и опасном состоянии.
Дойдя до гостиницы, он с удивлением увидел, что еще только одиннадцать часов. Никто еще не возвращался, во всей гостинице оставались только бармен и вертлявая горничная, которая поглядела на него недоуменно и с сожалением. Он почувствовал себя как-то глупо и готов был раскаяться, что не остался пригласить на танец миссис Трип или хотя бы просто постоять, смешавшись с толпой зрителей. Торопливо пробормотав что-то насчет срочных писем, он взял свечу и поднялся к себе. Но в своей комнате он почувствовал, что не в силах терпеть холодное равнодушие, с каким знакомые стены встречают нас после какого-нибудь важного события в нашей жизни. Трудно было поверить, что он вышел из этой самой комнаты всего каких-нибудь два часа назад, — так незнакомо было в ней все, так чуждо его новым переживаниям. А между тем вот его стол, книги, кресло, его постель, все в том же виде, в каком было оставлено, даже липкий огрызок пряника, выпавший из кармана Джонни. Он еще не достиг той стадии всепоглощающей влюбленности, когда образ любимой может жить во всем, что нас окружает; в его тихой комнате для нее еще не было места. Он даже думать о ней здесь не мог; а думать о ней должен был непременно, пусть не здесь, он может и уйти. Ему пришла в голову мысль выйти и походить по поселку, покуда тревожная греза не отпустит его, но даже в своем безумии он ясно понимал всю сентиментальную глупость такой затеи. Школа! Вот куда он может пойти. Это будет всего лишь приятной прогулкой, ночь так прекрасна; и к тому же можно будет забрать миртовый букетик из стола. Он слишком красноречив — или слишком драгоценен, — чтобы его там оставить. А потом он ведь не посмотрел как следует, может быть, в букетике или на столе есть еще какой-нибудь не замеченный им знак, намек, след. Сердце у него учащенно забилось, но он твердил себе, что в нем говорит лишь инстинкт осторожности.
Воздух был мягче и теплее, чем всегда, хотя в нем и сохранялась безросная прозрачность, обычная для здешних мест. Трава еще хранила солнечное тепло долгого дня, и в сосняке перед школой еще стоял смолистый знойный дух. Высоко в небе светила луна, отбрасывая в чащу божественный полумрак теней, питавший его сладкие грезы. Совсем уже скоро наступит завтра, и он без труда сможет отозвать ее сюда на перемене и поговорить с ней. Что он ей скажет и для чего он хочет с ней говорить — об этом он не задумывался; как не задумывался и о том, что все, чем он располагает, — это ее красноречивый взгляд, взволнованное лицо, многозначительное молчание и несколько слов о том, что она его ждала. Он не задумывался, много ли все это значит, при всем том, что ему известно о ее прошлом, о ее нраве и привычках. Сама неубедительность убеждала и завораживала его. От любви всегда ждут чудес. Мы можем с недоверием отнестись к самому постоянному чувству, но никогда не подвергнем сомнению привязанность ветреницы, разлюбившей кого-то ради нас.
Он подошел к школе, отпер дверь и снова запер ее за собой — не столько от людей, сколько от летучих мышей и белок. Луна, стоявшая теперь почти в зените, ярко освещала двор и лесные поляны, но не доставала отвесными лучами внутрь школы — только бледные отсветы дрожали высоко на потолке. Отчасти из предосторожности, отчасти же просто потому, что здесь ему все было так хорошо знакомо, учитель не стал зажигать свет, а уверенно подошел в темноте к своему столу, пододвинул стул, сел, отпер ящик, нашарил в нем букетик мирта и его шелковистую перевязь, снова ощутив прилив восторга, и под покровом темноты храбро поднес его к губам.
Чтобы освободить для него место в нагрудном кармане, понадобилось вынуть несколько писем, в том числе и то старое письмо, которое он перечитывал сегодня утром. Со смешанным чувством раскаяния и облегчения он подумал о том, что оно принадлежит прошлому, и уронил его на дно ящика, и оно упало с легким, полым стуком, словно комок земли на крышку гроба.
Но что это?
Звуки шагов по гравию на дворе, тихий смех, три тени на освещенном потолке, голоса — мужской, детский и… ее голос!
Возможно ли? Не чудится ли ему? Но нет! Мужской — это голос Мастерса, детский — Октавии Дин, а женский — ее.
Он замер в темноте. Тропа, по которой она должна возвращаться с бала к себе на ранчо, проходит недалеко от школы. Но почему она свернула сюда? Может быть, они заметили, как вошел он? Что, если они следили за ним и все видели? Голос Кресси и шорох приподнимаемой оконной рамы убедили его, что страхи его напрасны.
— Ну вот так довольно. Теперь вы отойдите. Тави, отведи его вон туда к забору и не пускай сюда, покуда я не влезу. Нет, сэр, благодарю, я сама. Не в первый раз. Случалось мне лазить через это окошко, верно, Тави?
У Форда перехватило дыхание. Прозвучал смешок, послышались два удаляющихся голоса, окно вдруг померкло, белой пеной колыхнулись юбки, мелькнула тонкая лодыжка — и Кресси Маккинстри легко соскочила на пол.
