По смерти Ивана Грозного династия Рюрика оказалась у разбитого корыта. Вдруг обнаружилось, что массовые казни поглотили все прямое и боковое потомство Василия Темного. Убив сына и неродившегося внука, Грозный оказался связанным с будущим только двумя тоненькими ниточками. Едва теплившейся жизнью новорожденного эпилептика Дмитрия и безнадежным, «пребывающим в постоянном младенчестве» бездетным олигофреном Федором.
Конечно, Рюриковичей на Руси было еще полно. Можно было найти скромных потомков Святослава Черниговского и отпрысков Всеволода Суздальского, но Грозный так ограбил, унизил и запугал их, что сидели теперь эти князья и не высовывались. Да к тому же поналезло на Русь множество всяких других князей из Литвы и с кавказских предгорий, из Сибирских руд и европейских пчелиных сот. Они звонко трясли кошельками, где уж тут было старым Рюриковичам выступать с претензиями. Окончательный расклад в стае, обсевшей нового дебильного царя, выглядел так.
Справа скалились Шуйские. Они успели верой и правдой отслужить у Грозного былую ненависть, укрепились и умножились на государевой службе. Их заслуги были очевидны: только Шуйский сумел остановить Батория у стен Пскова.
По центру возвышался и нетерпеливо перебирал лапами матерый волк Борис Годунов, пробравшийся в наш хлев откуда-то с Востока. Сначала он заманил в свое логово дочь всесильного Малюты Скуратова, потом подложил свою сестру Ирину под венценосного простака Федора Иоанновича.
Левый фланг алчного воинства уверенно занимали Романовы-Захарьины-Кошкины. И по праву: Анастасия Романовна уже побывала царицей. Сын ее, Федор, — вот он — как раз пускает царственные слюни на голландского посла.
Так что престол был в безопасности: не подходи, порвут!
С Федором был верняк. Лейб-медицина точно отмеряла ему мало лет до могилы, если не сильно подталкивать. Поэтому спешить было некуда и следовало заняться Нагими. Младенца пока не трогали: он и так мог помереть в любую минуту. Стали травить его родню. Нагих перехватали еще в ночь последнего шахматного поражения Грозного. После грабежа их ближних владений и имений царевича с матерью и дедом сплавили в наследственный удел — Углич.
От неожиданности свалившейся с небес свободы, от предчувствия новой крови стая некоторое время была не в себе. Бояре даже перекусали друг друга, но потом помирились. Короткая свара обошлась полсороком убитых и сотней раненых дворняг.
Передышку использовали для закрепления неустойчивого равновесия. 4 мая 1584 года состоялся собор, на котором Федора Иоанновича всенародно уговаривали венчаться на царство. Мохнатая, ласковая шапка Мономаха с золотыми и стеклянными игрушками с детства нравилась Феде, так он и согласился. 31 мая его венчали. Митрополит Дионисий пространно взывал к новому царю и к небу, уговаривал их быть взаимно вежливыми, беречь князей и княжат, слушать его — митрополита, жаловать бояр и вельмож. Но не было в соборе гулкого эха, никто не отвечал с высоты на корыстные просьбы Дионисия. А царь и не просил ничего — он выдувал радужные бульбы с красивым искрящимся отражением в тысячу свечей.
Теперь грызня начиналась по-серьезному. Стая разделилась на две команды. Первая была командой одного Годунова. Вокруг него собрались мелкие князьки, родственники, домочадцы. Вторая команда была сборной, и в ней оказалось слишком много звезд: Мстиславские, Шуйские, Воротынские, Головины, Колычевы, служилые люди и даже чернь московская. Но Борис перекусал их по одному, рассадил по монастырям и дальним городам, выгнал в Литву. Уцелели только Шуйские. Они держали под собою все московское городское хозяйство, а что у нас есть Москва? — это вся Россия; а остальное что? — а ничто. Вот и помирили попы Шуйских с Годуновым. До поры.
Три года прошли в подозрениях. В 1587 году Годунов, не дождавшись явного повода для драки, организовал донос на Шуйских с обвинениями в обширном заговоре. Шуйских с друзьями переловили, пытали, судили, разослали по монастырям и по прибытии на место передушили. Семерых второстепенных заговорщиков обезглавили принародно, безобидную мелочь разослали по городам и целинным землям. Дионисий пытался заступаться за осужденных перед царем. Федя внимательно слушал ученые речи. Пришел Годунов, шикнул на попа, наплел Феде страшных басен и заставил расписаться в какой-то бумажке. Не успели при дворе и глазом моргнуть, как на митрополии оказался Иов — свой в доску попик. А Дионисий с замом обнаружились в новгородском монастыре.
Годунов начал править. А Федя? И Федя при нем. Вот он сидит в задней горнице; его перед послами сажать нельзя — нечаянно лезет Ирке под сарафан при иностранцах. Так почему ж у нас глава называется «Царь Федор Иоаннович»? Какой же он царь? А в том-то и штука, что за титул царский многим поколениям его предков, ох, как поработать пришлось! А уж получил должность — вот тебе и честь, будь ты хоть каков, сиди на троне до смерти! Вот Федя и сидел. Вот Годунов и работал.
