И. Фрадкин. Трудное начало большого пути

Очертания будущего романа «Крестьяне, бонзы и бомбы» постепенно начали вырисовываться в сознании Рудольфа Дитцена, репортера из жалкого провинциального листка «Генераль-Анцайгер фюр Ноймюнстер унд Умгебунг», в октябре — ноябре 1929 года, когда он в Ноймюнстерском Земельном суде наблюдал за ходом многодневного процесса. «В течение двух-трех недель, — вспоминал Дитцен впоследствии, — суд заседал, расследовал, допрашивал обвиняемых, выслушивал многочисленных свидетелей, и мне было разрешено каждый день проводить три-четыре часа за столом прессы, слушать, делать заметки, писать отчеты… Мне был предоставлен шанс!»

Перед Дитценом на скамье подсудимых сидели участники недавней уличной демонстрации, меченные глубокими сабельными шрамами — следами полицейской расправы; они обвинялись в «бунтарстве, нарушении общественного порядка и оскорблении должностных лиц». Суд над ними был одним из многих процессов, проходивших в 1929–1930 годах в различных городах Шлезвиг-Голштинии и имевших целью обезглавить и разгромить массовое, организованное крестьянское движение в этой провинции, называвшее себя «Ландфольк», в романе именуемое «Крестьянством».

Свой шанс Рудольф Дитцен не упустил. Его встреча лицом к лицу с «Ландфольком» имела для него воистину судьбоносное значение. Благодаря ей безвестный газетный поденщик, затерянный в захолустье, материально бедствующий и подавленный сознанием своей незначительности, человек уже не первой молодости и отнюдь не беспорочного прошлого, стал несколько месяцев спустя известным всей Германии, а затем и всему миру писателем под псевдонимом Ханс Фаллада (1893–1947).

Впрочем, чтобы быть точным, роман «Крестьяне, бонзы и бомбы» не был литературным первенцем Фаллады. Еще в начале двадцатых годов он опубликовал два романа — эпигонские перепевы характерных экспрессионистских мотивов. Романы эти — «Молодой Гедешаль» и «Антон и Герда» — прошли незамеченными критикой и публикой и не оставили следа в немецкой литературе, а спустя десять лет сам автор скупил и уничтожил оставшуюся нераспроданной большую часть тиража.

Привыкший к неудачам, Дитцен все же не отказался от своей мечты утвердиться в литературе. Вся его жизнь (в целом и в эти двадцатые годы, в частности), жизнь высоко талантливого и глубоко несчастного человека, могла бы стать темой горькой повести[1] о непрерывной цепи преследовавших его бед, как социально обусловленных, так и вызванных несовершенствами его физической конституции. В своих более поздних произведениях он вспоминал о тяжелом разладе с семьей и гимназией и о своем раннем отлучении от родительского дома, об инсценированной «дуэли», придуманной для прикрытия условленного двойного самоубийства, во время которой Дитцен убил друга и нанес себе тяжелые, опасные для жизни ранения, о последующих годах, отравленных наркоманией и алкоголизмом, годах полукочевой жизни с частой сменой профессий, с нелепыми правонарушениями и тюремными отсидками… Но все это время он тянулся к перу, и его очерки и корреспонденции изредка появлялись в журналах «Литерарише Вельт» и «Дас Тагебух». К тридцати шести годам он накопил немалый жизненный опыт, и все же ему недоставало большой, общественно значимой темы. Он наконец встретился с ней в Ноймюнстере на процессе по делу «Ландфолька».

* * *

В конце 20-х годов Германия переживала экономические и социальные потрясения необычайной силы, симптомы прогрессирующей фашизации Веймарской республики проступали все более отчетливо. Но и на фоне достаточно громких событий, кричавших с первых полос ежедневных газет, взрывы бомб, доносившиеся из далекой северной провинции Шлезвиг-Голштинии, были услышаны всей Германией и вызвали повсеместное волнение и тревогу. В административных зданиях этой провинции, в магистратах, полицейских участках и особенно часто в помещениях или у дверей налоговых ведомств рвались подложенные неведомой рукой бомбы. Правда, жертв при этом не было — «динамитчики» делали свое дело бескровно, их целью был не террор, а громкая апелляция к общественному мнению страны.