Она быстро пошла по лунной дорожке между парт. И вдруг остановилась. В то же мгновение учитель встал из-за стола и протянул руку, предупреждая возглас испуга, который, он был уверен, должен сорваться с уст Кресси. Но он плохо знал свою ученицу. Она не издала ни звука. И даже в тусклых лунных отсветах он различил на лице ее лишь то же ясное понимание, что и раньше, на балу, только нечаянная радость чуть растворила ее спокойные губы. Он шагнул ей навстречу, руки их встретились; она быстро и многозначительно пожала ему руку и метнулась обратно к окну.
— Тави, — лениво прозвучал ее томный голос.
— А?
— Ступайте подождите меня там на тропе. Чтобы люди вас не заметили возле школы. Слышишь? Я сейчас.
Она стояла у окна, предостерегающе подняв руку, пока двое ее спутников не скрылись за соснами. Потом повернулась навстречу приблизившемуся учителю, и отраженный луч луны блеснул в ее глазах и на ее светящемся ожиданием лице. Тысячи вопросов готовы были сорваться с его губ, тысячи ответов — с ее. Но ни один из них не был произнесен, ибо в следующее мгновение с полузакрытыми глазами она качнулась вперед — навстречу поцелую.
Она первая опомнилась и, держа в ладонях его лицо, повернула его к свету, сама оставаясь в жаркой лунной тени.
— Они думают, что я пришла забрать одну вещь, которую забыла у себя в парте, — быстро проговорила она. — Они пошли со мной так, для смеха. Я и вправду думала взять одну вещь, но не со своей парты, а с твоего стола.
— Вот это? — шепотом спросил он, вынимая мирт из кармана.
Она выхватила букетик с тихим возгласом, поцеловала сама, потом прижала к его губам. Потом снова сжала его лицо в своих мягких ладонях, повернула к окну и сказала:
— Смотри не на меня, а на них.
Вдали по тропе медленно двигались две фигуры. Он смотрел в окно, а сам крепко прижимал ее к груди, и задать вопрос, вертевшийся у него на языке, казалось ему святотатством.
— Это еще не все, — говорила она, то приближая его лицо к своему, то отстраняясь, словно вдыхала в него жизнь. — Когда мы вошли в рощу, я сразу почувствовала, что ты здесь.
— Почувствовала и привела сюда его? — спросил Форд, отстраняясь.
— Отчего же? — отозвалась она безмятежно. — Если б он и увидел тебя, я все равно могла бы сделать так, чтобы дальше меня провожал ты.
— Но разве это было бы справедливо? Понравилось бы это ему?
— Ему-то? — лениво переспросила она.
— Кресси, — проговорил он, серьезно вглядываясь в ее затененное лицо. — Ты давала ему повод считать себя вправе вмешиваться? Ты понимаешь меня?
Она помолчала, будто соображая что-то.
— Хочешь, чтобы я его позвала? — спросила она спокойно, без малейшего намека на кокетство. — Хочешь, чтобы он пришел сюда, или мы можем выйти туда, к нему? Я скажу, что ты только что пришел и я встретилась с тобой в дверях, когда уходила.
Что мог он на это ответить?
— Кресси, ты меня любишь? — спросил он почти резко.
Нелепостью было об этом спрашивать сейчас — если да; и просто злодейством — если нет.
— Я, наверное, полюбила тебя, когда ты только приехал, — медленно ответила она. — Оттого, наверно, и обручилась с ним, — добавила она просто. — Я знала, что люблю тебя, и когда уезжала, только о тебе и думала. И назад приехала, потому что тебя любила. И в тот день любила, когда ты приходил и говорил с матерью, хоть и подумала, что ты пришел сказать насчет Мастерса и не хочешь брать меня назад в школу.
— Но ты не спрашиваешь, люблю ли я тебя?
— А я знаю, ведь ты теперь уже не можешь не любить меня, — отозвалась она убежденно.
Что еще ему оставалось, как не ответить столь же нелогично, еще крепче прижав ее к груди, хотя легкая дрожь, словно холодок из открытого окна, пробежала у него по коже. Верно, и она это почувствовала, так как сказала:
— Поцелуй меня, и я пойду.
— Но мы должны еще поговорить с тобой, когда… когда никто не будет ждать.
— Ты знаешь дальний овин у межи? — спросила она.
— Знаю.
— Я, бывало, туда по вечерам уходила с учебниками, чтобы… чтобы побыть с тобой, — прошептала она. — Отец не велел никому близко подходить, когда я там. Приходи туда завтра перед самым закатом.
Последовал долгий поцелуй, в котором их трепещущие, жадные губы, казалось им, выразили все, что осталось не высказанным в словах. Потом они разжали руки, и он бесшумно отпер дверь, чтобы выпустить ее. Она на ходу прихватила какую-то книгу с чьей-то парты, скользнула прочь, подобно розовому лучу близкой зари в меркнущем лунном свете, и вот уже до него донесся ее ленивый и совершенно ровный голос — она окликала своих спутников.