Работать было тяжко. Москва наполнилась ворьем. Каждый день где-нибудь вспыхивал пожар, лихие люди первыми кидались «тушить», выносить гибнущее добро. Куда потом эти вещи девались, установить было невозможно. Целые станицы донских и волжских казаков завелись на Москве. У Годунова голова шла кругом. Как искоренить в стране бандитизм и взятки, боярские интриги и геральдическую неразбериху? Не знал «большой боярин».
Это нам теперь понятно, как надо было действовать, чтобы удержать Империю от падения в темные смутные воды. Мы бы с вами сразу создали новую Партию. Мы бы раздали остатки волостей и бюджета новым опричникам. Мы бы запугали Шуйских и Мстиславских. Непуганных вырезали бы тайной ночью под самый корешок. Мы бы их всенародно оплакали и похоронили с почестями в Кремлевской стене. Мы бы ласкали чернь московскую, раздавали бы ей пироги и водку, дарили сибирские земли и прибалтийские янтарные прииски. Мы бы отправили доверчивых казачков ловить в Сибири птицу Сирин. Мы бы заботливо охраняли царя Федю и лечили царевича Диму. Мы бы устроили ему такие душераздирающие похороны и такие бы пролили слезы, что народ бы нас возлюбил навек. Потом мы бы нашли врагов народа, околдовавших Федю и отравивших Диму, и сожгли бы их по просьбе трудящихся. И кого бы народ пригласил в цари, когда Федя, не дай Бог, бы помер? Когда вокруг одни враги? Когда Рюриковичей никого нету? Конечно, нас!
А Борис начал бороться с воровством и казачеством, взяточничеством и расхитительством. Вы зря смеетесь. Хотя это, конечно, смешно — на Руси не воровать. Но это и страшно! Вон даже Федя перестал смеяться и прогнал любимых карликов, не дал им кончить эротическую пирамиду.
20 декабря 1586 года умер великий Стефан Баторий, и Россия снова опозорилась на весь свет. Стали наши вторично предлагать в польские короли нашего Федю. Но уже при всех дворах о нем ходили анекдоты, уже послы в лицах представляли, как Федя посреди приема вдруг начинает быстро-быстро водить горбатым носом от скипетра к державе и обратно, как все сильнее дрожат в его руках эти царские игрушки, как заливается он идиотским смехом во время чтения собственного царского титула. Идиот и дурак всея Руси… Так что иностранные сеймы, парламенты, думы и рады подумали и порадовались: царская болезнь оказалась заразной, и вот уже вся Русь ошизела, раз такое предлагает.
В общем, Годунов не сумел подхватить Империю и быстро объявить свои условия игры. Теперь ему приходилось играть по чужим, бумажным правилам. Вот и потянулись годы прозябания в больших боярах. И вот ты уже оказываешься в седле на шведском фронте, куда Федя сам поперся и тебя потащил посмотреть на бой солдатиков. А вот уже главнокомандующими назначены Мстиславский и Хворостинин. А вы с Романовым — в «дворовых ближних» боярах. И вот Мстиславский с Хворостининым бьют шведов и выслушивают аплодисменты, а ты должен им хлопать. И уже на дворе 1590 год.
Опричнины не было, и буйным цветом расцвело местничество. Штука эта страшная. Писец, помимо летописей и хронографов, вынужден был вести еще и «разрядные» да «степенные» книги. В течение нескольких веков в них заносилось, какой боярин в войске был старшим, на какой службе и кто у него был подручным. Бояре — люди гордые — из поколения в поколение следили, как бы нечаянно не оказаться в подчинении потомку более мелкого рода. Это был позор. Об этом сразу делалась разрядная запись, и твои внуки уже не очень-то могли командовать тем, кем ты еще командовал. То и дело бояре сказывались больными, чтобы не служить «невместно». При Федоре Иоанновиче они и вовсе развинтились. Стали прямо отказываться от неподходящих по разряду должностей: «Меньше мне князя Буйносова быть невместно». Возникали проволочки. Пока шли суды да ряды, войска и экспедиции никак не могли тронуться в путь.
Разобраться с боярским снобизмом Феде и Годунову было не по силам, зато они исхитрились-таки внести свою лепту в имперское устройство. В 1597 году последовал указ, чтобы крестьяне больше не бегали от помещика к помещику, а знали свое место. На триста лет без малого народ оказался прикреплен к сохе. Это было очень полезно для учета и контроля. Был придуман и новый подвох. Крепостное право вводилось задним числом — с 1 июня 1586 года. Это было круто, но впоследствии популисты стали вешать всех собак на Годунова и выставлять его главным врагом народа.
Нужно было сделать для населения что-нибудь величественное. И Годунов придумал.