За этими взрывами стояла организация «Ландфольк» (вернее, определенная ее фракция, возглавляемая Клаусом Хаймом), которую в то время принято было, не мудрствуя лукаво, считать — как ее представители и сами себя считали — организацией «крестьянской». Между тем социальная природа «Ландфолька» была гораздо более сложной и неоднородной.

Возникновение этого движения было связано с нарастанием экономического кризиса в Германии и, как следствие его, с понижением покупательной способности городского населения и падением спроса на сельскохозяйственные продукты. Этот процесс чувствительно сказался на крупнопоместных животноводческих хозяйствах северо-восточных приморских районов Шлезвиг-Голштинии. Для этих мест характерной фигурой был не собственно крестьянин (пусть даже богатей, кулак), а потомственный землевладелец, нанимающий десятки батраков, своего рода помещик, отличающийся от юнкера единственно лишь отсутствием дворянского звания. (И не случайно, кстати, среди вожаков «Ландфолька» в романе Фаллады мы рядом с крупными землевладельцами крестьянского происхождения видим также объединенного с ними одинаковыми интересами графа Бандекова.) Эти крестьяне-помещики, владельцы крупных животноводческих ферм, хозяйствовали по испытанному десятилетиями методу: по весне, прибегая к банковскому кредиту, скупали на откорм молодняк, а осенью, продав скот на мясо, вернув ссуду с процентами, выплатив налог государству, завершали год с надежной выгодой для себя. Но в конце двадцатых годов экономические устои Шлезвиг-Голштинии начали шататься: понижение закупочных цен и спроса на мясные продукты нанесло тяжкий удар по животноводческим хозяйствам, создало для многих фермеров угрозу разорения и распродажи их имущества с молотка.

На все эти беды голштинская деревня после безуспешных попыток добиться государственных субсидий ответила сходами, на которых была провозглашена организация «Ландфольк». Она объявила войну государству и повела ее в двух направлениях: 1) посредством бойкота и пассивного сопротивления, то есть отказа от выполнения гражданских повинностей и прежде всего от уплаты налогов; 2) путем громогласных форм протеста (взрывы бомб были достаточно громкими!), способных привлечь к делу «Ландфолька» широкое общественное внимание.

«Ландфольк» охватывал самые различные слои сельского населения — от юнкеров и крупнопоместных фермеров до сельскохозяйственных рабочих, и разнородность его состава сказывалась в спорах о цели и формах борьбы, в расколе и образовании фракций, разногласия которых были как бы олицетворены в фигурах двух популярных вожаков движения. В то время как Клауса Хайма, на первых порах исповедовавшего смутные, доморощенные идеи анархистского толка, дальнейший политический опыт постепенно привел (как и Бруно фон Заломона и Бодо Узе) к сотрудничеству с коммунистами, речи и декларации Вильгельма Хамкенса — от начала и до конца — были густо приправлены дурно пахнущими пряностями фашистской идеологической кухни.

Движение «Ландфолька» заключало в себе большой потенциал активного социального действия, но оно носило стихийный характер и не имело научно разработанной теории и документально зафиксированной программы. Его вожди, пришедшие к руководству на волне крестьянского возмущения и отчаяния, были темпераментными дилетантами, а не опытными, искушенными политиками. И неудивительно, что к «Ландфольку» тянулись извне и набивались к нему в наставники, опекали его и стремились направить в русло своих политических амбиций и целей выходцы из различных враждебных Веймарской республиканской государственности партий и группировок. Особенно жадный интерес к «голштинской смуте» проявляли правоэкстремистские и консервативно-националистические круги, именовавшие себя «национал-революционерами». Именно из этих кругов пришли и стали функционерами движения, редакторами газеты «Ландфольк» и т. д. столь далекие от крестьянства люди, как братья Бруно и Эрнст фон Заломон, Вальтер Мутман, Герберт Фольк и др.

