Геннадий Прашкевич Пёс Господень



Говорю вам тайну: не все мы умрём,

но все изменимся.

I-е посл. коринфинянам, 15, 51



Часть первая КЛАД ТОРКВАТА 1192

II–IV


"...Ни ветерка.

Сушь. Ганелон оглянулся.

Свет небесный, Святая роза, дева Мария! Матерь Долороса скорбящая, без первородного греха зачатая! Брат Одо отпустил мне грехи, но помоги, помоги, слаб я! Избавь от огня ада, укрой от глаза дурного!

Ганелон с ненавистью издали следил за лёгкой фигуркой Амансульты, то пропадающей в оврагах, густо заросших ежевикой и бузиной, то вновь возникающей на крутых травяных склонах среди ромашек, почему-то желтоватых здесь, не белых, как всюду. И редкие буки и дубы здесь казались некрупными. До тех пор, пока Амансульта, за которой тайно следовал Ганелон, не входила в тень, отбрасываемую их громадными кронами.

Ганелон пугливо крестился.

Хильдегунда дура. Все старые служанки дуры. Все старые служанки считают, что девица в семнадцать лет всё ещё должна прислушиваться к многочисленным советам. Погружаясь в послеобеденный тёмный сон, не слыша ни цикад, ни петухов, сходящих с ума от скуки, все старые служанки убеждены: любая семнадцатилетняя девица, даже такая как Амансульта, засыпает быстро и спит сладко. А проснувшись, все такие старые служанки с отчаянием видят, что в самое душное, в самое мёртвое время дня их госпожа семнадцатилетняя девица Амансульта успела сгонять верхом на лошади в городок Берри, где, как ей сообщили, проповедует на паперти некий пилигрим из Святой земли, который, возможно, многое знает о благородных рыцарях, пропавших в песках бескрайнего Востока, а потом, вернувшись, раздражённая неверными слухами, надавала пощёчин конюшему, не вовремя выбежавшему навстречу, а потом, не пообедав, даже омовения не совершив, убежала в лес, туда, где под буками и дубами, под каштанами, всегда привлекающими диких кабанов, начинается, внезапно теряясь на склоне горы, древняя дорога, вымощенная мраморными плитами, наподобие мозаичного пола, такая древняя, что по ней, говорят, ходили ещё пешие варвары короля Теодориха.

Но Амансульту манил не лес. Амансульту манила не дорога. С упорством, достойным лучшего применения, стремилась семнадцатилетняя хозяйка замка Процинта к искусственным тихим прудам, разбросанным, как дымные венецианские зеркала, по всему течению быстрого ручья Эрр.

Пруды были столь стары, что, несомненно, в своё время в их тусклых и безмятежных зеркалах отражались не только дикие лица упомянутых выше варваров короля Теодориха, но и длинные лица римлян, не боявшихся путей, идущих через заснеженные горные перевалы.

Конечно, смотрелся когда-то в зеркала прудов и сам основатель замка Процинта Торкват, полное имя которого тогда звучало так — Аниций Манлий Торкват Северин Боэций. Все предки его со времён императора Диоклетиана неизменно находились на верхних ступеньках власти, и были среди них императоры и консулы, священнослужители и даже папа. Как память всем Торкватам до сих пор торчит над верхним прудом, заброшенная и всеми забытая, кроме юной Амансульты, кривая, как колено, каменная башня Гонэ — пустая, пахнущая пыльной травой, сухими лишайниками, мышами, забвением.

К руинам башни Гонэ Амансульта всегда поднималась одна.

Следовать за Амансультой не смел никто, даже старая Хильдегунда.

Ганелон, как и многие, хорошо запомнил, как жестоко наказали дружинника, однажды нарушившего запрет Амансульты. На глазах юной хозяйки замка Процинта и по её приказу несчастному дружиннику отсекли левую ступню и отправили в деревню Эрр.

Семнадцатилетнюю хозяйку Процинты знал весь Лангедок.

Кастеллоза. Так прозвали Амансульту. Замковая. Девица из замка. Живущая в замке и всегда стремящаяся к другому, старому, уже не существующему — к башне Гонэ, наклонившейся над верхним прудом. Говорили, что поднявшись к верхним прудам, Амансульта нагая носится по полянам, ныряет, как рыба, в тёмную воду, валяется в траве, а в покосившейся башне у неё устроен очаг. Но Ганелон знал — никакого очага в башне Гонэ нет, внутри башня вся затянута паутиной. Он, Ганелон, бывал в башне Гонэ ещё до того, как Амансульта наложила строгий запрет на все прогулки к прудам, ещё до того, как его, Ганелона, отправили к Гийому-мельнику, и, конечно, задолго до того, как молодая хозяйка замка Процинта приказала своим людям восстановить древние пруды.

Да нет, раньше.

Ещё раньше!

Ганелон лазил в башню Гонэ ещё в те годы, когда в замке Процинта властвовал сам барон Теодульф, а святое странствие ещё не было объявлено. Но башня и тогда была пуста и угрюма, а мерзкий заиленый пруд всегда казался мёртвым. Это сейчас пруды ожили, хотя никто не может сказать — зачем они Амансульте?

Кастеллоза. Замковая.

Вернувшись с горы, Амансульта обычно требовала воды и презрительно приказывала выбросить в ров цветы и подарки, присланные ей графом Матье де Сент-Мени. В своё время граф Матье де Сент-Мени откупился деньгами от святого странствия, не ступил твёрдо на стезю святого гроба, ведущую в Иерусалим, туда, где возвышается гробница Христа. Воевать агарян ушли другие истинные паладины. А позже, несколько позже, тот же граф Матье де Сент-Мени не помог Амансульте собрать нужную сумму, необходимую для выкупа барона Теодульфа — её отца, попавшего на востоке в руки неверных.

Да, на востоке.

Там, в жгучих песках, где обитают неверные, кобылы оплодотворяются ветром. Там мясо верблюда, будучи сваренным, продолжает расти. Там из песков, расплавленных полдневным жаром, рогатые муравьи, величиной с собаку, выкапывают рогами самородное золото. Там сарацины истязают воинов христовых, попавших в их нечистые руки.

Кто выкупит барона?

Кто поможет девице Амансульте?

Где взять лишнее золото, где найти лишние безанты и марки?

Разве каждый сосед в округе, помнящий хозяина замка Процинта, не желает лютой смерти барону?

Выкуп, потребованный сарацинами, огромен. Действительно огромен. Барон томится в неволе уже два года. Вместо льстивых баллад, сочинённых льстивыми трубадурами, вместо богохульного рёва всегдашних собутыльников барон слышит только птичью речь неверных, а может, даже и речь не слышит, запертый в глухую каменную клетку, мгла которой темнит его выпуклые неистовые глаза.

Ни один сосед в округе не пожелал помочь девице Амансульте, прозванной Кастеллоза.

Хуже того, маркграф Девер, пользуясь отсутствием барона, попытался отрезать от её владений изрядный кусок леса и объявил несколько её деревенек своими, хотя хорошо знал — земли, имущество и люди барона Теодульфа, паладина, ушедшего в святое странствие, истинного воина христова, отнимающего у неверных гроб Господень, находятся под покровительством самого папы.

До Рима далеко.

Кастеллоза не стала искать правды в Риме, хотя начальник папской канцелярии епископ Данетти приходился ей родственником. Всего лишь за восемь дней крепкие дружинники Амансульты, собравшиеся по первому её зову, дотла выжгли несколько отдалённых деревенек маркграфа Девера, угнали его многочисленных лошадей, даже пытались штурмовать сам каменный замок маркграфа и, хотя замок не был взят, вернулись в Процинту, победно вздымая боевые значки, укреплённые на поднятых копьях.

Ведьма. Так говорят об Амансульте.

Истинно ведьма. В самом верхнем узком окне донжона — башни, выше всех встающей над замком, тревожно теплится по ночам свет. В тихой зале, украшенной старыми выцветшими гобеленами, при свечах, а иногда и при факелах, грея озябшие руки у огня, пылающего в огромном камине, Викентий из Барре, тщедушный монах с маленькими, всегда воспалёнными глазами, тихий, как мышь, но упорный, как старая умная крыса, восстанавливает старые списки. Монах Викентий называет эту залу библиотекой. Именно в этой зале, расположившись с Амансультой, он подолгу рассуждает о познании вещей божеских и человеческих. Наклонясь к камину, он иногда чертит на остывающей, всё ещё как бы дышащей золе пути небесных созвездий палочкой для черчения математических фигур, а иногда произносит странные, непонятные Ганелону слова.

«Блаженствовало бы государство, если бы им управляли учёные мудрецы, или его правители стремились бы научиться мудрости».

Ганелон не понимал.

Если бы государством управляли не благородные бароны с мечами в руках, а нищие старцы, произносящие всякие мудрые слова, разве стали бы прислушиваться к их пусть и мудрым словам преступники или просто плохие люди? Разве вышли бы на поля крестьяне, если бы знали, что этого требует не благородный барон, всегда имеющий возможность послать в деревню вооружённых дружинников, а некий нищий, но мудрый старец, у которого не только что нет дружинников, а и сам он и слаб, и сир, и ходит в простых отрепьях, и есть заплесневелый хлеб, выпрошенный на паперти? Разве не расплодились бы повсюду еретики, если бы благородные бароны не следили строго за тем, чтобы не бродили по их землям странные люди из чужих краёв, распространяющие среди простолюдинов ещё более странные и даже часто опасные мысли?

Ганелон действительно этого не понимал.

Он самолично видел и даже держал в руках тяжёлые, как бы даже влажные на вид многие старые списки и книги. Переплёты их были тронуты плесенью, будто сами списки и книги долгое время хранились на сыром чердаке или наоборот, в глухом подвале.

Пергамент, когда-то белый, как гусиное перо, потускнел, потрескался, буквы выцвели, но Викентий из Барре, наверное, обладает тайным зрением: всматриваясь в потрескавшийся пергамент, он вслух зачитывает Амансульте фразы, составленные их почти неразличимых на пергаменте слов.

Там же, в тихой зале, называемой монахом Викентием библиотекой, бывают иногда заезжие труверы. Правда, исключительно чьё пение или трогает Амансульту или кажется ей уместным.

Там, в тихой зале, в которой юная хозяйка замка Процинта и её помощник, серый тщедушный монах, часто беседуют о познании вещей человеческих и божественных, бывают и совсем странные люди.

Например, однажды Ганелон сам видел в тихой зале перед камином согбенного старика в совершенно чёрном, как ночь, как бы бархатном плаще до самой земли и в красной шапке на голове. Длинные тонкие пальцы старика с сильно расширенными суставами были явственно разъедены кислотами, голос звучал глухо и недовольно. Нелепые гримасы странного старика могли вызвать смех, но у Ганелона вызывали неведомый, самому ему непонятный страх. Говорили, что старик похищает детей и пьёт их тёплую кровь, но, может, люди лгали. А ещё, и гораздо чаще, говорили, что этот нелепый старик в бархатном, как ночь, плаще и в нелепой красной шапке умеет делать настоящее золото из самой простой глины и даже из птичьего помёта.

Наверное, это так.

Амансульта ведьма.

Говорят, под левой грудью семнадцатилетней хозяйки Процинты есть тайный знак, отметка дьявола, некое тёмное пятно в виде отпечатка лягушечьей лапки. Говорят, что если ткнуть в это пятно ножом, Амансульта не почувствует боли.

Ганелон быстро перекрестился.

К башне Гонэ путь запрещён.

Ганелон боялся.

Он следовал за хозяйкой тайно — по приказу брата Одо. Он боялся попасться на глаза хозяйке, он прятался в кустах и шептал про себя: «Ведьма».

Он был уверен — ведьма.

Ведь он сам, ведь он собственными ушами слышал: Викентий из Барре читал Амансульте странные вещи.

«Ведь ты вошёл в школы афинян, находясь далеко от них — читал вслух монах Викентий, — и таким образом к хорам плащеносцев ты присоединил тогу, чтобы учение греков сделать наукой римской. Ты передал потомкам Ромула всё лучшее, что даровали миру наследники Кекропса. Благодаря твоим переводам музыкант Пифагор и астроном Птолемей читаются на языке италийцев, арифметик Никомах и геометр Евклид воспринимаются на авзонийском наречии, теолог Платон и логик Аристотель рассуждают между собой на языке Квирина, да и механика Архимеда ты вернул сицилийцам в латинском обличии...».

В огромном камине полыхали поленья, прыгали отсветы по выцветшим гобеленам. Монах Викентий из Барре, поставив тощие ноги на скамеечку и откинувшись на спинку низкого деревянного кресла, вслух зачитывал странные слова.

Амансульта внимала.

«Ты спрашиваешь, за какую вину я осуждён. Меня обвинили в том, что я хотел спасти сенат. Желаешь узнать, каким образом? Мне поставили в вину то, что я препятствовал клеветнику в представлении документов, которые свидетельствовали бы об оскорблении величества сената. Что теперь, о, наставница, думаешь? Но я желал и никогда не откажусь желать здоровья сенату. Повинюсь ли? Но это будет означать отказ от борьбы с клеветником. Могу ли я назвать преступлением желание спасти сенат? А ведь он сделал всё, чтобы своими постановлениями, касающимися меня, представить это в качестве преступления. Но часто обманывающее самое себя неблагоразумие не может извратить действительные заслуги, и я полагаю, согласно предписанию Сократа, законом является то, что недостойно скрывать истину или соглашаться с ложью. Но судить, правильны ли были мои поступки, я предоставляю на твоё усмотрение и оценке мудрых людей. А чтобы потомки не забыли ход этого дела и знали истинное положение вещей, я запечатлел их с помощью стиля. Нужно ли ещё говорить о подложных письмах, на основании которых я был обвинён в том, что надеялся на восстановление римской свободы. Явный обман мог бы раскрыться, если бы мне удалось воспользоваться для защиты признанием самих клеветников, что во всяком разбирательстве имеет наибольшую силу. Но на какие остатки свободы можно было ещё надеяться? О, если бы хоть какая-нибудь была возможна!»

Слова звучали странно.

Они были как бы обращены к Амансульте.

Но этого не могло быть, хотя бы потому, что старые списки и книги принадлежали дальнему предку Амансульты Торквату.

Именно Торкват построил когда-то верхний, уже не существующий замок, от которого осталась лишь башня Гонэ. Принцепс сената, комит священных щедрот при короле варваров Теодорихе, захватившем Рим, первый министр, иначе магистр оффиций, последний истинный римлянин и философ, павший жертвой мерзкой клеветы, Торкват, дальний предок Амансульты, из далёкого прошлого жаловался:

«На какие остатки свободы можно ещё надеяться? О, если бы хоть какая-нибудь была возможна!»

Торкват казнён.

Он был казнён много веков назад.

Не слушай никаких шёпотов, будь твёрд в вере, Ганелон, повинуйся Богу.

Упорно и осторожно, стараясь не наступить на сухую ветку, не зашуметь травой, не споткнуться о ненадёжный камень, Ганелон тайно следовал за хозяйкой.

Кастеллоза.

Замковая.

Девица Амансульта действительно выросла в замке без матери — стараниями Хильдегунды и других служанок.

Был благородный граф Гийом, рыцарь из графства Руссильон, того самого, что граничит с Каталонией и Нарбонной. Граф был строен и умел обращаться с оружием. Он много путешествовал и любил угождать дамам. А прекрасная дама Соремонда, супруга барона Теодульфа, человека знатного, но грубого и дурного, полюбила его.

Иисусе сладчайший!

Даже после проистечения стольких лет старая служанка Хильдегунда рассказывала о прекрасной Соремонде всегда только тайком — вот как барон, томящийся в сарацинском плену, был ей страшен и в отдалении.

Благородный граф Гийом страстно полюбил Соремонду, стал петь о ней и слагать о ней песни, вдохновлённые его страстной любовью.

Соремонда, весёлая и прекрасная, полюбила графа Гийома больше всего на свете.

О том, конечно, донесли барону Теодульфу и он, как человек грубый и гневливый, не стал тянуть. Приказав всячески стеречь собственную супругу, он специально встретил в уединённом месте благородного графа Гийома и убил его. А, убив его, приказал вырвать из груди убитого графа сердце и доставить в свой замок.

Сердце графа жестокий барон Теодульф отдал поварам, велев приготовить его с перцем и подать его на обед супруге.

Когда супруга съела поставленное перед нею кушанье, барон Теодульф спросил:

«Знаете ли вы, что вы сейчас съели?»

Супруга ответила, что не знает, кроме того, что съеденное было очень вкусно.

Тогда барон Теодульф весело объявил супруге, что кушанье, столь понравившееся ей, было приготовлено из сердца некоего известного ей графа Гийома, а чтобы убедить в том прекрасную Соремонду, он приказал показать ей отрезанную голову графа.

Увидев голову благородного графа Гийома, прекрасная Соремонда, давшая жизнь Амансульте, тотчас лишилась чувств. А когда пришла в себя, то сказала так:

«Мессир, вы, конечно, дали мне столь прекрасное кушанье только для того, чтобы я никогда больше не ела ничего другого».

Услышав это, разгневанный барон Теодульф бросился на супругу с кинжалом, но прекрасная Соремонда подбежала к окну и бросилась вниз с донжона.

Старая Хильдегунда, рассказывая такое Амансульте, пугливо оборачивалась в сторону ночи, царящей за окнами замка...

В колеблющемся свете свечей неясные тени сумрачно бегали по каменным стенам.

Ганелон, нечаянно оказавшись за чуть приоткрытой дверью, с ужасом прислушивался к словам старой служанки.

Он действительно был в ужасе.

Он по-настоящему боялся.

Но юная Амансульта только кивала. Её занимало совсем другое. Она думала не о своей несчастной и прекрасной матери Соремонде, которую почти не помнила, она думала о своём ужасном отце.

— Салах-сарацин, — произносила вдруг она, иногда даже безжалостно перебивая старую Хильдегунду, — говорит, что святые паломники в Палестине, заняв некий город и убив его жителей, на некоторое время бросают в песках тела убитых неверных. Через месяц или два можно вернуться в указанные места и без труда собрать в песках между костей скелетов золото и драгоценные камни, которые неверные пытались утаить, проглотив их.

Старая Хильдегунда клала крест на сухую грудь.

Старую Хильдегунду пугало, что семнадцатилетняя девица думает не о несчастной Соремонде, а о своём отце жестоком бароне.

Ведьма, шептал про себя Ганелон, тайно следуя по узкой тропинке.

Светлые длинные волосы Амансульты нежны и шелковисты, они красиво вьются на висках, грудь высока, но в светлых глазах Амансульты всегда холод и лёд, как в тёмном погребе, а под левой грудью, так говорят, отметка дьявола — тёмное пятно в виде лягушачьей лапки.

Перивлепт.

Восхитительная!

Но ведьма, ведьма. Истинно ведьма.

Он, Ганелон, по приказу Амансульты, обязан посещать учёного клирика. Он обязан учиться тому, чему его может научить учёный клирик, потому что ему, Ганелону, положено помогать монаху Викентию. Но он, Ганелон, презрев желания госпожи, теперь тайно карабкается за нею по горной тропе, потому что так приказал брат Одо.

«Стань тенью своей госпожи, Ганелон, душа твоей госпожи в опасности, — сказал Ганелону брат Одо. — Стань тенью своей госпожи, прозванной Кастеллоза, везде следуй за нею, везде приглядывайся к её поступкам, заглядывай в её книги. Стань внимательными тайными ушами, слышащими каждое слово нечестивого монаха Викентия из Барре, стань внимательными тайными глазами, замечающими всё, что происходит в замке Процинта. Помоги своей юной госпоже, не дай нечестивому дьяволу похитить живую душу. Ведьмы ужасны, Ганелон. Там, где рассеют они порошок из растёртых костей мертвеца, замешанный на пене, упавшей с губ белой жабы, там грядёт неурожай, там цветущее поле покрывается червями, змеями, сусликами. Не допусти такого торжества злых сил, Ганелон, спаси свою госпожу. Ведь ты призван. И ты предан общему Делу. Ведь ты Моньо, ты простой монашек. Такие, как ты, они и есть спасители мира. Ты агнус деи — агнец божий, искупающий грехи мира».

Ганелон упорно карабкался по тропе.

Он знал, учёный клирик ждёт его в замке.

На клирике драная ряса, он с вечно указующим перстом, в его руке пучок розог.

Он. Ганелон, научился составлять письма, он знает цифирь и с помощью божьей быстро решает задачи, придуманные учёным клириком. Он может читать то, что видит в латинских книгах, он может разбирать римских и греческих авторов. Старая Хильдегунда уже не раз ловила Ганелона в верхней зале донжона за странным занятием. Считается, что он просто протирает в библиотеке старые переплёты, но Хильдегунда видела, что Ганелон гораздо больше интересуется тем, что написано в книгах. Он слишком часто заглядывает под переплёт. Его рука с тряпкой в руке как бы ласкает крышку книги, но взгляд его блуждает по тексту и, кажется, он что-то понимает в тексте.

К счастью, старая Хилдегунда никому никогда не говорит о своих подозрениях.

Она жалеет Ганелона.

В глазах старой служанки жалость.

— Бедный Ганелон, бедный Моньо! — впервые монашком прозвала Ганелона именно Хильдегунда, за его кротость, внушённую ему многими болезнями и жизненными обидами. — Бедный монашек, бедный Моньо. Твоя мать в мучениях умерла, её убила чёрная оспа. Твоего отца нет, он жестоко сожжён в собственном доме, а ты сам, бедный Моньо, болен. Заклинаю тебя, не гневи госпожу, не открывай переплёт, не заглядывай в её книги. Если твоя госпожа увидит это, ей не понравятся твои занятия.

Вспоминая это, Ганелон упорно полз по тропе.

Так случилось, что когда ему было пять лет он видел, как барон Теодульф сжёг на костре катара.

Катар значит чистый.

Но это не так. Катарами только сами так себя называют. Как всякие еретики, намеренно прячутся за ложь. Их слова, их понятия ложны. Барон Теодульф справедливо называл катаров тряпичниками.

Патарии. Иначе — тряпичники. Именно так. Они всегда и были тряпичниками.

В лохмотьях, часто босиком, всегда пыльные, истомлённые, с длинными отощавшими в скитаниях лицами, катары странствовали по дорогам Лангедока. Граф Тулузский покровительствовал тряпичникам. Может, потому что не хотел платить церковную десятину. Чем сильней распри церкви с тряпичниками, тем меньше внимания уделяют церковные власти тем, кто укрывается от налогов.

Катаров видели в Альби, они проповедовали в Монпелье, в Ниме, в Безье, они босиком приходили из Милана и из страны болгар. Были такие церкви, где тряпичников привечали, и там, где их привечали, еретики открыто и громко распевали свои еретические гимны. Похоже, во всём Лангедоке один только барон Теодульф с большим усердием преследовал катаров.

Правда, он преследовал и монахов.

Жирных крыс нельзя оставлять в покое, считал барон Теодульф.

Барон Теодульф задирал бородатую голову, его выпуклые глаза стеклянно блестели:

— Клянусь ступней святого Петра, Святая церковь тупа, она заплыла жиром! Проклятые симоньяки, проклятые монахи! Они занимаются только продажей индульгенций! Клянусь божьим гневом, клянусь всем, что видят мои глаза, Господь покарает всех, кто забыл о почтении к небу, к Господу, и к сюзерену!

Пышные рукава, серый кожаный камзол, кожаная куртка, двухцветные штаны, серый плащ с каймой красного цвета — барон Теодульф возвышался над землёй, как конная статуя.

Как громогласная, как гневливая, как тяжёлая, но всегда склонная к движениям конная статуя.

— Клянусь жизнью всех святых, Святая церковь забыла о простых живых душах! Святая римская церковь не глядя торгует индульгенциями налево и направо, проклятые симоньяки! Святая церковь не замечает лживых еретиков! Еретики, как ржавчина, поедают всё, чего хотя бы раз коснулось сомнение! Я, благородный барон Теодульф, лучше накормлю свинью, чем подам ломоть хлеба монаху или тряпичнику. Ты слышишь, тряпичник? Никто не смеет ступить на мою землю без моего ведома. Король — мой сеньор, даже архиепископы являются его вассалами, но даже король не прикажет мне привечать еретиков-тряпичников. Сам папа в этом мне не указ, ты слышишь, еретик?

Барон повернул бородатую голову к привязанному к столбу тряпичнику и лошадь под бароном тревожно дрогнула и, вздохнув, переступила с ноги на ногу. Дружинники за спиной барона точно так же тревожно дрогнули, впрочем, сохранив строй.

Барон Теодульф пронзительно оглядел простолюдинов, согнанных на пустырь под стеной замка.

Схваченный дружинниками катар, привязанный к деревянному столбу, негромко молился.

Простолюдины, опуская головы перед бароном Теодульфом, пугливо жались друг к другу. Им, мужичью, хамью, втайне нравились, наверное, слова тряпичника, ведь тряпичник проповедовал смирение и равенство перед Богом. Так проповедуя, он как бы уравнивал благородных рыцарей и мужичье, но он, барон Теодульф — потомок самого Торквата, а Торкват всегда владел многими землями и многими людьми, как здесь, так и в италийских пределах, лежащих за голубой цепью гор. Он, барон Теодульф, не допустит, чтобы по его землям бродил какой-то грязный тряпичник, приравнивая его к какому-то мужичью, он не допустит, чтобы какой-то грязный тряпичник смущал бедные мозги его бедных простолюдинов. Вот они стоят в башмаках из свиной кожи на деревянных колодках, вот они стоят в рубахах и штанах из грубой шерсти. Он, барон Теодульф, один в ответе за их тёмные души, он даже с легатов, присланных Римом, берёт пошлину за тропы, ведущие через его перевалы!

Барон задохнулся от гнева. За спиной барона, чуть впереди свирепых дружинников, юная и светловолосая Амансульта, истинная Кастеллоза, полузакрыв глаза и презрительно выпятив нижнюю губу, держалась рукой за луку седла, не замечая поглядывающего на неё сладко улыбающегося рыцаря Раймбаута. Ещё в двух шагах от неё злобно скалился трувер де Борн, рыцарь Бертран де Борн, гостивший у барона Теодульфа. Неделю назад он принял участие в вооружённой вылазке барона Теодульфа против монастыря Барре, но проклятые монахи успели запереться в каменных стенах и удачно отбили штурм. Воспоминание об этом, так же, как и сладкие взоры, бросаемые рыцарем Раймбаутом на юную Амансульту, разжигали сердце трувера мстительным огнём.

Барон махнул рукой.

Огонь у ног катара занялся сразу.

Где-то неподалёку, наверное, свалившись в яму, но как бы в ответ на вспышку огня, взвизгнул и пронзительно заголосил поросёнок. Так же пронзительно и в тот же самый момент, окутавшись огнём, пронзительно заголосил привязанный к деревянному столбу тряпичник.

— Сын погибели! — голосил он. — Злобный слуга сатаны! Пей своё вино, создание Сатанаила, утешай себя кровью чистых!

— Истинно так! — вскричал барон.

Ужасный вопль сжигаемого заживо катара, кажется, веселил барона.

Уперев руки в бока, барон Теодульф застыл в седле, его выпуклые глаза выпучились. На кожаном камзоле в свете огня отчётливо виднелся искусно выдавленный мастером ключ — герб рода Торкватов.

Просто ключ.

И никакого девиза.

Знающий поймёт.

— Сын погибели! Слуга Сатанаила!

Катар вдруг смолк, потом опять пронзительно завизжал. Смолк и сразу вновь пронзительно завизжал и провалившийся в яму поросёнок. Их визги слились в один, заставив толпу простолюдинов вздохнуть. Толпа с ужасом внимала треску огня и визгу катара.

Маленького Ганелона, стоявшего рядом с Гийомом-мельником, вдруг обдало холодом и затрясло.

Когда огонь резко возвысился, тряпичник на столбе уронил голову на грудь и смолк.

— Монжуа!

Барон Теодульф с места сорвал лошадь и поскакал к замку, увлекая за собой гостей и дружинников.

Странные серые мухи поплыли перед глазами Ганелона.

Он вскрикнул.

Болезненная судорога исказила его мальчишеское лицо.

Он упал и ничего не помнил, пока его не облили водой прямо у колодца, черпая её длинным кожаным ведром.

Даже сейчас при воспоминании о сожжённом катаре Ганелона передёргивало ледяным холодом.

Синь неба, поднял он голову. Небесный жар. Каждая скала источает тепло.

Лето. Свет небесный, матерь Долороса скорбящая! Ганелон увидел: Амансульта остановилась.

Она поднялась высоко.

Она стояла на берегу верхнего пруда.

Долгая цепочка других таких же искусственных прудов, недавно восстановленных по её приказу, тускло отсвечивала внизу.

Ганелон, прячась, следил за действиями Амансульты.

Тяжёлый деревянный ворот, поставленный на земляной плотине, мог поднимать и опускать широкий запрудный щит, совсем такой, как на мельнице. Только здесь не было колеса и было видно, как тяжело Амансульте. Но она повернула ворот.

Раз.

И ещё раз.

И ещё. И ещё раз. Пока щит не перекрыл собою широкий сток.

Зачем она это делает? — удивился Ганелон. Она любит купаться в ледяной воде?

Он вдруг ужаснулся: ему захотелось увидеть отметку дьявола под её левой грудью.

Его пробило потом.

Он затаился.

Истинная дочь варвара. Он хотел, но боялся смотреть в её сторону. Если она разденется и прыгнет в воду, он всё равно не будет смотреть в её сторону.

Гудели шмели.

Перивлепт. Восхитительная.

Если что-то кажется восхитительным, смиренно напомнил себе Ганелон, это вовсе не вытекает из природы видимого. Скорее всего, это ложная восхитительность, она лишь следствие слабости наших глаз, взирающих на обманчивый предмет восхищения.

Так говорит брат Одо.

Святая римская церковь, мать всех страждущих, каждому указывает путь спасения. Люди приходят и уходят, но Святая римская церковь вечна.

Так назначено Господом.

Святая римская церковь полна неизбывной милости.

Даже барон Теодульф прощён.

Он ходил войной на соседей, жестоко расправлялся с незваными гостями, как с тем же тряпичником, он силой отбирал у монастырей вино и священные сосуды, само невинное и богоугодное посещение церкви при бароне Теодульфе стало в его деревнях опасным, но даже такой дерзкий богохульник прощён. Ведь четыре года назад он одним из самых первых благородных баронов, которые явились к дубу подле Жизера, чтобы увидеть великий поцелуй мира, которым обменялись английский и французский короли. Четыре года назад он одним из самых первых благородных баронов принял священный обет креста и ушёл со святыми паломниками освобождать гроб Господень.

Само намерение вступить на стезю господню — свято.

Сам великий понтифик, святой апостолик, папа римский, властью, которую Бог даровал ему, пусть и недостойному, вязать и решать, отпустил грехи всем святым паломникам. Вечного спасения удостоен каждый, кто с мечом в руках последовал в Святые земли, и многие из тех, кто, не ворча и ничего не скрывая, поставлял для похода надлежащих воинов и надлежащие припасы.

Мир вечен.

Вечен и утверждённый Богом порядок.

Ганелон успокоено обернулся.

Далеко внизу в зелёной узкой долине белели зубчатые стены замка Процинта.

Узкая речушка, питающая водой кольцевой замковый ров, зелёные поля, засеянные ячменём и овсом, серые башни, каменные флигели, деревянные пристройки.

Сто двадцать бойниц и окон — Ганелон хорошо знал замок Процинту.

Далёкие деревни и отчётливо просматривающийся с горы прямой, как меч, участок Аппской дороги.

Там, на Аппской дороге, ещё услужая Гийому-мельнику, Ганелон видел однажды рыцаря, который рыдал, упав в пыль на колени. На плаще рыцаря виднелся матерчатый выцветший крест. Странствия рыцаря закончились. Там, где он побывал, язычников не осталось — все крещены, а кто пал от меча. Рыцарь честно свершил великий подвиг, угодный Господу, и теперь рыдал, припав к пыльной родной земле Лангедока.

А вот барон Теодульф не вернулся.

В одном из неудачных сражений под Аккрой барон Теодульф и некоторые другие рыцари попали в руки агарян.

Стыд!

Стыд и горе!

Никто из соседей барона не вызвался помочь собрать выкуп, потребованный нечистыми, этим занята только Амансульта.

Ганелон огляделся.

Вода в пруду заметно прибыла.

Будто ожидая кого-то или чего-то, Амансульта бросилась в высокую траву.

Ганелон замер.

Он не осмеливался подойти ближе.

Он и так нарушил запрет Амансульты, он без разрешения поднялся к башне Гонэ, угрюмо наклонившейся над прудом. Он лишь бедный вавассер, обнищавший дворянин, полностью зависящий от госпожи. Но он презрел запрет госпожи.

Амансульта.

Она умеет скакать на лошади, у неё летящие волосы и тяжёлая рука, она попадает стрелой в остриё ножа, воткнутого в пень, близкие родственные связи соединяют юную хозяйку замка Процинта с самим великим дожем Венеции и с начальником папской канцелярии в Риме епископом Данетти, но денег для выкупа отца из рук нечистых у неё нет.

Ведьма.

Ему, Ганелону, снятся смутные сны.

Ему снится, что его убивают, но сам папа, апостолик Римский, прослышав о предательском убийстве, шлёт наказать убийц неистового короля Ричарда Львиное Сердце и столь же неистового Фридриха Барбарросу.

Ему снится, что юная Амансульта, прозванная Кастеллоза, ведьма с дьявольской отметкой под левой грудью, так все говорят, наклоняется над ним близко. Но прекрасные её глаза холодны, а нижняя губа презрительно выпячена. Холодно и презрительно смотрит она на предательски убитого Ганелона и холодно и презрительно шепчет вместо молитв слова, вычитанные ей монахом Викентием из старой книги.

Он даже название книги видел.

«Вариа».

Очень старая книга.

Тронутая временем, порченая сыростью.

Под сморщившимся от времени переплётом объединены воедино скучные прескрипты и многочисленные обзоры римского права, выполненные когда-то для варваров короля Теодориха неким римлянином Кассиодором, дальним родственником Торквата. Но вот странно, на каждой странице этой старой и скучной книги можно увидеть пометки, сделанные рукой Амансульты.

Зачем ей это?

Говорят, Торкват был неимоверно богат. Необыкновенно, ужасно богат. Такое богатство не даётся просто так, такое богатство всегда отмечено дьяволом. Так куда же оно подевалось, это дьявольское богатство, куда оно исчезло? Может быть, Амансульта ищет следы именно этих таинственно пропавших совсем нечистых богатств?

Ломкий пергамент, запах пыли и вечности, стёршиеся знаки.

Ведьма.

Но Амансульта взяла меня с мельницы, смиренно отметил про себя Ганелон, она ввела меня в замок. Я не знаю, зачем Амансульта сделала это, ведь с тех пор она почти ни разу не взглянула на меня, но она взяла меня в замок.

В тот день, когда Ганелона впервые привезли в замок, он был поставлен в тени донжона рядом с сарацином Салахом, подаренным Амансульте рыцарем Бертраном де Борном.

Ганелон не знал, для чего госпожа вытребовала его из деревни.

Он даже не думал об этом.

Он просто смотрел, как его госпожа неторопливо спустилась с балкона, кутаясь в белый плащ — высокая, юная, светловолосая, с голосом, который мог умилить разбойника. Следом за Амансультой спускался монах Викентий из Барре — не человек, а некая тощая серая мышь, кривящая тонкие губы. Умные мышиные воспалённые глазки монаха Викентия рассеянно бегали. В двух шагах от монаха следовала благочестивая Хильдегунда, а наверху, на балконе, стоял, расставив длинные тощие ноги, благородный рыцарь Бертран де Борн, частый гость Амансульты. Он злобно рассматривал квадратный, залитый Солнцем внутренний двор замка. О рыцаре де Борне говорили, что он рождён под такой звездой, что знает, как может убивать любовь. О нём говорили, что он воевал с собственным братом и не знал женской любви.

Ганелон стоял молча.

Он не был испуган.

Ему хотелось понравиться Амансульте.

Он не хотел, чтобы его отправили обратно к Гийому-мельнику, где он ещё вчера вместе с сарацином Салахом таскал мешки с мукой, следил за скотом, резал цыплят и смотрел за плотиной. Правда, Гийом-мельник не был злым человеком, он многому научил Ганелона. Действительно многому. В свои неполные пятнадцать лет Ганелон знал следующее: нельзя за обедом опираться локтями о стол и нельзя сидеть, скрестив ноги и глядя в чужую тарелку. Он знал, что нельзя браться пальцами за край суповой миски и нельзя бросать кости под стол, для костей существует специальная корзина. Пусть он пока неважно стрелял из лука и плохо грёб и не умел травить быков собаками, но он уже носил свечу во время крестного хода и хорошо знал письмо и счёт.

Унус, дуо, трес, кваттуор, квинкве и так далее.

Он даже не знал, до какого числа мог бы добраться, если бы госпожа заставила его считать от утра до позднего вечера.

Амансульта остановилась перед смуглым и седым сарацином.

— Ты солдат? — спросила она по-арабски.

— Не надо тебе разговаривать с неверным и на таком языке, — испугалась Хильдегунда и испуганно взглянула наверх, где на балконе, злобно прищурясь, стоял рыцарь Бертан де Борн.

Ганелон вздрогнул.

До него дошло, что он понял вопрос, заданный Амансультой сарацину.

— Да, — ответил Салах.

— Это правда, что в начале весны крылатые змеи летят из Аравии в Вавилон? — спросила Амансульта и до Ганелона дошло, что он действительно понимает дикий птичий язык Салаха, с которым провёл на мельнице почти год. Правда, ему, Ганелону, Салах говорил, что он бурджаси, купец, и рыцарь Бертран де Борн купил его для госпожи в Долине слёз, так называется в Константинополе рынок невольников, но, может, когда-то прежде Салах был солдатом, потому что он повторил:

— Да.

— А навстречу крылатым змеям вылетают ибисы и не пропускают их в Вавилон, это правда?

— Это правда, — ответил седой сарацин. — На востоке чтут ибисов.

— Это правда, что ладанные деревья в Аравии охраняются именно крылатыми змеями?

— Это правда, — ответил сарацин. — Змеи маленькие и пёстрые на вид и в большом количестве сидят на каждом отдельном дереве. Крылья у них, как у летучих мышей, а перьев совсем нет. Только тяжёлым дымом стиракса можно согнать змей с деревьев.

— Видишь, — обернулась Амансульта к Викентию из Барре. — Салах подтверждает. Это правда.

Рыцарь де Борн на балконе язвительно улыбнулся. Наверное, он не совсем понимал, о чём спрашивает Амансульта Салаха и это его сердило.

— Тебя как-нибудь зовут? — спросил Амансульта сарацина.

Он ответил:

— Салах.

— Это имя?

Сарацин кивнул.

— Попозже вечером ты расскажешь о своих краях этому благочестивому и знающему человеку, — Амансульта кивнула в сторону Викентия из Барре. И печально наклонила голову: — Среди моих людей теперь есть даже сарацин, а я не могу выкупить родного отца из плена.

— Господь милостив. Господь не забудет ни одного своего паладина.

Все обернулись.

— А-а-а... Брат Одо...

В голосе Амансульты не чувствовалось радушия — в замке Процинта не жаловали нищенствующих монахов.

Брат Одо благостно улыбнулся.

Узкие щёки брата Одо были изъязвлены следами пережитой им оспы, они выглядели, как хороший сыр. Благословляя Амансульту, брат Одо поднял правую руку и все вдруг увидели на его обнажившейся грязной шее светлый шрам, как от удара стилетом.

Сандалии брата Одо были запылены.

Брат Одо весь казался запылённым и усталым, но в круглых, близко поставленных к переносице глазах брата Одо горело жгучее любопытство.

С неожиданным испугом Ганелон вдруг отметил, что благочестивый брат Одо невероятно похож на страдающего Христа, очень удачно изображённого на каменном барельефе Дома бессребреников — некоего крошечного каменного монастыря, с некоторых пор принадлежащего святым братьям неистового проповедника блаженного Доминика, пешком пришедшего в Лангедок, говорят, чуть не из самой Кастилии. Там, на барельефе Дома бессребреников, сын божий с кротостью и терпением тоже высоко поднимает круглые брови над круглыми, близко поставленными к переносице глазами.

— Человек это всего только часть созданного Господом, он смертен и грешен, дитя моё, — улыбнулся брат Одо Амансульте. — Человек не должен умножать грехи, даже если он готовит себя к благочестивому делу.

И быстро спросил:

— Где ты изучила язык неверных?

— У меня служат разные люди, брат Одо. И мой отец благородный барон Теодульф всегда старался научить меня тому, что знал сам, — неохотно пояснила Амансульта. — Разве я умножаю этим грехи? Разве это не богоугодное дело — сделать всё, чтобы спасти барона?

— Да хранит его Господь! — брат Одо смиренно возвёл глаза горе, но в них пылало жгучее любопытство.

— Барон Теодульф не простой паладин, он искупил грехи подвигом и страданием. Он прощён. Он достоин спасения. Но истинно говорю, дитя моё, если ты хочешь сделать своим должником апостола Петра, смело жертвуй на нужды Святой церкви, ибо нет спасения вне церкви, а кто не признает Святую римскую церковь своей матерью, тот не признает Иисуса отцом.

Он быстро взглянул наверх, но рыцарь Бертран де Борн успел перехватить его взгляд и язвительно усмехнулся.

— Человек, конечно, только часть созданного Господом, — произнёс рыцарь Бертран де Борн своим неприятным скрипучим голосом, совсем не похожим на тот, каким он исполнял свои кансоны. — Но гораздо хуже, мерзкий монах, что человек чаще всего упражняет в себе только самое низменное, а потому очень быстро обращает себя в скота.

Он смерил брата Одо презрительным взглядом:

— В каком направлении упражняет свою душу благочестивый брат Одо?

— Аб хедис сциндере овёс, — смиренно ответил брат Одо, но круглые его глаза при этом странно блеснули и это был уже не блеск любопытства. — Моё дело отделять овец от козлищ. Моё дело спасать души живые.

— Мектуб, — зачарованно пробормотал Ганелон.

Слово вырвалось неожиданно.

Он хотел только подумать — судьба! — но слово вырвалось, и оно было произнесено по-арабски. Он ничего такого не собирался произносить, но ведь он понимал слова Салаха, и странный спор брата Одо с рыцарем тоже был ему как бы понятен.

Брат Одо удивлённо воззрился на Ганелона, а старая Хильдегунда перекрестилась:

— Не пристало мальчику говорить вслух такое!

Только Амансульта и Викентий из Барре восприняли произошедшее без удивления.

— Это тоже раб? — равнодушно спросил монах, щуря свои мышиные воспалённые глазки.

— Нет, я призвала этого мальчика с мельницы. Он умеет читать и знает счёт. Я сделала так, чтобы он подружился с сарацином и научился его языку. Теперь этот сирота будет помогать нам разбирать книги и списки.

И кивнула в сторону Салаха, взглянув при этом на Ганелона:

— Ты долго жил рядом с агарянином?

Ганелон смиренно кивнул.

— И много слов ты запомнил?

Запинаясь и боясь поднять глаза, Ганелон ответил по-арабски:

— Не очень много. Но я разговариваю с Салахом. Он нуждается в беседе. Он одинок.

— Вот как? — наконец удивился Викентий из Барре и повернул голову к Амансульте: — Он странно выражается этот мальчик, но, может, он правда окажется полезен для наших трудов. Работа с книгами требует знаний.

И обернулся к Ганелону:

— Хабент суа фата либелли. Разве не так?

— Истинно так, — смиренно кивнул Ганелон. — И книги имеют свою судьбу.

Он едва сдерживал дрожь.

Он боялся Амансульту. Он ясно почувствовал, что он для неё ничто, нихиль. Он не хотел, чтобы его вернули Гийому-мельнику. Как с большого расстояния он услышал холодный голос Амансульты:

— Крас, крас, семпер крас. Сик евадит этас.

И опять понял.

«Завтра, завтра, всегда завтра. Так проходит жизнь».

Ему даже показалось, что он понимает и тайный смысл сказанного.

Но утверждать это он бы не решился.

Мир вокруг стал смутным и в то же время сияющим. Так бывает в глубине ручья, когда Солнце падает на донные камни. Слова Амансульты, донёсшиеся как бы издалека, были как такая скользящая по дну ручья рябь и Ганелон понял, что не будет отослан к Гийому-мельнику.

Но презрение и холодность госпожи ранили Ганелону сердце".

V–VII


"...и увидел, как ловко монах свернул шею гусю.

Раскрыв рот, Ганелон поднялся из-за куста терпко пахнущего барбариса, за которым прятался.

— А-а-а, это ты, Ганелон! — брат Одо быстро перекрестил его левой рукой. — Я знаю, Ганелон, у тебя хорошая память. Так многие говорят в замке Процинта. Хорошо иметь хорошую память, Ганелон, — улыбнулся он, — но есть вещи, о которых помнить не надо. Совсем не надо. Увидел и забыл!

Брат Одо опять улыбнулся и его лицо, очень густо побитое оспой, просветлело:

— Понимаешь, есть вещи, о которых совсем не надо помнить, да, Ганелон?

И произнёс:

— Абсит!

Ганелон кивнул.

— Господь милостив, — сказал брат Одо, ничем не смущаясь и начиная обдирать гуся. — Садись рядом. Ты умеешь разжигать огонь?

Ганелон кивнул.

— Так разожги огонь. Этот гусь господень. Раз он сам шёл мне в руки, значит, его подталкивал Господь. Ты готов разделить со мной трапезу?

Ганелон кивнул.

Брат Одо совсем не походил на монахов из монастыря Барре и он не походил на учёного клирика. Он был ловок и подвижен, всё в нём горело. Он ловко и быстро управился с украденным гусем и нанизал его на вертел. И место брат Одо выбрал удобное — на берегу речки под известняковыми обрывами. Разведённый здесь огонь нельзя было увидеть ни из замка, ни из деревни.

Ганелону не хотелось возвращаться в замок.

Лучше слушать цикад, чем ворчание монаха Винсента, а гусь оказался вкусным.

— Я знаю, ты не раз дерзил госпоже, Ганелон, — весело сказал брат Одо, запивая гуся красным хорошо разведённым вином. Фляжку с вином он держал при этом перед собой двумя руками. — Я знаю, ты в ссоре со всем миром. У тебя нет друзей. Тебя часто дразнят Моньо, монашком, за твою доверчивость и чистую кротость. Я знаю, что Гийом-мельник часто наказывал тебя розгами и запирал на ночь в позорном помещении. Учёный клирик и сейчас стегает тебя розгами по плечам и ты не очень часто посещаешь мессу и не всегда держишь себя скромно. Это так?

Ганелон печально вздохнул.

— Но ты много читаешь, Ганелон, я знаю. Ты постоянно перечитываешь Писание. Когда можешь, ты посещаешь службы, и умеешь одолевать лень. Ты искренне раскаиваешься в проступках. Ты беден и лишён родительской ласки. У тебя косит левый глаз, Ганелон, и ты, правда, беден. Но ты же знаешь, ты уже должен это знать — Господь избрал бедняков богатых верою. Ты ведь знаешь об этом?

Ганелон печально кивнул.

— Я знаю, ты донашиваешь чужие обноски. Большой пирог, запечённый в оловянном блюде, как правило, не доходит до тебя. Бывало, ты воровал сыр из мышеловок Гийома-мельника, — брат Одо прутиком быстро начертал на песке таинственный знак. — Я чувствую, ты готов к подвигу. Я чувствую, ты давно готов к подвигу. Тебя мучают видения. Тебя часто влекут звуки невидимых горнов и труб, голоса невидимых небесных труверов. Ты уже не раз видел в своих видениях деву Марию, — брат Одо быстро перекрестился. — И ты видел в своих видениях святого Петра. Он был одет в простую рубашку с продранными рукавами. Ведь так? Не стесняйся меня. Такие видения должны только радовать, они — вышний знак, Ганелон. Скоро ты будешь кем-то, а не просто робким мальчишкой из деревни, призванным госпожой для услуг. Скажи, Ганелон. У тебя, конечно, грязные ногти и госпожа смотрит на тебя с отвращением, но ведь тебе нравится госпожа? Разве это не так?

Ганелон печально кивнул.

Ещё никто так толково не рассказывал ему про его жизнь.

— Ты ведь знаешь, кто такой дьявол?

— О да, — печально сказал Ганелон. — Он враг всего миропорядка.

— Верно сказано, — брат Одо перекрестился. — У каждого своё дело, каждый призван к тому, что ниспослано ему свыше. Простолюдин и виллан трудятся, священник молится, учит и наставляет, благородный рыцарь оберегает страну. Без божьих законов нельзя жить пристойно. Только животные обходятся без латыни и священного Писания. Мудрость наша через Откровение божье. Мудрость, Ганелон, это то, что Иисус открыл людям о Боге. Сам апостол Пётр основал римскую общину и был первым её апостолом. Римская церковь — главная во всей Вселенной. Земля Рима густо пропитана кровью мучеников, среди них Пётр и Павел. Мы должны хранить завещанный ими порядок. Мир должен быть осиян. Еретики, столь расплодившиеся в Лангедоке, порождают ложные мысли и ложное отношение к вещам.

Брат Одо улыбнулся:

— Я вижу, ты понимаешь мои слова.

Ганелон кивнул.

— Жирные паштеты, сладкие пироги, крупитчатый хлеб, — продолжал брат Одо, с удовольствием обгладывая крыло гуся. — Тебе хочется полежать в душистой летней траве, а тебя гонят переносить тяжёлые мешки или убирать навоз из грязного коровника. Тебе хочется съесть кусок вкусного окорока, — брат Одо вытер ладонью испачканную жиром рябую щёку, — а тебе дают сухую кукурузную лепёшку. Люди темны, Ганелон. Даже священное Писание они усваивают не по тексту, а из слов учёного клирика. Их слова — слова Бога, но их дела часто дела дьявола. Зато ты, Ганелон, разбираешь латынь, ты умеешь объясниться с сарацином и с греком. — Брат Одо произнёс — с грифоном. — Это особый дар, Ганелон. Я чувствую, ты наделён харизмой, в тебе есть способность видеть тайное, скрытое от глаз. В тебе есть вера. Борьба града небесного и града земного — вот благодать верующего. Считай, Ганелон, что ты уже на пути к спасению.

Он замолчал.

Ганелон терпеливо ждал.

— Твоя госпожа из замка очень мила. Но она строга, её зовут Амансульта. Вы прозвали её Кастеллоза...

Брат Одо задумчиво потёр переносицу, его глаза совсем округлились и совсем сошлись к переносице:

— Твоя госпожа много знает. Она молода, но много знает. У неё в замке бывают странные люди. Например, совсем недавно у неё был один необычный старик, я знаю. Он носит красную шапку и очень длинный волочащийся по земле плащ. Зачем он приходил, Ганелон?

Ганелон пожал плечами.

— Известно, граф Раймонд Тулузский покровительствует необычным людям. Он дружит с твоей госпожой. Это гордыня, Ганелон, хотеть знать больше, чем тебе предписано церковью. Гордыней, Ганелон, как правило, бывают обуреваемы люди, в душе предающиеся дьяволу. Именно они дерзают сравниться с Богом. Но пока они тщетно стараются выковать в кузнице дьявольской самую наираспрекраснейшую вещь в мире, Ганелон, Господь великий одним движением обращает паука в Солнце. Тогда испуганный дьявол делает так, что искажённое похотью лицо становится похожим на морду животного. Ты ведь видел такие лица?

Брат Одо шумно отрыгнул. Он, наконец, наелся.

— Необычные и необыкновенные люди, Ганелон, очень часто обуяны гордыней. Твоя госпожа тоже необычный и необыкновенный человек, она бежит людей, искренне посвятивших себя Богу. Она умеет объясниться с пленным сарацином, она изучала риторику в монастыре Барре, она знает философию, она держала в руках старинные инкунабулы, каких нет даже в Латеранской библиотеке.

Голос брата Одо стал вкрадчивым:

— Но дьявольская гордыня, Ганелон! Никогда не торопись устремляться на прекрасное. Беги от прекрасного, неважно, в каком облике оно предстанет перед тобой. Прекрасное это тень, подобие тени, а стремиться надо к тому, что само по себе отбрасывает тень. Ты понимаешь?

Ганелон смиренно кивнул.

Он был смущён.

Его охватило смятение.

Никто никогда не разговаривал с ним столь открыто и просто.

Он верил брату Одо.

Ему хотелось верить брату Одо, как всегда хочется верить человеку, с которым ты только что разделил трапезу. Пусть даже этой трапезой был всего лишь краденный гусь.

Ему хотелось говорить с братом Одо. Ему было о чём рассказать брату Одо. По неизреченной своей милости Господь, при известных немощах, наделил Ганелона острым зрением и острым слухом. Он не раз слышал из-за приоткрытых дверей залы, освещённой факелами, негромкие голоса госпожи и монаха Викентия. Странные пугающие голоса. Не всегда даже можно было понять, о чём, собственно, они говорили.

Но Ганелон всё хорошо запоминал.

Он, например, сам слышал, как Амансульта произносила:

«Вот видишь... На пергаменте опять проступили слова...».

Наверное, они восстанавливали текст старой книги.

«Вот видишь... — Голос Амансульты был полон странных надежд. — Вот видишь, вот здесь... Здесь вполне можно прочесть слова...».

И голос Викентия из Барре, писклявый мышиный голос, произносил вслед за Амансультой некие слова, увиденные им на пергаменте:

«Для того, чтобы достичь... Для того, чтобы достичь глубин познания... Да, я отчётливо вижу, что тут начертано именно так — глубин... Для того, чтобы достигнуть глубин познания, не всегда следует искать тайных проходов... Иногда достаточно поднять уровень вод...».

«Я не понимаю. Что это может значить?» — слышал Ганелон негромкий голос Амансульты.

«А разве слова всегда должны что-нибудь означать?» — удивлённо спрашивал Викентий из Барре.

Да, Ганелону было что рассказать брату Одо.

Он, например, слышал о некоей неистовой Джильде из соседней деревни. Джильда была толста и в чреве её часто стонал дьявол. Он слышал о рыцаре из Нима, которого конь самым волшебным образом всего за час доставил из Иерусалима в Ним и обратно. Он видел старинные книги, на полях которых теснились частые пометки Амансульты и монаха Викентия. Он даже уже догадывался, зачем Амансульта так часто уходит на древнюю мраморную дорогу, стремясь опять и опять увидеть верхний пруд..."

VIII–XI


"...нисколько не удивился тому, что Амансульту сморил сон.

Вода журчала, в пруду она заметно поднялась. Полдневный жар смирил птиц, звенели только цикады.

Ганелон боялся уснуть.

Он боялся упустить Амансульту.

Он помнил слова брата Одо и знал, что послан сюда для спасения души своей госпожи. Он молится за неё, он удручён гордыней своей госпожи, он озабочен её греховностью.

Ганелон боялся уснуть.

Борясь со сном, он смотрел в небо.

Борясь со сном, он снова и снова взглядывал вниз в долину, заново пересчитывал бойницы и окна замка, вспоминал странные вещи, расплывчатые, неясные, как расплывающиеся в небе облака.

Гордыня.

Брат Одо прав.

Дьявольская гордыня.

Дьявольской необузданной гордыней поражён весь род барона Теодульфа, до Торквата, а может, и ещё глубже.

Однажды Ганелон сам видел, как бородатые дружинники по личному наущению пьяного, как всегда, барона Теодульфа густо вымазали пчелиным мёдом и вываляли в птичьем пуху в неудачное время проезжавшего мимо замка самого епископа Тарского.

Прежде чем бросить несчастного, облепленного птичьим пухом и громко рыдающего епископа в ров с грязной водой, старика в голом виде заставили успокоиться, а потом как бы весело петь и плясать наподобие ручного медведя и даже по несколько раз повторять вслух прельстительные слова куражащегося пьяного трубадура.


Кто первым некогда,

скажи, о, Боже, нам,

решился кое-что

зарешетить у дам?

Ведь птичку в клетку посадить,

всё это стыд и срам!


Несчастный епископ Тарский, облепленный пчелиным мёдом и птичьим пухом, раскачивался из стороны в сторону, как медведь, слабо переступал по земле слабыми ногами, в глазах его стояли слёзы, но до умопомрачения испуганный рослыми дружинниками, он послушно повторял:


Да, встряска так нужна

всем дамским передкам,

как вырубка

берёзкам и дубам.

Срубил один дубок,

глядишь, четыре там!


Несчастный рыдающий епископ раскачивался и подпрыгивал наподобие ручного медведя и, как кукла, разводил ватными руками, тонким голосом повторяя вслух:


Рубите больше, от того

урону нет лесам!


Барон Теодульф, багровый от вина, держал в руках огромную чашу.

Он рычал, он ревел от восторга.

Когда несчастного епископа Тарского под улюлюканье дружинников и гостей бросили, наконец, в грязный ров, багровый хозяин замка Процинты вновь поднял на помост рьяного трубадура.


В Лангедоке есть барон прославленный,

имя носит средь людей он первое.

Знают все, он славен виночерпием

всех превыше лангедокских жителей.


— Эйа! Эйа! — с рёвом подхватил узнавший себя в песне барон.

— Эйа! — шумно подхватили гости.


Пить он любит, не смущаясь временем.

Дня и ночи ни одной не минется,

чтоб упившись влагой не качался он,

будто древо, ветрами колеблемо.


— Эйа! Эйа!


Он имеет тело неистленное,

умащённый винами, как алоэ.

И как миррой кожи сохраняются,

так вином он весь набальзамирован.


— Эйа! Эйа! — ревели гости и дружинники, но хор голосов постепенно начал ослабевать.

Этого не замечал только пьяный трубадур.


Он и кубком брезгует и чашами,

чтобы выпить с полным наслаждением.

Он горшками цедит и кувшинами,

а из оных — наивеличайшими.


Шум в зале совсем смолк.

Барон Теодульф побагровел ещё пуще. Казалось, глаза его сейчас выпрыгнут из орбит.

Ганелон так тогда и подумал: вот сейчас у барона напрочь выпрыгнут глаза из орбит, а потом разъярённый барон выбросит наглого трубадура в ров вслед за несчастным епископом.

В тишине, вдруг упавшей на залу, ещё более тревожной от дымивших и потрескивающих факелов, было хорошо слышно, как под огромным столом грызлись и рычали из-за костей собаки.

Испуганные служки быстро меняли блюда, стараясь оставаться незаметными и неслышными.

Копчёная медвежатина, огромный кабан, целиком изжаренный на вертеле, запечённые в листьях гуси... Овощи, густо приправленные рубленными жареными скворцами, горная форель, трюфели... Славки и завирушки, запечённые в дымящемся пироге...

Выпала из рук служки и шумно разбилась о каменный пол круглая соляная лепёшка, несомненно, к ссоре.

И тогда барон Теодульф рявкнул.

Рявкнув, как медведь, он торжествующе и шумно ударил по спине задохнувшегося трубадура своей огромной ладонью.

— Клянусь всей преисподней, истинно так! — рявкнул он во всю мощь своих гигантских лёгких и ужасная бледность, начавшая было распространяться по щекам враз протрезвевшего трубадура, вновь начала сменяться счастливым пьяным румянцем.

— Истинно так!

Гости тоже взревели.

Они взревели так, будто изнутри их терзали демоны.

А громче всех ревел хозяин Процинты.

— Клянусь апостолом Павлом, истинно так!

Он ревел как сказочный зверь. Тени испуганно метались по стенам залы.

И всё же именно барон Теодульф, каким бы чудовищем он ни казался соседям, именно барон Теодульф одним из самых первых принял обет святого креста. Он оказался среди тех благородных баронов, которые самыми первыми ступили на стезю гроба Господня вместе с лукавым королём Франции Филиппом II Августом, вместе с неистовым королём англов Ричардом Львиное Сердце, наконец, вместе с рыжебородым великаном королём германцев Фридрихом I Барбароссой.

Ганелон вздохнул.

Пути Господни неисповедимы.

Фридрих I Барбаросса, император германцев, рыжебородый великан, совершивший немало подвигов, неистовый праведник, не знавший никакой устали в деле обращения неверных, внезапно утонул в бурной реке Салеф, текущей неподалёку от города Селевкия.

Неистовый король англов Ричард Львиное Сердце до сих пор ведёт непомерно затянувшийся спор с королём неверных Саладином, полное имя которого Юсуф, рождённый Айюдом, курдом из племени хазбани, служившим ещё правителю Мосула и Халеба, кажется, по имени Занги ибн Ак-Сункур. Это Ганелон запомнил со слов Салаха, с которым провёл у Гийома-мельника почти год.

А лукавый король французов Филипп II Август внимательно и хищно присматривается исподволь к многочисленным соседским территориям, к тем, конечно, которыми может расшириться Франция. Конечно, король Филипп всегда поддержит идею нового святого странствия, но неизвестно, двинется ли он сам в новое странствие? Кто-то слышал, что король Филипп не раз уже произносил такое: на одну-единственную человеческую жизнь вполне достаточно одного святого странствия.

А барон Теодульф томится в неволе.

Родовой замок барона Теодульфа охраняет его юное дитя — девица с презрительным взглядом Амансульта. Ни на минуту не забывает она об отце и сердце её вторит любому призыву к новому походу на неверных.

Она знает, этот поход состоится.

Она верит — он состоится скоро.

Пыль дорог.

Ход времени.

Ещё недавно клубилась пыль дорог под ногами святых странников и ход времени казался неостановимым. Была штурмом взята благородными рыцарями крепость неверных Аккра, под стенами которой, правда, попал в плен к неверным барон Теодульф, но зато в Тире потерпел ужасное поражение мессир Конрад Монферратский. Все как бы остановились на время, как бы примолкли, обдумывая случившиеся события, только неистовый король Ричард, распространяя дело, угодное Господу, ни на секунду не приостановил святое дело уничтожения неверных. Он так усиленно и с таким вниманием обращался к этому святому делу, что его именем стали пугать детей и животных.

«Не плачь, дитя, не плачь, — шепчут в ночи не спящим детям одинокие матери. — Не плачь, дитя, а то тебя заберёт король Ричард!»

«Что ты спотыкаешься, дьявольское отродье! — ругает всадник своего споткнувшегося коня. — Короля Ричарда увидел, что ли?»

И не взята пока Яффа. Не взят Аскалон. А сам святой Иерусалим унижен неверными.

И всё-таки над дорогами вновь клубится пыль.

Собираются на площадях смиренные минориты, младшие братья, духовные дети святого отца блаженного Франциска Ассизского. Они блаженно и счастливо улыбаются и смиренно и счастливо перебирают кипарисовые чётки: радуйтесь вечному свету дня, истинные христиане, отриньте из душ любое уныние, ведь нет ни у кого каких-либо потерь перед ликом Господа!

Собираются братья-проповедники, духовные дети блаженного отца Доминика Гусмана, ради всех других братьев своих оставившего солнечную Каталонию. С упрёком и строгостью смотрят братья-доминиканцы на легкомысленных мирян и на смиренных братьев миноритов: опомнитесь, истинные христиане, никакой лишний день радости не даёт вечного блаженства. Душу спасайте!

Проповедуют на папертях тряпичники-катары Роберта Ле Бугра: отриньте суету сует, забудьте распятия и иконы, истинные христиане, не предавайтесь идолопоклонству. Господь всё видит!

В замках и в городах, в сёлах и в деревнях вещают с амвона многочисленные, разосланные во все уголки страны специальные легаты папы: внимайте голосу римского апостолика, вы, знатные и простолюдины, рыцари и вилланы, маркграфы и шатлены! Готовьтесь себя к стезе гроба Господня, готовьте себя к святому делу неистового истребления неверных! Смотрите, как много особых знаков ниспослано с небес Господом!

И это так.

Многие истинные христиане видели плывущие с востока на запад и с запада на восток странные кроваво-красные облака. Эти облака вдруг сталкивались друг с другом и заполняли всё небо кровью. А другие видели тёмные, как бы бесформенные, но многочисленные пятна, которыми ни с того, ни с сего вдруг покрылось само Солнце, а ещё другие видели ночью в небе комету, которая бесстыдно задирала над сонной землёй свой пышный, свой серебрящиеся, свой мертвенный, как отсвет дальнего пламени, хвост. А некий кюре ужасал паству ужасными видениями ужасной битвы, однажды разыгравшейся в высоком небе прямо над монастырём в Барре. Кюре собственными ушами слышал отдалённые отзвуки битвы и даже узнал каменные башни, вокруг которых шло сражение. Это были башни священного Иерусалима, и нельзя было в том не верить кюре, потому что всё это он видел сам и своими собственными глазами.