На свете Божьем было четыре патриарха: цареградский, антиохийский, иерусалимский и александрийский. Они сидели под турками и арабами и наведывались в Москву только за «милостыней». В кавычки я беру это слово, чтоб вы не подумали, что патриархи приезжали сидеть Христа ради на паперти Василия Блаженного или канючить в торговых рядах. Бабки им отваливали прямо в Кремле и немалые — по нескольку тысяч рублей золотом из царевой казны и митрополичьих сундуков. Как же было эти деньги не оправдать?
Как раз приехал побираться антиохийский патриарх Иоаким. И таким облезлым он выглядел перед нашим митрополитом, что тут же в Думе прочитали послание царя. Федя будто бы лично писал: «По воле Божией, в наказание наше, восточные патриархи и прочие святители только имя святителей носят, власти же едва ли не всякой лишены; наша же страна, благодатиею Божиею, во многорасширение приходит, и потому я хочу, если Богу угодно и писания божественные не запрещают, устроить в Москве превысочайший престол патриаршеский».
В красноречие Федино никто не поверил, но идея понравилась. Поторговались с четырьмя святителями, отбились от их попытки подсунуть на московскую патриархию кого-нибудь своего (византийский Иеремия даже сам подскочил в Москву и хотел тут остаться). И стали выбирать. Трех кандидатов предложили царю на выбор, и Федя, ободренный Годуновым, в присутствии понятых сразу опознал патриарха в Иове, годуновском дружке. Посвятили его, не мешкая. Случилось это 26 января 1586 года. Так Русь на весь свет воссияла верховным православием. Де-юре.
Нужно было как-то на деле подтверждать благочестие. Подарили на прощанье константинопольскому патриарху рыбьего зуба и мехов, громогласно открестились от обвинений в привораживании Годуновым царя Федора. И стали сами воевать с колдунами.
В Астрахани стая вампиров покусала Крымского царевича Мурат-Гирея, его семью и свиту. Наш человек из Москвы Афанасий Пушкин и местный арап (хм, Пушкин и арап? — Занятно!) расследовали это дело, перехватали вампиров, пытали их, но без толку. Тогда арап подсказал Пушкину, что, подвесивши кровососа на дыбе, надо сечь батогами не его самого, а тень на стене. Вот так просто! Стал Пушкин пороть тени, те и раскололись, что пили кровь пострадавших, но дело исправить можно, если кровь еще не свернулась. Вызвали у вампиров отрыжку. Вампиры уверенно показывали в тазиках, где чья кровь. Кровь царевича и его любимой жены отрыгнулась свернутой, и они вскорости умерли. Остальных помазали каждого своей кровью, и они очухались.
Велел Пушкин арапу сжечь колдунов.
К очистительному огню со всех сторон слетелись несметные вороньи стаи. Солнце красиво отражалось в дельте Волги, воняло горелым мясом, дым от костров смешивался с черными вороньими тучами.
Пушкин мечтательно думал, что вот — арап, а человек неплохой. Лобызаться с ним противно, дочь или внучку, например, замуж за него не отдашь, а работать с ним можно.
Арап тоже принял своей чуткой юго-восточной душой тонкое вечернее настроение. В его голове звучали неведомые стихи, прилетевшие с вороньей стаей откуда-то из далекого будущего:
«Ворон к ворону летит,
Ворон ворону кричит:
„Ворон, где нам отобедать?
Как бы нам о том проведать?“»…
Тем временем в Москве стали отливать Царь-пушку, делать серебряную раку для мощей Сергия Радонежского короче, жизнь продолжалась!
И чем дальше продолжалась жизнь царя, тем безнадежнее становилось положение Годунова. Сначала он надеялся, что Ирина родит сына. Тогда Федю под Архангельский собор, младенца — в цари, себя — в принцы-регенты. Но Ира родила дочь, та сразу померла. Выходило плохо. Сейчас Федя — в ящик, Дмитрий из Углича — в цари, Борис — не в принцы, а в нищие. Это в лучшем случае. Приходилось брать инициативу в свои руки.
Сначала стали Дмитрия травить через кухню. Но яд на него не действовал. Годунов собрал совет приближенных. Его родственник Григорий Годунов отказался участвовать в злодействе и больше не был зван на заседания. Совет предложил избрать исполнителями акции Загряжского и Чепчюгова — эти взяли самоотвод. Борис совсем расстроился. Тогда его друг Клешнин пообещал все устроить. И устроил. Была набрана команда: дьяк Михайла Битяговский, его сын Данила, племянник Никита Качалов и сын мамки приговоренного царевича Осип Волохов. Эта бригада была послана в Углич не просто так, а по специальному документу для устройства городского хозяйства, а то ни тепла, ни света, ни канализации в Угличе еще не было. Царица Марья заподозрила недоброе и стала за царевичем следить. Но в полдень 15 мая 1591 года мамка Волохова какой-то уловкой задержала ее во дворце и вывела царевича во двор, под ножи убийц. Кормилица царевича Ирина Жданова почуяла беду, тащилась за мамкой и со слезами уговаривала не вести мальчика во двор. Осип Волохов встретил Дмитрия на крыльце:
— А это у тебя новое ожерелье на шее?
