ИЮЛЬ


Уважаемый мистер Фонтини,

Должен вас уведомить. Шпаклёвщик представил счёт за реставрацию потолка на кухне. Это был, как, разумеется, не ускользнуло от вашего внимания, довольно-таки солидный кус потолка, больше, собственно, тех целых потолков, какими, увы, многим бедным людям приходится довольствоваться в своих жилых помещениях. Более того, это уже повторный случай, что соответственно усугубляет для меня бремя оплаты. У меня не безграничный источник средств. Это подтвердят вам многие. Короче, я не могу восполнять чужие денежные средства в размере $400 из моего собственного кармана. Прилагаю копию вышеупомянутого счёта для вашего ознакомления. Будьте любезны его погасить в срок ближайшей арендной платы.

Искренне ваш

Эндрю Уиттакер,

компания Уиттакера.


*

Милая Джолли,

Чек меньше, чем ты рассчитывала, но тут уж ничего не поделаешь. Что бы там ни значилось в договоре о разводе, ты не хуже меня знаешь, что моё имущество не является "собственностью, приносящей доход". Уже когда ты уезжала, все это трещало по швам, а теперь до того заложено-перезаложено, пришло в такой упадок, что еле-еле мне самому дает возможность держать на плаву мой утлый челн, покуда его мотает на океане говна, притом что он убог и обременен лишь самыми скромными, насущными пожитками. (То есть, я хочу сказать, убог мой челн; океан говна, конечно, могуч и безграничен). Говоря "пришло в упадок", я имею в виду — разваливается на части. Миссис Крамб на той неделе пыталась открыть окно у себя в спальне, и оно вывалилось на улицу. Теперь ей придется вставить пластиковые окна, куда она денется, а пока суд да дело, я вынужден на двадцать баксов сбавить ей квартирную плату. Что ни месяц возникают новые пустоты, неостановимое кровотечение, буквально. Две квартиры по Аэропорт-Драйв всё еще не сданы, хоть я из кожи лезу вон, вплоть до того, что оплачиваю бессрочное объявление в газете. Снаружи сорок градусов жары, а я не решаюсь включить кондиционер. Деньги, какие посылаю, я извлек, "перенаправил" — таков, я думаю, официальный термин — из фонда для содержания и ремонта. А ты сама прекрасно понимаешь, что чем больше я его ужму сейчас, тем меньше будут в дальнейшем мои доходы. Рекомендую тебе над этим поразмыслить. Если позвонит Тодд Фендер, я брошу трубку.

Они спилили высокий вяз, тот, что стоял напротив через улицу. Последний вяз во всем квартале. Когда пильщики убрались, я перешел через дорогу и постоял на широком белом пне, глядя на наш дом, жарящийся на солнце, лишенный благодатной тени. И поразился даже — какой же у него неинтересный, скучный вид.

Вот, пожалуй, и все. Меня уже не спрашивают, как ты там и как мои дела. Наоборот, я ловлю на себе взгляды немого сострадания, я прямо в нем купаюсь. И на ходу я взмахиваю руками — лихо и бодро, по-моему, — чтоб всех сбить с толку и смутить. В былые времена я поигрывал бы стеком с набалдашником слоновой кости, и, глядя на меня, народ бы говорил: "Вот, идет сочинитель". А теперь он говорит… Да, что он говорит?

Искренне твой

Энди.


*

Просторное уютное жилище! 1730 Южн. Сполдинг. Дом на две кв. В кажд. кв. 2 ванные комн., с 1 ван. в кажд. Удобства. Стирка/сушка. Свежепокрашено. Ковер. Просторное старинное зд-е с множ-ом усоверш-ний. Из верхн. кв. вид на небольшой пруд. Центр. Несколько минут до автобусн. лин. $187 плюс оплата жилищн. услуг.


*

Милый Марк,

Сколько лет, сколько зим, я по пальцам сосчитал, неужели уже одиннадцать? Обещали не терять друг друга из виду, и вот… Думаю, и в ваши "Новости востока" кое-что просачивается, доходит из наших милых мест. Мне лично вполне хватает воскресного приложения к здешнему "Каррент", чтобы следить за твоей карьерой (вот, написал и хмыкаю вслух, припомнив, как слово "карьера" считалось ругательным в нашей хулиганской компашке, но хмыканье мое тронуто печалью). Как-то "Новости востока" поместили фотографию: ты на мотоцикле. Машина, конечно, великолепная, никогда не видывал столько хрома сразу. Хотел было послать эту фотографию тебе, но подумал: ведь у тебя, наверно, существует для вырезок собственное бюро. Всякий раз, когда встречаю в печати твое имя, милый Марк, или вижу восторженную рецензию на твой очередной роман, к сердцу подступает жаркая волна радости за успехи старого приятеля, радости, к которой, должен признаться, примешивается и легкая доля личного удовлетворения. А почему бы нет? В конце концов, кто, как не я, вел нашу милую компашку по пути экспериментов, которые ты и другие, включая хитрюгу Вилли, довели потом до такого совершенства. Я считаю себя искрой, из которой возгорелось пламя. Жаль только, что плодотворная идея — брать киногероев и непосредственно внедрять в роман — так теперь опошлена иными горевоплотителями, лишенными твоего таланта. Следует ли нам зачислить в их круг и нашего Вилли? Что-то я за него побаиваюсь.

Но постой. Я ведь пишу тебе не для того, чтоб ворошить старое или — переиначим фразу — перебирать ворох старья. У меня есть друг в беде. Не то чтобы друг из плоти и крови, хоть и таких, увы, хватает. Я имею в виду "Мыло", художественный журнал, небольшое литературное издание — я его основатель и издатель — с двумя ежегодными приложениями: "Мыло-экспресс" и "Лучшее в "Мыле". Думаю, ты слышал толки о нас в разной полупочтенной прессе, хоть и не подозревая, может быть, о моей причастности (я не сую на обложку свое имя), а возможно, даже заметил соответственное упоминание в "Американ аспект" несколько лет тому назад, в рецензии на "Лунный свет и лунную тьму" Троя Соккала, где "неомодернисткие потуги" "Мыла" противопоставляются — сочувственно, со знаком плюс — "мрачному натиску" соккаловского направления "Навоза и слизи". Конечно, они почти всё на свете перепутали: никаким соперничеством между "Мылом" и Соккалом даже и не пахнет, а направление "Н. и с." существует исключительно в воображении Соккала. Я послал тебе тогда же несколько экземпляров журнала, но подтверждения не получил. Не дошли, наверно.

Позволь тебе представить несколько наших, так сказать, открытий. Это мы впервые опубликовали душераздирающий травелог Сары Баркет "Сортиры Анапурны", равно как и роман Ролфа Кеппеля Зена "Шарикоподшипник". Оба произведения были затем подхвачены крупными нью-йоркскими издательствами, и с немалым успехом. Уверен, что хотя бы эти названия тебе знакомы, если даже книг ты не читал. (Должен, к сожалению, констатировать, что читателю приходится тщательно исследовать микроскопический шрифт страницы копирайтов, чтобы дознаться о нашей роли при извлечении на свет этих авторов, по правде говоря, жалких провинциалов и с манерами подстать.) Зеркальная поэзия Мириам Уильдеркамп тоже регулярно появлялась на наших страницах в те поры, когда другие даже не смотрели в ее сторону. Новейшее наше открытие — Дальберг Стинт, который, полагаю, скоро взметнет в литературе огромную волну. И все это вдобавок к собственным моим рассказам, обзорам, небольшим стихам на случай. Я издаю этот журнал, можно сказать, единолично вот уже семь лет. Все это время я перебарываю мертвящее равнодушие вокруг, прямо-таки с паундовской яростью[1] отстаивая хоть какие-никакие стандарты. И могу с гордостью отметить, что кое-что нам удалось встряхнуть, в положительном смысле этого слова.

Тем не менее очевидно, что предприятие, подобное "Мылу", не может выжить на одной подписке. Мне приходилось отрывать несчетные часы от собственного творчества и обивать пороги с шапкою в руке ради частных и общественных пожертвований. Никогда их не хватало, и выживали мы только за счет того, что заимствовали средства из моих личных фондов. Мы с Джолли даже регулярно продавали выпечку в Университетском парке, и был период, когда нас это выручало, но с тех пор я лишился ее поддержки, не только ее пекарского дара, но и печатания на машинке и бухгалтерских услуг. Вот уже два года, как она переехала в Нью-Йорк, в Бруклин, изучать театральное искусство, несмотря на то, что прежде ни малейшего интереса к театральному искусству она не проявляла. Тем временем отношения мои со здешней "творческой средой" совсем закисли, отчасти, возможно, потому, что рядом нет искрометной Джолли, которая умела вовремя меня окоротить. Есть у меня, что греха таить, эта страсть к вспышкам ненужной откровенности. Но корень-то проблемы, думаю, в том, что постепенно эти людишки сообразили, что я вовсе не собираюсь отдавать мое "Мыло" под свалку для их посредственных поделок. Дело до того дошло, что наши "Новости искусства" считают своим долгом регулярно перемывать "Мылу" косточки, полоскать "Мыло" в своем "Ежемесячном обзоре", обзывая его то Шилом, то Сортирным мылом, то прочими неостроумными прозвищами. Уже по одному этому ты легко себе представишь, с чем нам тут приходится сталкиваться. Иной раз и позавидуешь тем, кто живет себе в Нью-Йорке.

При нынешней экономике — никсоновские ребята явно не в состоянии с ней сладить — лично мой доход сократился, прямо-таки съежился, а расходы вздулись. Если не предпринять решительных ходов, "Мыло" обречено будет катиться под откос. И тут уж не спасет никакая выпечка. И вот, милый Марк, я подхожу к самой сути моего слишком путаного письма. Я наметил кое-что весьма значительное на грядущую весну. Планы пока эскизны, но мне уже видится некий симпозиум, плюс семинар, плюс отдых, плюс писательская колония этак в апреле, как раз когда появятся нарциссы. Моя идея — собрать первоклассные таланты со всей округи и свести их с платящей за билеты публикой для субботне-воскресных семинаров и лекций. Как ты знаешь, народ, посещающий подобные мероприятия, обыкновенно не сильно разбирается в том, кто есть кто в литературном мире (большинство, боюсь, не слыхивало о Честере Силле или о Мэри Коллингвуд, а кстати, оба обещали быть), так что было бы здорово заполучить хоть одну фигуру "национального масштаба". А должен тебе сказать, что после тарарама вокруг твоей "Тайной жизни Эха" ты, безусловно, таковой фигурой как раз являешься! Ну так как? Приедешь? К звучному "Да" ты, я надеюсь, присовокупишь яркие идеи для нашей программы, безусловно у тебя имеющиеся. Пока ничто еще не закреплено.