А брат Одо утверждал, что некий священнослужитель, имя которого он не стал произносить вслух, сам держал в руках грамоту, прямо на его глазах упавшую с неба. Не было в тот день в небе ни туч, ни облаков, не летали птицы, не шёл дождь или град, но грамота упала с неба на землю и в этой упавшей грамоте находился неистовый призыв самого Господа выступить, наконец, против неверных, и выступить как можно быстрей!

Брат Одо прав.

Господь требует нового похода в Святую землю.

Серкамон, странствующий певец, сочиняющий кансоны, славящие вечную любовь, сочиняющий злобные сервенты, свирепо жалящие врагов, поющий долгие альбы — песни утренние, и сладкие пастореллы, поющие случайную встречу рыцаря и простой пастушки, и, наконец, произносящий длинные баллады, под которые так и хочется броситься в пляс, вот такой серкамон, странствующий певец, сел недавно перед церковью в Барре на мешок с травой.

Серкамона мгновенно окружили простолюдины и вилланы.

Белело в толпе длинное морщинистое лицо дамы Лобе, окружённой взрослыми дочерями. Стоял рядом с дамой Лобе викарий, тугую шею которого охватывал паллий, белый шерстяной воротник с вышитыми шёлком крестами — символ истинного пастыря, несущего на плечах овцу. Здесь же в толпе переминались небогатые вавассеры, торговавшие в Барре вином.

Скоро здесь окажется и Амансульта, сразу решил Ганелон.

Он хорошо знал, что когда где-нибудь появляется человек, ходивший в Святые земли, Амансульта непременно старается встретиться с таким человеком.

Услышав о серкамоне, поющем в Барре, Амансульта непременно сюда прискачет, оставив все свои дела, потому что, возможно, пути серкамона пересекались где-то с путями барона Теодульфа.

Серкамон был тощ и сер, весь как пеплом обсыпан. А кожа у него была тоже серая, выжженная, как зола, или как плохо выделанная замша. А глаза жёлтые, злые, как у волка, случайно вырвавшегося из загона.

Вилланы перешёптывались, мяли шапки в руках.

Говорили, что поющий в Барре серкамон дал священный обет — не пить ни капли вина и петь святой подвиг до тех пор, пока рыцари вновь не двинутся в Святую землю.

Это пугало.

В домах грязно, тесно, докучливые мухи мучают скот и детей, купаются в пыли куры, поля ждут рабочих рук, зачем торопиться на край неизвестной земли, пусть и святой?

Раскрыв рты, вилланы и простолюдины испуганно приглядывались к серкамону.

Говорили, что это не простой серкамон.

Говорили, что голосу серкамона внимала сама Альенора Аквитанская, мать неистового короля англов Ричарда, прозванного Львиным Сердцем, нежная дама удивительной, неведомой, может даже демонической красоты. Говорили, что серкамон был принят при дворе сеньоры Марии Шампанской, что его высокий, чуть хрипловатый голос звучал в родовых замках мессира Бонифация Монферратского, мессира Альфонса Кастильского, что его голосом восхищалась прекрасная Аэлиса Блуасская и даже пел он, как это ни странно, перед Раймондом Тулузским, покровителем катаров.

Странный обет, перешёптывались в толпе, не пить вина, но петь святой подвиг даже перед простолюдинами.

А серкамон пел.

Павший на поле брани, пел серкамон, сверкая злыми жёлтыми глазами, и тот, кто в бою сорвал с древка жёлтое знамя султана, и тот, кто щедро проливал кровь неверных, не щадя ни женщин, ни детей их — счастлив!

Даже попавший в неволю, пел серкамон, сверкая волчьими глазами, даже погибающий в плену от голода и жары, забывший в страданиях все радости жизни, страждущий в ужасе — счастлив!

Счастлив любой, кто поднял меч на неверных — он спасён!

Те, кто в неволе, они грызут жёсткий тростник, они пьют тухлую воду из вонючего бурдюка, их кусают москиты и мелкие твари, неверные подливают им в воду настойку, бесконечно длящую страдания. Неверные умеют всячески утомлять дракона, шумом и огнём не давая ему возможности садиться на землю, неделями выдерживая несчастного дракона в воздухе. Из крови такого утомлённого дракона и делается настойка, бесконечно длящая страдания.

И всё равно, те, кто в неволе — спасены!

Их дело угодно Богу.

Серкамон злобно сверкал жёлтыми глазами и пугал толпу. Он сразу увидел Амансульту, когда она подскакала к церкви на верховой лошади, но сделал вид, что никого не замечает, что ему абсолютно всё равно, кто слушает его пение.

Юную хозяйку замка Процинта сопровождали два дружинника.

Низко наклонясь с седла, она внимательно прислушалась.

— Монжуа!

Голос серкамона был полон праведного гнева.

Он призывал.

Он провозглашал боевой клич паладинов.

— Монжуа!

Под этот клич — монжуа! — он, серкамон, сам носил тяжёлые камни для военных укреплений в Сирии, сам держал ночную стражу под Аккрой, собственным мечом рубил головы неверным, врубаясь вслед за благородными рыцарями в их строй, терпел великие опасности на суше и на море, рвал острым копьём жёлтые мерзкие штаны Магомета.

Святое странствие не закончилось! Пока гроб Господень не освобождён, оно не может закончиться! — взывал серкамон. Вот подходит пора, паладины вновь двинутся в земли, освящённые страданиями Христа. И будет свят тот, кто лично двинется в странствование с мечом в руке и будет всеми презрен тот, кто откупится от странствия золотом!

Жёлтые волчьи глаза серкамона сверкали.

Вот подходит пора, вновь причалят суда святых пилигримов к берегам Святой земли!

Вот подходит пора, вновь неверные сдадут Яффу и уйдут, побитые, в Вавилонию, а униженный Иерусалим откроет ворота перед неукротимыми святыми паладинами!

Вот подходит пора, все твердыни, воздвигнутые неверными, рухнут, тяжёлые каменные стены рассыплются и многочисленные враги Иисуса познают тяжесть железных цепей!

Я люблю путаницу алых и лазурных щитов! — пел серкамон. — Я люблю путаницу пёстрых боевых значков, цветные шатры и белые палатки в долине, ломающиеся с треском копья, тяжелеющие от летящих в них дротиков щиты, железные, раскалившиеся на безумном Солнце латы!

Я люблю ржание боевых коней, грохот катапульт и тяжкий ход рыцарей в броневом строю!

Кровь за кровь!

Монжуа!

Слушая серкамона, стоя на солнцепёке, Ганелон почувствовал странную лихорадку и дрожь в суставах.

От злобного высокого, чуть хрипловатого голоса серкамона глаза Ганелона застлало серой трепещущей пеленой, во рту закис вкус металла, левый глаз начал косить сильней, чем обычно, левое веко подёргивалось. Он не знал, чего хотела его госпожа, что, собственно, она хотела услышать от желтоглазого странствующего певца, но самого его злобное вдохновение серкамона заставило крепко сжать свои руки одну в другой.

Сейчас Амансульта пригласит этого ужасного человека в замок! — подумал Ганелон. Она не может не пригласить в замок такого знаменитого, такого ужасного желтоглазого певца, который столь неистово поёт святой подвиг. Такой святой подвиг уже совершён отцом Амансульты благородным бароном Теодульфом, попавшим в плен к сарацинам.

Амансульта, наверное, охвачена вдохновением.

Ведь она всегда готова мстить за отца.

Ганелон так и вытянулся, чтобы расслышать каждое слово Амансульты.

— Но, добрый серкамон, — вдруг произнесла Амансульта для всех как-то неожиданно сухо и вся толпа повернула в её сторону многочисленные головы. — Но, добрый серкамон, я хорошо помню, что раньше ты пел любовь. Раньше ты пел исключительно любовь, раньше ты слагал песни исключительно о благородном чувстве. Почему же сейчас...

— Я пою святой подвиг! — злобно возразил серкамон, без всякого испуга перебивая юную хозяйку Процинты и поднимая на неё свои ужасные жёлтые волчьи глаза.

Если цикада — символ поэта, то этот серкамон, несомненно, был именно злой цикадой.

— Но, добрый серкамон, — ещё более ровно и ещё более сухо продолжила свою речь Амансульта, как бы не замечая внимательно внимающей её голосу толпы. — Я хорошо помню, что раньше ты пел исключительно любовь. Я же хорошо помню. Я даже могу напомнить слова. «Ненастью наступил черёд, нагих садов печален вид, и редко птица запоёт и стих мой жалобно звучит, — напомнила Амансульта. — Ах, в плен любовь меня взяла, ах, счастья не дала познать».

И спросила:

— Тебе теперь совсем не хочется петь любовь?

Вилланы и простолюдины тревожно переглядывались.

Они никак не могли понять, к чему клонит юная хозяйка замка Процинты.

— Я больше не пою любовь, — грубо ответил серкамон и его глаза нехорошо сверкнули: — Я дал священный обет. Теперь я пою только подвиг и святое странствие!"

XII–XIV


"...подвиг и святое странствие.

Серкамон вспомнил лагерь под стенами осаждённой Аккры, дымящейся повсюду, куда только можно было взглянуть.

Презрительно, даже гневно скашивая выпуклые чёрные глаза не в сторону горящей Аккры, а в сторону белых палаток короля Филиппа, под палящим солнцем хлопающих и полощущих на ветру, как вымпелы, барон Теодульф двумя руками сжимал походную чашу.

— Клянусь святым нимбом, клянусь копьём святого Луки, король Филипп в великой задумчивости!

Он с силой опустил чашу на походный стол:

— Клянусь всеми святыми и их подвигами, что пока король Ричард болен, король Филипп так и будет оставаться в задумчивости! Наверное, он врос в землю ногами, как врастает дерево корнями в край скалы.

Серкамон, разделявший стол барона, покачал головой и тоже поднял наполненную чашу.

— День гнева близок, — негромко сказал он, пытаясь успокоить разгневанного барона, разговор с которым, как он знал, в любой момент мог закончиться самым неожиданным взрывом. — Святая земля давно устала от ужасных страданий. Ноги неверных попирают святые места. Здесь родился, жил и был распят Господь. День гнева совсем близок. Он близок, близок, я чувствую. Я чувствую, я скоро буду петь взятие Аккры.

— Если король Филипп возьмёт Аккру, — барон с нескрываемой яростью поставил чашу на стол, — он опять возвысит над всеми благородными рыцарями маркиза Монферратского. Маркиз Монферратский опять будет смотреть на рыцарей как истинный господин. Если король Филипп возьмёт Аккру, он непременно прикажет всем смотреть на маркиза Монферратского, как на истинного господина. А у благородных рыцарей не может быть господина. Наш общий сюзерен — Господь. Он щедро вознаграждает каждого за верную службу, прощает грехи, дарует блаженство в раю, и это так и есть, клянусь в том покровами святой девы Марии! Кроме господа Бога у благородных рыцарей может быть ещё один сюзерен — король, и, конечно, все мы его вассалы, но общего господина у нас нет!

Барон Теодульф гневно ударил кулаком по дереву:

— Король Филипп не умеет делать дело так, как он его задумывает. Ты же сам видел, серкамон, что случилось вчера, когда король Филипп решил самолично вести на штурм крепости святых пилигримов. Он просто пустая бочка из-под вина. И у него голос, как из пустой бочки. Ты, серкамон, видишь сам, что случилось с рыцарями, поверившими в силу короля Филиппа.

Барон снова ударил кулаком по столу и указал в сторону Аккры, защитники которой совсем недавно отбили очередной штурм.

Серкамон обернулся.

Он мог этого не делать.

Он мог и не оборачиваясь видеть всё до деталей.

Высокие каменные стены Аккры и мелькающие на её стенах крошечные фигурки неверных, воспринимающиеся издалека как некие серые насекомые, ползающие по серым сухим камням — он это видел каждый день, он это видел много дней подряд.

Собственно, насекомыми и были неверные.

Ведь это они столько лет топтали своими нечистыми ногами землю, освящённую страданиями Христа.

И это они, со страстью ужаснулся про себя серкамон, подожгли все три осадные башни, каждая из которых превосходила в высоту шестьдесят локтей.

Башни были такие высокие и широкие, что верхние их площадки возвышались над стенами крепости и на площадках размещалось сразу по десятку лучников, а так же люди, управляющие большой катапультой, получившей у пилигримов имя Божьей пращи, и всё же неверные подожгли все три башни. При каждом удачном выбросе катапультой очередного камня со стены крепости иногда сметало по пять, а то и по шесть неверных. Сарацины могли лишь взглядами провожать полёт таких камней. Некоторые камни были столь велики, что их не могли поднять три, а то и четыре человека. Такие округлые камни привозили с берега моря и они день и ночь сыпались на обороняющихся, так же как и стрелы лучников, неустанно обстреливающих неверных.

Кстати, всё это знали, даже больной король англов неистовый Ричард, бледный и невесёлый, с жёлтым львиным лицом, каждый день обстреливал проклятых сарацин, гнездящихся на стенах и башнях, с носилок, на которых лежал, подвернув под себя шёлковое одеяло.

Губы короля Ричарда распухли и потрескались, шею покрывали многочисленные гноящиеся фурункулы, зубы шатались, но каждый день он приказывал выносить себя на вал, чтобы все видели его неугасимое желание наказать неверных, не желающих допустить странников к гробу Господню. Король Ричард терпеливо ждал выздоровления и того сладостного момента, когда можно будет сразу всех воинов бросить на штурм. Он терпеливо накапливал силы и сплачивал вокруг себя рыцарей. Если король Филипп от щедрот своих платил каждому воину по три безанта, то король Ричард с первого дня своего появления под Аккрой щедро возвестил по всему войску о том, что всякий воин, пеший и конный, из какой бы он ни был земли, получит от него, если захочет к нему наняться, не по три, а по четыре золотых безанта.

Не многие устояли перед таким соблазном.

Даже люди, обслуживающие боевые машины короля Филиппа перешли к Ричарду.

Даже вассал французского короля Анри, граф Шампанский, родной племянник Филиппа, перешёл в ряды Ричарда.

Теперь многих рыцарей, ранее окружавших лагерь Филиппа, можно было увидеть на высотах Казал-Эмбера, ближайшего поселении к Аккре. Именно там на вересковых равнинах алели шатры короля Ричарда и там же возводили новую высокую осадную деревянную башню, которая помогала воевать королю Ричарду ещё в Сицилии и где она была прозвана за свой грозный вид Игом греков.

Башню, разобрав на части, перевезли под Аккру на судах и теперь она медленно поднималась над пустынной местностью, даже издали угрожая сарацинам и как бы указывая им издали, какие тучи стрел посыпятся с неё, когда Иго греков, наконец, встанет перед стенами Аккры.

Если бы не болезнь, вдруг поразившая многих воинов, даже обоих королей, штурмовая башня, может, уже была бы готова. Но арнолидия, так прозвали болезнь, косила людей и их не успевали хоронить. Это вносило в лагерь пилигримов отчаяние и беспорядок, который усиливался раздорами королей.

Может, Аккра была бы уже взята, если бы не эти раздоры.

Ведь если на штурм крепости бросались воины короля Ричарда, то воины короля Филиппа только издали наблюдали за сражением, желая пилигримам поражения, потому что французам не хотелось, чтобы первыми в город вошли воины короля Ричарда.

И наоборот.

При этом некоторые рыцари знали, что одновременно с подготовкой штурма король Филипп тайком посылает драгоценные камни Саладину, предводителю неверных, и получает от него дамасские плоды. Правда, ещё немногие знали, что положение сарацин на самом деле уже столь ужасно, что Саладин, кажется, начинает внимать защитникам Аккры и тайно уже дважды объявлял королю Филиппу свои условия.

Спасая эмиров и знатных людей, запертых в Аккре, властитель неверных и сам неверный Саладин думал о будущем.

Ради будущего он был готов на огромные уступки.

Сам священный Иерусалим, так же, как крест Христов, так же, как все земли, завоёванные в течение пяти лет до пленения латинского иерусалимского короля, он готов был отдать христианам. Но в ответ на это христиане обязаны были заключить с ним двухлетний союз, направленный против его врагов на Евфрате, оставив ему также Аскалон и Керак Монреальский.

Если бы не упорство короля Ричарда, не желавшего и слышать о каких-либо условиях, возможно, король французов Филипп и принял бы предложения Саладина. Но неистовый и жестокий король Ричард, прозванный Львиным Сердцем, надеялся на божью милость, на удачу, на своих воинов и на скорое выздоровление.

Именно поэтому короля Ричарда каждый день выносили на насыпанный христовыми воинами вал, именно поэтому каждый день он находил силы натянуть тетиву так, чтобы стрела взмыла над стенами Аккры.

— Клянусь лопаткой графа Монферратского, я не знаю этого человека! Кто это? — брызгая слюной, спросил барон Теодульф, указывая кулаком на рыцаря в латах, медленно проезжавшего на крупной белой лошади перед белыми палатками маршала Шампанского. — Клянусь всем, что я оставил в замке Процинта, прежде я никогда не встречал этого рыцаря под стенами Аккры.

— Это граф Готье Бриеннский. Он только неделю назад сошёл с судна. С ним прибыли некоторые осадные орудия и большой отряд лучников, — охотно ответил серкамон, вдруг сильно пожалев про себя, что преданный вассал короля Филиппа именно в такой час проезжает мимо разгневанного барона.

Семь конных оруженосцев графа Готье Бриеннского ехали вслед за своим господином внешне не торопясь, но настороженно. Они знали, что едут по лагерю союзников, но они знали уже и о том, что воины короля Ричарда — опасные союзники, и держались несколько напряжены, хотя копья их были опущены остриями вниз.

— Почему в свите графа едет храмовник? — ещё больше удивился барон Теодульф, тяжело ворочаясь на низком походном сиденье. Выпуклыми своими глазами он увидел следующего за оруженосцами плотного монаха в белом плаще с нашитым на нём красным крестом.

— Это брат Серджо, — негромко ответил серкамон, ещё раз сильно пожалев про себя, что храмовник столь не вовремя попал на глаза барону. — Он прибыл под Аккру с отрядом графа Монферратского. Он прецептор и член генерального капитула ордена тамплиеров.

— Клянусь почками святого Петра, если такая жирная и грязная свинья, как храмовник вдруг ни с того, ни с сего появляется в боевом лагере, это означает только одно — эта свинья что-то знает. Храмовники никогда не идут впереди воинов. Они всегда пользуются слухами или украденными сведениями и идут за спинами благородных рыцарей, ожидая момента, когда из-за чужих спин можно будет кинуться в поверженный город и захватить лучшие дома и самые большие богатства. Однажды подобная свинья посоветовала мне отречься от якобы моих дочерей — гордыни, жадности и распутства. И один раз я всё-таки внял голосу этой свиньи, отдав навсегда свои пороки: гордыню — тамплиерам, жадность — тамплиерам, и распутство — тамплиерам. Мне нечего дать им больше. Зачем же тут эта грязная жирная свинья, облачённая в белый плащ со святыми крестами?

Серкамон пожал плечами.

— Жабер! — крикнул барон Теодульф и его оруженосец мгновенно вырос перед ним.

Оруженосец был невысок и хмур. На нём были короткие штаны, башмаки на пряжках и кожаный колет, надетый прямо на голое тело. На поясе у него висел простой железный кинжал.

— Жабер, — приказал барон, утирая обильный пот со лба огромным полотняным платком. — Иди и останови вон того храмовника. Останови его и спроси, что в такой жаркий час под стенами Аккры делает в моём присутствии столь жирная, столь упитанная свинья?

Жабер хмуро кивнул.

Но не бросился исполнять приказание.

Серкамон усмехнулся.

Он понимал Жабера, но не хотел даже кивком помочь Жаберу.

Пусть храмовник и отстал от свиты графа Готье, задержавшись возле палатки торговца хлебами, всё равно Жабера можно было уже считать мертвецом. Граф Готье был не из тех, кто может стерпеть оскорбление, пусть даже нанесённое не ему, а кому-то из его людей, тем более, в его присутствие. Единственное, что мог сделать серкамон для Жабера, это немного потянуть время, чтобы граф Готье и оруженосцы могли отъехать достаточно далеко.

Но он не успел.

— Ты ещё здесь Жабер?

Жабер хмуро повернулся и двинулся к палатке торговца.

Барон Теодульф замер, ожидающе выпучив свои выпуклые чёрные глаза. Серкамон тоже внимательно следил за происходящим.

Они не слышали, что именно говорил Жабер храмовнику, наклонившемуся с лошади, но храмовник несколько раз посмотрел в сторону барона Теодульфа, а потом вдруг действительно повернул лошадь.

Подъехав к белой простой палатке барона Теодульфа, храмовник перекрестился и спешился.

Барон не ошибся.

Храмовник впрямь выглядел упитанным. К тому же, похоже, ни одна болезнь в последние годы не тревожила храмовника. Он чувствовал себя свободно, хмурый вид барона Теодульфа его нисколько не смутил, хотя по привычке храмовник старался казаться смиренным.

— Ты передал мой вопрос храмовнику, Жибер? — грозно спросил барон у оруженосца, даже не взглянув на спешившегося монаха.

Жабер молча кивнул.

— Ты передал ему мой вопрос совершенно точно? — спросил барон, вопросительно пуча свои чёрные, влажные от гнева глаза.

Жабер кивнул.

— И что тебе ответила эта толстая жирная хорошо упитанная свинья в плаще такого чистого белого цвета?

— Брат Серджо сказал, что сейчас не время для ссор и шуток. Он сказал, что штурм крепости может начаться в любой момент, — хмуро ответил Жабер, стараясь не смотреть на храмовника. — Ещё он сказал, что в последнее время пилигримы маршала Шампанского очень возбуждены. Они не хотят ждать окончания переговоров. Они не хотят ждать выздоровления короля Ричарда. Они хотят взять Аккру без всяких условий, чтобы можно было получить сразу все припасы и все богатства города. И чтобы можно было свободно поставить всех жителей города на рынок Антиохии, не убивая их. Ещё он сказал, что Господь сам рассудит, что случится с каждым, но он утверждает, что братья ордена в любой момент готовы помочь воинам маршала Шампанского.

— Клянусь всеми святыми, это означает лишь то, что жирные храмовники в любой момент готовы трусливо, но нагло разграбить всё, войдя в город за спинами воинов!

Жабер кивнул.

Он старался не смотреть на монаха.

И, несомненно, он был рад, что граф Готье Бриеннский с оруженосцами успел отъехать далеко, не заметив того, что монах отстал.

— Мой оруженосец правильно пересказал мне твои слова, монах?

Храмовник смиренно кивнул.

— Клянусь мощами святого Николая, я слышу сегодня удивительные вещи! Неужто храмовники способны перебороть свою врождённую трусость и помочь истинным воинам в штурме Аккры?

Брат Серджо перекрестился и смиренно указал на вал:

— Мы всего лишь слуги Господни. Мы делаем всё, чтобы помочь общему делу.

— Что ты имеешь в виду, монах?

— Разве ты не видишь ту боевую машину на валу, которая беспрерывно обстреливает Аккру? Она принадлежит тамплиерам и обслуживается смиренной братией. Никто из смиренных братьев ни разу не покидал своего места даже во время вражеских вылазок.

— Разве это не машина герцога Бургундского, прозванная Злой соседкой? — удивился барон.

— Нет, — смиренно пояснил храмовник. — Злую соседку сарацины ещё вчера сожгли греческим огнём при вылазке. А боевая машина, которую я тебе показываю, обслуживается только тамплиерами и, хочу напомнить, смиренная братия стоит на этом валу уже несколько месяцев. И насыпать христовым воинам вал помогали тоже люди ордена храмовников. Господь позволяет нам владеть оружием и направлять его против неверных.

— Клянусь небом, этот монах говорит разумно, жадность ещё не совсем помутила его голову! — удивился барон. — Но разве господь позволяет вам учинять несправедливый грабёж в занятых городах?

— Смиренная братия ордена всегда идёт в бой с передовыми отрядами. Смиренная братия ордена всегда следует общим для всех законам. Первый, кто входит в город, имеет право получить то, что он может получить силой своего оружия. Если святые братья занимают дворец, он становится имуществом ордена, — в голосе монаха как бы прозвучал некий упрёк. — Если святые братья захватывают золото, припасы и оружие, всё это тоже отходит в собственность ордена. Ни один святой брат ордена ничем отдельно не владеет. Каждый святой брат ордена даёт перед Господом обет целомудрия, бедности и послушания. Мы не поем весёлых песен, не смотрим выступления жонглёров, не охотимся с соколами и не играем в кости. Нам ничего и нигде не принадлежит, но всё, что мы можем взять у врагов Господа, всегда принадлежит ордену.

— Но на тебе красивый плащ, монах, — медленно произнёс барон Теодульф. — Он не потёрт и не испачкан. Видно, что за твоей одеждой следят. Ты хорошо упитан и не выглядишь больным. Видно, что у тебя нет проблем с пищей. У тебя на поясе кинжал из дамасской стали, а под седлом прекрасная лошадь. Разве всё это не принадлежит тебе?

— Разумеется, — смиренно, но с некоей затаённой усмешкой произнёс монах. — Всё это принадлежит ордену.

Сейчас барон взорвётся, подумал серкамон. Сейчас он, наверное, поднимет руку на брата-храмовника.

Серкамон даже чуть передвинулся, чтобы помешать барону впасть в такой грех, но в это время раздался громкий крик Жабера:

— Глядите!

Все повернулись.

На валу, насыпанном пилигримами, раздались отчаянные крики.

Машина, которую обслуживали тамплиеры, выбросила очередной камень и он со свистом ударил в стену, обрушив один из зубцов. Сверкнув на солнце, взлетел в воздух сломанный клинок убитого сарацина, но тут же с другой стороны вала, со стороны крепости, на вал полезли люди в бурнусах. Они яростно выкрикивали дикие птичьи слова и размахивали кривыми саблями. Часть тамплиеров, отбиваясь мечами, сбилась на валу в плотную группу, остальные в панике побежали вниз к палаткам, между тем, как ворвавшиеся на вал сарацины забрасывали орудия сосудами с греческим огнём.

Разбиваясь, сосуды изливали на землю и на деревянные станины орудий густую чёрную жидкость, похожую на помои, но эти странные помои вдруг сами по себе вспыхивали чудовищно ярким огнём, при этом раздавался столь же чудовищный шум взрыва.

Буквально в несколько минут весь вал был охвачен огнём.

Ещё через несколько минут над валом высоко встало пламя и яростные клубы чёрного дыма, заполнив воздух, полностью закрыли осаждённую крепость. Не стало видно ни стен, не башен, только поблескивали на фоне чудовищно клубящейся чёрной тучи вскидываемые над головами мечи и сабли.

На какое-то мгновение над раскалёнными песками, окружающими Аккру, воцарилась мёртвая неестественная тишина.

— Клянусь дьяволом, это сарацины пошли на вылазку! — взревел барон Теодульф, вскакивая на ноги. — Значит, они открыли ворота!

Он так возбуждён, подумал про себя серкамон, что, наверное ударит сейчас монаха кинжалом.

И ошибся.

Он давно знал барона Теодульфа, но так и не смог научиться предугадывать его поступки.

Не предугадал он их и сейчас, потому что, вскочив с резвостью, совершенно неожиданной для такого громоздкого тела, барон заревел:

— Жабер, зови горнистов! Пусть трубят сбор. Сарацины открыли ворота. Они сейчас ничего не видят из-за чёрного дыма. Столько дыма я видел только под горящей горой Болкано. Мы воспользуемся этим. Клянусь сетями ловца человеческих душ, через полчаса мы будем в городе.

И, затягивая пояс, торжествующе обернулся к монаху:

— Сейчас ты увидишь, кто первым вступает в побеждённые города, монах. Всё лучшее в Аккре поделят между собой святые пилигримы, а не толстые храмовники, монах, не такие толстые свиньи, как ты. На вид ты, конечно, благочестив, монах, но внутри жаден, как норман. Не спорь, не спорь, жаден!

— Я слуга господа, — смиренно ответил монах, но на этот раз в его голосе прозвучала настоящая, почти уже не скрываемая угроза.

Впрочем, монах тут же он отвернулся. Он пытался понять, что, собственно, происходит под стенами Аккры.

Сотни воинов выскакивали из палаток, на ходу вооружаясь, на ходу застёгивая лямки и пояса.

Кто-то, воткнув в песок меч, в последний раз крестился на его рукоять, кто-то седлал лошадь, кто-то бежал по песку, крича: «Монжуа!» и размахивая над головой дубиной, и сам барон Теодульф успел уже нацепить меч и, как был, без лат, только в кожаном колете, нёсся в сторону крепости.

За бароном, пыля, следовало человек пятьдесят, успевших расхватать лошадей, во главе с Жабером.

Наверное, как и сам благородный барон, его воины надеялись первыми ворваться в Аккру на плечах сарацинов и, может, открыть всем остальным святым пилигримам ворота крепости.

Конечно, это был случайный порыв.

Но это был стремительный порыв.

С самых разных сторон лагеря, как со стороны французов, так и со стороны воинов короля Ричарда, мчались конные воины, бежали пешие, размахивая над собой деревянными самодельными крестами, а чуть в стороне, вздымая над собою жёлтую пыль, неторопливо двигался броневой отряд рыцарей, непонятно когда приготовившийся к бою.

Возможно, маршал Шампанский сам по себе готовил вылазку и это по воле Божией совпало с вылазкой сарацинов.

Вой труб и крик горнов неслись над песками.

И уже змеились по песку вихри огня, потому что головни, выкидываемые взрывами с вала, зажгли бедную траву и сухой вереск и длинные огненные змеи, разбрасывая удушливый дым и прихотливо извиваясь, ползли по пескам, а мрачные чёрные клубы почти совсем заволокли крошечное злобное Солнце сарацинов, превратив душный день в душную ночь, в которой пахло гарью, в которой бряцало оружие и ржали кони.

Среди всего этого хаоса только броневой отряд рыцарей шёл мерно и не спеша.

Посверкивая на солнце железными латами, подняв копья с ромбическими наконечниками, прижав к груди длинные деревянные щиты, густо обшитые металлическими пластинами, почти не сгибая ног, затянутых кожаными наколенниками, броневой отряд двигался по горячему песку, закованный в железо, как невиданный ужасный змей в железной чешуе, и в каждом шаге рыцарей угадывалось нечто зловещее и неостановимое.

Ярко трепыхались на ветру цветные ленты, привязанные к копьям одиночных конных рыцарей, спешащих к месту схватки. Эти ленты должны были своей пёстрой пляской, своим беспрерывным движением пугать лошадей противника и отвлекать внимание конников.

Никем не связанные, никем не руководимые, не имеющие никаких общих командиров, увлекаемые лишь ужасным возбуждением, как электрический удар пронизавшим вдруг весь лагерь пилигримов, со всех сторон спешили к стенам крепости никем не управляемые отряды и просто отдельные воины.

Их порыв был столь неистов, что серкамон сказал, покачав головой, сам охвачен страстью:

— Счастливый день. Уверен, Аккра падёт. Уверен, благородный барон Теодульф уже сегодня захватит какой-нибудь богатый дворец. Может, он даже захватит дворец самого Маштуба, начальника Аккры, или дворец какого-нибудь богатого эмира. Что ты думаешь об этом, брат Серджо?

Монах перекрестился:

— Я думаю совсем не так.

— А как ты думаешь?

— Я думаю, что уже сегодня этот богохульник потеряет жизнь.

— Уж лучше потерять жизнь на поле боя, чем живьём гнить в этих грязных палатках, — покачал головой серкамон, застёгивая пояс. — Господь внимателен к своим воинам.

И встал:

— Прости, монах, теперь я спешу помочь благородному барону. А отнять жизнь у него пытались многие.

— Этот богохульник зашёл слишком далеко.

— Грехи благородного барона прощены его подвигом.

— Может быть... Может быть... — смиренно заметил монах, внимательно следя за сборами серкамона. — Но твой друг богохульник барон давно не видит истинной цели. А когда Господь желает кого-то наказать, он, прежде всего, лишает таких несчастных зрения.

Серкамон вопросительно взглянул на монаха, но тот, перекрестившись, ловко прыгнул в седло.

— Не ходи в город, серкамон, — сказал монах, не оборачиваясь. — Ты призван петь. Тебя слушают. Не надо тебе терять голову там, где всё расчислено и разнесено по своим местам.

Он так и не обернулся на серкамона, крикнувшего, наконец, коня..."

XV


"...втолкнули в большой шатёр на холме.

Одна сторона шатра была полностью открыта, может быть для того, чтобы пленные смогли ещё раз, может, в последний, с вершины холма, поднимающегося над Аккрой, увидеть лагерь святых пилигримов.

Обгоревший вереск в долине за насыпанным валом ещё дымился, осадные башни у стен крепости сгорели до основания и небо до сих пор казалось застланным обрывками каких-то мрачных, каким-то особенно изощрённым образом драных туч, оно казалось низким и закопчённым и это впечатление ещё больше усиливалось тем, что перед далёкими многочисленными, разбросанными по всей долине палатками пилигримов, чуть в стороне от того места, где алел шатёр больного короля Ричарда, пылал огромный костёр.

Ни звука не доносилось с такого большого расстояния, но ясно были видны фигурки людей, густо окружившие высокий костёр.

Серкамон огляделся.

Пленных было пять человек.

Сеньор Абелин, весь израненный и до того обессиленный, что его держали под руки два неизвестных серкамону француза, а нижняя губа от усталости и боли у сеньора Абелина отвисла. Большой нос покрылся капельками пота, испарина выступила на бледном высоком лбу, отмеченном рубцом от металлического шлема. Плащ, свисающий с опущенных плеч сеньора Абелина был окровавлен и в двух местах порван копьём. Серкамон не видел ран сеньора, наверное, раны сеньору Абеляру перевязали, но по бледности длинного лица сеньора Абеляра, по его мутноватым потухшим глазам можно было понять, что раны серьёзны.

Что же касается двух французов, поддерживавших сеньора Абеляра, они могли быть его оруженосцами или кравчими.

Рядом с серкамоном, тяжело отдуваясь, пыхтя, обильно потея, стоял, расставив короткие ноги, барон Теодульф. Он был лишён колета и кольчуги, с него сорвали даже полотняную рубашку и он стоял голый по пояс. Пот густыми струйками обильно сбегал по его грузному багровому телу, мешаясь с потёками крови, всё ещё выбивающейся из-под грубой повязки, охватывающей грудь и правую руку, которую барон не мог поднять. Наверное, на эту повязку ушла его собственная рубашка.

Казалось, барон ничего не понимает.

В его выпуклых чёрных глазах метались огоньки безумия.

Он, не отрываясь, смотрел на низкое ложе, на котором в десяти шагах от пленных возлежал некий сарацин в белом одеянии и в сафьяновых сапожках и с чалмой на голове, но без всякого оружия, кроме короткого кинжала, заткнутого за пояс.

Всем своим надменным видом сарацин будто хотел подчеркнуть свою значительность.

По крайней мере, это сразу угадывалось.

Наверное, это впрямь был большой начальник, может, это даже был сам начальник гарнизона Аккры Маштуб. Зато, взглянув на него, серкамон почему-то подумал: в шатре такого большого начальника их не будут убивать. Это большой и чистый белый шатёр, его пол укрыт толстым слоем пушистых ковров. Здесь стоит ложе, на котором возлежит, может быть, начальник гарнизона Маштуб. Если он захочет убить пленных, их, наверное, отведут в другое место.

Это было хорошее открытие, ибо, как каждый настоящий певец, серкамон знал цену минутам жизни.

Он ещё раз поднял голову, пытаясь внимательнее рассмотреть лагерь паладинов, раскинувшийся за стенами Аккры.

Сверху хорошо были видны и стены Аккры.

Так же хорошо было видно, что в некоторых местах стены более толсты, в других они тоньше.

Если бы я сейчас появился перед королём Филиппом или перед королём Ричардом, подумал серкамон, я бы смог помочь войску святых пилигримов, подробно рассказав, где именно стена тоньше, а где нужно насыпать новый вал, чтобы приблизиться к такому месту вплотную.

Он незаметно перевёл дыхание.

Далёкие палатки пилигримов вдруг показались ему чужими.

Было странно думать, что ещё утром он пускал чашу по кругу, деля тёплое вино с бароном Теодульфом и с его оруженосцами. Ещё более странно было думать, что ещё утром он мог лапать руками бесстыдных женщин, примкнувших к войску ещё в Италии, а оруженосец барона Жабер громко ругался с прачками и с одной из тех непонятного возраста старушек, что соглашались мыть волосы рыцарям и, несмотря на возраст, в ловкости по вычёсыванию блох нисколько не уступали обезьянам. Этих женщин часто ругали, даже таскали за волосы, но некоторые из них отличались большой преданностью Господу и если в них попадала стрела, они непременно просили, чтобы тела их были брошены в ров для устрашения неверных и для того, чтобы рано или поздно ров сравнялся с землёй и пилигримы могли по трупам пройти в город.

Сарацин на ложе поднял голову.

Он не был ранен, наверное, он питался лучше, чем многие другие не только простые сарацины, но он был бледен и в его высокомерном взгляде угадывалась скрытая печаль.

Шесть сарацинских воинов в зелёных и в жёлтых шальварах и с саблями наголо и с кинжалами за шёлковыми белыми поясами стояли по обе стороны низкого ложа. Ещё восемь воинов с трёх сторон окружили пленников, хотя было ясно, что пленники вряд ли могут кому-нибудь причинить зло. Они были сейчас как дети — беспомощны и испуганы.

Может, поэтому видавший многое начальник сарацинов Маштуб печально вздохнул.

Наверное, в отличие от пленников, он уже знал их будущее.

Именно знание их будущего и заставляло, наверное, его вздыхать, если, конечно, в тот момент он не думал о положении вверенной ему крепости, потому что он гораздо лучше, чем кто-либо другой, знал, что защитники Аккры могут, наверное, ещё отбить пять-семь таких вот стихийных штурмов, но если собаки-латиняне короли Ричард и Филипп наконец договорятся, Аккра падёт. А Маштуб слишком хорошо знал, как много течёт крови по улицам того города, который оказывал сопротивление латинянам несколько дольше, чем того требовали обстоятельства. Золото и серебро всё равно не спрячешь. Оно будет найдено, выкопано и увезено. И все живые всё равно будут уведены в рабство. И тех, кто убит, не воскресит даже всемогущий Аллах. Если они были убиты, значит, так хотел Аллах.

Голова Маштуба шла кругом.

Он устал.

С чувством превосходства, но при этом с некоторой завистью, удивившей его, он посмотрел на пленных.

В этом тоже было нечто странное.

Ведь перед ним стояли его побеждённые враги, которых он собирался убить, и в то же время, он каким-то неясным образом чувствовал это, перед ним стояли его победители.

Серкамон уловил состояние духа Маштуба.

Серкамон тоже, как Маштуб, почувствовал необычное в воздухе, густо пропахшем гарью. Он знал, что его, как и всех пленников неудавшегося штурма, убьют и готовился принять это со смирением. Если их убьют не в этом шатре, то, наверное, в трёх шагах от него, подумал он. Может, их убьют даже не прямо сейчас, а к вечеру, но всё равно убьют.

И всё-таки в высокомерно-печальном взгляде Маштуба и в его долгом вздохе серкамон уловил какую-то надежду. Серкамон не боялся умереть, но почему-то ему казалось, что несправедливо ему умереть именно сегодня. Он так долго шёл к Аккре, он проделал такой долгий и сложный путь, что было обидно умереть так рано, не увидев падения Аккры, не спев песнь о её падении.

Серкамон смиренно вздохнул. Мой путь завершён. Наверное, я сегодня умру.

И покачал головой.

Его путь на Аккру действительно был непрост.

Сперва некоторые уютные гавани итальянского западного берега и десятки безымянных островов, запомнившихся лишь как каменные стаканы, бросающие тень на мерцающие изнутри воды срединного моря.

Потом летучие рыбы, вдруг разбивающие рябью изумрудные зеркала моря.

Почему-то запомнился некий остров, весь окутанный дымом. Кажется, он назывался Изола. Говорили, что остров Изола горит изнутри, что он сложен из такого камня, который веками тлеет в глубинах горы, всё вокруг отравляя ядовитым сернистым дымом.

Но больше всего сакремону запомнилось само срединное море, по которому медленно двигался дромон, тяжёлое судно на вёслах и парусах, приспособленное перевозить большие грузы.

В некотором отдалении за дромоном двигалось ещё несколько судов, мечтающих дойти до самой Аккры, чтобы усилить войска короля Филиппа.

Сакремон хорошо запомнил, как сильно однажды возбудился ветер и обманчивое небо густо и обиженно задышало. Ветер хватал суда то спереди, то сзади и гнал их так быстро, что люди на борту по-настоящему начинали чувствовать ужасную и великую бездну, колышащуюся и разверзающуюся у них под ногами. Огромность этой ужасной бездны была заполнена только водой и это пугало ещё больше.

Только за Фарой, когда дромон повернул в сторону Аккры, упал штиль, зато вместе со штилем пришло полное безветрие и дромон почти встал в виду Монжибеля. Лишь в страстной четверг тот, кто отнял ветер и кто может всё дать и всё взять, вернул всё-таки свежий ветер прямым и косым парусам и в глубокой ночи на корме дромона были зажжены масляные фонари, на свет которых подтягивались из тьмы другие суда.

Так суда пришли к Криту.

От Крита до Родоса и Кипра оставалось совсем немного, а уж от Кипра суда всего за два дня дошли до Аккры, под которой уже были раскинуты палатки короля Филиппа.

Перед лицом смерти, сумрачно подумал сакремон, никакой путь не кажется долгим.

Он внимательно глядел на Маштуба, всё так же высокомерно возлежащего на шёлковых подушках. Зачем-то Господь не позволил мне утонуть в море, подумал он, не позволил пасть под саблями неверных, не позволил сгореть в ужасном пламени греческого огня и быть зарубленным на тесных улочках Аккры.

Раз так, значит, зачем-то я ещё нужен Господу.

Он покачал головой.

Он никак не мог понять, почему вслед за бароном Теодульфом в пролом стены не бросились рыцари и лучники, сердженты и тафуры короля Филиппа или короля Ричарда? Что их остановило?

Серкамон с тоской смотрел издали на костёр, горящий далеко за стенами Аккры.

Возможно, сейчас вокруг костра собрались благородные бароны, чтобы обсудить неудачный приступ. А, возможно, обозлённые тафуры, те, что и на приступ идут босиком, поймали старуху из тех, что рыскают по всему лагерю, а потом передают сведения неверным...

Серкамон почему-то очень хотел знать, что сейчас происходит вокруг костра, но Господь сделал по-своему: он поставил серкамона перед тем, кого благородные рыцари давно собирались посадить на кол, перед начальником Аккры Маштубом.

Маштуб щёлкнул пальцами.

Бесшумно вошёл в шатре и присел на корточки рядом с ложем Маштуба невысокий человек, плотно кутающийся в плащ с низко опущенным на лоб тюрбаном.

Маштуб что-то произнёс на языке неверных.

— Теперь вы будете отвечать, — по-французски произнёс человек в плаще и в тюрбане. — Вам зададут разные вопросы, а вы будете отвечать на эти вопросы. Иначе вам никак нельзя.

Это было так неожиданно, что барон Теодульф, брызгая слюной и ещё больше, чем всегда, пуча свои безумные глаза, выдохнул:

— Ты кто? Франк?

Человек в тюрбане испуганно вздрогнул:

— Я франк. Но я давно принял ислам. Аллах оказывает свою милость тем, кто искренне признает его силу.

— Клянусь божьей смертью! — богохульно взревел барон. — Клянусь божьими глазами, ногами, руками! Клянусь божьей глоткой и зобом божьим, отступник, я доберусь до тебя!

— Тебя убьют раньше, чем ты поднимешь руку, — смиренно ответил отступник и, повернув голову к Маштубу, перевёл ему неистовые слова раненого барона.

Маштуб усмехнулся.

— Спроси своего начальника, — негромко сказал сеньор Абеляр, — почему наш штурм не удался?

Маштуб выслушал толмача и кивнул.

— Латинян погубила жадность, — объяснил толмач. — Войдя в пролом стены и пропустив первый отряд, тамплиеры встали в проходе и мечами не пустили остальных воинов в город. Они посчитали, что Аккра сдастся и они успеют поделить между собой самую богатую добычу. Но Аллах не допустил плохого. Всех, кто ворвался в пролом, вырезали.

— И тамплиеров? — взревел барон.

— Тамплиеры успели уйти.

Ужасные ругательства, самые дерзкие и богохульные, изверглись из пасти барона. Он ревел, пока один из воинов не ударил его сзади рукояткой кинжала по голове.

Маштуб поднял руку и заговорил.

Толмач медленно переводил.

— Аллах не позволил собакам-латинянам сорвать со стен Аккры жёлтое знамя Магомета, — переводил толмач. — Аллах велик. Воины великого Саладина, хранителя веры, уничтожили собак-латинян на реке Кресон и там же убили великого магистра иоаннитов Рожэ де Мулена. Мы отобрали у собак-латинян Тиревиреаду. Мы разгромили собак-латинян под Хаттином, а там против воинов Аллаха выступали граф Раймунд Триполийский, великий магистр тамплиеров Жерар де Ридорф и граф Рено Шатийонский. Мы взяли Сайду, Яффу, Кесарию, Аскалон. Иерусалим открыл перед нами свои святые ворота. Летучие отряды защитника веры великого Саладина не позволил собакам-латинянам ходить по нашей земле.

— Но вы не взяли Тир! — взревел барон. — Вы не справились с Конрадом Монферратским. Перед стенами Аккры стоят воины короля Ричарда и короля Филиппа.

— Собаки, — перевёл ответ Маштуба толмач. — Грязные собаки. Они уже передрались из-за кости, которую им не проглотить. Латиняне бегут из лагеря. Они боятся умереть от болезней и голода. У них нет денег, чтобы купить место на венецианских галерах, они перебегают к нам. Аллах велик, он принимает всех, кто принимает ислам. Мы можем даже не торопиться, — высокомерно сказал Маштуб, почему-то вздохнув. — Времени у нас, как песка в пустыне. Время перемалывает всё. Аллах велик. Аллах утопил рыжебородого Барбароссу в ручье, в котором не утонет щенок. Воля Аллаха превыше всего.

— Я не утка, я не утону! — взревел барон, пытаясь поднять правую руку. — Пусть идут в воду те, кого туда тянет. Очень скоро жёлтые штаны Магомета будут сорваны со стен Аккры.

Толмач перевёл слова барона Маштубу.

Наступило молчание.

— Позволь мне с помощью вопросов выяснить состояние твоей души, — наконец произнёс толмач.

— Это говоришь мне ты, проклятый отступник?

— Это говорит защитник веры Маштуб.

— Помолчи, барон, — негромко заметил сказал сеньор Абеляр. Было видно, как ему тяжело говорить. — Я сам хочу ответить на вопросы Маштуба.

Барон замолчал, бессмысленно пуча безумные глаза и пуская с губ прозрачную слюну.

— Думаете ли вы, сеньор, — спросил толмач, переводя слова Маштуба и глядя теперь только на сеньора Абеляра, поддерживаемого оруженосцами. — Думаете ли вы, сеньор, что этот мир приводится в движение лишёнными смысла причинами или же он всё-таки поддаётся разумному управлению?

— Всё в воле божией, — ответил сеньор Абеляр.

— Но короли Ричард и Филипп враждуют друг с другом. Они стоят у стен Аккры, но не могут её взять. Они спорят, кого посадить на иерусалимский трон, собаку-рыцаря Га Лузиньяка или собаку-маркиза Монферратского. У них помутился ум. Они делят трон, который ещё надо завоевать, и они не понимают, что завоевать иерусалимский трон можно только совместными усилиями. У них совсем помутился разум.

— Всё в воле божией, — повторил сеньор Абеляр и было видно, что ему трудно произносить даже такие короткие слова. — Наверное, ты мудр, начальник Маштуб, но ты, наверное, не знаешь, что Крез, царь лидийцев, столь долго угрожавший Киру, сам был впоследствии предан пламени костра. Наверное, ты никогда не слышал о том, что пришло время и римский консул Павел сам проливал благочестивые слёзы из-за несчастий Персея, пленного им же? Ты говоришь о времени, Маштуб, но у нас этого времени ничуть не меньше.

— Твои несчастья, — негромко перевёл презрительный ответ Маштуба толмач, — являются наказанием за твои заблуждения, ибо ты не в силах правильно оценить ход событий.

— О чём они говорят? — снова взревел барон Теодульф. — Клянусь божьими потрохами, я не понимаю ни слова!

Маштуб что-то высокомерно сказал и в шатёр внесли холодный шербет на серебряном подносе.

— Пей и ты, пучеглазый, — перевёл слова Маштуба толмач. — Наверное, ты больше никогда не будешь пить, грязный латинянин. Аллах велик, он разрешает тебе сделать несколько глотков.

— В большой шкатулке, которая стоит справа от моего ложа, — перевёл толмач слова Маштуба, — лежат пряди волос, присланные мне всеми женщинами Аккры. Все женщины Аккры, молодые и старые, сказали мне, что теперь я волею Аллаха располагаю их жизнями. Отсылая мне свои волосы, каждая по маленькой прядке, все женщины Аккры сказали, что вручают мне свои молодые и старые жизни и теперь волею Аллаха я обязан их защитить. Глядя на такого грязного и трусливого латинянина, как ты, ревущая во весь голос грязная и трусливая собака, ты, мерзкий шакал, омрачающий мир своим видом, я вижу, что некоторые тайные мои колебания и мысли бесцельны. Я должен защитить Аккру и её жителей. Поэтому я уничтожу всех трусливых собак.

— Барон Теодульф не труслив, — терпеливо возразил Маштубу сеньор Абеляр. — Он совершил много подвигов. Его рукой уничтожено столько неверных, что только сам Господь знает, почему святая земля ещё не очищена от неверных. Но это время впереди и я надеюсь, что волею божьей благородный барон Теодульф ещё увидит это время.

Маштуб помрачнел.

Некоторое время он внимательно и с некоторой печалью смотрел на сеньора Абеляра.

Потом медленно встал и, не глядя, протянул назад правую руку.

Кривая сабля одного из воинов тут же оказалась в его руке.

Маштуб, не торопясь, проверяя пространство, отвёл руку в сторону и повелительно приказал сеньору Абеляру:

— Подойди ко мне.

Сеньор Абеляр поднял голову, но остался стоять на месте, зато его оруженосцы испуганно отступили.

— Я подарю тебе жизнь, — медленно перевёл толмач слова Маштуба. — Твоя жизнь ничего не стоит и мало кого обрадует, собака-латинянин, но я подарю тебе твою грязную жизнь, если ты раскаешься в произнесённом и примешь ислам, как это сделали многие другие латиняне.

Сеньор Абеляр медленно повернул голову в сторону оруженосцев и они отступили ещё на шаг.

Сеньор Абеляр медленно посмотрел в сторону барона Теодульфа и секрамона, но они промолчали, потому что не знали, что сказать.

Тогда сеньор Абеляр сказал:

— Нет.

Серкамон вздрогнул.

Описав дугу, кривая сабля опустилась на шею сеньора Абеляра.

Удар оказался не сильным, но кровь обильно хлынула из раны и сеньор Абеляр упал на колени, подняв руки к шее.

Впрочем, схватиться за шею он не успел. Один из воинов коротким ударом кинжала снёс голову сеньора Абеляра и она упала на ковёр, почти без звука, откатившись почти к ногам Маштуба.

Маштуб засмеялся.

— Вырвите толстому собаке-латинянину глаза, — перевёл толмач глухим голосом приказ Маштуба. — Вырвите толстому латинянину глаза и спрячьте его в темницу, пока не найдётся желающих выкупить его из позорного плена. Бросьте в темницу и всех этих недостойных, — указал Маштуб на оруженосцев сеньора Абеляра.

Серкамон слышал слова Маштуба как бы издалека.

На его глазах схватили и увели взревевшего от гнева барона и скованных ужасом оруженосцев.

Какое-то время рёв ещё барона раздавался за шатром, затем стих, наверное, барона успокоили сильным ударом. В шатре остались толмач, три воина, снова возлёгший на своё низкое ложе Маштуб и труп сеньора Абеляра. Кто-то из воинов, засмеявшись, пинком перебросил голову несчастного сеньора Абеляра к его бездыханному телу.

Уже сегодня барон потеряет жизнь, вдруг вспомнил серкамон слова храмовника брата Серджо. Когда Господь чего-то не хочет, он лишает несчастных зрения.

Серкамон перекрестился.

Иисусе сладчайший, дева Мария, даю священный обет петь святой подвиг, пока я жив.

Даю священный обет неустанно всю жизнь ходить по пыльным дорогам и неустанно поднимать благородных баронов и даже простолюдинов в святое странствие. Пока есть силы и голос, пока не вырезан мой язык, даю священный обет поднимать всё новых и новых пилигримов в святое странствие, до тех пор пока не будет сорвано и истоптано ногами последнее жёлтое знамя неверных, пока кровь их не затопит долины и не останется на святой земле ни одного неверного, попирающего чистую веру Христа. А если мне дано пасть прямо сейчас от рук неверного, Господь, укрепи мои силы! Я буду петь подвиг и там, куда призовёт меня Господь. Во веки веков я отдаюсь твоей воле.

Он поднял взгляд на Маштуба.

Маштуб высокомерно усмехнулся.

— Ты, кажется, серкамон? Это так? Ты, кажется, поешь в шатрах собак-латинян?

— Да, — смиренно кивнул серкамон.

— Я хочу услышать твоё пение.

Толмач перевёл слова Маштуба и облизнул пересохшие губы.

Было видно, как ему страшно.

Наверное, толмач боялся, что очень скоро его голова может оказаться рядом с головой сеньора Абеляра.

С таким же интересом, но без страха, смотрели на серкамона воины, чуть приобнажив, чуть вырвав из ножен кривые сабли. Только голова сеньора Абеляра смотрел на серкамона ничего не выражающими широко открытыми глазами, в которых не было ни боли, ни гнева, одно равнодушие. И это тоже можно было понять, поскольку душа благородного сеньора Абеляра стремилась в это время в рай, в единственное достойное святого странника место.

Серкамон выпрямился.

Дева Мария, Иисусе сладчайший, страдавший за всех, отпусти мне мой последний грех, этот неверный должен увидеть, как уходят истинные христиане, те, которые никогда не меняют веру и не просят милости.

— Переводи, — сказал он испуганному толмачу.

И запел.

Его голос был ровен.


Кто ради дел святых

искал чужих краёв,

за гробом ждёт таких

прощение грехов.


— Что он поёт? — спросил Маштуб.

Серкамон не понял его вопроса, но увидел, как быстро и деловито заговорил толмач, переводя на птичий язык неверных дерзкие слова, изрекаемые в пении серкамоном.


Кто хочет жизнь сберечь свою,

святого не берёт креста.

Готов я умереть в бою

за господа Христа.


— Тебя сейчас убьют, — сказал толмач, не меняя выражения и произнося слова так, чтобы никто не понял, что они, эти его слова, специально обращены к серкамону. — Тебя сейчас убьют. Ты глупец. Ты даже боишься признать, что воля Аллаха сильнее.


Всем тем, чья совесть нечиста,

кто прячется в своём краю,

закрыты райские врата,

а нас встречает Бог в раю.


Некая странная сила овладела вдруг сердцем и голосом серкамона.


Саладин осточертел,

людям мил родной предел!


Вдруг серкамон иначе, чем всегда, совсем по особенному увидел каменные, искрошенные снарядами стены Аккры.

Они были освещены особым светом.

И он увидел далёкие холмы, по которым ещё змеились огни догорающего вереска. И увидел белые и алые палатки и шатры на холмах.

Господь не даст мне умереть, вдруг понял он. А я даю священный обет всегда и везде поднимать честных христиан на стезю Святого гроба. И буду длить свой обет, пока Иерусалим снова не вернётся в руки христиан.

И почему-то подумал: нас предали тамплиеры.

И подумал: если Господь действительно видит всё и захочет явить чудо и сохранит жизнь барону Теодульфу, и если даже барону Теодульфу вырвут его выпуклые глаза, но он останется жив, ни один тамплиер никогда больше не посмеет оказаться рядом с ним или хотя бы на расстоянии его вытянутой руки с мечом. Если барон Теодульф останется жив, он разрушит орден.

— Назови своё имя? — сказал толмач.

— Я просто серкамон. Я пою Святой подвиг. Если мне суждено умереть, я хочу умереть просто серкамоном.

И пояснил:

— Господь знает моё имя. Он отличит меня.

Толмач перевёл слова серкамона Маштубу и, подумав, Маштуб понимающе покачал головой.

— Ты свободен, — сказал толмач.

— Как тебя понимать, отступник?

— Ты свободен и можешь идти в любую сторону. Неутомимый и строгий защитник веры Маштуб говорит, что у латинян мягкие языки. Ему не понравилась твоя песнь, но ему понравилось, что ты держишься так спокойно и так доверяешь своему Богу. Нет бога, кроме Аллаха, но Маштуб дарит тебе жизнь, потому что считает, что ни один побеждённый никогда не сможет петь торжество. Он отнял у тебя это торжество, и это больше, чем ты думаешь. Это больше, чем глаза или уши, или даже сама жизнь.

И повторил:

— Уходи.

— Но я никуда не смогу уйти. Стоит мне отойти от шатра Маштуба, меня зарежут.

— Это твоё дело, латинянин.

— Я не могу поверить, что Маштуб сказал тебе именно так. Переспроси Маштуба.

С некоторой неохотой толмач перевёл слова серкамона Маштубу и начальник Аккры высокомерно рассмеялся.

— Маштуб сказал, что тебя проводят до стен крепости и даже выведут тебя за стены. После этого тебя отпустят и ты должен дойти до своих палаток сам и рассказать всем о благородстве Маштуба. Ты должен сказать, что все воины в Аккре носят на поясах пряди волос своих жён и детей и будут спасать их. Может, Аллах позволит и ночь выдастся тёмная, не будет Луны и многих костров, тогда ты доберёшься до палаток латинян живым. А может, будет светло, тогда тебя поразят стрелы и дротики.

— Но ночь ещё не наступила.

Маштуб неожиданно хлопнул в ладони.

— Пока не наступила ночь, ты будешь гостем Маштуба, — объяснил толмач. — Пей и ешь, набирайся сил. Сегодня ты гость Маштуба, он хочет ещё слушать твои песни. Но не серди начальника Аккры, — быстро добавил толмач. — Пой ему про любовь.

— Я дал священный обет перед Господом петь только святой подвиг.

— Не серди Маштуба, — повторил толмач ровным голосом.

— Я дал священный обет.

— Тогда попробуй дожить до вечера.

Серкамон устало улыбнулся.

В шатёр уже внесли шербет и горячую баранину.

Маштуб повёл рукой, приглашая гостя сесть на ковёр.

Тело сеньора Абеляра уже унесли, но его отрубленная голова всё также равнодушно следила за приготовлениями.

— Разве голову сеньора Абеляра не унесут? — спросил серкамон.

— Сегодня сеньор Абеляр тоже гость Маштуба, — впервые усмехнулся толмач, с завистью поглядывая на дымящееся кушанья. — Он разделит с вами трапезу. Или просто поприсутствует при трапезе. Ведь ты знаменитый серкамон. Может, в прежней жизни сеньор Абеляр любил тебя слушать?..."

XVI–XVII


"...полуопустив веки, чтобы не выдать своей ненависти, серкамон снизу вверх смотрел на юную госпожу замка Процинта.

Серкамон не смог помочь барону Теодульфу, попавшему в руки неверных под Аккрой, зато Господь пожелал спасти его, серкамона, и сделал его свободным. Господь вывел его, серкамона, за стены вражеской крепости и ни одна стрела не вонзилась ему между лопаток.

Пройдя моря и многие земли, серкамон вновь попал в те края, о которых так часто вспоминал в неволе барон.

Серкамон никогда не собирался в замок Процинта специально, но услышав, что этот замок стоит неподалёку от Барре, почему-то всё-таки повернул сюда, надеясь, что его услышат и позовут, и устроят хороший приём, и, возможно, слухи окажутся только слухами и дочь благородного барона Теодульфа не окажется в действительности ведьмой...

Но хорошо, что я не пошёл прямо в замок, вдруг сказал себе серкамон, пряча под полуопущенными веками свои жёлтые волчьи глаза. Хорошо, что я так решил и не пошёл в замок. Эта Амансульта действительно ведьма. Я чувствую это. Так о ней везде говорят и теперь я сам вижу, что это правда.

Неистовость богохульного барона Теодульфа, пусть и прощённого церковью, и похоть его покойной жены, конечно, не могли принести никакого другого плода, подумал серкамон, утверждаясь в той мысли, что он правильно поступил, не отправившись прямо в замок. Барон Теодульф прощён Святой римской церковью, но так получилось, что дочь у него ведьма.

Эта юная девица смотрит на меня с осуждением. Она ожидала от меня чего-то другого. Я никогда сам первый не заговорю с нею, если даже она узнает, что под Аккрой я попал в плен вместе с её отцом. Говорят, что она собирает деньги, чтобы выкупить из неволи своего отца. Но говорят ещё и то, что она ищет нечистые клады. Её отец такой богохульник, что, может, было бы лучше, чтобы его убили при штурме, но этого не случилось. Барону Теодульфу выпало иное. Он свершил святой подвиг, пусть и попал в плен.

Он прощён.

А его дочь ведьма.

Она ищет нечистые клады.

Говорят, она портит посевы соседей.

О ней много чего говорят.

Странный обет, перешёптывались в толпе, не пить вина, но петь святой подвиг перед простолюдинами.

А серкамон пел.

Павший под ударами мечей на поле брани, пел серкамон, сверкая злыми жёлтыми глазами, и тот, кто смело в бою сорвал с древка жёлтое знамя султана, и тот, кто щедро проливал водянистую кровь неверных, не щадя ни женщин их, ни детей, и тот, кто замертво падал в пески и на сухую траву весь в щетине от вонзившихся в него отравленных стрел — счастлив!

Счастлив любой, когда-либо поднявший свой гордый Господень меч на неверных — он спасён!

Те, кто в неволе, они, конечно, грызут жёсткий тростник, они пьют тухлую воду из вонючего бурдюка, их кусают москиты и мелкие твари, и всё равно, те, кто в неволе — спасены!

Их дело угодно Богу.

Серкамон сверкал жёлтыми глазами, пугал толпу.

Монжуа!

Он пел и снова возвращался в не такое уж далёкое прошлое.

Одиннадцатого июля 1191 года крепость Аккра, наконец, пала.

На каменных, разбитых катапультами башнях взвились латинские знамёна. Церкви, обращённые неверными в мечети, вновь были освящены. Уцелевших жителей города толпой выводили на дымящиеся площади, а тех, кто ещё прятался и боялся выходить, выкуривали огнём и дымом из погребов и подвалов. Часть защитников Аккры, схваченная с оружием в руках, была сброшена копьями с высоких стен, часть уведена в Антиохию для продажи. Было взято всё золото, все драгоценные камни, а ещё Святой крест. Из мрачных темниц вывели тысячу шестьсот пленных пилигримов. А попавших в руки неверных убивали, сколько хотели, а сколько хотели, оставляли в живых.

Устав работать мечами и кинжалами, паладины падали на колени, вознося хвалы милостивому Господу, отдавшему в их руки богатый город, и, отдохнув, с новой силой шли по домам, тщательно просеивая сквозь живую сеть жизни и богатства поверженной Аккры.

Много было спасено пленных странников, попавших в руки неверных, но среди них не оказалось неистового барона Теодульфа, уведённого сарацинами в суматохе куда-то вглубь Святой земли, всё ещё попираемой неверными.

Не оказалось неистового барона и среди тех, кто шёл с летучими боевыми отрядами к Иерусалиму, встречая на пути волнующие слух имена — Каифа, Капернаум, Назарет, Вифлеем.

«И каждый вечер, — писал один из очевидцев, — когда войско располагалось лагерем в поле, прежде чем люди уснули, являлся некий человек, который громко кричал: „Святой Гроб! Помоги нам!“ И все падали на колени и кричали вслед за ним, и в мольбе поднимали многочисленные руки к небу и плакали. А он снова начинал и кричал так трижды. И все бывали этим сильно утешены».

Вот подходит пора, неверные вновь сдадут Яффу!

Монжуа!

Толпа тревожно прислушивалась к высокому, чуть хрипловатому голосу серкамона, переводя взгляды то на него, то на хозяйку Процинты.

Никто не понимал, чем, собственно, не угодил серкамон Амансульте, но все чувствовали, что он чем-то ей не угодил.