Особый вопрос — отношение к «Ландфольку» гитлеровской национал-социалистской партии. Здесь многое зависело от тактических (а вернее — двурушнических) соображений. После так называемого «Ульмского процесса» (о нацистском проникновении в рейхсвер) Гитлер проявлял усиленную заботу о том, чтобы создать НСДАП репутацию мирной, законопослушной и верной конституции партии — поэтому он публично всячески отмежевывался от голштинских «динамитчиков». Местным организациям и членам НСДАП было запрещено поддерживать контакты с «Ландфольком», и никто — кроме разве людей из оппозиционной антигитлеровской внутрипартийной фракции, руководимой братьями Грегором и Отто Штрассерами, — не решался нарушить этот запрет. Но Гитлер, конечно, понимал, что «Ландфольк» представлял собой социальный объект, потенциально благоприятный для нацистской демагогической пропаганды, и как только политическая ситуация изменилась, после того, как юстиция Веймарской республики обезглавила «Ландфольк», засадив в тюрьму его руководителей, но оставив нацистов вне подозрений, Гитлер не замедлил этим воспользоваться. Эрнст фон Заломон вспоминает о наступивших резких переменах: «В образовавшийся вакуум с развевающимися знаменами ринулась национал-социалистская немецкая рабочая партия. Там, где раньше решающее слово принадлежало крестьянскому генералу Клаусу Хайму, теперь все решал гауляйтер Лозе…»[2]

* * *

Как видим, «Ландфольк» представлял собой в социально-политическом отношении явление очень сложное, можно сказать запутанное, и писателю, который отважился обратиться к этой теме, предстояло решать нелегкую задачу. Правда, Фаллада неплохо знал деревню и сельское хозяйство, и притом не извне, не как дачник или турист. В течение ряда лет он был административным служащим в различных крупных поместьях северных провинций Германии. Эти годы многим обогатили будущего писателя, и впоследствии в мемуарном очерке «Как я стал писателем» Фаллада вспоминал: «Я почти всегда был среди людей: при окапывании свеклы, при уборке картофеля я стоял позади длинной цепи без умолку болтавших женщин, я слышал нескончаемые пересуды баб и девок, и так продолжалось с утра до вечера. Вечером разглагольствовал шеф, рассуждали дояры в коровнике, балагурили скотники при раздаче корма… Мне оставалось слушать, и в меня западало, как они говорили и что они говорили, какие у них были заботы и в чем заключались их проблемы».

Впечатления этих лет отлагались в памяти Фаллады и, несомненно, сказались впоследствии на том, что составило силу и своеобразие его повествовательного искусства. Дар предельно жизненного изображения характеров героев со всеми социальными и индивидуальными особенностями их поведения, их речи — все это Фаллада вынес из необычайно богатого опыта своей жизни, из пестрого многолюдства человеческих общений. Граничащее с галлюцинацией восприятие созданных писателем образов отмечали многие, а авторитетный критик из ГДР Макс Шредер писал: «Скупыми штрихами изображал он в своих романах бесконечную вереницу характеров, которые ни с кем другим не спутаешь. Они так прочно врезались в память читателя, что тот иногда невольно вздрагивал на улице и спрашивал себя: откуда я его знаю? Но это было лишь мгновенным воспоминанием об одном из персонажей Фаллады»[3].

Этим редкостным искусством добиваться «эффекта подлинности» Фаллада владел в совершенстве. Его друг и попечитель в последние годы жизни Иоганнес Р. Бехер утверждал, что в смысле богатства и многообразия персонажей Фаллада «был, пожалуй, самым значительным среди всех нынешних немецких повествователей». Но тут же Бехер добавлял: «Как художник Фаллада не был мыслителем. Он едва ли вообще задумывался. Он всегда был полностью поглощен изобилием преследовавших его фигур… В этом смысле он не мог подняться ни над собой, ни над своими персонажами. Он не мог вести вперед ни себя, ни других»[4].