— Нет, старое, — ответил Дмитрий, задирая подбородок. Осип махнул ножом по его горлу. Но вен не задел. Кормилица упала на царевича всем телом и стала звать на помощь. Ее оттащили в сторону и забили ногами до полусмерти. Потом Данила Битяговский и Качалов спокойно дорезали Дмитрия.
Выбежала мать, подняла вопль, но все попрятались. И только старый пономарь по кличке Огурец, запершись в соборной церкви, бил в набат. Сбежался народ. Убили Битяговских и прочих — всего 12 человек…
Сдается мне, что среди народа были и люди из Москвы, посланные вторым эшелоном. Очень уж удачно получилось для Годунова: никаких злодеев не осталось, чья была «наука» — не дознаться.
Послали грамоту к царю. Гонец попал к Годунову. Тот переписал грамоту, что царевич зарезался сам в эпилептическом припадке по небрежению Нагих. О «падучей» болезни Дмитрия знали все. Федор Иоаннович расплакался, послал в Углич комиссию из четырех человек во главе с Василием Ивановичем Шуйским. Следствие собрало показания и сделало вывод об убийстве по наущению Годунова. Вернувшись в Москву, Шуйский так прямо и заявил: «Царевич Димитрий Иоаннович, брат государя… зарезался сам». Привезли в Москву Нагих. Годунов с Клешниным стали их пытать, как же они, сволочи, царевича не сберегли? Нагие хрипели, что от вас, волков, разве убережешь?
Царицу постригли в монахини и заточили в Выксинскую пустынь, других Нагих разослали по городам и тюрьмам. Обслугу дворца и подвернувшихся угличан кого казнили, кому отрезали язык. Прочих этапом погнали в Сибирь пора было осваивать технику ссылки без права переписки. Углич опустел, зато в Сибири появился город Пелым.
Тут пригодился и патриарх. Он составил и произнес речь о том, что смерть царевича «учинилась Божиим судом». Все-таки, приблатненному владыке надо было полегче быть на поворотах. Лживо обвинить Бога в убийстве больного мальчика — это слишком! Слишком, даже для нашего терпеливого Бога. Понятно, что в июне Москва опять загорелась.
Годунов раздавал милостыню погорельцам, уговаривал послов, что город подпалил не он (для удержания Федора от поездки на следствие в Углич), а Нагие. Но народ был охоч на пересуды, и пришлось отрезать по Руси немало языков. Тут у Федора неожиданно родилась дочь. Не прожив года, умерла. Обычное дело, но виноватым опять оказался Годунов. Теперь он всегда будет виноватым. А нечего было на Господа клепать!
Вот и еще одна вина: говорят, не без участия Годунова скончался наш царь Федор Иоаннович в час ночи 7 января 1598 года. Хотя как тут не скончаешься после таких расстройств?
Правление Федора замечательно для нас с вами тем, что он был, но его как бы и не было. Фигура тихого идиота, восседавшего на всероссийском престоле 13 лет, убедительно показывает, что может Русь обходиться и без царя в голове. И обходиться малой кровью.
Стали думные умники думу думать: кого сажать на царство. Мужиков-рюриковичей не осталось аж до самого Ивана Калиты. Сохранились только вдовые бабы. Но и с ними была проруха. Марфа, дочь казненного двоюродного брата Грозного, Владимира Андреевича, овдовевши в Ливонии, вернулась в Россию, но тут же постриглась в монашки (это Годунов ее постриг!). Подрастала ее дочь Евдокия, но и она вдруг скончалась неестественною смертью (это Годунов ее погубил!). Оставался где-то на задворках законный, венчанный царь нерюрикова племени — потешный Симеон Бекбулатович. Его отыскали, но он неожиданно ослеп. И в этом несчастье злокозненный Писец (прямо в официальном документе!) обвинил Годунова.
Ну, еще была, конечно, законная царица Ирина Федоровна. Ей и велел править умирающий Федор. Но бумаги не оставил, да и цена этой бумаге? растопка для печи. Поэтому на девятый день Ирина отпросилась-таки у патриарха и постриглась в Новодевичьем монастыре.
Править продолжал Годунов. Но оказалось, что Русь это понимает неправильно. Жалобщики и чиновники стали писать матушке-царице казенные бумажки прямо в монастырь. А та почему-то стала отправлять их с резолюциями патриарху. Борис понял, что легко может оказаться не при делах. Вернее, остаться только в одном деле. Об убиении царевича — обвиняемым.