— Я же помню...

— Я дал священный обет, теперь я пою подвиг и странствие! — подняв жёлтые волчьи глаза, бесцеремонно и грубо перебил Амансульту серкамон и глаза его нехорошо сверкнули. — Так хочет Бог.

Амансульта оскорблено выпрямилась в седле.

Она пришла к какому-то внутреннему, к своему выводу, абсолютно непонятному толпе.

Презрительно взмахнув рукой, она приказала:

— Выбросить его из деревни!"

XVIII


"...выбросили из деревни.

Почему?

Разве сама Амансульта не поддерживала неистово идею нового святого странствия? Разве она сама не хотела как можно быстрей освободить гроб Господень и изгнать всех неверных из Святой земли? Разве сам великий понтифик апостолик римский папа Иннокентий III, неустанно не зовёт паладинов к новому походу? Разве, наконец, родной отец Амансульты барон Теодульф всё ещё не томится в неволе у сарацинов?

Почему Амансульта приказала выбросить серкамона из деревни?

Ганелон не понимал.

Истомлённый духотой дня, он поднял голову.

Смеркалось.

Неужели Амансульта всё ещё спит в траве?

Осторожно, стараясь не зашуршать ни веточкой, ни листком, Ганелон поднялся чуть выше по склону.

Сейчас он увидит спящую Амансульту.

Сейчас он увидит её прекрасные смежённые сном глаза, её волнистые волосы, может, обнажившееся плечо...

О, дева Мария! О, Иисусе сладчайший!

Ганелон задохнулся.

И вздрогнул.

Пугающий долгий скрип внезапно донёсся со стороны пруда, оттуда, где на берегу спала Амансульта.

Очень долгий, очень пугающий, какой-то томительный скрип, даже не скрип, а скрежет, как это иногда бывает, когда по мощёной камнем дороге волокут тяжесть.

Голос ада, заставивший смолкнуть птиц.

Стон, рвущийся из земного чрева.

Ганелон осторожно выглянул из-за кустов.

За то время, пока он спал, верхний пруд заполнился по самые берега, кое-где вода перекатывалась через край плотины.

Зачем такое Амансульте? Зачем она это сделала?

Верую в Бога Отца Всемогущего, прошептал про себя Ганелон. В Творца неба и земли. И в Иисуса нашего, который был зачат от Духа святого, родился от Марии Девы, страдал при Понтии, был распят, умер и погребён, сошёл в ад, а в третий день воскрес из мёртвых, взошёл на небеса и ныне сидит одесную от Бога Отца Всемогущего.

Верую!

Ганелон ещё раз осторожно выглянул из-за кустов.

Амансульты возле плотины не было. В густой траве белел лишь уголок забытого ею платка. Наверное, Амансульта давно проснулась, сделала своё неизвестное дело и ушла. Может, она уже вернулась в замок. Наверное, он, Ганелон, прозевал её уход.

Но этот скрип!

Этот адский подземный скрежет!

Скрип и скрежет действительно доносились откуда-то из-под земли, может, правда, из ада.

Белые известняковые скалы кое-где поросли мхом. Острые камни, сухие и голые, как кость, торчали из травы. Мощный, как бы стеклянный поток свергался с плотины, рискуя подмыть основание и без того давно покосившейся старинной башни Гонэ.

Говорят, когда-то здесь стоял замок Торквата.

Говорят, когда-то здесь под стенами древнего замка старый петух отложил яйцо в тёплый навоз, снесённое петухом яйцо высидела белая жаба и на свет появился василиск — полуметровая змейка, жёлтая, как знамя неверных, с белым пятном на голове и с тремя утолщениями на лбу, как корона. Известно, василиск убивает одним взглядом, от его ужасного дыхания сохнет на корню и возгорается трава, плавится камень.

Дева Мария, ужаснулся Ганелон, здесь всё мертво!

Что может так ужасно скрипеть и скрежетать в земных недрах? Что может издавать столь ужасный подземный стон?

Все суставы, сочленения и связки Ганелона вдруг начали нервно подёргиваться в некоей таинственной лихорадке, дрожать, подрагивать. Ступни и колени вдруг с силой вывернуло.

Он упал на землю.

Каждая мышца вздулась, как каменный шар.

Это было очень больно, но Ганелон ещё не кричал.

Он был поражён внезапным ужасом, порождённым подземными звуками и исчезновением Амансульты. Он чувствовал, что его левый обычно косящий глаз провалился теперь так глубоко, что цапля не достала бы его из глазницы своим длинным клювом, а другой наоборот выкатился, как у вола, и рот растянулся в неправильной, в нечеловеческой улыбке.

И било Ганелона молниями ведьм, не раз, наверное, вершивших шабаш на этом склоне.

Ведьма, ведьма, умирая шептал про себя Ганелон. Он как бы видел перед собой летящую походку Амансульты, её холодный и презрительный взгляд, её волосы, тоже летящие за плечами.

Удары его сердца теперь были так громки, что закладывало уши.

Лес.

Пруд.

Зелёный склон горы.

Ганелон знал здесь каждый овражек, каждый камень, каждый приземистый бук, каждую пещеру в изъязвлённых провалами скалах. Ночью, когда густеют тени под деревьями, когда копыта осторожного коня бесшумно тают в невидимых мягких мхах, Ганелон мог пройти с закрытыми глазами через любое место горы, но сейчас и при свете он перестал узнавать знакомое.

Багровое полыхание било в глаза.

В низком небе над собой он различал только что-то вроде длинных облаков, тянущихся с захода, сплющенное Солнце меж ними и двух рыцарей, чёрного и белого, идущих с мечами друг на друга.

Пусть победит белый рыцарь. Тот, у которого на плече нашит крест.

Ганелон умирал.

Прости нам долги наши, как мы прощаем должникам нашим, шептал он. Прости нам наши грехи. Сумерки везде безвидны, пусты. И тьмы, тьмы скрипят, скрежещут над безднами..."

XIX


"...бедный Моньо, бедный монашек!

Ганелон явственно чувствовал чужие холодные тонкие пальцы на своём освобождённом от рубашки плече.

Он не хотел, чтобы эти чужие тонкие холодные пальцы касались его плеча. Он чувствовал, что всё вокруг него овеяно дьявольскими чарами. Он дрожал. Собрав все силы, он всё-таки попытался встать, но сил хватило лишь на то, чтобы открыть глаза.

В небе чёрный рыцарь теснил белого.

Мир погибал.

Божий порядок рушился.

Ганелон знал: мир вокруг всегда должен стоять, как он стоял при первых отцах церкви. Он умирал, но, зная такое, он пытался бороться с судорогами, всё ещё потрясающими его тело, а чужие тонкие холодные пальцы, кажется, помогали ему, они поглаживали, разминали онемевшие мышцы.

Ганелон не должен был умереть, теперь он сам это чувствовал.

Ведь пока он жив, он хотя бы своими мыслями помогает белому рыцарю в небе.

Ведь если он умрёт и не сможет помочь белому рыцарю хотя бы мыслями, в несчастный замок Процинта впрыгнет белая жаба, которую слабые духом примут за доброе знамение и потянутся к ней — целовать зловонную пасть жабы. А жаба от этого раздуется до размеров гуся и на её мерзкое кваканье явится удивительной бледности дьявольский человек. Он будет сильно истощён, почти без мяса на костях, у него будут чёрные, как угли, глаза, и нагая Амансульта бесстыдно и безвольно выйдет ему навстречу. И дружинники, и дворовые, и старая служанка Хильдегунда, и лесники, и кравчие, и кузнецы, и Гийом-мельник с тоской увидят, как безвольно, но с адским хотением Амансульта на глазах у всех совокупляется с удивительной бледности дьявольским человеком.

И каждый, кто такое увидит, забудет всякое воспоминание о Святой римской церкви.

Вера уйдёт, как она ушла из этих проклятых мест.

— Бедный Моньо, бедный Монашек!

Ганелон закричал.

Его корчило.

Пена летела с закушенных губ, но белый рыцарь в небе услышал крик Ганелона и начал теснить чёрного.

«У тебя никогда не будет друзей, — смутно расслышал Ганелон сквозь собственную боль, сквозь собственное страдание некий голос. И этот голос был уже не тот, который только что повторял — бедный Моньо, бедный Монашек. И пальцы, с силой растиравшие его кожу, теперь уже тоже не были чужими тонкими холодными пальцами. Наоборот, теперь это были сильные мужские пальцы, они были горячие и сухие, и голос слышался сильный, мужской. — У тебя никогда не будет друзей, никого, кроме братьев по духу. Ты никогда не познаешь никакой другой любви, кроме любви к Господу. Блаженный Доминик призывает тебя к Делу. С этого часа, брат Ганелон, твоя жизнь посвящена Делу. С этого часа ты наш вечный тайный брат и дело твоё — спасение душ заблудших».

Сильные пальцы растирали Ганелону грудь, живот, ноги.

Боль медленно отступала и белый рыцарь в небе уже торжествующе заносил копьё над поверженным противником.

Безумная мысль на мгновенье обожгла Ганелона: нагнать Амансульту, схватить её за руку, закричать, повергнуть её в траву, сорвать платье с трепещущего тела и, удерживая левой рукой, правой ударить кинжалом в дьявольскую отметину под её левой грудью!

Спасти!

«Ты всё забудешь, брат Ганелон. Ты будешь предавать многих и многие тебя будут предавать, ведь отныне твоя жизнь посвящена Делу. Ты увидишь ужасный большой мир. Ты много раз погибнешь. Ты будешь одинок и ты отречёшься от мира, как он отрёкся от тебя. Мир будет терзать тебя, но тебя ждёт спасение».

— Уйди! — закричал Ганелон, пытаясь оттолкнуть сильные руки. — Кто ты? Чур, чур меня!

Белый рыцарь в небе, победив, торжествующе удалялся в сторону юга.

На Ганелона смотрели сверху круглые, зелёные, близко сведённые к переносице глаза брата Одо.

Пахло травой и тоской. Звенели цикады. Стояла ночь. Звёзды раскинулись над невидимой горой, как шатёр паладина.

Ганелону вдруг стало легко. Он вдохнул горный воздух и мучительно улыбнулся брату Одо.


Не зажигай на востоке огня,

пусть не уходит мой друг от меня,

пусть часовой дожидается дня...


Когда-то Ганелон слышал такую альбу. Он даже помнил слова, которыми она заканчивалась:


Боже, как быстро приходит рассвет!


Как быстро!

Действительно, как быстро!

Будто во сне вдруг в одно поразительно короткое мгновение пролетели перед ним смутные видения. Он вдруг увидел чёрный дым костра, на котором богохульник барон Теодульф сжёг на его глазах катара-тряпичника, и ужасное лицо своей несчастной матери, убитой чёрной оспой, и безумный крик отца, в собственном доме сожжённого бароном Теодульфом.

Он собрал силы и сел.

Не было стонов и криков, ни откуда не несло сладковатым дымом, не скрежетало безумное чрево земли, не визжал тряпичник:

— Сын погибели!

На Ганелона смотрели внимательные понимающие глаза брата Одо.

— Ты слышал меня, тайный брат?

— Да, — еле слышно выдавил Ганелон.

— Называй меня отныне братом. Называй меня отныне братом Одо. Я священнослужитель, я посвятил свою жизнь Господу, и отныне мы братья. Отныне ты мой брат, Ганелон. Ты призван. Отныне ты сам посвящён Делу.

— Да, брат Одо.

Ганелону стало совсем легко.

Он улыбнулся.

— Что ты видел сейчас? Что ты слышал и помнишь? — тревожно спросил брат Одо, дыша на Ганелона чесноком. В его зелёных глазах таилось великое любопытство.

— Помню рыцарей в небе. Чёрного и белого. Они боролись.

— Кто победил?

— Белый рыцарь с крестом, который был нашит на плечо плаща.

— Так и должно было случиться. Это некий знак свыше. Говорю тебе, ты избран, брат Ганелон.

И жадно спросил:

— Что ты ещё помнишь?

— Помню госпожу. Я шёл за нею, как ты сказал.

— Говори!

— Я потерял госпожу. Она лежала в траве, я думал, она спит, но она исчезла. Наверное, она опустила запрудный щит и водоём доверху наполнился водой. Сама земля стонала от тяжести скопившейся воды. Я подумал, что это горы пришли в движение и впал в бесчувствие.

— Говорю тебе, ты избран, брат Ганелон! — брат Одо торжествовал. — Что ты ещё помнишь?

— Помню пальцы. Чужие. И голос. Кажется, голос.

— Он что-нибудь говорил?

— Он, кажется, повторял: бедный Моньо, бедный Монашек.

— Это был голос твоей госпожи?

— Не знаю.

— Но он походил на голос твоей госпожи? — упорствовал брат Одо.

— Не знаю... Я не знаю... Если бы это был её голос... Разве госпожа бросила бы меня здесь умирать?... Конечно, я рассердил её своим непослушанием, но она бы не бросила меня здесь умирать...

Брат Одо торжествующе засмеялся:

— Ты избран, брат Ганелон. Ты избран.

Ганелон не ответил. Он шарил рукой в траве.

— Ты что-то ищешь?

— Не знаю... Я помню чужие пальцы... Они были тонкие и холодные... Может, госпожа увидела меня и хотела помочь...

— Нет, брат Ганелон. У твоей госпожи не было таких мыслей. Она всегда холодна, как ледяная фигура. Твоя госпожа не хотела тебе помочь, даже напротив, она специально оставила тебя без помощи. Она думала, что ты умрёшь, Ганелон. Приступ твоей болезни был очень сильный, твоя госпожа решила, что ты непременно умрёшь и этим будешь наказан. Она была здесь, она видела тебя, но не захотела тебе помочь.

Рука Ганелона наткнулась в траве на что-то твёрдое.

Он поднял руку и увидел обломок плоской резной костяной пластинки. Наверное, это была слоновая кость. Она потемнела от времени, но при желании на ней ещё можно было различить след прихотливого узора.

— Твоя госпожа предала тебя, брат Ганелон. Она решила, что ты всё равно умрёшь. Это для неё явился в небе чёрный рыцарь. Но знак подан, Ганелон. Ты призван!

Брат Одо осторожно взял из рук Ганелона костяную пластинку и понюхал её:

— Это слоновая кость. Видишь, она потемнела от времени, но на сломе осталась совсем белой. Даже очень белой. Значит, пластинка сломалась совсем недавно. Скорее всего, совсем недавно эта пластинка украшала переплёт какой-то богатой старинной книги. Ты когда-нибудь видел такие книги в руках твоей госпожи?

— Может быть.

— Здесь много пещер, — оглянулся через плечо брат Одо. — Когда-то много десятков лет назад в этих местах стоял замок очень богатого монсеньора. Его звали Торкват. Он был очень богат и очень умён. Возможно, что неизвестная нам книга принадлежала именно Торквату. Твоя госпожа очень смела, — брат Одо неодобрительно потряс головой, будто отгоняя от себя какое-то видение. — Она читает тайные книги. Но твоей госпоже, брат Ганелон, угрожает большая опасность, твоя госпожа стоит на неверном пути. Отныне, брат Ганелон, ты должен превратиться в тень своей госпожи. Никто не знает, где и когда может оступиться душа живая, но такое всегда может случиться.

— Наверное... — кивнул Ганелон.

Его мышцы снова болели.

Собрав силы, он спросил:

— О какой книге ты говоришь, брат Одо?

— Наверное, о стариной, — охотно объяснил брат Одо. — Наверное, это богатая и старинная книга. Есть очень старинные книги, брат Ганелон. Некоторые из них даже написаны не человеком.

И жестом показал Ганелону:

— Вставай, брат, нам надо спуститься вниз. Тебе надо отдохнуть и отлежаться. Тебе надо набраться сил, брат Ганелон. С этого дня будь внимателен. Душа твоей госпожи в опасности.

И быстро спросил:

— Ты слышал когда-нибудь про клад Торквата? Говорили когда-нибудь при тебе про клад Торквата? Это был очень богатый монсеньор — много золота, много богатых книг. Он знал так много, что его насильственно умертвили. Так сделали варвары, которых он пытался наставить и многому научил. С тех самых пор никто ничего не знает о судьбе его великих сокровищ.

Ганелон кивнул.

Он слышал о кладе Торквата.

Старая служанка Хильдегунда знала много страшных историй, иногда она рассказывала и о Торквате. По её рассказам, в Вероне, столице короля Теодориха, короля варваров, разоривших Рим, этот Торкват, далёкий предок Амансульты, был обвинён в измене.

Ганелон явственно услышал негромкий голос своей хозяйки, вслух зачитывающей монаху Винсенту:

"О, если бы хоть какая-нибудь свобода была возможна! Я бы ответил словами Кания, которые он произнёс, когда узнал об обвинении, предъявленном ему Гаем Цезарем, сыном Германика, что он замешан в заговоре, направленном против императора: «Если бы я знал об этом, ты бы не знал!»

Возможно, Амансульта читала одну из старинных книг Торквата, жестоко казнённого королём варваров Теодорихом. Возможно, старая служанка Хильдегунда добавила к своим странным россказням что-то такое, что могла действительно ненароком услышать от Амансульты.

Взошла Луна.

В неверном свете Луны, оглянувшись, Ганелон увидел: вода в пруду стоит совсем низко, видимо, уходя, Амансульта подняла щит.

«Для того, чтобы достичь глубин познания, — вдруг вспомнил Ганелон слова Амансульты, — не всегда следует искать тайных проходов. Иногда достаточно поднять уровень вод».

А может, это произнёс Викентий из Барре.

Он, Ганелон, прятался тогда за дверью большой залы донжона. У него острый слух. Он хорошо запомнил удивление Амансульты:

«Поднять уровень вод? Что могут значить эти слова?»

А Викентий из Барре, тщедушный монах с маленькими воспалёнными мышиными глазами, удивлённо ответил:

«Разве слова всегда должны что-то значить?»

А разве нет?

Ганелон не знал.

Он устал, его тело болело.

Он медленно поднялся, опираясь на сильную руку брата Одо.

Наверное, брат Одо захотел бы услышать о том, что совсем недавно вода в пруду стояла так высоко, что переливалась через плотину. Впрочем, он, кажется, уже сказал об этом, но брат Одо не обратил на это внимания. Да он и сам мог догадаться об этом, хотя бы по мелким лужам, оставшимся в траве ниже плотины. К тому же, эта костяная пластинка...

Ганелон уже открыл рот, чтобы рассказать о своих сомнениях брату Одо, но вдруг что-то странное, явившееся как бы изнутри, удержало его от этого, как бы шепнуло ему — промолчи, Ганелон!

И он промолчал."

Часть вторая ПОДВАЛ У ВОРОНЬЕЙ БОЙНИ 1199

II–III


"...смрадный переулок, грязь, нечистоты — всё, как везде, как даже в замке Святого ангела.

Рим пуст.

Однажды Ганелон сам увидел волчицу в Колизее.

Волчица поднимала острую морду к низкому небу, серо опрокинутому над пустым вечным городом. Вой низкий и тоскливый внезапно срывался, гас. Всадник, медленно выступивший из тумана, густо плывущего с невидимого Тибра, ругнул споткнувшуюся лошадь:

— Короля Ричарда увидела, скотина?

И снова туман. Снова тишь, вой волчий.

Рим пуст.

Пусты дома.

Пусты мёртвые грязные переулки.

Дева Мария, Иисусе сладчайший! Ганелон отчётливо чувствовал: место, которое он ищет, где-то рядом.

Отправляя Ганелона, брат Одо сказал: нужное место ищи за колонной Траяна, где-то возле Вороньей бойни. Там, в узких переулках, среди бедных огородов и виноградников, должен стоять старый пыльный дом, сложенный из камня, но с деревянным чердаком. Дом этот поставлен в два этажа, но главное в нём вовсе не два его этажа и даже не чердак, а то, что никогда не видно снаружи — подвал. А чтобы понять, куда ты пришёл, правильно ли ты пришёл, тебе придётся принюхаться. Со стороны искомого дома должны долетать некие необычные запахи — может быть, незнакомых трав, странного зелья, даже крови, а может, серы. И непременно должен виться хотя бы слабый дымок над каминной трубой странного дома, даже в самое тёплое время года.

Брат Одо сказал: найди указанное место и найди старика.

Старик, которого ты должен найти, еретик, сказал брат Одо. Он упрямый еретик и тайный маг. Старика зовут Сиф, его кличка — Триболо. Так его прозвали на улицах — Истязатель.

Смутной, во многом размытой болезнью памятью, Ганелон обращался в прошлое, восстанавливал то, что случилось семь лет назад.

Однажды в замок Процинта тоже приходил маг, вспоминал он.

Тощий грязный старик — длинные пальцы с явственными узлами суставов обожжены кислотами, на голове красная шапка, на плечах чёрный, как ночь, плащ, может, бархатный и такой длинный, что запачканный пылью конец его волочился прямо по полу.

Тощий грязный старик много времени проводил наедине с Амансультой, но чем они занимались, этого никто не знал.

Старик уже тогда выглядел глубоким стариком и уже тогда его звали Сиф, но прозвище Истязатель было в те поры никому не известно, впрочем, о нём просто могли не знать. Чтобы заработать такое прозвище старик, наверное, немало поистязал живых тварей, добиваясь раскрытия великих тайн — как движутся, например, их лапки, почему моргают глаза, зачем движения и поступки некоторых тварей как бы копируют человеческие и всякое тому подобное.

Триболо.

Истязатель.

У старика, несомненно, есть помощники, подумал Ганелон, но помощников Ганелон не боялся. Он решительно отверг помощь брата Одо и отправился на поиски гнезда еретиков один. Он знал, что справится, ибо знал, что бояться следует не людей, а злых чар. Потому и шептал про себя неустанно: «Да будет воля твоя... И не введи в искушение...».

Рим пуст.

Воистину умирает Рим.

Даже в квартале Борго так грязно, что ноги тонут в нечистотах. Ноги тонут в нечистотах и на подходе к Латеранскому дворцу.

Как гигантская, оставленная моллюском раковина, гулкий, но пустой Рим никак не может вновь заполниться живой жизнью.

Зато жизнь кипит на дорогах.

Неустанно взывает к будущим паладинам, неустанно поднимает новых святых странников неистовых пилигримов на великий подвиг святого креста всё более и более крепнущий голос великого понтифика апостолика римского — новоизбранного папы Иннокентия III:

— Очнитесь, верующие! Разве не пора спасти наследство Господа, вернуть Святой римской церкви те места, которые сам Иисус Христос освятил своею земной жизнью?

Торопятся по пыльным дорогам взволнованные легаты папы, неустанно взывают к верующим:

— Очнитесь, верующие! Кто здесь горестны и бедны, будут в Святой земле радостны и богаты! Так хочет Бог!

Не устают повторять:

— Очнитесь, добрые христиане! Оглянитесь вокруг! Прислушайтесь к странникам, вернувшимся с востока. Жестоко попирается вера христианская в Святой земле. Там блага земные расхищены, там святым паломникам на каждом шагу грозит ужасная опасность. Многие истинные христиане до сих пор несправедливо томятся в плену, они гниют в мрачных сырых темницах, гибнут от жажды и голода, а подлые сарацины требуют за пленных христиан невиданные выкупы. Горят христианские старые монастыри, безвинно и безвременно гибнут благородные рыцари. А неверные, размахивая над собой жёлтыми знамёнами подлого Магомета, хозяйничают даже во внутренних областях Романии, всегда до того принадлежавших христианскому Константинополю.

Всех виня, всех укоряя, ни от кого не пряча и не отводя в сторону жёстких глаз, святой человек магистр Фульк, а с ним посланец папы кардинал Падуанский неустанно проповедуют с папертей:

— Очнитесь, честные христиане! Вера в страдающего Христа подорвана. Утерян небесный Иерусалим. Разве не пора восстановить силу веры? Разве не пора одолеть нечистые дьявольские козни и вернуть Святой римской церкви её прежнее положение, столь жестоко в последние годы ущемлённое агарянами? Ужасный позор, ужасный стыд, ужасное горе, что столь презренное и недостойное племя, как подлые, не знающие жалости сарацины, сумело вдруг одолеть великий народ, осиянный светлым именем Христа!

Монжуа!

— Очнитесь, верующие! Разве не настала пора вновь двинуть броневые отряды благородных рыцарей в попранную агарянами Святую землю? Дерзкие сарацины сжигают христианские монастыри или приспособляют их для своих нечистых обрядов. Они насильно обрезают детей божьих и обрезанные части бросают в алтари и крещальни. Они мучают истинных христиан в темницах и предают их позорной смерти: сажают на кол, лишают детородных органов, поражают стрелами, перед тем привязав к столбу.

Монжуа!

— Очнитесь, добрые христиане! Разве не пора поставить на место неверных? Разве не пора поднять меч карающий против врага христиан Саладина? Тот паладин, который выйдет на стезю гроба Господня и прослужит Господу нашему милосердному в войске хотя бы год, с того будут полностью сняты все грехи, которые он совершил до святого странствия и даже те, которые он совершит после странствия, но в которых раскается и исповедуется. А тот, кто отведёт блудливые глаза в сторону и не услышит призыва свыше к наказанию агарян, тот навсегда будет проклят Святой римской церковью.

— Навсегда! Во имя Господа!

Ведь разве не говорил Господь: «И кто не берёт креста своего и не следует за мною, тот не достоин меня»?

Стезя святого гроба.

К несчастью для благородных рыцарей, не может вновь ступить на стезю святого гроба рыжебородый великан король германцев Фридрих Барбаросса. Упав на переправе с коня в холодную и быструю речку Салеф, протекающую вблизи Селевкии, король германцев был незамедлительно взят Господом на небо. Свидетели этого ужасного события рассказывали, что смерть рыжего великана так устрашила его сподвижников и так ужасно подействовала на благородных усталых рыцарей, что многие, мечась между ужасом и надеждой, тут же, на месте, покончили с собой, а многие другие, думая, что милосердный Господь уже навсегда забыл о них и не заботится больше, отреклись от христианской веры.

К несчастью для благородных рыцарей, не может вновь ступить на стезю святого гроба неистовый король Ричард Львиное Сердце.

Поверив нелепым слухам о том, что в некоем лимузенском замке Шалю найден огромный клад старинного золота и драгоценных камней и получив невежливый отказ хозяина на требование незамедлительно выдать ему указанный клад на нужды будущего похода в Святую землю, король Ричард со всей свойственной ему горячностью в тот же час поклялся повесить всех дерзких обитателей замка Шалю от мала до велика.

И рассказывали очевидцы, что пришёл благородный король Англии с многочисленным войском к замку Шалю и осадил замок, в котором, как он думал, было скрыто большое сокровище. Он не торопился, будучи уверен, что владелец замка не станет долго ему противостоять. Но когда вместе со своим военачальником Меркадье благородный король Ричард обходил вокруг стен замка, отыскивая, откуда удобнее всего произвести нападение, простой арбалетчик по имени Бертран де Гудрун пустил со стены замка стрелу, которая пронзила руку королю, ранив его неизлечимой раной.

Почувствовав сильную боль благородный король Ричард, не медля ни минуты, вскочил на своего любимого коня Фовеля, с которым бывал в разных походах, и поскакал в своё жилище. Правда, перед этим он строго повелел Меркадье и всему своему войску немедленно атаковать зловредный замок Шалю, пока его защитники не погибнут или не сдадутся.

А когда замок был взят, рассказывали очевидцы, велел благородный король повесить всех его защитников, кроме того одного, который его ранил. Этому своему обидчику благородный король Ричард готовил особенно мучительную и позорную смерть. Но так случилось, что сам король вдруг начал чувствовать себя всё хуже и хуже. При первой попытке извлечь из руки отравленный железный наконечник, врач, которому вверил себя король, вытащил только деревянную стрелу, само же металлическое остриё осталось в теле. Правда, несколько позже, оно вышло само при случайном ударе по руке короля.

Чувствуя сильные страдания, благородный король Ричард разуверился в выздоровлении, а потому счёл нужным объявить своё завещание.

Королевство Англии, как и все свои земли, и все свои многочисленные замки, и три четверти собранных им сокровищ благородный король Ричард, к искреннему удивлению и даже недоумению некоторых баронов, завещал тому, кто прежде так часто и неоднократно предавал его — родному брату Иоанну. Всяческие редкие драгоценности он завещал своему племяннику императору Оттону, а всю остальную часть сокровищ — слугам и беднякам.

В последние минуты жизни овладел королём Ричардом столь характерный для него порыв великодушия.

Он велел призвать к себе пленённого воинами лучника Бертрана де Гудруна и так сказал ему:

«Скажи, какое зло я сделал тебе, что ты так коварно меня убил? Разрешаю тебе сказать откровенно».

Лучник откровенно ответил:

«Ты всего лишь умертвил своею собственной рукой моего родного отца и двух моих родных братьев, а потом захотел меня убить. А так ничего. Так что, мсти мне теперь, пожалуйста, как хочешь. Я весьма охотно и с большим терпением перенесу любые мучения, даже самые страшные, какие только ты сможешь придумать, ведь я теперь утешен — умираю не только я, но насовсем умираешь теперь и ты, принёсший миру столько зла».

Выслушав лучника, благородный король долго думал, а потом приказал отпустить его, сказав несчастному лучнику при этом:

«Смерть мою тебе прощаю».

И, развязав оковы, отпустил его.

И даже приказал дать лучнику, ранившему его, сто солидов английской монеты.

Но верный Меркадье без ведома короля снова схватил Бертрана де Гудруна, задержал его и по смерти благородного короля Ричарда живьём содрал с лучника кожу и голым повесил на дубу.

Так умер благородный король Ричард, прозванный Львиное Сердце — в восьмой день апрельских ид, во вторник, перед вербным воскресеньем.

Мозг его, кровь и внутренности похоронили в Шарру, сердце — в Руане, а тело — в Фонтевро, у ног отца, как он хотел.

Одна из многочисленных эпитафий, сочинённая на смерть благородного короля, гласила:


Его доблесть не могли утомить бесчисленные подвиги;

его пути не могли замедлить препятствия;

перед ним бессильны были шум гневного моря,

пропасти низин, крутизна гор,

каменная суровость скалистых утёсов.

Его не сломили ни ярость ветров, ни пьяная дождём туча,

ни туманный воздух, ни грозный ужасов громов.

Но горе! Муравей загубил льва!

Мир умирает в его погребении.


Стезя святого гроба.

К несчастью для благородных рыцарей не может двинуться в новое святое странствие король французов Филипп II Август. Дни и мысли короля заняты войной против проклятых Плантгенетов. Всеми своими силами король Филипп обрушился на французские владения наследника неистового короля Ричарда — Иоанна Безземельного.

Господь прощает грехи призванным, откликнувшимся на первый зов, но прав брат Одо, тысячу раз прав — дьявол никогда не спит, дьявол не знает устали. Он подстерегает смертных везде. Даже на смертном одре следует быть настороже, чтобы не потерять душу.

Дьявол лукав.

Дьявол многолик.

Дьявол вьёт свои гнезда прихотливо и хитро.

Сегодня он смущает нищих тряпичников и таких же нищих тулузских ткачей, а завтра сбивает с пути истинного богатых купцов, возвращающихся с товарами с сирийских берегов. Сегодня ему верно служат катары и богомилы, техникеры и торбеши, фунданты и тиссераны, бугры и вальденцы, а завтра, смотришь, к нему в услужение попадают даже священнослужители, нерадивые в службах, а то даже и пустынники, не устоявшие перед искушением.

Дьявол не спит.

Помни, Ганелон, помни.

Брат Одо сказал: завяжи в пояс обломок резной пластинки, найденной в траве на склоне горы, возвышающейся над замком Процинта, и спрячь под плащом узкий кинжал. Вот тебе такой кинжал, брат Ганелон, сказал брат Одо. В Италии такие кинжалы называют милосердниками. Ими добивают латников, израненных на поле боя. Узкое лезвие легко входит в любую щель металлических лат. Пусть этот милосердник всегда будет у тебя за поясом.

— А если, имея кинжал, я захочу убить старика-еретика или других еретиков, если они там будут? — спросил Ганелон.

Брат Одо ответил:

— Что бы ты ни делал, твоей рукой будет водить Господь.

И добавил:

— Помни, брат Ганелон, главное это книги. Внимательно и терпеливо ищи тайные старинные книги, обещающие твоей госпоже свободу. Эти старинные книги должны принадлежать Святой римской церкви. Эти книги опасны, если находятся в частных руках.

Смеркалось.

Брат Одо оказался прав: нужный дом Ганелон узнал по запаху.

Отправляя Ганелона на поиск брат Одо сказал: ты, наверное, легко найдёшь нужный дом. Он, наверное, будет окружён необычными запахами, а над каминной трубой дома будет виться негустой дымок. Он всегда вьётся там над трубой. Ты войдёшь в дом, брат Ганелон, и спустишься в подвал.

И да будет с тобой Господь!

«Бедный Моньо, бедный Монашек...».

Так шептала Амансульта, наклонившись над Ганелоном на склоне горы, возвышающейся над замком Процинта. Но без всякого сожаления оставила его умирать на склоне.

Но он не умер.

Только в смутной памяти остался негромкий голос, повторяющий одни и те же слова, и запомнились чужие холодные тонкие пальцы, которыми Амансульта прикасалась к его уже умирающему, но так и не умершему телу.

А ещё в смутной памяти Ганелона осталась некая тайна, которую, правда, он додумал гораздо позже, но додумал сам, часто и внимательно беседуя со своим наставником братом Одо.

Всем известно, что юная владелица замка Процинта неожиданно стала богатой.

У юной Амансульты, прозванной Кастеллоза, всегда в отчаянии воевавшей с соседями, вдруг появилось много золота.

Она расширила свои земли и укрепила замок Процинта.

Она выкупила из плена отца.

Но золото Амансульты нечисто.

Об этом можно судить хотя бы по тому, что первое, что сделал барон Теодульф, выкупленный за нечистое золото и вернувшийся, наконец, в свой родовой замок — он подверг жестокому набегу деревеньки некоторых соседей, которые в его отсутствие пытались обижать его дочь, и даже попытался взять штурмом монастырь в Барре.

К счастью Господь обиделся и не дал удачи богохульнику — братия отстояла монастырь.

От того великим гневом постоянно пылал единственный глаз барона.

Правый глаз барон потерял в неволе.

Вырвите дерзкому латинянину левый глаз, приказал агарянам некто Маштуб, начальник Аккры, державший барона Теодульфа в плену. Но тут же передумал: нет, не надо вырывать левый, вырвите латинянину правый глаз. Если когда-нибудь этого дерзкого и шумного латинянина действительно выкупят и он посмеет ещё раз выступить в боевом строю против воинов Магомета, собственный щит будет затруднять ему обзор боя.

Золото Амансульты нечисто.

Нечисто окружение Амансульты.

Нечисты старинные книги, над которыми почти бессонно склоняется голова монаха из Барре Викентия.

Целых два года после приступа болезни, овладевшей им на горе у верхних прудов, Ганелон, в назидание всем другим будущим возможным ослушникам Амансульты, провёл в тесном каменном закутке на втором этаже старой сторожевой башни замка Процинта.

— Бедный Моньо, бедный Монашек, лучше бы ты умер, — без всякого сочувствия сказала Амансульта Ганелону, отправляя его в башню. — Ты нарушил мой запрет, ты поднялся без разрешения к верхним прудам. Я смогла бы прямо сейчас отрубить тебе ступню и отправить доживать твою несчастную жизнь в отдалённую деревню, но прежде ты никогда не совершал подобных проступков, поэтому я не буду сердиться на тебя. Ты просто сгниёшь в каменном закутке, если я не захочу чего-нибудь другого.

За два года, проведённых во тьме и в сырости, Ганелон на ощупь изучил каждый камень, каждую доску, каждую щель своей темницы.

Он ничего не видел во тьме, но он много слушал — плач осеннего дождя за стенами, свист зимнего ветра, весёлое перестукивание весенней апрельской капели, звон ручья, подмывающего башню, дальние раскаты грома, тонкий писк крыс, какие-то неопределённые шорохи.

Странные видения мучили Ганелона.

Но они и укрепляли его.

Мучаясь долгой бессонницей, иногда ночами Ганелон вдруг явственно видел перед собой обнажённую Амансульту. В странном смятении он чувствовал, что взгляд его ищет вовсе не отметку дьявола под левой грудью Амансульты, а пытается остановиться на самой её груди.

Перивлепт.

Восхитительная.

Конечно, так подсказывал дьявол.

Иногда Ганелон явственно слышал в ночи отчаянный вопль своего отца, жестоко сожжённого в собственном доме богохульником бароном Теодульфом, а позже, прислушиваясь к дальним чужим голоса и к каким-то совсем непонятным шорохам, он научился определять время во тьме.

Он часто читал молитвы на нескольких языках, зная, что Бога это не оскорбит, а ему придаст уверенности.

В конце второго года, изучив всё, что его окружало, Ганелон с помощью божьей сумел раздвинуть голыми руками дубовые доски пола — камень в стене башни выкрошился.

Сплетя верёвку из разодранной на полосы одежды, Ганелон спустился в нижнее помещение башни, сложил друг на друга сваленные там дрова и вновь аккуратно сдвинул над собой тяжёлые дубовые доски.

В нижнем помещении башни было тихо, пахло пылью, массивная дубовая дверь была надёжно заперта снаружи.

Тщательно обдумав свои возможности, Ганелон понял, что из башни ему не выйти и решил умереть здесь.

Но прошло некоторое время и он услышал крики над головой — стража хватилась узника.

— Святой Леонард, покровитель всех узников, помог несчастному Ганелону! — кричали одни.

Другие в ярости возражали:

— Нечестивого Ганелона унёс дьявол!

«Бедный Моньо, бедный Монашек...».

Так шепнула старая служанка Хильдегунда, однажды, через несколько дней после исчезновения Ганелона, поборовшая тёмный страх и ночью отпершая дверь башни.

"Бедный Моньо, бедный Монашек... — дрожащим голосом шепнула она во тьму, открыв дверь, запертую снаружи. — Я не вижу тебя в темноте башне, но я знаю, я чувствую, что ты здесь. Господь научил меня помочь тебе, он не хочет твоей гибели. Теперь, Ганелон, ты можешь выйти из башни. Я открыла дверь. Люди спят, нигде нет охраны. Выходи, бедный Моньо, и я снова запру за тобой дверь снаружи, чтобы ни один человек ни о чём таком не догадался. Люди не понимают, как ты мог уйти из запертого помещения, не открыв дверей, не пробив крыши или каменной стены, они думают, что тебя унёс дьявол. Одна я догадываюсь, что ты спустился на первый этаж башни. Я не знаю, как ты это сделал, но верю, что ты это сделал. Не надо тебе больше прятаться, Ганелон. Беги. Тебя не раз спрашивал брат Одо. Он много раз приходил сюда и даже ходил вокруг башни, пока его не прогнали дружинники. Выходи из башни, Ганелон, и тайными тропами, которые ты хорошо знаешь, иди в Барре. Там, в Доме бессребреников тебя ждёт брат Одо. Он помнит о тебе, он много раз пытался помочь тебе. Теперь он сможет по-настоящему помочь тебе, бедный Моньо.

Два года, проведённых во тьме, многому научили Ганелона.

В смутных снах и в одиноких бдениях он при смежённых глазах, как чётки, перебирал пережитое.

Перебирая пережитое, он часто задыхался от непонятной боли, постепенно перерождающейся в ненависть.

Он знал, Бог его не оставит.

За два года он по много раз перебирал в голове всё слышанное им когда-либо от Гийома-мельника, от служанок замка Процинта и от дружинников, от старой служанки Хильдегунды, а так же от юной Амансульты и её монаха-помощника из Барре.

Иногда ночами он явственно слышал, как бы издалека мышиный голос монаха, слышанный им столько раз.

«Я передам все тонкости логиков... — видимо, Викентий из Барре, как все смертные, вовсе не был чужд гордыне. — Я приведу в должный порядок все доступные мне старинные труды, сохраню их дух, кропотливо заполню новыми знаниями каждую лакуну, дам подробный комментарий ко всем тёмным местам... Я докажу, что ошибочно считать философов людьми, всегда расходящимися во мнениях... Их труд всегда свершается во славу Господа... Законченный свод знаний я назову „Великим зерцалом“... Пусть он отразит, как зеркало, весь мир с его божественными законами...».

«Но настало ли время? — вслух сомневалась Амансульта, выслушав неутомимого монаха... — Хватит ли у тебя сил на такой огромный труд, к кому, кроме меня, ты сможешь обратиться за помощью? В своё время сам Торкват изливал душу в бесчисленных жалобах, а ведь он был сильнее тебя. Ты помнишь? Куда бы ни обратил я свой взор, так жаловался Торкват, повсюду я встречаю то ленивую косность, то завистливое недоброжелательство, а потому лишь напрасному оскорблению можно подвергнуть учёные божественные трактаты, предложив их диким человекоподобным чудищам скорее для надругательства, нежели для изучения».

«Но Торкват говорил это о варварах».

«А разве не варвары окружают нас сейчас? Разве можно отдавать чудо разума в руки варваров?»

Чудом разума юная Амансульта считала груду старинных заплесневелых книг, извлечённых ею из подземных тайников Торквата вместе с нечистым золотом. Зная, что рано или поздно он погибнет, Торкват постарался укрыть книги под землёй как можно надёжнее.

Да, часто думал Ганелон, Амансульта достигла многого золота и старинных книг, но она забыла одну очень важную, а может, и самую главную вещь: ведь хитрый дьявол умеет не только портить погоду, приносить зло, мешать находящимся в супружестве исполнять их супружеские обязанности и совершать всякие другие козни, он, лукавый дьявол, прежде всего, умеет и любит смущать слабые человеческие умы.

Чудо нельзя упрятать в тайник.

Чудо оно потому и чудо, что вспыхивает внезапно.

Истинное чудо никогда не тьма, в которой вспыхивают разные светила, оно не радуга, перекидывающаяся над одинокой звездой; оно всегда утешение, ниспосланное выше.

А какое утешение могут нести старинные заплесневелые книги, извлечённые из тайных подземелий Торквата?

Какое утешение может нести нечистое золото, многие годы таившееся под землёй?

Как можно так легковерно идти прямо в руки дьявола и не яриться на его козни?

Как можно не помнить о рвении Моисея, который в один день истребил двадцать тысяч язычников?

Как можно забыть усердие первосвященника Финееса, который одним копьём пронизал множество иудеев и моавитян?

Меч и огонь.

Во имя Господа.

Разве не об этом каждодневно и неустанно вопиет, обращаясь к густой толпе, святой блаженный отец Доминик, пришедший пешком в Лангедок из северной Кастилии?

Блаженный отец Доминик беден.

Он низколоб, у него длинное некрасивое лицо, но над его горбатым носом священной ненавистью пылают чёрные, как угли, глаза. Он никогда не улыбается, он никогда не ест мяса, питаясь только вином и рыбой, а на его узкой жёлтой щеке виден чудесный знак — крошечный крест, не вырезанный и не выжженный, а появившийся однажды сам по себе.

Блаженный отец Доминик неутомим.

Сегодня он проповедует в обители святого Ремигия, завтра его потрёпанные сандалии взметают пыль на Аппской дороге. Сегодня он проводит ночь в Пруле, близ Каркассона, там, где крошечное аббатство даёт приют ему самому и его многочисленным ученикам, а завтра он поучает смиренную братию в Доме бессребреников в Барре.

Где бы и когда бы ни появлялся блаженный отец Доминик, его неистовая душа не знает покоя.

Ничуть не смущаясь, входит отец Доминик в гнезда еретиков.

Он грозен.

Он неустанно, он неистово напоминает верующим о том, что дьявол, как нигде, любит селиться именно в собственных наших сердцах. Лишь изгнав дьявола из собственного сердца, человек начинает преодолевать ничтожество, в коем он рождается. Лишь очистив собственные сердца, лишь жестоко разгромив все лживые гнезда ереси, зародившиеся вокруг, можно будет по-настоящему обратить неукротимый взор на восток, учит блаженный отец Доминик. Сейчас не земли сарацинов, не края неверных, не воины Магомета, а лежащие вокруг Нарбонна и Монпелье, Безье и Альба, Ним и Тулуза — вот настоящие дьявольские гнезда, где настоящие еретики, слуги дьявола, распинают истинную веру. Там постоянно множащиеся тряпичники и тиссераны не смущаются унижать Святую римскую церковь. Там впавший в нечистую гордыню граф Раймонд Тулузский не желает возвращать Святой римской церкви награбленное им чужое добро. Ведь разве не грабёж утаивать для себя церковную десятину? И разве известная, но нечистая семья Дюфор, свободно вхожая в замки графа Тулузского, нагло не кичится своим безверием? И разве богохульники сеньоры Тоненксы, давно уже забывшие путь к исповедальне, не гордятся открыто тем, что беседуют с дьяволом в течение четырёх поколений?

Меч и огонь.

Сампер анте, всегда впереди!

Блаженный отец Доминик несёт факел веры.

Факел веры. несомый им, ярок.

Он, Ганелон, сам видел, как однажды блаженный отец Доминик дал жестокую пощёчину нечестивому отступнику от веры.

Разве не является доказательством особой святости отца Доминика то, что после его пощёчины нечестивый отступник сразу умер?

Он, Ганелон, однажды сам видел, как блаженный отец Доминик возложил свою руку на голову слепца.

И слепец мгновенно прозрел.

Он, Ганелон, сам не раз слышал, что когда отец Доминик проходит мимо какого-либо собора или проезжает мимо него на муле, то все святые в нишах наклоняют головы в знак глубокого уважения перед подвижником. И одновременно колеблется в небесах чудесный высокий свет — свет душ, спасённых блаженным отцом Домиником.

Ганелон вздохнул.

Как странно приходят воспоминания.

Почему он вспомнил всё это здесь, в пустом Риме, разыскивая некоего старика Сифа по прозвищу Триболо?

Сердце Ганелона билось шумно, прерывисто.

Он боялся, что его могут услышать.

И не ошибся.

Где-то на огородах тявкнула, завыла собака.

Но сразу вдруг потянуло сладким, необычно сладким, даже приторно сладким дымом.

Ганелон огляделся.

Серый сумеречный свет делал пустые переулки ещё более печальными и пустыми, но даже смрад многочисленных нечистот, которыми была в разных местах загажена и залита вымощенная крупным камнем мостовая, не заглушал сладкого приторного запаха дыма.

Сладким дымом несло из-за высокой, местами обрушившейся каменной стены, сразу за которой темнела неясная громада тёмного дома с настоящим чердачным окном, нелепо распахнутым в сумерки.

Ганелон осторожно толкнул массивную калитку.

Калитка не поддалась.

Тогда Ганелон перелез через стену.

Он служит Делу.

Дело оправдывает все его поступки.

Сальвави анимам меам. Душу свою он спас.

Он, Ганелон, спасёт душу Амансульты. Он вырвет несчастную Амансульту из нечистых рук дьявола. Он будет просить Бога простить Амансульту. Он будет просить Бога спасти несчастную Амансульту, просветить её, наставить на правильный путь. Он никогда не осквернит в гневе святое распятие, как это иногда делают неразумные, но рано или поздно он сам двумя короткими движениями милосердника наложит святой крест на дьявольскую отметку, таящуюся под левой грудью его бывшей госпожи.

Перивлепт.

Восхитительная.

Ганелон осторожно остановился под старой яблоней.

Палая листва, нежное очарование прели и гнили, серебристая паутина на кустах, пустынный покой запущенности.

Всё равно волчий угол.

Нет, сам себя поправил Ганелон, не волчий угол, а паучий, мерзкий угол мерзких пауков, и осторожно обошёл молчащую громаду дома.

Вид у дома был нежилой — слепые окна забраны крепкими ставнями, дверь заперта изнутри, но над каминной трубой вился слабый дымок.

Ганелон никак не мог определить, чем, собственно, пахнет дым? Почему он так густо напитан какой-то приторно тревожной сладостью? Может, правда, в странном дому жгут некие волшебные травы или ведут колдовство, которое и отравляет своим непонятным запахом всё окружающее?

По лесенке, приставленной к стене, Ганелон осторожно поднялся на пыльный чердак. И увидел лестницу вниз..."

IV–VI


"...в записке было сказано: «Лучше бы ты служил мне».

И всё.

Ни одного слова сверх.

Ганелон хмуро глянул в глаза оборванному нищему, сунувшему ему записку на паперти.

Нищий отшатнулся.

— Зачем ты это принёс?

— Госпожа дала мне немного денег. Она дала мне один денье.

— Это действительно совсем немного для ведьмы.

— Для ведьмы? — испугался нищий. — Почему для ведьмы?

И вдруг бросился бежать, крестясь на бегу, трясясь, подбирая рукой полы своего отрепья и испуганно оборачиваясь.

Ведьма, ведьма, истинно ведьма, шептал про себя Ганелон, спускаясь по лестнице с чердака в глубины замершего дома.

Амансульта ведьма.

Она разбирает старинные книги, она понимает чужие письмена, она пользуется нечеловеческим нечистым золотом. Даже на гербе её проклятого рода нет и никогда не было никакого девиза. Зато на гербе её рода всегда присутствовал таинственный ключ.

Может, ключ от неба.

А может, от ада.

Ганелон не знал.

Но он знал, что ум Амансульты пронзителен. Её ум остёр. Амансульта разгадала некие загадочные намёки в старых бумагах. Она догадалась поднять воду в верхних прудах, пустив этим тяжёлую воду на колёса тайного подземного механизма.

Растворились врата ада и открылась пещера, одарившая Амансульту старинными книгами и нечистым золотом.

Ведьма.

Брат Одо много лет тщетно искал тайну клада Торквата, но так и не подошёл к ней. Только уже после того как Амансульта выгребла из-под земли золото и старинные книги, брат Одо побывал в подземном хранилище. Впрочем, там он уже ничего не нашёл. Совсем ничего, если не считать нескольких пустых и разбитых амфор.

«Лучше бы ты служил мне».

Записка Амансульты была полна презрения.

«Лучше бы ты служил мне».

Разве не она, разве не Амансульта бросила когда-то Ганелона умирать под зловещей тенью кривой башни Гонэ? Разве не Амансульта хотела сгноить его в тесной и тёмной камере? Разве не она подсылала к нему убийц в Риме, зная, что он упрямо следует по её следам?

Ганелон опустился по лестнице в подвал.

На пыльном полу лежала полоска света, пробивавшаяся из-за чуть приоткрытой двери.

Проверив, легко ли выхватывается из-за пояса милосердник, Ганелон ударом ноги распахнул дверь.

В колеблющемся неверном свете, отбрасываемом толстыми восковыми свечами и огнём, весело играющим в каменном камине, Ганелон увидел тяжёлый деревянный стол, на котором лежали пучки и связки самых разных сухих трав, стояла глиняная и стеклянная таинственно отсвечивающая посуда.

Там же на столе, увидел он, стояли весы и небрежно валялся бумажный широкий развитый свиток.

Длинная полка на голой стене.

На полке несколько книг, реторты, ступка, ещё одни весы.

Ганелон быстро перекрестился.

Нечистое искусство магов.

Нечистое древнее дьявольское искусство, ещё даже более древнее, чем ремесло блудницы.

Всем известно, в том числе и самим алхимикам, что тот, кто домогается тайн нечистого алхимического искусства, всегда остаётся ни с чем, и всё же самые разные, иногда далеко не самые глупые люди опять и опять домогаются загадочных тайн алхимии. В итоге, мудрец становится глупцом, богач нищим, философ болтуном, а пристойный человек теряет всяческую пристойность. И даже если кто-то умудряется однажды призвать на помощь дьявола, у него уже не хватает ума на нужные вопросы. Говорят, один алхимик, вызвав дьявола, настолько растерялся, что затруднился даже объяснить, что ему нужно. В закоснелом своём невежестве он, наконец, спросил, вызвав своим вопросом смех у дьявола: а что, собственно, хотел сказать Аристотель своей «Энтелехией»?

Ещё Ганелон увидел балку, поддерживающую потолок — мощную закопчённую деревянную балку, под которой скалилось, на верёвке подвешенное к ней, зловещее чучело неизвестного, но страшного, скалящего многочисленные зубы чудовища. Ганелон никогда не видал таких зверей, только слышал о них от старой Хильдегунды.

И запахи.

Ганелон невольно потянул носом.

Одновременно пахло камфарой, горчицей, полевыми травами. Нежно парил, побулькивая, горшок в камине, прямо под руками некоего старика, безмерно удивлённого шумным появлением Ганелона.

Наверное, это был Сиф.

Старик сидел у камина на низенькой скамеечке, подобрав под себя полы длинного плаща.

Краем левого косящего глаза Ганелон скорее почувствовал, чем увидел некое движение.

Не оборачиваясь, он ударил ногой.

Человек, со стороны прыгнувший прямо на Ганелона, упал и тяжело ударился головой о грязный каменный пол.

Ганелон не обернулся к упавшему.

Он знал: если упавший и очнётся, то после такого удара не раньше, чем через пять минут.

Он стоял и внимательно рассматривал старика.

Триболо.

Истязатель.

На вид старик казался совсем ветхим. Его узкое жёлтое лицо был поражено нездоровым налётом, узкие пергаментные уши оттопырены, а пальцы с раздувшимися суставами обожжены кислотами.

Примерно таким и представлял себе Ганелон мага старика Сифа.

Ткнув пальцем в зубастое чучело, скалившееся из-под деревянной балки, Ганелон спросил:

— Это базилиск? Это ихневмон?

Старик кивнул.

Наверное, это было согласие.

— Ты Триболо? Истязатель?

Старик снова кивнул.

— Как тебя звать, старик?

— Я Сиф, сир.

— Не обращайся ко мне так. Я даже не шатлен, я всего лишь вавассер, бедный дворянин, ничего не имеющий.

И спросил:

— Ты назвался — Сиф. Это христианское имя?

— Я родился в Вавилонии, — уклончиво ответил старик. — Под самой Александрией. Я родился там очень давно, но я всегда свято чтил Святую мать католическую церковь.

Ганелон молча обвёл взглядом логово колдуна.

Многолетняя пыль, многолетняя копоть, странный и зловещий колдовской инструмент, парящий на огне глиняный горшок, под деревянной закопчённой балкой зубастое чучело базилиска, большое пыльное зеркало в углу с начертанными на его поверхности непонятными знаками.

Сиф.

Старик, родившийся в Вавилонии.

Кажется, Ганелон действительно уже видел этого старика несколько лет назад в замке Процинта — тогда Амансульту посещали самые разные люди.

Но, может, тогда в замок приходил другой старик, укрывшийся под тем же именем. Кто знает? Да это и не имело особого значения.

Полка с книгами.

Может, к переплету одной из них, снабжённой особенными украшениями, подойдёт осколок пластинки из слоновой кости, найденной им в траве под кривой башней Гонэ, возвышающейся над верхними прудами замка Процинта? Может, это та самая книга, глядя в которую, можно производить различные растворы и яды, зелья и опасные патоки, наконец, творить золото такой чистоты, что этому дивится сам дьявол?

— Ты знаешь, кто я, старик?

— Господь, изгоняя Адама из рая, сказал: «Тернии и волчцы произрастит тебе земля», — глухо пробормотал старик.

Ганелон не успел ответить на эти слова, полные тревожного и тёмного смысла, потому что оглушённый им человек, ничком лежавший на полу, вдруг очнулся.

Худое длинное лицо этого человека было окутано бородой, чёрной до синевы. Такие же чёрные почти до синевы волосы низко падали на блестящие, как маслины, глаза. Ганелон, не раздумывая, ударил очнувшегося каблуком в лоб и тот снова упал лицом в каменный пол.

— Ты знаешь, кто я, старик? — повторил Ганелон.

Старик помедлил, потом ответил:

— Ты сам объяснил, ты бедный вавассер.

Наверное, старик очень боялся Ганелона, хотя внешне никак не выказывал страха. Набирая в ладонь растёртую сухую траву, грудой насыпанную у его ног, он легонько бросал её в горшок, кипевший на огне. По тёмному, освещённому лишь свечами и камином подвалу медленно распространялись таинственные запахи — сладкие и густые, манящие, но и тревожные.

Наверное этот старик умеет плавить самые прочные металлы, подумал Ганелон, и готовить яды, убивающие и быстро и медленно. Брат Одо предупреждал: если найдёшь старика, держись с ним осторожнее. Ты увидишь у него странные вещи. Этот старик прочёл, наверное, уйму книг, тех, конечно, что внесены в индекс либрорум прохибиторум. Он ещё в юности презрел запрет Святой римской церкви и не оставил непрочитанной ни одну запрещённую книгу. Зовут старика — Триболо. Он Истязатель. Он умеет смущать умы. Старайся не испугаться старика, ведь ты вооружён верой.

И кинжалом, сказал про себя Ганелон.

Одно лишь воспоминание о брате Одо приносило Ганелону облегчение.

Брат Одо поставил меня на ноги, напомнил он себе. Брат Одо укрепил мой дух. Он напитал меня знаниями, нужными Делу. В тесной келье Дома бессребреников брат Одо дивил меня множеством тайн. Он заставил меня внимательно вчитываться в странные тексты.

«Не ложь говорю, а истину изрекаю», — так начинался один из таких странных текстов.

«То, что внизу, — читал вслух Ганелон, повинуясь приказу брата Одо, — подобно тому, что вверху, а то, что вверху, подобно тому, что внизу. И всё это только для того, чтобы совершить чудо одного-единственного».

Для лучшего понимания брат Одо всегда заставлял Ганелона читать такие тексты вслух.

«Точно так, как все сущие вещи возникли из мысли одного-единственного, так стали эти вещи вещами действительными и действенными лишь путём упрощения применительно случаю того же самого одного-единственного».

— Я произношу слова вслух, но не понимаю их смысла, брат Одо, — жаловался Ганелон.

— Не обязательно понимать то, что предназначено не тебе, но важно знать, что такое на свете существует.

«Солнце его отец. Луна мать его. Ветер вынашивает его во чреве своём. Земля вскармливает его. Только он — первопричина всякого совершенства. Повсеместно. Всегда».

«Мощь его есть наимощнейшая мощь, и даже более того, она явлена в безграничии своём на земле».

«Отдели же землю от огня, тонкое от грубого с величайшей осторожностью, с трепетным тщанием».

«Тонкий, легчайший огонь, возлетев к небесам, тотчас же низойдёт на землю. Так свершится единение всех вещей — горних и дольних. И вот уже вселенская слава в дланях твоих. И вот уже — разве не видишь? — мрак бежит прочь».

«Это и есть та сила сил и даже ещё сильнее, потому что самое тончайшее, самое легчайшее уловляется ею, а самое тяжёлое ею пронзено, ею проникновенно. Так всё сотворено, так».

Ганелон читал и душа его плакала.

Я несовершенен, я ничтожен. Я мало понимаю, мне чужды многие слова. Но разве совершенен тряпичник-катар, называющий себя чистым и совершенным? Разве чист и совершенен маг и еретик, дышащий душными испарениями дьявольских трав? Разве совершенен трубадур, поющий любовь греховную? Музыка вообще влияет на нравы людей, и потому не всякая музыка должна допускаться.

Так он искал утешения и душа его плакала.

Ересь.

Затменье душ.

Великий понтифик апостолик римский папа Иннокентий III, чистый душой, печётся о всеобщем спасении.

Печётся со всею строгостью.

Даже для проповеди в день посвящения в папы он избрал библейский текст «Смотри, я поставил тебя в сей день над народами и царствами, чтобы искоренять и разорять, грабить и разрушать, созидать и насаждать».

А специальные легаты папы аббаты Геньо и Ги, посланные в города Лангедока, в самое ужасное гнездо всяческой ереси, требуют с той же строгостью: «Употребляйте против еретиков не только духовный меч отлучения, против еретиков употребляйте железный меч!»

«Разрушайте повсюду, где есть еретики, всё, подлежащее разрушению, и насаждайте всё, подлежащее насаждению», — так требует великий понтифик, апостолик римский, царь царей, владыка владык, священник во веки веков по чину Мельхиседека.

В последнее время по просьбе и приказу брата Одо в простых сандалиях, в рваном плаще, опустив на глаза тёмный капюшон, Ганелон смиренно исходил многие дороги.

На выжженных солнцем Лангедока дорогах он слышал возбуждённую брань простолюдинов в войлочных колпаках — они перегоняли овец, выращивали ячмень, коптили мясо.

Он слышал грубую речь ремесленников в красных шапках, похожих на перевёрнутую ступку — в угрюмых глазах отражалось бешеное кружение ткацких челноков, отсвечивали огни кузнечных горнов.

На многих дорогах Ганелон смиренно беседовал с пустынниками, закосневшими в тёмном упрямстве, и с жёстким святым человеком магистром Фульком, собирающим деньги для паладинов, мечтающих принять обет святого креста.

На многих других дорогах он прислушивался к речам рыцарей, за которыми всегда следовали оруженосцы и два-три мула, нагруженных доспехами и оружием. А однажды Ганелон разделил ночлег в Доме бессребреников с самим блаженным отцом Франциском.

Блаженный отец Франциск оказался тощ, плешив и незлобив, над высоким лбом торчал клок волос, на подбородке курчавились тёмные волосы. Блаженный отец Франциск умилительно радовался полёту пчелы, сумевшей случайно залетевшей в тесную келью.

«Так всё сотворено. Так!»

«Бессчётны и удивительны применения, которые воспоследствуют, столь прекрасно сотворённого мира, всех вещей этого мира».

«Вот почему Гермес Трижды Величайший — имя моё. Три сферы философии подвластны мне. Три! Но умолкаю, возвестив всё, что хотел, про деяние Солнца. Умолкаю».

Ганелон не понимал текстов, которые заставлял его читать вслух неукротимый брат Одо.

Ничтожный, он не понимал и более простых вещей.

«Лучше бы ты служил мне».

Так написал Амансульта.

Служил?

Ей?!

Ганелона охватило тёмное возбуждение.

А два года тюрьмы в тёмной и мрачной башне? Кому он служил, погибая в тесном каменном мешке? А его болезнь, усилившаяся и участившаяся после случившегося на склоне горы, возвышающейся над старинным замком Процинта? А то, что именно Амансульта бросила его умирать на том склоне?

Чувствуя странную горечь от этих мыслей, жгучую ужасную горечь, не смягчаемую даже сладкими испарениями, поднимающимися над глиняным горшком, Ганелон рывком сдёрнул верёвку, которой вместо пояса пользовался оглушённый им черноволосый человек и крепко связал ему ноги. Затем он посадил черноволосого человека на полу, спиной к деревянному столбу и всё той же верёвкой, оказавшейся достаточно длинной, прикрутил его к столбу, подпирающему балку почти у самой стены под зубастым чучелом ихневмона, если, конечно, это чучело было когда-то ихневмоном.

Старик Сиф, он же Триболо, молча следил за действиями Ганелона.

Старик не пытался встать или заговорить. Он не пытался как либо помешать Ганелону. Он просто ждал, время от времени подбрасывая в кипящий город щепоть, а то и две сухой размельчённой травы. Глухое пространство подвала медленно заполнялось всё более сладкими ароматами, от которых вздрагивали ноздри и щемило сердце.

Только когда Ганелон прикрутил черноволосого к столбу и выпрямился, старик попросил:

— Не делай ему зла.

Ганелон не ответил.

Он боялся ответить, ведь перед ним сидел еретик. Он боялся, что, отвечая, может не выдержать тёмной ярости, всё больше и больше переполняющей его усталую душу.

Ярость действительно переполняла его.

Перед глазами роились многочисленные серые мухи, левая щека подёргивалась, глаз косил.

Гордыня, сказал себе Ганелон.

Гордыня.

Вот величайший грех.

Великий эликсир, философский камень, великая панацея, уробурос — как бы всё это ни называлось, всё равно поиск великого эликсира есть прямая ересь, есть прямой грех, осуждаемый Святой римской церковью. Поиск философского камня или алхимического золота это есть самое настоящее, ничем не прикрытое гнусное соперничество отдельных тщеславных людей с самим Богом, создавшим мир и всё сущее.

Как мог осмелиться на соперничество с Богом гнусный тощий старик, прозванный другими людьми Истязателем? Как могла осмелиться на спор с Богом Амансульта, вдруг жадно захотевшая много нечистого золота? Разве её желание добраться до тайных старинных книг и до тайного старинного золота, всё понять и всё осмыслить, не есть та же самая гордыня? И разве не является ужасной гордыней странное желание монаха Викентия из Барре, человечка с воспалёнными мышиными глазками, постигнуть все знания мира?

Ганелон с яростью смотрел на молчащего старика. Смотрел, как сквозь кисею, так густо роились перед его глазами серые суетливые мухи.