В определении двух неотъемлемых свойств творческой индивидуальности Фаллады критики едины и несомненно правы. Истинные возможности таланта писателя и границы этих возможностей, дар пластического изображения человеческих характеров в окружающей их бытовой повседневности и одновременно ограниченность социально-аналитической мысли — и то и другое не могло не сказаться в романе «Крестьяне, бонзы и бомбы».

* * *

Итак, репортер Рудольф Дитцен пишет ежедневные отчеты о ходе процесса в Ноймюнстерском Земельном суде и на следующий день читает их в своей газете в искаженном до неузнаваемости виде. Так он убеждается в том, что правду, какой она ему представляется на основании судебного следствия, он никак не сможет предать гласности через листок, редактор которого стремится всячески угождать своим подписчикам и коммерческим рекламодателям и никогда не рискнет вступить в противоречие с ретроградными взглядами и вкусами провинциальных обывателей. Приходится искать другую трибуну — в конце 1929 года несколько корреспонденций Дитцена о «Ландфольке» и процессе в Ноймюнстере появились в берлинском журнале «Дас Тагебух», а 4 февраля 1930 года[5], перебравшись тем временем в Берлин и получив скромную, но все же обеспечивавшую ему прожиточный минимум должность в знаменитом издательстве Эрнста Ровольта, он пишет первые страницы романа.

Великому неудачнику впервые улыбнулась удача. К осени роман был закончен и сразу принят Ровольтом к изданию. Но еще до выхода в свет книги роман печатался из номера в номер в популярном еженедельнике «Кельнише иллюстрирте», и эта предварительная публикация подготовила успех отдельного издания. «На всех рекламных тумбах, — вспоминал писатель, — большой черно-бело-красный плакат: Ханс Фаллада. Крестьяне, бонзы и бомбы. Я стоял перед плакатом без гроша в кармане и думал: вот оно что такое слава! Твое имя на каждой рекламной тумбе и судебный исполнитель на подходе, чтобы описать твое имущество». До описи дело, однако, не дошло. Оказалось, что слава приносит не только моральное, но и некоторое материальное удовлетворение. А еще через год всемирный успех следующего романа Фаллады «Маленький человек, что же дальше?» и вовсе переселил его в разряд состоятельных людей.

Но вернемся к роману «Крестьяне, бонзы и бомбы». Он появился одновременно с последними взрывами голштинских бомб и последними судебными процессами против «Ландфолька» и воспринимался возбужденным событиями общественным мнением как произведение сверхактуальное, как политическая сенсация. Этому способствовали и кричаще-броское название романа (кстати, не принадлежавшее автору, а придуманное в редакции «Кельнише иллюстрирте»), и рекламный плакат, провозглашавший: «Роман о бедствиях немецкого крестьянства в 1930 году», и обложка книги, на которой знаменитый художник-график Олаф Гульбрансон изобразил гориллоподобную фигуру крестьянина с бульдожьими челюстями и пудовыми кулачищами на фоне грозно надвигающейся толпы.

Таким образом, с романом Фаллады связывались несколько преувеличенные ожидания. От него надеялись получить ответ на сложные социально-политические вопросы, но требования эти были обращены не по адресу. Писатель мог запечатлеть и запечатлел с неподдельной правдивостью людей, обстоятельства и события, свидетелем которых он был (ведь он не только присутствовал на суде, но и, будучи сборщиком объявлений и репортером местной газеты, в течение года наблюдал собственными глазами всю эпопею «Ландфолька» в Ноймюнстере и его окрестностях). Однако способность анализировать и оценивать не была, как мы помним, сильной стороной дарования Фаллады. Он изображал социальную борьбу в ее зримых внешних проявлениях, но его позиция была неясна, иной раз ее, по существу, и вовсе не было. Это отсутствие собственной, глубоко продуманной политической точки зрения приводило к тому, что автору подчас приписывалась чужая, чуждая ему точка зрения, и самые различные политические направления и партии получали возможность солидаризироваться с Фалладой или предавать его анафеме — и то и другое достаточно безосновательно и произвольно. И в то время как в левом журнале «Линкскурве» роман «Крестьяне, бонзы и бомбы» сразу после его выхода в свет был объявлен «фашистским крестьянским романом», критик из газеты «Ландфольк», стоявший на профашистских, то есть националистических и расистских позициях, утверждал, что он чует в книге Фаллады «трупный запах либерализма».