Твой старый друг

Эндрю Уиттакер.

P. S. Ни я, ни журнал, к сожалению, не сумеем оплатить тебе твое пребывание и даже покрыть дорожные расходы. Мне очень неловко. Ты найдешь, однако, в моем доме уютное пристанище и, когда схлынут толпы, добрую компанию для полуночных бесед. Знаю, тебя не отпугнет, если я честно скажу, что рассчитываю на нелицеприятный разговор по поводу кое-каких твоих недавних опытов.


*

Пакость, пакость. Ложь, подхалимство, идиотство. Эти льстивые фразы. И как можно дойти до такой низости? А нужна-то мне всего-навсего дверца, чтоб уйти, удрать хотя бы на время от этого мира. В детстве бывало — спрячусь в большой кладовке при родительской спальне, свернусь калачиком в темноте, запах нафталина лезет в нос, на буграх сижу, а это мамины туфли.


*

Уважаемая миссис Бруд,

Вот уже семь месяцев, как я от вас не получал арендной платы. Дважды я посылал вам вежливые уведомления. В них не говорилось о расторжении контракта, не содержалось сердитых слов, никто вам не угрожал принятием законных мер и грубым выдворением. В свете всего этого вы легко можете себе представить мое удивление, когда сегодня утром я вскрыл ваш конверт и выпал из него вовсе не чек, отнюдь не денежный перевод. Нет, то, что выпорхнуло на пол, был ваш поразительный ответ. Мадам, позвольте мне припомнить обстоятельства наших прений, когда вы пришли ко мне пять месяцев тому назад, уже при двухмесячном сроке своей задолженности. Вы были расстроены, вы были даже, можно сказать, убиты, а поскольку я не Скрудж и бессердечно не деру три шкуры со своих арендаторов, я не оставил вас на пороге под дождем, я пригласил вас в дом, я предложил вам сесть. Все стулья были заняты моими бумагами и книгами, и мы вынуждены были разделить тот краешек тахты, который был еще свободен. Вы промокли, вы тряслись от холода. Я принес вам стаканчик мартини и немного орешков. Я терпеливо выслушал рассказ о несчастном случае, постигшем вашего супруга при пользовании электроблендером, и о связанных с ним медицинских расходах, как и рассказ о несправедливом аресте вашего сына и связанных с ним юридических расходах. Растроганный, я произносил сочувственные банальности, обычные в подобных обстоятельствах. Однако, прося вас не беспокоиться, мог ли я хотя бы отдаленно себе представить, что вы это примете за разрешение впредь и вовеки жить на квартире у меня бесплатно! Что же до вашего нынешнего письма, я решительно не постигаю смысла вашего утверждения, что, если я стану настаивать на покрытии задолженности, вы будете "вынуждены все рассказать супругу". Рассказать супругу — но что?? Что законный хозяин дома, в котором вы проживаете, хотел бы получить скромную плату? И что вы хотите сказать своей фразой "если вы пожелаете снова меня увидеть"? На что это вы намекаете? Вы плакали. Вы сидели на моей тахте. И разве это не совершенно естественно, что я был в высшей степени смущен? Я обнял вас, как обнимал бы плачущего ребенка. Я бормотал: "Ну, ну, да ладно, ладно". И если я себе позволил погладить вас по голове и отвести от ваших губ взмокшую седеющую прядь запачканным в чернилах пальцем — после того, как вы, можно сказать, свалились на мою голову, — в этом не было (смею ли признаться?) решительно никакой сексуальности. Просто я считал, что эти жесты придадут веса тем словам сочувствия, каковые, приведись мне вновь их произнесть, будут исключительно формальны. Возместите, пожалуйста, 7х $350 = $2450.

Искренне ваш

Эндрю Уиттакер,

компания Уиттакера.


*

Уважаемый автор,

Благодарим за то, что предоставили нам лестную возможность ознакомиться с вашей рукописью. После долгих размышлений мы, к сожалению, сочли, что в настоящее время не сможем ее использовать.

Издатели "Мыла".


*

Милая Джолли,

Почему я никогда не задумывался над тем, что творилось с папой? Давление у него подскакивало так, что глаза лезли на лоб, из-за кожной болезни спина и ягодицы так чесались, что он, бывало, стоит на кухне и скребется металлической лопаткой, пока рубашка не пойдет кровавыми полосами, и вдобавок он взял манеру за ужином напиваться до бесчувствия. Мама норовит, бывало, отдернуть тарелку, едва завидит, что он клюет носом, но иной раз он все же плюхался лицом в котлеты с картошкой или что там она еще наготовила, в яблочный сок, свиные отбивные, ну, я не знаю, прежде чем она успеет их подхватить, но чаще он сползал бочком со стула. Мне даже в голову не приходило, что эта грустная комедия как-то связана с тем, что он думал весь день, что он весь день вынужден был делать. Просто я считал, что это в порядке вещей, так в жизни мужчины и должно быть. А теперь все это происходит и со мной. Я хочу сказать — теперь у меня у самого такая жизнь. Сегодня вымогаю у жильцов задержанную ренту, выслушивая их слезные жалобы на то, что засорился, видите ли, толчок, нет спасу от мышей, не греют печки, обвалился потолок. Вот не понимаю я этих людей. Они что, нарочно перелезают в исподнее, чтоб открыть на звонок? Или так им сподручней демонстративно чесаться, пока я говорю? Назавтра я вишу на телефоне, стараюсь уломать каких-то мастеров, чтобы работали в кредит. А когда нахожу кого-нибудь, он так омерзительно халтурит, что мне приходится идти и все за ним перелопачивать, сам не знаю как, но я, по крайней мере, работаю задешево. Как тебе такая моя эпитафия: "Он работал задешево"? А когда проклятая штуковина опять ломается, они ведь мне звонят, они мне угрожают. Нет, я кончу тем, что тоже буду повсюду таскать с собою пистолет, как папа. А есть же еще эти крутые парни — есть банки, электросеть, телефонный узел, особенно телефонный узел. Мне часто снится: бегу, а меня преследуют люди в доспехах. Сам себя пугаю мыслью, что того гляди с воем выскочу на улицу. Или возьму папин пистолет, войду себе спокойно через стеклянную дверь в какую-нибудь контору и — бабах! Бах-бах-бах! И так неделя за неделей, я совершенно выбиваюсь из сил. Псориаза пока нет, голова моя покуда смело парит над блюдом жареной колбасы, но я измучен, выпотрошен, я изведен. Когда наконец попадаю домой, я валюсь на диван, и грудь у меня ходит ходуном, как после тяжелой физической работы. Может, хоть позвонила бы как-нибудь.

Энди.


*

Уютный дом для спокойной семейной жизни! Чарлзкорт 73. Одноэтажный дом для одного семейства в живописной округе. 2 ванные ком. 1 ванна. Просторные клад-ки, Плотн. ограда. Мощен, двор, Освещен, парковка. 10 мин. ходьбы до магазинов и заправочн стан-и. $275 + жилищн. расходы.


*

Дорогая мама,

Надеюсь, что, когда до тебя дойдет это письмо, ты уже совсем поправишься. Что правда, то правда, насморк ужасно неприятная штука, и со стороны Элен было некрасиво смеяться над тобой и прятать твои бумажные платочки клинекс, если, конечно, все так и обстояло на самом деле. И несмотря на все твои намеки, я-то как раз прекрасно понимаю, какую скуку может нагонять живая изгородь, если кроме нее не на чем взгляд остановить. Однако я убежден, что, если бы ты всмотрелась повнимательней, постаралась бы увидеть каждый листок отдельно, а не как часть общей массы, все они тебе бы показались куда увлекательней, чем ты предполагала, и скрашивали бы твои мирные вечера. Я всегда считал, что людям бывает скучно по той простой причине, что они не всматриваются в детали. Я надеялся в этом месяце приехать, но мой шевроленок, кажется, опять забарахлил. Что-то там у него с радиатором, что ли, и при нашей нынешней дикой жаре он вскипает даже от коротеньких бросков до магазина. Я спрашивал Клару насчет твоего фена. Она говорит, что его не помнит. Как только смогу, повезу тебя кататься. Махнем на Вудхейвен, сходим на могилу Уинстона. Знаю, ты останешься довольна, и я, конечно, тоже. Кстати, ты совершенно несправедливо считаешь, что мне всегда было "с высокой горы плевать" на Уинстона. Я даже говорил с его преподобием Стадфишем как раз на прошлой неделе. Он пообещал рассмотреть этот вопрос, хоть с ходу предупредил, что законы церкви на сей счет весьма суровы. Впрочем, едва ли тебя это обескуражит, поскольку он всегда недолюбливал Уинстона после того, чтоб он себе позволил на свадьбе Пег, в смысле, что он, Уинстон, себе позволил. Не знаю, послужит ли для тебя эта мысль хотя бы легким утешением, но я лично убежден, что, где бы сейчас ни пребывал Уинстон, ему там хорошо.

Целую крепко.

Энди.


*

Самое первое мое воспоминание: мама расчесывает волосы. Сухо, жарко, и в бледных сумерках я вижу искры, блошками прыгающие с волос на Щетку. Яркими такими блошками. То был мой первый смутный промельк догадки о том, какую роль играет в нашей жизни электричество. Самое мое раннее воспоминание — мамины руки. Чистый алебастр. Белые, в синих прожилках. Тонкие, в синих прожилках руки, выдающие аристократизм. Лежу, среди шелков и кружев, в плетеной корзине на крыльце. Она разговаривает по телефону — с кем, интересно? — и говорит (мне ясно помнятся слова, хотя, конечно, тогда еще несколько месяцев оставалось до той поры, когда мой словарь достаточно обогатился и я смог понять их смысл, а пока суд да дело, я мог просто их твердить, молча, как бы про себя выпевая): "Пришлите окорок, немножечко картошки, два фунта спаржи, кварту молока, коробку "Тайда"". Часто оглядываюсь назад, на это воспоминание, и диву даюсь, как это люди могли заказывать еду и прочее по телефону. А, говна пирога.


*

Уважаемый мистер Полтавский,

В ответ на ваш вопрос о требованиях, предъявляемых к предлагаемому материалу, посылаю вам список наших стандартных правил. Хорошо бы побольше авторов интересовалось нашими условиями, прежде чем посылать никуда не годную ерунду, тем самым губя понапрасну мое и свое собственное время. Отдельное спасибо за то, что присовокупили конверт со своим адресом и почтовой маркой, чего тоже далеко не от каждого из вас дождешься.


*

Руководство по предложению материала для опубликования в нашем журнале.