Говорят, что такие, как старик Сиф, вспомнил он, умеют выращивать в колбе маленьких человечков, они называют их словом хомункулюс. Эти человечки размером с малый палец, но они принимают пищу, думают и даже могут разговаривать, если их научить речи.

Есть ли душа у хомункулюсов?

Этого Ганелон не знал.

Зато он слышал, что такие, как старик Сиф, умеют выращивать растения из пепла сожжённых трав и деревьев. Они насыпают пепел в пустую колбу, капают в неё немного воды и выставляют колбу на солнце.

А это разве не гордыня, это разве не прямое соперничество с Богом, который создал всё?

Дева Мария, роза света, помоги мне!

Сдерживая ярость, стараясь не броситься на старика, Ганелон медленно произнёс:

— Некая молодая особа, старик, передала тебе книгу. Это старинная книга, старик. Она покрыта для красоты пластинками из потемневшей слоновой кости. У одной пластинки на указанной книге отломлен уголок. Ты ведь получил такую книгу от указанной молодой особы?

— Может быть... — ответил старик Сиф почти равнодушно и подкинул в бурлящий горшок ещё одну щепотку травы.

— Указанная молодая особа, старик, поступила очень неблагоразумно, — Ганелон изо всех сил сдерживал нарастающую ярость. — Она не должна была передавать тебе старинную книгу, найденную в подземном хранилище. Суит церти дениквэ финес. Она не должна была это делать.

Старик Сиф не ответил, но Ганелон перехватил его взгляд, брошенный украдкой на полку с книгами.

Ганелон неторопливо подошёл к полке.

Он никогда не видел искомую книгу, никогда не держал её в руках, но сразу опознал её среди других, стоявших на полке.

Уголок одной из резных пластинок, украшавших переплёт книги, действительно был отломлен. Пергаментные листы высохли, стали ломкими, краски выцвели, но, раскрыв книгу, Ганелон легко рассмотрел все детали очень странного, вдруг открывшегося перед ним рисунка.

Некий двуликий человек в короне — женщина и мужчина сразу, и перепончатые ужасные крылья за спиной. Крылья синие, как небо, и очень грозные в своей выцветшей синеве. Обе ноги двуликого человека в короне были обвиты змеями, их женские головки, украшенные золотистыми длинными волосами, яростно устремлялись к глазам двуликого человека. А в одной руке он держал меч, а в другой весы.

— Кто это? — томясь от странной, всё сильней и сильней подступающей к сердцу ярости, спросил Ганелон.

Старик негромко ответил, не поднимая опущенной головы, будто он знал все страницы книги наизусть:

— Это изображение большого герметического Андрогина, попирающего первичную материю, чреватую четырьмя элементами космоустроения.

Ганелон задохнулся от ярости.

Но всё ещё сдерживаясь, всё ещё сдерживая себя, он медленно приложил обломок, вытащенный из своего пояса, к одной из пластинок, украшающих переплёт книги.

Края пластинок совпали.

— Ты видишь? — сказал Ганелон. — Они совпали.

— Да, — почти равнодушно кивнул старик. — Теперь я понимаю. Наверное, тебя послал брат Одо.

— Почему ты так думаешь, старик?

— Нет псов усерднее, чем ученики блаженного Доминика. Они хватают всё, что можно схватить.

И повторил, будто запоминая:

— Брат Одо.

— Ты боишься его, старик?

— Он многих убил.

— Зато брат Одо раскаялся, — быстро возразил Ганелон. — Он прощён Господом. Ему отпущены все грехи.

— Разве можно отпустить грех убийства?

Это произнёс не старик.

Ганелон медленно повернулся.

Привязанный к столбу, на него смотрел черноволосый. Лоб черноволосого был рассечён каблуком Ганелона, рана густо кровоточила и несколько капель крови сползали по чёрной, почти синей бороде.

— Дитя Сатанаила! — сказал чернобородый злобно и даже попробовал разорвать верёвки, но это у него не получилось. — Дитя Сатанаила, свергнутого с небес! Дитя дьявола, совратившего праматерь Еву! Дитя Каина и Каломены, родившихся от Сатаны! Почему ты здесь, дитя ада?

Ганелон внезапно заинтересовался словами черноволосого:

— Ты хотел бы меня убить?

— Мы не убиваем, сын зла. К сожалению, мы не убиваем. Отнять жизнь человека не смеет никто, рождённый женщиной.

— Я вижу, ты катар?

Черноволосый не ответил.

Он смотрел на Ганелона с такой злобой и ненавистью, что у Ганелона закружилась голова.

Иисусе сладчайший, прошептал он про себя, что происходит со мной? У меня совсем нет сил. А я не хочу уподобляться этому несчастному, что смотрит на меня с такой злобой.

Весы на столе.

Чучело базилиска.

Душные испарения, тюрьма духа смятенного.

Голова у Ганелона кружилась всё сильнее и сильнее.

— Ты много рассуждаешь, а истинная вера не рассуждает, — сказал он чернобородому катару.

— Зато рассуждает разум, — злобно возразил катар.

— Возможно, — сказал Ганелон и медленно, стараясь никого не испугать, извлёк из-за пояса милосердник.

Катар замер.

Зато старик вдруг заговорил.

Казалось, старик искренне недоумевает:

— Ты нашёл искомую книгу, пёс блаженного Доминика. Ты её искал и нашёл. Почему ты теперь не уходишь?

Старик заворожено наблюдал за лезвием милосердника — узким и сердито посверкивающим.

— Эта книга... Я действительно нашёл её... — медленно произнёс Ганелон. — Но я пришёл не только за книгой... Я пришёл, чтобы узнать... Ты, наверное, не на один раз прочёл эту книгу, старик?... Она правда даёт некое знание превращать глину и прочие ничтожные вещи, даже грязь, в золото?...

Старый маг покачал головой.

Серые мухи всё гуще роились перед глазами Ганелона.

— Разве это не так? — угрожающе переспросил он. — Разве эта книга не даёт такого знания?

Старик ответил, как бы опять искренне недоумевая:

— Существует знание, которое само по себе приносит силу и радость. Такое знание не всегда связано с превращениями металлов. Чаще всего такое знание как раз не связано с превращениями металлов. Человек никогда не может знать того, чего он не знает.

— Не говори так туманно, старик. Ты произносишь туманные слова, каких на этом свете невообразимо много, а мне нужны объяснения. Я задал тебе совсем простой вопрос, почему бы тебе не ответить на мой совсем простой вопрос столь же просто?

— Разве можно объяснить идею огня? — усмехнулся маг.

— Конечно. Достаточно сунуть в огонь руку.

Старик мелко рассмеялся.

— Ты говоришь об идее боли, — негромко, без раздражения, даже доброжелательно разъяснил он. — Но это совсем другое. Ты путаешь понятия, пёс блаженного Доминика. Даже если я отвечу тебе совсем просто, ты всё равно не поймёшь моих слов.

Веки Ганелона отяжелели, серые мухи теперь летели так густо, что порой он почти ничего не видел.

— Говорят, есть книги, которые позволяют некоторым людям получать то, что кажется на первый взгляд недоступным. Может, это дьявольские книги, не знаю. Меня, старик, интересует книга, которую я держу в руках. И я задаю тебе очень простой вопрос, старик. Скажи, правда ли, что эта книга, которую я держу в руках, помогает золотоделанию?

Старик медленно покачал головой и бросил в кипящий горшок ещё щепотку сухой травы.

Ганелон наклонился над привязанным к столбу катаром:

— Подними руку. Не так. Выше. Ещё выше. Теперь вытяни её перед собой. Укажи пальцем на старика.

— Зачем? — злобно спросил катар.

— Если ты будешь спрашивать, я перережу тебе глотку.

Злобно вращая тёмными глазами, катар поднял руку, как того требовал Ганелон, и указал длинным пальцем на старика.

Коротким, почти неуловимым движением Ганелон отсёк вытянутый палец катара.

Катар взвизгнул и зажал рану левой рукой.

— Не нужно останавливать кровь, — медленно предупредил Ганелон катара и, предостерегая его, даже слегка уколол его в шею кончиком милосердника: — Я позволю тебе остановить кровь, я даже больше совсем не трону тебя, если старик ответит на мои вопросы.

— Святая римская церковь запрещает проливать кровь, — почти равнодушно заметил старик, всё так же сидя на скамеечке перед камином.

— Разве ты или этот катар, разве кто-то из вас подтвердил своими словами или поступками свою веру в Единого?

— Ты противоречив, даже очень противоречив, — покачал головой старик. — Мне трудно тебя понять.

— Это потому, что я тороплюсь.

Ганелон действительно торопился.

В подвале становилось всё более душно, и серые мухи всё более густо роились перед глазами, и каждую мышцу тела непреодолимо и часто пронизывало нестерпимыми молниями боли.

Я должен успеть, подумал Ганелон. Если я не успею, я не выберусь из этого подвала.

Он вдруг пожалел, что отказался от помощи брата Одо.

Однажды он уже сделал что-то подобное.

Например, на берегу верхнего пруда под тенью башни Гонэ он ничего не сказал брату Одо о том, как именно Амансульта научилась открывать вход в подземный тайник. Что-то тогда шепнуло ему — промолчи, и он промолчал. И когда брат Одо в Риме спросил, понадобится ли ему помощь в поисках старика, он тоже почему-то промолчал. Что-то странное опять, как тогда под башней Гонэ, шепнуло ему — промолчи.

И он промолчал.

А брат Одо не стал ни на чём настаивать.

Теперь он, кажется, догадывался, почему он промолчал.

Перивлепт.

Восхитительная.

Приторный сладкий запах, томительная духота испарений.

Ганелон задыхался.

Рой серых мух затемнял зрение.

Гул крови, проталкивающейся сквозь сжавшиеся сосуды, казалось, раскачивал стены подвала так, что под закопчённой балкой шевельнулось и закачалось чучело ихтевмона.

И боль.

— Слушай меня, старик. Начиная с этого мгновения я каждые полминуты буду отрубать катару один палец, — негромко, но твёрдо, изо всех сил борясь с болью и с головокружением, произнёс Ганелон. — У меня осталось совсем немного времени, но этого времени хватит, чтобы добиться от тебя простых ответов. Я ведь говорю правду, старик?.."

VII–IX


"...видел город.

Шпицы гигантских соборов, многоэтажные колоннады, массивный каменный акведук, пересекающий шумные улицы, каменные триумфальные столпы, украшенные ангелами, широко распростёршими над миром свои величественные крыла, а внизу опять и опять шумные улицы, переполненные экипажами, повозками, каретами, всадниками.

Перезвон звонких колоколов.

Бесконечные толпы.

Ганелон видел вечный город как бы с большой горы, или с большой высоты, на которой парил свободно, как птица.

С огромной высоты он видел, что вечный город так велик, что нигде не кончается.

Храмы, дворцы, форумы, палаццо, акведуки, бани, набережные, колодцы, жилые здания — вечный город занимал всё видимое пространство от горизонта до горизонта, нигде не прерываясь. Похоже, он давно поглотил поля, леса, запрудил реки, пересёк их многочисленными мостами.

Ганелон задыхался от высоты, на которую его занесли видения.

Он видел, что город велик, город бесконечно заполнен жизнью.

Где-то кричал петух, может быть, на балконе. Тёрся спиною мул — о древний памятник. Грохотали колёса повозок по мостовым, вымощенным камнем. Плакал ребёнок, смеялись на углу распутные женщины. Откуда-то доносились звуки затянувшейся службы.

И всё это был один город.

Тот самый, который совсем недавно лежал перед Ганелоном пустой и в руинах, и в котором в каменных развалинах Колизея, поднимая к небу острую морду, выла волчица.

Поистине вечный.

Правда, в самой несокрушимости его, в самой его непреодолимой вечности проскальзывала вдруг какая-то неожиданная бледность, какая-то неестественная неясность. Видения начинали слегка волноваться, смазываться, по ним вдруг пробегала смутная волна, как это бывает с зеркальной поверхностью пруда, когда над ним пролетает случайный ветер.

И голос.

Пугающий, размывающий видения и колеблющий видения голос.

Сквозь вечную мощь каменных стен, сквозь величие соборов, встающих над городом как скалы, сквозь строгую продуманную красоту набережных, вдруг проступали, как бы бесшумно прожигая дыры в этих видениях, то закопчённая деревянная балка со злобно скалящимся под нею подвешенным на верёвке зубастым чучелом ихневмона, то дымный камин, в котором, волшебно подрагивая, танцевал весёлый огонь и таинственно булькало в глиняном горшке дьявольское варево старика Сифа.

И голос:

— Оставь его, Сиф. Пусть он там и лежит. Не прикасайся к нему. Всё равно мы оставим его в подвале.

Ганелон медленно приоткрыл глаза.

Даже это усилие отозвалось в нём болью.

Ныли связанные, заломленные за спину руки.

Он увидел светлый и длинный плащ.

Край этого светлого и длинного плаща, чуть не достигая пола, слабо колебался перед его глазами.

Конечно, Ганелон знал, кому принадлежит плащ, кто любит кутаться в такие светлые длинные плащи.

Амансульта.

Амансульта стояла так близко, что Ганелон мог ударить её по ногам своими связанными ногами.

Ударить и, когда она упадёт, дотянуться связанными руками до горла.

Или зубами.

Перивлепт.

Восхитительная.

Он боялся открывать глаза, но они были уже открыты и ему оставалось лишь усилить внимание.

— ...наверное, его послал брат Одо, — услышал он ровные пояснения, которые давал Амансульте старик Сиф по кличке Триболо. — Я не знаю, кто он, — старик, конечно, говорил о Ганелоне, — но я чувствую, что его послал брат Одо. Псы святого Доминика любят охотиться за чужими тайнами. Не понимая чужой тайны, они для простоты сразу называют её злом и начинают за ней охотиться. Они ведь действительно не знают, что на самом деле составляет ту или иную тайну. Для них главное, определить в тайне зло. Они ненавидят зло. С позволения божьего они хотели бы задавить любое зло в самом его зародыше, поэтому они так торопятся, поэтому они совершают столько ошибок. Этот человек, — кивнул старик в сторону лежащего на полу Ганелона, — напал на нас. Он оглушил и связал Матезиуса. Требуя от меня ответов на свои странные вопросы, он отрубил палец Матезиусу. Он и мне угрожал кинжалом и собирался унести книгу из собрания Торквата. Я слаб, я не мог остановить его или помешать ему, но по странным глазам этого человека я понял, что он, наверное, не очень здоров. По его глазам я понял, что у него вот-вот может начаться приступ одной ужасной болезни, похожей на эпилепсию. Хорошо подумав, я решил не жалеть этого человека и искусственно ускорить наступление приступа. Я неторопливо отвечал на вопросы этого человека, нисколько больше не спорил с ним, почти во всём с ним соглашался, а сам всё подбрасывал и подбрасывал в кипящий на огне горшок листья горного растения карри. Ты ведь знаешь, что влажные пары карри дурманят. Если бы у этого человека оказалось больше сил, — вздохнул старик Сиф, — мы сами могли угореть и даже погибнуть — и этот человек, и я, и Матезиус. Но, будучи поражён своею болезнью, этот человек первый потерял сознание. Тогда я развязал Матезиуса и пришла ты.

Старик покачал головой:

— Ни сам блаженный Доминик, ни его псы не понимают, что убийства в этом мире ничего не решают.

— А знания? — быстро спросила Амансульта и переступила с ноги на ногу так, что лежащий на полу Ганелон увидел, как дрогнули края её белого запылённого плаща.

— Знания?

Старик медленно покачал головой.

Наверное, ему было что сказать по этому поводу. Наверное, Амансульта не просто так задала ему этот вопрос. Но старик сам ответил вопросом:

— Говорят, ты встречалась с римским апостоликом? Ты видела папу? Говорят, ты сумела высказаться?

— Да, Сиф, — негромко ответила Амансульта. — Я видела папу и я сумела высказаться, но папа мне не поверил.

— Он внимательно выслушал тебя?

— Он очень внимательно выслушал меня, Сиф, он много думал над моими словами, но я знаю, он мне не поверил.

Старик покачал головой.

Наверное, он решил дать возможность Амансульте придти в себя, потому что снова указал на лежащего Ганелона:

— Этот человек от природы награждён смелостью. Он пришёл к нам один. Матезиус всё проверил.

— Этот человек всегда приходит один, это его особенность, — подтвердила Амансульта и, ценя отношение старика к себе, вновь перевела разговор на папу: — Я сказала, Сиф, великому понтифику о книгах Торквата. Я сказала ему о том, какие знания хранятся в старинных книгах. Я попыталась объяснить великому понтифику, как много мы можем знать. Знаешь, что он ответил, Сиф?

— Не знаю.

— Он ответил просто. Он ответил мне вопросом. Он спросил: зачем знать так много такой восхитительной девице, как я?

— И всё?

— И всё.

— Ты ответила на эти его слова?

— Нет.

— Это неправильно, — покачал головой старик. — Ты обязана, как все, отвечать великому понтифику на любой его вопрос. Если великого понтифика заинтересовало, зачем знать так много такой восхитительной девице, как ты, ты должна была ответить ему и на это.

Амансульта тоже покачала головой:

— Когда я увидела апостолика римского, я сразу сказала ему, что не скрою от него ничего из того, что сама знаю. Однако, я отказалась присягнуть в том, что отвечу на любой его вопрос. Как я могу присягнуть, сказала я апостолику, если не знаю, о чём вы будете спрашивать. Может, вы будете спрашивать о таких вещах, о которых я не посмею или не захочу говорить.

— Твои слова звучат дерзко.

— Зато они правдивы.

Ганелон медленно перевёл дух.

Он чувствовал, в подвале посвежело. Наверное, старик и его помощник успели проветрить подвал. Но встать или даже повернуться Ганелон всё ещё не мог. Он просто лежал на полу и прислушивался к словам Амансульты.

Он был поражён.

Амансульта виделась с папой! Она разговаривала с великим понтификом, с апостоликом римским!

— Я заявила нунцию, что а Латеранский дворец меня привело важное дело. Это правда, ты знаешь. Я заявила нунцию, что кардинал Данетти передал великому понтифику моё послание. Нунций ответил: кардинал Данетти сейчас отсутствует, хорошо, если он появится через два-три дня. Нунций вёл себя как рассерженный нотарий, он смотрел на меня так, будто я украла в храме реликвии. Он твёрдо заявил, что никогда папа не примет меня, что апостолик вообще не принимает девиц, особенно тех, имена которых замешаны во многих подозрительных слухах. Я сразу поняла, что нунций, видимо, наслышан о моём золоте и богатстве и хочет получить дорогой подарок. Он вёл себя очень неблагожелательно, Сиф, всё его поведение говорило о том, что он страстно желает получить от меня дорогой подарок. Но я не хотела связывать себя с ним даже подарком. Говорят, что это он убил несчастного аббата Трелли. Говорят, что сначала он якобы дал аббату яд, а потом ударил деревянным молотком. Так говорят. Но, может, это неправда. Всё-таки именно он отправляет обязанности нунция.

Голос Амансульты, и без того ледяной, вдруг преисполнился презрения:

— Но он обращался со мной, как с самой обыкновенной простолюдинкой, Сиф. Для начала он приказал поместить меня в тесную келью без окон, в Латеранском дворце много укромных мест. В келье не было ничего, кроме лампадки под распятием, но и лампадка чуть-чуть теплилась. Я села в углу на каменный пол, мне стало зябко и холодно. Потом я встала и ходила по келье, два шага в одну сторону и два шага в другую. Никто не имеет права так обращаться с представительницей столь древнего рода, как мой. Я думаю, Сиф, сознание нунция было затемнено слухами о богатом золоте, добытом из тайников Торквата. Конечно, нунций оказался ничтожен в своей ничтожности, Сиф. Он так и не понял, что рыба, уловленная в пруду, ничего не значит перед великим умением ловить рыбу.

Амансульта вдруг спросила:

— Ты помнишь, Сиф, как я испугалась, когда впервые дошла до истины?

Старик кивнул.

Лёжа на полу, Ганелон напрягся.

Амансульта испугалась?

Чего могла испугаться Амансульта? Разве она способна пугаться? До какой истины она дошла? Как и почему истина, если это действительно истина, может испугать честного и чистого человека?

Вот старик Сиф обманул Ганелона.

Старик Сиф, медленно вспомнил Ганелон, выслушивал его требования и угрозы, а сам бросал в кипящий горшок сухую траву, пары которой вызывают странные видения и упадок здоровья. Старик Сиф не хотел, чтобы Ганелон, пёс Господень, ушёл из подвала со старинной книгой в руках и оставил в подвале два трупа.

Ганелон вспомнил двуликого человека, изображённого на одной из многих страниц книги.

Большой герметический Андрогин, попирающий материю, чреватую четырьмя элементами космоустроения.

Ганелон хорошо запомнил определение и сейчас усмехнулся про себя: разве не отвергает подобное знание простых человеческих радостей?

И подумал: я всё-таки нашёл одну из самых тайных книг Торквата, я даже держал её в руках. Теперь, наверное, Амансульта и старик Сиф, прозванный Истязателем, убьют меня. Они не могут меня отпустить, я для них опасен, потому что знаю их теперь в лицо.

Странно, но это почему-то успокоило Ганелона. Он вновь весь превратился в слух.

— Я считала, что апостолик всегда строг, что он всегда облачен в парчу, шитую золотыми крестиками, что всегда на его голове тиара. Я считала, что он всегда строг, безмерно строг, ведь я судила о нём только по его известным мне поступкам и буллам. Помнишь, как однажды в Риме появилось много сицилийцев и северян с выколотыми глазами и отрезанными ушами? Этих людей приказал согнать в Рим папа, чтобы все римляне убедились, что германцы, не желающие признавать себя вассалами папы, жестоки и бесчеловечны. Пригнав несчастных сицилийцев и северян, он всех убедил в жестокости германцев, но я не уверена, Сиф, я смущена, я боюсь, что отнюдь не все, и даже не многие из этих слепцов с отрезанными ушами стали слепцами по вине германцев. Но сам папа прост. Он задумчив, он внимателен и прост. Он носит простое облачение, прислушивается к разумным голосам и называет себя ничтожнейшим из ничтожных.

— Он из большой семьи благородного графа ди Сеньи, — задумчиво добавила Амансульта. — Его родовое имя граф Лотарио ди Сеньи. Приняв высокий сан, великий понтифик принял другое имя. Теперь все зовут его — Иннокентий. Это имя означает — Невинный. Но сам великий понтифик не показался мне столь уж невинным, Сиф. У него горбатый нос, выпуклые щёки с лёгким румянцем и кудрявая борода. Он молод, Сиф. Понимаешь, Сиф, он молод. Это меня пугает.

— Пугает? — удивился старик.

— Да.

— Но почему?

— Да потому, что он думает о всём мире. Это свойство молодости. Он думает обо всём мире. Он думает о нём, как о своём. Он говорит конкретно со мной, а сам в это время думает обо всём мире, я это сразу почувствовала. Он как бы внушает тебе некоторую надежду, но делать он всегда будет только то, что сам найдёт нужным. Для мира. Не для тебя. Он показался мне всевидящим, Сиф.

— Он мог бы тебе помочь?

— Раньше я так думала. Но теперь не знаю, — покачала головой Амансульта. — Он осторожен. Он трезв. У него светлые, блестящие, как стекло, и очень внимательные глаза. Говорят, в Болонье и в Париже он превосходил а познаниях всех своих сверстников. Он смутил меня, Сиф.

— Как ты с ним встретилась?

— Я говорила тебе, сперва меня заперли в тесной келье. Я говорила тебе, там не было ничего, кроме лампадки под распятием, а где-то рядом пищали крысы. Грех так поступать, сказала я нунцию, который пришёл меня проведать. Грех так поступать, сказала я ему, ведь рано или поздно я всё равно встречусь с папой. Нунций ответил мне со значением. То, что ты хочешь сказать папе, сказал он, ты можешь сказать мне. Остиарий тоже нехорошо глядел на меня через плечо нунция, а рядом стоял рослый ключник. Их было трое, но, по-моему, все они боялись меня. Я сказала им: то, что я хочу сказать, я скажу только папе. Нунций возразил. Подумай хорошенько, возразил он мне, зачем тебе спорить? Здесь, в этой келье, даже кричать нельзя, всё равно никто не услышит. Так что, подумай хорошенько. И если надумаешь, постучи рукой в дверь. А папа, добавил он, тебя всё равно никогда не примет. У тебя плохая слава, это всем известно, добавил он, а твой богохульник-отец погряз в преступлениях, это тоже всем известно. Сказав это, папский нунций вновь запер меня в тесной келье и я стала думать, как мне правильнее говорить с папой. Не знаю почему, Сиф, но я была уверена, что всё равно встречусь с римским апостоликом. Я решила, что скажу римскому апостолику так: вы теперь видели золото, посланное вам, Ваше священство. Это очень чистое золото. Более чистое золото трудно себе представить. Святая римская церковь имеет право каждый год получать много такого чистого золота. А ещё Святая римская церковь имеет право на знания, которые в течение необыкновенно долгих лет были заключены в некий подземный тайник. Эти знания пока разрознены и разбросаны по отдельным книгам и даже по различным спискам, но их можно свести в одну систему. Я даже знаю, кто это может сделать. Я так сразу и решила, Сиф: наместник Бога на земле достоин самых великих дел, потому он и наместник, что же касается игры в бисер, то пусть ею займутся магистры. Я не боялась, что нунций помешает мне встретиться с великим понтификом. И так оно и оказалось. Через несколько дней в Латеранский дворец вернулся кардинал Данетти и я была выпущена из кельи.

— Ты неосторожна, — скрипуче, но с некоторой заметной заботой в голосе мягко укорил Амансульту старик. — Не забывай, что в прецептории на тебя лежит много доносов, а на улицах за тобой увязываются странные нищие. Вот и сейчас на полу лежит перед тобой человек, который пришёл к нам не просто так, а с кинжалом в руке. Не забывай, что бы его ни привело сюда, в некотором смысле он приходил сюда за тобой..."

X


"...на фоне стрельчатого окна, забранного цветным мозаичным стеклом, смягчающим свет, падающий в залу.

Кардинал Данетти, пятясь, покинул комнату.

С некоторой растерянностью Амансульта вдруг поняла, что она находится не в рабочем кабинете. И с той же растерянностью смиренно опустила глаза — светлобородый человек у окна, смиренно присевший на низенькую скамеечку, несомненно, был папа, великий понтифик, апостолик римский. Правда, на нём была простая сутана, а монсеньоры и камерарии, как это полагается при официальных встречах, отсутствовали.

Так и должно быть, успокоила себя Амансульта. Кардинал Данетти обещал устроить как бы случайную встречу, другой просто не могло случиться. Это, собственно, и есть та обещанная кардиналом как бы случайная встреча, а посему нельзя терять ни минуты.

Амансульта заговорила.

Папа, неподвижный доселе, внимательно на неё взглянул.

Она хороша, подумал папа с некоторой печалью. Я много слышал о ней и никто не сказал неправды об её внешности. Её походка легка, её глаза светлы, она привлекает внимание. Она, наверное, ещё не грешна — в том смысле. Но всё в ней греховно.

Её черты совершенны, подумал папа, ощущая какую-то сложную и непонятную тревогу. У неё ясные глаза, это характерно для всех Торкватов. Её отец великий грешник и богохульник барон Теодульф, говорят, загубил жену и не раз поднимал руку на священнослужителей, но при этом уже дважды становился на стезю святого гроба, совершая великие подвиги. Говорят, барон-богохульник Теодульф груб и несовершенен, а вот каждая черта его дочери совершенна.

Это плохо.

Это несёт печаль.

Совершенство человеческое не вечно. Оно не надолго. Дуранте вите. Только на время жизни, не больше. Никогда не больше. Только на время жизни. Только на время жизни. А жизнь человеческая коротка. Господь всегда милостив, смерть не дремлет.

Папа действительно ощущал некую странную, непонятную и печалящую его тревогу.

От утра до вечера изменяется время. Будущее родится, прошлое умирает. Всё скоротечно, всё течёт. Мы все умираем, пока живём, и перестаём умирать, когда перестаём жить.

У неё совершенные губы, подумал папа, глядя на Амансульту. Её губы полны и от природы греховны, они налиты будущим великим грехом. Её губы — красиво окрашенное естественное зло.

Лучше умереть для жизни, чем для смерти, печально подумал папа. Смертная жизнь есть не что иное как живая смерть. Всегда внезапно приходит беда, обрушивается несчастье. Дочь барона Теодульфа привлекает внимание. Внимание это нечисто, ибо вызывается кипением неразумной молодости, терпким грехом жизни. И при этом она говорит о будущем. О каком-то странном и непонятном будущем. В ней, кажется, нет необходимого смирения. Её кротость, кажется, искусственна. Забывая о дне сегодняшнем, она всё время почему-то говорит о дне будущем и думает о дне будущем, но почему-то от волнения у неё греховно припухают губы.

Надо ли так страстно говорить о дне будущем? Разве не учит мудрейший: не знает человек времени своего!

«Как рыбы попадаются в пагубную сеть, как птицы запутываются в силках, так и сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них».

Папа потёр ладонью чуть тяжеловатый подбородок.

Известно, дьявол любит красивые приманки.

Амансульта красива.

Её красота холодна, она похожа на скульптуру, изваянную из мрамора или льда, но она красива.

Амансульта из тех мест, вспомнил папа, которые всегда славились самыми крепкими и упрямыми мулами. Амансульта из тех мест, где женщины никогда не боялись греха и не бежали греха. Её отец великий грешник. Он много претерпел в плену у сарацинов, он прощён, но, говорят, по-настоящему он так и не утвердился в вере. Он увидел, как широк мир и как разнообразно устроен, и это, наверное, расшатало его и без того не очень крепкую веру.

Папа вздохнул.

Дьявол любит красивые приманки.

Бывает, что некоторых он уловляет на клады.

Даже папа Сильвестр, великий понтифик, апостолик римский, вспомнил он, не устоял когда-то перед дьяволом.

Гордыня.

Говорят, что в юности, проведённой в Испании, некий мавр открыл будущему папе Сильвестру тайну чернокнижия, а в заброшенном и сыром римском подвале дьявол подсунул будущему папе великие и давно потерянные для людей сокровища императора Октавиана. С помощью дьявола, которому он целиком предался, будущий папа для своих нужд построил некую искусственную магическую голову, умевшую отвечать на вопросы. От этой головы будущий папа Сильвестр узнал, что станет папой, великим понтификом, апостоликом римским и умрёт, отслужив молитву в Иерусалиме. Желая обмануть судьбу, папа Сильвестр никогда с той поры не выезжал в Святую землю, но умер, отслужив однажды молитву во храме «Святого креста, что в Иерусалиме».

Свыше предначертанное никто отвести не в силах, даже папа, человек высоко поставленный над царями и над народами.

Дьявольские тайны и клады.

Дьявольская красота.

Говорят, Амансульта тоже коснулась тайн, странных и страшных, низринутых наружу пещерами. А пещеры это почти могилы, сказал себе папа и медленно перекрестился. Он никак не мог понять, что его больше смущает — облако греховности, незримо стоящее над Амансультой, или многочисленные доносы, переданные ему из прецептории ещё утром, или, может быть, те слова, которые произносила Амансульта?

Он внимательно вслушался.

Амансульта говорила о ходе времени.

Она изумлялась: как можно понять ход времени, совсем не зная, совсем не изучив древних авторов?

— А Библия? А Послания? А Апокрифы? — смиренно возразил папа. — А святые книги христианского вероучения? Разве этого мало? Разве ход времени не освящён божественным светом святого Писания?

Амансульта смиренно кивнула.

Истинно так.

Она согласна.

Но есть ведь ещё и совсем простые, но важные истины, такие как волнение моря, землетрясения — судороги земные, нашествия вредоносных гусениц на поля, снег зимой и град летом, наконец, есть такие простые истины, как здоровье старика и здоровье ребёнка. Есть многие знания, которые не приходят сами по себе, есть знания, которым можно только научиться.

Папа покачал головой.

Познающий всегда в сомнении, а вот вол не познает, он просто пашет. Можно ли изменить мир с помощью неких простых знаний или простых истин, зная, например, природу морских волн или разных болезней? Или даже так можно спросить: можно ли и надо ли изменять божий мир с помощью каких бы то ни было простых истин или знаний? Разве божий мир не должен всегда существовать именно таким, каким его, по разумению своему, создал Господь?

Амансульта с изумлением уловила в голосе папы нотку сомнения.

Конечно, охватила её тревога, папа молод. Ему нет даже сорока. Его ещё волнует власть. Он думает обо всём мире.

— Да, мир, созданный Богом, вечен и неизменен, — произнесла она вслух. — Истинно так.

И подумала: но разве этот вечный и неизменный божий мир никогда не меняется?

Разрушаются горы, высыхают моря. Господь озаряет мир светом, льёт благодать на страны и на народы, но страны и народы рождаются и умирают, нарождаются в прошлом и исчезают в будущем. Много забытых, но мудрых книг пылится в монастырских тёмных библиотеках. Разве не благое, разве не святое дело свести все накопленные людьми знания воедино? Разве Святая римская церковь не должна уяснить для себя законы, ведающие ходом времени? Разве это не угодно Господу? Видит Бог, мы уже многое упустили. Только собрав воедино за всю историю накопленные человечеством знания, Святая римская церковь может встать, как вечная скала, над самим ходом времени.

Амансульта опасна, печально подумал папа.

Она умеет зажигать, она говорит с настоящим волнением, в ней чувствуется сильная воля. Даже я зажигаюсь, слушая её.

И она много знает.

Очень много.

Из доносов, скопившихся в прецептории, папа уже уяснил для себя главное: жизнь Амансульты уединённа. Изредка она привечает в своём замке труверов, но не всех, а выборочно. Иногда у неё бывают известные маги, но тоже не часто.

Она выкупила отца из сарацинского плена.

Благое дело, весьма угодное Богу, но говорят, что большое золото Амансульты добыто нечистым путём. А если так, пора в это дело вмешаться. Прямое дело Святой римской церкви вмешиваться во все те дела, где пахнет пламенем ада. Апостольский образ жизни нуждается в приличествующем ему облачении. Люди, подобные Амансульте, совсем не подобны людям, подобным блаженным отцам Доминику и Франциску. Блаженные святые отцы проповедуют спасение душ, их слова многими услышаны. А что проповедует Амансульта? Разве в мире божьем опора всему знание, а не вера? Всем известно, что старинный род Торкватов груб и упрям. Торкваты всегда и всем доставляли хлопоты, даже варварам, когда-то захватившим Рим. Говорят, Амансульта нашла в глубоких пещерах, расположенных рядом с замком Процинта, некие тайные книги самого Торквата, жестоко казнённого в своё время королём варваров Теодорихом. Говорят, что некоторые книги, найденные Амансультой, впрямую указывают на то, как можно получить самое чистое золото из свинца, из глины, из песка, из чего угодно, даже из того, что, как сор, валяется под ногами.

Опасное знание.

Не от Бога.

— Ты говоришь о ходе времени, — сказал папа вслух. — Ты прочла об этом в старых книгах?

— Я прочла это в трудах Торквата.

— Я знаю труды Торквата, — покачал папа головой. — Их не очень много много. Их все можно перечислить на пальцах одной руки. Где именно ты прочла о таком у Торквата?

— В «Эпилегемонах», в «Дополнениях», — открыто ответила Амансульта. — Вы можете не знать этого труда, он возвращён из небытия совсем недавно. Очень долгое время этот труд хранился в некоем тайнике. В этом труде Торкват самым чудесным образом угадывает ход времени, говорит не только о прошлом, но говорит и о будущем. Всегда творя в одиночестве, одиноко сияя и возвышенно над миром варварства и упадка, Торкват видел будущее мира и оно никогда не казалось ему жалким. В «Эпилегемонах», путём многих размышлений, Торкват пришёл к мысли, что в человеческом мире за эпохой упадка всегда следует взлёт. Уходит античная простота, мир затопляют волны варварства, но самым чудесным образом Торкват предвидит, что ничто никогда не кончается. Цветущие города Вавилонии разрушаются, их покрывает пыль вечности, но ход времени не остановим и в самых ужасных и диких пустынях рано или поздно вновь вырастут города. Всегда и везде одна эпоха переходит в другую и так повторяется бессчётное число раз. При этом каждая последующая эпоха, так утверждает Торкват, всегда по сути своей противоположна предшествовавшей. Торкват подобрал ключ к вечности. На гербе нашего рода изображён ключ, — напомнила Амансульта. — Утопая в варварстве, Торкват явственно разглядел из тьмы своих дней будущее. Он понял, что всё в этом мире повторяется. Сегодня творит Гомер, а завтра приходит варвар. А потом снова творит Гомер и снова приходит варвар. Гомер творил за тысячу лет до Торквата, — смиренно добавила Амансульта, — и Иисус тоже говорит о тысячелетнем царстве. Разве такое не стоит особых раздумий?

Со всё возрастающей печалью, но уже и с некоторым тайным гневом, тщательно пока скрываемым, папа всматривался в глаза Амансульты.

— А церковь? — так же смиренно, как Амансульта, спросил он. — Разве Святая римская церковь сама по себе всегда не возвышается, как вечная скала, над ходом времени? Разве она всегда так не возвышалась над ходом времени? Разве Святая римская церковь не сильна благодатью, так щедро разливаемой в мир?

Амансульта непонятно улыбнулась:

— Червь сомнения никогда не умирает, а огонь разума никогда не гаснет.

Папа вздохнул.

Амансульта цитировала его собственные труды.

Она, кажется, неплохо подготовилась к этой встрече, подумал папа.

— Ты считаешь, — спросил он, чуть наклонив голову набок. — Ты считаешь, что вся христианская эпоха от падения язычества и до наших дней, всё это было только эпохой варварства? Ты считаешь, что некие знания, сохранённые в мрачных пещерах и катакомбах, могут пролить какой-то яркий свет на мир, уже осиянный благодатью господней? Ты действительно считаешь, что всё, что было до нас, всего лишь эпоха варварства?

— Это можно назвать и иначе, — уклончиво ответила Амансульта.

Она устала стоять, но папа не предложил ей сесть.

— Я говорю о чудесном даре Торквата, дошедшем к нам через годы, — уже сдержаннее сказала она. — Разве подобные чудесные события не следует использовать во славу церкви?

— И ты знаешь как?

Амансульта кивнула.

Она сумасшедшая, подумал папа.

Дьявол, совершая сделку, лишает партнёра разума.

Амансульта попалась на удочку дьявола.

Папа перекрестился.

Мир навсегда создан Господом. Мир вечен и неизменен. Мир по праву принадлежит Святой римской церкви. Грех гордыни, в чём бы он ни проявлялся, самый страшный грех. Тысячи и тысячи еретиков, впавших в ересь гордыни, колеблют почву, сами пугаясь этого. Тысячи и тысячи еретиков собираются в зловонных городах, в этих вавилонах ненависти и гордыни, но разве поколебали они устои Святой римской церкви? Ткач ткёт ткань, красильщик её красит, портной шьёт, всё живое занимается своим делом. Разве можно изменить мир, созданный Господом? Не богохульство ли сама мысль об этом?

Она невинна, печально подумал папа, глядя на Амансульту. В том низменном смысле, какое вкладывают в это слово, она невинна. Но она вся в грехе. Она говорит искренне, её заблуждения чисты, но именно этим она и опасна. Её чистая душа уже надкушена дьяволом.

Блажен тот, кто обрёл мудрость от Бога, и трижды проклят тот, кто понёс от дьявола.

Анатема сит!

Разве мир со всей своею совокупностью прошлого, настоящего и будущего не присутствует вечно в разуме Бога, как если бы он уже давно свершил своё бесконечное развитие? Разве Господь не видит будущее тем же самым способом, что настоящее и прошлое, причём именно так, как будущее когда-либо состоится? Разве он не видит все возможные колебания мира и его вещей — всё, что может когда-нибудь реализоваться и какой выбор может быть сделан?

Амансульта с большим торжеством говорит о чудесном даре Торквата предугадывать будущее, но ведь только Господь, а не его слуги, может предугадывать будущее. Ведь если допустить, что Господь может помыслить, будто должны иметь в будущем место все те вещи и события, которые могут и не случиться, то он заблуждается.

А даже допускать такое — грех.

Такое допущение не только недостойно, оно дерзко.

А если предзнание Господа таково, что он, предугадывая будущие события, предполагает, что нечто может как произойти, так и не произойти, то что же это за предзнание, если почему-то оно не содержит в себе ничего значительного и определённого?

Нет, покачал головой папа. Бог есть наличность всего сущего и его предзнание будущего происходит не из-за того, что что-то когда-то произойдёт в будущем, а именно из того, что все эти что-то и когда-то вытекают из его собственной непосредственности.

В неистовстве своём блаженный отец Доминик всегда прав в одном, вдруг подумал папа. Еретики в этом греховном мире жадно плодятся. Конечно, это упущение. Это большое упущение. Еретики всегда заслуживали и всегда должны заслуживать только одного наказания — смерти.

Переат!

Да погибнут!

Папа сурово поднял голову.

— Если эпоха варварства, к которой, как ты утверждаешь, мы всё ещё принадлежим, заканчивается, значит, нам опять предстоят какие-то важные изменения? Значит, нас опять что-то ждёт? Значит, это что-то можно каким-то образом предвидеть?

Папа наклонил голову:

— Разрешаю тебе сказать.

Он внимательно следил за Амансультой.

Ему показалось, что в её светлых глазах на секунду мелькнул испуг.

Если это, правда, было так, то Амансульта с головой выдала себя в своей греховности.

Но ответ Амансульты удивил папу:

— Нас ждут большие войны, — негромко сказала она. — Нас всех ждут большие войны.

— Ты говоришь о вооружённых паломничествах? — удивился папа. — Ты говоришь о стезе святого креста или нам грозит что-то другое?

— Я говорю о больших войнах, — медленно пояснила Амансульта. — Я говорю о больших войнах, которые, как правило, завершают любую эпоху, как упадка, так и взлёта. Такие большие войны, по словам Торквата, в прах повергают самые великие империи и неожиданно возносят на невиданную высоту народы, прежде пребывавшие в ничтожестве. Это долгие войны, — добавила Амансульта. — Они не заканчиваются ни в двадцать, ни в пятьдесят лет.

— Но почему войны? С кем?

— Не знаю.

Они замолчали.

Хостис хумани генерис.

Папа открыто наложил на Амансульту крест.

Враг рода человеческого не спит. Истинная опасность для христианских душ часто таится вовсе не в пустынях Святой земли, даже не в языческих странах, даже не в растленном проклятом Константинополе, городе отступников и слепцов, настоящая ужасная истинная опасность чаще всего гнездится в наших собственных слабых сердцах. Эта опасность таится не в тысяче лье от нас, она таится внутри нас, она всегда рядом.

Еретики.

Их духом заражены многие города.

Тулуза, Нарбонна, Альби, Ним, Безье, Монпелье, Берри...

И только ли?

Разве конница сарацинов колеблет истинную веру?

Почву истинной веры колеблют еретики.

Вот странно, подумал папа с тревогой. Если дочь грешника барона Теодульфа, богохульника и отступника, впрямь в сговоре с дьяволом, если ей впрямь открылись какие-то нечистые тайны, если она впрямь может услаждать свои пороки, находя всё новые и новые, почему тогда она не прячется трусливо в башнях своего проклятого замка, не страшится глаз великого понтифика, посещает церковные службы и молится Богу, а в случае нужды, как сейчас, стремится увидеть не слабого духом графа Тулузского, потворника еретиков, а самого папу, великого понтифика, апостолика римского, наместника Бога на земле, жестоко и страстно карающего любых отступников от святой веры?

Папа был смущён.

Ничтожны все человеческие дерзновения.

Что есть человек? «Для чего из утробы матери я вышел? Чтобы видеть труды и скорби, и чтобы дни мои исчезли в бесславии?»

Если такое в отчаянье мог возопить тот, чьё зачатие освятил сам Господь, то что могу возопить я, ничтожнейший из ничтожных, уже по определению зачатый в грехе?

Человек сотворён из пыли, из грязи, из пепла, из сырости, с печалью подумал папа. Он сотворён из отвратительного семени, что ещё более омерзительно. Восхитительную Амансульту богохульник барон Теодульф зачал в зудящей похоти, в опьянении страсти — зачал для смерти.

Откуда же в смертной столько гордыни?

Сравнить Амансульту с обитателями воды — она ничтожна.

Рассмотреть её на фоне многих воздушных тварей — она ничтожна.

Несмотря на всю свою красоту, она ничтожнее даже вьючного животного, потому что вьючное животное никогда не покушается на светоч мира, даже в своей тупости, даже в своей закоснелости вьючное животное остаётся всего лишь вьючным животным.

Амансульта преисполнена гордости, её точит бессмысленный и зловредный бес. Она хочет предугадывать в наивном своём ослеплении ход времени, ход прошлых и будущих эпох, рассуждать о важных вещах и обдумывать другие важные вещи, но она уже не чиста, её гордыня от дьявола, а от тщетных её занятий ничего в мире не произойдёт, кроме трудностей, скорби и уныния духа.

Зачем так слаба её память? Почему она не помнит великих слов?

«И предал я сердце моё тому, чтобы познать мудрость, познать безумие и глупость. И узнал, что и это томление духа, потому что во многой мудрости много печали. И кто умножает познания, тот умножает скорбь».

Ей следует отказаться от тайных книг, извлечённых из подземной мглы, подумал папа.

Ей следует смирить гордыню.

Она желает предугадывать будущие пути мира, но её собственный путь ещё очень неопределен и тревожен. Она, кажется, действительно коснулась тайного знания и не смогла справиться с ним.

Её ум расстроен и возбуждён.

У блаженного отца Доминика есть крошечная обитель, некий крошечный уединённый монастырь, скорее место для размышлений, где изнемогающий дух может найти опору. Вот там, возможно, смятенный дух Амансульты возвысится и Бог в ней возвеличится, а вера окрепнет. Она торопится пересечь горы, преодолеть пропасти, переправиться через стремнины. Но почему кузнецы плавят руду и куют металл, каменотёсы полируют камень, лесорубы срубают деревья, ткачи ткут, гребцы гребут, пахари рассаживают сады и взрыхляют виноградники, каждый занят своим присущим ему делом, а ей надо чего-то несоизмеримо большего?

Почему она не помнит откровений?

«И предпринял я большие дела, — напомнил себе папа. — Построил себе домы, посадил себе виноградники, устроил себе сады и рощи и насадил в них всякие плодовитые деревья; сделал себе водоёмы для орошения из них рощ, приобрёл себе слуг и служанок, много домочадцев было у меня; также крупного и мелкого скота было у меня больше, нежели у всех, бывших прежде меня в Иерусалиме; собрал себе серебра и злата и драгоценностей от всех царей и областей; завёл у себя певцов и певиц и услаждение сынов человеческих — разные музыкальные орудия. И сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме. И оглянулся на дела свои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их. И вот, всё суета и томление духа, и нет от них пользы под Солнцем».

Род Торкватов проклят, подумал папа.

Кровь Торкватов загустела, кровь Торкватов отравлена ужасным ядом. Даже самая заблудшая и ничтожная душа в этом мире всегда может надеяться на спасение, но не Амансульта..."

XII


"...сказала:

— Он всё понял, Сиф. Я это почувствовала. У меня дар чувствовать такое. Великий понтифик ни разу не упомянул вслух имя блаженного отца Доминика, но я чувствовала — он думает о блаженном отце Доминике и об его псах господних. Великий понтифик не поверил мне, он был готов спустить на меня псов блаженного Доминика. Он спросил, а как быть с откровением о втором пришествии? Как быть с концом света, как быть со Страшным судом, если, как ты говоришь, одна эпоха бесконечное число раз сменяет другую?

— Ты ответила?

— Я сказала так. Я ничего не знаю о том, как должна заканчиваться очередная эпоха. И Торкват ничего определённого не говорит об этом, он только неким чудесным образом о многом догадывается. Может, конец очередной эпохи всегда страшен. Может, он страшней конца Вавилона. Может, он так страшен, что его и впрямь можно назвать концом света. Не знаю. Я так и сказала. И, сказав так, Сиф, я вдруг почувствовала большую опасность, будто папа, услышав мои слова, что-то безмолвно, но сразу и твёрдо решил про себя. Сейчас, Сиф, ему не до нас, он поднимает в поход паломников, ох хочет вернуть наследство Господа, вернуть Святые земли, но я чувствую, Сиф, теперь папа уже никогда не забудет про нашу встречу. Он будет думать о нашей встрече, мысленно он к ней не раз вернётся. Наверное, теперь нам лучше находиться в некотором отдалении от папы. Наверное, теперь нам лучше уехать. Мир велик. Всегда можно найти на свете место, достаточно удобное, уединённое и безопасное. В таком месте Викентий сможет целиком заняться «Великим зерцалом», а ты, Сиф, поиском великого магистерия. Я думала, Сиф, что Господь на нашей стороне, — с неожиданной горечью добавила Амансульта, — но он помогает не нам, а папе.

По спине Ганелона, лежавшего на полу, пробежала дрожь.

Сейчас они уйдут и бросят меня в этом подвале, подумал он. Они еретики. Они не боятся самого папы. Они бросят меня в этом подвале без исповеди, без покаяния. Моё лицо будут грызть крысы.

Ему стало страшно.

Ещё страшней ему стало от того, что душа Амансульты продолжает пребывать в опасности.

Иисусе сладчайший, святая дева Мария, шептал он про себя, помогите ей. Вырвите Амансульту из когтей неверия. Вы же видите, она сбилась с пути, она слепа, она ничего не видит.

— Ты что-то сказал, бедный Моньо?

Наверное, Амансульта заметила, как шевельнулись губы Ганелона. В светлых её глазах не было ничего, кроме холода и презрения.

Она спросила:

— Ты что-то сказал, бедный Моньо?

Он попытался ответить, но язык повиновался ему с трудом.

Всё же он прошептал:

— Я чувствую... Нас что-то связывает, Амансульта... Я только не могу понять что?..

Амансульта холодно усмехнулась.

Повернув красивую голову, она коротко взглянула на чернобородого катара, всё ещё прижимающего к груди обмотанную окровавленной тряпкой руку. Катар только что вошёл в приоткрытую дверь и, конечно, не понял, не мог понять, почему на вопрос Ганелона, которого катар, наверное, и не слышал, Амансульта холодно ответила:

— Кровь..."

Часть третья БЕЛЫЙ АББАТ 1202

II–III


"...шум голосов, перебивающих, накладывающихся друг на друга, заполнил корчму.

— ...ты же видел, Ганс, что лучник сеньора де Монфора, выстрелил так искусно, что наконечник стрелы, попав в лезвие ножа, развалился ровно на две части. Такое сделать может только он. Других таких я не видел.

— ...но чтобы иметь восприятие части чего-то, что существует, необходимо наличие всего облика, разве не так, брат? Иначе разве возможно вообще какое-либо восприятие? Ведь если некоего облика не существует, брат, значит, его никак нельзя видеть.

— ...и нет свиней отвратительнее, чем те, которые сами бесстыдно лезут прямо на глаза.

— ...святой Николай прав. Он знал, что мы это увидим. Он знал, что мы увидим Иерусалим, братья. Святая римская церковь смотрит далеко. Она смотрит нашими глазами.

Корчма гудела.

Голоса возвышались и падали.

Грузный, побагровевший от вина, то и дело смахивающий со лба катящийся по нему пот, барон Теодульф, не поднимаясь с крепкой деревянной скамьи, страшно рявкнул:

— Тоза, милочка!

И хищно оглядел шумную корчму своим страшным единственным левым глазом, поворачивая голову, как птица:

— Всем вина, тоза, милочка! Кроме вон тех гусей!

Толстый палец барона Теодульфа грубо указал в сторону тамплиеров, монахов-храмовников, смиренно деливших между собой одну общую чашу разбавленного вина — дань обету.

Кутаясь в белые плащи, символ незапятнанности, храмовники, рыцари Христа и Соломонова храма, казалось, не услышали барона, они даже не повернулись в его сторону. Известно всем, храмовники — люди Бога. Они призваны облегчать страдания пилигримов, суета сует не должна их касаться, а богохульник барон Теодульф...

Храмовники знали, что рано или поздно барон Теодульф успокоится. Если не обращать на него внимания, делать вид, что его слова к ним не относятся, барон непременно успокоится.

— ...зато Пит из лагеря англов может выпить за вечер три фляги кислого. Может даже четыре. И всё равно нож, который он после этого метнёт, точно попадёт в цель.

— ...и запомни, брат, зрение это пассивная сила. А объект зрения всегда активная сила. Любая пассивная сила действует только тогда, когда на неё действует активная сила. Если ничего такого нет, если ничто не воздействует на пассивную силу, субъект ничего воспринять не может.

— Тоза, милочка! — толстый палец барона Теодульфа опять грубо указал в сторону храмовников. — Клянусь почками святого Павла, здесь сегодня всем хватит вина! Всем, кроме вон тех гусей!

Из презрения он даже не добавил — божьих.

Под белыми плащами храмовников, их было пятеро, легко угадывались оттопыривались рукояти кинжалов, но барона Теодульфа ничто уже не могло остановить. Он побагровел от вина и от праведного гнева и его опущенное веко над пустым правым глазом дёргалось.

— Тоза, милочка! Всем вина! Кроме вон тех гусей в углу!

Монахи-цистерцианцы, до этого шумно обсуждавшие рядом проблему восприятия, заинтересовались рёвом барона и оглянулись, замолчав. Дошёл рёв барона, наконец и до пеших воинов серджентов, занимавших целый стол. Сердженты восторженно приветствовали шумное предложение барона. Промолчали только тафуры — всякая серая нечисть, как всегда, тащившаяся за войском, куда бы оно не пришло.

Ганелон искоса глянул в сторону двери.

Дверь корчмы была массивна, и закрывалась она плотно. Храмовники не смогут незаметно выскользнуть за такую дверь, подумал Ганелон. Кроме того, чтобы пройти к двери храмовникам в любом случае придётся пройти мимо разбушевавшегося барона.

Объёмистые глиняные чаши и фляги, серебряные подставки с салатами, обширный кедровый лист с остатками фаршированного поросёнка, тёмное оловянное блюдо с недоеденным мясным пирогом — стол барона Теодульфа был заставлен очень плотно, хотя трапезу с ним делили всего два оруженосца да диковатого вида уродец совсем небольшого роста. Большая усатая голова уродца, почти голая сверху, загорела до блеска и лоснилась от пота. Уродец едва возвышался над краем стола, болтая ногами, не достававшими со скамьи до пола, однако пил и ел в две руки и громче всех смеялся шуткам барона.

— ...а с помощью семян, рассеиваемых ветром по миру, можно создавать некие новые мелкие существа — не кажущиеся, а видимые. Эти существа можно даже трогать, правда, рука от такого прикосновения станет нечистой. А настоящие демоны могут создавать даже такие существа, каких и сам Господь никогда не создавал. Но это, конечно, брат, только с божьего попущения. Это, брат, исключительно с божьего попущения.

— ...а хочешь выиграть пять золотых, Ганс, приходи утром на берег. Лучники обычно приходят совсем рано. И приходи один. Лучники не любят чужих компаний. Сам знаешь, чем кончаются такие встречи.

— Тоза! Милочка!

Наверное, барон Теодульф вывез уродца из Святой земли, решил Ганелон. Говорят, что если совершить десяток переходов за горячие пески, признанные безжизненными, и не иссохнуть до смерти от безводия, то можно, постаравшись, попасть в некую страну, сплошь заселённую вот такими уродцами — с большими лысыми головами, но с маленькими, как у ребёнка, телами. Они совсем небольшого роста, почти карлики, язык их не похож ни на один другой, но они быстро и легко научаются латыни.

Ганелон удивился.

Уродец барона вдруг шевельнул усами — необычно дерзко и странно.

После этого он сощурил свои большие, совсем не карликовые глаза и двумя руками, совсем как человек, схватил со стола чашу с вином.

Он, наверное, язычник.

Есть ли у язычника душа? — невольно задумался Ганелон.

А если у него есть душа и такой язычник падёт в бою на стороне святых пилигримов, то куда отправится эта его странная душа — прямо в ад или её всё-таки могут направить в чистилище?

Ответа Ганелон не знал.

Он сидел за столиком, стараясь как можно ниже наклонять голову, к тому же ещё прикрытую капюшоном плаща. Он не хотел, чтобы барон Теодульф случайно узнал его. Правда, вряд ли барон мог его узнать, но Ганелону всё равно не хотелось лишний раз попадать под жёсткий взгляд единственного глаза, оставленного сарацинами барону.

Испуганная, но всё равно пытающаяся улыбаться служанка принесла новый кувшин вина, плеснув в чашки всем, так же и Ганелону, но послушно пройдя мимо храмовников.

Иисусе сладчайший!

Ганелон совсем не собирался пить.

Нет пропасти более обманчивой, чем вино.

Вино ослепляет и оглупляет, вино срывает с человека божьи печати. Оно срывает с человека печать руки, и печать рта, и печать лона. Вино сбивает человека с толку, вызывает печаль и метафизические тревоги.

Он не додумал свою мысль.

— Клянусь бедром святой девы, истинно говорю! — снова взревел за столом барон. — Нет на свете гусей скверней и грязней, чем жадные и глупые храмовники-тамплиеры.

И обернулся к храмовникам:

— Клянусь очами и взглядом Господа, разве это не так?

Храмовники смиренно уставились в общую чашу.

Потом один, не поднимая глаз, смиренно заметил:

— Игни эт ферро. Птица гусь проникнута божественной благодатью. Но мы не знаем. Мы неучи.

Грузный барон уничтожающе захохотал, производя великий шум всею своей огромною грудью:

— Игнотум пёр игноциус!

На этот раз храмовники переглянулись и не стали ссылаться на то, что они неучи.

На этот раз они поняли.

Неизвестное всегда можно объяснить каким-то другим неизвестным — на этот раз храмовники хорошо поняли скрытую угрозу пьяного барона. Его угроза прозвучала в шумной корчме столь явственно, что даже пьяные сердженты на мгновение оглянулись.

Ганелон не видел глаз храмовников, так низко наклонили они головы над своей нищенской общей чашей, но их глаза сейчас, наверное, не выглядели смиренными. Это были крепкие паладины, закалённые в битвах на Святой земле, вряд ли они могли походить на агнцев, красиво выбитых на медной пластине, укреплённой над дверями корчмы. Наверное, злые глаза храмовников сейчас светились от праведного гнева. Наверное, они уже успели вполголоса обсудить своё положение. Наверное, они уже смиренно покачали головами, в очередной раз дивясь странным обетам. Благодаря шумному и открытому характеру барона, они уже слышали о том, что горячий нравом богохульник барон Теодульф страшной клятвой поклялся на кинжале никогда не делить одну харчевню с храмовниками-тамплиерами. А если почему-либо такое случится, он на том же кинжале страшной клятвой поклялся беспощадно и безжалостно выбрасывать храмовников из корчмы, ибо нет на свете существ более грязных и ничтожных, чем грязные и ничтожные монахи ордена тамплиеров.

— Слуги дьявола!

Храмовники смиренно переглянулись.

Они сомневались, удастся ли барону Теодульфу выполнить свой столь сложный обет, вряд ли, ко всему прочему, угодный Богу. Просто им не хотелось так вот, ни с того, ни с сего ввязываться в драку с глупым перепившим бароном и с его глупыми нелепыми оруженосцами.

На уродца храмовники, как и все другие гости корчмы, не обращали никакого внимания.

Тем не менее, один из храмовников не выдержал.

— Таскать с собой подобного уродца-язычника, — смиренно, но достаточно громко и с достаточно заметной язвительностью заметил он, — это всё равно что делить ложе с сарацином.

Ганелон напрягся, но барон, к счастью, не расслышал произнесённых храмовником слов.

— Тоза, милочка! — ревел барон, сметая обглоданные кости на кедровый лист с остатками поросёнка. — Клянусь всеми святыми, здесь найдётся кому поглодать эти уже обглоданные кости! Тоза, милочка, унеси эти кости и брось на стол тем гусям, что прячутся в тёмном углу!

— Но гуси не гложут костей, сир.

Испуганная служанка обращалась к барону, как к знатному рыцарю, носящему корону:

— Гуси никогда не гложут свиных костей, сир.

Такое обращение растрогало барона:

— Ты так хорошо знаешь гусей?

— Я с Джудеккии, сир. Это большой, правда, бедный остров. Там живут рыбаки, а у меня там был домик под дранкой. Я держала гусей прямо в домике, сир. Нижние брёвна таких домиков на острове всегда быстро обрастают плесенью, там очень сыро и часто ветрено, но гусей это не пугает. Я собирала сухой плавник, прибиваемый к берегу морским течением и жгла плавник в очаге, а горячую золу всегда ссыпала в специальный деревянный ящик. На таком ящике приятно сидеть, сир, особенно в долгие зимние вечера. А гуси, они не грызут костей, сир, — совсем осмелела служанка.

И спросила:

— Не хотите ли попробовать студень из куропаток, сир?

Барон оторопело уставился на служанку. Он не ожидал от неё такого количества слов.

— Ты из Венеции?

— Да, сир.

— И ты держала гусей?

— Да, сир.

Барон внезапно рассвирепел. Он так ударил кулаком по столу, что высоко подпрыгнули чашки.

— Клянусь божьим словом, — взревел он, — твой мерзкий остров, он часть Венеции! А Венеция это каменный саркофаг, это прогнившая невеста Адриатики, это распухшая утопленница, густо пропахшая мёртвой тиной! Венеция это вонючая лягушка, кваканье которой постоянно отдаётся на Заморском берегу! Это водяная змея, постоянно кусающая Геную и Пизу! Это гнусная морская тварь, постоянно ворующая куски чужих пирогов!

Барон опять ударил кулаком по столу и с гневом уставился на перепуганную служанку своим единственным пылающим глазом:

— С чего ты взяла, что гуси не грызут костей?

— У гусей нет зубов, сир.

Грузный барон изумлённо уставился на служанку и вдруг шумно загоготал, оборачиваясь то к своим оруженосцам, то к настороженно повернувшимся в его сторону тафурам, то к пьяным серджентам:

— У гусей нет зубов! Вы слышали? Клянусь копьём святого Луки, это умно сказано! Храмовники глупы сами по себе, но у них, к тому же, нет зубов! Ты верно говоришь, тоза.

И завопил:

— Альм!

Один из оруженосцев, привстав, с глубоким вниманием склонил круглую, по латински в кружок стриженую голову:

— Здесь я.

— Альм! Немедленно выдай тозе из кошелька четыре денье. Клянусь волосом святого Дионисия, покровителя французов, только такую ничтожную сумму я могу выдать на нужды презренного ордена храмовников. Пусть тоза отнесёт эти четыре денье проклятым храмовникам, а самой тозе выдай за её смелость и умные речи золотой. Она это заслужила!

Барон презрительно, не оглядываясь, ткнул рукой в сторону храмовников, окаменевших от его чудовищных речей.

— Вот увидите, — прорычал барон, обращаясь и к оруженосцам и к пьяным серджентам, и к пьяным тафурам. — Сейчас на наших глазах эти беззубые гуси передерутся из-за четырёх денье!

Схватив огромную чашу двумя руками, барон Теодульф сделал из неё гигантский глоток.

Усатый уродец, блестя голой потной головой, с наслаждением повторил жест барона.

Ветром вдруг приоткрыло окно.

В душную корчму ворвался неожиданный запах моря, гнилых водорослей, раздавленных раковин, громкое ржание лошадей, перестук копыт, ругань, пение, скрип повозок.

Совсем недавно здесь не было шумно, подумал Ганелон.

Только с солнечных майских дней пустые песчаные берега острова Лидо, как диковинными грибами, начали обрастать богатыми шатрами благородных рыцарей и бедными палатками пеших воинов и тафуров.

Зато каждую неделю, начиная с первых майских дней, с многочисленных судов, постоянно прибывающих к плоским берегам острова Лидо, сходили пилигримы, принявшие обет святого креста. По узким трапам, ругаясь, сводили на берег всхрипывающих, косящихся в испуге боевых лошадей. Несли оружие. Снимали с бортов разобранные боевые машины.

Венецианцы, побывавшие на острове Лидо, с содроганием в голосе подробно пересказывали в городе то, что им удалось увидеть.

А увидеть они могли совсем не мало.

Если постоять на берегу или пройтись между шатров и палаток, можно было увидеть на флажках родовой герб мессира Симона де Монфора, славного графа Монфора и Эпернона.

Если не жалеть времени, можно было увидеть прихотливый герб сеньора Рено де Монмирая, сына Эрве II де Донэи, правнука Тибо III, графа Шампанского, племянника французского и английского королей.