Впрочем, роман «Крестьяне, бонзы и бомбы» был встречен в Германии с большим интересом не только в ожидании неких политических откровений. На его появление откликнулись видные немецкие и австрийские писатели, в том числе Курт Тухольский, Герман Гессе, Роберт Музиль, Эрнст Вайс… Высказывая различные суждения об идейных и стилевых особенностях этого произведения, они безусловно сходились в одном — в весьма высокой оценке нового (так воспринимался в то время Фаллада) талантливого автора. Одним из пунктов разногласий среди критиков был вопрос о жанровой природе книги — роман ли это или репортаж, основанный на подлинных фактах?

Документальное начало действительно в высшей степени присуще книге. В основе действия в ней лежат исторически подлинные события, происходившие в Ноймюнстере и округе: сопротивление конфискации быков посредством «огненной акции» в деревне Байденфлет, схватка за знамя и кровавая расправа с крестьянами-демонстрантами 1 августа 1929 года, судебный процесс над демонстрантами, бойкот города Ноймюнстера, хранение взрывчатки на отдаленном хуторе крестьянина Холендера и т. д. Все это воспроизведено с почти документальной точностью. Но Фаллада понимал, что если он сохранит подлинные имена и географические названия, то ему грозят многочисленные судебные иски за «клевету» и «оскорбление» и, возможно, даже изъятие книги из продажи. Пользуясь предоставленной романисту свободой, он перенес действие из Шлезвиг-Голштинии в Померанию, из Ноймюнстера в вымышленный город Альтхольм и переименовал губернатора провинции Абегга в Тембориуса, а бургомистра города Линдемана в Гарайса. Также и за другими персонажами романа стояли их исторические прототипы. В Раймерсе узнается один из вожаков «Ландфолька» Вильгельм Хамкенс, в Падберге — редактор газеты «Ландфольк» Бруно фон Заломон, в знаменосце Хеннинге — бывший офицер, человек авантюристической складки из правоэкстремистских кругов Вальтер Мутман.

Документальный элемент в романе «Крестьяне, бонзы и бомбы» придает ему особую ценность — достоверного исторического свидетельства. Но все же без оговорки здесь не обойтись. Отсутствие руководящей нити, собственных, твердо продуманных политических убеждений иногда ставит автора в ложное положение. Когда он, не задумываясь особенно, приписывает персонажам, вызывающим скорее сочувствие читателей, по сути чуждые этим персонажам, почерпнутые из политически одиозных источников того времени лозунги и высказывания, такая беззаботная «документальность» может на каких-то отрезках повествования создать не вполне верное представление либо об исторической истине, либо о позиции писателя.

Или другой пример. Вскоре после появления романа Фаллады на него откликнулась коммунистическая «Роте Фане». Рецензия носила преимущественно политический характер и в художественные достоинства романа особенно не вдавалась. Но по поводу трактовки «Ландфолька» в ней высказывались справедливые суждения. В частности, выдвигался упрек, что писатель видит крестьян как сплошную, социально не дифференцированную массу. «Разве тогда — во время первых демонстраций и бомб — крестьянство в самом деле представляло собой такой сплоченный фронт, что не считается нужным хотя бы наметить дифференциацию внутри этого фронта? Разве не было уже тогда — точно так же, как сегодня, — помещиков, крестьян, богатых и бедных, бобылей, батраков и рабочих?»[6]