Это было время короткого, малого междуцарствия. Все озаботились избранием (слово-то какое дикое — избрание!) царя. Дума пыталась захватить власть под себя. Народ не поддержал. Шуйские интриговали себе, но патриарх помнил, кто он и откуда. Анализ общественного мнения показывал, что народ в целом — за Годунова. Он был намного лучше Грозного. При нем было тихо и спокойно. Почти не воевали, почти не казнили, реже горели и почти не голодали. Поэтому патриарх и Годунов объявили о созыве первого всероссийского съезда советов — по десять человек от каждого города, и все сколь-нибудь заметные деятели — тоже приезжай. Развернулась подготовка к съезду. Царица вызывала к себе в келью воинских начальников и по одному уговаривала их голосовать за Бориса. Деньги раздавала от души. Были собраны специальные агитбригады из монахов, вдов и сирот, которые стали ездить по городам и блажить в церквях, что нужно голосовать за Бориса, а то проиграете!
Собор был созван такой: 99 попов — это люди патриарха, а значит, Годунова; 272 человека бояр и дворян; тут у Годунова была своя партия, но окончательный расклад был неясен; из городов приехало только 33 выборных; еще было 7 военных делегатов, 22 купца, 5 старост гостиных сотен и 16 сотников черных сотен.
17 февраля, в пятницу перед Масленицей, открылся собор. Патриарх объяснил, что Ирина править отказалась, Годунов отказался, и теперь давайте, господа делегаты, ваши предложения. Делегаты сидели в тяжком молчании. Тогда патриарх сказал, что у него, у митрополитов, у архиепископов, епископов, архимандритов, игуменов, у бояр, дворян, приказных, служилых и у всяких прочих кому жизнь дорога, есть такое мнение, что кроме Бориса Федоровича никого не нужно искать и хотеть. Сразу у всех присутствущих хотение опустилось, и они «как бы одними устами» завопили свое единогласное одобрение единственной кандидатуре. Тут же составили сногсшибательную грамоту, в которой перечислялись все заслуги Годунова и приводились такие свидетельства о его праве на престол, что удивительно стало, чего это мы от такого счастья столько лет прятались, а не задушили Дмитрия в колыбели и Федора не упрятали в дурдом.
Из зала заседаний народные избранники толпой повалили есть казенные блины, пить водку, закусывать икрой и лимонами. В понедельник — день тяжелый — пошли в Новодевичий монастырь, где Борис отсиживался с сестрой в своем предвыборном штабе. Стали первый раз уговаривать его в цари.
Годунов возмущенно отказался:
«Как прежде я говорил, так и теперь говорю: не думайте, чтоб я помыслил на превысочайшую царскую степень такого великого и праведного царя».
Православное христианство доверчиво зарыдало и вместе с Писцом долго «находилось в плаче неутешном». Но некоторые радостно потирали руки.
Тертый патриарх не дал наивным и обрадованным разъехаться по домам, собрал их и объявил о внеочередном празднике Пресвятой Богородицы с пирогами и блинами. Велено было во вторник всем явиться с женами и младенцами: после молебна и угощения пойдем упрашивать Годунова вторично. Желательно, чтобы младенцы были готовы удариться в рев.
Особо приближенных Иов собрал на отдельный сходняк и объявил дополнительные условия игры. Челом будем бить не столько Годунову, но как бы царице Александре Федоровне…
— Какой еще Александре?
— А это Ирку так перекрестили, когда она в монашки постригалась. Если Годунов согласится, — а это будет клятвопреступлением божбы от первого раза, — то всем хором забирать клятвенный грех на себя. А если запрется во второй раз, то как бы отлучать его от церкви, снимать с себя золоченые и парчевые ризы, одеваться в черную рвань, стенать, пускать изо рта пену, посыпать голову пеплом, в церкви бастовать — не служить никаких служб.
Сценарий поповский был крут. Но и мирские актеры тоже были друзьями Терпсихоры. Поэтому второй акт вышел просто отпадный.
Вот крестный ход всея Руси движется к монастырю. Под крестами и хоругвями несут икону Владимирской богоматери, будто бы прекратившей татарское иго. На полную мощность работают все колокольни, москвичей везде черным-черно, как ворон при казни вампира.
Тут из монастыря выходит встречный крестный ход с иконой своей, Смоленской, богоматери. За иконой виднеется Годунов. Вот он выходит вперед, подходит к встречной богоматери и, обращаясь к ней, поет, как бы не замечая смертной массовки:
«О, милосердная царица! Зачем такой подвиг сотворила, чудотворный свой образ воздвигла с честными крестами и со множеством других образов? Пречистая богородица, помолись о мне и помилуй меня!».
Богородице прокатиться на руках дьячков было не в подвиг, так она и промолчала. Тогда Годунов стал валяться и «омочать» землю слезами. Послышалось подвывание из самых дешевых зрительских рядов. Годунов встал, перелобызался с остальными бого-матерями, подошел к патриарху. Очень жалобно спросил его, что ж ты, отче, бого-матерей побеспокоил? Патриарх вступил со своим куплетом:
«Не я этот подвиг сотворил, то пречистая богородица с своим предвечным младенцем и великими чудотворцами возлюбила тебя, изволила прийти и святую волю сына своего на тебе исполнить.