И герб графа Луи Блуасского и Шартрского.

И герб сеньора Рено де Монмирая.

И герб сеньора Ги де Плесси, брата Эсташа де Конфлана, благородного рыцаря, стяжавшего себе большую славу во многих боях и турнирах.

И герб монсеньора Гуго де Сен-Поля, известного своей силой и добродушием, а заодно особенной непримиримостью к агарянам.

И герб мессира Этьена Першского, покровительствующего известному трубадуру Гаусалю Файдиту.

И герб Бодуэна IX, графа Фландрии и Эно.

И герб его родного брата Анри.

И многих других славных и благородных рыцарей, принявших обет святого креста в шампанском замке Экри на реке Эн в ходе приличествующего такому событию рыцарского турнира.

Трепетали под свежим ветерком, налетающим с моря, четырёхугольные и косые флажки. На глазах росли на берегу пирамиды круглых камней. Говорили, что один такой камень, пущенный с помощью катапульты, может одним ударом убить до десятка неверных.

Престарелый, но всё ещё крепкий и жизнелюбивый дож Венеции Энрико Дандоло клятвенно пообещал обеспечить будущее счастливое предприятие. Услышав о словах дожа, множество пестро раскрашенных судов спешило к рейдам Венеции. Фантастические птицы украшали высокие носы боевых галер, на пузатых бортах нефов алели яркие драконы. Святые паломники из самых разных краёв торопились как можно быстрей достигнуть Святой земли.

Там гроб Господень.

Там сухие пески пропитаны кровью мучеников.

Там река, истоки которой находятся где-то в Эдеме.

С мая месяца веницийский остров Лидо заполонили вооружённые пилигримы, их оруженосцы и различные ремесленники.

Стекались на остров лоскутники со своими потёртыми тканями и мятой посудой. Везли мясники птицу и мясо. Над походными горнами днём и ночью поднимался дым — мастера, искусные в механике, собирали боевые машины монгано и требюше, пускающие за один раз тучу стрел. На берегу, на плоских, зеркальных, убитых водой песках терпеливо упражнялись арбалетчики, выставляя иногда на кон сразу по три монеты.

Благородные рыцари, опытные сердженты, лучники и оруженосцы, монахи нескольких орденов.

И бывшие вилланы, оставившие свои бедные деревни. И арбалетчики. И, наконец, просто чернь, тафуры — всякая приблудная нечисть, вооружённая дубинками и цепями.

Ржали лошади. Кричали ослы. Орали торговцы. Прямо у дверей корчмы мочились пьяные сердженты. Вспыхивали неожиданные драки, иногда кончающиеся большой кровью. Но в белых шатрах благородных рыцарей уже слышался по ночам высокий голос Конона де Бетюна. В других шатрах раздавалось пение трувера Ги де Туротта, шатлена замка Куси.


И новый век, и май, и ароматы,

и соловьи велят, чтобы я пел,

и сердце дар несёт мне столь богатый —

любовь! — что отказаться я не смел.

О, если б радость дал мне Бог в удел,

о, если бы я Дамой овладел,

нагую обнял, страстию объятый,

пока поход не подоспел!


Великий понтифик добился желаемого торжества.

Многие благородные рыцари откликнулись на зов — отправиться в Святую землю.

В пыльном плаще, в стоптанных сандалиях, пряча сильно косящий глаз под опущенным на лоб капюшоном, Ганелон много времени проводил под стенами церкви святого Николая. Иногда он заходил в ту или в иную корчму, иногда просто бродил между палатками. Ни одна новость не могла минуть внимательных, всегда настороженных ушей Ганелона. Шла ли речь о мятежах, недавно потрясших христианскую Византию, шла ли речь о тёмных угрозах лукавого Имрэ — короля Угрии, шла ли речь о неожиданных стычках святых паломников с новонабранными арбалетчиками рыцаря Бертольда фон Катцельнбогена, Ганелон обо всём узнавал одним из самых первых.

От некоего конюшего Жиля, по прозвищу Жилон, прибывшего на остров Лидо в отряде конников славного маршала Шампанского, Ганелон узнал о том, как тяжело умирал от затянувшейся болезни благородный сеньор Тибо III, граф Шампани и Бри, дружно избранный стараниями благородных баронов предводителем святого войска.

Бог не дал графу здоровья.

От того же конюшего Ганелон подробно узнал, как огорчённые смертью славного сеньора Тибо III, благородные бароны обратились к герцогу Эду Бургундскому:

«Сеньор, твой кузен умер. Это печально. Но тебе известно и то, сколь скорбна участь Святой земли. Господом богом заклинаем тебя принять святой крест и идти с нами в Заморскую землю, дабы освободить гроб Господень. А мы позаботимся, чтобы тебе было вручено всё воинское имущество и поклянёмся на святых мощах и всех других поклясться заставим, что будем тебе служить верой и правдой, как служили бы благородному графу Тибо».

Огорчённых отказом герцога, не пожелавшего принять командование над войском, успокоил рыцарь Жоффруа де Виллардуэн, маршал Шампанский.

Он так сказал баронам:

«Сеньоры, послушайте, что хочу вам предложить, если на то будет ваше согласие. Маркиз Бонифаций Монферратский весьма знатен и весьма всеми уважаем. Если вы пошлёте за ним, дабы он принял святой крест и занял место сеньора Тибо, графа Шампанского, и если вы вверите ему предводительство войском, он поторопится прибыть к вам».

От некоего минорита, сладко жмурившегося на Солнце, Ганелон узнал и такое.

Мессир Жоффруа де Виллардуэн год назад, отправляясь с посольством в Венецию, взял с собой благородных рыцарей Готье де Гондвиля и Жана де Фриза, представлявших Луи, графа Шартрского и Блуа, красноречивого трувера Конона де Бетюна и сурового барона Аллара Макеро, представлявших Бодуэна, графа Фландрии и Энно, а ещё благородного Милона де Бребанта, знатного сеньора из Шампани, и благородного барона Теодульфа, владетеля замка Процинта, человека грубого, но известного многими подвигами, совершенными им в Святой земле на стезе святого креста.

И посланники так сказали престарелому, но всё ещё обожающему жизнь дожу Венеции Энрико Дандоло:

«Сеньор, мы прибыли к тебе от многих знатных баронов Франции, принявших святой крест, дабы отомстить за поругание Иисуса Христа и возвратить Иерусалим, коли на то будет воля Божья. И поскольку знают наши благородные сеньоры, что нет на свете человека могущественнее вас, и поскольку знают они также, что никто более вас и благородных людей Венеции не может нам помочь по-настоящему, то просят они все вас именем Божьим дабы вы сжалились над Заморской землёй и отомстили за поругание неверными Иисуса Христа, а для сего позаботились бы о судах и различных кораблях для нас».

Ещё Ганелон узнал, что прошло время, испрошенное дожем для размышлений, и на двенадцатый день утром, сразу после мессы в соборе святого Марка, престарелый, но всё ещё радующийся жизни дож Венеции Энрико Дандоло так посоветовал посланникам:

«Обратитесь смиренно к народу Венеции. Я уверен, что народ Венеции выслушает вас благосклонно».

И Жоффруа де Виллардуэн, маршал Шампанский, так обратился к доброму христианскому народу Венеции:

«Сеньоры, самые знатные и могущественные бароны Франции прислали нас к вам. Они взывают к вам о большой милости, дабы сжалились вы над Иерусалимом, порабощённым злобными агарянами, и дабы во имя Господа отправились вы с нами отмстить за страдания Иисуса Христа. И выбрали они вас, ибо знают, что нет народа могущественнее на море, чем венецианцы. И вот послали они нас, дабы мы упали вам в ноги и не вставали с колен, покуда вы не согласитесь сжалиться над Заморской землёй».

И посланники действительно пали на колени, обливаясь слезами.

А дож Венеции благородный Энрико Дандоло и с ним весь народ Венеции, богобоязненный и трудолюбивый, тоже зарыдали в один голос от сострадания к мучениям истинных христианам и так, рыдая и воздевая многочисленные руки к небу, закричали:

— Мы с вами! Мы с вами!

А от некоего оруженосца Матье, умеющего играть на лютне и сочинять всякие слова, трогающие сердца нежным напевом, там же под стенами церкви святого Николая Ганелон узнал..."

ЭПИЛЕГЕМОНЫ. ДОПОЛНЕНИЯ

Те, в коих истинна любовь, проснитесь, сон забыть пора: поёт нам жаворонок вновь, внушает в трелях нам с утра — пришёл день мира и добра!

Господь, за нас отдавший кровь, дал тем его, кого любовь ведёт в поход, чья кровь быстра страдать толкает вновь и вновь — Любовь ведёт их со двора!


Тех нечестивцев прокляни, кто бросил Господа в беде. По праву прокляты они, от мук не скрыться им нигде, когда на Божеском суде ребро, ладони и ступни Бог явит в страшной череде. И даже тот, кто жил в труде и в благе — Бог его храни! — узнает дрожь в лихой нужде.


Тот, кто за грешных был распят, любови ложной столь далёк. Он истинным огнём объят: за нас он в путь последний влёк крест, что на спину гнетом лёг, коим он был к земле прижат. Как самый чистый из ягнят, он тяжко жалобы изрёк — тремя гвоздями супостат во плоть вонзился рук и ног.


Недаром говорит народ: «Товар дешёв — мошна трещит». Ещё: «Пустого нрава тот, кто зрит добро, а к злу спешит». Вы знаете, что Бог свершит для тех, кто поспешит в поход. Награда их благая ждёт: Бог в рай войти им разрешит. А кто лежит и в путь нейдёт, тот выгоды себя лишит.


Для нас в помине завтра нет, мы в путь немедленно идём. Тот будет здрав, кто, дав обет, через четыре дня, ведом на бой, утратит ум и дом. Коль схватит смерть узду и свет затмит и сил исчезнет след, не на тюфяк с тугим пером, в солому ляжет дармоед, да только поздно грянет гром.

V–VII


"...толклись нищие.

Завернувшись в потрёпанный плащ, спрятав лицо под низко опущенным капюшоном, Ганелон незаметно прислушивался к голосам, казалось, ни к кому не обращённым, а просто заполнявшим шумную корчму.

От некоего оруженосца, одного из людей графа де Бриена, весьма любившего потолковать о судьбе и её превратностях, Ганелон узнал о том, что благородный маркиз Бонифаций Монферратский, в конце концов, принявший командование над святыми паломниками, так спросил:

«Сеньоры, но куда вы хотели бы отправиться? В какую именно землю неверных вы хотели бы пойти?»

Подумав, благородные бароны ответили:

«Наверное, не в Сирию, там толку не будет. Там только сухие пески, там нет колодцев. Лучше, наверное, идти в Вавилонию, в край египетский. Там, в самом сердце земли сарацинов, неверным можно причинить много зла. К тому же, известно всем, что Александрия город богатый. Почему не в Египте попытать счастья войны, благорасположенность Божью?»

От некоего сумрачного госпитальера, прячущего под капюшоном усталые, мутные, истомлённые страстью к вину, глаза, Ганелон узнал, что, несмотря на обещанную паломникам помощь, за многие грехи, свершённые венецианцами, апостолик римский великий понтифик папа Иннокентий III волею, данной ему свыше, совсем недавно от души проклял Венецию.

«Мы отлучаем и предаём анафеме тех лживых и нечестивых христиан, которые доставляют сарацинам против самого Христа и христианского народа оружие, железо и корабельное дерево, а также суда, или служат кормчими на разбойничьих кораблях сарацин, управляют их военными машинами, или дают им какой-нибудь совет или помощь в ущерб Святой земле».

Великий понтифик распорядился, чтобы священники напоминали о наложенной на Венецию анафеме во всех приморских городах по воскресным и праздничным дням, присовокупив к этому, что Святая римская церковь не раскроет объятия нечестивым людям Венеции, если они не откажутся в пользу Святой земли от беззаконного стяжательства.

Только вовремя обещанная дожем Венеции помощь в счастливом предприятии и святой крест, принятый воинами Венеции, принесли республике святого Марка прощение.

От некоего оруженосца благородного рыцаря Орри Ильского, человека говорливого, но богобоязненного, Ганелон узнал, что дож Венеции, приняв окончательное решение, так обратился на площади к своим подданным:

«Сеньоры, отныне вместе с самыми лучшими людьми мира вы причастны к величайшему из дел, когда-либо кем свершённых. И пусть я стар, пусть я плохо вижу, всё равно лишь я, государь ваш, могу направлять вас и повелевать вами в этом деле. И если будет на то ваша воля, славный народ Венеции, что позволите мне принять святой крест, дабы оберегать и вести вас, а сыну моему встать в Венеции на моё место и править моей страной, то сам пойду с вами и со святыми паломниками на жизнь или на смерть».

Случилось дожу Венеции в то лето девяносто четыре года.

Был дож почти слеп, подло наказанный когда-то Мануилом, императором нечестивой Византии, в злобе неправедной приказавшим погасить зрение молодому тогда и дерзкому венецианскому послу.

Когда нечестивый Мануил, император Византии, так приказал, будущего дожа Венеции хотели связать и повалить на землю, но Энрико Дандоло гордо отказался от верёвок и сам лёг на землю.

«Если стану кричать или отворачиваться, убейте меня».

И будущий дож Венеции спокойно лежал на земле, пока вязали и валили на землю тех, кто был приговорён вместе с ним к такому же наказанию. И мужественно молчал, терпя нестерпимую боль, в то время как многие несчастные, приговорённые вместе с ним, кричали, переполняясь жестокой и страшной болью.

Четыре с половиной тысячи благородных рыцарей, столько же лошадей, девять тысяч оруженосцев, двадцать тысяч пеших воинов, включая всякую серую нечисть тафуров — вот сколько боевых единиц поклялись венецианцы взять на свои корабли и доставить в Святую землю.

Другие паломники грузились в Брюгге.

Бургундцы и провансальцы нанимали суда в Марселе.

Ещё другие паладины, препоясавшись мечами, шли из Блуа и Шампани по дорогам Ломбардии, из Пьяченцы сворачивая на юг.

Галеры и юиссье, нефы и галиоты, подняв косые латинские паруса, спешили с разных морей на зов дожа Венеции Энрико Дандоло и бросали двузубые якоря в голубизну венецианских бухт. Каждый житель Венеции, способный носить оружие, услышав призыв своего правителя, спешил к ближайшему священнику. Приняв от священника крестное знамение, такой человек с волнением тянул шарик из груды многих подобных шариков. И если вытягивал такой человек шарик с пергаментной лёгкой отметкой, это означало — он отмечен свыше и отныне ему предназначено святое странствие в Заморскую землю..."

IX


"— ...и видел меч, который может разрубать металлические щиты. Спросите у оруженосца сеньора Тьерри де Лооса. Под Аккрой он тоже видел такой меч, отнятый у некоего сарацина. Этот сарацин зарубил до того десять рыцарей, выступавших в броневом строю.

— ...и всё же, брат, даже демон не может создать новое само по себе. Даже демон не может сделать так, чтобы слепорождённый мог представлять себе разные цвета, а глухой от рождения слышал разные звуки. С другой стороны, если мы говорим, что кто-то рисует себе золотые горы, которых он никогда не видел, то, хотя он и имеет некое представление о золоте и о горах, мы можем говорить, что он рисует что-то новое.

Ганелон поднял голову.

В корчме было шумно, но он отчётливо услышал, как один из пяти храмовников, жестоко обиженных разгорячившимся богохульником бароном Теодульфом, произнёс:

— Лаудате. Хвалите.

И все пятеро дружно перекрестились.

— Либере нос а малё... Либере нос, домине...

— Тоза, милочка! — опять взревел барон, пылая на всю корчму своим единственным глазом. — Клянусь градом обетованным, за столом опять не хватает вина! Скорее неси побольше вина! И поскорее! Не жалей вина для благородного гостя!

Грузно поднявшись с тяжёлой деревянной скамьи, барон высоко поднял ногу и до изумления гулко выпустил ветры.

— Клянусь верой Христовой, — проревел он, — этот звук в сто крат приятнее звуков, издаваемых голосами проклятых храмовников!

Оруженосцы барона и его гологоловый усатый уродец, и пьяные сердженты и даже серые настороженные тафуры с восторгом и с большим почтением воззрились на барона Теодульфа.

— Вонючие симоньяки, торгующие церковными должностями! — ревел барон. — Змеи, кусающие грудь собственной матери! Магистр Фульк, святой человек, безвременно призванный к себе Господом, смиренно собирал деньги и имущество для бедных паломников, а проклятые храмовники лежали в тени и пили вино. Во все времена они умели только грабить. «Испугай храмовника», — однажды сказали мне чистые сердцем пилигримы, отдав под Аккрой мне сильно провинившегося грязного и жирного тамплиера. И я мечом рассёк грязного и жирного тамплиера на две нечестивых половинки. «Мы сказали, испугай, — удивились чистые сердцем пилигримы. — А ты его разрубил надвое. Ты так его испугал?» И я ответил: «Я не умею лучше пугать храмовников, чем так!»

Пьяные сердженты, серые тафуры и оруженосцы барона Теодульфа восторженно и дружно заржали.

Но громче всех смеялся гологоловый усатый уродец.

Пышные усы уродца подло тряслись.

Уродец с ненавистью поглядывал в тёмный угол, где за столиком за одной своей общей нищенской чашей сидели помалкивающие храмовники.

Под плащами храмовников оттопыривались рукояти кинжалов, под несвежими рубашками угадывалась кольчужная сталь, но храмовники всё равно старались не смотреть в сторону разбушевавшегося барона, чему сильно дивились сердженты. Ведь они знали, что совсем недавно в этой же самой корчме за оскорбления гораздо менее грубые, пятёрка таких же смиренных, как эти, храмовников жестоко наказала зарвавшегося арбалетчика особенно назидательным образом. Дерзкому, но весьма провинившемуся арбалетчику кинжалом выкололи глаза, вырезали длинный дерзкий язык, отрубили кисти рук и ног и полумёртвого, но ещё что-то мычащего, бросили в лодку, пустив её по течению канала, при этом навешав на несчастного столько цепей, сколько не каждый мул вынесет..."

ЭПИЛЕГЕМОНЫ. ДОПОЛНЕНИЯ

Дабы ободрить наш народ, который долго спал во мгле, пусть песнь моя вам пропоёт о святотатстве и хуле, коим язычник предаёт любую пядь в Святой земле. К нам край сей скоро перейдёт, настанет день, и мы в седле.

Иерусалим, страдая, стонет, защитников в дорогу гонит.


Скорбь велика, когда отъят Гроб, в коем скрыт был Божий сын, когда пустынные лежат места, где был он господин. Зачем снёс горечь сих утрат? Решил проверить в час кручин он тех, которые твердят, что будет изгнан сарацин.

Иерусалим, страдая, стонет, защитников в дорогу гонит.


Тот край священный испокон зовётся Иерусалим. Есть в том краю, где Бог рождён, Храм, где он мукой был томим, есть крест, на коем он казнён, и гроб, где стал он вновь живым. Там будет скоро награждён всяк по достоинствам своим.

Иерусалим, страдая, стонет, защитников в дорогу гонит.

XI–XII


"...там змеи бегут от голого человека и прежде, чем пить, сплёвывают на землю скопившийся за день яд. Там пантера, поев мяса, спит три дня и три ночи и дыхание её во сне так чисто и приятно, что звери сбегаются и часами сидят, забыв распри, вокруг спящей пантеры. Там единорог, когда его преследуют, бежит в деревню, не в лес, и в деревне безошибочно находит девственницу, чтобы во своё спасение доверчиво положить на её чистую грудь свою большую печальную голову. Там тень гиены не даёт лаять собакам, затыкая им по ночам пасть ужасным страхом, а гуси родятся на дереве, почему их можно есть, не ожидая Поста, ведь гуси те от рождения постные.

...там такой край, что на краю горячей песчаной пустыни можно встретить ужасного монтикэра. У него три ряда зубов, которые входят один между других, а лицо и уши у монтикэра человеческие. А глаза у монтикэра голубые, того цвета, что зовётся венетским. А тело у него, как у льва, а на кончике хвоста жало, ядовитое, как слюна храмовников.

— Клянусь всевышним, истинно так! Именно, как слюна храмовников! — торжествующе взревел барон Теодульф и в его голосе одновременно прозвучали и горн и боевая труба. — Монтикэр необычайно подвижен и обожает завалявшееся человеческое мясо, как...

Барон Теодульф только сверкнул своим единственным пылающим глазом, но все в корчме поняли, кого именно он имел в виду.

Теперь тишина в корчме сгустилась настолько, что ужаснувшаяся девушка-тоза замерла с полным кувшином в руках, не решаясь приблизиться к разбушевавшемуся барону.

— У него дочь ведьма, — не выдержав нападок барона, смиренно и негромко произнёс один из храмовников. — Я знаю, он выкуплен из плена за нечистое золото. Он богохульник и еретик. У него язык бабы. Его замок будет разрушен. Его деревни и поля отойдут Святой римской церкви.

— Аминь! — негромко, но дружно ответили святому брату храмовники.

Барон Теодульф оскорблено взревел.

Честный монах, взревел он, везёт из Святой земли святые мощи и реликвии, серебряные доски с алтарей, ризницы и иконы, кресты и церковный скарб, а храмовники, как истинные грабители, отмеченные Господом всяческими пороками, везут только награбленную добычу.

Барон не успевал сплёвывать скапливающуюся в уголках губ слюну.

Он, благородный барон Теодульф, владетель замка Процинта, известен многими подвигами в Святой земле. Он, благородный барон Теодульф, ходил на штурм Аккры в самом первом ряду рядом с маршалом Шампанским. Он сам видел, как благородный мессир Жоффруа де Виллардуэн, потеряв тарж, треугольный металлический щит, призванный защищать грудь и плечи, был тяжко ранен, а те, кто находились рядом, держали его, ведь маршал Шампанский потерял много крови и был без памяти.

Маршал Шампанский был пленён в бою нечестивыми сарацинами, а многие доблестные рыцари убиты. А трувер Ги де Туротт, шатлен Куси, ранен в том бою, а он, благородный барон Теодульф, воин Христов, тоже ранен и тоже пленён. Он лучше, чем кто-либо другой, знает нрав храмовников. Ведь он сам лично видел ветры, охватывающие человека, как бездна, он сам дышал туманами, от которых пухнет и разлагается тело, он сам умирал в песках и в зное. Он, как и все в походе, сам ходил к прачкам и они мыли ему, как всем, голову и вычёсывали из волос насекомых. Он, как все паломники, сам поднимал страшный шум и размахивал дымным смолистым факелом, изгоняя из палатки ужасных тарантулов и нечистых духов. Он сам неделями носил на копье подвяленную голову мёртвого сарацина, пугая мёртвой головой ещё живых неверных. Агаряне вырвали ему правый глаз, но он и единственным своим глазом видел столько дорог и стран, видел столько чудесных битв и ристалищ, что любой храмовник рядом с ним заслуживает только презрения. Он, барон Теодульф, друг многих благородных рыцарей, всегда сражался в первых рядах и рядом с ним всегда были храбрые анжуйцы и путевинцы, надёжные бретонцы и норманы, и мужественные воины из Ла-Манса и Лангедока. Только храмовники всегда держались в отдалении, решаясь лишь на то, чтобы трусливо добивать раненых сарацинов.

Вооружённые паломники шли сквозь горящие частоколы, они катили перед собой деревянные черепахи, обшитых кожаными щитами, метали из катапульт в обороняющийся город камни и трупы неверных. Щиты в медных ромбах, цветные флажки и ленты, блеск кольчуг, шлемы, отбрасывающие дивные блики, длинные мечи в твёрдых руках — да!

Так шли рыцари.

Но такое никогда не являлось достоянием храмовников.

Монжуа!

Чистые духом Христовы воины шли вброд через рвы с водой, столь грязной, что она вызывала рвоту. В гуще смертельного боя святые паломники поднимали забрала шлемов, чтобы вдохнуть глоток раскалённого воздуха и их беспощадно жалили стрелы. Он, благородный барон Теодульф, крестясь одной рукой, другой разил сарацинов, а трусливые храмовники всегда держались поодаль, как грязные шакалы высматривая жадными выпуклыми глазами — не вошли ли благородные рыцари в пролом осаждённого города? Под ним, под бароном Теодульфом, пал конь, а ведь он, барон Теодульф, сам недоедал, но кормил коня в походе изюмом, сеном и сушёными фруктами, а когда кончились изюм, сено и сушёные фрукты, он сам собирал ему клочки жалкой травы, которую можно найти в пустыне. Он, барон Теодульф, выпустив бороду поверх доспехов, одним из первых под Аккрой вошёл в пролом рухнувшей стены. И только увидев это, влекомые нечеловеческой жадностью, в пролом двинулись храмовники.

Он, барон Теодульф, знает от людей, видевших это своими глазами, что, войдя за спинами доблестных рыцарей в пролом, ведущий в осаждённый город, храмовники сразу поставили в этом проломе своих нечестивых братьев, которые обнажили мечи против своих же Христовых воинов. Нечестивые силой старались задержать вооружённых усталых паладинов на то время, пока вошедшие в город жадные храмовники предательски и подло захватят все главные богатства, все главные дома и строения.

Но Бог знает, как и кого отличать.

Сарацины опомнились.

Сарацины увидели, что ворвавшихся в город совсем немного.

Они метали стрелы в жадные выпуклые глаза храмовников, беспощадно избивали их дротиками и мечами.

Он, благородный барон Теодульф, был повержен, его пленили по вине трусливых храмовников. По их же вине ранили и пленили благородного мессира Жоффруа де Виллардуэна. И пленили благородного сеньора Абеляра.

Господь оберегал героев от смерти, вовремя лишив их силы и чувств.

Как истинных христиан, благородных паладинов позже выкупили их близкие — тех, кто не погиб в плену от рук агарян, как это произошло с благородным сеньором Абеляром.

А попавших в плен храмовников никто не выкупал.

У храмовников нет лиц, у них крысиные морды.

У всех без исключения храмовников нет лиц, у них маски мертвецов.

Они давно умерли, и Господь только ждёт минуты, чтобы, наконец обрушить на них свой справедливый гнев.

— Тоза, милочка! — взревел барон. — Клянусь Святым крестом, у меня пересохла глотка! Принеси всем вина! Всем, тоза, милочка, кроме беззубых грязных гусей, трусливо затаившихся в углу!

Услышав это, храмовники, наконец, встали.

Они шли мимо столика, за которым сидел Ганелон, пригнувшись, гуськом, обнажив узкие кинжалы и подобрав полы длинных плащей. И хотя богомерзок был вид богохульника барона Теодульфа, и гологоловый его усатый хохотал непристойно и мерзко, но последнему проходящему мимо него храмовнику Ганелон всё же подставил ногу..."

XIV–XVI


"...брат Одо.

Круглые зелёные глаза брата Одо устало ввалились от усталости, побитое оспой лицо вытянулось, но он приветливо кивнул Ганелону, сам стараясь оставаться в тени.

Ганелон перекрестился.

Большой шатёр был освещён масляными светильниками, укреплёнными на остриях коротких копий, воткнутых прямо в землю. Тёмные тени скапливались в углах квадратного шатра — колеблющиеся, странные, как слова, только что услышанные Ганелоном.

Престарелый дож Венеции Энрико Дандоло оказался не столь простым, каким казался на первый взгляд.

Побывав на острове Лидо, престарелый дож Венеции так сказал святым паломникам:

«Сеньоры, вы никуда не двинетесь с этого места до того указанного нами часа, когда народ Венеции не получит всех денег, обещанных за построенные для вас суда».

«Сеньоры, — так сказал дож святым паломникам, — вы худо обошлись с нами, ибо как только ваши послы заключили договор со мной и с моим народом, я повелел по всей моей земле, чтобы ни один купец не вступал ни в какие в рыночные сделки, но чтобы все помогали строить флот для вас. С тех самых пор купцы Венеции пребывают в ожидании и почти полтора года ничего не зарабатывают. Они сильно поистратились, они недовольны, вот почему я желаю получить с вас полностью то, что вы должны мне и моему народу. Знайте, сеньоры, что вы не двинетесь с этого острова до тех пор, пока мы не получим своё. А вы отныне не сыщете в моей земле ни одного человека, который бы решился без специального на то приказа принести вам есть и пить».

Человека, так точно передавшего слова дожа и скоро после этого вышедшего из шатра, Ганелон узнал.

Трувер де Куси.

Сеньор Ги де Туротт, шатлен Куси — благородный рыцарь, умеющий хорошо пользоваться мечом и арбалетом, но ещё лучше умеющий воспевать Любовь и святое странствие.


Зачем она моим глазам предстала,

кто Ложною подругой названа?

Я плачу горько, ей и горя мало,

столь сладко мучит лишь она одна.

Был здрав, пока душа была вольна,

предался ей — убьёт меня она

за то, что к ней же сердце воспылало.

Какая есть за мной вина?

Та радость, что в любви берёт начало,

всех радостей венец, мне не дана.

Да видит Бог, судьба жестокой стала,

в руках злодеев ожесточена.

Известно им, что подлость свершена,

с заклятыми врагами ждёт война

укравшего, что честь не разрешала.

За всё заплатит он сполна!


«За всё...» — повторил про себя Ганелон.

Из тёмного угла на него испытующе глядел брат Одо.

Вдруг человек, очень прямо сидевший за пустым походным столиком, поднял голову.

Ганелон увидел узкое длинное лицо, жёсткие тёмные глаза, никогда не знающие сомнений. Левую руку страшный человек держал за поясом серой монашеской рясы. Ганелон не видел его руку, но знал, что на левой руке этого человека не хватает кисти. Седоватые волосы густо и темно вились на висках, но далеко отступали от лба. Казалось, жёсткими своими глазами, такими тёмными, что свет в них не отражался, этот человек видит Ганелона и всех присутствующих насквозь.

Может, он и видел всех насквозь.

Ганелон сразу его узнал.

Белый аббат отец Валезий. Священнослужитель, не принявший монашеского обета, но целиком посвятивший себя Господу.

Говорили, что отец Валезий из очень знатного рода, но говорили и то, что он якобы из бедной семьи, убитой в Кастилии врагами веры. Говорили, что отец Валезий командовал в своё время отборным отрядом французского короля, но говорили и то, что он якобы жестоко грабил торговые суда, заманивая их на мель ложными световыми сигналами. Ещё говорили, что отец Валезий тайный духовник великого понтифика, но говорили ещё и то, что якобы тайные отношения связывают его с дочерью короля Людовика VII.

Об отце Валезии всегда говорили непонятно и полушёпотом и с тревогой, ибо он был всюду известен, как человек непоколебимой веры.

Говорили, что отец Валезий отправил на костёр не одну сотню еретиков.

Если эти слова правда, значит, еретики были неисправимы.

Ещё говорили, что отец Валезий потерял кисть левой руки при штурме какой-то бургундской твердыни. Сам дьявол в образе воина встретил в тот день отца Валезия на высокой крепостной стене, между каменных зубцов на краю бездны, почти в облаках, и отсёк ему кисть левой руки, и ранил в голову и сбросил со стены в глубокий ров.

Но отец Валезий выжил.

Воля и вера спасли его от ада.

Дважды он призывал к себе кузнеца той деревни, где его оставили умирать, и дважды кузнец, рыдая от сострадания, тяжёлым молотом ломал ему неправильно сросшиеся кости.

Вместе с хромотой, с тех пор отличавшей его странную походку, отец Валезий вынес из пережитого твёрдое убеждение в том, что нет такой ужасной боли, которую не смог бы побороть человек, посвятивший себя Богу.

Ещё говорили, что отец Валезий за одни сутки очистил горный монастырь в Эпле, где братия, искушаемая бесами, проводила ночи без сна, но храпела в церкви на богослужении. Едва монахи этого монастыря принимались за какое-либо богоугодное дело, как бесы хватали их за руки и за ноги. Когда монахи садились за стол, бесы побуждали их наедаться до того, что они не могли сдвинуться с места и сидели часами праздно. Если за трапезой подавали вино, монахи, подбиваемые бесами, напивались до бесчувствия.

Обыкновенно думают, научил братию отец Валезий, что всякого человека мучает один бес. Это заблуждение. Вообразите, что вы с головой погружены в воду. Вода над вами, направо и налево, и под вами — вот самое точное изображение количества бесов, искушающих вас. Бесы бесчисленны, как пылинки, которые мы видим в солнечном луче. Весь воздух вокруг заполонён бесами. И бороться следует сразу со всеми.

Ганелон знал: отца Валезия прислал на остров Лидо сам великий понтифик, ведь престарелый дож Венеции, сильно сердясь за неуплату долгов, потребовал от паломников странного и необычного дела — скорого вооружённого похода на христианский город Зару.

Город Зара когда-то принадлежал Венеции, объяснил паломникам лукавый дож Венеции Энрико Дандоло. Город Зара, конечно, город христианский, объяснил паломникам престарелый дож, но он отторжен от Венеции незаконно. Если мы вернём Зару Венеции, то именно там, в Заре мы боем укрепим дух святого воинства, запасёмся провизией и добычей, и вот тогда я сразу поверну суда с паломниками на восток.

Ганелон знал: в одинокий шатёр, с умыслом поставленный в стороне от других, его вызвали не из-за пяти пропавших из лагеря храмовников. Мало ли кто пропадал с острова Лидо. Иногда с острова неизвестно как пропадали целые отряды, а не только пятеро каких-то храмовников.

Ганелона вызвали в шатёр в интересах Дела.

Он услышал Ги де Туротта и услышал отца Валезия.

Душа Ганелона ликовала — он призван.

Ему верят.

Ему доверяют.

Въедливый низкий голос отца Валезия, белого аббата, казалось, был теперь обращён прямо к нему. Как и тёмные жёсткие глаза отца Валезия. Такие тёмные, что свет в них не отражался.

— Святые паломники утомлены долгим бесцельным сидением на острове Лидо, — голос белого аббата действительно звучал низко и въедливо. — Самые нестойкие трусливо бегут в разные стороны. Скоро зима. Значит, суда не успеют выйти в море. Лукавый дож Венеции Энрико Дандоло говорит, что не так уж далеко от Венеции стоит город Зара. Если паломники войдут в город Зару, говорит лукавый дож, если они вернут город Зару Венеции, там будет много добра, а к весне все суда будут приведены в порядок.

— Но разве апостолик римский не запретил под угрозой отлучения нападать на христианские города? — теперь въедливый голос отца Валезия, казалось, был обращён прямо к Ганелону. — Город Зара является христианским городом, а Имрэ, король Угрии, принял святой крест. Строгое послание папы ещё месяц назад передано маркизу Бонифацию Монферратскому, командующему всеми отрядами святых паломников. Это сделал аббат Пьетро де Лочедио из монастыря Пьемонте. Всё это так. Всё это действительно так. Но камзолы паломников пообтрепались, говорит лукавый дож Венеции, нет корма для лошадей, само святое воинство в большом долгу перед венецианцами. Без помощи венецианцев паломникам никак не попасть в Святую землю. Старый дож знает, что говорит. Ведь уплатить долги венецианцам, — тёмные глаза отца Валезия смотрели прямо в душу Ганелона, — можно сейчас только взяв Зару. Все знают, Зара богатый город. Вот почему, брат Одо, ты незамедлительно, уже сегодня отправишься в Рим. Наверное, ты уже не успеешь предупредить взятие христианского города Зары, но зато ты откроешь глаза папы на происки старого дожа.

Белый аббат перевёл взгляд на брата Одо:

— Дьявол не знает устали. Толкнув паломников в Зару, он может толкнуть паломников и в другие христианские города. Ты, брат Одо, откроешь глаза великому понтифику на истинные намерения дожа. Дож Венеции заботится не о святых паломниках, он, прежде всего, заботится о своём морском народе. Великий понтифик должен знать всю правду о доже. Великого понтифика, как истинно великого человека, интересуют великие помыслы, но он страдает за каждого отдельного христианина. Не против плоти и крови человеческой мы боремся, брат Одо, а против чёрных злых сил.

— Аминь! — дружно сказали брат Одо и Ганелон.

— Ты подробно передашь великому понтифику нечестивые слова дожа Венеции и ты передашь великому понтифику то, что недавно сказал благородным баронам маркиз Бонифаций Монферратский. А сказал он так. На рождество, сказал маркиз, побывал он в Германии при дворе мессира германского императора. Там он встретил молодого человека — брата жены германского императора. Это Алексей, сын Исаака, истинного императора Византии, ослеплённого родным братом, предательски и не по-христиански отнявшим у него трон, а с ним всю Константинопольскую империю. Ты подробно передашь, брат Одо, римскому апостолику такие слова маркиза Монферратского. Он сказал: тот, кто смог бы заполучить к себе названного молодого человека, тот легко бы сумел двинуться из захваченного паломниками города Зары, если это произойдёт, в землю константинопольскую и взять там все нужные съестные запасы и всё прочее, ибо названный молодой человек является единственно законным, от Бога, наследником константинопольского трона. Он ускользнул из Константинополя от родного дяди тайком, скрыв водою свои следы. Некий пизанский корабль по специальному договору тайно доставил его в Германию, при этом юный Алексей был пострижен в кружок и одет в латинское платье. Ты запоминаешь мои слова, брат Одо?

Брат Одо молча кивнул.

Усталость лежала на его длинном лице, но глаза жили особой и сильной жизнью.

Белый аббат вновь повернулся к Ганелону:

— Я где-то встречал тебя?

— Надеюсь, что нет, отец Валезий.

— Неужели твои надежды ограничиваются только этим? — сухо усмехнулся белый аббат. — И если да, то почему?

— Недостоин.

— Я знаю, что ты ещё не давал обета, — осталось неясным, удовлетворён ли отец Валезий ответом Ганелона. — Но я вижу, что твой плащ пообносился, сандалии сбиты, твоё тело изнурено. Ты похож на катара, — загадочно и зловеще покачал головой отец Валезий. — Ты похож на тряпичника, который назубок знает все церковные тексты и умеет проповедывать, чего не умеет многая учёная братия. Но я знаю, что ты повинуешься Богу, ты страдал и не впал в отчаяние, а потому допущен служить Делу. А значит, посвящён и в деяния старого лукавца, — отец Валезий, несомненно, имел в виду дожа Венеции. — Старый лукавец желает валить деревья на склонах гор, окружающих Зару, и спускать для себя на воду всё новые и новые корабли, не боясь того, что король Угрии ему помешает. На богослужении в соборе святого Марка старый лукавец пообещал сам повести объединённый флот в город Зару, если такое решение будет принято баронами. При этом он назвал христианский город Зару пиратским гнездом, — отец Валезий мелко перекрестился.

— Возможно, такое угодно Богу?

Белый аббат взглянул на Ганелона с сомнением.

— Я не уверен, что тебе следует рассуждать на такие темы, брат Ганелон. Тебе сужден другой путь, помни. Может, твой путь и проходит через какие-то сомнения, но они не должны касаться Зары.

Ганелон низко опустил голову.

— Некая молодая особа, брат Ганелон, — въедливо и негромко произнёс отец Валезий и сердце Ганелона дрогнуло. — Некая молодая особа, брат Ганелон, совсем недавно наняла в Венеции судно. Сейчас, когда дож наложил запрет даже на торговлю, нанять судно в Венеции практически невозможно, но некая молодая особа заплатила за тайный наем судна большие деньги. Очень большие деньги. Более того, мне известно, что некая молодая особа почти месяц провела в доме старого лукавца. Я верю, брат Ганелон, что ты догадываешься, куда могло уйти судно, тайком нанятое указанной особой.

— Да, — кивнул Ганелон. — Я даже знаю имя кормчего на нанятом судне. И знаю, что с указанной особой на борт судна поднялся ещё и старик, прозванный в Риме Триболо, Истязателем. А ещё с указанной особой поднялись на борт отборные дружинники, ранее служившие в замке Процинта. А груз названной особы — три сундука.

Отец Валезий пристально всмотрелся в Ганелона:

— Ты не смог подняться на указанное судно?

— Я не мог этого сделать.

— Почему?

— В Риме через оборванца нищего я получил записку. В записке было сказано: «Лучше бы ты служил мне». Но до того, как прислать мне такую записку, указанная особа два года держала меня взаперти в старой замковой башне. А в Риме указанная особа пыталась меня убить, подсылая нанятых на её деньги убийц. Я не мог подняться на корабль. Я был бы тут же опознан.

— Господь милостив, брат Ганелон.

— Аминь!

Они помолчали.

— Куда могло уйти судно?

— Это быстрый корабль, на его корме по-гречески написано — «Глория». Он взял курс на остров Корфу, но, думаю, он пойдёт выше — к рукаву святого Георгия, в Константинополь, в самое гнездо отступников.

— Отступников, да... — медленно повторил слова Ганелона отец Валезий. — Но Константинополь был и остаётся городом христиан...

Отец Валезий не спускал с Ганелона тёмных глаз, совсем не отражающих света:

— Брат Ганелон, сможешь ли ты отыскать в Константинополе тайник, в котором некая названная молодая особа прячет тайные книги, должные принадлежать Святой римской церкви?

— Человек способен лишь на то, на что он способен.

— Но с Божьей помощью на большее. На гораздо большее, брат Ганелон.

Отец Валезий высоко поднял голову:

— Я знаю, ты умеешь объясняться с грифонами, язык греков тебе ведом. Ты умеешь понимать сарацин, тебе доступны чтение и счёт. Используй все свои знания, брат Ганелон. Властью, дарованной мне Святой римской церковью и великим понтификом, позволяю тебе рядиться в мирское, пользоваться кинжалом, сидеть за обильным столом, даже нарушать заповеди, если это понадобится для успеха Дела. Трудись в воскресенье, нарушай пост, отрекись, если понадобится, от близкого. Это необходимо для Дела. Я верю, брат Ганелон, ты вернёшь Святой римской церкви то, что ей должно принадлежать по праву.

— Но как сподоблюсь благодати? — испугался Ганелон.

— Я сам буду твоим исповедником.

В большом шатре установилась напряжённая тишина.

Где-то неподалёку шла в море галера.

Ритмично бил молот по медным дискам, вскрикивали гребцы.

— Святая римская церковь вечна. Её цели возвышенны, — негромко произнёс отец Валезий. — Неизменно стремление Святой римской церкви к спасению душ заблудших. Дьявол никогда не знает устали, брат Ганелон, он вредит целенаправленно и постоянно. Есть старинные книги, насыщенные словами дьявола. Эти книги распространяют зло. Где находятся эти книги, там явственно слышится запах серы. Уверен, брат Ганелон, ты разузнаешь, о чём говорила названная особа со старым лукавцем..."

XVIII


"...запах смолы.

Нежный запах смолы, вытекающей из недавно рассечённого дерева.

— Знаешь ли ты, откуда всё берёт начало? — спросил Ганелон.

Брат Одо кивнул:

— Знаю. А потому утверждаю: Бог един."

XX–XXI


"...смрадный канал, лестница без ступеней.

Огромные узкие окна открывающиеся вовнутрь.

Кто-то во дворе пнул осла, осёл закричал.

Над серым мрамором башен, над крошечными мощёнными двориками, над белыми надгробиями павших воинов — грозы грифонов, медленно разносился низкий, но мощный гул колокола-марангона, как бы поднимаясь всё выше и выше над многочисленными мозаичными окнами, седыми от росы, над площадью святого Марка, покрытой короткой бледной травой и со всех сторон обсаженной деревьями, над огромными питьевыми цистернами, обмазанными глиной и мутными, как графины с водой...


Скорбя о ней душой осиротелой,

в Святую землю еду на восток,

не то Спаситель горшему уделу

предаст того, кто Богу не помог.

Пусть знают всё, что мы даём зарок

свершить святое рыцарское дело,

и взор любви, и ангельский чертог,

и славы блеск стяжать победой смелой.

...над пыльной Венецией...

Те, кто остался дома поневоле —

священники, творящие обряд

за упокой погибших в бранном поле,

и дамы, те, которые хранят

для рыцарей любви заветный клад,

все к нашей славной приобщились доле,

но низким трусам ласки расточат

те дамы, что себя не побороли.

...над каналами...


— Венеция стала шумной, — престарелый дож Венеции Энрико Дандоло поднял на Амансульту прекрасные, но почти не видящие глаза. — Мне скоро будет сто лет, Амансульта, но я не помню, чтобы Венеция была когда-нибудь такой шумной. Даже в Константинополе, когда подлый базилевс предательским раскалённым железом гасил мне зрение, я не слышал в ушах такого шума. Я уже давно почти ничего не вижу, Амансульта, но у меня другой дар, я очень тонко чувствую запахи. И у меня необычный слух. Вот почему я говорю, что Венеция никогда не бывала столь шумной, как сейчас...

Это паломники, подумал он про себя.

И подумал, пытаясь разглядеть Амансульту, вид которой смутно и странно колебался перед ним, будто их разделяла морская вода: благо человеческое едино и неделимо. Нет и не может быть богатства без могущества, не бывает уважения без прочной славы, и самой славы никогда не бывает без светлой радости. Нельзя искать чего-нибудь одного, скажем, только достатка. Достатка не будет, если у тебя не будет могущества, если ты потеряешь уважение, если ты скатишься в бесславие. Мало взять город Зару, как ему того хочется, надо, и это главное, потеснить Византию. Пусть Византия страна христиан, все знают, она рассадник ереси. Можно и нужно защищать христиан, но зачем защищать отступников? Никакое доброе дело не должно порождать зла. Пути Господни поистине неисповедимы. Если в сплетениях человеческих судеб что-то кажется нам несправедливым, нелогичным, случайным, то это лишь от того, что мы имеем дело с ложным представлением о действительности. Оно происходит по причине ограниченности человеческого ума, неспособного проникать в сокрытые тайны божественного промысла.

Дож шумно вздохнул:

— Мы говорим почти три часа. В последние годы я ни с кем не разговаривал так долго, Амансульта. Ты наговорила мне множество слов. Магистериум, философский камень, великая панацея... Когда-то я принимал участие в таких учёных спорах и, признаюсь тебе, думал, что с течением времени люди начали забывать подобные слова. Но ты так уверенно говорила, что на секунду я даже поверил, что вижу деловитую пчелу, пытающуюся сесть на цветок. Но...

Дож внимательно посмотрел на Амансульту почти невидящими глазами:

— Но, Амансульта... Это только нити родства... Не связывай нас нити близкого родства, я бы не стал слушать твои странные речи... Ты ведь согласна, что говоришь странные речи?..

Он легко поднял сухую руку, сразу отвергая все её возражения:

— Я уже стар, Амансульта. Ты видишь, я уже стар. Я уже стар даже для старика. Разум мне подсказывает: снаряжай последний корабль. Меня, дожа Венеции, знают многие народы — вплоть до Эпира и Вавилонских берегов. Многие друзья и враги внимательно присматриваются к постоянным передвижениям моих боевых галер. Не буду скрывать, мне, конечно, весьма пригодилась бы великая панацея, которую ты ищешь. Мой срок уже отмерен. Мир велик, мне посчастливилось видеть разные берега, но, в сущности, я видел мало. Я, например, не ходил за Танаис, а эта река, говорят, отсекает от нас ещё полмира. Я не поднимался вверх по Гиону, иначе его называют Нил, не поднимался по Тигру и по Евфрату, а эти реки, известно, своими водами орошают рай. Я не был и, видимо, никогда уже не буду в селениях Гога из земли Магог, великого князя Мошеха и Фувала, а ведь этот князь, спускаясь с севера во главе своих диких орд, всегда несёт с собой смерть и разрушение всему, что лежит южнее и восточнее Германии. Теперь ты знаешь, Амансульта, сколь многого я не видел и мне, конечно, пригодилась бы великая панацея, о которой ты говоришь, но...

Он легко махнул сухой рукой:

— Нет, Амансульта, всё это уже не для меня. Многие из виденных мною людей мучились неистощимыми желаниями, в том числе и грешными, но я привык к простоте. Мой ум всегда работал ясно, я старался это поддерживать, в этом моя сила. Я всегда должен быть уверен, что инструмент, которым я владею, это всегда именно тот инструмент, который мне дан Богом, а не дьяволом. Я слушал тебя три часа и все три часа я помнил, Амансульта, что совсем недавно ты ввела в смятение великого понтифика, мне докладывали об этом. В сущности, даже мне ты ничего не смогла объяснить внятно...

— А ты хочешь? — быстро спросила Амансульта.

— Не знаю, — так же быстро ответил дож. — Я мало видел, но я много видел. Я даже не знаю, следует ли смертному видеть больше? Как всякий христианин, я слушаю воскресную мессу, исповедываюсь хотя бы раз в году и причащаюсь по крайней мере к Пасхе. Меня давно не томят плотские желания, я давно получил право решать сложные дела...

Дож Венеции многозначительно помолчал:

— ...и даже наказывать преступников. Все мои дела посвящены моему народу и должны приносить ему пользу. Чего больше? Я ведь никогда и никому не обещаю ничего больше того, чего могу достигнуть. А твои слова, Амансульта, неуверенны в своей странной уверенности. Ты обещаешь, но я не знаю, сможешь ли ты выполнить обещанное? Твои слова смущают. У знаний, которыми ты гордишься, есть один ужасный изъян: они не прибавляют уверенности.

По тонким сухим губам дожа пробежала язвительная усмешка:

— Предположим, я дам тебе тайный кров, дам тайных людей и выполню все твои указания. Предположим, ты даже найдёшь великую панацею, о которой так много говоришь. Предположим, что я, наконец, даже прозрю, использовав найденную тобой великую панацею, получу новые силы и новое долголетие. Но ведь неизвестно, будет ли только мне принадлежать великая панацея? Ведь, может быть, с той же лёгкостью ты передашь её кому-то другому...

Дож лёгким движением руки остановил Амансульту:

— Не старайся меня переубедить. Я хочу высказать свою мысль понятно и просто. Ты же должна понимать, что рано или поздно великая панацея может попасть из христианских рук в руки агарян. Разве могут сравниться гибельные последствия такого события с извержением Этны или страшными ураганами, сметающими прибрежные города?..

— Вот поэтому я ищу чистые руки.

— Чистые? — удивился дож.

Они долго молчали.

— Чистые? — всё с тем же удивлением повторил дож. — Неужели ты не понимаешь, что если великий понтифик потребует твоей выдачи, я, твой родственник, человек с чистыми руками, глава великого народа, не смогу тебя защитить? Разве не наивно говорить о чистых руках в наше время?

Он медленно подошёл к Амансульте и положил лёгкую сухую руку на её светлые вьющиеся волосы.

Потом провёл ладонью по её чуть дрогнувшему лицу.

— В тебе пылает кровь Торкватов. Я знаю. Но помни, помни, что гибнут те, кто не научается сдержанности. Конечно, я мог бы дать тебе многое и, может быть, получить от тебя многое, но ты же должна понимать, что всё равно когда-нибудь наступит время, когда я не смогу тебя защитить. Сперва потому, что я слаб, а потом потому, что меня не будет.

Он снова поднял на Амансульту свои прекрасные, но почти невидящие глаза и спросил то, что, видимо, и мучило его все три последних часа:

— Скажи, Амансульта... Если ты, правда, умеешь заглядывать в будущее... Если ты правда можешь видеть то, чего не видят другие... Город Зара будет моим?... Я смогу вернуть народу Венеции город Зару?...

В голосе дожа проскользнуло что-то странное, настораживающее, и Амансульта ответила суше, чем хотела:

— Это так. Зара будет твоей.

— Можно ли мне спросить то же самое о Константинополе?

— Ты думаешь и о Константинополе?

— Да, — ответил дож жадно.

— Если ты так сильно этого хочешь, то Константинополь тоже будет твоим.

— Ты, правда, можешь провидеть такое?

Дож вдруг необычайно оживился.

Несмотря на свой преклонный возраст, он живо подошёл к окну и рванул на себя створку, выполненную многоцветной, седой от росы мозаикой:

— Значит, я утвержусь в рукаве святого Георгия?

— Это так.

Амансульта встала.

Она не хотела длить бесполезную беседу со стариком, думающим якобы только о своём народе. Она не хотела тешить те странные тайные желания, что время от времени иссушают даже стариков.

Она сказала:

— Зара будет твоей. И Константинополь будет твоим. Но помни...

— Что? Что? — быстро спросил дож.

— Помни... Победит не Венеция...

Дож вскинул над собой обе руки.

— Молчи! — приказал он. — Не продолжай. Не говори больше ни слова. Ты сказала главное, ничего другого я не хочу слышать. Если города Зара и город городов Константинополь станут моими, я сам разберусь со всем остальным. Венеция, Рим и Византия... Вот и всё... Видишь, Амансульта, игральных костей в настоящей игре не так уж много... Кроме того, результат игры, как правило, зависит не от веса игральной кости, а от того, как кость ляжет в нужный момент... Я уверен, Амансульта, каждая кость в этой большой игре ляжет в свой момент именно так, как того захочет Господь. Поэтому ничего не говори больше..."

Часть четвёртая LOCUS IN QUO... 1204

I–III


"...совсем особенные места.

Например, в Вавилонии на собственном корабле собственный матрос украл у Алипия деньги.

Конечно, опечаленный Алипий обратился за помощью к местным купцам бурджаси, но, посоветовавшись, агаряне сказали: твои деньги украл не наш человек, твои деньги украл грифон, грек, твой соотечественник. Они, добрые бурджаси, конечно, попытаются разыскать вора, если вор ещё не покинул Вавилонию, но не знают, что у них получится. Пока же прими для утешения, сказали они Алипию, эти два сосуда с молодым вином, совсем молодого барашка и очень молодую египтянку, которая умеет весело петь и плясать.

Египтянку Алипий выгодно продал в Константинополе.

Там же он сделал так, чтобы ему повезло. Поздним вечером в порту в нелюдном месте он силой отнял у какого-то филистимлянина мешок с серебром, утешая себя тем, что у него в Вавилонии украли примерно такой же.

Облака.

Длинные узкие облака.

Лишь на краю горизонта, там, где ещё не играл апарктий, северный ветер, длинные узкие, как перья, облака вдруг пышнели, вздувались, обильно распускали белоснежные хвосты, по мере отдаления к горизонту становящиеся почти прозрачными, но всё равно упорно сохраняющие пусть расплывчатую, но всё-таки форму.

Десять суток двухмачтовая «Глория» ловила ветер полотняными парусами, десять суток Ганелон молча и терпеливо следил за распускающими хвосты белыми узкими облаками, за нежной рябью, рождаемой плюхающимися в воду летучими рыбами, за нежным голубым небосводом, наконец, за неторопливым плеском волн, разрезаемых носом судна.

«Глория».

Хозяин «Глории» Алипий, грузный купец, всегда кутающийся в удобный шёлковый восточный халат, был носат, как все греки, обветрен, привычен к многим неудобствам и, как многие греки, болтлив. Волосатые смуглые греки-матросы, исходившие за свою жизнь всё внутреннее море и видавшие берега сирийские, ромейские, вавилонские, старательно избегали хозяина. В свою очередь, избив попавшегося под руку матроса просто за то, что он упустил за борт кожаное ведро, Алипий чуть ли не с отчаянием жаловался Ганелону, что если его глупых матросов не бить, они вообще ничего не будут делать.

Если их не бить, они даже кожаное ведро не сумеют упустить за борт, нелогично жаловался Алипий Ганелону. Они от природы лживы и грубы. Корабль утонет, и груз утонет, и все матросы утонут, если их постоянно не бить. Речи постыдные, шутки грубые и неумные, всякие глупости и большая лень — всё, от чего предостерегал честных христиан святой Павел, именно всё это переполняет его нерадивых матросов, смущает их нелепые неразвитые души и наводит на их бесстыдные глаза жадный блеск.

Ганелон молчал.

Он не хотел спорить с Алипием и он не хотел ссориться с матросами. Он слышал, как говорили матросы о нём, о Ганелоне. Он слышал, как о нём, о Ганелоне, с отвращением говорил Калафат, жилистый судовой плотник, по прозвищу Конопатчик.

Проклятый азимит, не раз говорил о Ганелоне жилистый Конопатчик, причём его нисколько не смущало, слышит ли его пассажир «Глории». Проклятый грязный ленивый азимит-католик. Он употребляет хлебцы из пресного теста. От него издалека пахнет монахом. Не морским весёлым монахом, с плеском гоняющимся за рыбой и за русалками, уточнял Калафат, а тем скучным лживым монахом, который просит милостыню на храм божий, а потом все собранные деньги отдаёт в корчме за жирного гуся и за вино. Ему даже сказать нам нечего, ругался вслух Калафат. Он, наверное, не понимает по-гречески.

Ганелон молчал.

Он не хотел, чтобы кто-нибудь, даже Алипий, узнал о его умении понимать язык грифонов.

От волосатого жилистого Калафата всегда пахло паклей и рыбой, часто вином. Длинные чёрные волосы Конопатчик связывал на затылке пучком. Если на палубе не было Алипия, он мог ткнуть Ганелона кулаком. Собака азимит! — говорил он при этом.

— Греки не любят латинян, — неторопливо объяснял после простой, но сытной трапезы Алипий, переходя ради Ганелона на латынь или на французский. — Ты видишь, все мои матросы греки. Они не любят латинян. Они сильно рассержены на латинян. Ты ведь знаешь, наверное, что недавно войско латинян, отправившееся в Святую землю, сожгло христианский город Зару, а потом высадилось в городе всех городов прекрасном Константинополе?

Ганелон молча кивал.

На острове Корфу, когда там появилась «Глория», вернувшаяся с рукава Святого Георгия, Ганелон сам представился Алипию как латинянин. Это давало ему возможность не участвовать в разговорах с матросами-греками и молчать за общим столом. Правда, это позволяло матросам дразнить Ганелона.

— Латинянин непонятлив и глуп. Все латиняне глупые и непонятливые, — смеялись матросы. — Эй, Калафат, дай латинянину дырявую чашку. Пусть он пьёт из дырявой чашки. Ему всё равно. Он азимит, он неправильно крестится. Он ленив. Он закоснел в лени.

Больше всех почему-то невзлюбил Ганелона судовой плотник жилистый Калафат, по кличке Конопатчик.

О Конопатчике говорили, что раньше он три года плавал на ужасных галерах адмирала Маргаритона, морского бога всех норманнских и сицилийских пиратов. О нём говорили, что вместе с адмиралом Маргаритоном, графом Мальтийским, он служил защитнику неверных Саладину. О нём говорили, что он был среди людей Маргаритона, обещавших отдать Константинополь французскому королю Филиппу.

Но, скорее всего, просто говорили.

А может, он сам сочинял такое.

Жилистое тело Калафата не было отмечено ни одним шрамом, ни одной зарубкой. А люди адмирала Маргаритона всегда отличались злобным и упорным нравом, среди них не было ни одного такого, кто не попал бы хоть раз в жизни под чей-то чужой кинжал.

Горох, бобы, тухлая чечевица...

Вяленый виноград, лежалые маслины, чёрствые ячменные лепёшки, ржавая солонина, очень редко мясо морской свиньи, изловленной за бортом...

Чаще всего Ганелон просто отставлял от себя чашку с такой едой, отщипывая лишь кусочек лепёшки. Всё равно Калафат, Конопатчик, шумно отдувал густые усы и презрительно играл чёрными, как маслины, глазами:

— Латинянин глуп и жаден. У него косит левый глаз. Он жадно объедает всех нас, а потом лениво сидит, ничего не делая. Вся его работа, он смотрит на облака. Я плюну ему в чашку, если он не станет есть меньше.

И спрашивал, вращая чёрными злыми глазами:

— Почему азимит не работает столько, сколько мы?

Кто-то из матросов лениво замечал:

— Отстать от латинянина, Конопатчик. Он заплатил Алипию за проезд. Он находится на борту по закону. Ты не можешь упрекать его в лени. Он заплатил Алипию настоящими монетами.

— Значит, он кого-то убил, — стоял на своём Калафат и угрожающе выкладывал на стол огромные жилистые кулаки.

И тут же предполагал другое:

— Наш Алипий хитёр. Наверное, он разрешил латинянину подняться на борт только потому, что хочет продать его в Константинополе. Таким образом Алипий дважды получит свои деньги — от азимита, пущенного на борт, и за азимита, проданного в городе городов. А мы не получим ничего, — обижался Калафат. — Проклятый латинянин объедает нас, совсем не работает и смеётся над нами.

Тухлая чечевица, гнилые бобы, ржавая солонина...

Ганелон молчал.

Хлеб наш насущный. Разве он, Ганелон, убил кого-то? Разве он, Ганелон, ограбил кого-то? Разве он, Ганелон, не свершает крестного знамения прежде чем сделать хотя бы шаг?

Ганелон бесшумно поднимался на палубу и, завернувшись в плащ, устраивался под толстой и чуть наклонённой к корме деревянной мачтой. Он никому не хотел мешать, даже грубым грифонам.

Аминь.

Лишь к самой ночи, безмолвно и смиренно весь день просидев под мачтой, Ганелон смиренно спускался к общему столу и так же смиренно отламывал кусочек лепёшки.

— Плюнь ему на лепёшку, Калафат, — смеясь, вспоминал кто-нибудь из грифонов.

Конопатчик плевал.

При этом он объяснял матросам:

— Жадные латиняне сожгли христианский город Зару. Жадные латиняне предательски захватили город всех городов Константинополь. Латиняне заслужили самого худшего.

И снова плевал, теперь уже в чашку Ганелона.

Грифоны смеялись.

Ганелон смиренно держал в руках осквернённую лепёшку и не отставлял от себя осквернённую чашку. Он не хотел ссориться с грифонами. Их было много, они все были сильные и здоровые, а он несколько ослабел, почти не питаясь во время морского перехода.

Самые осторожные предупреждали Калафата:

— Не безумствуй, Калафат. Не заходи далеко, Конопатчик. Латиняне терпеливы, но однажды они взрываются. Ты, может, не видел, а мы видели. У этого латинянина под плащом кинжал.

— Кинжал? — Конопатчик нагло выкатывал чёрные влажные глаза и так же нагло хватал Ганелона за полу потрёпанного плаща: — У тебя есть кинжал? Зачем тебе кинжал, азимит?

Ганелон молчал.

Про себя он неустанно молил: Иисусе сладчайший, услышь, в помощи твоей нуждаюсь, всеми гоним, помоги мне. На мою лепёшку плюют, мою чашку оскверняют, мне тяжело, помоги мне.

Всеми силами он старался смирить вспыхивающую в нём ярость.

Господи, дай сил!

Господи, откуда зло, если ты есть?

И клал крест на грешные уста.

Прости, Господи. Откуда было бы добро, не будь тебя?

— У азимита плохой глаз, — осторожно предупреждал Калафата кто-то из матросов. — Оставь латинянина в покое, Конопатчик. Вот сейчас сюда спустится Алипий и всё услышит. В Константинополе, Конопатчик, Алипий прогонит тебя с корабля, если ты так и будешь приставать к его законному пассажиру. Алипий знает всех кормчих и всех купцов на внутреннем море. Если Алипий тебя выгонит, ты уже никогда ни к кому не устроишься даже самым младшим матросом. Отстань от латинянина.

Но Калафат уже вырвал кинжал из-под плаща Ганелона.

— Смотрите, это латинский кинжал, — грубо сказал он, держа оружие сразу двумя смуглыми волосатыми руками. — Видите, он очень узкий. Такие кинжалы латиняне называют милосердниками. Лезвие такое узкое, что им удобно колоть сквозь любую щель в латах, не только через забрало. Латиняне трусливы. Такими кинжалами они добивают раненых. Этот латинянин, наверное, украл кинжал. Я оставлю милосердник себе.

— Смотри, Конопатчик, азимит может пожаловаться Алипию.

Калафат засмеялся, показав неровные жёлтые зубы:

— Латинянин глуп и труслив. Вы же видите, что он труслив. Он никому не посмеет жаловаться. Он азимит. Он трусливый и грязный пёс. Он спешит в город городов христианский Константинополь. Наверное, он хочет что-нибудь там украсть, может даже святые мощи из большого храма. Латиняне стоят под Константинополем, они, наверное, хотят разграбить город городов. Латиняне везде воруют и грабят. У них никогда не получается как-то иначе.

— А может, так хотел Бог? — осторожно заметил кто-то из матросов. — Может, Господу было угодно отдать город городов латинянам? Помнишь, Конопатчик, толстый каменный столп в Константинополе на площади Тавра? Там внутри столба была лесенка, а снаружи много вещих надписей на всех языках. Так вот, там была и такая. «С запада придёт народ с коротко остриженными волосами, в железных кольчугах, и завоюет Константинополь».

Опустив глаза, Ганелон смиренно слушал матросов.

Он не показывал им, что понимает их речь. Он радовался, что они не знают того, что он прекрасно понимает их речь. Это не только радовало его, но и давало некое преимущество.