* * *

Мы окажемся не вполне справедливыми по отношению к роману «Крестьяне, бонзы и бомбы» и не оценим в полной мере его значение, если будем его рассматривать исключительно как полурепортажный политический роман о голштинском «Ландфольке». Даже и в те дни, когда книга появилась в ореоле политической сенсации, наиболее тонкие и проницательные критики видели в ней нечто большее: сотканное из необычайно точных наблюдений, беспощадно правдивое социально-критическое повествование о людях и отношениях в провинциальном немецком городе, повествование, в котором раскрывается неприглядная картина современного буржуазного общества в целом. «Политический учебник германской зоологии — Fauna Germanica лучшего себе и представить нельзя», — писал Курт Тухольский[7]. «Это прежде всего замечательное, созданное могучей силой ненависти, но тайно питаемое скрытыми токами любви сатирическое произведение»[8],— утверждал Эрнст Вайс, сравнивая при этом роман Фаллады с «Верноподданным» Генриха Манна.

С Вайсом можно, пожалуй, и не согласиться или согласиться лишь с оговорками. Мы не найдем в романе «Крестьяне, бонзы и бомбы» столь характерных для сатиры пародийно утрированных образов и гиперболически заостренных нежизнеподобных ситуаций. Нет в нем и таких стилевых форм, как гротеск, фантастика, условность… Действие романа протекает среди лиц и обстоятельств, не выходящих за рамки обыденности, но тем отвратительней — в своей обнаженной, предельно приближенной наглядности — картина общественного быта городка Альтхольма, «похожего на тысячи других городков и даже на любой большой город».

В романе развернута широкая панорама жизни Альтхольма с его «коридорами власти» и социальными институтами — прессой, магистратом, полицией. И одновременно воссоздана в живых портретных зарисовках вся камарилья «отцов города» от «друга детей» Манцова, владельца газеты Гебхардта до «бонз», то есть социал-демократических бюрократов, высоких должностных лиц. Недаром Фаллада впоследствии с благодарностью вспоминал журнал «Кельнише иллюстрирте», решившийся напечатать роман: «В то время это было очень мужественным поступком, ибо, во-первых, этот роман кишел грубостями и, кроме того, он должен был вызвать сильнейшее возмущение „наверху“, „у красных“. Но журнал решился…» Оставим в стороне несколько дезориентирующий эпитет: «красными» социал-демократические бонзы могли быть в глазах разве только Штуффа или графа Бандекова. В романе же они олицетворяют Веймарскую «систему», и резко критическая трактовка всех этих Тембориусов, Кофка, Фрерксенов и прочих объективно отображает слабости и пороки республики, которой вскоре суждено было без боя уступить место «третьей империи».

Первоначально, до своевольного вмешательства редактора из «Кельнише иллюстрирте», роман Фаллады носил название «Заезжий цирк Монте». Название было изменено, но история, связанная с цирком Монте, сохранилась в прологе и эпилоге и имеет в романе ключевое, иносказательно выраженное значение. Характерная для нравов желтой прессы выходка редактора Штуффа, который, раздосадованный отказом директора цирка поместить в его газете рекламное объявление, отомстил ему разносной рецензией на цирковое представление, даже не посмотрев его, — эта выходка приобретает в романе некий обобщающий смысл, становится аллегорией царящей в человеческих отношениях беспринципности, своекорыстия, войны всех против всех — иначе говоря общественной системы, в которой «ничто не делается ради пользы дела. Всегда лишь из каких-нибудь ничтожных интересов».

Эта общественная система формирует, а вернее деформирует характеры, прививает людям социально негативные качества. В романе нет положительных героев и тем более нет персонажей, воплощающих авторский идеал. Даже личности, наделенные несомненными интеллектуальными или моральными задатками, несут на себе уродующий их отпечаток нравов и обычаев среды. С волками жить — по-волчьи выть. Гарайс — этот сгусток деловой энергии, работяга, умница, увлеченно и в известной мере даже бескорыстно радеющий о коммунальном подъеме города, поддается, однако, соблазнам власти, самоуправствует, чинит произвол, при случае, не задумываясь, топчет слабых и беззащитных. Штуфф, обладающий развитым чувством социальной и индивидуальной человеческой солидарности, отнюдь не лишенный принципов и убеждений (хотя и политически консервативных), глубоко погряз тем не менее в нечистоплотном ремесле газетчика из желтой прессы, пишет по установкам и лжет по найму, не гнушаясь шантажом и инсинуациями.