Устыдись пришествия ее, повинись воле божией и ослушанием не наведи на себя праведного гнева Господня!»
Нам трудно даже вообразить, какой кайф, какой экстаз испытывал в эти минуты Годунов! Вот собрались все наличные богоматери, вытащили ради него своих неодетых предвечных младенцев на февральский холодок. Вот лежит весь русский народ. Вот трясут бородами и оглашают окрестности трагедийным хором парнокопытные певчие. А ты стоишь себе и ломаешься, и держишь паузу. Сейчас сквозь мутные небеса выстрелит тонкий солнечный луч и попадет тебе прямо на темя. Каждый дурак сразу поймет, что это указание свыше, куда девать пустопорожнюю Шапку Мономаха. Вот точно так на голову Цезаря когда-то при свидетелях сел орел!
Но тучи только сгущались, орел никак не мог спикировать, зато вороны астраханские сверху гадили исправно, того и гляди, могли пометить и тебя. Но по этой метке Шапку Мономаха не выдают. Так бы на нее претендовала уж половина москвичей. Годунов расплакался и молча удалился в монастырь. Иов пошел замаливать грехи Бориса: ну, в самом деле! — нельзя же так переигрывать!
Помолившись, попы пошли на приступ Иркиной кельи. Народ заполнил ограду монастыря. В келье в несколько голосов стали уговаривать царицу, чтоб уговаривала брата. По сигналу из окна народ во дворе гупнул на колени и взревел то же самое. Царица долго «была в недоумении». Она как бы не врубалась, чего это столько мужчин покусилось на ее ново-девичий покой? Но потом опомнилась и отвечала:
«Ради Бога, пречистой богородицы и великих чудотворцев, ради воздвигнутия чудотворных образов, ради вашего подвига, многого вопля, рыдательного гласа и неутешного стенания даю вам своего единокровного брата, да будет вам государем царем».
Страшно представить, что бы случилось, если б Ирка не «дала»! Во дворе произошел бы групповой инфаркт гробов на сто, попы все расстриглись бы в казаки-разбойники, богоматери и апостолы, тронутые с места, рассохлись бы в щепу, при свете которой наш Писец в чумном одиночестве начал бы писать Повесть Безвременных Лет…
Но, слава Богу, — дала!
Зачем было Годунову затевать этот гнусный фарс? А затем, что он необходим был как продолжение не менее гнусного пролога с дворцовыми интригами, многолетним унижением сестры под дебилом, убийством мальчика, многими казнями и истязаниями, грязной поповской возней, оскорблявшей ту последнюю веру, которая еще теплилась в сердцах наивных россиян.
Итак, с третьего раза Годунов согласился. Привожу дальнейшие разговоры подробно, чтобы читатель мог в полной мере насладиться фантастическим лицемерием, вложенным в каждую фразу, в каждое слово, в каждую глицериновую слезу. Учитесь! — так работают профессионалы!
Годунов (с тяжелым вздохом и слезами):
«Это ли угодно твоему человеколюбию, владыко! И тебе, моей великой государыне, что такое великое бремя на меня возложила, и предаешь меня на такой превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было? Бог свидетель и ты, великая государыня, что в мыслях у меня того никогда не было, я всегда при тебе хочу быть и святое, пресветлое, равноангельское лицо твое видеть».
Ирина-Александра (поглядывая на себя в самовар):
«Против воли Божией кто может стоять? И ты бы безо всякого прекословия, повинуясь воле Божией, был всему православному христианству государем».
Годунов (потупившись):
«Буди святая твоя воля, Господи…»
Тут все остальные во главе с патриархом упали на пол, возгласили радостную песнь, пошли на воздух, обрадовали москвичей и повалили в церковь благословить нового царя.
Эта сцена вполне доказывает нам отчаянный атеизм всей честной компании. А как иначе объяснить грубую клевету на Бога, приплетание его к своим делам, постоянное лжесвидетельство от имени святого духа? Впрочем, есть одно объяснение. В Бога верили, но желание власти, алчность, криминальные ухватки, духовное разложение были так сильны, что застилали кровавой пеленой и страх Божий, и неизбежность адских мук, и скорое проклятие мирское. Было и оправдание: все так делали от сотворения мира, от рождества Христова, от воздвижения Руси. А тут был полдень 21 февраля 1598 года…
Примечание автора. Когда в первых числах марта 1998 года (в 20-х числах февраля по старому стилю) кто-то стал толкать меня под ребро, побуждая писать эту книгу, я еще не понимал, что это как раз исполнилось 400 лет первой гибели нашей Империи.