"Мыло" — общенациональный журнал, посвященный всем видам художественной литературы, включая рассказы, стихи, рецензии и эссе. Мы регулярно издаем по шесть номеров в год плюс ежегодные антологии. Среди наших авторов есть и опытные мастера с мировым именем, и талантливые новички. Хотя мы всячески приветствуем художников, пролагающих новые пути как по части формы, так и по части содержания, однако при публикации не руководствуемся никакими иными критериями, кроме художественного совершенства. В суровом климате нынешней американской словесности, при несдержанных эмоциональных всплесках, с одной стороны (пережитки так называемого движения битников), и бесформенных грудах псевдомодернистского хлама — с другой, "Мыло" идет своим срединным курсом. Мы не публикуем материалов на случай, поздравительных открыток в стихах, вышивок по ткани. Сатира приветствуется, однако при персональных выпадах правило гласит: поменьше грязи. Непристойность допустима, но не должно запускать ею в ныне здравствующее лицо. Оригинальность необходима. Действующие лица не могут именоваться N или X Манифесты должны отстаивать позиции, о которых прежде никто не слыхивал. Мы не публикуем произведений ни на одном иностранном языке. Иностранные фразы могут быть разбросаны там и сям по тексту, если же они идут косяком, ваша работа будет отвергнута как претенциозный вздор. Все материалы должны быть напечатаны с двойным интервалом. Страницы в многостраничных рукописях следует нумеровать. В качестве вознаграждения автор получает два номера журнала бесплатно и двадцатипроцентную скидку на все номера сверх того в неограниченном количестве. Автор должен соблюдать два главных правила. Главное правило № 1: не посылай свой единственный экземпляр. Главное правило № 2: присовокупляй конверт с маркой и своим адресом. Одновременное нарушение обоих правил обречет вас на полное уничтожение ваших трудов.


*

Дорогая миссис Лессеп,

Благодарим вас за то, что предоставили нам возможность прочесть во второй раз "Вербины сапожки". После долгих размышлений мы сочли, что это произведение по-прежнему не соответствует нашим требованиям. Простите, но вы, ошибочно поняв нашу фразу "в настоящее время не соответствует нашим требованиям", сочли, что снова можете его прислать. В издательском мире слова "в настоящее время" означают "никогда".

Э. Уиттакер,

издатель "Мыла".


*

Мистер Кармайкл., любезнейший,

Старики порой бывают невозможны, не мне вам говорить, однако же обращаться с ними следует заботливо, ибо они как-никак тоже люди. Ведь мы с вами хотели бы, чтоб с нами обращались заботливо, когда мы состаримся, что нам, безусловно, предстоит, даже если при этом нам придется перейти в противный класс существ, жалующихся направо и налево. Все мы люди, все мы человеки, и все мы, грешным делом, вечно осуждаем жалобщиков — которые и в самом деле нудны, — не углубляясь в суть вещей. Пишу это, дабы объяснить самому себе, как могло случиться, что после того, как моя мать, по-видимому, неоднократно говорила лично вам о неладах со своей сиделкой Элен Робинсон, не было предпринято решительно никаких мер. Нехорошо. Однако, чем самому вступать в ряды скучных жалобщиков, я изложу вам факты, а вы уж о них судите сами.

Элен поступила на службу в Олд-Айви-Глен в прошлом году вскоре после Рождества, заменив собою Дотти. Сначала мама радовалась замене, поскольку Дотти во все время своих дежурств почти непрестанно бубнила о вещах, которые даже и прикованной к постели одинокой старухе едва ли могли показаться увлекательными. В результате в первый год пребывания в Олд-Айви-Глен мама почти все время притворялась, будто спит. И вот является Элен Робинсон: пышногрудая, веселая, с беспечным взглядом на жизнь, который так прельщает нас почти во всех представителях ее народа. Мама происходит из известной семьи южан, привыкла к самым разным нефам, и сперва они с Элен, кажется, сдружились. Живо помню, как во время одного из ежемесячных моих приездов, идя по прихожей к маминой комнате, слышу их задушевную беседу, и тонкие рулады маминого хихиканья перекатываются поверх нутряного ржания Элен, словно перезвон быстрого горного ручья поверх ровного гула медленной реки. Сердце во мне подпрыгнуло, я выдохнул немое "спасибо" заведению Олд-Айви-Глен.

Увы, как и множество прекраснейших вещей на этом свете, радость моя оказалась преждевременной. Эти ранние ростки дружбы, если то были именно они, обречены были увянуть в июне, когда разум мамы начал давать сбои. Мама стала порой переселяться, образно выражаясь, в баснословное прошлое, воображая, что она дитя, в Джорджии, во времена рабов, что Олд-Айви-Глен — ее милый старый Оаквуд, вновь обретший утраченную славу, что Уинстон, ее старый Лабрадор, опять щенок, а Элен — это любимая Фина, преданная нянька, помогавшая ее растить в более поздние, совсем иные времена, когда семья едва могла оплачивать счета за свет, не то что услуги Фины, и та довольствовалась жалкой каморкой и кукурузной лепешкой.

Казалось бы, профессиональная сиделка, каковой является Элен, удвоит свои заботы в подобные минуты, что ей только приятно будет сопровождать старушку в безобидных путешествиях во времени, что она с удовольствием исполнит свою роль в поистине прелестных фантазиях про "те дни, каких уж нет"[2]. Как бы не так! Живо помню тот момент, когда я убедился, что прилив дружбы, столь меня обрадовавший, отхлынул до опасно низкой черты отлива. Я сидел с мамой у нее в комнате, мы не разговаривали, мы предавались немому общению, как вдруг вваливается Элен вместе с другой темнокожей сиделкой, и они принимаются перестилать постель, хохоча и во весь голос переговариваясь на бог знает какие темы. Из-за внезапной помехи в нашем общении мама широко открыла глаза, увидела двух женщин, стоявших в ногах постели, притом, конечно, смутно, поскольку она сняла очки, и сказала: "Вокруг всё Фины, Фины, так много Фин". Очень, по-моему, смешно. Но я тотчас же понял, что сверхчувствительность миссис Робинсон ей не позволит насладиться этой шуткой. Боюсь, я невольно подлил масла в огонь, продолжая хохотать, несмотря на злое выражение ее лица.

С тех пор мне поступают рапорты, что Элен "сводит с мамой счеты", истязая ее всяческими ужаснейшими способами. Признаю, кое-какие из маминых жалоб — очевидные преувеличения. Едва ли кто-то из нас сочтет правдоподобным, что Элен напустила к маме в комнату сотни крыс. А если, предположим, и напустила, каким же образом она их утром заставила исчезнуть? Но все равно дряхлые старики нуждаются в нашей исключительной заботе. Я не требую немедленного увольнения миссис Робинсон. Я только прошу, чтоб вы за ней приглядывали в оба и сделали qui vive[3] своим девизом.

С сыновнею заботой

Э. Уиттакер.


*

Милая Викки,

Прочитал твою последнюю пачку и с радостью бы напечатал все восемь штук подряд. Но, поскольку это невозможно, хочу использовать "Салли и насос", "Калипсо" и "Шпильки и булавки". В последнее время присылают кучу кошмарной дряни, от которой, главное, никак не отделаешься. В результате портфель набит, и твое я смогу поместить самое раннее будущим летом. Ты уж меня прости, а я обещаю и надеюсь не питать недобрых чувств, если ты попытаешь счастья где-нибудь еще. Портфель набит, средств не хватает — так вкратце обстоят дела. Результат моих почтовых воззваний, откровенно говоря, в высшей степени не впечатляет. Сам знаю, все уже по горло сыты моими просьбами о подачках, тем более я благодарен горстке верных — вы с Чамли, кое-кто еще, — не бросавшей меня все эти годы. На этот журнал убухано столько моих средств, потрачено столько моей крови, и, когда он вступает в полосу невезения, я просто сам не свой. Вас нет рядом, Джолли нет рядом, мне одиноко здесь, как никогда. Порой берет такая невыразимая тоска. Отношения с Фрэн и роем ее прихлебателей в "Новостях искусства" теперь совсем уж не в дугу. Мы даже и не притворяемся. Сталкиваясь нос к носу со мной на улице, он или она (по правде говоря, это всегда она) делает вид, будто меня не узнает. Блондинистые и брюнетистые хвостики так и подпрыгивают, когда они отворачивают голову, чтоб меня не видеть, — милая картинка, обожаю. Обычно я после этого громко харкаю им вслед. Порой они в ответ, удаляясь, дико вертят бедрами, женский жест такой, я, если честно, так и не понял, что он означает. А ты? Все это было бы смешно, когда б так не бесило. И конечно, мало того что не приглашают меня на свои посиделки (за это как раз отдельное спасибо), они лезут из кожи вон, чтоб только мой план симпозиума не сдвинулся с мертвой точки. Я знаю из верного источника, что на заседании ученого совета по грантам Фрэн назвала его "бзиком Энди" — и уж она добьется, что я не получу под это дело ни шиша. На той неделе "Рэпид-Фоллз каррент" поместил соответствующую статью. Даже не потрудились со мной связаться. Так бы хотелось на все махнуть рукой, выкроить пару недель свободных и удрать куда подальше и вас обоих повидать. Да только — денег ноль, дел невпроворот, и ничего-то у меня не выгорит. Мне сорок три года. Не надо было мне за все за это браться. Шмякни Чамли за меня по физиономии да скажи, чтобы еще фоточек прислал.

Скучающий по вам обоим

Энди.


*

Уважаемый мистер Самсунг,

Да, я получил ваше предыдущее письмо и хотел бы поставить вас в известность, что мы, как вы и предлагаете, предпринимаем решительные шаги, я лично эти шаги предпринимаю. Дела обстоят именно так, а не иначе. Возможно, перемены и не очевидны, поскольку действие свершается, так сказать, за сценой, исподволь, мелкими порциями, но результаты тем не менее понемножечку накапливаются. Да, правда, компания Уиттакера сейчас переживает отнюдь не лучшие времена. Причина кроется в том, что слишком долго мы терпели дурных квартиросъемщиков, а отнюдь не в моем халатном стиле управления, как вы это изображаете. Я работаю в поте лица над тем, чтобы искоренить дурных квартиросъемщиков и заполучить лучших. А как вы сами способны легко себе представить, их не заполучишь, покуда дурные все еще рассиживают на лестницах в исподнем. На все нужно время. Мы непрестанно совершенствуемся. Вот сможете уговорить Американ Мидлендс, чтоб отсрочил срок платежей на месячишко-другой, — и сами приятно удивитесь.

Искренне ваш

Эндрю Уиттакер,

компания Уиттакера.


*

Дорогой мистер Гуддол.

Благодарим вас за то, что предоставили нам лестную возможность ознакомиться с вашим сборником стихотворений "Эх, взмахи мотыги". После долгих размышлений мы, к сожалению, сочли, что в настоящее время не сможем его использовать.

Эндрю Уиттакер, издатель.