В изображении таких персонажей, как Гарайс или Штуфф, проявляется важнейшее свойство творчества Фаллады, писателя-реалиста, неотступно следующего правде жизни. Желаемое он никогда не выдает за действительное, и даже, выводя на сцену героев, ему в чем-то близких, которым он симпатизирует, он в своих лучших романах никогда их не приукрашивает, не сглаживает противоречия в их характерах, не оставляет в тени их обусловленные пороками социальной действительности индивидуальные пороки.

Мы говорим «никогда» и тем самым, выходя за рамки романа «Крестьяне, бонзы и бомбы», заглядываем вперед. Действительно, этот роман был фактически начальным этапом творческого пути Ханса Фаллады. Своих наивысших достижений — это в том числе и хорошо известные советскому читателю романы «Маленький человек, что же дальше?» (1932), «Кто однажды отведал тюремной похлебки» (1934), «Волк среди волков» (1937), «Железный Густав» (1938), «Каждый умирает в одиночку» (1947) — писатель добился не сразу, а постепенно, и путь его при этом был тернист. Но некоторые коренные черты творчества Фаллады в целом определились уже в романе о городе Альтхольме. Именно такой чертой были постоянный сочувственный интерес и сосредоточенность писателя на судьбе «маленького человека», того изнемогающего в жизненной борьбе, беспощадно перемалываемого жерновами жестокой эксплуатации и государственного террора «маленького человека», каким привык себя сознавать и сам Рудольф Дитцен.

В романе «Крестьяне, бонзы и бомбы» центральным персонажем является Тредуп, от которого прямая линия ведет к Пиннебергу, Куфальту и другим героям последующих романов. Тредуп близок Фалладе, более того — это образ в значительной степени автобиографический. Подобно автору, он репортер и сборщик объявлений в местной газете, он присутствует на суде и пишет отчеты в свой листок, он оказывается на месте происшествия и фотографирует «огненную акцию» в Грамцове и т. д. — все это эпизоды из жизни самого Фаллады. И все же Тредуп изображен без малейшей идеализации. Развращенное общество оказывает развращающее влияние и на него. Временами он — доносчик, шантажист, предатель или, вернее, заурядный статист, неумело пытающийся сыграть роль злодея, которая ему не по плечу. Но прежде всего он — несчастный, затравленный жизнью горемыка. С чувством щемящей жалости к маленькому человеку (напоминающей о Диккенсе и Достоевском, которых Фаллада числил среди своих учителей) рассказывает писатель скорбную историю своего героя.

Кажется, будто черная завеса медленно опускается над городом Альтхольмом к моменту прощания читателей с ним. Сила социальной несправедливости торжествует над «Крестьянством». Гарайс, единственный дельный человек в магистрате, терпит крах в результате подлых интриг своих товарищей по партии. Погибает Тредуп, оставляя в крайней нищете свою семью, своих малолетних детей. И все же мрак беспросветного отчаяния не является последним словом романа. В конце туннеля — так всегда будет и в дальнейшем в романах Фаллады — начинает брезжить некий неясный свет. Штуфф в муках совести осознает, что «что-то надо делать. Нельзя же только пьянствовать и блудить». И он принимает важное для него решение, продиктованное чувством долга и человеческой солидарности. Гарайс извлекает самокритичный урок из тяжких ошибок, совершенных им на посту бургомистра, и он надеется не повторить их на новом месте. Слова и поступки Штуффа и Гарайса в финале романа имеют прежде всего символический смысл, не более того. В них выражена робкая, но все же не погасшая в душе писателя надежда на конечную силу разума и добра.

И. Фрадкин

Загрузка...