Узкий милосердник Ганелона тускло и злобно посверкивал в жилистых руках Калафата.

— Больше азимит не будет сидеть с нами за одним столом, — окончательно решил Калафат. — Начиная с этого дня он будет, как все мы, тщательно мыть палубу и посуду.

— Но он заплатил Алипию, — тревожно возразил кто-то. — Он заплатил Алипию настоящими деньгами. Он получил право проезда до города городов, а ты пристаёшь к нему. Ты отнял у него кинжал!

Свет небес, дева Мария! — молил про себя Ганелон, смиренно опуская глаза. Он боялся, что блеск его глаз испугает грифонов. Помоги мне, слаб я. Прошёл через многие испытания, много страдал, всеми оставлен. Неужели из страданий моих не произрастёт надежда? Помоги мне. Много раз прошу, помоги. Моя надежда сейчас так слаба, что её, как нежный росток, можно убить дыханием. Помоги мне! Дай мне силу найти Амансульту и спасти её несчастную душу. Дай не упасть, дай не сбиться с истинного пути только потому, что некоторые грязные грифоны плюют на мою пищу.

Калафат, злобно засмеявшись, кончиком милосердника сбросил со стола осквернённую его слюной чашку Ганелона.

Иисусе сладчайший!

Грязный грифон, отступник от веры истинной, смеётся над моей верой. Он смеётся над пищей моей и над питьём моим. Он хуже сарацина. У него злобные глаза, полные глупости и непонимания. Святая дева Мария, не дай мне впасть в гнев. Если этот грифон захочет меня ударить...

Святая дева Мария оберегала Ганелона. Матрос-грек Калафат по кличке Конопатчик не решился поднять на него руку.

Мелко крестясь, как всегда, что-то негромко приборматывая про себя, по лесенке спустился грузный Алипий.

Длинный багровый нос Алипия хищно поворачивался, он будто издали обнюхивал матросов. Левой рукой Алипий придерживал полы своего шёлкового халата.

— Почему у тебя в руках кинжал, Калафат?

— Мне подарил его азимит.

— Подарил? — Алипий внимательно глянул в наглые, чёрные, как маслины, глаза Конопатчика. — Даже не думай, Калафат, я всё вижу. Я, например, вижу, что азимит тебе не по душе. Но «Глория», и её груз, и её команда — это всё принадлежит мне, а, значит, Калафат, ты сам принадлежишь мне. Ты дал клятву верно служить мне, и я давал клятву следить за тем, чтобы ты мог выполнять свою работу. А ещё, Калафат, я клялся на Евангелии, что мой пассажир в пути не будет терпеть никакой нужды. Смирись, Калафат, иначе в Константинополе я тебя выгоню.

Алипий говорит громко, значит, он не совсем уверен в своих матросах, отметил про себя Ганелон. Алипий явно не хочет идти на открытую ссору с матросами.

— В городе городов стоят латиняне, они могут выгнать даже тебя, — злобно огрызнулся Конопатчик и греки-матросы вдруг закивали, как бы высказывая некоторую поддержку чувствам своего товарища. — Подлые латиняне жгут и грабят Константинополь. Мы решили, Алипий, что не хотим отныне сидеть за одним столом с латинянином.

— Мы? — удивился Алипий.

— Именно так, — злобно подтвердил Конпатчик и вдруг схватив руку Ганелона высоко поднял её над столом:

— Ты сам посмотри, Алипий? У латинянина сильные руки. Выглядит он, как забитая крыса, но руки у него сильные. Он вполне может мыть палубу и черпать ведром забортную воду. Почему он не работает, как мы? Почему он бесцельно проводит время сидя под мачтой?

— Потому, Калафат, что вам плачу я, он платит мне. И хорошо платит. Ты, Калафат, должен почувствовать разницу. Если мой пассажир в Константинополе пожалуется властям, у меня могут отобрать «Глорию».

Матросы зароптали.

— Этот азимит труслив, он не будет жаловаться, — подло рассмеялся Конопатчик. Он чувствовал поддержку команды, да и раньше не боялся Алипия. — С нынешнего дня, Алипий, латинянин будет работать на судне, как все мы, а питаться отдельно. И пусть он спит где-нибудь на носу, — Конопатчик нагло рассмеялся, глядя прямо в глаза Алипию. — На носу его будут обдувать ветры и мы не будем слышать его грязного запаха.

— Но как ты его заставишь? — осторожно спросил Алипий, плотнее запахивая халат.

— Я дам ему в руки кожаное ведро и губку.

Матросы одобрительно закивали.

Верую, смиренно повторил про себя Ганелон.

Верую.

Укрепи, Господи!

Эти люди темны, смиренно сказал он про себя, они ослеплены своими обидами, дай мне силу развеять из заблуждения. Брат Одо много раз говорил: тебя будут предавать, Ганелон. Господи, ты же видишь, как часто меня предают! Брат Одо много раз говорил: ты увидишь странные вещи, Ганелон. Господи, я видел очень странные вещи, укрепи мои силы. Ты, который был распят, и умер, и воскрес, и, взошедши на небеса, сидишь одесную Бога.

Ганелон сидел за столом, смиренно опустив взгляд на опозоренную плевками чашку, валяющуюся на полу под ногами греков.

— Латинянину будет трудно понять вас. Вы же видите, он ничего не понимает, — сказал Алипий, искоса глянув на Ганелона.

И хищно повёл длинным багровым носом:

— Он ничего не поймёт, если ты даже ударишь его, Калафат.

— Ну так ты скажи ему! Ты ведь знаешь язык поганых латинян. Скажи ему, Алипий, где латинянин отныне будет спать, где будет питаться и какую работу мы дадим ему.

— Скажи! Скажи ему! — угрожающе зароптали матросы, учуяв колебания Алипия.

— У твоего пассажира дурной глаз, Алипий, ты разве не видишь этого? Он взошёл на борт и у нас сразу протухла солонина, — Конопатчик ударил волосатым кулаком по столу. — Я видел этого латинянина на острове Корфу, когда стоял с кормщиком Хразасом на берегу. Кормщик Хразос предлагал мне пойти с ним на Кипр, но я уже договорился с тобой, Алипий. Я всегда служу честно и именно тому, с кем договорился. Мы с Хразосом случайно увидели лодку, которая шла к берегу, а чуть ниже нас на берегу сидел на камне этот латинянин и тоже смотрел на приближающуюся лодку. Я сказал кормщику: «Хразос, я знаю этого человека в лодке. Он бедный христианин и торгует горшками, которые лепит и обжигает сам». А Хразос возразил: «Я его тоже знаю. Он христианин, это верно. Но я знаю, что он нечестен в торговле. У него плохой товар и он всегда берёт дорого». Лучше бы он побил свои горшки, добавил к своим словам кормщик Хразос, а этот латинянин внизу услышал нас.

— Но он же не понимает по-гречески, — удивился Алипий.

— Ну и что? — пожал плечами Конопатчик. — Он латинянин. Ему и понимать ничего не надо. Он всё чует, как пёс. Он только говорить не может. Услышав наши слова, он стал смотреть на лодочника и даже поднял руку. А лодочник, — чёрные влажные глаза Калафата суеверно расширились, — а лодочник вдруг вскочил, страшно закричал и стал бить веслом по собственным горшкам. На наших глазах лодочник расколотил все горшки до одного. А потом я узнал, что лодочник, плывя мимо нас, внезапно увидел на дне своей лодки короткого змея кровавого цвета и с огненным гребнем на голове. Понятно, лодочник попытался убить змея и расколотил веслом все горшки.

— Но почему ты думаешь, что змея навёл латинянин?

— Там на берегу не было никого больше.

— Но где он мог научиться такому? — спросил кто-то из матросов.

Ответить ему не успели.

Ганелон медленно поднял голову.

— О чём они говорят? — спросил он смиренно, желая поймать Алипия на лжи, но Алипий по-французски ответил:

— Они говорят, что у них много грязной работы. Они хотят, чтобы с этого дня ты помогал им. А спать ты будешь отдельно и питаться тоже отдельно.

— Что ты ему сказал? — подозрительно спросил Алипия Конопатчик.

— Я сказал азимиту, что у вас много грязной работы и вы с нею не справляетесь, — усмехнулся Алипий и хищно повёл длинным носом. — Считай, что я договорился с латинянином, Калафат. Он не будет спорить с вами. Он будет спать на носу и питаться отдельно.

— Этого мало, — сказал Конопатчик, ударив кулаком по столу. — Скажи ему, и скажи прямо сейчас, что он грязный азимит. Ты хорошо знаешь, Алипий, что мы справляемся с любой работой, но будет справедливо, если самую грязную будет делать азимит. Он грязен, как пёс. И скажи ему, что император Алексей скоро выгонит латинян из Константинополя.

— Латинянину могут не понравиться такие слова, Калафат, — осторожно возразил Алипий. — Не надо его дразнить. Ты сам видел, у него сильные руки.

— Скажи ему! — закричал Калафат.

Ганелон снова смиренно поднял голову:

— О чём они говорят?

Он хотел понят, насколько можно доверять Алипию.

— Они говорят, — объяснил Алипий, — что ты не должен больше спускаться сюда. Они говорят, что ты должен всё время проводить на палубе.

— Почему?

— Они считают, что здесь и без тебя тесно и душно.

— Хорошо, — смиренно сказал Ганелон. — Я не буду спускаться с палубы. Я буду заниматься работой, а питаться буду отдельно.

— Это правильное решение, — с облегчением сказал Алипий, вставая.

И возвысил голос на матросов:

— Хватит рассиживаться. Я хочу, чтобы кто-нибудь из вас спустился в трюм и осмотрел груз. Если что-то подмокнет и испортится, я высчитаю с вас за понесённые потери.

Посмеиваясь, довольно поругиваясь, сплёвывая через губу, посвистывая, матросы поднимались из-за стола.

— Азимит грязная собака, — сказал кто-то. — У него действительно плохой глаз. Видите, как он косит левым глазом? И он никогда не смотрит прямо на того, кто с ним разговаривает. Он тафур. Он грязный бродяга. Конопатчик прав. Азимит, наверное, украл те деньги, которыми заплатил Алипию за проезд.

Всё ещё сидя за столом, Ганелон смиренно повернул голову к Алипию:

— Мне вернут мой милосердник?

Услышав голос Ганелона, матросы остановились.

Калафат злобно оскалился:

— Что сказал грязный азимит?

Алипий испуганно, но и успокаивающе повернулся к Ганелону:

— Не надо ничего просить у моих матросов. Ты же сам видишь, они как дети. Они как сердитые дети. Ты же сам видишь, их много, я не могу тебя защитить. Смирись, путник.

— Но я хочу, чтобы мне вернули милосердник, — смиренно повторил Ганелон. — Я заплатил тебе переезд до самого Константинополя. По условиям переезда я не должен работать на твоём судне и над моей головой хотя бы в ветреный и жаркий день должна быть хоть какая-то крыша. Ты видишь, что я не сержусь и ничего с тебя не требую. Я даже готов работать, даже спать на голой палубе. Но пусть мне вернут милосердник. Прямо сейчас.

— Не надо ничего просить. Будь мудр и терпелив, путник.

— Что говорит эта грязная собака? — матросы снова окружили Алипия. — Что говорит азимит? — их было десять человек, все они были смуглые и жилистые, и все сердились. — Чего хочет этот пёс?

— Он хочет, чтобы ты вернул ему кинжал, Калафат.

— Кинжал?

Конопатчик злобно рассмеялся.

Рассмеявшись, он даже помахал милосердником перед Ганелоном.

— Он хочет, чтобы ему вернули кинжал? Вот твой кинжал, поганая собака! Попробуй, возьми его у меня!

— Он разрешает мне взять мой милосердник? — странным голосом спросил Ганелон у Алипия.

Алипий судорожно свёл брови.

Казалось, он выбирает.

Казалось, он сомневается в своём выборе, но, в конце концов, он сделал выбор, сказав:

— Да, путник. Ты прав. Теперь Калафат говорит, что ты можешь взять свой кинжал.

Ганелон смиренно кивнул.

Коротко, но мощно Ганелон снизу вверх ударил Конопатчика левым кулаком между ног. Когда грек, выронив милосердник и охнув, согнулся, Ганелон обрушил на его потный затылок второй, тяжёлый, как свинцовый, кулак.

Грек, охнув, упал.

Зарычав, Ганелон бросился на колени и голыми пальцами попытался вырвать греку глаза, но кровь текла так густо, что пальцы Ганелона скользили. Тогда этими своими окровавленными пальцами он схватил с пола коротко блеснувший милосердник и выпрямился..."

V


"...он древен.

— Константинополь древен, как каменные горы Вавилонии, как внутреннее море, как народы, которые приходят из ничего и уходят в ничто. Он так древен, что он почти создание природы, Ганелон. Он невероятен. Других таких нет. Я бы представить себе не мог, если бы не видел собственными глазами, что на свете может быть такой город. В таком городе всё возможно. Если базилевс, владеющий всеми землями Романии, хочет увидеть на месте грязного пустыря сад, всего за одну ночь мёртвое место засыпают плодородной землёй и высаживают на ней живые деревья. Деревья везут издалека на колёсных повозках, обмотав корни мокрыми рогожами. Конечно, какое-то время в таком саду не слышно цикад, но потом появляются и цикады.

Город гордыни, сказал себе Ганелон.

И подумал: разве может свеча затемнить Солнце?

Город гордыни.

Ганелон хотел спросить: если Константинополь так древен и так велик, если он возвышается как гора над всем миром, тогда почему не побоялись войти в него немногие воины Христовы с мечами в руках?

Но вслух он спросил:

— Зачем ты вырвал меня из рук грифонов, Алипий?

Хозяин «Глории» не ответил.

Он сидел прямо на деревянной клетке, в которой скорчился Ганелон. Клетка была поставлена прямо на палубе под толстой мачтой, и Ганелон видел только голые ноги в сандалиях, а не самого Алипия. Наверное, рядом находился кто-то из матросов, потому что Алипий не ответил. Просто он продолжал бормотать. А матросы Алипия давно привыкли к постоянному нелепому бормотанию хозяина «Глории».

— А базилевс не похож на обыкновенного человека, Ганелон, — бормотал Алипий. — Все падают перед базилевсом ниц. Когда-то он мог быть простым конюшим, как император Василий I, или простым солдатом, как император Фока. Он мог быть в прошлом фракийцем или греком, кулачным бойцом или человеком весьма состоятельным, это неважно. Если на ногах базилевса пурпурные сапожки, он — император. И он садится на золотой трон. А на ступеньках золотого трона стоят два льва, тоже изваянных из чистого золота. И листья на дереве, которое украшает трон, тоже золотые. А при виде гостей золотые львы разевают страшные пасти и рычат. Они рычат всё то время, пока гостям выносят скамьи и они рассаживаются перед императором.

— Народ ромеев всегда шумлив. Иногда он даже беспутен, — бормотал Алипий, сидя на клетке, в которой, скорчившись, томился Ганелон. — Но никогда народ ромеев не позволяет своему императору ступать по голой земле. Ему этого нельзя, ведь он базилевс. Он быколев! Он император! Он одним своим появлением, как Солнце, оказывает честь как членам синклита, так и простолюдинам. Базилевс выше всего живого. Он велик. Он так велик, что наказывает не из ненависти и вознаграждает не из любви.

Город гордыни, повторил про себя Ганелон.

Разве может мозг человека, даже императора, охватить мир?

Гордыня.

Ганелон хотел спросить: если базилевс так велик, если ему подчинены многочисленные земли от острова Корфу до дальней Киликии, если все перед ним падают ниц, как перед Солнцем, то почему теперь под стенами города городов толпятся чужие воины? И если базилевс так силён, что взгляд его останавливает накатывающиеся на берег волны, то почему его смелые ромеи, многочисленные как саранча, не устояли перед немногими вооружёнными пилигримами, которые вошли в Константинополь совсем в небольшом числе и передали пурпурные сапожки базилевса совсем молодому человеку Алексею IV, сделав его соправителем собственного отца императора Исаака, предательски до того брошенного в темницу собственным братом?

Но вслух он спросил:

— Зачем, Алипий, вырвав из рук грифонов, ты загнал меня в эту клетку?

Алипий опять не ответил.

«Глорию» тяжело раскачивало на долгих валах, пришедших, может, от берегов Сирии.

Прижавшись лбом к тёплому шероховатому дереву, из которого была сколочена тяжёлая клетка, Ганелон, скорчившись, часами смотрел на волнующееся море.

Бесконечное и долгое.

Долгое, как мысли, которые никогда не стоят на месте, но всегда бегут.

Неведомо куда, но бегут.

Ганелон привык к тому, что Алипий, даже побаиваясь матросов, приходит иногда и садится на клетку. Он привык к бормотанию Алипия, как привыкли матросы к бормотанию моря. Он привык к матросам, которые иногда приходили его дразнить. Если Конопатчик ослепнет, нехорошо усмехаясь говорили матросы, плюя в щели клетки и пытаясь дотянуться до Ганелона длинной палкой, мы утопим тебя в море. Морские свиньи искусают твоё гнусное тело, азимит!

Господь такого не допустит, шептал про себя Ганелон.

Нет на земле места, пощажённого страданиями, но Господь такого не допустит.

Терпеливо терпя мы соединяемся с Богом.

Низкая клетка не позволяла разогнуть спину. Ганелон или стоял на коленях, прильнув глазами к щели, или лежал, скорчившись, подтянув ноги к животу. Когда он так лежал, ему хорошо были видны латинские слова, вырезанные кем-то на одной из перекладин клетки.

«Где ты, Гай, там я, Гайя».

Наверное, в этой клетке кто-то уже томился.

— Народ ромеев так древен, — бормотал сидя на клетке Алипий, — что известно им: дух святой исходит только от Бога-отца. Этим ромеи постоянно сердят апостолика римского, ведь только Святая римская церковь настаивает на том, что запас благодати создаётся деяниями святых. Апостолик римский и вы, латиняне, креститесь пятью пальцами, а ромеи так древни, что знают — истинно крестятся лишь тремя.

«Где ты, Гай, там я, Гайя».

Приходили матросы — дразнить Ганелона.

Матросы совали в клетку длинную палку и дивились: почему азимит не рычит от боли?

Ещё они дивились: почему азимит ест самые плохие бобы, которые не стали лучше от того, что совсем протухли, но при этом азимит ещё не совсем потерял силы?

Матросы садились на палубу перед деревянной клеткой и, нехорошо усмехаясь, напоминали Ганелону: помни, азимит, если Конопатчик ослепнет, мы скормим тебя морским свиньям.

«Где ты, Гай, там я, Гайя».

Господь милостив.

Ганелон впивался отросшими загибающимися ногтями в локти.

В клетке пахло смолой, рыбой, крапивными верёвками.

Он вспомнил, что в тёмной башне замка Процинта, в которой он провёл два года, пахло нечистотами и мышиным помётом.

Ещё он почему-то вспоминал иногда запах жирного дыма, вздымающегося над костром, на котором был сожжён несчастный тряпичник. И сладкий приторный запах волшебных трав, которыми в Риме чуть не отравил его старик Сиф, прозванный Триболо.

Господь не раз отводил от него смерть.

Господь не позволит Ганелону умереть в клетке.

Устав лежать, Ганелон снова приникал к щели.

Облака.

Длинные узкие облака.

Там, где их разносило ветром, тянулись тонкие хвосты, расплывчатые, как прошлое.

Замок Процинта...

Рим...

Остров Лидо...

Остров Корфу...

На острове Корфу Ганелон впервые услышал подробности о том, как вооружённые паладины брали Зару, христианский город угрского короля Имрэ.

Говорят, впервые увидев с моря исполинские каменные стены Зары, паладины возопили: да можно ли взять такой город приступом?

Но Господь милостив.

Жители Зары, поражённые видом многих судов, покрывших бухту, как плавающие острова, высыпали на стены.

Узнав, что на судах пришли христиане, жители Зары как бы немного успокоились и сами предложили дожу Венеции Энрико Дандоло добровольно сдать ему свой город в обмен на их жизни, но престарелый лукавый дож так сказал паладинам:

«Сеньоры, жители Зары хотят сами добровольно сдать мне город на милость при том условии, что я пощажу их жизни. Я мог бы принять их предложение, но ничего не хочу делать без вашего согласия, сеньоры».

Подумав, благородные бароны ответили:

«Город Зара в любом случае должен быть нашим. Но нам хотелось бы, чтобы все богатства Зары тоже стали наши, без всяких других условий. Если требуется на то наше соизволение, вот оно».

Только белый аббат отец Валезий, сузив глаза, тёмные зрачки которых никогда не отражали свет, вслух ужаснулся:

«Сеньоры! Вам именем апостолика римского запрещаю вам идти на приступ христианского города Зары. Опомнитесь! Вы святые паломники, а город Зара принадлежит христианам».

«Конечно, это так, — согласно кивнул престарелый лукавый дож Венеции. — Но святые паломники обещали вернуть мне Зару. Только в ответ на это я могу доставить святых паломников в Святую землю».

VI


"...а Филипп Швабский, император Германии, через своих поселенцев передал святым паломникам, взявшим штурмом Зару:

«Сеньоры, теперь посылаю к вам законного константинопольского наследника, брата моей жены Алексея, и вверяю его руке Божьей, да сохранит он его от погибели. И коль отправились вы во имя Господа за правду и справедливость биться с неверными, и коль помог вам Господь утвердить правду в городе Заре, который вы вернули Венеции, то так теперь вы должны помочь и другим повергнутым восстановить их законные права».

Вот что император Германии передал благородным баронам в Зару:

«Коль на то будет воля Божья и восстановите вы на троне молодого Алексея, истинного императора константинопольского, он тогда всю свою ромейскую империю подчинит Риму, от коего она некогда отпала. Вы вложили в поход всё своё имущество, а потому бедны, а молодой Алексей, буде станет он императором, даст вам сразу двести тысяч марок серебром и всякого продовольствия на всю армию. И сам отправится с вами в Вавилонскую землю или, если вы того пожелаете, даст десять тысяч человек в ваше распоряжение. И будет он вам так служить целый год и покуда будет жив всегда пятьсот его самых крепких людей будут охранять с вами Заморскую землю».

На военном совете один лишь отец Валезий сказал благородным баронам:

«Опомнитесь! Разве Константинополь ваша цель? Разве ваша цель не гроб Господень?»

Отцу Валезию ответили:

«Мы ничего не свершим в Вавилонии и в Сирии, потому что силы наши малы. Сами в том убедитесь, когда услышите паломников, которые, не пошедши на Зару, сами по себе пошли в Святую землю. Зато для начала мы можем восстановить порядок в земле христиан и, набравшись сил, ударить потом по агарянам. К тому же, откажись мы от соглашения, заключённого с народом Венеции, позор падёт на нас всех».

Так переговорив благородные бароны послали специальных красноречивых людей к апостолику римскому, зная, что апостолик недоволен взятием Зары.

Но ещё до ответа великого понтифика стали тайком уходить из Зары те паладины, что не желали обращать свой меч против христиан.

На одном корабле бежали сразу пятьсот человек и было то, наверное, неугодно Богу — все пятьсот потонули в бурю.

Другой отряд ушёл по земле в Славонию, там многих убили.

Увёл своих людей из лагеря и знатный барон родом из Германии — Вернер Боланд.

Тайно ушли из Зары барон Рено де Монмирай, а с ним Эрве де Шатель, его племянник, и Гильом, который из Шартра, и Жан де Фрувиль, и его брат Пьер.

Так же тайно ушёл из Зары знатный рыцарь Робер де Бов. Он преступил клятву, данную дожу Венеции, и направился в Сирию.

Даже славный барон Симон, граф Монфора и Эпернона, не устоял — заключил тайное соглашение с обиженным паломниками угрским королём, а с бароном Симоном ушли, бросив войско, сеньор Ги де Монфор, и барон Симон де Нофль, и мессир Робер Мовуазен, и Дрюэ де Кресонсак, и другие, смущённые видом льющейся христианской крови.

Ганелон не попал в Зару.

Ещё на острове Корфу слепой нищий, некая дрожащая тварь с нечисто обритой головой, брат тайный, шепнул Ганелону:

«Дух святой мятётся. Отец Валезий тебе велит, брат Ганелон, спеши в город городов. Будет некий человек, он укажет тебе, где искать то, что ты ищешь».

«Как узнаю, кто этот человек?»

«Он сам узнает тебя, — шепнул слепец. — Поднимись на „Глорию“. Она вернулась на остров. Скоро „Глория“ вновь уходит в рукав святого Георгия. Не ищи никакого другого пути, поднимись на „Глорию“. Господь милостив. Ты найдёшь то, что тебе необходимо найти...».

VII–X


"...бормотал:

— Матросы сердиты. Тебе не надо было отбирать у Конопатчика кинжал, Ганелон. Смирись, иначе тебя бросят в море. Если Конопатчик ослепнет, они так и сделают.

Господь милостив.

Ганелон не испытывал страха.

Люди часто бояться. А правильнее не бежать от страха, а искать его. Если что-то направлено против тебя, значит, необходимо самому идти навстречу опасности. Это единственное правильное решение.

Ганелон не боялся страха.

Он не боялся моря.

В конце концов, море уже приняло многих. Он слышал, что в море было опущено недавно тело славного трувера благородного рыцаря Ги де Туротта, шатлена Куси, умершего от жестокой болезни и старых ран во время морского перехода из Зары в Константинополь.

Только Господь может знать, где пресечётся путь каждого отдельного смертного человека.

Она явилась и томленьем взятый,

я позабыл, что зло для ней терпел,

ведь лик её, уста, и чувств глашатай,

взор голубых очей, что вдаль летел,

меня пленили — сдаться не успел.

Не стал вассалом, волю проглядел.

Но лучше с ней вкушать любви утраты,

чем перейти с другой предел.


Так пел шатлен Куси славный трувер благородный рыцарь Ги де Туротт.

Ганелон смиренно приникал лбом к шершавому дереву.


Я сотни вздохов дал за долг в уплату,

от ней и одного не возымел.

Любовь велит, чтоб мне, как супостату,

ни сон, ни отдых сердце не согрел.

Умру, любови будет меньше дел.

Слезами мстить, я лишь на это смел.

Тот, на кого любовь наводит трату,

всех покровителей презрел.


Господи, дай сил.

Если даже аббаты преданы смущению, если даже благородные рыцари не видят истинного пути, как прозрю я, слабый? Господи, видишь ты, я окружён бесчестными грифонами, нет человека, протянувшего бы мне руку помощи. Вижу только плевки, пью гнилую воду, как зверя меня дразнят. Как достигну высокой цели?

Лукавый дож Венеции с яростью стучал ногой на отца Валезия, почти невидящие глаза дожа горели.

«Если даже великий понтифик отлучит меня от Святой римской церкви, — кричал дож отцу Валезию, — я всё равно верну трон юному Алексею, накажу ромеев за их грехи!»

Слаб, истощён, не вижу пути, оставлен один на один с грифонами посреди водной пустыни, утешал себя Ганелон. Папа римский простил паломников, вернувших разграбленную Зару угрскому королю, но простит ли он паломников, обративших меч против Константинополя?

Ганелон опустил руку на горшок с гнилыми бобами и заплакал.

Конфитиер...

Признаю...

Так он заплакал.

— Ромеи древний народ, — донеслось до него приборматывание Алипия. — Их город велик, по краям стен императорского игралища распределены медные фигуры быков, коней, женщин, верблюдов, львов — они принюхиваются медными ноздрями к сладким запахам. Как в евклидовы времена гремят серебряные тазы в термах. Средь прочих услад, азимит, только в городе городов ты можешь вкусить нежного мяса пятимесячного ягнёнка и белое мясо трёхлетней курицы, особенным образом откормленной. Только в городе городов, азимит, ты можешь попробовать мясо ягнёнка, жареное с фригийской капустой. Ты будешь доставать его из жира в горшке прямо руками. Ты увидишь, азимит, что пища может доставлять истинную усладу. Попробуй хлеб из Киликии и белый настоящий хлеб с Крита. Попробуй копчёное мясо из Вифинии, оливки из долин Меандра и Лакадемона. После телятины, доставленной из Эпира, пусть именно аттический мёд подчеркнёт вкус тонкого евбейского вина.

Алипий сам дьявол, сказал себе Ганелон. Своим беспрерывным бормотанием он искушает пленника.

Он мог бы ударить снизу кинжалом, вырванным им из рук Конопатчика, но клинок, наверное, не пробил бы доску.

Алипий слеп, подумал Ганелон.

Алипий знает морские течения, огни маяков, силу различных ветров. Он умеет выгодно торговать, а, значит, обманывать. Может, в смуте душевной Алипий уже и догадывается слабо о невидимых связях между вещами, может, в смуте душевной он уже и догадывается, что мысль сама по себе есть некая форма опыта, но он слеп, слеп. Ему всё равно, везти на «Глории» мёртвый груз или живую птицу, тяжёлое зерно или несчастного пленника.

Амансульта...

Чем меньше Ганелон хотел думать о ней, тем больше думал.

Перивлепт.

Восхитительная.

Как бы далеко сейчас ни находилась Амансульта, подумал он, наполняясь некоей непонятной печалью, она не столь изгнана, сколь сбилась с пути.

И думал: зачем я здесь?

Разве надо плыть так далеко, чтобы наказать зло? Разве зло гнездится не в нашем сердце? Разве зло пропитывает воздух Константинополя, а не воздух Тулузы или замка Процинта? Разве вера колеблется неверием сарацинов, а не неверием еретиков?

Брат Одо прав: зло в наших сердцах.

Ганелон беззвучно заплакал.

Господи, слаб я! Дай силы. Разве я не пёс Господень, призванный разгонять тьму светом факела? Разве я не служу Делу?

Он закрыл ладонью слова, выцарапанные на стене клетки. Но слова, впитанные памятью, не исчезли.

«Где ты, Гай, там я, Гайя».

Ганелон снова прильнул глазами к щели.

По краю горизонта шли облака — белые, узкие, завораживающие.

Спасти душу Амансульты, вот цель.

— Ромеи древни, очень древни, — бормотал, сидя на клетке и раскачивая босыми ногами Алипий. — Они так древни, что знают всё...

Ганелон невольно прислушался.

— Ромеи сочинили стратегикон, трактат о военном искусстве. Они знают: летом в Сирию не пройдёшь, там зной и безводье, а в Болгарию лучше ходить в месяц снятия урожая. Они знают: против куманов, половцев, лучше всего выступать осенью, когда куманы готовятся к зимним перекочёвкам и отягощены домашним скарбом и стадами. Ромеям известно: идя на болгар следует запасаться пищей, тогда как на востоке легко прокормить целую армию. Они знают: броневой строй латинян лучше всего разбивать огнём, пущенным из специальных сифонов. Они знают, какое снадобье следует подсыпать в пищу сильного, но неугодного человека, чтобы всего за месяц этот человек потерял сон, аппетит, стал бледен как мертвец и чтобы волосы вылезли у него и на голове и на подбородке. Они знают фазы Луны, время течений, они знают, какого цвета тряпку нужно бросить в иссохший источник, чтобы холодная и чистая вода вновь хлынула на поверхность. Они знают путь к герминам, армянам. Они торгуют с мисами, заселяющими пустыни, они привечают купцов из Вавилона, Шинара, Персии, Ханаана. Они дружат с хазарами и тавроскифами. Разве это не истинное знание?...

«Где ты, Гай, там я, Гайя».

Говорят, под левой грудью Амансульты таится дьявольский знак — тёмное пятно в виде лягушечьей лапки.

Он, Ганелон, спасёт душу Амансульты, он перечеркнёт дьявольское пятно лезвием милосердника.

Ганелон с отвращением проглотил щепоть гнилых бобов.

Господь милостив.

Грифоны так говорят: тот поп, а ты пономаренок, тот хорошо поёт, а ты безголос, тот хорошо умеет считать деньги, а для тебя всё одно, тот бегло читает Писание, а ты лишь небо коптишь, тот вхож в дом епископа, а ты только глазеешь на богатые коляски, тот в крепком плаще, а ты в рогоже, у того на постели четыре простыни, а ты спишь на соломе.

Но разве подобное знание определяет судьбу?

Ганелон перекрестился.

Свет небесный, святая роза, дева Мария, без первородного греха зачатая, к тебе взываю — направь путь! Дай сил спасти душу некоей Амансульты!

Облака.

Белые узкие облака.

Бесконечные, смущающие своей невыразимой белизной облака.

А есть ещё скалы, сонно отражающиеся в осенней воде.

Есть ещё круг Луны, повисший над зубчатой стеной замка Процинта.

Есть ещё дуб, пенящийся от резной листвы, и тявканье лис, и тяжёлый ход кабанов, ломящихся сквозь чащу.

Дыхание жизни.

Нет, дыхание зла, поправил себя Ганелон.

Красиво окршенного, естественного, но зла.

Брат Одо сказал: нерадение Богу вызывает большие пожары. Это такие пожары, когда горит вся Вселенная.

Ромеи, может, древни, как говорит Алипий, но они погрязли в грехах. И жители Зары тоже были поражены пороками. Дикая музыка цимбал нарушает часы вдумчивых молитв, никто в Константинополе без нужды не преклоняет колена. Сам воздух Константинополя — ложь и лесть.

«Кто уподобится тебе, царь? Какой земной бог сравнится с тобой, моим царём и моим богом? Ведь ты не понимаешь, божественный, на какую высоту вознесли тебя небеса. Находясь на столь беспредельной высоте, ты обращаешь взоры и на нас, стоящих внизу и жалких. Поистине ты подражаешь своему богу и царю, ради нас сошедшему с неба, взявшему на себя наши грехи, собственными ранами излечившему наши раны. Разве ты не нисходишь к нам, как бы с неба, не исцеляешь наши недуги наложением рук, молитвами, умилостивительными прошениями к богу?»

Так льстиво говорят ромеи, слепые в своей гордыне.

Так воздух Романии, как гноем, наполняется ложью и лестью.

Вчера императору Исааку курили хвалу: ты сам, дескать, не понимаешь, император, на какую высоту вознесли тебя небеса, а сегодня те же льстецы гасят ему зрение раскалённым железом. Сам воздух Константинополя полон густого чада, выдыхаемого лёгкими многочисленных еретиков, обсевших с двух сторон Рукав Святого Георгия[1]. С одной стороны, император, равняющий себя с богом, не признающий указаний апостолика римского, держащий в страхе священнослужителей, угрожающий всем, кому можно угрозить, а с другой — шуты, скоморохи, маги и колдуны.

Зачем Амансульта вдыхает ядовитую голубую дымку, окутывающую город греха и скверны?

Разве не видит она унижения церкви?

Разве не видит она, что развратные начальники тюрем специально выпускают на ночь убийц и грабителей — отобрать у прохожих себе на пропитание и поделиться с ними?

Разве она не видит, что никто в городе городов не защитит истинного христианина?

Разве она не видит, что сам император, забыв властительное спокойствие, отплясывает, смеясь, кордакс, сопровождая пляску непристойными телодвижениями, а тысячи и тысячи несчастных слепцов как тени бредут по улицам, и слепы они не по болезни и не по рождению.

Похоть похоти.

Грех греха.

Лживые святоши продают на папертях столь же лживые мощи.

Сборщик налогов таскает за бороду патриарха, а позже со словами ненависти и отчаяния у него же вымаливает прощение.

Ефрония Земского, святого смиренного человека, творившего истинные чудеса, везли на больном, покрытом паршой верблюде через весь Константинополь, чтобы глупая чернь и развратные ремесленники из эргистерий били его палками, забрасывали камнями и нечистотами, и чтобы самые бессердечные обваривали его крутым кипятком.

Господи, дай мне сил!

Твоя рука ведёт меня по туманному, обречённому на гибель миру, разве ты не поможешь всем?

Раскрой глаза Амансульте.

Отдай её на страдание!.."

ЭПИЛЕГЕМОНЫ. ДОПОЛНЕНИЯ

Теперь услышите правду, как был завоёван Константинополь, ибо тот, кто там был и кто это видел и кто это слышал, будучи свидетелем и участником, благородный Робер де Клари, амьенский рыцарь, позаботился о том, чтобы передать письменами, начертанными на пергаменте, истинную правду, как был завоёван город городов.


* * *

И однажды бароны собрались во дворце молодого императора Алексея и потребовали выполнить данные им обязательства. И он ответил: он непременно выполнит их, но сперва он хотел бы быть коронованным. Тогда бароны назначили день, чтобы короновать его, и в этот день он был с великой торжественностью коронован как император — по воле своего отца, который добровольно согласился на это. И когда молодой Алексей был коронован, благородные бароны вновь потребовали свои деньги. И он сказал: он весьма охотно уплатит им, что сумеет, и уплатил им добрых сто тысяч марок. И из этих ста тысяч половину получили венецианцы, потому что должны были получить половину от всех завоеваний, а из пятидесяти тысяч марок, которые оставались, венецианцы же получили тридцать шесть тысяч, которые французы должны были им за флот. А из оставшихся, что были у пилигримов, они вернули долг тем, кто ранее ссудил их из своих денег для уплаты за перевозку.


* * *

А потом молодой император обратился к баронам и сказал, что у него больше ничего нет, кроме Константинополя, ведь его низложенный дядя, бывший император, всё ещё владеет городами и замками, которые по праву должны принадлежать ему, Алексею. И он попросил благородных баронов, чтобы они помогли ему завоевать окрестные земли, тогда он охотно даст им ещё из своего добра. И бароны ответили: они очень хотят помочь ему и те, кто желает разжиться, охотно отправятся с ним. Таким образом с Алексеем двинулась добрая половина войска, а другая осталась под Константинополем, чтобы получить плату от соправителя Алексея — слепого Исаака. И император Исаак остался тоже, чтобы произвести выплату баронам. И молодой Алексей пошёл со всем своим войском и сумел завоевать из своих земель чуть ли не двадцать городов и сорок или более замков, а низложенный император, тоже Алексей, его дядя, все эти дни бежал всё дальше и дальше. Французы пробыли в походе три месяца. А пока Алексей совершал этот поход, жители Константинополя спешно восстанавливали стены города, укрепив их так же сильно и подняв так же высоко, как раньше. И когда бароны, которые остались, чтобы получить причитающуюся им плату, увидели это и увидели, что император Исаак ничего им не платит, они послали сказать другим баронам, которые отправились с Алексеем, чтобы те повернули назад и возвратились в Константинополь к празднику Всех Святых. Когда бароны это услыхали, они сказали Алексею, что возвращаются обратно. Когда Алексей такое услыхал, он сказал, что раз они возвращаются, то и он возвратится, потому что не может доверять своим грекам. И так они вернулись обратно в Константинополь. Император направился в свой дворец, а пилигримы пошли к своим жилищам, расположенным, как было заранее договорено, по другую сторону гавани.


* * *

А потом графы и другие знатные люди, и дож Венеции, и молодой император Алексей собрались вместе. И французы снова потребовали свою плату, а император ответил, что ему пришлось столь дорогой ценой выкупать свой город и свой народ, что ему совсем нечем заплатить, но если бароны предоставят ему отсрочку, то за выигранное время он изыщет средства, чтобы заплатить всё. И бароны предоставили ему отсрочку, а когда время прошло и император ничего не заплатил, они снова потребовали платы. И император снова попросил отсрочку и они снова дали её ему. Между тем приближённые Алексея, а между ними некий Мурцуфл, прозванный Насупленным из-за своих густых чёрных бровей, сросшихся на переносице, пришли к Алексею и сказали: «Ах, государь, вы уже с лихвой заплатили латинянам, не платите им больше. Вы уплатили им столько, что совсем потратились. Заставьте их убраться подобру-поздорову, изгоните из совсем прочь из своей земли!» И молодой Алексей послушался предательского совета и не захотел больше ничего платить. Когда отсрочка истекла и бароны увидели, что возведённый ими на трон император не собирается ничего платить, тогда все графы и прочие знатные и благородные люди войска собрались все вместе и отправились в императорский дворец, чтобы вновь потребовать причитающуюся плату. А император ответил им, что какие бы доводы ему ни выставляли, он всё равно никак не может уплатить. Бороны же ответили: коли он им ничего не заплатит, то они сами доберутся до его добра и сами себе заплатят.


* * *

С этими словами рассерженные бароны покинули дворец и вернулись в свои жилища, а потом опять послали к императору двух благородных рыцарей. И посланные рыцари увещевали Алексея, чтобы отослал плату. А Алексей ответил, что ничего не заплатит, что он и так с лихвой заплатил, и что он их нисколько не страшится. Мало того, он потребовал, чтобы они убирались прочь и освободили его землю. И пусть знают, сказал он, что если не очистят его землю как можно скорей, то он причинит им зло. С этим возвратились рыцари и знать дали благородным баронам, что ответствовал император. И вновь держали бароны совет, что им предпринять и в конце концов дож Венеции сказал: он сам бы хотел пойти переговорить с императором. И он послал гонца передать, чтобы император пришёл в гавань переговорить с ним. И император Алексей явился туда на коне. А дож повелел снарядить четыре галеры, потом взошёл на одну из них, а трём приказал сопровождать её, чтобы охранять. И когда дож Венеции приблизился к берегу, то увидел императора, который прибыл туда на коне. И он заговорил с ним: «Алексей, что ты теперь думаешь делать? Припомни, что это мы возвысили тебя из ничтожества, это мы сделали тебя сеньором, мы короновали тебя. Неужто ты не выполнишь своих обязательств?» А молодой император ответил: «Я не сделаю ничего больше того, что уже для вас сделал». А дож Венеции Энрико Дандоло сказал: «Нет? Не сделаешь? Дрянной мальчишка! Мы вытащили тебя из грязи и мы же втолкнём тебя обратно в грязь. Я бросаю тебе вызов и ты заруби себе на носу, что отныне и впредь я буду чинить тебе всяческое зло всей мною имеемой властью!»


* * *

С этими словами дож Венеции удалился. И тогда графы, и все люди высокого звания в войске, и венецианцы собрались вместе, чтобы держать совет, что же делать дальше. И венецианцы сказали, что они не могут ни сделать лестниц, ни поставить орудия на своих кораблях из-за погоды, ведь это было время между праздником Всех Святых и Рождеством. А пока паломники находились в таких стеснённых обстоятельствах, молодой император Алексей и изменники, которые его окружали, ночью взяли в городе старые корабли, нагрузили их очень сухим деревом, а между деревом положили куски смолы, а потом подожгли. Когда наступила полночь и корабли были охвачены пламенем, поднялся очень резкий ветер и греки пустили все эти пылающие корабли по течению, чтобы поджечь флот французов. Когда венецианцы заметили это, они быстро вскочили, забрались на баржи и галеры и потрудились так, что флот паломников милостию Божией ни на один миг не соприкоснулся с опасностью. А после этого не прошло и пятнадцати дней, как греки повторили то же самое. И опять венецианцы первыми и вовремя заметили пламя, опять двинулись наперерез и доблестно защитили флот паладинов, так что он нисколько милостию Божией не пострадал, кроме одного купеческого корабля.


* * *

И в ту самую зиму, когда паломники пребывали под Константинополем, жители города прекрасно укрепили стены города, подняли выше и стены и башни, надстроили сверху каменных добрые деревянные башни и прочно укрепили их снаружи, обшив толстыми крепкими досками и прикрыв сверху воловьими шкурами так, чтобы нечего было опасаться лестниц с венецианских кораблей. В городе же установили они по меньше мере сорок камнемётов от одного до другого края стен в тех местах, где, как они думали, паломники могут пойти на приступ. Неудивительно, что они это сделали, ведь у них было полно досуга. А между тем, пока всё это делалось, греки-изменники, а с ними Мурцуфл, Насупленный, собрались однажды вместе и сговорились поставить совсем другого императора, потому что молодой Алексей не казался им достойным трона. И Мурцуфл сказал: «Если вы поверите мне и захотите сделать меня своим императором, я избавлю вас и от французов и от молодого Алексея. Причём избавлю так, что вам никогда больше не придётся их опасаться». И изменники сказали, что если Мурцуфл в состоянии избавить их от французов и от молодого Алексея, то они сделают его императором. И Мурцуфл поклялся освободить их всех за восемь дней. И они ещё раз поклялись сделать его своим императором.


* * *

Тогда Мурцуфл, не помышляя об отдыхе и сне, взял с собой оруженосцев, ночью вошёл в покой, где спал его сеньор, молодой император, в своё время, кстати, вызволивший его из темницы, и приказал накинуть на шею Алексею верёвку и задушить его. А также задушили его отца и соправителя Исаака. Когда Мурцуфл сделал это, то вернулся назад к тем, кто должны были поставить его императором, и сказал им о содеянном. И они короновали его. А когда Мурцуфл стал императором, по всему городу разнеслась весть об этом: «Мурцуфл император! Он погубил своего сеньора!» Потом из города в лагерь пилигримов была подкинута грамота, в которой сообщалось о том, что свершил Мурцуфл. Когда бароны об этом узнали, то одни говорили, что едва ли найдётся кто-нибудь, кто пожалеет о смерти предателя Алексея, потому что он не выполнил своих обязательств перед пилигримами, а другие напротив говорили, что на них лежит вина за то, что молодой император погиб такой насильственной смертью. А потом прошло немного времени и Мурцуфл велел передать графу Луи, графу Фландрскому, маркизу и всем другим знатным баронам, чтобы они убирались прочь, чтобы они очистили его землю, и чтобы они зарубили навсегда на своих длинных латинских носах, что истинным императором в Константинополе является он, Мурцуфл, и что если по истечении восьми дней он всё ещё найдёт латинян под стенами, то всех безжалостно истребит. Когда бароны услышали слова Мурцуфла, они так сказали: «Что? Тот, кто ночью изменническим образом умертвил своего сеньора, он ещё смеет посылать нам такие требования?» И они послали сказать Мурцуфлу, что бросают ему вызов и пусть он теперь их опасается. Они теперь не покинут этих мест, пока не отомстят за молодого императора Алексея, которого Мурцуфл предательски убил, и пока не возьмут Константинополь во второй раз, добившись полностью выполнения всех условий, которые убиенный император Алексей обязан был выполнить по договору.


* * *

А затем французы и все венецианцы собрались вместе, чтобы держать между собой совет насчёт того, как им действовать и кого поставить императором, когда город будет захвачен. В конце концов они решили, что возьмут десять французов из числа самых достойных в войске, и десять венецианцев, тоже из числа самых достойных, и то, что решат эти двадцать паладинов, то и будет сделано. Причём, если императором будет избран кто-то из французов, то патриархом изберут кого-нибудь из венецианцев. И было решено, что тот, кто станет императором, получит в своё личное владение четвёртую часть империи и четвёртую часть города, а остальные три четверти будут поделены так, чтобы половина отошла к венецианцам, а другая половина к французам. И все они будут держать земли от императора. И когда избранники это решили, то заставили всех воинов войска поклясться на святых мощах, что всю добычу в золоте, в серебре, в новых тканях и любую другую, стоимостью в пять су и выше, они снесут в общий лагерь для справедливого дележа, и что никто не учинит насилия на над одной женщиной, а тот, кого застанут совершающим насилие, будет тут же на месте предан смерти. И заставили всех воинов поклясться на святых мощах, что не поднимут они руку ни на монаха, ни на монашенку, ни на священника, разве только вынуждены будут к самозащите, и что никто не разрушит в Константинополе ни церкви, ни монастыря.


* * *

Потом, когда всё это было обговорено, а время близилось к великому Посту, венецианцы и французы стали приготовляться и снаряжать корабли к бою, причём венецианцы соорудили новые мостки на своих нефах, судах с башнями на корме, с которых удобно прыгать прямо на стены, а французы приготовили свои осадные орудия — «кошки», «повозки», «свиней» — которые позволяют быстро подкапывать и разрушать стены. А венецианцы взяли доски, из которых строят дома и плотно их пригнав покрыли настилом свои корабли, оплетя сверху такой настил ещё и виноградной лозой, так что камнемёты не могли враз разнести корабли в щепы. А греки Мурцуфла тоже сильно укрепили свой город изнутри, а деревянные башни, которые надстроили над каменными, покрыли крепкими воловьими шкурами. И не было такой башни, которая была бы ниже, чем в семь, или в шесть, или по меньшей мере в пять ярусов.


* * *

А потом, дело было в пятницу, примерно за десять дней до Вербного воскресенья, пилигримы и венецианцы построили свои корабли бортом к борту и погрузив боевые орудия на баржи и галеры, двинулись по направлению к городу. И флот растянулся по фронту едва ли не на два лье. И все пилигримы и венецианцы были превосходно вооружены. А в самом городе был холм, с вершины которого хорошо просматривались поверх стен все корабли, столь он, этот холм, был высок. Там Мурцуфл, изменник, раскинул свою алую палатку и приказал трубить в серебряные трубы и бить в большие барабаны. И устроили греки весьма оглушительный шум, причём пилигримы всё это ясно видели, а Мурцуфл с холма тоже видел корабли пилигримов.


* * *

Когда корабли должны были вот-вот причалить, венецианцы взяли крепкие канаты и подтянулись как можно ближе к стенам, а французы приготовили орудия для осады стен. Потом венецианцы взобрались на перекидные мостики своих нефов и яростно пошли на штурм стен. Двинулись на приступ и французы, пустив в ход орудия. Когда греки увидели, что французы идут на приступ, они принялись сбрасывать на осадные орудия такие огромные каменные глыбы, что и не скажешь. И каменные глыбы раздавливали, разносили в куски и превращали в щепы все орудия, так что никто не отваживался оставаться ни в них самих, ни под этими орудиями. А с другой стороны венецианцы с кораблей не могли добраться ни до стен, ни до башен, настолько они оказались высокими. И в тот день ни венецианцы, ни французы ни в чём не смогли достигнуть успеха — ни завладеть городом, ни взойти на стены. Когда они убедились, что ничего не могут сделать, они были сильно обескуражены и отошли назад. Когда греки увидели, что латиняне отступают, они принялись во всю орать и вопить, взобрались на стены и снимали с себя одежды, чтобы показать латинянам свои голые греческие задницы. Когда Мурцуфл, незаконный император, увидел, что пилигримы отступают, он повелел трубить во все трубы и бить во все барабаны, произведя ужасный оглушительный шум сверх всякой меры. И Мурцуфл сказал своим людям: «Ну вот поглядите, сеньоры, разве я не достойный для вас император? Никогда у вас не было такого достойного императора. Разве не хорошо я для вас содеял? Отныне нам всем нечего опасаться, я всех латинян повешу и предам позору».


* * *

Когда пилигримы отступили, они сильно обозлились и опечалились, а когда вернулись на свой берег, благородные бароны снова собрались вместе и в сильном смятении сказали, что это за грехи свои они не смогли ничего предпринять против города городов. А епископы и клирики, обсудив положение, рассудили, что битва является законной и что пилигримы вправе снова произвести приступ. Ведь жители Константинополя исповедовали веру, повинуясь римскому закону, и только позже вышли из повиновения. Зная это, епископы сказали, что пилигримы вправе нападать на греков и что это не только не будет никаким грехом, но напротив явится благочестивым деянием. И епископы сказали, что именем Бога и властью, данной им апостоликом римским, всем пилигримам они отпускают грехи, кто пойдёт на приступ, и строго повелели всем как следует исповедаться и причаститься, чтобы уже совсем не бояться битвы.


* * *

Когда настало утро понедельника все пилигримы снарядились и надели кольчуги, а венецианцы подготовили к приступу перекидные мостки своих нефов. Потом корабли выстроили борт к борту и двинулись в путь, чтобы произвести приступ. И флот снова вытянулся по фронту на доброе лье. Когда же суда подошли к берегу и приблизились сколько могли к стенам, то бросили якоря. А когда встали на якоря, пилигримы начали яростно стрелять из луков, метать камни и забрасывать на башни греческий огонь. Но огонь никак не мог зажечь башни, потому что они были покрыты воловьими кожами. А те, кто находились в башнях, отчаянно защищались и выбрасывали снаряды по меньшей мере из шестидесяти камнемётов, причём многие удары приходились прямо в суда. К счастью, корабли были так хорошо защищены дубовыми досками и виноградной лозой, что попадания не причиняли им большого вреда, хотя некоторые камни были столь велики, что один человек вряд ли бы поднял такой камень.

Мурцуфл же был на холме, и он приказал трубить в серебряные трубы и бить в барабаны и опять устроил превеликий шум. Он ободрял своих людей, говоря: «Ступайте туда! Ступайте сюда!» — и посылал их туда, где видел, что есть в том необходимость.

И во всём флоте пилигримов нашлось не более четырёх или пяти нефов мостки которых могли достигать высоты башен. А ведь все ярусы башен были заполнены греческими ратниками. Всё же пилигримы атаковали до тех пор, пока неф епископа Суассонского под названием «Пилигрим» не ударился об одну из башен. Корабль, наверное, поднесло к башне чудом божьим, потому что море здесь никогда не бывает спокойным.

На мостике «Пилигрима» находился некий венецианец, а с ним два вооружённых рыцаря. Как только неф ударился о башню, венецианец сразу ухватился за неё руками и ногами и изловчившись, как только мог, проник внутрь вражеской башни. Когда он уже был внутри, ратники, защищавшие этот ярус — греки, а так же наёмные даны и англы, увидели его и подскочили к нему с секирами и мечами. Они изрубили святого человека на куски, но тем временем волна вновь ударила неф бортом о башню.

И в момент, когда «Пилигрим» снова и снова ударялся о башню, один из двух рыцарей, а имя его Андрэ де Дюрбуаз, ухватился руками и ногами за деревянный помост и ухитрился ползком пробраться в башню. Когда он в ней оказался, то те, кто там были, набросились на него с секирами и мечами, но благодарением божьим благородный рыцарь Андре де Дюрбуаз был в кольчуге, его даже не ранили, ибо его оберегал Господь, который не хотел ни чтобы рыцаря в тот день избивали дальше, ни чтобы он здесь умер. Напротив, господь пожелал, чтобы город городов был взят пилигримами в наказание за предательство, которое совершил Мурцуфл, и за его вероломство, и чтобы все жители Константинополя были опозорены. И поэтому благородный рыцарь поднялся на ноги и, как только поднялся на ноги, выхватил свой меч. Когда греки увидели его стоящим на ногах, они были настолько изумлены и охвачены страхом, что побежали на другой ярус башни пониже. А когда те, кто там находились, увидели бегущих сверху воинов, то тоже пустились бежать вниз, оставляя ярус за ярусом и не отваживаясь нигде долго задерживаться.

А в башню уже взошёл другой рыцарь, а за ним и другие воины христовы. Оказавшись в башне, они взяли крепкие верёвки и прочно привязали неф к башне, чтобы паладины с нефа могли взойти в город. Когда волны отбрасывали корабль назад, башня раскачивалась так сильно, что, казалось, вот-вот обрушится. Во всяком случае так многим казалось из-за страха. Зато греков, защищающих город, объял ещё больший страх. Те, кто помещались на других ещё более низких ярусах, увидели французов и никто уже не осмеливался задерживаться на башне, все греки её покинули. А незаконный император Мурцуфл всё это хорошо видел. И он хорошо видел, как о другую башню ударился неф сеньора Пьера де Брешэля «Парадис». А когда неф о башню ударился, по мосткам нефа на башню бросились французы, да так успешно, что башня тут же была взята.


* * *

Когда две эти башни были захвачены, французы не отважились двинуться дальше, ибо на стенах вокруг, и в других башнях, и внизу у стен они увидели множество греков. Это просто ужас, сколько их там было! Но мессир Пьер Амьенский, увидев, что благородные рыцари смущены, сошёл со своими воинами на сушу, занял клочок твёрдой земли и, поглядев вверх, увидел замаскированный вход. Там створки прежних ворот были вырваны, а сам вход слегка замурован. Тогда мессир Пьер Амьенский подступил туда, имея при себе всего с десяток рыцарей и не более шестидесяти оруженосцев. Всем им греки стали наносить страшные удары копьями, а с высоты стен на них летели каменные глыбы так часто, что казалось вот-вот все они будут убиты и погребены. Но часть оруженосцев, подняв щиты, прикрыли тех, кто пробивал ударами замаскированный вход. А со стен на них бросали котелки с кипящей смолой, и греческий огонь, и громадные камни.

Это чудо Божье, что всех не раздавило камнями и не сожгло огнём.

И благородный мессир Пьер Амьенский и его рыцари не пощадили сил — они сокрушили замаскированный вход в город своими секирами и мечами, железными ломами и копьями, и сделали в стене большой пролом. Но когда вход был пробит и они заглянули в него, они увидели там так много толпящихся греков, что казалось там толпилось полмира. И пилигримы на минуту смутились.


* * *

Тогда Альом де Клари, клирик, всегда во всём выказывавший большую отвагу, вышел вперёд и сказал, что он сейчас пойдёт и поразит врага первым. Но его брат благородный рыцарь Робер де Клари, который оставил эти заметки, запретил ему такое делать. Он сказал, что никто не может выйти за стену без большой опасности для жизни. Но клирик Альом де Клари упрямо пополз в пролом, цепляясь за камни руками и ногами, и ему удалось, несмотря на то, что брат схватил его за ногу, выйти за стену. И когда он оказался на той стороне, в городе, греки, а там их было превеликое множество, ринулись на него, а сверху посыпались на него огромные камни.

Увидев перед собой греков, клирик Альом де Клари выхватил боевой меч, кинулся на греков и мужеством своим обратил их в бегство, гоня перед собой как трусливый скот.

И крикнул он тем, кто оставался в проломе: «Сеньоры, идите смелей! Грифоны отступают, они в полном расстройстве!»

Тогда мессир Пьер Амьенский и его люди тоже вошли в пролом и было их не более десятка рыцарей и не более шестидесяти оруженосцев, и все были пешими. Зато, когда греки, стоявшие на стенах и вблизи от этого места, увидели пилигримов, греков охватил такой ужасный страх, что они не отважились встретиться с благородными рыцарями лицом к лицу. Покинув большую часть стены, они побежали кто куда, а незаконный император Мурцуфл, предатель, стоял так близко от этого места, что до него долетел бы кинутый камень.

Увидев мессира Пьера Амьенского и его людей, предатель Мурцуфл пришпорил своего коня, помчавшись прямо на пилигримов, но проскакал всего с полпути, устроив лишь видимость бранного действа.

Увидев, что Мурцуфл приближается к пилигримам, мессир Пьер Амьенский начал громко ободрять своих людей: «Ну, сеньоры, настало время действовать решительно! Сейчас у нас будет бой. Вы видите, к нам приближается незаконный император Мурцуфл. Смотрите, чтобы никто из вас не посмел отступить!»


* * *

И когда предатель Мурцуфл увидел, что французы совсем не собираются бежать, он остановил коня и возвратился к своим палаткам. А мессир Пьер Амьенский тут же выслал отряд оруженосцев к воротам, которые были поблизости. Он приказал разнести эти ворота в куски и открыть вход рвущимся в город пилигримам. И были разбиты большие железные задвижки и засовы, а к берегу с моря уже подошли крупные юиссье — суда, из глубоких трюмов которых по переходным мостикам, выброшенным через дверцы в задней части судов, французы вывели лошадей, вскочили на них и через раскрытые ворота с ходу ворвались в город городов. Незаконный император предатель Мурцуфл, увидев это, впал в такой страх, что оставил на холме все свои палатки и все свои сокровища и трусливо пустился наутёк в город, который был очень велик и в длину и в ширину. Так говорили, что обойти стены Константинополя это всё равно что пройти целых добрых девять, а то и все десять лье.

И город городов был взят.

Французы вошли в него.

Была полночь.

XII–XIV


"...странный выступ каменной стены, нависший над берегом, как горбатый клюв ворона.

Две галеры, отнесённые течением прямо под стену, сцепились.

Ганелон машинально провёл ладонью по лбу.

Царапина, полученная им ещё в воде, кровоточила.

Встав над Алипием, бессильно, как тюлень, лежащим на мокрых камнях, Ганелон зачарованно следил, как с бортов сцепившихся боевых галер в тёмную воду падают греки и латиняне. Кто-то сразу вынырнул, цепляясь за крутящиеся под их руками обломки дерева, кто-то повис на поплавке, державшем когда-то цепь, перекрывавшую вход в бухту. Из хлюпанья, стонов, ударов, свистков, общих криков — из всего этого великого шума вдруг прорывались некие отдельные человеческие голоса.

Луна пронизала тонкое облако.

В чистом лунном свете чёрными вспухающими буграми вставал дым над огромным городом, расползшимся по холмам, а из мглы и дыма ужасно взлетали вверх огненные головни и снопы искр.

Полоска песка вдоль берега слабо светилась.

Ганелон замер, повергнутый в ужас увиденным.

Сквозь чёрный дым, буграми встающий над городом, вдруг проступила на мгновение гигантская статуя императора Юстиниана, как будто это он сам сделал шаг к берегу. Гигантский каменный император теменем касался плывущего над городом дыма. Казалось, подними император голову и она тут же вторгнется в самую чернь ночного, обагрённого пожарами неба.

Всё в том же внезапном ужасе, часто оглядываясь по сторонам, Ганелон стащил с плеч мокрый насквозь гамбезон — стёганую шерстяную рубашку, которую обычно поддевают под кольчугу, и выжал холодную воду на бледное лицо бывшего хозяина «Глории».

Алипий застонал и открыл глаза.

Его вырвало.

Ганелон отвернулся.

Ужас и трепет пронизывали его.

Никто, наверное, до сих пор не видел вблизи такой ужасной битвы, подумал он. Никогда ещё лучи Луны, подумал он с ужасом, не освещали такое огромное поле битвы.

Боевые галеры, длинные и узкие, как хищные рыбы, ощетинившиеся, как колючими плавниками, вёслами; тяжёлые пузатые юиссье, приткнувшиеся к берегу и низвергающие по мосткам из своего чрева коней, оруженосцев и пеших рыцарей; ещё более пузатые и тяжёлые нефы, опутанные верёвочными лестницами, по которым на длинные реи взбирались, как муравьи, пилигримы, чтобы, пробежав по реям, с громким кличем — Монжуа! — прыгнуть на крепостную башню или просто на часть стены, — сражение за Константинополь было выиграно пилигримами, но ещё не утихло.

В бледном свете Луны, таинственно играющем на колеблющейся тёмной воде, Ганелон вдруг увидел длинную галеру дожа Венеции Энрико Дандоло.

Ярко-алая, праздничная, освещённая многочисленными факелами, галера стремительно неслась к берегу. Присмотревшись, Ганелон отчётливо увидел людей, сидящих и стоящих под алым балдахином, раскинутым на корме.

Сцепившиеся внизу боевые галеры греков и латинян отнесло течением под угрюмую нависшую над водой стену. Стена вся была избита камнями, пускаемыми из камнемётов, но на ней стояли вооружённые греки.

Стоило галерам очутиться под стеной, как вниз со стены рухнула струя чёрной тяжёлой жидкости.

Эту жидкость, наверное, выбросили из специального сифона — чёрная тяжёлая струя крутой дугой, но очень точно обрушилась на палубы галер и разбилась, густо обрызгав жалкие, разбегающиеся во все стороны фигуры. Тотчас обе галеры заволокло чёрным и мрачным дымом, странно и неожиданно прорвался сквозь дым злой алый высверк огня, потом ахнул взрыв. Деревянные галеры вспыхнули сразу, будто были смоляными факелами.

Ганелон снова увидел в колеблющейся воде бьющиеся жалкие фигурки людей, пузатые нефы, ударяющиеся бортами о каменные башни, клубы и зарева пожаров, а надо всем этим колоссальную фигуру императора Юстиниана, указывающего каменной рукой на восток.

На этот раз император ошибся, подумал Ганелон.

Император Юстининан всегда боялся нашествия сарацинов. Он всегда считал, что настоящая, самая грозная опасность для Византии может придти только с востока.

Но гроза пришла с другой стороны.

Ганелон перевёл взгляд на Алипия:

— Ты можешь встать, грифон? Нам надо спешить. Мы остались одни. У тебя больше нет ни команды, ни товаров, ни «Глории». Твоё судно сгорело и все твои товары ушли на дно.

Грек простонал:

— У меня теперь нет даже Константинополя.

— Так захотел Бог.

— Наверное... — грузный Алипий попытался встать и это ему удалось. — Наверное...

Глаза грека были полны отчаяния:

— Богу видней, кто больше нуждается в помощи...

— Но как? — вдруг вскрикнул он. — Как немногочисленные латиняне могли войти в такой большой город? На каждого латинянина здесь в Константинополе приходится даже не по тысяче, а, может, по многу тысяч человек. Если бы каждый житель Константинополя просто взял в руку копьё или камень... Как?! Я не понимаю!.. Как подлые латиняне могли войти в такой большой, в такой сильный город?..