*

Увидеть бы себя ясно, хоть на минуточку. Пусть в зеркале. То я там вижу импозантного вида господин, не лишенный чувства собственного достоинства. Такому щеголять бы в серой шляпе, да нет у меня для него серой шляпы. И конечно, не стал бы он рассиживать в помещении не снимая головного убора, если б случайно не оказался полицейским. Будь он полицейским, он бы расследовал преступления, то, сё, может, убийства, мало ли. Мне нравится, как он пожимает плечами. "Как он чудесно пожимает плечами", — говорят вокруг. В этом пожатии плеч — эдакая роскошная смесь: уверенность, презрение и — тютелька тоски. Правда, он не скажет "тютелька", а уж "тоски" тем более, не станет он сочетать два этих слова. Да, но как же он скажет, если немножечко чего-то надо во что-то положить? Он не стряпает, и, значит, это не соль, не то бы он сказал "щепотку".

А иногда смотрю: совсем другой человек, не импозантный, а обрюзгший и тяжелый. Хочется сказать: "Уходящая натура". Замечаю, как у него выпирают щеки. Образ как бы не имеет четких очертаний, образ как бы расплывается. У него руки-крюки, уж это точно. Вечно он все портит, как медальоны, например, которые его просили починить. Сгреб тоненькую золотую цепочку, а медальон возьми и соскользни в вентиляционную дыру. А в медальоне был единственный портрет ее любимой бабушки. Учитель музыки его прозвал "деревянные пальцы". И шляпы у него нет никакой, конечно, а шляпа бы ему не помешала, поскольку волосы редеют. Под лампой дневного света в комнате, где зеркало, так и сквозит пархатая плешь. Что касается первого господина, кажутся уместными слова "твердый" и "стальной", в случае второго уместней — "жиденький", "рыхлый" и "аморфный". Их (или его) челюсть "выдается", с одной стороны, но с другой стороны, — она "отвисшая". Человек без свойств. Помню, как Джолли сказала, что в жизни не пойдет за такого двойственного типа, как я.


*

Милый Дальберг,

Это тебе записочка, чтоб знал, что коварный почтальон-книгочей, которого ты заподозрил в похищении твоей рукописи, очевидно, одумался. Она прибыла сегодня в поддень, помятая, но в целости и сохранности. Не ждал я, что твое произведение так грандиозно. Нам, видимо, придется распространить его на несколько номеров. Сейчас я просмотреть его не смогу, собрался уходить. Просто хочу, чтобы ты знал: всё, как говорится, у меня в кармане, и я предвкушаю чтение.

Энди.


*

Весь мусор помещайте в металлические контейнеры, расположенные позади дома.


*

Уважаемый мистер Стампхилл,

Благодарю за то, что предоставили нам лестную возможность ознакомиться с вашей рукописью. Местами сюжет хорош, но все это слишком длинно не только для нашего журнала, но и для большинства читателей, незнакомых с пчеловодством. Характеры пчел выписаны сильно, выразительно, свежо, но их слишком много, и трудно запомнить имена. Убийство, хоть и зловещее, не очень убедительно, ибо откуда пчелам знать, который из братьев взял эту рубашку? Боб Кэрри живет недалеко от вас. Если наткнетесь на него, передавайте от меня привет.

Искренне ваш

Э. Уиттакер, гадатель.


*

Многоуважаемые господа,

Проснувшись сегодня утром, я обнаружил, что мой телефон уже не издает приветного жужжания, когда подношу его к уху. Он вообще никакого жужжания не издает, и это очень плохо. Я знаю, какую сумму я вам задолжал, я не оспариваю законности ваших притязаний. Когда только мог, я посылал вам небольшие суммы — и не разменную мелочь, кстати. Я выказывал добрую волю. Я должен вести свое дело. Возможно, вам оно не кажется делом, но для меня оно — дело. И если в телефонном справочнике нет его рекламы, то потому исключительно, что у меня нет средств на то, чтоб размещать рекламу по телефонным справочникам. Вам бы не помешало над этим поразмыслить. Я объяснял миссис Слиперт лично, что, если она отключит мой телефон, я, возможно, никогда не буду в состоянии вам уплатить. Я взывал к вашим собственным интересам, и тот факт, что вы на это не купились, говорит, наверно, в вашу пользу. И вот теперь я взываю к вашему сердцу. Я на коленях вас молю. А ведь от этого страдает моя гордость. Пожалуйста, восстановите мой телефон. Еще полгода, и я вам заплачу всё сполна. Даю вам честное слово.

Со всей искренностью

Эндрю У. Уиттакер.


*

Не давите сигаретные окурки в цветочных горшках.


*

Уважаемая Ферн Мусс,

После долгих размышлений редакция "Мыла", к сожалению, пришла к выводу, что ваши стихи в настоящее время не вполне соответствуют нашим потребностям. Однако мне неприятно вам их возвращать всего лишь с сопроводительной отпиской. Хотя эти отписки мы стараемся составлять максимально кратко и не оскорбительно, все мы были когда-то молодыми авторами и не понаслышке знаем, какие раны они могут нанести, раны, которые годами невидимо гноятся и вдруг да и прорвутся спьяну на чьей-то презентации. В вашем творчестве заметны свежесть и открытость, которые я не хотел бы загубить каким-нибудь нашим неосторожным жестом.

Сразу и без обиняков хочу сказать: я удивлен тем, что мистер Кроуфорд порекомендовал вам "Мыло" в качестве самого подходящего места для творческого старта, хотя, разумеется, это свидетельствует о том, как высоко он ценит ваши дарования. Прав ли я, предполагая, что вы никогда не держали в руках наш журнал? Откровенно говоря, я опасаюсь, что многое из публикуемого нами вас огорчит, если не прямо огорошит. Кое-что вас, может быть, оскорбит. Очень жаль, конечно, но тут уж ничего не поделаешь.

При всем при том я считаю ваш "Портрет художника в пять лет" выдающимся произведением для такого юного возраста. Мистер Кроуфорд, конечно, прав, у вас есть "искра", и вы заслуживаете всех самых высоких его баллов. Хотя ваша поэзия и не совсем то, что обычно публикует "Мыло", ее отличает неподдельная энергия стиха и подлинное обаяние. Те стихотворения, где упоминаются лошадки, я думаю, имеют все шансы в "Стойле" или в "Американском пони". Мой зубной врач подписан на оба эти издания, и я давно заметил, что они регулярно публикуют стихи на конские темы, по большей части уступающие вашим в своих достоинствах. И что же плохого в том, чтобы начинать с второстепенных изданий. Создаешь там репутацию и двигаешься дальше. Все мы так начинали.

Я очень, очень понимаю, как обидно, когда твой труд отвергают. И особенно обидно в первый раз, покуда ты еще не оброс панцирем цинизма. Потому-то я и хочу снова подчеркнуть, что вижу в вашей работе несомненно богатые задатки. Мне искренне жаль, что в настоящее время мы не можем ее использовать. Разумеется, мы с удовольствием рассмотрим ваши произведения в дальнейшем, хотя я вам рекомендую ознакомиться с тем, что мы обычно публикуем, прежде чем снова нам что-то посылать.

С самыми лучшими пожеланиями

Э. Уиттакер, издатель "Мыла".


*

Эган Филлипс стоял на переднем крыльце, глядя на вспененные волны озера Мичиган. Из-за своего желтого свитера он ярко выделялся на сизом фоне дня, и женщина на велосипеде не могла его не заметить. Каждый божий день она здесь проезжала, чтоб отвезти молоко одной старушке, каждый божий день она проезжала мимо его дома. Собственно, она здесь проезжала время от времени с самого детства, с тех самых пор, когда отец еще катал ее на своем тракторе. Он даже позволял ей водить этот трактор, когда полагал, что об этом не проведает мать. То была их общая тайна. Женщина очень удивилась, заметив кого-то на крыльце, поскольку дом был сущая развалина. Что-то было такое в этом мужчине в желтом свитере, что-то такое было, и она вытянула ноги, притормозила на гравии у обочины и совсем остановилась прямо напротив дома, хотя, из осторожности, по другую сторону дороги, ибо она не знала, что этот желтый свитер может предвещать. Человек на крыльце увидел, как она остановилась, проскользив ногами по гравию, и вспомнились ему те дни, каких давно уж нет. Ветер задувал желтые пряди светлых волос ей на лицо. И вдруг эта девушка — силуэт на фоне взбухших волн — окликнула его.


*

Всем жильцам:

В строгом соответствии с вашим договором арендную плату следует вносить в первый рабочий день каждого месяца. Что означает — у меня в офисе в вышеозначенный день. Задержанное где-то там на почте не считается. Впредь, начиная с первого сентября, при взимании арендной платы за все последующие месяцы пени размером в два доллара ($2.00) будет начисляться за каждый день просрочки.

Управление.


*

Милый Уилли,

Я по пальцам сосчитал — неужели целых одиннадцать лет? Обещали не терять друг друга из виду, и вот…. Думаю, даже к вам в Калифорнию нет-нет да и доходит слух о наших здешних свершениях, свершениях, которые, конечно, заинтересовали бы людей в твоей округе, сумей они преодолеть собственную региональную близорукость. Ты-то сам, естественно, дело другое. Я хватаю твои книги в тот же день, как они появляются. Ну, "хватаю", положим, сильно сказано, потому что здесь они не "появляются". Мне приходится выписывать их из Нью-Йорка, что я и делаю, едва узнаю об их выходе в свет, что иной раз бывает с многомесячным опозданием. А иногда я натыкаюсь на рецензию в каком-нибудь журнальчике. Я и сам написал весьма положительный отзыв — так, небольшое эссе, — на твой третий роман для "Притертой пробки", интересный был такой журнал, покуда выходил. К сожалению, тот малый, который его издавал, покончил с собой прежде, чем мог бы появиться номер с моей рецензией. Иначе бы я, конечно, его тебе послал. Он с крыши гаража спрыгнул, прямо под автобус. В эссе этом я доказываю, что "Вальс на кадиллаке", "Ягодицы" и особенно "Пинг-понговый раджа" ничуть не уступают самому лучшему из созданного Саймоном Киршмайером. Может, я раскопаю экземпляр, если тебе интересно. Всякий раз, когда встречаю лестные отзывы о твоей работе, к сердцу подступает теплая волна радости за успехи старого друга, радости, к которой, не скрою, примешивается и легкая доля личного удовлетворения. А почему бы нет? В конце концов, кто, как не я, вел нашу милую компашку по пути экспериментов, которые ты в особенности довел до такого совершенства. Приятно думать, что я был искрой, из которой возгорелось это пламя. Излишне упоминать о том, как меня возмущает, что твой последний роман раздраконили в "Нью-Йорк таймс", "Нью-йоркер", "Харпер" — одним словом, всюду и везде, и главное, если учесть, что те же самые люди носятся с этим шутом гороховым Марком Куиллером, от которого, кстати, как ни странно, я только что — на той неделе — получил открытку. Рад доложить, что он все тот же: самодоволен, ловок и претендует на Номер Первый.