Империя погибла не от перебоев с валютой и продовольствием, не от потопа или пожара, не от набега крымских курортников. Она погибла от крушения стержня. В тот раз дежурным стержнем была династия Рюриковичей. Ее гибель свершилась не в час смерти безумного царя, а в тот миг, когда ударил колокол над Новодевичьим кладбищем, и царем был назван совершенно посторонний гражданин, когда умерла зыбкая надежда на воцарение какого-нибудь подпольного рюриковича. Этот великий юбилей, ничем не отмеченный в государственных кругах, никак не помянутый в газетах и на телевидении, тщетно искал выхода, бился святым духом в слякотные московские окна, потом полетел прочь и нашел приют и понимание только на дальней южной окраине страны — у вашего покорного слуги…
Правильность избрания Годунова нужно было разъяснить народу. Почти полгода Писец оттачивал каждую фразу официального документа. В августе он был готов и разослан для всенародного чтения. Писец, однако, и для себя записал кое-что на клочках бумаги.
Оказывается, при избрании Бориса возникла оппозиционная возня. Шуйские хотели, чтобы Борис согласился на ограничение полномочий — конституционную монархию. Шуйские подбивали съезд плюнуть на Бориса, они видели его игру, понимали, что он провоцирует всенародный вопль, чтобы оставить бояр не у дел.
Сохранилась и грязная бумажка, будто Борис заперся с Федором Романовым и страшно поклялся держать его вместо брата первым помощником в деле государственного управления.
Особенно красочно Писец обрисовал изнанку «всенародного вопля». Оказывается, приставы московские силой сгоняли обывателей в Новодевичий монастырь, нежелающих велено было бить палками, увильнувшие были обложены штрафом: с них выбивали по два рубля в день. В согнанной толпе ходили специальные массовики, которые понуждали людей, «чтоб с великим кричанием вопили и слезы точили…»
«Смеху достойно! — ворчал Писец. — Как слезам быть, когда сердце дерзновения не имеет? Вместо слез глаза слюнями мочили…»
Через несколько дней Борис въехал в Кремль, обошел все соборы, долго совещался с патриархом за общие дела и удалился на время поста обратно в Новодевичий.
Был составлен анекдотичный текст присяги новому царю. Бояре, дворяне, попы и народ клялись:
— не подсыпать ему в пищу яд,
— не подсылать к нему колдунов,
— отпечатков царского следа и царской кареты для сглазу не вынимать,
— по ветру в сторону царя «не мечтать»,
— обо всех таких делах и мечтаниях доносить, мечтателей ловить и сдавать, куда следует.
Страшно было Боре. Никто ни до, ни после него такую чушь в присягу не вставлял.
Тянулся пост великий. Но и велико было нетерпение царствовать. 9 марта патриарх собрал свою команду и стал наклонять ее не тянуть с коронацией. Для затравки предложено было объявить день 21 февраля национальным праздником. Это предложение прошло легко. Праздник учредили ежегодный, трехдневный, с непрерывным колокольным звоном. Но венчание на царство отложили до окончания поста.
В конце апреля начали было разбег венчальных мероприятий: торжественные облачения и возложение креста чудотворного на грешную грудь, обход соборов об руку с детьми, обеды и молебны, — как вдруг возникло препятствие. Из Крыма донесли, что на Москву движется очередной-Гирей со всем населением беспокойного полуострова да с регулярной турецкой армией. Агаряне явно были насланы за чьи-то грехи.
С перепугу Борис собрал на Оке полмиллиона войск. Мобилизацию тоже использовали для агитации: пока ждали татар, царь ежедневно задавал пир на 70 000 (!) человек, видать, для всех офицеров и прапорщиков.
Ели, пили поротно и повзводно возглашали армейские тосты за нашего в доску царя. Вот и от диких дивизий тост произносят. Батюшки светы! Да это же татары! Они ж с нами тут с утра бухают! А где орда? Где турки?
— Какие турки? Мы к вам с мирным посольством, с поздравлениями, с дарами: ваша выпивка — наша закуска…
Татарам был устроен парад войск, показательные стрельбы. От вина и огнестрельного страха, от вида бесчисленной и прожорливой российской армии у послов отнялись языки. Их проводили восвояси, крепко выпили напоследок и пошли в Москву.
В Москве театр продолжался. Армию встречали истошными воплями радости, патриарх крапленый загнул такую речь, такую речь, что все рыдали не слюнями, а настоящими слезами. Патриарх врал, что Борис спас Россию от несметных полчищ людоедов; беспардонно льстил и поминал Бога всуе: «Радуйся и веселися, Богом избранный и Богом возлюбленный, и Богом почтенный, благочестивый и христолюбивый, пастырь добрый, приводящий стадо свое именитое к начальнику Христу Богу нашему!»
Гражданин начальник, иже еси на небесех, уеживался, но терпел.
А патриарх не унимался. Видно, он решил, что работа его теперь будет только такая — подогревать любовь народа к личности царя. Но новых мыслей не было, и стал Иов еще раз народ приводить к присяге. Народ недоуменно приводился. Потом Писца опять заставили сочинять научное обоснование правильности избрания Бориса. В общем, лошадка все лето бегала по кругу. Карусель остановили только к новому году.