— Господь милостив.

— Наверное... — Алипий не отрывал бездумного отчаянного взгляда от чудовищного зарева, всё ярче и выше встающего над Константинополем. — Но посмотри, азимит... Вон там, выше... Что там так странно выступает над поверхностью стены?..

— Это каменное ядро. Оно впилось в стену.

Алипий простонал:

— Ядро?

И вдруг как бы пришёл в себя, и заохал, и завздыхал, оглаживая и охлопывая плечи и грудь:

— Идём... Идём, латинянин... Нам действительно надо идти... Мы должны спешить... Мы можем не понравиться тем латинянам, что могут высадиться на берегу, чтобы войти в проломы стен...

И поправил себя, перехватив угрюмый взгляд Ганелона:

— Или мы можем не понравиться грекам... Им мы даже наверное не понравимся... Идём, азимит...

И пояснил суетливо:

— Я доведу тебя до некоего искомого места, но потом ты меня отпустишь. Теперь ты знаешь, кто должен был указать тебе путь. Это я. Надеюсь, ты больше не будешь спрашивать, зачем я вырвал тебя из рук грифонов? Ужасный отец Валезий дал мне денег и сказал: ты доведёшь латинянина по имени Ганелон до некоего искомого места, а потом он тебя отпустит. Он сказал именно так, Ганелон. Ужасный отец Валезий дал мне денег и предупредил, что, помогая тебе, я могу потерять корабль. Я его потерял, но мне жаль мою «Глорию». К кораблю привыкаешь, как к лошади.

Ганелон кивнул:

— Алипий — это твоё настоящее имя?

— Другого у меня нет.

— Если отец Валезий заранее заплатил тебе за всё, если ты знал, что на борт «Глории» поднимется именно тот человек, забота о котором возложена на тебя, то почему, Алипий, ты позволил своим грязным матросам обижать меня и даже запереть в клетку?

— Иначе они бы тебя убили.

— В клетке убить проще.

— Так только кажется, — возразил грек. — В клетке человека можно дразнить, в клетке человека можно всячески унижать, но никому в голову не придёт убить человека, который и без того уже сидит в деревянной клетке. Не знаю, почему это так, но это так.

— Ты любишь деньги, Алипий?

Грек не ответил.

Над городом вновь поднялось яркое пламя, а затем издали долетел приглушённый гул взрыва.

Алипий обречено топнул ногой.

Он даже взвыл негромко.

Он теперь видел, что город городов горит весь — от Влахернских ворот до ворот святой Варвары. Клубы дыма и пламени поднимались над Петрионом, застилали церковь Христа Вседержителя, густо укутывали холм Акрополя. В бледном ужасном свете Луны страшно взбухали, переплетаясь в воздухе, чёрные стены жирного дыма. Из глубин дыма прорывалось яркое пламя. Алые огоньки нежными змейками ползли по склону холмов. Наверное, там горел сухой вереск.

— Смотри, — указал пальцем грек. — Там, где пока не видно огня, в той тёмной части, там находится район Кира. На площади Амастриан стоит мой дом. Может, он ещё не разрушен.

Он тяжело вздохнул и вдруг заторопился, запричитал, даже потянул Ганелона за рукав:

— Идём. Я покажу тебе искомое место. Это некий нечистый дом, который я тебе покажу и сразу уйду, потому что мне надо уйти, а отец Валезий обещал, что ты отпустишь меня. Идём! К утру латиняне рассеются по всему городу, но, может, я успею спасти семью.

Он поднял голову и пробормотал:

— Похоже, Господь не собирается останавливать этот ужас..."

XV–XVI


"...птица феникс.

Она редко появляется на людях, может, раз в тысячу лет. Но если появляется, это знак свыше того, что где-то падёт великая твердыня.

Разве не феникс распростёр огненные крыла прямо над Константинополем?

Алипий бормотал по привычке.

Ганелон и Алипий осторожно шли по краю мостовой, прячась в тени, густо отбрасываемой многоэтажными глухими зданиями, в которых, несомненно, таилась жизнь.

Но именно таилась.

Люди боялись даже выглядывать в окна. Нигде не светился ни один огонёк.

Аркады, портики, колонны.

Иногда встречались каменные здания в девять этажей.

Они походили на горы.

Ганелон взирал на такие здания изумлённо.

Так же изумлённо он обошёл на какой-то тёмной площади каменный столп, под которым дурно пахло. Там наверху, торопливо объяснил Алипий, уже десять лет сидит святой человек. Он дал обет не сходить со столба, пока у неверных снова не будет отнят Иерусалим. Но, похоже, уже сегодня святого человека свергнут с его столпа.

Гордыня.

По каменной мостовой, громко звякая подковами, но не отдавая никаких команд, промчался отряд греческих всадников.

Ганелон и Алипий немедленно отступили в густую ночную тень.

Двухъярусный акведук.

Совсем как в Риме.

Ганелон невольно осмотрелся: не видно ли где волчицы, оберегающей, но как бы иногда и оплакивающей Рим? Неужели и здесь в пустыне гигантского выжженного города городов скоро будет стоять и выть одинокая волчица, задирая к небу острую морду?

Волчицу он не увидел.

Зато в тени ещё одного здания они наткнулись на зарубленного секирами человека. Он был огненно-рыжий, они хорошо увидели это в отсветах пожаров. Он, наверное, от кого-то убегал. Но Господь почему-то не дал ему убежать.

И увидел Ганелон грех.

И увидел Ганелон бесцельность ночного ужаса. И Луну, в которой не было необходимости. И пламя пожаров, которые некому было тушить.

И бегущих в ужасе людей, не знающих цели своего бега.

На какой-то площади они увидели асикрита, уже не имеющего даже своей разгромленной канцелярии, а потому накрепко прикрученного верёвками к столбу. Неизвестно, кто и за какой проступок привязал его к столбу. Несчастный призывно кричал, пытаясь обратить на себя внимание, но никто не останавливался, никто даже на мгновение не хотел задержаться, будто там, куда они бежали — к Харисийским воротам, к воротам святого Романа, к дворцу Пиги, к монастырю святой Марии, к Золотым воротам, к площади Тавра, в Филадельфию — этого асикрита никакое утешение ждать не могло.

Ганелон был изумлён.

Только что пустые улицы вдруг заполнились бегущей толпой.

Будто незримый взрыв вдруг выбросил многочисленных людей на улицы и они бросились бежать к дальним воротам, наверное, ещё надеясь успеть выбраться из обречённого города. Успеть выбраться из поверженного города до того, как в дверях каждого дома возникнут вооружённые латиняне. Никто не хотел даже на мгновение остановиться перед привязанным к столбу асикритом, чтобы прервать его мучения хотя бы ударом ножа.

На некоторых улицах испуганные греки бежали так густо, что простор улиц оказывался им мал.

И увидел Ганелон ужаснувшегося ромея в льняном хитоне, в штанах из хорошей тонкой шерсти и в поясе, шитом золотом и украшенном инкрустациями. Сапоги на ужаснувшемся ромее были с выгнутыми носками, но красивый плащ порван в нескольких местах. Лицо ромея заливала кровь, но он бежал терпеливо и молча, ни разу не вскрикнув, ни разу не застонав. Зато конный латинянин-копейщик, гнавший ромея по улице, был радостно возбуждён. Он, наверное, решил, что пленил самого эпарха — главу города городов, но на самом деле обманувшийся видом льняного хитона и штанов из хорошей шерсти латинянин гнал перед собой всего лишь логофета, начальника совсем небольшого, хотя Алипий, увидев такое, всё равно застонал.

Ганелон подтолкнул Алипия:

— Торопись!

— Но ты ведь меня отпустишь? — простонал Алипий. — Отец Валезий сказал, что ты отпустишь меня.

Ганелон не ответил.

Далеко позади на берегу Золотого Рога всё выше и выше поднималось в небо косматое пламя, подернутое тучами жирного дыма. В неверном колеблющемся свете Ганелон вдруг увидел каменные триумфальные ворота, в проёме которых молча стоял конный рыцарь.

Он стоял совершенно неподвижно, как статуя, устало опустив голову в квадратном металлическом шлеме, отставив влево поблескивающий железный локоть и упёршись железной перчаткой в железное бедро. Забрало шлема было поднято, но Ганелон не видел лица. Просто тьма, закованная в железо.

Белая лошадь, прикрытая белой попоной, стояла столь же неподвижно, столь же устало опустив белую голову к голым камням мостовой, только уши её иногда бесшумно стригли ночной воздух.

Латы рыцаря тревожно отсвечивали.

В неясном лунном свете прямо над головой конного рыцаря прямо на каменной арке триумфальных ворот Ганелон явственно различил надпись, сделанную по-гречески:

«Когда придёт Огненный король, мы сами собой откроемся».

Предсказание сбылось.

Огненный король пришёл.

Пожар освещал всю Азию.

Великий пожар отбрасывал отсветы на Африку и Европу.

Есть много способов убивать людей.

В эту бесконечную ночь, освещённую Луной и заревом бесчисленных пожаров, Ганелон и его печальный спутник везде видели смерть. Они бежали от неё, но они везде на неё натыкались. Они бежали от неё, но всюду слышали её дыхание, её вопли и стоны.

На улице Меса, где-то у церкви Святых Апостолов, у каменных амбаров-камаров, из-под стен которых густо несло разлитым вином, они увидели со стороны отбивающегося от нескольких тафуров рослого грека-священнослужителя. Грек был в сутане и отбивался от тафуров паникадилом. Одних он, наверное, убил, по крайней мере, двое латинян валялись на мостовой, но остальные дружно шли на него сразу с трёх сторон, пригнувшись, размахивая тяжёлыми дубинами и зажав в руках короткие кинжалы.

Кровь.

Отсвет пожаров.

Дальние голоса — как гул прибоя.

Ганелон знал, что они идут по улице Меса.

Он знал, что улица Меса, иначе Средняя, это как бы огромный распахнутый крест, на распахе которого стоят Милий и Харисийские ворота, а в основании ещё одни ворота — Золотые.

Вероятно, по пути они пересекли площадь Августион. Ганелон хорошо запомнил каменную фигуру богини Августы, слепо вознесённую над ночной площадью.

Ещё он запомнил площадь, всю целиком вымощенную мраморными плитами. Площадь показалась Ганелону адом. Это был некий освещённый пожаром и вымощенный мрамором ад, густо запруженный бегущими людьми. Некоторые из людей даже не кричали, настолько велик был ужас перед ворвавшимися в город латинянами.

Наверное, это был форум Константина, потому что, миновав абсолютно пустой рынок булочников, Ганелон и Алипий почти сразу попали в печальную Долину слёз, в лабиринт переулков и рядов, где всегда во все времена приезжие купцы торговали невольниками.

Бронзовая колонна с тремя обвившими её основание змеями.

Гранитный обелиск, украшенный угловатыми вавилонскими письменами.

И снова колонна, за которой из тьмы возникла угрюмая фигура бронзового быка.

— В чреве таких быков сжигают преступников, — испуганно шепнул Алипий. — Идём быстрее. Не гляди на быка. В его чреве расположена специальная печь. Идём. Торопись. И не дай тебе Господь когда-нибудь попасть в руки императора ромеев. Он унижен и оскорблён.

Только под утро Алипий привёл Ганелона в узкий переулок, пропитанный запахами мочи и палых листьев. Под ногами густо чавкала грязь, дома вокруг резко возвысились.

— Теперь недалеко... — шепнул Алипий. — Мы пересекли город... Мы как бы сбежали от латинян, но скоро они придут и сюда...

Запах мочи, палых листьев.

Грязь под ногами.

Отсвет пожаров..."

XVII–XIX


"...обжигающий лёгкие.

Там, где вчера вофры, подрагивая жадно ноздрями, выслеживали краденых коней, аргиропраты следили, не торгуют ли драгоценностями женщины, кируллярии принюхивались, не пахнет ли от больших свечей бараньим или каким другим жиром, там, где совсем недавно ловкие акробаты совершали чудесные действия — бегали по корабельным мачтам и ходили по верёвкам, натянутым от одного высокого этажа до другого, крутясь на колеблющейся верёвке колесом и счастливо уклоняясь от копий, бросаемых друг в друга, там, где ещё вчера ювелиры, кожевники, булочники и столяры дёшево и дорого продавали камни и золото, кожи и мыло, овощи, ароматы, шелка, там, где сердитый эпарх разрешал оценивать золото лишь знающим ювелирам, а свинину закупать лишь специальным мясникам, там, где даже камни насквозь пропахли перцем, корицей, мускусом, амброй, алоэ, ладаном, там где ещё вчера кипела вечная жизнь и человек выбирал человека, сейчас царила лишь ночь, потрясённая отсветами ужасных пожаров.

Птицы небесные, гордецы, легко взметающиеся в небо, в отчаянии шептал про себя Ганелон, смотрите, не вас ли несёт бурей в огонь?

Рыбы жирные, в отчаянии шептал Ганелон. Рыбы, идущие в заливах косяками, разгуливающие свободно в ужасных морских зыбях, ищущие пропитания в водных пропастях, лишь смутно преломляющих недостаточный дневной свет, не вас ли ныне несёт в огонь, ужасом и смертным страхом выталкивает из зыбей обнажающегося от жара залива?

Люди смертные, шептал в отчаянии Ганелон. Люди, бессмысленно радующиеся плотским наслаждениям, люди, близкие полевым скотам, срывающим губами траву, смотрите, не ваша ли ныне торжествует близкая смерть, о которой ещё вчера никто из вас не хотел думать?

Ганелон знал: смерть — это изменение.

Смерть уничтожает в живом существе всё, что раньше в нём было.

Заодно смерть иногда уничтожает зло.

Ганелон шёл сквозь ночь, как через саму смерть. Он шёл сквозь её жадное и жаркое дыхание, сквозь её манящие и пугающие сполохи. Он отчётливо знал: эта ночь к добру, всё зло в городе городов скоро будет уничтожено, как уничтожались на ночных улицах города городов проклятые грифоны, когда-то отколовшиеся от истинной церкви.

Ганелона пробивало то жаром, то холодом.

Время от времени он тщетно пытался снять ладонью тонкую паутину, вдруг застилавшую зрение.

Я настиг зло, шептал он себе. Я накажу зло. Я склоню Амансульту к раскаянию. Душа Амансульты будет спасена.

— Это здесь.

Ганелон остановился.

Наверное, они были уже на окраине Константинополя, по крайней мере, шум отдалённого сражения ещё не доносился сюда. Алипий, держа полу длинного испачканного грязью плаща в левой руке, правой ткнул в крепкую дубовую дверь, врезанную в каменную стену.

— Стукни пять раз, потом ещё два раза, — негромко подсказал он Ганелону. — Потом подожди и стукни ещё три раза. Если никто не откликнется на твой стук, тогда всё повтори всё сначала.

И спросил:

— Теперь я могу уйти?

— Подожди, — мрачно ответил Ганелон. — Я ведь могу не найти того, кто мне нужен.

— Кого-нибудь ты обязательно найдёшь, — шёпотом подсказал грек. — А дальше я дорогу не знаю. Её знает только тот, кого ты найдёшь в этом доме. Кого бы ты тут ни нашёл, он должен знать дорогу.

И спросил:

— Теперь я могу уйти?

— Нет, — ответил Ганелон. — Подожди меня здесь. И помни, я очень упорен. Если ты уйдёшь, грифон, не дождавшись меня, я накажу тебя, если даже для этого мне придётся ещё раз пройти сквозь горящий Константинополь.

Алипий неохотно кивнул:

— Я подожду.

И добавил:

— У меня нет оружия.

— Оружия тебе не надо. Просто жди. Если кто-то появится, отступи в тень и затаись, а потом как-нибудь дай знать мне. Появится латинянин или ромей, это всё равно. Я не хочу, чтобы пока я нахожусь в доме, в него входил кто-то ещё, кроме меня.

Грек неохотно кивнул.

Ганелон пять раз, потом ещё три, ударил в дверь кулаком.

Никто не ответил.

Он повторил удары.

За дверью, в некотором отдалении от неё, послышались старческие шлёпающие шаги и неясное бормотание.

— Я иду, не стучи... — расслышал Ганелон старческий голос. — Я тебя слышу, будь терпелив... Я уже иду, не стучи... Ты тоже не всегда бываешь скор на ногу, Берри, поэтому не торопи и меня...

Ганелон задрожал.

Великою своею милостью Господь предавал ему в руки не кого-нибудь, а мага из Вавилонии старика Сифа, прозванного в Риме Триболо — Истязателем. Ганелон сразу узнал его голос.

Так же сразу он узнал и морщинистое лицо, ясно освещённое масляным светильником, который старик держал высоко над головой.

— Кто ты? — удивлённо спросил старик.

Ганелон кулаком оттолкнул старика в глубину комнаты, вошёл и плотно притворил за собой дверь.

Ты не нашёл, старик, тайну великого эликсира, подумал Ганелон с некоторым сожалением, внимательно всматриваясь в лицо Сифа. Твоя кожа высохла, как плохо выделанная овчина, вены на руках вздулись. Ты стал меньше ростом. Тайные книги не помогли тебе, старик, а нечистое золото явно повредило здоровью. Ты хромаешь и зубы у тебя редкие, как выщербленная пила. Известно всем учёным людям, что обмен веществ изнашивает материю.

— Иди вперёд, — негромко приказал Ганелон. — И иди тихо.

Они молча поднялись по такой узкой и крутой лестнице, что иногда Ганелон видел перед собой только голые чёрные пятки старика.

Такую лестницу, подумал он, легко может оборонять от целого отряда всего только один воин с кинжалом в руке.

Но такого воина в доме, кажется, не было.

— Теперь остановись, — негромко приказал Ганелон, когда они оказались в неосвещённой комнате с приоткрытой дверью, ведущей ещё в одну комнату, из которой падала ровная полоска света.

Старик послушно остановился.

Он всё ещё не узнал Ганелона.

Крепко ухватив старика за плечо, Ганелон прислушался.

— Построй, мой друг, храм из камня, схожего с алебастром...

Неясное бормотание доносилось из-за неприкрытой двери, ведущей в освещённую комнату. Размеренный и бесстрастный голос никак не вязался с горящим Константинополем.

— Храм этот велик, он не имеет ни начала, ни конца... Помести внутри храма источник самой чистой воды... Помни, что поникнуть в храм можно только с мечом в руке, и вход в храм узок, и всегда охраняется тем драконом, которого следует убить...

«Которого следует убить...». — повторил про себя Ганелон и шепнул в ухо старика:

— Не вздумай кричать. Я проткну тебя кинжалом быстрее, чем ты выговоришь хотя бы слово.

Старик кивнул.

Этот кивок мог означать лишь одно: старик всё понимает.

— Соедини мясо и кости дракона воедино и построй пьедестал... Найди в указанном храме то, что ищешь, и торопись, ибо жрец, этот медный человек, что сидит у источника, постоянно меняется в своей природе, постепенно превращаясь в серебряного человека... А со временем, если ты того пожелаешь, он может превратиться в золотого...

Кости и мясо дракона.

Медный человек, сидящий у источника.

Серебряный человек, превращающийся в золотого.

Волна внезапного гнева опалила Ганелона.

Боль и гнев, бурно смешиваясь, причинили ему ужасное, почти непереносимое страдание.

В бездне мирской греховной тону я, ужаснулся он. Придавлен грузом ужасных грехов я, тяжко мне. Так много нарушил заветов, что только победа может меня спасти. Странные рыбы летят надо мной, смущая дух, странные серебристые рыбы летят надо мной, отрыгнутые зловонным дыханием прыгнувшего ихневмона. Сам воздух горчит, отравленный дьявольской литургией.

Ганелон остро чувствовал: в этом доме всё греховно.

Он остро чувствовал: в этом доме всё пропитано смертным грехом, страшным грехом, грехом непомерной гордыни.

Сердце Ганелона, как расплавленным свинцом, наливалось ненавистью, серые мухи всё гуще и гуще роились перед глазами, мешали видеть, будто он попал в какой-то тягучий туман.

Ганелон втолкнул старика в освещённую светильниками комнату и сам шагнул вслед за ним.

Потолок комнаты оказался низким.

За просторным деревянным столом с разложенными на нём многочисленными развёрнутыми списками, сидел чернобородый катар, тот самый, которого в Риме в подвале у Вороньей бойни старик Сиф называл Матезиусом. Матезиус водил правой рукой по строкам развёрнутого списка и Ганелон сразу увидел, что указательный палец на правой руке чернобородого отсутствует.

В большом очаге у стены чуть теплился огонь.

Ганелон слишком хорошо помнил всё случившееся с ним в подвале у Вороньей бойни, он не хотел, чтобы что-нибудь подобное случилось с ним сейчас. Выступив из-за спины старика, он сразу ударил чернобородого катара Матезиуса милосердником.

Катар немедленно упал лицом в список.

— Ты убил его, — обречено произнёс Сиф.

— Святая римская церковь карает отступников.

— Но Святая римская церковь не должна проливать человеческую кровь. Так говорит сам папа.

— Я не уверен, что в жилах этого отступника текла человеческая кровь.

— Но ты вытираешь кинжал, а на нём явственные следы крови.

— Я не знаю, кровь ли это?

Старик побледнел.

Он понял смысл сказанного.

— Сделай так, — попросил он, — чтобы я умирал недолго. Ведь ты знаешь, как это сделать.

Ганелон знал, как это сделать, но он искал Амансульту.

Тело Амансульты отмечено знаком дьявола, помнил он. Амансульта не должна умереть, не раскаявшись. Он, Ганелон, проделал большой путь. Господь милостив, Ганелон поможет Амансульте.

— Я всё сделаю так, как ты просишь, старик, — медленно произнёс Ганелон. — Но прежде ты отведёшь меня к своей госпоже. Ведь тайные книги хранятся у неё, у твоей госпожи, это так?

Старик Сиф безнадёжно кивнул.

Человек, который познал тайну философского камня, не может кивать так безнадёжно.

Ганелон усмехнулся.

Он спросил:

— Это далеко?

— Это у Золотых врат.

— Ладно, — сказал Ганелон. — Идём.

Горбясь, прихрамывая, но ни разу не оступившись, старик медленно спускался по узкой лесенке и на каждой ступеньке Ганелон испытывал острое желание ударить кинжалом под одну из выпирающих под плащом лопаток старика.

Но он сдержал себя.

— А ты, грифон, можешь идти, — сказал он на улице, терпеливо ожидавшему его Алипию. — Теперь ты можешь идти... Ты сделал дело..."

ЭПИЛЕГЕМОНЫ. ДОПОЛНЕНИЯ

Когда душа моя сбросила тело, когда познала, что тело мертво, затрепетала она в сознании греховности своей и не знала, что делать.

Она страшилась, но чего страшилась, не ведала.

Хотела вернуться к своему телу, но не могла войти в него, хотела удалиться в другое место, но всюду робела. И так несчастнейшая колебалась душа, осознавая вину свою, ни на что не надеясь, разве только на божье милосердие.

После того, как долго она металась, плача, рыдая и дрожа, и не знала, что делать, узрела она вдруг такое большое множество приближающихся к ней нечистых духов, что не только заполнили они весь дом и палату, в которой лежало мёртвое тело, но и во всём городе не оказалось улицы и площади, которая не оказалась бы полна ими. Окружив несчастную, они старались не утешать её, но ещё больше огорчать, повторяя: "Споем этой несчастной заслуженную песнь смерти, ибо она дочь смерти и пища огня неугасимого, возлюбившая тьму, ненавистница света.

И все обратились против неё, скрежетали на неё зубами и собственными чёрными ногтями терзали щёки: «Вот, нечестивая, тот народ, избранный тобою, с которым сойдёшь ты для сожжения в самую глубину преисподней. Питательница раздоров, любительница распрей, зачем ты не чванишься? Почему не прелюбодействуешь резво? Почему не блудодействуешь? Где суета твоя и суетная весёлость? Где смех твой неумеренный? Где смелость твоя, с которой нападала ты на многих? Что же теперь, как бывало, ты не мигаешь глазами, не топаешь ногой, не тычешь перстом, не замышляешь зла в развращённости своей?»

Испуганная этим и тому подобным, ничего не могла несчастная сделать, разве только плакать, ожидая окончательной смерти, грозившей ей от всех окруживших её.

Но тот, кто никогда не хочет бессмысленной смерти грешника, тот, кто один только может дать исцеление после смерти, Господь всемогущий, жалостливый и милосердный, сокровенным решением своим всё направляющий ко благу, по высокому желанию своему смягчил и эту напасть.

XX


"...миновали крошечную церковь. Сквозь её приоткрытую дверь нежно теплилась лампада.

Каменные пристройки.

Высокий забор.

Низкие службы.

Вилла, таинственно спрятавшаяся в густом саду за церковью, показалась Ганелону очень обширной.

Такой она и оказалась.

Над портиком длинного дома, одноэтажного, утопающего дальним невидимым своим крылом во тьме густого ночного сада, высокими латинскими буквами было начертано:


LOCUS IN QUO...

МЕСТО, В КОТОРОМ...


Ганелон замер.

Невнятный гул, отсветы ужасных пожаров, почти неразличимые шёпоты отдалённой битвы, как эхо гнева, почти не докатывались сюда, в место со столь странным названием.


LOCUS IN QUO...

МЕСТО, В КОТОРОМ...


Пытаясь унять холодок, больно сжимающий томящееся, как от угроз, сердце, Ганелон сказал старику:

— Теперь ты знаешь, как упорно я делаю своё дело. Терпеливо жди меня здесь у входа. Если ты уйдёшь, тебя убьют латиняне. Если ты уйдёшь, ты уже никогда не увидишь свою госпожу.

— А я её увижу? — жадно спросил старик Сиф, будто он был не Триболо-Истязатель, а истинный праведный паладин, надеющийся на встречу с Прекрасной Дамой.

Ганелон усмехнулся.

— Почему ты смеёшься? — спросил старик.

Ганелон не ответил.

Его одновременно душили смех и жгучая ненависть, великий гнев и печальная радость.

Ложная подруга.

Он подумал так об Амансульте.

Перивлепт.

Восхитительная.

Но и это, наверное, ложь, подумал он. Ложь, как всё, что окружает в этом мире Амансульту.

Он скрипнул зубами.

Его бывшую госпожу могли воспевать труверы, за неё могли сражаться на турнирах благородные рыцари, она могла радушно принимать многочисленных гостей в своём родовом замке, жертвовать богатое золото храмам, радеть нищим и убогим, но, как всякая ложная подруга, она избрала иной путь, путь, который ведёт только вниз — извилистый мерзкий путь, всегда пролегающий в ночи и тайно. Возможно, присутствие Амансульты и могло освещать, но её присутствие лишало окружающих Бога.

Ложная подруга, повторил про себя Ганелон.

Серые мухи снова плыли перед его глазами.

А может, не мухи, а неясные блики и таинственные тени, неожиданно отражаемые глазурованными изразцами, которыми были покрыты стены. А может, не мухи, а отсветы отдалённых пожаров, бездушно и молчаливо играющие на гладком мраморном полу, действительно гладком, как поверхность самого гладкого, самого зеркального льда.


МЕСТО, В КОТОРОМ...


Ганелон сжал зубы.

Я разыскал логово зла.

Брат Одо сказал: когда ты разыщешь логово зла, ты можешь поступать так, как тебе покажется правильным, брат Ганелон. Ты обязан вернуть Святой римской церкви старинные книги и золото, всё это должно принадлежать церкви. Во всём остальном, брат Ганелон, ты можешь поступать так, как тебе покажется правильным. И да будет водить твоею рукой Господь!

Ганелон знал: сейчас пройдёт минута или две и он увидит перед собой прекрасные хорошо знакомые ему глаза Амансульты, как всегда, полные холода и презрения. Они опять будут смотреть на него, как на некую разновидность жабы и ящерицы. Они будут обдавать его ледяным холодом, но он знает, он знает, он знает — он нашёл, наконец, логово зла, он настиг, наконец, носительницу зла, он нашёл, наконец, то зло, что, отрицая милость божью, отняло у него, у Ганелона, всё, чем он мог владеть, случись ему жить иначе, то зло, которое гнало его по свету, заставив отречься от всего, чем он мог владеть.

Грех!

Тяжкий грех!

Остановись, Ганелон, сказал он себе и, весь дрожа от нетерпения, застыл в узком каменном переходе.

Заспанный, но одетый служка в белом коротком хитоне, заправленном в такие же короткие белые штаны, в лёгких сандалиях, крест-накрест перевязанных сыромятными ремешками, изумлённо выступил из-за мраморной колонны. Служка поднял руку, будто желая остановить Ганелона. Может, он даже и не хотел его останавливать, но он невольно встал между Ганелоном и найденным им злом, и Ганелон, не думая, ударил служку кинжалом.

Вытерев окровавленный клинок о белый хитон упавшего на пол еретика, Ганелон медленно двинулся сквозь анфиладу огромных комнат — сквозь отсветы чудовищного далёкого пожара, застлавшего небо города городов, сквозь неясные шорохи, сквозь странную тишину.

Все двери были настежь распахнуты, будто указывали Ганелону путь.

Самая последняя вывела его на террасу.

Сложный фонтан — много мраморных круглых чаш, поставленных одна на другую, каждая всё меньшего и меньшего размера, негромко журчал в тёмной ночи. Журчал легко и неизъяснимо печально.

Всю заднюю стену террасы украшала мозаичная, выполненная на белом мраморе, картина мира — бесконечного, во многом узнанного, но никем ещё до конца не изученного.

Сжатый кулак Кипра, длинным перстом указывающий в сторону Антиохии.

Пелопоннес.

Фесалоникские мысы.

Земли фракийцев и оптиматов.

Понт Евксинский, омывающий Пафлагонию и берега Халдии.

Наконец, прихотливый рукав святого Георгия, озарённый заревом горящего Константинополя...

Единственная дверь, ведущая с террасы, наверное, ещё в одну комнату, в ту самую, наверное, в которую хотел попасть Ганелон, оказалась запертой изнутри.

Но разве может даже самая крепкая дверь противостоять праведному гневу?"

XXI


"...и языческая картина, на которой изображалось, каким образом некогда божественный Юпитер пролил золотой дождь в греховное лоно Данаи, обманув несчастную.

Драпировка, нежная и золотистая, будто вечернее небо, когда его освещают последние солнечные лучи.

Алый густой ковёр, мягко проминающийся под ногами.

Высокое стрельчатое, уходящее под самый потолок окно, за которым то гасло, то вновь разгоралось далёкое зарево.

Камин, украшенный голубыми глазурованными изразцами.

В камине курился широкий глиняный горшок, отдавая запахом загадочных благовоний.

Ложная подруга!

Ганелон в гневе ударил кинжалом по глиняному горшку. Он рассыпался и из камина вырвалось, шипя, облако пара.

Ганелон отшатнулся.

Перивлепт.

Восхитительная.

Тонкая шёлковая ночная рубашка на Амансульте неясно светилась. Она была так тонка, так прозрачна, что казалась сотканной из бесчисленных невидимых паутинок.

Зарычав, Ганелон, рванул рубашку, одновременно другой рукой валя вскрикнувшую Амансульту на низкое, устланное белыми льняными покрывалами ложе.

Шумно упала на пол и распахнулась старинная шкатулка, инкрустированная серебром и слоновой костью. Бесшумно, как капли ртути, покатились по алому ковру крупные, тревожно мерцающие жемчужины.

Амансульта не сопротивлялась.

Её глаза не выражали отчаяния.

В её глазах стояло безмерное изумление.

С безмерным изумлением она глядела Ганелону в лицо и он не понимал, почему она не кричит, не зовёт на помощь, не сопротивляется.

«Где ты, Гай, там я, Гайя».

С лихорадочным нетерпением он сдирал с Амансульты рубашку.

Знак!

Где знак?

Где ужасный ведьмин знак, отметка дьявола, тёмное странное пятно, похожее на отпечаток лягушечьей лапки?

Ганелон знал, он много раз слышал об этом от старой служанки Хильдегунды: дьявольское пятно должно прятаться под левой грудью Амансульты. Так говорила старая Хильдегунда, а ведь она, а не кто-то другой, купала маленькую Амансульту. Она не могла не увидеть и не запомнить знак столь явственный, знак столь очевидный.

Ганелон сорвал с Амансульты рубашку и волшебная нагота Амансульты ослепила его.

Он видел круглые груди. Они тяжело вздымались от дыхания. Тёмные сосцы как бы запеклись.

Но серебристая кожа Амансульты светилась.

Так светится сам по себе осенний накат в море, когда в воде цветут мириады мелких, почти неразличимых обычным глазом морских существ, так светятся на корабельных реях таинственные огни, которые во всех частях света зовут огнями святого Эльма. Так светятся жемчужины, которые долго касались живого тёплого тела.

Свет Амансульты был притягателен и страшен, как отсветы ужасного пожара над городом городов.

Ведьмин знак!

Ганелон застонал от разочарования.

Он увидел тёмное пятно, действительно схожее очертаниями с лягушечьей лапки. Он знал об этом пятне, он много раз слышал о нём, но втайне, оказывается, он надеялся не найти его.

Но пятно было!

Левой рукой Ганелон заломил за спину Амансульты её слабые, не оказывающие никакого сопротивления руки, а правой, узким кончиком милосердника, ткнул прямо в пятно.

Амансульта не вздрогнула.

Она лежала под Ганелоном, как ледяная статуя.

Её глаза смотрели прямо на Ганелона и были как две звезды в морозную ночь.

Как две звезды, источающих презрение и брезгливость, с отчаянием подумал Ганелон. Так смотрят на некое насекомое, которое не может причинить тебе вред, но отвратительно тебе всей своей сущностью.

Двумя короткими движениями, не давая Амансульте опомниться и вырваться, Ганелон кончиком милосердника начертал святой крест на её обнажённой левой груди.

Только теперь Амансульта застонала.

Он почти не видел её.

Её нагота ослепила Ганелона.

Уронив милосердник на алый ковёр, на котором остались невидимыми упавшие на него капли крови, он всем своим тяжёлым телом, вдруг ставшим горячим и потным, навалился на застонавшую Амансульту. Он не понимал, что он делает. Он был ослеплён сиянием её тела. Пересохшими губами он упорно ловил её сухие, ненавидящие, стремительно уклоняющиеся от него губы.

Ему пришлось дважды ударить Амансульту, только тогда её губы оказались, наконец, под его губами.

Ужас переполнял Ганелона.

Он не нуждался ни в чём, он не нуждался ни в голосе, ни в едином движении Амансульты. Он просто проваливался в мрачную мёртвую бездну, стонал и хрипел, и хотел проваливаться ещё глубже — в самую тьму, в кромешный мрак, в ужасное ледяное молчание морозной ночи, не дающее никаких откликов, никаких отсветов или бликов, на самое дно тьмы и ужаса. Туда, откуда никто никогда не всплывает.

Ганелон рычал и хрипел.

Слёзы лились из его глаз, теперь окутанных пеленой так, будто на голову ему накинули платок.

— За что ты яришься на сломанный тростник? — одними губами в отчаянии выдохнула Амансульта, когда, он, отхрипев, упал, наконец, щекой на её окровавленные груди.

Он не ответил.

Дрожа и всё ещё вздрагивая, он, как животное, сполз с низкого ложа на алый мягкий ковёр.

Его сотрясала немилосердная дрожь.

Схватив милосердник, он с силой вогнал его в крышку деревянного столика.

Кинжал встал перед Ганелоном, как крест.

Это и был святой крест, перед которым, не обращая больше внимания на Амансульту, он упал на колени.

Де профундис...

Из бездны...

Из бездны взываю к тебе, о, Господи!

Ганелон знал, Господь его услышит. Он знал, Господь поймёт его боль, увидит его слёзы, текущие из невидящих глаз.

Он простит.

Ты же видишь, молил Ганелон. Ты же видишь, как я страдаю. Ты же видишь самые сокровенные движения моей души. Я ничего не таю от тебя.

Всё это время Амансульта смотрела на Ганелона.

Распластанная на низком осквернённом ложе, как серебряная рыба, выдернутая из родной стихии жадным рыбарём и брошенная на сковороду, она даже не изменила позы.

Она лежала так, как он её оставил.

— Убей меня, — выдохнули её губы.

Ганелон медленно встал.

Он плакал.

— Тебя и так скоро убьют, — сказал он плача. — Скоро сюда войдут воины Виллардуэна.

Он не знал, почему его губы произнесли имя маршала Шампанского, почему он назвал именно Виллардуэна, а не маршала Монферратского, или графа Фландроского или имя престарелого дожа Венеции.

Он ослеп.

Он забыл, зачем он здесь.

Плача, он брёл по анфиладе пустых комнат, освещённых лишь заревом, всё выше поднимающимся за окнами.

Плача, он шёл, повторяя одни и те же слова:

— Скоро здесь будут воины Виллардуэна.

— Сиф! — во весь голос крикнул он, выйдя в сад. — Где ты, старый мерзкий колдун?

Никто не откликнулся.

Ганелон медленно обошёл каменную колонну. Он даже заглянул под пустой портик.

Зло не хотело умирать.

Зло ушло, уведя с собой старика Сифа.

Плача, Ганелон поднял голову.

Латинские буквы на портике слабо отсвечивали.

Как серебристая кожа Амансульты.


LOCUS IN QUO...

Часть пятая ВВЕДИ ЖЕ НАС В РАЙ, ГОСПОДИ! 1208

II


"...правителю мрака Сатане, обитающему в глубине преисподней и всегда окружённому легионом дьяволов, удалось сделать отступника чёрного барона Теодульфа голосом своим на земле, рукой своей на земле, жадным сыном бахвальства, стяжательства и их сестёр — алчности и безмерной наглости.

Да ниспошлёт Господь на него слепоту и безумие, да разверзнутся небеса и поразят его громом и молнией.

Да падёт на него гнев Всемогущего и святых Петра и Павла. Пусть проклянёт его всяк входящий и выходящий.

Да будет прокляты пища его и всё его добро, и псы, охраняющие его, и петухи, для него поющие.

Да никто не посмеет подать ему воды и дать место у очага.

Пусть постигнет его судьба Датана и Аверроса.

Пусть ад поглотит его живым, как Анания и Сапфира, оболгавших Господа. И пусть будет наказан он, как Пилат и Иуда, предатели Господа.

Да падёт на него проклятие девы Марии и всех святых, да постигнут его страшнейшие пытки в аду, как отступника, богохульника и хулителя церкви.

Пусть вся Вселенная встанет на него войной.

Пусть разверзнется и поглотит его земля и даже имя его навсегда исчезнет с лица Вселенной. Пусть всё и вся объявят ему войну. Пусть стихия и люди заодно восстанут против него и уничтожат. Пусть жилище его превратится в гибельную пустыню. Пусть святые ещё при жизни помутят ему его слабый разум, и пусть ангелы сразу после смерти препроводят его чёрную душу во владения Сатаны, где дьяволы, несмотря на заключённое с ним соглашение, будут жестоко истязать его за содеянные им преступления.

Пусть Всемогущий и все святые шлют вечное проклятие наместнику Сатаны чёрному барону Теодульфу, подобное тому, каким был проклят Иуда Искариот и Юлиан Отступник.

Пусть погибнут все сторонники антихриста чёрного барона Теодульфа, как погибли язычники Диаклетиан и Нерон.

Да будут сочтены его дни и достойны всяческого сожаления. Пусть обрушатся на него все возможные невзгоды и голод, пусть поразит его чума, проказа и другие болезни.

Да будет проклят весь его отступнический род по седьмое колен. Да не поможет ему молитва, не снизойдёт на него благословение. Пусть будет проклято любое место, где он живёт и то, куда он поедет.

Проклятие всем, кто не признает сию анафему!

Пусть преследует их это проклятие днём и ночью, всечасно, всеминутно, едят ли они или переваривают пищу, бодрствуют ли они или спят, разговаривают или молчат.

И проклятие плоти их от темени до ногтей на ногах.

Пусть оглохнут они и ослепнут, пусть поразит их вечная немота, пусть отнимутся у них руки и ноги, пусть преследует их проклятие, сидят они, стоят или лежат.

Проклятие отныне и во веки веков, до второго пришествия!

Пусть сдохнет, как скот, отступник чёрный барон Теодульф, владетель Процинты, клятвопреступник и богохульник, продавший душу дьяволу.

Пусть волки растерзают его смрадный труп.

Пусть вечно сопутствует ему только сам Сатана и его мерзкие чёрные ангелы.

Аминь!"

III–V


"...может, и не стоит полагаться на свидетельство доброй женщины, но в Дом бессребреников она пришла сама.

Ганелон дал доброй женщине монету и она смиренно, спрятала монету в широкий рукав, где заодно хранила немного пищи.

После этого Ганелон разрешил доброй женщине сказать правду.

Пол коридора перед кельей Ганелона был мелко посыпан золой. Зола рано утром не была отмечена ничьим следом, значит, дьявол в эту ночь не являлся. А вообще в последнее время дьявол сильно досаждал Ганелону. Он то лаял за окном, как лисица, то толкал под руку так, что вырывалась из рук и падала на пол, разбиваясь на множество осколков, глиняная чашка, то просто, смеясь над Ганелоном, гасил ночник, мешал вчитываться в выцветшие списки, куда-то прятал молитвенник и даже распевал под крошечным окошечком кельи нелепые похабные песни, всегда оставляя в воздухе после себя дурной нехороший запах. Однажды, проявляя бдительность, Ганелон уловил появление дьявола даже в будке исповедальни, где дьявол, лукавя и хитря, попытался принять облик духовника. Он даже успел нашептать на ухо Ганелону некоторое количество богохульных слов, но Ганелон вовремя спохватился.

— Да будет с нами Господь и Матерь Божия, — сказал он.

Добрая женщина смиренно подтвердила:

— Аминь.

В общем, Ганелон заранее знал, что ему расскажет добрая женщина. Только иногда случалось так, что приносила новости, ещё неизвестные Ганелону. Но ради этих редких удач Ганелон терпеливо выслушивал то, о чём уже хорошо знал от других добрых католиков, часто, как и добрая женщина, навещавших его в Доме бессребреников.

Страшную анафему отступнику чёрному барону Теодульфу провозглашают в каждой церкви. Так сказала добрая женщина и Ганелон согласно кивнул. Имя отступника графа Раймонда IV Тулузского проклинает каждый житель Лангедока. Это было не совсем так, но Ганелон и в этот раз согласно кивнул. Блаженный отец Доминик, благословлённый римским апостоликом и только ему лично отчитывающийся в своих деяниях, неустанно и яростно взывает к каждой доброй душе: «Опомнитесь! Дело Господа в опасности! Смрадные еретики затопили Лангедок ложью!» Это вполне соответствовало истине, но Ганелон знал о словах и деяниях блаженного отца Доминика гораздо больше, чем любая добрая женщина, искренне желающая помочь делу Святой римской церкви.

Ганелон перекрестился.

Разве не прав в своей неукротимой ярости, направленной против еретиков, блаженный отец Доминик? Разве не сказал Иисус: «Тот же, кто не пребудет во мне, уподобится ветви, которая отброшена и умирает. Мёртвые же ветви подбирают, бросают в костёр и сжигают»?

Неистовый гнев блаженного отца Доминика праведен и угоден Господу.

В городке Барре на глазах Ганелона, не смущаясь присутствием многих простолюдинов, прямо на паперти блаженный отец Доминик жестоко избил палкой клирика, тайком счищавшего святые тексты с церковных пергаментов. Нечестивый делал из них малые псалтыри на продажу.

Там же в Барре на глазах Ганелона блаженный отец Доминик добился костра для некоего молодого богомаза, богохульно изобразившего Христа. Христос был изображён в мандорле — в вечном сиянии. Но само это сияние, написанное богохульным богомазом, было мелким и тусклым, а его формы неверны. Упомянутое изображение смущало простых людей и даже священнослужителей приводило к неверным мыслям.

Там же в Барре на глазах Ганелона блаженный отец Доминик добился суда над целой группой тряпичников-катаров, поучающих о близости царства Божия. Кому дано вслух сказать: «Смотрите, вот приидет царствие Божие»? — в неистовом, но праведном гневе возопил блаженный отец Доминик. Даже дьяволу, при всей его силе, не дано знать будущего. Зная дьявол прошлое и настоящее, да знай он будущее! — чем бы тогда его знания отличались от знания Бога?

Блаженный отец Доминик в своём чистом и святом неистовстве непримиримо и яростно отлучает за ересь даже епископов, жестоко побивает клириков, неустанно судит отступников; везде и всюду он требует называть папу, наместника Бога на земле, по всей форме — апостоликом римским, великим понтификом, царём царей, владыкой владык, священником во веки веков по чину Мельхиседека.

«Как можно чаще употребляйте против еретиков духовный меч отлучения!» — так призывает блаженный отец Доминик.

Но, Господи, как трудно разить отступников и врагов церкви только мечом духовным!

Тёмным еретикам и многочисленным отступникам, что отовсюду стекаются в Лангедок, покровительствует могущественный граф Раймонд Тулузский.

Безнравственные оргии в замках, забвение святых служб, вольные богохульные беседы с магами и колдунами, бежавшими в Лангедок, в новое пристанище еретиков, из сожжённого Константинополя — чёрная душа графа Раймонда Тулузского давно изъязвлена неверием.

Рассказывая о чёрном графе, добрая женщина, посетившая брата Ганелона, плевалась:

— Анатема сит!

При этом она тряслась, поводила левым плечом, подцокивала языком и подмигивала, и время от времени вся, от ног до головы, ревностно передёргивалась, мелко и часто крестясь:

— Граф Тулузский не прибегает к советам священнослужителей...

Добрая женщина ревностно подмигивала, передёргивалась, поводила левым плечом, подцокивала, прятала пронзительные глаза под чёрный низко опущенный на лоб платок:

— Граф Тулузский, он богохульник... Он бесчестных девиц называет сестрицами... Он привечает грязных бродяг, поющих богохульные катарские вирши... Он сам слушает всяческое безнравственное пение... Он пьёт вино и в будни и в светлое воскресенье... Даже в скоромные дни он затевает танцы, и песнопения, и игру в кости...

Добрая женщина ревностно передёргивалась:

— Граф Тулузский пьёт за здоровье сатаны, все знают... Он заставляет называть себя блаженнейшим... Его нечестивые люди ловят на дорогах священнослужителей, насильно поят их крепким вином и насильно отдают в руки развратных служанок и экономок...

Глаза доброй женщины пронзительно вспыхивали:

— Такие, как граф Тулузский, в городе городов Константинополе облачались в плащи с пурпурной каймой... На головы лошадей они надевали головные уборы, крытые тонким полотном, подвязывали им челюсти богатыми лентами из белого льна...

Добрая женщина, мелко крестясь, понижала голос:

— И много чего делали в городе городов такие, как граф Тулузский...

И подмигивала, передёргивалась ревностно:

— Такие, как граф Тулузский, в городе городов протягивали руки к имуществу церкви... Они разбивали ризницы, присваивали себе святыни... Они похитили из церкви, которую в городе городов называют Святой, два куска от креста Господня, каждый толщиной в человеческую ногу, и железный наконечник от копья, которым прободён был наш Господь в бок, и два гвоздя, которыми были прибиты его руки... Говорят, что богохульник граф Тулузский прячет в своём замке тунику, в которую был одет Иисус и которую сорвали с него, когда вели на гору Голгофу... И благословенный мученический венец, которым Иисус был коронован, где каждая колючка, как железное шило...

Добрая женщина заламывала руки, от благородного рвения в уголках её бледного узкого рта выступила пена:

— А ещё говорят, что в известном замке Процинта богохульник и отступник чёрный барон Теодульф похваляется частью одеяния Святой Девы, захваченной им в городе городов... Из земли сарацинов тот же чёрный барон привёз богомерзких уродцев, он учит их вести церковные службы и при этом смеётся... Весь род отступника чёрного барона Теодульфа ныне проклят Святой римской церковью... Известно, что ещё предки чёрного барона Теодульфа служили слуге Сатаны королю варваров Теодориху... Этот сатанинский король умел пускать изо рта огонь, а сразу после смерти провалился в ад, все знают... Проклятый Святой римской церковью богохульник и отступник чёрный барон Теодульф не унимается... Он грабит святые монастыри, он отбирает у смиренной братии старое вино и церковную посуду... А дочь чёрного барона Теодульфа тоже была ведьма, все знают... Её прозвали Кастеллоза, Замковая... Под её левой грудью у неё была дьявольская отметка — некое тёмное пятно в виде лягушечьей лапки... Ни одна корова в округе не доились, когда нагая ведьма Кастеллоза купалась в прудах под кривой башней Гонэ, давно всем известных как место игр дьявольских... Ещё говорят, что ведьма Амансульта приносила в жертву не крещённых детей, варила и поедала человеческие члены... Все знают...

Добрая женщина задохнулась от ужаса:

— Чур меня, чур!

— Аминь, — остановил добрую женщину Ганелон, сильно косящим глазом разглядывая распятие. — Разве тебе неизвестно, что сталось с той, кого ты назвала Кастеллозой?

Добрая женщина охотно ответила:

— Говорят, эта ведьма бежала от наказания в край магов и сарацинов, все знают... Ещё говорят, что ведьму Амансульту, дочь чёрного барона, зарезали в городе городов... И говорят, что это было нелегко сделать...

Добрая женщина вздохнула:

— Все знают.

И добавила, пряча пронзительные глаза под чёрный платок:

— Я с правдой пришла. Буду ли я услышана?

Ганелон кивнул.

Добрая женщина ободрено сказала:

— Совсем недавно богохульник чёрный барон Теодульф в неслыханном своём разврате приказал поймать меня, будто я зверь, будто во мне не божья душа... Трое суток пряталась я в лесу и боялась света... Я стала, как птица ночная, пока не пробралась тайными тропами к благославленному Дому бессребреников... Чёрный барон Теодульф грозится поймать меня, вымазать мёдом и привязать к дереву на солнечной поляне совсем нагую, чтобы всякое жалящее и кусающее насекомое летело и ползло на меня... Разве можно так угрожать доброй христианке, чистой душой и ревнивой в вере?..

Ганелон согласно кивнул.

На Аппской дороге он сам однажды оказался случайно среди полупьяных весёлых всадников, сбивших с него шапку и столкнувших в канаву. На огромном жеребце, жилистом, как сам дьявол, грузно возвышался огромный и жилистый барон Теодульф. Его единственный левый глаз, явственно затронутый безумием, сверкал, как фонарь в ночи.

«Грязная собака, грязный монах! — крикнул он, хлестнув Ганелона плетью. — Презренный пёс блаженного Доминика! Если ты, грязная собака, ещё раз хоть одной ногой ступишь на мою землю, я велю сжечь тебя!»

И каждый, кто был при пьяном бароне, смеясь, ударил Ганелона плетью или хотя бы плюнул в него.

Господь милостив.

Ганелон знал, земля велика. Он знал, что земля, может, даже кругла, как о том иногда говорят, но грех, он везде грех.

Чистый душой блаженный отец Доминик призывает беспощадно преследовать любой грех, беспощадно истреблять носителей греха.

Склонив голову, Ганелон печально слушал добрую женщину.

Она много ходит, слушал он. У неё сильные ноги. Её глаза широко открыты. Они видят грех и при свете Солнца и ночью. Она крепка и непоколебима в вере. Она лично исповедывалась строгому отцу Валезию и строгий отец Валезий отпустил ея невинные грехи, пожелав ей и впредь держать уши и глаза широко открытыми. Она останавливалась недавно при монастыре Барре. Это странное место, его наводнили демоны. Это опасное место. Говорят, там некий монах по имени Викентий переписывает книги, не одобряемые отцами церкви. Все знают. Туда часто приходят тряпичники и тиссераны. Говорят, там некая учёная женщина, недавно пришедшая в Барре из Германии, имя её сестра Анезия, проповедует будущее. У неё коричневое, как у сарацина, лицо. С аналоя в трапезной монастыря так называемая сестра Анезия тешит глупых монахов всяческими глупыми сказками о самых бесстыдных вещах и столь же бесстыдно утверждает, что якобы ей одной открыто и доступно то, что для других закрыто.

Добрая женщина задохнулась:

— Я с правдой пришла, брат Ганелон. Все знают. Я ревностно служила и служу Делу.

Ганелон ободряюще кивнул.

Добрая женщина права: мир погряз в грехах.

— Я сама слышала слова некоторых еретиков, — продолжала добрая женщина, часто и мелко крестясь. — Их слова темны и мерзопакостны. Все знают. Строгий отец Валезий отпустил мне грех, потому говорю тебе, брат Ганелон, всё, что слышала. Еретики говорят, что это Сатанаил, а не Бог-отец, создал Адама. Правда, смущаясь говорят они, ничтожная душа, которую Сатанаил вдохнул в Адама, прошла через правый его бок и вышла у его ног в виде некоей жидкости через большой палец ноги, превратившись в смрадную лужу. Еретики говорят, — тоскуя, помаргивая, вся ревностно передёргиваясь, заплакала добрая женщина, — что Сатанаил тогда обратился за помощью к Богу-отцу и Бог-отец в милосердии своём даровал Адаму настоящую душу и создал для него жену. Но Сатанаил в вечной похоти своей совратил несчастную Еву и она родила от него сына Каина и дочь Каломену, а Авель, родившийся от Адама, был чист. И Каин, подстрекаемый Сатанаилом, убил Авеля. И так должны были погибнуть все люди, но Бог-отец послал в мир своего сына — Слово, которого люди нарекли Иисусом...

— Я боюсь говорить дальше... — пугливо выдохнула добрая женщина. — Я боюсь, брат Ганелон... Но известно, многие люди, нетвёрдые в вере, прислушиваются к еретикам.

Ганелон перекрестился.

Грех.

Поистине грех.

Добрая женщина наблюдательна и говорлива, но она напугана. Она очень сильно напугана. Нет на земле места, в котором бы ныне спокойно чувствовали себя верующие, чистые душой. Добрая женщина всё время боится, что её увидят в неположенном месте. Она всё время боится мести еретиков. Она, наверное, ещё не знает о недавнем послании апостолика римского.

"Объявляем по сему свободными от любых обязательств всех, кто связан с графом Тулузским феодальной присягой, узами родства или какими другими, и разрешаем всякому католику, не нарушая прав сюзерена, преследовать личность указанного графа, занимать его земли и владеть ими.

Восстаньте, воины Христовы!

Истребляйте нечестие всеми средствами, которые даст вам Бог!

Далеко простирайте ваши руки и бейтесь бодро с распространителями ереси. Поступайте с ними хуже, чем даже с сарацинами, потому что они действительно хуже. Что же касается отступника и еретика графа Раймонда и богохульника и отступника чёрного барона Теодульфа, то выгоните их и сторонников их из замков, отнимите их земли для того, чтобы правоверные католики могли занять владения указанных еретиков."

Так сказал апостолик римский.

Добрая женщина обрадуется, узнав о его словах.

Грех.

Грех повсюду.

Но уже в чёрных и в серых рясах, спрятав суровые лица под низко опущенные капюшоны, неутомимые доверенные братья неистового блаженного отца Доминика день и ночь идут и идут по пыльным дорогам Лангедока. Они питаются нищей милостыней, их единственным богатством являются потрёпанные плащи и старые мулы. Они внимательно прислушиваются к разговорам мирян, ведь они хорошо помнят, что именно из этих мест поднимались когда-то самыми первыми на святой подвиг паладины, призванные папой Урбаном II. Они сами не раз видели в своих видениях самого господа, велевшего им, смиренным монахам, направить стопы свои к сердцам верных.

Блаженный отец Доминик поклялся полностью восстановить простоту и чистоту апостольских времён. Его ревнивое неистовство в вере подтверждается столь же ревнивой взыскательностью многих и всё растущих в числе его братьев и сестёр по духу, таких, как строгий отец Валезий, таких, как неутомимый и бескорыстный брат Одо или, наконец, таких, как эта добрая женщина, по своей воле явившаяся в Дом бессребреников, несмотря на то, что ей приходится прятаться от нечестивых и хищных слуг отступника барона Теодульфа.

Добрая женщина искренне возрадуется, подумал Ганелон, когда узнает, что конные рыцари благородного графа Симона де Монфора, истинного исполина духа, уже вошли в Лангедок, а суровый легат папы Арнольд Амальрик объявил вооружённым паломникам:

"Вперёд, храбрые воины Христовы!

Спешите навстречу предтечам антихриста, низвергните слуг ветхозаветного змея. Доселе вы, быть может, сражались из-за преходящей славы, так сразитесь теперь за славу вечную. Прежде вы сражались за бренный мир, сражайтесь теперь за Бога. Мы не обещаем вам скорой награды здесь, на земле, за вашу неутомимую службу Богу с оружием в руках, но зато, знайте, теперь вы уверенно войдёте в царство небесное!"

Мессир Симон де Монфор чист сердцем.

В своё время благородный мессир Симон де Монфор ушёл из-под стен христианского города Зары, чтобы даже случайно не направить свой меч против христиан.

Но беспощадный меч благородного мессира Симона де Монфора всегда направлен против еретиков.

Господи, помоги всем чистым в вере!

Ганелон благословил добрую женщину.

Она устала, пожаловалась Ганелону добрая женщина. Многие её не понимают, но она полна рвения, её слух по-прежнему остр, её зрение остро. Недавно она исповедалась строгому отцу Валезию и отец Валезий сказал: добрая женщина, ты истинно права в своих поступках, ибо царствие небесное не извне, оно в нас, и главный наш враг находится совсем не вдали, а наоборот, он всегда в нас, он нас искушает.

Добрая женщина не выдержала. Её пронзительные глаза вспыхнули:

— Доколе, брат Ганелон? Доколе? Услышаны ли будут молитвы? Наказана ли будет ересь?

— Когда глупые ослы травят урожай, им подрезают хвосты, — смиренно ответил Ганелон. — А ересь это потрава божьего урожая. Иди, добрая женщина, благославляю тебя. Делай дело и помни, что хвосты глупых ослов будут подрезаны. Этого не придётся ждать долго. Твои дела никогда не будут забыты истинными верующими.

И повторил:

— Не будут забыты...

Но, наверное, что-то странное отразилось в глазах Ганелона, потому что добрая женщина вдруг заторопилась..."

VI–VII


"...о, Господи, смятен дух!

Еретики веселятся, святые скорбят.

Викентий из Барре, тщедушный монах с мышиными мелкими всегда воспалёнными глазками, пьёт мутное вино из маленьких стаканчиков, но его тщедушное тело почему-то полно сил. Урывая время у сна, забывая подчас о трапезе, Викентий из Барре вникает в старинные книги. В непомерной своей гордыне он проникает туда, где не должно быть места простому смертному. Добрая женщина, посетившая Дом бессребреников, например, никогда не спросит — откуда брался свет в первые три дня творения? Доброй женщине в голову не придёт поинтересоваться, а зачем, собственно, Господь создал сарацинов? Но Викентий из Барре, тщедушный монах с мышиными глазками, с одинаковым рвением пытается постичь и то, почему не беременеет женщина, если в её белье вшита пяточная кость, вынутая из ноги живой ласки? и то, зачем, собственно, созданы сарацины? и то, почему всякие птицы летят на юг даже в том случае, когда зима и на родине их обещает быть мягкой? и даже — грех, грех! — он интересуется тем, почему заповедей десять, а не восемь или не двенадцать?

Цветущая роза, красивый рассвет, нежное плотское обаяние, тихий закат над вечерней рекой — для доброй женщины это только простые знаки. Она знает, что красота мира это всего лишь тень Творца, а обращать взор следует не на тень, которая всегда является только тенью, а на то истинное, горнее, что эту тень отбрасывает.

Конечно, Викентий из Барре прочёл много книг.

Возможно, он прочёл все старинные книги, извлечённые из тайников Торквата.

Никто не знает, что содержится в этих старинных, может, нечестивых книгах, но, вполне возможно, что большая часть их войдёт в труд Викентия, который сам монах назвал «Великим зерцалом». Наверное, именно в этом труде надо искать следы старинных тайных книг, которые никак не могут вернуться к истинному хозяину — к Святой римской церкви, которая одна только и может правильно распорядиться этими знаниями...

Морские волны, медлительно подмывающие берег, капля, столь же медлительно точащая твёрдый камень, течения больших рек, движения огромных народов — по замыслу монаха Викентия всё малое и большое должно быть отражено в «Великом зерцале». К большому сожалению, на что не обращает внимания сам Викентий, в его труде отражены не только мудрые мысли первосвященников, но и ложные мысли тех, чьи работы давно занесены в список книг, не рекомендованных церковью к чтению — индекс либрорум прохибиторум.

Но Викентий из Барре лукав.

Ганелон давно и тщательно вникал в суть гордыни, овладевшей слабым сердцем лукавого монаха.

Слуга божий обязан быть прилежен.

Это так.

Викентий прилежен.

Слуга божий обязан постоянно трудиться.

Это так.

Викентий постоянно в труде.

Но обнаружив некие сочинения, нигде не упомянутые отцами церкви, Викентий никогда не задумывается о том, возвышает ли данный труд истинного христианина, укрепляет ли он его веру в единое и божественное?

«Един и неделим прекрасный мир природы и живёт он едиными для природы законами. И центр этого мира есть человек. Голова его устремлена в небо. А на голове человека два глаза, подобно свету Солнца и Луны. Дыхание человека подобно главному элементу природы — воздуху, ибо, как дыхание порождает вдох и выдох, так и в воздухе происходит движение ветров. Живот человека — море, ибо в животе в конечном итоге собираются все жидкости, подобно тому, как все воды в конце концов собираются в море. Ступни человека — земля, поскольку снаружи они сухи, а внутри содержат жир. Истинный разум пребывает в голове человека, возвышающейся над телом, как Бог на небесах, который обозревает весь мир и управляет всем миром».

Человек...

Но разве законы единого и неделимого прекрасного мира природы установлены не Богом? Разве в прекрасном мире природы есть место истинно божественным чувствам? Как можно, горбясь над пыльными мёртвыми книгами и зная низкую суть грешного человека, сравнивать суть этого низкого грешного человека с сутью того, кто дал начало всему?

Разве не ужасна такая гордыня?

«Соль — это продукт сгорания, так пишет в „Великом зерцале“ Викентий из Барре. Соль — это тонкое пеплообразное вещество, которое сначала поднимается в воздух с поверхности земли вместе с испарениями, а потом с ливнями падает обратно в море, особенно сильно с осенними ливнями».

Может, только подобное простое знание полезно и угодно Богу, ибо оно лишено нелепой гордыни, оно растворяет глаза и не отягощает душу. Может, только подобное простое знание угодно Святой римской церкви, хотя распоряжаться подобным знанием имеет право только она сама.

Ганелон перекрестился.

Три года корпит он над выписками из рукописных книг монаха Викентия из Барре.

Эти выписки Ганелону доставляют тайно. Их доставляют ему надёжные люди, которых ещё много среди монахов монастыря, в котором трудится нечестивый Викентий.

Строка за строкой медленно и внимательно просматривает он извилистый путь мыслей монаха Викентия, отыскивая в «Великом зерцале» хотя бы намёки на те странные знания, что были почерпнуты им когда-то вместе с Амансультой, прозванной Кастеллоза, из тёмных книг, найденных в тайниках Торквата.

Так хочет Рим.

Так хочет Святая римская церковь.

«Великое зерцало».

В описаниях зверей Викентий из Барре по привычке следует древним физиологам — многословным учёным трактатам, подробно толкующим нрав и повадки всяческих тварей.

В небесной механике — Птолемею.

В метеорологии — Аристотелю и Сенеке.

«Собрание достопамятных вещей» Солина, комментарий Макробия к «Сновидению Сципиона», все двенадцать книг «Этимологии» Исидора Севильского, «Перикл Эритрейского моря», лукавый Марциан и едкий Лукиан, казнённый Нероном, ясновидящая Хильдегунда Бингенская, учёный Рабани Мавр, даже сарацин ал-Фаргани, знавший всё о небесном своде — десятки и десятки голосов звучат в текстах «Великого зерцала». Не может быть так, чтобы поздно или рано не прозвучал среди них голос Торквата..."

VIII–IX


"... на полюсах земли и на её экваторе жизнь невозможна, там вечные холод и жар — разве Викентий не знает этого?

Ведь на полюсах вечный ужасный холод, а между тропиками сплошной полосой бушует огонь.

Как Викентий может утверждать, что даже у промерзших насквозь полюсов, что в огне экваториального пояса могут существовать некие люди, имеющие душу живу?

Может ли такое допустить Господь?

Ведь если это так, то как можно проповедовать Евангелие людям, навсегда отрезанным от Святой римской церкви вечными льдами или огненным поясом?

Как узнают несчастные о том, что Иисус умер за их грехи?