Но довольно. Я ведь не для того пишу, чтоб ворошить прошлое. У меня есть друг в беде, друг особенный, весь созданный из слов и бумаги. Я, конечно, намекаю на доброе старое "Мыло". Не могу себе представить, чтоб тебе на глаза не попадался мой журнал, хоть ты, возможно, и не подозреваешь о нашей с ним интимной связи. Я не сую на обложку свою фамилию. У нас есть пара точек в ваших краях, где, конечно, можно приобрести "Мыло", но на всякий случай вкладываю наш последний номер. Правда, чтение, пожалуй, несколько затруднено, поскольку перепутаны страницы. Удобнее, наверно, его сначала разодрать. К сожалению, номера страниц по недосмотру не указаны, но я их для тебя пером проставил. Я один из основателей этого журнала (моя бывшая жена Джолли была вторая), и вот уже семь лет, как я единственный его издатель. Никому из тех, кто видел последние наши номера — сильнейшие притом, — вероятно, и в голову не приходило то печальное обстоятельство, что журнал если и не на смертном одре, то опасно приближается к нему. И если только не произойдет вливания свежих денег, скоро он, конечно, испустит дух (ты не беспокойся, такого рода помощи я у тебя не попрошу). Кончина "Мыла", разумеется не стала бы заметным событием ни для кого, кроме меня и нескольких сотен верных подписчиков и авторов, если б не тот прискорбный факт, что его абсолютно нечем заменить. Вообрази: регион размером с Францию — и ни единого органа для первоклассных произведений местных писателей. Семь лет, семь лет, начиная с первого нашего номера (три страницы на ротапринте), я прямо-таки с паундовской яростью бился за то, чтобы представить читающей публике творения соответствующего калибра, при этом действуя не только без всякой поддержки здешних властителей дум в области искусства, но при их активном противостоянии (говорю противостояние, а не саботаж, ибо вещественными доказательствами не располагаю). Без голоса "Мыла" — пусть кое-кому порой он и покажется чуть резковатым — весь регион был бы обречен на сплошную популистскую вульгарщину сочинений вроде "Лунного света и лунной тьмы" Троя Соккала — прискорбнейший пример тому, какие книги здесь сейчас в чести. Но ты здесь вырос, ты сам, конечно, все понимаешь. И однако же мы оба с тобой держимся. Но для меня лично, хоть я медленно и кропотливо, как пчелка, сооружаю кое-что свое (в настоящее время пишу нечто причудливо-комическое, что впоследствии, по-видимому, будет названо романом), держаться — значит именно что держать "Мыло" на плаву.

Мучительно ломая себе голову, я в конце концов пришел к одной идее на следующие май-апрель, которая, надеюсь, спасет дело: обеспечит необходимые ресурсы и в то же время привлечет к нам внимание читателя. "Мыло" организует уик-энд симпозиумов, лекций, семинаров, чтений. Моя идея — взять подлинно авангардные сочинения и под лозунгом "Чем непонятней, тем интересней" швырнуть их, как перчатку, в лицо изумленной публики. Всё на той же волне я предполагаю пригласить уличных артистов, пусть являются в антрактах, а может быть, и в обеденный перерыв, или это, по-твоему, чересчур? Нежелательно, конечно, чтоб что-то заглушало наши споры, которые, предвижу, будут жаркими и продолжительными, так что лучше, наверно, ограничиться огнеглотателями, жонглерами и тому подобной публикой, а музыкантов не надо, разве что таких каких-нибудь, чуть слышных в утолку, арфисток, что ли. Я долго думал над тем, как это событие назвать. Конференция "Пламенное слово", "Слово живое и мертвое" — как тебе? Или слегка банально? И как по-твоему — может, лучше не конференция, а фестиваль? Вот никак не решу. Хочется передать праздничный дух, но не хочется, чтобы отдавало пошлостью шумной тусовки. Я тут уж месяца два обсуждаю все эти дела, и отклик прямо феерический. Если только мы не станем засиживаться до петухов, ни в какое расписание не втиснуть всё то, что нам напредлагали. Прямо поразительно, как общество изголодалось по чему-нибудь подобному. Хотя по-прежнему висит в воздухе большой вопрос, а именно: имя лица, которое будет произносить тронную речь. Эта речь вместе с последующим банкетом и торжественными танцами — наиглавнейший пункт во всей программе. В Гранд-отеле как раз навели лоск на великолепный старый Гуверовский бальный зал, и, говорят, кое-какие оркестры здесь очень недурны (сам я музыку не очень слушаю). Мне поступает куча самых несообразных предложений насчет того, кто эту речь произнесет, но я отвечаю только уклончивым кивком. Все потому, что с самого начала имел в виду тебя, но никого в свой замысел не посвящаю: на всякий случай, мало ли, вдруг ты как раз на ту неделю ангажирован. Заранее заплатить я тебе ничего не смогу, но обещаю покрыть дорожные расходы плюс скромный гонорар постскриптум. Твое присутствие придаст всему фестивалю явно провокативную нотку. Конечно, наши местные пресловутые деятели искусства предпочли бы испытанного боевого коня вроде Нормана Мейлера[4], а то и похуже, очковтирателя, шишку на ровном месте, как, скажем, Марк Куиллер. Помню, как ты измывался над списком бестселлеров в "Нью-Йорк таймс" — ты это называл "позорный лист" — и как, ободренный нашим хохотом и криками, ты каждое воскресенье вскакивал на стол в нашей кантине и вслух декламировал весь список, произнося названия со своей этой псевдооксфордской растяжкой, от которой мы буквально подыхали со смеху. При таком произношении все названия звучат предельно по-идиотски. Да уж, я сильно сомневаюсь, что ты читал "Тайную жизнь эха", последнюю стряпню Марка. Учитывая хорошо известные литературные склонности обвиняемого, я ничуть не удивился, обнаружив, что меню все то же: салат из мягкого порно с псевдофилософской жвачкой. Совокупятся, потом порассуждают о Смысле Истории. Призрак Эррола Флинна[5] по его милости является давать советы насчет дресскода балбесу из бедной рабочей среды, которого за выигрышную морду и хорошие мозги берут на службу в шикарный банк. В комнатке с ним рядом обитает некая Нина — ноги длинны, ум короток и "влажное влагалище" (цитирую буквально). Ну, что тебе еще сказать? Войска готовы к бою. Препояшь свои чресла, Уилли, и приезжай в апреле к нам.

Всего тебе всего.

Энди Уиттакер.


*

Милый Дальберг,

Потратил весь вчерашний день и сегодня еще полдня на твою рукопись. Хотел дочитать до конца, прежде чем тебе писать, но нет, не получается. Просто не знаю, что и сказать кроме того, что это совсем не то, чего я ожидал, а ожидал я чего-нибудь хоть сколько-нибудь напоминающего прежние твои опыты. Читать этот твой новый материал — все равно что продираться сквозь груды мокрой шпатлевки. Кончишь одну бесконечную фразу без всяких признаков подлежащего или сказуемого на горизонте, благополучно доберешься наконец до точки и думаешь: нет, на следующую фразу не будет мочи, просто силы воли никакой не хватит эдак выдирать из слякоти заляпанный сапог и снова тащить его в ту же слякоть, — ну и, наконец, действительно изнемогаешь, всё, рукопись скользит на пол с твоих колен. Что случилось с тем крепким пареньком, который рассказывал те крепкие истории о своем житье-бытье в приказчиках скобяной лавки? Что бы мы ни печатали, годами мы не получали столько благодарных откликов, как после твоего "Везенья по сходной цене". Я тебе, по-моему, говорил. Конечно, и тогда не обошлось без вполне предсказуемых укусов от нудных динозавров из "Новостей искусства". Я ни в коем случае не послал бы тебе ту вырезку, если бы хоть на минуту заподозрил, что ты примешь мою посылку за что-нибудь иное, кроме сверхудачной шутки. Когда этим людям нравится твоя работа, Даль, вот когда следует расстраиваться. Поверь, эта твоя картинка: жена хозяина взваливает на грузовик пудовый мешок цемента — просто пальчики оближешь. Да, вот именно, был стиль. Что бы ты ни описывал — трудное ли движение поршня, легкое ли скольжение лебедки, — стиль был холодный и простой, но в нем чувствовался накал. А то, что у тебя не изощренная, не набитая рука, шло тебе только на пользу. Так бы, наверно, писал Хемингуэй, не получи он высшего образования. Признаюсь, я и сам завидовал твоей грубой силе, подлинности твоего голоса, я даже думал: вот бы и мне писать как он. С сожалением возвращаю тебе рукопись.

Энди.


*

Только сейчас до меня начинает доходить, что со мной творится неладное. Простые вещи — стулья, столы, деревья, мои собственные руки — стали как будто ближе, чем были раньше. Цвета ярче, очертания резче. Этот процесс шел исподволь, он развивался последние несколько недель, а я не замечал. И вместе с тем пришел немыслимый покой. Может, я наконец перестрадал уход Джолли. Оглядываясь назад, теперь я вижу, что у меня, наверно, была самая настоящая, клиническая депрессия. Только теперь, задним числом, я вижу ясно, как одиноко я жил, почти никогда не вылезал в ресторан, в кино, так, разве что пройдусь наедине с самим собой по парку. Просто открывал дома консервные банки. И самое ужасное, месяца через два я стал есть уже прямо из этих банок, стою на кухне, вычерпываю ложкой, а после оставляю банку на столе. А теперь вот мураши явились, просто миллионы мурашей. Одно естественно проистекает из другого. И конечно, я не был приятен в общении. Я был в общении ужасен, теперь я понимаю. И после нескольких слабых попыток знакомые, естественно, совсем перестали меня приглашать, очень им интересно смотреть, как я сижу перед ними весь во мраке. Мысль, очевидно, была проста: раз он не в состоянии нас развлекать, значит, пошел он к черту. Меня начали мучить, как теперь я понимаю, прямо-таки параноидальные идеи. Я решил, что наши так называемые лучшие друзья, все эти Уиллингэмы, все эти Претские, никогда меня не любили, а хотели они видеть у себя исключительно Джолли, я же был досадным приложением, таким крайне непривлекательным старым родственником, которого она вынуждена с собой таскать. Интересно, что бы они теперь сказали, доведись им увидеть моих мурашей? Ну а с другой стороны, сам-то я — как я себя вел в тех немногих случаях, когда меня все-таки приглашали? Сидел и возил вилкой по тарелке. Кажется, я бубнил. Так и слышу; бубню, сижу в конце стола и бубню, бубню, остановиться не могу, слова все льются, без выражения, мутным потоком. Помню, раз поднимаю глаза от тарелки и вижу: Карен кидает многозначительный взгляд Джону, и тот утыкается глазами в свою тарелку. Многозначительный взгляд, да, но я же не понял его значения. Господи, как же, придя домой, я их обоих ненавидел! Ненавидел за то, что по их милости оказался бубнящим идиотом, нет, хуже, полным занудой. Зато теперь я снова в себе чувствую способность писать, писать, да, фразы так и струятся. Только подставляй лист и читай, читай, читай.


*

Милая Джолли,

Бывает, тоска растекается по всей неделе как желе, а на следующей неделе, глядишь, счастье сияет на каждой блестящей пуговке (я имею в виду дни). Помнишь, когда папа умер наконец и нам достались эти здания, помнишь, как нам казалось, что теперь-то все у нас пойдет прекрасно? Станем как Леонард и Вирджиния Вулф, только наоборот — ты будешь занята книгоиздательством, а я, наверху, знай себе выдавать романы. Смешно, правда? Или, возможно, это были Сартр с Симоной[6]. Теперь вспоминаю это все, нас с тобой, мои фантазии, разбитые мечты и только криво усмехаюсь.

Я, конечно, был прямо-таки в восторге, узнав, что "милый Марк Куиллер" стоял у тебя на пороге в прошлую пятницу, когда ты пришла домой после занятий. Сколько лет, сколько зим! Ах! И он так молодо выглядит! Мне бы следовало догадаться, когда я проболтался о том, что ты переехала в Бруклин, что он помкнёт по твоему следу — или тебя затравит, это уж в зависимости от того, как на это дело посмотреть. Он своего не упустит, юный Марк. Я, конечно, молодо не выгляжу. Смотрю в зеркало — кошмарный вид, мерзопакостный вид. Бóльшая часть времени уходит у меня на самые дикие, душераздирающие, умоумертвляющие, кишки выворачивающие занятия, какие ты только можешь себе представить. Нет, ты, конечно, их даже не можешь себе представить, потому что все гораздо хуже, чем при тебе. Но я не для того пишу, чтобы жаловаться. В общем, несмотря ни на что, все у меня очень даже неплохо. Планы, грандиозные планы. Только с финансами временные затруднения, и тебе придется некоторое время перебиваться самостоятельно, покуда я не налажу свои дела. Я тут начал переговоры с банком. Я спокоен, я совершенно спокоен.

Энди.


*

Милая Анита,

Я вчера подобрал на улице маленького темненького птенчика, выпавшего из гнезда, — улыбка до ушей, как у клоуна, крылышки куцые, как крошечные плавнички. Отогревая его в ладонях, я невольно думал о беспечной жестокости природы, о горькой доле всякого, кто безвременно лишается гнезда, кто обарывает муки одиночества даже и в те минуты, когда занят поисками пропитания. Как этот птенчик, я себя чувствовал голым, беззащитным перед лицом безжалостного мира, превратностей которого я не в силах понять и превозмочь. И покуда мысли мои текли так бесконтрольно, но тем не менее связно, я вспомнил тебя, я вспомнил те наши два дня в Рочестере. (Неужели только два? Нет. То была целая вечность, миг один, то и другое сразу.) Я как-то написал в одном стихотворении: "Мы корчимся из-за коварства сроков". (Или там было "нам тесно в тисках у сроков"? Не помню.) И вот, одолеваемый такими мыслями, я бросился домой писать тебе письмо.

Сидя за своим заваленным бумагами столом, я смотрю в окно, туда, где раньше стоял могучий вяз и не стоит более. Как говорится, будто вчера стоял. Как мы, как наш "роман" — срублен под корень. Задумчив, я гляжу, и разматывается передо мною клубок времени, и постепенно воскресают в памяти те наши два дня в помятом гнездышке, на влажных наволочках и простынях. Два баснословных дня… ну а потом? Потом я воротился восвояси, ты воротилась восвояси. Но почему?

Я вот все думаю, Анита, задаешь ли ты себе порой этот вопрос, как я сейчас, глядя в окно на унылый или веселый вид (а может, то и сё одновременно, вид — он же такой в полосочку, мне часто теперь кажется, — как солнечное поле, и по нему скользят, скользят тени облаков). Если да, спроси себя безотлагательно, что нас заставило расстаться? Неужто и впрямь нас вело только чувство долга по отношению к тем, кому мы дали беспечные обеты любви, в какой не властны сами? Знаю, да, мы добросовестно себя в этом убеждали. Помню, уже в аэропорту, в то воскресенье, под вечер, мы ждем отбытия наших разных самолетов — мне лететь на запад, тебе на юг, — и ты говоришь: "Бедный Рик", я говорю: "Бедная Джолли". Какими мы себя чувствовали самоотверженными, благородными, как мы себя жалели. И вот — последний поцелуй, неловкий, быстрый: нас уже теснят, толкают, рвутся на посадку. Я только раз оглядываюсь с гудрона. Вижу лица, лица, лица смотрят с терминала, нелепо расплющив носы и губы о стекло, понять нельзя, которое из лиц твое, и потому я посылаю воздушные поцелуи всем по очереди, всем подряд. Вот ты, наверно, удивлялась.

Теперь, оглядываясь назад, я смотрю на то наше решение по-иному. Особенного благородства тут я не вижу, а замечаю изрядную долю трусости. Мы увернулись от потока, который, доверь мы ему наш утлый челн, понес бы нас неведомо куда — возможно, что к водовороту, но столь же возможно, что к островку с одинокой кокосовой пальмой! Так нет же, мы предпочли плескаться в своих тихих домашних лужах, хоть в глубине души прекрасно сознавали оба, что обе эти лужи вот-вот застынут в стоячие болотца! Мне это показали очень скоро самым жестоким и болезненным манером, и вот только что я узнал, что и тебе выпала не намного более приятная участь. Мы думали о них, а они — они о нас подумали? Если вдруг это тебя хоть слегка утешит, позволь тебе сказать, что я всегда считал Рика полной жопой, как, между прочим, и все, кто с ним знаком.

Милая Анита, столько воды утекло, под столькими мостами, что я боюсь, не утекло ли и наше счастье у нас сквозь пальцы. Восемь лет прошло, восемь бурных лет, а твой образ сияет в моей душе, будто вчера только отчеканенный. Хочешь — расскажу? Ты сидишь на краю постели в том занюханном блочном мотеле в Рочестере. Мигающая реклама забрасывает к нам в окно аляповато красные и зеленые световые пятна. Ты опустила голову, у тебя голая грудь, мокрые волосы падают занавесом на лицо, и в переменчивом полусвете ты пытаешься читать большое пластиковое меню у себя на коленях. Ты плакала. Я вижу капли слез на посверкивающем меню. Ах, как все вдруг ясно вспомнилось! Мы поспорили: фрикадельки заказать или пепперони. Тупой осёл, я настоял на пепперони, и мое упрямство тебя довело до слез. Если еще не поздно, прости меня и, возвращаясь к той минуте, считай, что мы заказали фрикадельки!

Но вот камера отъезжает, в картинке умещаюсь я. В одних брюках, ни рубашки, ни носков. Наклоняюсь над комодом, опираюсь локтем на кипу пустых коробок из-под пиццы, на ковре у ног разбросаны одежки, банки из-под пива: как говорится, кончен бал. Скрытый от твоего взгляда твоим волосяным занавесом, я исподтишка разглядываю твои безупречные груди, а ты уже болтаешь о начинках пиццы, позабыв печали. Как ты была мила! Я пристально смотрю, как уже сказано, на твои безупречные груди, я дышу с трудом, я задыхаюсь, потому что вот мы расстаемся и я знаю: мне от тебя останется только этот образ. Хотелось выжечь его на коре моего мозга. Да, всё он тут и посегодня, невытравимый, жгучий. И, выделяясь на фоне летнего загара, груди, то зелено, то красно — светофором — освещают темную ночь моей мечты.

Неужто и впрямь теперь уж слишком поздно, Анита? Конечно, ты, быть может, нашла счастье в каких-то новых отношениях — те новости, какие до меня дошли, давно просрочены, протухли, — или, быть может, ты погружена в работу и так занята, что ни единой случайной мыслью не можешь подарить былую страсть, если меня уместно так назвать. И тогда — порви это письмо, брось в корзинку, к использованным салфеткам-клинексам, к оберткам от конфет. Или нет, постой. Прислушайся к собственному сердцу. Я не мог не написать. Я говорил себе, что ничего дурного нет в том, чтоб ухватиться за соломинку и, ухватившись за нее, поплыть. И что бы ни ждало меня на чуждом берегу, куда меня в конце концов выплеснет волна, я буду рад, что написал. Как будто бы тот птенчик, которого я отогревал в ладонях, расправил крылышки и полетел, хотя он мертвый был, тот птенчик.

Твой друг навсегда

Эндрю.


*

И что это во мне сидит такое, зачем мне надо вечно из себя корчить идиота? В глубине души подозреваю, что это извращенная форма тщеславия, школьный шут готов выставить себя на посмешище, лишь бы о нем вдруг не забыли. И все же, все же ведь я не притворяюсь, а мучения, какие испытываю в подобных случаях, — совершенно подлинные мучения. Пишу письмо, краснею от стыда на каждой фразе, краснею до ушей, но я же его отсылаю, отсылаю, я иду домой от почтового ящика и ловлю себя на том, что бормочу: "Ничего, уж я им покажу".


*

Уважаемый капитан Бэрроуз,

Полностью разделяю вашу тревогу по поводу состояния нынешней американской словесности. Совершенно верно, куда ни глянь, повсюду видишь цинизм, зубоскальство, пошлость, и где она — великая гуманистическая традиция, что о ней ни говори. Вдобавок, как вы справедливо заметили, многие изъясняются с дикими грамматическими ошибками, которые не делают чести их родителям и учителям, кто бы они ни были. Однако лично я ничем не могу вам в данном случае помочь.

Искренне ваш

Эндрю Уиттакер.


*

уважаемый мистер Кольблинк,

Как я уже сообщал вам прежде, все материалы следует представлять в машинописном виде.