Разве смог бы Господь бросить хотя бы часть душ живых на такие мучения?

«Огонь — тонкий, быстрый, подвижный... Воздух — подвижный, острый, плотный... Вода — плотная, тупая, подвижная... Земля — плотная, тупая, неподвижная...».

Монах Викентий из Барре, наверное, изучил не одну монастырскую библиотеку.

И всё же хорошо что-то изучить это ещё не значит истолковать изученное правильно.

Энергия Вселенной, огненный эфир — вот высший круг неба.

Высший круг неба отделён от всего остального особой границей. Иначе нельзя, иначе огненный эфир может сжечь всё живое.

Господь мудр, он создал Солнце, оно питает теплом весь мир. Но Господь больше, чем мудр: чтобы не прожечь небосвод, он пустил вокруг Солнца особые воды. Это особые воды, утверждает Викентий из Барре. Они не стекают вниз, так как природа их неподвижна и тверда, как лёд. При этом они выдерживают любой жар, а само Солнце прикреплено к небесной сфере не жёстко, а обладает своим особенным движением. Возможно, это особенное движение и вызывает в мире засуху, болезни, саранчу, великие подъятия вод.

Грех!

Только еретик способен так явственно подчёркивать мнимое несовершенство созданного Господом мира. Только еретик не может понять, что гибель и смерть, как бы они не выглядели и чем бы они ни вызывались, ниспосылаются вниз на землю в наказание.

Именно в наказание.

За сомнения.

За недостаток веры.

За смуту души.

Не в тайной ли, тщательно скрываемой боязни будущего наказания кроется причина многочисленных умолчаний монаха Викентия?

Тайны дьявольские.

Какие книги нашла Амансульта в тайнике Торквата? Где сейчас находится та книга, резной уголок с переплёта которой Ганелон до сих пор хранит завязанным в пояс? Действительно ли эта книга, ушедшая из его рук в замке Процинта, в Риме, в Венеции, в Константинополе, даёт еретикам возможность золотоделания или находки великого эликсира?

Рукописи Викентия...

Уже три года Ганелон тщательно занимается рукописями монаха Викентия из Барре.

Специальные люди, о которых монах Викентий не догадывается, тайно, но тщательно переписывают его тексты и доставляют брату Ганелону в Дом бессребреников.

Так же тщательно брат Одо уже три года оберегает покой Ганелона в том же Доме бессребреников — в крошечном аббатстве, подчиняющемся только папе.

Брат Одо не устаёт повторять: ищи следы тайных книг Торквата.

Брат Одо не устаёт повторять: ищи следы книг, научающих создавать золото из глины, костей, даже из сточных вод.

Ищи следы книг, научающих видеть будущее.

«Для того, чтобы достичь глубин познания, не всегда следует искать тайных проходов. Иногда достаточно поднять уровень вод».

Дьявольские знания Торквата погубили Амансульту.

Она не смогла использовать эти знания для своего спасения.

Одна эпоха сменяет другую, человек совершенствуется, но ход времени ему неподвластен. Одна эпоха сменяет другую, но никогда никакая новая эпоха не повторяет предыдущей. Каждая новая эпоха противоположна предыдущей по своему духу. Век золотой — век железный. Подъём Рима — упадок Рима. Дух возвышен — бездна в душе. Но разве знание всего этого помогло Амансульте?

Как правильно истолковать извечный круг, завораживающий слабые умы смертных?

Брат Одо предполагал: может быть там, на краю событий...

Ганелон возражал: но время течёт так медленно...

Брат Одо возражал: да, время течёт так медленно, но грешные идеи сражают неподготовленную душу вдруг сразу, как кинжал.

А ещё говорил брат Одо: созерцательный человек — это опасный человек. Созерцательный человек всегда гораздо опаснее человека дела. Последнего можно сокрушить словом или кинжалом, а первый точит и точит, как червь, в тиши бесчисленных монастырских библиотек. Такой человек, тихий и незаметный, ходит рядом. Также тихо и незаметно он заражает нас ядом богопротивных мыслей, колеблет мир, нарушает равновесие. Он утверждает, гордыней объятый, что всё якобы повторяется. Пусть уже на иных кругах, но повторяется. Он говорит: приходит момент, когда Солнце и планеты принимают такое положение, какое они уже имели когда-то, и тогда всё повторяется. Новый великий понтифик предаёт анафеме нового еретика чёрного барона Теодульфа, новый граф Болдуин Фландрский становится новым императором Константинополя, новый дож Венеции заново разделяет мир, навсегда присоединяя к новой Венеции Ионические острова, Крит и Эвбею, а новые паломники вновь упорно берут Зару и Константинополь, а новый маршал Шампанский вешает на воротах взятого штурмом города городов многочисленных мародёров, каждому нацепив на шею золотой экю, а некая новая, как бы и не исчезавшая, Амансульта, прозванная Кастеллозой, вновь и вновь тщится открыть тайники Торквата.

Не подсказана ли такая мысль самим дьяволом?

Ганелон обернулся к распятию.

Как укреплюсь в вере, если буду знать, что в мире ничто не вечно, что даже Святая римская церковь явилась из ничего и в ничто канет?

Грех!

Думать так это значит допускать мысль, что там, на краю каких-то чудесных событий, там, где варвары опять завоюют Рим, там, где Рим опять и опять стряхнёт со своего каменного загривка варваров, он, тайный брат Ганелон, преданный Богу и братьям, вновь и вновь будет срывать тонкую, будто сплетённую из невидимых паутинок шёлковую ночную рубашку с серебрящихся обнажённых плеч Амансульты, прозванной Кастеллоза, перивлепт, восхитительной, и вновь и вновь заносить над нею кинжал, прозванный милосердником.

Дева Мария, полная благодати, укрепи!

Монах Викентий из Барре много говорит о материи.

Может, это и есть тайная ссылка на знания Торквата?

О какой, собственно, материи говорит Викентий?

Не о ткани же, не о древесине, не о металле, из которого куются мечи и подковы. Что находится там, куда не дано заглянуть смертному? Можно ли вновь предугадать то, что нигде и никем пока не начертано?

"Бог для нас — Бог во спасение; во власти Господа Вседержителя врата смерти.

Но Бог сокрушит голову врагов Своих; волосатое темя закоснелого в своих беззакониях. Господь сказал: «от Васана возвращу, выведу из глубины морской, чтобы ты погрузил ногу твою, как и псы твои язык свой, в крови врагов».

Видели шествие Твоё, Боже, шествие Бога моего, царя моего во святыне.

Впереди шли поющие, позади игравшие на орудиях, в средине девы с тимпанами: «В собраниях благословите Бога Господа, вы — от семени Израилева!»

Там Вениамин младший, князь их; князья Иудины, владыки их; князья Завулоновы, князья Неффалимовы.

Бог твой предназначил тебе силу.

Утверди, Боже, то, что Ты сделал для нас!

Ради храма Твоего в Иерусалиме цари принесут тебе дары.

Укроти зверя в тростнике, стадо волов среди тельцов народов, хвалящихся слитками серебра; рассыпь народы, желающие браней.

Прийдут вельможи из Египта; Ефиопия прострёт руки свои к Богу.

Царства земные! пойте Бога, воспевайте Господа.

Шествующего на небесах небес от века. Вот, он даёт гласу Своему глас силы.

Воздайте славу Богу! Величие Его — над Израилем, и могущество Его — на облаках.

Страшен ты, Боже, во святилище Твоём. Бог Израилев — Он даёт силу и крепость народу Своему.

Благословен Бог!"

Ганелон допел псалом и печально подумал: земля, вол, плуг, Бог над землёй и водами — вот вечность, утверждённая свыше.

Неужто Господь в каком-то неведомом будущем допустит царство еретиков — тряпичников-катаров, ремесленников, блудниц, везде сбивающихся в суетливые стада?

Разве такое угодно Богу?

Куда идти, если мир действительно покроется зловонными городами, подобными Константинополю? Вот он, новый Вавилон, справедливо выжженный святыми паломниками.

Куда идти, если дальше опять море, и опять нет берегов, а в безднах — Левиафан?

И кипятит пучину, как котёл.

Зачем дыхание убитой Амансульты до сих пор достигает его груди, зачем её далёкий стон утверждает: всё повторится, всё опять повторится? Мир поднимется и вновь рухнет. И так будет всегда. Почему её дальний стон утверждает: всё приходит и всё уходит? Зачем этот стон, колеблющий устои?

Ганелон сжал голову руками.

Томительная тянущая боль теснила сердце. Он задохнулся, но постепенно дыхание вернулось.

Он услышал: внизу стучат..."

X


"...кровь пропитала разорванную во многих местах грязную шерстяную рубашку. Рябое лицо брата Одо страшно побагровело, от этого шрам на шее казался белым.

— Отпусти их...

Наверное, брат Одо хотел поднять руку, но сил на это движение ему не хватило.

Ганелон поднял взгляд на испуганных крестьян.

— Коня оставьте во дворе, — приказал он.

И спросил:

— Где вы подобрали брата Одо?

Крестьяне переглянулись, всё так же испуганно сжимая в руках смятые красные шапки.

— Он упал с коня. Мы нашли его лежащим на пыльной дороге. Наверное, он скакал со стороны Барре. Говорят, в Барре пришли солдаты. Говорят, там много солдат.

— Идите.

Крестьяне ушли.

Ганелон с болью наклонился над братом Одо.

Почувствовав его взгляд, брат Одо медленно растворил глаза.

Даже это потребовало от него немалых усилий. Но странно, зелёные, круглые, близко посаженные к переносице глаза брата Одо были полны не только страдания, они были полны торжества.

Истинного торжества!

Ещё никогда брат Одо не походил так сильно на Христа с барельефа, украшающего наружную заднюю стену Дома бессребреников. Даже брови, взметённые вверх страданием, округлились.

— Потерпи, брат Одо, — ласково сказал Ганелон, разрывая пропитанную кровью рубашку. — Ты сильно разбился.

И быстро сказал, экономя силы брата Одо:

— Молчи, молчи... Теперь я вижу сам... Ты вовсе не разбился... Я вижу, это обломок стрелы... Ты ранен... Кто стрелял в тебя?..

Он не решался притронуться к торчавшему под левым плечом брата Одо обломку стрелы.

— Это еретики... В меня стреляли еретики... Я сам обломал древко... — брат Одо торжествующе улыбнулся. Его горячечное дыхание опалило Ганелона. — Еретики убили отца Валезия... Они подняли руку на папского легата...

— Убили отца Валезия?

— Отец Валезий всегда говорил, что дело Христа не преуспеет в стране, пока один из нас не пострадает за веру... Теперь святой отец Доминик может торжествовать... — брат Одо опять попытался улыбнуться, но на этот раз улыбка не получилась. — Теперь у праведников и подвижников развязаны руки... Великий понтифик отдаст земли еретиков всем отличившимся... Праведники и подвижники уже в деле... Гнезда проклятых еретиков горят по всему Лангедоку...

— Горят? — Ганелон близко наклонился, потому что голос брата Одо прямо на глазах слабел. — Конники мессира де Монфора уже в Барре?

— И конники, и сердженты... — шепнул брат Одо. — И конники, и пешие воины... А с ними папский легат Амальрик... Он неистов в вере... Он просит никого не щадить, даже раскаявшихся... Если они лгут, сказал легат, повешение явится наказанием за обман, если говорят правду, казнь искупит их прежние грехи... Господь милостив... Замок Процинта тоже горит... Говорят, одноглазого еретика барона Теодульфа убило горящим бревном, сорвавшимся с крыши... Людей барона Теодульфа выводят из замка босыми, накинув каждому петлю на шею... Пусть этот замок станет в будущем оплотом веры...

— Аминь, — Ганелон перекрестился.

Брат Одо долго и странно смотрел на него. Рябое лицо брата Одо явственно посерело. И всё же это ещё не был признак смерти, скорее это был признак её приближения.

— Ты торопился увидеть меня, брат Одо?

— Да, брат Ганелон... Ты всегда беспокоился обо мне...

— Мы братья.

Брат Одо благодарно сомкнул веки.

— Ты торопился ко мне, в Дом бессребреников? — спросил Ганелон.

На мгновение глаза брата Одо вспыхнули.

На мгновение в его зелёных, уже затуманенных приближением смерти глазах вспыхнуло прежнее неистовство. То самое, с каким он всегда упорно выискивал гнезда ереси, то, с каким он всегда неистово стравливал друг с другом врагов Святой римской церкви, то, с каким он всегда служил блаженному отцу Доминику, истинному ревнителю веры.

Но силы его кончались.

— Ты потерпишь? — спросил Ганелон. — Рана кровоточит, я попробую остановить кровь.

— Не надо... — одними губами выговорил брат Одо. — Ты должен спешить... Возьми мою лошадь... Тебе следует быть в Барре...

— Но ты сказал, там паломники.

— Это так...

— Тогда почему пусты дороги? Почему из окна не видно бегущих? Почему еретики не бегут из Барре?

— Вокруг Барре выставлены заставы... Не один еретик не должен уйти от божьей кары... Папский легат Амальрик призвал: убейте всех!.. Никто не должен выйти за стены города... Папский легат Амальрик сказал: убейте всех, Господь узнает своих...

— Зачем мне следует быть в Барре?

— Забери монаха Викентия... Если потребуется, забери силой... Спрячь монаха в Доме бессребреников... У нас есть тайные подвалы, ты знаешь... Если потребуется, посади монаха в таком подвале на железную цепь, пусть он продолжит работу над «Великим зерцалом»... Труд Викентия — это тоже часть Дела... Викентия не должны убить...

И шепнул:

— Пусть сидит на цепи... Он должен смириться...

— А если он не захочет смириться?

Брат Одо замутнено, но с тайной угрозой взглянул на Ганелона:

— Ты знаешь много убедительных способов, брат Ганелон... Тебе помогут... Сделай так, чтобы, пусть и на цепи, но монах Викентий продолжил работу... Не забывай, он остался последним, кто держал в руках книги Торквата...

— Эти книги могли сгореть в огне, — возразил Ганелон. — Они могли уйти на дно моря. Они могли затеряться в дальних землях.

— Конечно... — брат Одо устало прикрыл глаза. — Но их читали, их видели... Попавшее в память людей уже никогда не уходит... Пусть монах по памяти восстановит всё, что он когда-то прочёл... Ты ведь знаешь, как тщательно читали эти книги монах Викентий и Амансульта, дочь барона-еретика...

— Она убита, — глухо сказал Ганелон.

— Эти книги внимательно читал маг старик Сиф, прозванный Триболо...

— Старика нет, — сказал Ганелон, опуская глаза. — Я думаю, он умер в Константинополе.

— Эти книги читал некто Матезиус, ученик мага... Видишь, как много людей прикасалось к дьявольским книгам...

— Но их уже нет.

— А монах Викентий?.. Разве не он первый прикоснулся к старинным книгам?.. У монаха Викентия великая память, брат Ганелон... Я знаю...

Помолчав, без всякой видимой связи со сказанным, брат Одо еле слышно добавил:

— Слава Господу, что у него есть такие слуги...

— О ком ты? — не понял Ганелон.

Брат Одо не ответил.

— Брат Одо, — мягко сказал Ганелон, беря в свои его холодеющие руки. — Приближается час, когда ты предстанешь перед Господом нашим. Скорбишь ли ты? Есть ли тебе в чём покаяться? Если это так, облегчи душу покаянием.

Брат Одо медленно всплыл из небытия:

— Слава Иисусу Христу... Я исповедался отцу Валезию, он отпустил мне... Но грешен, грешен... Конфитеор... Признаю... Нерадением своим оскорблял Господа... Сокрушаюсь...

— Все ли грехи ты вспомнил, брат Одо?

Брат Одо попытался что-то произнести, но не смог. Слова ему не давались. У него лишь получилось:

— Отец...

— Ты говоришь об отце Валезии?

Брат Одо отрицающе сжал узкие губы:

— Отец... Твой отец...

С изумлением Ганелон увидел, что по рябой щеке неукротимого брата Одо скользит слеза, оставляя за собой извилистую дорожку.

— Молись, брат Ганелон... За всех грешников... Молись и за своего отца богохульника...

Он бредит, решил Ганелон.

И снова сжал холодеющие руки брата Одо:

— Если ты лгал, если упорствовал... Не уходи нераскаявшимся...

— И лгал... И упорствовал... — почти неслышно повторил брат Одо, но глаза его вновь на мгновенье вспыхнули: — Но во славу божью!.. Но во утверждение божье!.. Молись, молись, брат Ганелон... Молись за несчастного грешника барона Теодульфа... Молись за своего отца...

Стирая испарину, Ганелон легко провёл ладонью по жаркому горячечному лбу брата Одо.

— Ты что-то путаешь. Моего отца сжёг в доме чёрный еретик барон Теодульф, — сказал он. — Это случилось очень давно, ты знаешь. В маленькой деревне Сент-Мени еретик барон Теодульф согнал в простой деревянный дом всех, кто ему оказал сопротивление. Там был и мой отец.

— Барон Теодульф...

— Обещаю тебе неустанно молиться о всех грешниках, брат Одо.

— Барон Теодульф... Он твой отец...

Ничто в Ганелоне не дрогнуло. Он и так был наполовину мёртв. Он умирал вместе с братом Одо. Он ничего не хотел знать о каких-то там отцах, ни об истинных, ни о мнимых. Он не хотел, чтобы брат Одо умер.

— Ты бастард, Ганелон... Ты побочный сын барона Теодульфа... Чёрный барон Теодульф твой отец по крови... Знай это... В твоих жилах, брат Ганелон, течёт кровь Торкватов... Тому есть многие подтверждения... Блаженный отец Доминик... Спроси его... Он знает...

Ганелон, не веря, сжал руку умирающего:

— Барон Теодульф мой отец?

Он всё ещё не понимал.

Потом до него дошло:

— Богохульник и еретик барон Теодульф мой отец? Брат Одо, ты знал и молчал об этом?

— Веру колеблют сомнения, брат Ганелон... Тебе был сужден другой путь... Таково было условие... Я предупреждал...

Глаза брата Одо туманились, он уже не узнавал Ганелона.

— Ты знал? Ты всегда знал об этом?

Опущенные веки брата Одо чуть заметно дрогнули.

— Ты знал об этом, когда посылал меня в Рим? И знал об этом, когда я поднимался на борт «Глории»? И знал об этом, но не остановил меня в Константинополе?

Веки брата Одо дрогнули.

— Но почему? — закричал Ганелон. — Почему ты молчал? Разве мы не братья?

Он думал сейчас только об Амансульте.

Он хотел закричать: «Разве она не сестра мне?», — но у него вырвалось: «Разве мы не братья?»

И услышал невнятное:

— Так хотел Бог..."

XII–XIV


"...гнал лошадь, поднимая клубы пыли, сбивая колосья наклонившихся к дороге перезрелых овсов. За седлом болталась какая-то матерчатая сумка, поводья оказались верёвочными.

Бастард.

Я бастард!

Мой отец по крови — барон Теодульф, мерзкий еретик и гнусный богохульник! Замок моего отца по крови — гнездо мерзкого порока! Замок моего отца, гнусного богохульника, жгут сейчас святые паломники, они с позором выводят людей мерзкого еретика за стенки замка.

Мой отец?

Почему я говорю — мой отец?

Сердце Ганелона заныло от ненависти.

Барон Теодульф...

Гнусный еретик...

Наверное, он взял мою мать силой...

Наверное, он знал, кого именно сжигает в простом деревянном доме в деревне Сент-Мени, когда он сжигал там человека, которого я всю жизнь считал своим истинным отцом...

Теперь Ганелон понимал всегда удивлявшую его некую странную терпимость Гийома-мельника, у которого он рос, и непонятную суровую жалостливость старой Хильдегунды.


В Лангедоке есть барон прославленный.

Имя носит средь людей он первое.

Знают все, он славен виночерпием

всех превыше лангедокских жителей.


— Эйа! Эйа! — подхватывал пьяный хор.

Багровый, плюющийся, рычащий от страсти, всегда распалённый, как жирный кабан, барон Теодульф, похотливый мерзкий еретик, распахнув камзол, пыхтя, неистово лез в гору.

С тем же неистовством, что и горных коз, он везде преследовал кабанов, оленей и женщин.

Он лапал служанок и экономок, он сжигал чужие деревни, оскорблял священнослужителей, грабил святые монастыри.

Он покушался даже на папских легатов и самовольно сжигал живых людей.


Пить он любит, не смущаясь временем.

Дня и ночи ни одной не минется,

чтоб, упившись влагой, не качался он,

будто древо, ветрами колеблемо.


— Эйа! Эйа!

Барон Теодульф, мерзостный богохульник, жестоко наказан.

Его замок сожжён. Его челядь уведена. Он в аду сейчас. Под его грешными стопами сейчас адская долина, вся покрытая пылающими угольями и серным огнём — зловещим, зелёным, извилистым, а над его богомерзкой головой сейчас небо из раскалённого железа, толщиной в шесть локтей. Черти, визжа и радуясь, поджаривают богохульника чёрного барона Теодульфа на огромной до бела раскалённой сковороде. От пышущей ужасным жаром сковороды разит чесноком и нечистым жиром. Единственный глаз барона Теодульфа выпучен от мук. Барон расстроен и удручён.

— Эйа! Эйа!

Мысли Ганелона путались.

Человек, которого он всю жизнь считал своим отцом, был жестоко сожжён в деревне Сент-Мени человеком, которого он всю жизнь ненавидел как самого мерзкого, как самого закоренелого богохульника.

Но жизнь Ганелону дал именно богохульник.

На полном скаку Ганелон обернулся к горам.

Далеко, над зеленью горного склона, расплывалось плоское серое облако дыма, похожее на старую растоптанную шляпу.

Это горел замок Процинта.

Злобно палило Солнце. Шлейфом расстилалась над дорогой пыль. Топот копыт отдавался в ушах вместе с каким-то странным звоном.

Господь испытывает меня.

Но зачем мои страдания так жестоки?

С вершины холма Ганелон ещё раз обернулся.

Издали плоское серое, как старая растоптанная шляпа, облако дыма над замком Процинта казалось неподвижным.

Гнездо еретика.

Мерзкое гнилое гнездо.

Но там по краям зелёных полян стеной поднимаются старые дубы, вдруг вспомнил Ганелон. Там сплошной стеной поднимаются старые бархатные дубы, такие огромные, что тени от них распространяются по поляне даже в самое светлое время суток.

Там буки и каштаны под белыми известняковыми скалами, вспомнил Ганелон. Там многие пруды, тёмные и ровные, как венецианское стекло. Там гладкие бесшумные водопады, питающие замок чистой проточной водой. Там ромашки, почему-то чаще жёлтые, чем белые.

И там старая Хильдегунда, которая была добра ко мне.

Впрочем, старая Хильдегунда была добра даже к сарацину Салаху и она была единственной в замке, кто не боялся хотя бы тайком вспоминать о прекрасной и несчастной Соремонде, жестоко убиенной бароном Теодульфом.

И там был...

Да был...

Там действительно когда-то был проклятый монах Викентий, своими крошечными всегда воспалёнными мышиными глазками упорно впивающийся в тайные книги.

Розги учёного клирика, мешки с зерном и с мукой, мирный скрип мельничного колеса, торжествующий кабаний рёв барона Теодульфа, ужасный вопль тряпичника-катара из огня, вдруг непомерно возвысившегося — «Сын погибели!». Там, в нечестивом замке Процинта, дружинникам в пятнадцать лет выдавали оружие и вели воевать деревни соседей. Там святого епископа, невзирая на его сан и возраст, валяли в мёду и в пухе и, нагого, заставляли плясать, как медведя, перед тем, как бросить в ров с грязной водой...

Ганелон задохнулся.

Остановись, сказал он себе.

Остановись.

Господь милостив.

Его испытания не беспредельны.

Ведь там, в замке и в окрестностях замка, пели и смеялись, переругивались и обнимались не только грешники, не только еретики, там всё осияно было не только ледяным презрением восхитительной Амансульты — ещё там был брат Одо!

Рябое лицо.

На шее белый шрам от стилета.

Круглые, зелёные, близко поставленные к переносице глаза.

Брат Одо мог украсть гуся, но последнюю монетку отдавал нищим. Он спал в лесу, завернувшись в плащ, но укрывал тем плащом Ганелона, случись им заночевать в лесу вдвоём. Он всегда был ровен и добр, но блаженный Доминик знал, что нет среди его братии пса Господня более нетерпимого.

К врагам веры.

Брат Одо всегда служил святому Делу.

Святое Дело нуждается в тысячах глаз и ушей, очень верных глаз и ушей. Это должны быть очень чуткие, очень внимательные и неутомимые глаза и уши. И не было у блаженного отца Доминика глаз и ушей более чутких, внимательных и неутомимых, чем глаза и уши неистового брата Одо.

Пёс Господень.

Ганелон не хотел оставаться в этом мире один.

Разве тебе было легче, Господи? — взмолился он. Трижды подступал к тебе святой Пётр, спрашивая, любишь ли ты его? И трижды ты отвечал святому Петру, позаботься об овцах моих.

Брат Одо неутомимо заботился об овцах.

Брат Одо, прошептал Ганелон, я выполню все обеты.

Я буду денно и нощно молиться за грешников.

Своими нескончаемыми страданиями я вымолю прощение всем, вплоть до первых колен рода Торквата, родившегося когда-то на берегах Гаронны, а казнённого королём варваров Теодорихом за горным хребтом.

Амансульта.

Перивлепт.

Ганелон не хотел, он боялся думать об Амансульте.

В отчаянии на скаку Ганелон поднял голову и вдруг увидел в облаках деву Марию. Её развевающиеся одежды жадно рвали многочисленные ручонки каких-то некрасивых существ. Они жадно растаскивали, суетно радуясь добыче, жалкие вырванные клочки одежд, какие кто смог вырвать, и суетливо бежали в разные стороны.

Они, наверное, считали, что они теперь спасены.

Но было это — обман.

Но было это всего лишь густой тенью тёмного дыма, бесформенно клубящегося с одной стороны над горящим замком Процинта, а с другой — над горящим Барре.

Разве не то же самое когда-то видел он с виа Эгнасио, оборачиваясь в ночи на пылающий город городов Константинополь?

Ганелон вдохнул сухой воздух.

Дым.

Запах дыма.

Дым всегда был частью его жизни, дым всегда присутствовал в его жизни, всегда влиял на её вкус. И здесь, у стен горящего Барре, и в дьявольском подвале у Вороньей бойни, и на плоских берегах острова Лидо, и на площадях умирающего Константинополя.

О, Господи, избавь от огня адского!

Ганелон издали увидел всадников. Это были лёгкие конники мессира Симона де Монфора. Они отлавливали редких беглецов.

На наконечниках копий у каждого всадника весело развевались цветные ленты, посверкивали запылённые нагрудники. На обочинах неширокой дороги тут и там валялись трупы катаров.

Трупы угадывались и в помятых овсах.

Перед воротами города Ганелон оглянулся.

Когда-то сюда, в Барре, неспешно въезжал на муле святой человек Пётр Пустынник, прозванный Куку-Петр — Пётр в клобуке. На нём было заношенное монашеское платье, он раздавал нищим то, что ему дарили, и неистово взывал к благородным рыцарям, поднимая их на стезю подвига. Сам Господь попросил Петра Пустынника отправиться к иерусалимскому патриарху и, подробно разузнав у него о бедствиях Святой земли под игом нечестивых, вернуться на запад, чтобы возбудить сердца истинных христиан к новому святому паломничеству. Ступай и расскажи истинным христианам правду, сказал Господь святому человеку. Посмотри как сарацины притесняют христиан. Расскажи о том всем христианам.

Пётр Пустынник.

Одетый в шерстяные лохмотья, накинутые прямо на голое тело, он не ел хлеба и мяса, питаясь одной рыбой, был у него только мул. Многие люди выдёргивали шерсть из его мула, чтобы хранить её как реликвию.

Пётр Пустынник.

Перивлепт...

Ганелон не мог, не хотел думать об Амансульте.

Он гнал о ней мысли.

Амансульта мертва.

Амансульты нет.

Её давно убили в Константинополе. Как отступницу, как ведьму. Как еретичку, везде и всюду таскавшую за собой магов и колдунов.

Она ушла не раскаявшись.

Её душа в аду.

Ганелон не хотел думать об Амансульте.

Перивлепт...

Сердце Ганелона плакало.

Я схвачу монаха Викентия и увезу его в Дом бессребреников, решил он. Я навсегда помещу его в тёмный сырой подвал и навешаю на него столько цепей, что он сразу вспомнит все тайны Торквата.

Распахнув пыльный плащ, Ганелон показал подбежавшему настороженному сердженту крест.

Его пропустили.

Въехав в Барре, он свернул на узкую боковую улочку, ведущую в сторону монастыря.

Иногда за деревянными оградами мелькали испуганные тени жителей Барре, видимо, лёгкие конники благородного мессира Симона де Монфора ещё не добрались до этих дворов.

На крошечной площади перед такой же крошечной церковью Ганелон на минуту придержал коня.

Недели две назад он случайно услышал здесь слепого трувера, воспевавшего любовь.


Сеньоры, вряд ли кто поймёт

то, что сейчас я петь начну.

Не сирвентес, не эстрибот,

не то, что пели в старину.

И мне неведом поворот,

в который под конец сверну...


— ...чтобы сочинить то, чего никто никогда не видел сочинённым ни мужчиной, ни женщиной! — возвышал голос слепой трувер, невидяще задирая голову к небу, — ни в этом веке, ни в каком прошедшем!


Безумным всяк меня зовёт,

но, петь начав, не примину

в своих желаньях дать отчёт,

не ставьте это мне в вину.

Ценней всех песенных красот —

хоть мельком видеть ту одну...


— ...и могу сказать почему! — возвышал голос слепой трувер. — Потому что, начни я для вас это и не доведи дело до конца, вы решили бы, что я безумен, ибо я всегда предпочту один денье в кулаке, чем тысячу солнц в небе!


Я не боюсь теперь невзгод,

мой друг, и рока не кляну,

и, если помощь не придёт,

на друга косо не взгляну.

Тем никакой не страшен гнёт,

кто проиграл, как я войну...


— ...всё это я говорю из-за Дамы, — возвышал голос слепой трувер, — из-за Дамы, которая прекрасными речами и долгими проволочками заставила меня тосковать, не знаю зачем! Может ли это быть хорошо, сеньоры?


Века минули, а не год,

с тех пор, как я пошёл ко дну,

узнав, что то она даёт,

за что я всю отдам казну.

Я жду обещанных щедрот,

вы ж сердце держите в плену.


— ...Господи, помилуй, — возвышал голос слепой трувер. — Ин номине Патрис ет Филии ет Спиритус Санкти!

Ганелон бросил тогда труверу монету. Но разве можно славить любовь, когда сам воздух вокруг омрачён дыханием еретиков?

Я бастард, вспомнил он с отчаянием.

Я бастард.

Я, брат Ганелон, верный пёс господень блаженного Доминика, всего лишь бастард, всего лишь побочный случайный сын мерзкого богохульника!

В моих жилах течёт проклятая кровь Торкватов!

Сердце Ганелона наливалось праведной яростью.

Папский легат Амальрик прав. Все еретики в Барре должны умереть. Они должны жестоко умереть в назидание всем остальным еретикам. Даже скот в Барре должен быть уничтожен.

Ересь, она как чума. Она поражает всех и поражает в самое сердце. Её не пугает страх воды и огня или какой-либо другой страх. Еретики нечисты. Может, единственное, на что они годятся — это седлать ослов для колдуний, приговорённых к очищающему огню.

Сердце Ганелона разрывалось от ненависти.

Я потерял брата Одо. Стрела, пущенная рукой гнусного еретика, лишила жизни истинно святого человека. Теперь уже никогда брат Одо неспешной походкой не пройдёт по пыльным дорогам Лангедока, вдыхая густой, настоявшийся на овсах и на душистом клевере воздух.

Папский легат Амальрик прав: убить надо всех!

Господь своих отличит.

Дым...

Запах дыма...

Однажды Ганелона уже пытались задушить нечистыми колдовскими испарениями. Это случилось в Риме, в подвале рядом с Вороньей бойней.

Перивлепт.

Восхитительная.

Связанный, лёжа на полу, он тогда спросил Амансульту:

— Нас что-то связывает?

И она, взглянув на окровавленную руку еретика Матезиуса, ответила:

— Кровь..."

XVI


"...во дворе валялся монах в задранной на голову рясе. Человек пять серджентов, все крепкие, усатые, раскачивали бревно, пытаясь выбить тяжёлые створки монастырских дверей, окованные железными полосами.

Бросив у забора коня, Ганелон, никем незамеченный, задами скользнул в сад. Из крошечной часовни, знал он, прямо в библиотеку монастыря ведёт узкий подземный ход.

Он дал слово брату Одо увезти из Барре монаха Викентия, и он хотел выполнить своё слово.

Затаившись за густым буком, он внимательно осмотрел сад.

Похоже, сердженты не подозревали о существовании тайного подземного хода, они, как быки, продолжали ломиться в ворота, а может, это они дали такой обет — войти в монастырь Барре только через главные его двери.

Ганелон бесшумно скользнул в крошечную часовню.

Сумрак.

Густые тени.

Сладкий тихий запах ладана и кипарисового масла.

Едва теплящаяся лампадка перед распятием.

Ганелон упал на колени.

Господи, я страдал!

Господи, брат Одо пал во имя твоё!

Господи, что наши страдания перед твоими!

Сумрак. Густые тени. Коврик перед распятием.

Перивлепт.

Конечно, Амансульту и его, Ганелона, связывала кровь.

Но что имела в виду Амансульта, произнося это? Кровь раненого Ганелоном катара или общую кровь, текущую в их жилах? Знала ли Амансульта о их родстве?

Перивлепт.

Восхитительная.

Ганелон был полон чёрного отчаяния и такого же чёрного гнева.

Это отчаяние, этот гнев вели его по низкому тёмному подземному переходу.

Он шёл, ничего не видя перед собой, выставив вперёд руки.

Наконец, он почувствовал под ногами выщербленные ступени.

По узкой витой лестнице из железа Ганелон поднялся прямо в монастырскую библиотеку.

Запах пыли.

Свет сумеречный.

Высокие мозаичные окна библиотеки, украшенные библейскими сюжетами, доходили почти до потолка, но всё равно пропускали мало света. На широком деревянном столе в беспорядке валялись книги и списки, ножи для подчистки пергамента и перья, свинцовые карандаши и стопы бумаг, наверное, приготовленных для просмотра.

Краем глаза Ганелон уловил лёгкое движение.

Он обернулся.

Женщина.

Зачем в монастыре женщина?

Глухое, чёрное, до самого пола платье. Чёрный платок, низко опущенный на глаза. Выбившаяся из-под платка седая прядка.

Наверное, это и есть некая сестра Анезия, пришедшая в Барре из Германии, подумал Ганелон.

И решил: она, наверное, напугана. Она, наверное, смертельно напугана. А раз так, она непременно поможет мне.

Он сказал негромко:

— Я ищу монаха Викентия.

Сестра Анезия не ответила.

Он повторил:

— Я ищу монаха Викентия.

Только тогда женщина глухо ответила:

— Подойди к окну.

Ганелон медленно подошёл к окну.

Серджентов отсюда не было видно, но, судя по грохоту, усиленному сводами монастыря, они ещё не оставили попыток войти в монастырь Барре через его главные двери.

Сердженты упорны, подумал он. Минут через десять тяжёлая дверь рухнет и сердженты ворвутся в монастырь именно так, как они этого захотели — через главный вход.

Им овладело равнодушие.

Он молча смотрел в окно.

Тщедушное тело монаха Викентия, ещё больше тщедушное от того, что он был полностью раздет, висело вниз головой на толстом суку старого грушевого дерева.

Судя по безвольно опущенным рукам, монах Викентий был давно мёртв..."

XVII–XVIII


"...грохот доносился снизу. Сердженты не отступали. Их жёсткая настойчивость невольно внушала страх.

— Ты орудие дьявола, Ганелон.

Он поднял руки и закричал:

— Я орудие Бога!

Он видел: бледное лицо Амансульты иссечено ранними морщинами, её прежде тёмные волосы посветлели, а местами между некоторых ещё тёмных прядей выбивалась откровенная седина. Он видел: Амансульта, как и вавилонский маг Сиф, не нашла великую панацею.

Сердце Ганелона гулко стучало.

Чёрное платье. Чёрный платок. Глаза, затемнённые усталостью.

Но вот странно, впервые Ганелон не увидел во взгляде Амансульты привычного холода и презрения.

Только усталость.

Страдание и усталость.

Амансульта не нашла великую панацею. Значит, дьявол ей не помог.

Ганелон задохнулся.

Я убил её в Константинополе. Я бросил её полуживую в ночи, в которой её должны были добить святые паломники. Потом я слышал от многих, что это так и случилось, что её уже давно нет среди живых. О ней много лет никто не приносил никаких известий. И, тем не менее, она вот — живая. Она стоит у окна, она смотрит на него, на Ганелона, и в глазах её усталость.

Сестра?..

Ганелон не верил.

Амансульта медленно усмехнулась его неверию. Ей вовсе не хотелось утверждать его в его неверии. Очень медленно она расстегнула чёрное платье на груди. Странно светлая в сумеречном свете библиотеки, будто светящаяся изнутри, выкатилась круглая грудь, перечёркнутая двумя тёмными шрамами.

— Видишь, крест на моей груди? Он начертан тобой.

— Но так хотел Господь! Я только пёс Господень! — закричал он. — Зачем ты избрала путь, неугодный Богу, сестра?

Ганелон упал на колени.

— Оставайся на месте, не надо приближаться ко мне, — ровно и глухо предостерегла Амансульта и показала Ганелону узкий испанский стилет. — Тебе уже никогда не удастся повторить то, что тебе удалось сделать со мною в Константинополе.

— Но тебя убьют, сестра! — закричал Ганелон, не вставая с колен и протягивая к ней руки. — Слышишь этот грохот? Внизу сердженты, через несколько минут они сорвут дверь и ворвутся в монастырь. Они убьют тебя. Идём со мной. Я знаю, как выйти из монастыря.

— Я тоже знаю, как выйти из монастыря, — всё так же глухо и ровно ответила Амансульта. — Но теперь мне всё равно. Я дождусь серджентов. Мне не для чего больше жить. Викентий убит. Я устала.

— Ты дьявол, — повторил Ганелон беспомощно.

Амансульта не ответила.

Она даже не возразила.

Левой рукой, не выпуская из правой стилета, она по-женски ловко подоткнула под платок выбившуюся седую прядь.

— Зачем ты избрала такой путь, сестра? Я шёл за тобой всю жизнь. Забери списки Викентия и я прямо сейчас уведу тебя в безопасное место. Тебе никогда больше не придётся странствовать по чужим краям и бояться всего живого. Я знаю такое место, где ты окажешься в безопасности.

— Разве существуют такие места, до которых не дотянулись бы жадные руки блаженного отца Доминика и его злобных псов?

Он не выдержал её взгляда:

— Ты прощаешь меня, сестра?

Амансульта не ответила.

Он закричал:

— Ты прощаешь меня, сестра?

Амансульта прислушалась к грохоту ударов, вдруг участившихся внизу, и устало наклонила голову:

— Везде смерть.

И пояснила ровно и глухо:

— У каждого свои демоны, Ганелон. У каждого свои тени. Моим демоном и моей тенью оказался ты. Ты преследовал меня неустанно. И везде, куда бы ты ни приходил, ты проливал кровь. Но моею тенью, Ганелон, был ещё и Викентий. Он был слаб, он никого не убивал, и везде, куда бы он ни приходил, даже в самом тёмном месте, от его присутствия всем становилось светлей. Он спасал, Ганелон, потому что свет всегда сильней тьмы. Как бы ни была темна самая тёмная ночь, её мглу рассеивает даже слабый огонь.

— Но я был не один, я не мог ошибаться! — закричал Ганелон. — Со мной были блаженный отец Доминик, и строгий отец Валезий, и мудрый брат Одо, и много других смиренных и чистых братьев, и сам великий понтифик апостолик римский! А вы одиноки.

Никогда так сильно не хватало Ганелону зелёных круглых глаз брата Одо, умеющего понимать каждое его движение.

— Возьми списки Викентия, сестра. Мы ещё успеем уйти.

Амансульта вздрогнула.

Внизу тяжело рухнула дверь, послышались грубая ругань, крики и топот взбегающих по лестнице серджентов.

— Ты прощаешь меня, сестра?

Амансульта медленно улыбнулась.

В её глазах стыл лёгкий холодок, смешанный с усталостью, но в них не было, как прежде, презрения. Только этот лёгкий, почти неуловимый, почти растаявший холодок, и великая, уже непостижимая никакому уму усталость.

С искренним состраданием, дивясь ужасной слепоте Ганелона, Амансульта произнесла:

— Как я могу простить тебя, брат, если ты вовсе не хочешь этого?.."

Часть шестая ТАЙНЫЙ БРАТ 1210

II–IV


"...и пред папским легатом отцом Амальриком, пред главным инквизитором отцом Велларио, в присутствии отца Гираута, главного викария, замещающего судью, в присутствии брата-доминиканца Ганелона и двух свидетелей по имени Йезер и Жаню предстала перед судом отступница девица Амансульта, прозванная Кастеллоза и прозванная сестра Анезия, и когда она предстала перед судом, ей сказали: ввиду полного единогласия и ясности в её деле она должна тут же сознаться и покаяться для облегчения совести.

И девица Амансульта, прозванная Кастеллоза и прозванная сестра Анезия, тут же сказала, что совершенно согласна и попросила их милостей поскорее закончить дело.

Тогда ей сказали, что по её собственным признаниям относительно всех святых, и обедни, и насмешек над смиренными монахами, и книг, не рекомендованных Святой римской церковью, и связи с нечистым, как подтвердили также свидетели по имени Йезер и Жаню, есть основания считать её еретичкой и отступницей, своей волею и желанием разделяющей многие заблуждения так называемых катаров, в невероятной своей гордыне считающих себя единственно чистыми, и что из любви к Богу и к его Святой матери ей советуют сказать и объявить правду относительно того, что она сделала и сказала против святой католической веры, а так же назвать лиц, внушивших ей это.

Но после убеждения отступница девица Амансульта не смогла сказать больше того, что уже сказала на исповеди, причём она добавила, что хотя и сказала многое, но не верит всему сказанному.

Тогда ей сказали, что её дело рассмотрено вышеназванным судом, и судьи, и советники — все они вынесли впечатление, что она говорит неправду, вследствие чего пришли к убеждению, что необходимо пытать её. Однако предупредили, что из любви к Богу ей предлагают ещё раз до начала пытки сказать всю правду, ибо сие необходимо для облегчения её совести.

Она ответила, что сказала уже всю правду.

Ввиду сего, по рассмотрению документов и всех данных процесса, суд вынужден присудить и присуждает отступницу девицу Амансульту, прозванную Кастеллоза и прозванную сестра Анезия, к пытке верёвками по установленному способу, чтобы подвергалась пытке, пока на то воля наша. И суд предупреждает, что в случае, если она умрёт во время пытки или у неё сломается какой-либо член, это случится по её вине, а не по нашей.

Мы так провозглашаем, приказываем и повелеваем в сей грамоте, заседая в суде.

Затем приказали отвести означенную отступницу девицу Амансульту в камеру пыток и отвели.

И судья спросил, не хочет ли она сказать правду до раздевания?

Она ничего не ответила и стала раздеваться.

И когда была раздета, сию отступницу девицу Амансульту, прозванную Кастеллоза и прозванную сестра Анезия, стали увещевать сказать правду ещё до начала пыток.

И она ответила: «Я не знаю, что угодно вашим милостям».

Тогда её посадили на специальную скамью и стали вязать руки верёвками. Но прежде, чем прикрутить их, ещё раз увещевали сказать правду.

Она ответила, что ей нечего сказать.

Тогда было приказано прикрутить винт и дать один поворот верёвке. И так было сделано. И девица Амансульта ахнула и произнесла: «О, Господи!»

Тогда приказали дать второй поворот винта, и дали, и предложили ей сказать правду. Она ахнула и ответила: «Скажите, чего вы хотите от меня и я готова служить вашим милостям».

Тогда приказали ещё раз прикрутить верёвку, и прикрутили, и сказали ей, чтобы сказала правду из любви к Богу.

Она ничего не ответила.

Тогда приказали ещё раз прикрутить верёвку, и прикрутили, и она громко застонала.

Тогда приказали ещё раз прикрутить верёвку и сказали, чтобы она сказала всю истинную правду из уважения к Богу. И она ответила: «Я сказала всю правду». И заплакала.

Приказали ещё раз прикрутить верёвку, и прикрутили, и она ничего не ответила, только застонала.

Тогда ещё раз прикрутили верёвку и сказали, чтобы сказала правду.

И она промолчала.

Тогда приказали ещё туже прикрутить верёвку, и прикрутили, и сказали, чтобы сказала всю правду.

И она застонала и ответила, что не знает, чего от неё хотят.

Ей сказали, что желают узнать от неё правду.

Она ничего не ответила.

Приказали ещё раз прикрутить верёвку, и прикрутили, и увещевали её сказать правду.

Она ничего не ответила. Но, вдруг заплакав, сказала: «Я была сумасшедшая». Её спросили: «Где и когда?» Она опять заплакала и ответила: «Я не знаю, где и когда».

Тогда приказали ещё раз прикрутить верёвку, и прикрутили, и сказали ей, чтобы сказала правду перед Богом.

Она простонала.

Тогда приказали ещё раз прикрутить верёвку и сказали, чтобы она сказала всю правду.

Она ничего не ответила.

Ещё раз прикрутили верёвку и она ничего не сказала.

Ещё раз прикрутили верёвку и она сказала: «Ох!»

Приказали ещё раз прикрутить и прикрутили.

И она заплакала и сказала: «Я могу повторить то, что уже говорила. Некий старик Сиф, старый маг из Абдорры, родившийся в Вавилонии и прозванный Триболо-Истязатель, и некий катар-еретик Матезиус помогали мне. Я нашла тайные книги Торквата в подземелье замка Процинта. По этим книгам старик Сиф, старый маг, родившийся в Вавилонии, по моему приказу искал секрет золотоделия и великой панацеи. Секрета он не нашёл и я не знаю, где сейчас находится маг старик Сиф. Последний раз я видела его в городе городов. Все мои книги пропали там же в горящем Константинополе, когда я подверглась ужасному нападению на себя. Только малая часть книг осталась у монаха Викентия в монастыре Барре. Но монах Викентий тоже умер. Меа кульпа. Моя вина».

Её спросили, в чём заключается эта её вина.

Она ответила: «Я погубила многих».

Её спросили, где теперь находятся упомянутые ею тайные книги и в чём истинная её вина, заставляющая её терпеть такую боль.

Она застонала и ответила, что не знает.

Тогда приказали привязать к станку верёвки, оттягивающие ноги, и привязали. И сказали ей, чтобы из любви к Богу она сказала правду прежде, чем прикрутят винты.

Она ответила, что некий старик Сиф, старый маг, родившийся в Вавилонии, и некий катар Матезиус, чистый, научили её тому, что оставило в её душе чувство вины перед Богом. А монах Викентий из Барре занимался старыми книгами по своей воле, она даже доверила ему часть тех книг, что были извлечены ею из тайников замка Процинта.

Потом она сказала, что не знает больше, что говорить.

Приказали привязать её к станку за каждое бедро отдельной верёвкой, по верёвке сверху, и над коленями, и ещё за ступни, по верёвке на каждой. Затем в каждую верёвку вставили палку — к рукам, к бёдрам, к ступням, и привязали ей голову, и сказали, что просят из уважения к Богу чистосердечно сказать им правду ещё до поворота винта.

Она ответила: «Я готова служить Богу».

И заплакала.

И за нежелание сказать правду приказали прикрутить верёвку у её правой руки, и прикрутили.

Она заплакала и ничего не сказала.

Тогда прикрутили палку левой руки и сказали, чтобы сказала правду. Она закричала, плача: «Прощай, пресвятая дева Мария!»

Тогда приказали прикрутить другую палку от левой ноги и попросили сказать правду.

Она закричала и заплакала. Но потом сказала, что имела связь с разными людьми в Константинополе и среди них многие были отступниками, еретиками и магами. А крест на её левой груди начертан там же в городе городов Константинополе святым человеком. Об этом брат Ганелон знает. Брата Ганелона спросите.

Тогда сказали, чтобы она указала, где спрятаны тайные нечистые книги, раскрывающие тайну золотоделания и великой панацеи. Ей сказали, что такие книги опасны для веры, что они совращают и затемняют умы. Она сама служит тому примером.

И она сказала, что не знает.

Тогда приказали прикрутить палку от правой ноги и сказали, чтобы говорила правду.

Она крикнула: «Иисус! Мария!»

Тогда было приказано прикрутить палку с правого бедра.

Она крикнула несколько раз: «Иисус! Мария!»

Тогда её ещё раз попросили сказать правду из любви к Богу.

Она ответила: «О, Господи! О, пресвятая Дева! Разве я знаю, что говорить?» И застонала и ничего не сказала более.

Тогда приказали прикрутить палку у левого её бедра, и прикрутили.

Она застонала.

Тогда было приказано прикрутить палку от нижней части её ноги, и прикрутили.

Она ничего не сказала.

Тогда было приказано прикрутить палку от правой ноги, и прикрутили.

Она ничего не сказала, но впала в забытье.

Тогда приказали принести чашку с холодной водой и поднесли эту чашку к её лицу. А когда она открыла глаза и увидела мир, ещё раз сказали ей, чтобы она сказала правду.

Она ничего не сказала, но снова впала в забытье.

Тогда приказали облить её холодной водой, и облили. И она сказала: «О, Господи, чего они хотят от меня?»

Тогда её облили из второй чашки с водой.

Она открыла глаза и ей сказали, чтобы она сказала всю правду прежде, чем её снова подвергнут пытке. И, заплакав, она сказала: «Я не знаю, чего хотят ваши милости».

Ей ответили, что хотят, чтобы сказала правду.

Снова заплакав, она сказала, что отрекается от своего отца.

Её спросили, почему она отрекается от своего отца?

Она несколько раз прочла молитву и сказала, что её отец богохульник и еретик.

Тогда приказали облить её холодной водой всю и, когда она открыла глаза, спросили, не хочет ли она сказать, верует ли она в Бога-отца, в Бога-сына и в Бога-Духа святого?

Она сказала: «Верую».

Тогда ещё раз облили её водой и спросили, верует ли она в Иисуса Христа, родившегося от пресвятой девы Марии, страдавшего, воскресшего и восшедшего на небеса?

Она сказала: «Верую».

Тогда спросили, верует ли она в то, что за каждой обедней, совершаемой святой братией, хлеб и вино божественной силой превращаются в кровь и в тело христово?

Она сказала: «Верую».

И сказала: «Разве я не должна веровать в это?»

И ещё сказала: «Верую во всё, во что верует Святая мать римская церковь и чему она публично нас поучает».

Тогда сказали ей: если так, то почему она не хочет сказать всей правды, которую знает?

Заплакав, она ответила: «Отпустите меня. Я уйду в монастырь молиться Богу за ваши милости».

Потом она вновь заплакала.

А потом застонала и добавила, что если останется живой, то утопится в колодце замка Процинта..."

ЭПИЛЕГЕМОНЫ. ДОПОЛНЕНИЯ

Дама и друг её скрыты листвой благоуханной беседки живой. «Вижу рассвет!» — прокричал часовой.


Боже, как быстро приходит рассвет!


Не зажигай на востоке огня. Пусть не уходит

мой друг от меня. Пусть часовой дожидается дня.

Боже, как быстро приходит рассвет!


Нежный, в объятиях стан мой сдави.

Свищут над нами в ветвях соловьи.

Сплетням назло предадимся любви.

Боже, как быстро приходит рассвет!


Нежный, ещё раз затеем игру. Птицы

распелись в саду поутру. Но часовой

уже дует в трубу.

Боже, как быстро приходит рассвет!


Дышит возлюбленный рядом со мной.

В этом дыханье, в прохладе ночной словно

бы нежный я выпила зной.

Боже, как быстро приходит рассвет!


Дама прельстительна и весела и красотой

многим людям мила. Сердце она лишь любви

отдала.

Боже, как быстро приходит рассвет!

V–VIII


"...сделал шаг, и ещё шаг.

Он никак не мог понять, действительно ли где-то вдалеке, может, в деревне, поют альбу, песнь утреннюю, или только так кажется?

Внезапная острая боль отдавала под ключицу, томила сердце, выламывала суставы, но Ганелон чувствовал — сегодня болезнь не сможет победить. Сегодня болезнь не отнимет у него разума, не затмит глаза серыми мухами, не бросит в корчах на землю. Он научился чувствовать такое, почти год проведя год в тесной келье Дома бессребреников под неустанным наблюдением и попечением святого отца Фомы, опытного лекаря, весьма сведущего в болезнях.


Не зажигай на востоке огня.

Пусть не уходит мой друг от меня...


Брат Одо!

Молюсь неустанно за тебя, брат Одо. В рай ты введён, верую.

Ганелон остановился.

Клуатр, внутренний дворик, в Доме бессребреников был мал и тесен. Со всех сторон нависала над ним деревянная простая галерея. На узких клумбах неярко цвели кусты чайных роз.

Ганелон уже трижды обошёл клуатр.

Он уже трижды повторил про себя святой Розарий — и крестное знаменье, и «Отче наш», и «Радуйся, Мария», и «Слава Отцу», и «О, Мария, без первородного греха зачатая», и «О, Иисусе», и ещё трижды повторил «Отче наш», а потом «Верую».


Боже, как быстро приходит рассвет...


В очередной раз обойдя клуатр, Ганелон остановился.

За настежь раскрытыми воротами Дома бессребреников лежало голое поле, за ним угадывалась невидимая река.

Поёт кто-то альбу или дальний голос на самом деле звучит только в нём, внутри, как звучали, теснились в нём во время долгой его болезни самые разные голоса? Верить собственному слуху или молиться?

В душе Ганелон торжествовал. Его давний обет был выполнен. Его сестра по крови Амансульта ушла, раскаявшись. Душа несчастной Амансульты спасена. И это он, Ганелон, спас её душу.

Пусть цепи тяжкие, железные, пусть одеяния позорящие, пусть столб деревянный, пропитанный смолой, но обёрнутый сырой соломой, пусть вопящая чернь, прихотливо и жадно запрудившая площадь — зато душа Амансульты спасена, она вырвана из рук дьявола.

А огонь костра...

Неужели из опасения кратковременного пламени, в котором погибают столь немногие, предоставить всех грешников вечному огню геенны огненной?

Отцы церкви правы: страдания очищают.

Пытка водой.

Пытка верёвками.

Очищающая пытка.

Твои близкие, сестра, сожжены, сказал себе Ганелон. Он привык разговаривать сам с собой. Твои близкие, сестра, сожжены, а те, которые спаслись, рассеяны по миру и лишены всех прав и имущества. Их водили по площадям в одеждах бесчестия, расписанных чёрными крестами, их заставляли много раз каяться в своей вине, зато твоя душа спасена, сестра.

Сырой каменный мешок.

Тяжёлая плеть с узлами, пыточные машины. Серая пыль, серая паутина, писк мышей.

Сладкий запах горелого мяса. До бела раскалённые щипцы. Острые шилья и крапивные верёвки. Наконец, зевающий писец, скучно окунающий перо в мелкую заиленную чернильницу.


Боже, как быстро приходит рассвет...


Железная чашка на трёх ногах, похожая на мёртвого паука. Сыромятные ошейники, кожаные ремни. Ржавые цепи, кольца в стене. Рожок для вливания в горло кипящего масла.

И — раскаянье.

Абсолютное раскаянье и признанье. Абсолютное признанье всех возможных своих вин. Только так можно вырвать из рук дьявола несчастную заблудшую человеческую душу, рабу дьявольскую превратить в божью.

Душу твою я спас.

Я помогал тебе, Амансульта, перивлепт, уговорами, смягчал ужасную пытку добрыми увещеваниями, смиренно укорял за молчание, от всей души утешал в близком очищающем страдании, готовил тебя вместе с другими святыми братьями к сожжению и даже сам подкидывал в костёр хворост — спасал!


Ганелон перевёл дыхание.

Год.

Прошёл год.

С того дня, как на костре сожгли Амансульту, прошёл год.

Но, наверное, даже десять лет, если бы они уже прошли, не погасили воспоминаний.

Выжженный Барре, сладко пахнущий дымом и трупами... Убитые в овсах, на дорогах, в переулках, в собственных дворах... Нагой мёртвый монах Викентий, повешенный конниками благородного мессира Симона де Монфора в монастырском саду на толстом суку старой груши...

Торжество святой веры.

Дело святой веры восторжествовало, сестра. Дело святой веры не могло не восторжествовать, ибо угодно Богу.

Граф Раймонд Тулузский, грязный отступник, мерзкий покровитель еретиков, убоясь гнева Божия, сам в смирении и раскаянье явился на место убиения святого отца Валезия.

В окружении святых епископов и при большом стечении народа папский легат накинул на шею кающегося графа епитрахиль и ввёл его, как бы на поводу, в собор, тогда как присутствующие, все, кто как мог, хлестали прутьями по обнажённой спине раскаявшегося еретика.

Празднуй торжество, Ганелон!

Вот, страдая, спрашиваем: «Господи, за что?» Не лучше ли о том спросить радуясь?

Замки многих богохульников и еретиков напрочь срыты с лица земли или сожжены, земли богохульников и еретиков розданы истинным христианам, отличившимся в деле веры.

Брат Одо...

Прихрамывая, сильно кося левым глазом, подбирая рукой полы волочащейся по земле рясы, Ганелон медленно ещё раз обошёл пристройку и молча остановился перед задней наружной стеной Дома бессребреников, украшенной каменным барельефом с поучительными сюжетами.

Страшный суд.

Жизнь предшествовавшая.

С волнением, всё более сильным, Ганелон, как никогда внимательно, всматривался в изображённых на барельефе каменных львов, в искусно выполненную каменную лозу, в купы крошечных каменных яблонь, богато увешаных ещё более крошечными каменными яблоками.

С волнением, всё более сильным, прислонясь к каменной колонне, странно, как некая карта, разрисованной налётом сухой плесени, Ганелон, как никогда внимательно, всматривался в искусные изображения крылатых зверей, неразумных дев, скромно долу опускающих взоры, дам, играющих на цитрах, наконец, в дьявольские, стремительно вытянутые фигурки бесов и, наконец, в самого дьявола, со знающим и хитрым видом взвешивающего на больших весах души несчастных грешников и явно плутующего, явно пальцем кривым оттягивающего незаметно вниз чашку весов, нагруженную грехами.

«Отче наш, сущий на небеси... Да будет воля твоя на небе и на земле...».

Страдающий Христос с каменного барельефа смотрел на Ганелона круглыми, близко поставленными к переносице глазами брата Одо.

Бренен мир.

Что удержишь в руках? Что нам принадлежит? Зачем привязываемся к внешним благам?

Красивые одежды блестят, сладостный курится дым над очагом, в поле трудится робкий раб, смеётся некая дерзкая женщина — естественное зло, красиво раскрашенное. Взор такой женщины глубок, приманивает, как бездна, робкий раб требует похвалы, красивые одежды привлекают внимание. Но разве это всё приносит душе покой?

Самый робкий раб опасен для дома, одежды, даже самые красивые, изнашиваются, дерзкая женщина всё равно обманет, все внешние блага, как крепко их не держи, выскользнут из рук.

Что причислить к собственности? О чём сказать — это моё, это мне принадлежит?

Круглые взметённые брови страдающего Христа, искусно выполненные из камня, смотрели на Ганелона.

Господи, ты страдал!

Ганелон вздрогнул.

Откуда-то со стороны выжженного, всё ещё не отстроившегося Барре, донесло негромкий удар колокола.

Господи, я умирал. Шёл сквозь грех. Видел, как на моих глазах сжигали живых людей. В ужасных снах вожделел к сестре. Но ты же знаешь, что всё это было по неведению, по слабости, по наваждению дьявольскому. В тёмной башне силы терял, умирал от голода и унижений, слушал злобный писк крыс, томился в тесной и зловонной деревянной клетке грифонов, был отравлен в римском подвале неким магом из Вавилонии, зрил рухнувший под напором рыцарей величественный город городов.

Грешен. Каюсь.

Мир всё время в движении. Мир рождается и рушится. Ход времени подтачивает его берега. Вручную мы лепим защитные дамбы, но их размывает гораздо быстрей, чем мы успеваем строить. А не строить нельзя. Ведь ход времени уносит из размываемой дамбы вовсе не песок, а человеческие души. Если не строить, дьявол обретёт, не Господь.

Ганелон перекрестил грешные уста.

Стучащее сердце понемногу успокаивалось, начинало улавливать нужный ритм. Смятение уже не заливало голову жаркими волнами, не подёргивало нервным тиком щёку.

Ганелон смиренно торжествовал. Сестра, я спас твою душу!

С раскаявшейся, с тебя, торжествовал он, сорвали одежды и отняли все украшения — вдруг это амулеты дьявола? На раскаявшуюся, на тебя надели грубую рубашку из самого простого полотна, распустили твои побелевшие от пыток волосы и под редкие зловещие удары колокола медленно повели сквозь неширокий проход, специально оставленный между грудами сухого хвороста.

Всякая чернь, простолюдины, вилланы, монахи, сердженты, конники из отрядов сурового мессира Симона де Монфора — все орали восторженно, однако, одинаково боясь встретиться с твоим взглядом.

Ганелон задохнулся.

Он это видел.

Он видел много костров.

Каждый костёр выжег в его душе незримый след.

Всё время, пока он жил, кто-нибудь кричал невдалеке, пытаясь спастись от огня. Кричали крестьяне, заживо сжигаемые в деревянном дому. Кричал тряпичник: «Сын погибели!» Вставало зарево над горящей христианской Зарой. Дымное пламя поднималось над величественными стенами города городов.

Но любой костёр прогорал, даже самый высокий.

От тряпичника оставалась горстка пепла. От крестьян, заживо сгоревших в деревянном доме, нелепые обугленные кости. От сожжённой ромейской империи, дышавшей на все стороны света, некое новое государство, впрочем, со столицей в том же Константинополе. Теперь уже не ромейское, а латинское государство, распространяясь, включало в себя Фракию, Македонию, Фессалию, Аттику, Беотию, Пелопоннес, острова Эгейи. И всё равно брат Одо оказался прав: всё это время истинная, самая страшная ересь плодилась и разрасталась не на востоке, а здесь, на своей земле, чуть ли не под ногами апостолика римского. И не столько сарацинов коварного Саладина, сколько еретиков и богохульников, плодящихся и торжествующих, следует выжигать калёным железом и рубить на позорной плахе мечом. Только так, сжигая и убивая, можно уберечь слабые души. Поэтому не имеет значения, что там горит — гигантская империя или какой-то жалкий катар, вопящий из возвысившегося вдруг огня: «Сын Сатанаила!»

Ганелон поднял голову и дрогнувшими ноздрями потянул воздух.

Дым. Откуда-то вновь несло дымом.

Он повернул голову и понял, что дым несёт со стороны реки. Наверное, подумал он, ход времени неостановим и над миром всегда будет тянуть дымом.

Ход времени.

Неужели Амансульта права?

Неужели всё опять повторится?

Неужели время придёт и время уйдёт и вновь явится Пётр Пустынник, подталкиваемый Господом, и вновь святые паломники двинутся на восток, укоряя огнём и мечом неверных, а новый монах Викентий в новом монастыре Барре усядется за новое «Великое зерцало», тщетно пытаясь соединить всё когда-то найденное, но в ходе времени опять утерянное людьми? Неужели сама Святая мать римская церковь, как нерушимая скала восстающая над бурями, вновь поднимется совсем высоко, но рухнет, рухнет? И всё будет снова расти, а потом рушиться? И всё будет снова и снова расти и рушиться, летя в некое неведомое будущее по божественной спирали, каждый круг которой всегда по духу своему противоположен предшествовавшему?

Как допустит такое Бог?

Зачем ему спираль вечности?

Кончится ли когда-нибудь ход времени? Или никогда нельзя этого постичь, стоя на земле, вглядываясь в печальную даль осени, вдыхая резкий, настоянный на запахе дыма, томящий и печалящий холодок осени?.."

VII


"...дым.

Дым сладкий.

Дым, мешающийся с размеренными ударами отдалённого колокола.

Ганелон задохнулся. Сестра! Я спас твою душу, я спас твою душу, я спас твою душу, но всё с той поры пахнет для меня дымом".


Новосибирск — София — Стамбул


Загрузка...