*

Милая Джолли,

Всего несколько дней, как тебе написал, да, всего несколько дней, по-моему, а уже опять много чего надо тебе рассказать. Я старался в моих письмах все смягчать, надевал хорошую мину, натягивал, что называется, храбрую физиономию на свое лицо, ужасное лицо, которое, осклабясь, ежеутренне встречает меня в ванной, но ты все равно, наверно, угадала, что в последнее время я совершенно приперт к стене, окончательно загнан в угол. Кое-кто хотел бы, чтобы я вообще повалился навзничь, разыгрывая из себя покойника, а то и вовсе сдох (есть и такие люди). Я в западне, я беззащитен, я изранен. И в то же время я спокоен, я совершенно спокоен. Не стану я вот так лежмя лежать. Нет, я не сдамся. Я предприму шаги. Шаг первый: установлю драконовский режим беспощадной экономии, что касается личных моих расходов. Имея это в виду, я, кстати, уже полностью отказался от услуг телефонной связи. Если ты безуспешно пыталась дозвониться, причина в этом. Шаг второй: съеду отсюда в какое-нибудь уютное помещение на Полк-стрит, а этот дом сдам. Чтобы все это устроить, чтобы перебраться из восьмикомнатного дома в квартирку из двух комнат, придется выбросить за борт гору разного хлама, притом немало и твоего. Так что, если среди оставленного тут какие-то вещи тебе дороги, безотлагательно пришли мне список. Едва я сказал сам себе: Энди, тебе надо мотать из этого дома, у меня как тяжкая ноша спала. Принято говорить, что ноша спала с плеч, но я в последнее время ощущаю кошмарное давление в голове. Я зубочисткой придерживаю сигарету, чтобы ее докуривать до самых губ. Подсчитал; так можно сэкономить четыре сигареты в день, одну пачку в каждые пять дней, шесть пачек в месяц и так далее. То же самое с морковкой, Я имею в виду — не надо с нее срезать зеленый краешек.

Разбирая кучи барахла в подвале, я наткнулся на бездну пауков, как ты сама легко можешь себе представить. Я принес из кухни деревянный половник и, пользуясь им, раздвигаю паутину. При этом я стараюсь не ранить пауков, и обычно те благополучно удирают, но иногда случаются накладки. И зачем только они так мягки и ранимы! Будь на них какая-нибудь раковина, панцирь, что ли, куда бы легче было их шлепать. Когда паук умирает, он сворачивается, подгибает под себя лапки и сморщивается весь. Ей-богу, он буквально делается меньше, как будто из него выпустили воздух. Вот я и не люблю их убивать, потому что кому приятно наблюдать такое. При всем при том они кусаются ужасно больно, и, если посмотреть на них в увеличении, видно, какие у них кошмарные физиономии.

Там же, в подвале, вперемешку с пауками лежит все, что мы скопом, без разбору, перевезли из маминого дома. И с чего мы взяли, что ей хоть что-то из всего этого может вдруг понадобиться? Собирают, копят, копят сокровища, сувениры, так называемые полезные предметы, а приходит новое поколение и видит, что это куча хлама и больше ничего. Разглядывая всю эту чушь, разбросанную по полу в подвале, я невольно думал о беге времени, о тропах славы, ведущих в склеп, и прочее. Стою вот так: деревянный половник в одной руке, мамин школьный дневник в другой, и слово "обломки" — лом, бом! — ударяет в уши колоколом, погребальным звоном, как говаривали встарь, не чересчур, впрочем, печалуясь. Прости, что так пишу, но последние три дня дождь прямо зарядил, льет как из ведра.

Среди маминых вещей я нашел брошку — серебряная, со слоновой костью, может, она и ценная, — и сразу мелькнуло: надо Джолли показать. Мне тебя не хватает, поговорить бы сейчас с тобой. Даже этой твоей манеры не хватает — затыкать уши, если, по-твоему, я чересчур разговорился. Странно, и почему даже самые противные привычки людей, которых любишь, кажутся милыми, когда их уже не видишь, в смысле, когда этих людей уже не видишь? Еще вспоминаю папину манеру приляпывать клочки туалетной бумаги к зеркалу в ванной, зачем — неясно, и твою манеру мигать часто-часто, когда я пытался тебе что-то втолковать.

Два дня я собирал весь этот мусор, относил наверх, а потом сложил в столовой, все равно ведь я столовой теперь никогда не пользуюсь. Газонокосилка с четырьмя совками (для снега, грязи, пыли и еще для цветочных луковиц, наверно), два ржавых аккумулятора, две стремянки, много сломанных стульев, громадный, допотопный папин радиоприемник, топор, кирка, мотыга, зимние шины, вставные рамы, мешок, набитый старыми папиными башмаками (твердыми, как доски), большой и дорогой мольберт (помнишь?), обувная коробка, ломящаяся от старых маминых пластиковых бигуди, ящик с ее телесного цвета грязными корсетами (жуть!), дюжина металлических оконных карнизов (для каких окон? в чьем доме?), твой велосипед, черная керамическая подставка для зонтов, американский флаг. И все это — лишь ничтожная часть. В столовую теперь уж не войти. Последние предметы я запихивал с большим трудом, а что не влезло, сложил в прихожей. Даже удобно: придет время вытряхиваться — и просто открывай себе входную дверь и метлой мети. Хоть бы дождь этот перестал.

Целую,

Энди.


*

Мужчина неотрывно смотрел на девушку, словно внезапно озадаченный непрошеным воспоминанием. Потом повернулся на пятках и ушел в свою лачугу, ибо именно лачуга это и была. Долго-долго девушка, а звали ее Флоренс, смотрела ему вслед. Она мигом заприметила, что лужок давно некошен, и думала об этом, крутя педали и поспешая прочь, потому что время ужина неумолимо приближалось и ей надо было купить яйца. Хоть это и была мелкофермерская семья, кур они не держали. Или, вернее, они держали кур, но тех поразила чумка. Оставшаяся стайка (ибо в большинстве своем куры пали) бродила по двору со скорбным квохтаньем. Трагическая то была картина, и отец Флоренс наблюдал ее с крыльца, где он сидел в старинном деревянном кресле-качалке, с печалью на лице, которая рассеивалась лишь в присутствии дочери, притом что та ему читала Календарь фермера. Впрочем, в последнее-то время она почти не успевала ему этот календарь читать, поскольку ей приходилось доить коров, пахать и пожинать урожай, не говоря уже о выхаживании недужных кур. Ее отец стал инвалидом-колясочником с тех самых пор, как был сбит лихачом-водителем, когда перебегал шоссе, спеша за почтой, включавшей его любимый Календарь фермера, разбросанной с ним рядом на панели. Обожженное солнцем лицо его было по-прежнему крепко, сильно, хотя и поросло щетиной, ибо частенько он даже забывал побриться. А она — прежде чем урожаи пожать, она ведь сеяла его. Ячмень, пшеницу и тому подобные, вероятно, злаки. Меж тем мужчина сидел на постели, на голом тюфяке с торчащими пружинами и пятнами чужих, незнакомых жизней, и старался ни о чем не думать, потому что он к тому и шел, потому что он для того и пришел в столь запущенное место. То был любимый дом его детства, дом незабвенных дней, покуда родители не предали семью ради привад современной цивилизации. Они были мелкие фермеры. Амиши[7], вероятно, и они не знались с хозяевами большой фермы дальше по дороге, откуда Флоренс поспешала на велосипеде в то роковое утро. Семьи не ладили вот уже восемьдесят лет, хотя ни Флоренс, ни мужчина на крыльце, которого звали Адриан или которого звали Адам, об этом ведать не ведали и знать не знали. Но отец Флоренс, он-то знал — суровый, твердый, несгибаемый, — и знала мать Адама, которая, пусть некогда красавица собой, ныне всеми полузабытая, доживала свой век в богадельне в Бербенке, в Калифорнии, и прядь седых волос падала на ее все еще моложавые черты. Девушкой она была известна широко в округе неукротимым нравом и гривой нечесаных волос, многих ухажеров отпугнувшей, но только не бравого, лихого, неуемного озорника, который и стал отцом Адама. Он не рожден был ходить за плугом, выпиливать лед из озера ручной пилой. Под соломой в погребе этот лед не таял очень долго, однако уже в июле они пили теплую содовую, если могли ее себе позволить, а если не могли, пили теплую неочищенную воду из ручья. Покуда в один палящий августовский день отец Адама, шатаясь, не пришел с полей. Юная жена, с лицом пылающим, покрытым капельками пота, подала ему стакан горячей кока-колы, как было у них заведено. Он от души глотнул, и вдруг все тело его содрогнулось. Струя сладкой темной жидкости прянула на сухое, чистое исподнее, которое жена только-только вынула из стопки, предварительно простирнув в ручье за домом. "Пакуй вещички", — пробормотал он, утирая ладонью подбородок. И вот он взял жену, младенца-сына и переехал на юг Калифорнии, и скоро для подраставшего Адама старая ферма стала не более чем черно-белой фотографией на стене уютной гостиной в Гленделе, где в раме венецианского окна цвело гранатовое дерево. И вот он снова в этой — такой чужой и такой близкой — стороне, которую в один прекрасный день сплошь снегом заметет и в которой "гранатовое дерево" — два пустых слова в словаре, не более того, и вот он сидит на грязном тюфяке, стараясь не думать ни о чем, как сам себе поклялся. Но образ юной велосипедистки со смоляными волосами упрямо стучится в душу, как бьется крылышками мотылек о догорающую лампу.


*

Милый Марвин,

При всем желании исправить наш просчет я просто не могу перепечатать твои стихи в следующем номере. Пусть и с трудом, но их все-таки можно было разобрать, по крайней мере в половине экземпляров, и те читатели, которые получили именно эти экземпляры и потели над тем, чтоб в первый раз понять твои стихи, конечно, не очень будут рады, если, открыв новый номер, опять на них напорются. Пошли что-нибудь еще, и, если это как-нибудь сгодится, я напечатаю.

Всего хорошего.

Эндрю.


*

Уважаемая мисс Мусс!

Будьте уверены, когда я вам предлагал послать свои стихи в "Американского пони", я вовсе не хотел "перед вами воображать". Просто я полагал, как и теперь полагаю, что это самое подходящее место для начала вашего пути. Это вовсе не значит, будто я думаю, что вы сочиняете "тупые стихи". Я уже говорил, что думаю о вашем творчестве. А раз я так говорю, значит, я так и думаю. Вежливость — не главная моя специальность. Печально, что родители настолько не сочувствуют вашим устремлениям — в ваши годы я страдал от такого же непонимания, особенно со стороны отца, который разводил собак и думал, что я стану ветеринаром, — но это не доходило до такой степени, как вы описываете, да и для мальчика все, конечно, гораздо легче. Счастье еще, что у вас есть такой человек, как мистер Колдуэлл, может, он и сумеет вам помочь. Что до меня, я просто ничего вам не могу посоветовать относительно того, стоит ли вам "рвать когти", и не знаю в Сан-Франциско никакого адреса, каким бы вы могли воспользоваться. Поймите, пожалуйста, это совершенно вне моей компетенции. Что же до вашего желания послать мне еще произведения, пусть и не для печати, едва ли я в подобных обстоятельствах смогу вам отказать. Однако не забудьте — я человек занятой, даже загнанный человек, и как раз в настоящее время впутан в довольно неприятные финансовые перипетии, так что могу вам обещать лишь беглые заметки на полях, не более, так только, что в голову придет по ходу чтения. И пожалуйста, вкладывайте конверт с обратным адресом и маркой.

Искренне ваш

Эндрю Уиттакер.


*

Милая Джолли,

Уже четвертый час, я рано лег, сразу заснул, но в полночь я проснулся, и теперь сна ни в одном глазу. Даже не чувствую себя разбитым. Я теперь, кажется, могу почти совсем не спать, и — ничего. Думал пойти пройтись, но вдруг снова зарядит дождь, и лучше я тебе расскажу про то, что я нашел в подвале. Помнишь ту кучу фотоальбомов, которые мы приволокли от мамы? Не удивлюсь, если не помнишь. Мы были настолько измочалены работой, поглощены своими ссорами и злы на маму за то, что так себя вела, что, может быть, и вовсе не листали эти альбомы, прежде чем их пошвырять в подвал к остальному хламу. Я и сам про них начисто забыл. Но на той неделе так уж вышло: сижу я на большой коробке из-под молока, спиной опершись о теплый, чуть вибрирующий металл сушки, и все эти альбомы валяются у моих ног. Ритмичное пощелкивание сушки — я выстирал клетчатую рубашку, ту, помнишь, с молнией, — мешаясь с шелестом дождя и духом плесени в подвале, прелестно обрамляют странствие по времени. Я просмотрел эти альбомы, все сплошь, до последнего листа. Мне сразу бросилось в глаза, что мама наляпывала снимки, никаким принципом последовательности не руководствуясь. Вот пятидесятилетний папа, а сразу рядом Пег двух лет. Сперва она их держала в большой картонке в углу кладовки при своей спальне и на каждое Рождество вытаскивала эту картонку, вываливала фоточки грудой на ковер в гостиной, и, сидя на этом ковре, мы в них копались, часто из-за них дрались. Ах, да когда это было! По-моему, едва обзавелась этими альбомами, — кажется, сразу после того, как стала собирать свои этикетки с йогуртов, тогда же, когда "заработала" (так она предпочитала выражаться) тот набор алюминиевых кастрюлек — помнишь? нам их отдала, — она сразу стала клеить туда снимки — тяп-ляп, как бог на душу положит.

Вот из-за этой произвольности, наверно, листая ее альбомы, мы и проглядели любопытнейшее обстоятельство, о котором сейчас тебе скажу. Сам, между прочим, не мог в это поверить, пока не выдрал из альбомов все фотографии подряд и не разложил по полу, — правда, многие от этой операции довольно сильно пострадали.

Помнишь, я тебе жаловался, что у меня, в сущности, нет воспоминаний детства, во всяком случае, ничего похожего на то, что другие легко и просто готовы предъявить в любой момент? Ты, например, способна часами болтать о банальнейших вещах, вроде дурацкого плиссированного платьица, в котором пришла на день рождения к подружке, когда тебе было шесть лет, а ей стукнуло семь, а у меня вот нет никаких свидетельств о собственном существовании в прошлом, кроме неясных, жидких, как эти снимки, образов, влепившихся, как эти снимки, в память, не соотносящихся ни с чем ни до, ни после, без даты, а потому — какой в них прок? В колледже, когда все, бывало, усядутся кружком и давай обмениваться воспоминаниями, свои я вынужден был просто сочинять.

На обороте кое-каких фотографий есть пометы, скажем: "Пег с папой на Оленьем озере", "Пег с Энди кушают арбуз", но даты обычно нет. Поэтому, когда я наконец расчистил в гостиной место, собрался с силами и взялся раскладывать все снимки в хронологическом порядке, мне пришлось полагаться исключительно на свидетельства самих же снимков: постепенное увеличение параметров моих и Пег, постоянное усугубление морщинистости и дряблости родительской кожи, неотвратимое взбухшие их фигур, последовательное появление и затем исчезновение очередных собак и кошек, неумолимое поредение папиных волос и все более тщетные попытки скрыть это обстоятельство зачесом и, конечно, неуклонная череда автомобилей, на фоне которых мы с тоскливой регулярностью позировали. Два дня я складывал и перекладывал — несколько раз приходилось так и сяк смещать сотни снимков на долю сантиметра по полу, чтобы расчистить место и втиснуть еще новый, один-единственный, — покуда наконец я не расположил их все большой спиралью: в центре — я в кружевном чепчике, и снова я — в конце, на сей раз хмурый школьник без рубашки, на крыльце нашего дома в Лаврах, и грозная гримаса сквозит за вздетыми пальцами: указательным и средним.

Есть совсем детские мои снимки: я один, я с Пег, я со зверушками, на встречах Рождества, и так, наверно, вплоть до третьего класса. На снимках запечатлен строгий, неулыбчивый ребенок, серьезный, но — это чувствуется — наверно, не печальный. Волосы светлые или, по крайней мере, они не темные. А потом сразу идут снимки, на которых уже я прыщавый школьник, и волосы темней гораздо (возможно, в силу излишнего увлечения брильянтином, о чем свидетельствует ненатуральный блеск), в высоко засученных штанах, тесно схваченных узким ремешком. Хотел сказать "до боли тесно схваченных", но, поскольку тогдашних своих ощущений я не помню, это была бы, следовательно, лишь гипотеза. Ромбами, не в стиль, не в тон, носки отчетливо видны из-под засученных штанов, и на мне грубые коричневые башмаки, в те времена, учти, когда другие мальчики щеголяли в легких мокасинах. Еще есть один снимок — я в купальнике мешком, где-то на озере, тощие ноги торчат, как бамбук из большущих цветочных ваз, но, понятно, вверх тормашками, в смысле, цветочные вазы как будто перевернули вверх тормашками. И я подрос, конечно, хотя на первый взгляд похоже, что голова за ростом не поспела. На этих снимках, на всех сплошь, вид у меня злой и надутый. Может, я такой и был. А может, у меня такой вид потому, что я не любил фотографироваться. Наверно, зная, что сейчас меня будут фотографировать, я стеснялся, вспомнив о своей внешности, как и сейчас бы я наверняка стеснялся: кому приятно иметь такую внешность. Да, в общем, все как-то непонятно. Вот если бы я мог отнестись к мальчику на этих снимках иначе, не как к полнейшему незнакомцу, если бы, в смысле, я мог его вспомнить. Смотрю на эти снимки, твержу себе: да, это я, но никакой теплой волны узнавания не ощущаю.

Между этими двумя группами фотографий вклинивается, если он, конечно, может вклиниваться, провал, как я понимаю, лет в семь-восемь. О том периоде я сохранил самую что ни на есть жалкую горстку воспоминаний, и вот теперь, разложив на полу все эти снимки, я обнаружил, что и моих фотографий того времени нет как нет! И спрашивается, почему за столь долгий период времени, столь значительный в жизни ребенка, никто не удосужился сфотографировать меня? Есть куча снимков Пег той же эпохи: Пег на пляже, Пег на пони. Вне всякого сомнения, я по праву мог бы хоть на некоторых снимках красоваться с ней рядом. Кое-где она и впрямь стоит как-то с краю, бочком, как бы высвобождая для меня место. Как будто я исчез, сбежал, шустрый ребенок, нормальный по крайней мере, притом сбежал надолго, чтобы явиться вновь весьма непривлекательным, серьезно укрупнившимся юнцом. Конечно, можно бы написать Пег, порасспросить, да я же ее знаю, ни за что она мне не станет отвечать.

Только вот сейчас, ворочаясь из-за бессонницы, я вдруг сообразил, что не только многие мои воспоминания похожи на снимки своей разрозненностью и стылостью, они и состоят из снимков, из тех редких снимков, какие я, уже взрослым, сто раз видел у мамы в доме, на каждом Рождестве. И кроме них я почти ничего не помню.

Твоя открытка пришла сегодня вечером. Я думал, ты выкажешь побольше понимания насчет денег. Два месяца, конечно, не спасают, да, но они бы облегчили дело. Вполне возможно, учитывая, что я могу сдать этот дом и два других, которые пустуют, на следующий месяц я буду в состоянии тебе послать побольше. Да, в Нью-Йорке жить дорого, сам знаю, но никто тебя и не заставлял туда переезжать. Ну а я, я через весь город еду до ближайшего Сейфвея, отнимая драгоценное время от других занятий, лишь бы сэкономить какую-то ерунду. Могла бы, в следующий раз подскакивая до Манхэттена на своем такси, над этим поразмыслить.

Целую.

Энди.


*

Картошка — много

Консервы — много

Кексики

3 пак. сосисок

4 пак. фасоли

гов. с рисом — много

виногр. желе

хлеб

туалета, бум. — много

майонез

огурчики

печенье

лампочки


*

Милый Харолд,

Ну как же, как же, конечно, я тебя помню. Итак, ты занялся сельским хозяйством, что же, это интересно. Я и сам человек близкий к земле, хоть я от нее оторван, изгнан в город, что вполне натурально, ибо город имеет преимущества для всякого, кто должен быть всегда на публике, у нее, как говорится, на глазах или у нее в заднице, как часто случается со мной. Что касается оборудования и прочее, это не по моей части. Значит, ты женился-таки на Кэтрин. Как мы из-за нее соперничали! Да победит, что называется, сильнейший, и он, бесспорно, в данном случае и победил. Мы с Джолли разъехались два года назад. Мне остался дом, старая викторианская коробка, чересчур просторная для меня одного. Порой мне в этом доме бывает так невыносимо одиноко, я уж подумывал, что хорошо бы собаку купить, но страшновато как-то, а вдруг попадется кусачая. У меня и офис тут же в доме, здесь я и пишу, здесь занимаюсь издательскими делами, очень удобно, можно почти носа не высовывать. По-моему, огромное преимущество сельской жизни в том, что редко видишь ближних. Конечно, если будешь в этих краях, ты можешь у меня остановиться, хотя не уверен, что мы с тобой сумеем "хорошенько клюкнуть". У меня кой-какие нелады со здоровьем. Ничего особенного, но приходится чуть-чуть остерегаться. И люди в барах теперь все до того неприлично молодые. Наверно, ты, работая на воздухе в любую погоду, так и пышешь здоровьем и выглядишь моложе своих лет. У меня иногда бывают странные шумы в груди. Мы так рано делаем свой выбор, практически без всяких предпосылок, буквально наобум, и в результате наши пути расходятся, и с них нам не свернуть. Как все это печально. Сам себя загонишь в угол, а потом глядишь — и, кажется, нет никакого выхода. Наверно, если бы я гулял побольше, я бы лучше себя чувствовал, но не хочется, знаешь, предпринимать ничего такого очень уж обременительного — из-за этих шумов. В сущности, я кабинетный работник. Ужасно скучно. Только ты меня непременно извести, если окажешься поблизости проездом, я сюрпризов не люблю. А что именно ты выращиваешь?

Энди.

Загрузка...