1 сентября (новый год от сотворения мира наступает с первым звонком нового учебного года) Борис венчался на царство. Во время венчания Борис вдруг заскромничал и в своей речи опустил утверждение, что Федор завещал власть Ирине. Получалось, Ирине нечего было Борису «давать».
Тут вмешался патриарх, нагло задрал бороду к небесам и выпалил, что Федор завещал престол не только Ирине, но и Борису. Сверху промолчали. Тогда патриарх велел Писцу прямо записать в соборном постановлении, что Федор вручил престол лично Борису. Без всяких Ирок. Бориса тронула такая верность. Он рванул на груди рубашку и заголосил:
«Отче великий патриарх Иов! Бог свидетель, что не будет в моем царстве бедного человека! И эту последнюю рубашку разделю со всеми!».
Экономическая реформа в программках не значилась, поэтому московский бомонд насторожил кончики ушей. Ждали: вот сейчас Борис дарует вольности дворянству, пообещает лечь на рельсы через 500 ударных дней, побожится съесть Шапку Мономаха, если реформы не пойдут. Но на этом коронация закончилась. Нужно было работать, то есть воевать.
Но воевать Борис боялся. Над ним висело проклятие самозванства, оно сковывало его по рукам и ногам. Поэтому Годунов занялся делами внутренними: стал искать приличного жениха для дочери Ксении и готовить престолонаследие для сына Федора.
Ксении выписали принца Датского. Принц Иоанн примчался сразу, без сомнений быть или не быть. Годунов встретил его, угостил, разместил в Кремле и убыл помолиться к Троице.
Принц скончался от горячки.
Писец тут же придумал, что Годунов будто бы отравил принца, боясь, что народ захочет его в цари «мимо Федора». Чуть-чуть не хватило Писцу таланта сочинить, что самого Годунова убьют раствором белены в ухо, Ксению утопят в пруду, жену Бориса отравят вином, а наследник Федор и принц Датский уколят друг друга отравленной шпагой…
Стали тогда искать женихов да невест среди солнечных грузин, герцогов немецких, принцев английских. Но не успели. Времени уже не оставалось, шел предвоенный 1604 год…
Годунов, вроде бы, правил хорошо. Государственный механизм крутился без заминок. Осваивалась Сибирь, настраивалась дипломатия, шли переговоры и обмен делегациями с заграницей, наши ездили учиться, — попы только охали. Снижались налоги, повышалось жалованье. В 1601 году случился страшный неурожай от дождливого лета. Голод выкосил 500 000 (!) москвичей и жителей подмосковья. Борис раздавал помощь направо и налево, но его все равно не любили. Почему? А просто так. По известному русскому кочану.
Империя гибла. Борис строил какое-то другое государство, а старая имперская пирамида под его ногами растрескивалась, рассыпалась, зыбко затягивала вглубь. Тут бы Борису отойти в сторонку и на новом месте заложить новую Империю, конституционное королевство или даже Республику, цыкнуть на стариков, тихо удавить конкурентов. И работать. И мы бы ему многое простили. Но Годунов продолжал топтаться в болоте — там, где он был самозванцем, убийцей, клятвопреступником.
«Годунов пал вследствие негодования чиноначальников Русской Земли», разумно отметил Историк.
Каких еще чиноначальников? Почему они у тебя, Боря, свободно ходят? Почему ты не строишь их по линейке? Почему ты не перевел их на талонную систему? Чем занимается твоя прокуратура? Кто в хате хозяин?
Вопросов много, ответ один. Большой, красивый, умный, способный царь Борис Первый не потянул быть Императором!
Бессилие всегда выходит в гнев. Стал Борис гневаться. Стал искать, кто виноват. Устроил систему доносов. Холопы стали стучать на своих хозяев за мелкую монету. В государстве возникла нервозность, воровать стало щекотно, и чиновники стали болеть.
Борис озлоблялся все больше и больше. Потянулись этапы в Сибирь и ближние ссылочные места. Сослали всех Романовых. Выжили только Иван Романов да брат его Федор — «первый помощник в делах государственных», постриженный в монастырь под именем Филарета.
Неразбериха в государственных умах, «неправильность» воцарения Годунова вызвали чемоданные настроения. Все чего-то ждали. И дождались.
Годунов был самозванцем в законе. То есть все знали, что по-настоящему Борис — не царь. Царский титул предполагал некое божественное право, некое божественное происхождение монарха. А когда тебя приводят под венец чуть ли не с улицы, когда каждый в твоей свите чешет в затылке: «Чем я хуже?», — и начинает мечтать, как бы он плавно выступал в Шапке, то почтения к царскому имени становится меньше. С другой стороны, Годунова публично «уговорили» в цари, его власть была утверждена законным путем и оформлена законными документами. Годунов не стал подгонять свою туманную родословную под какого-нибудь дальнего, забытого рюриковича, хоть мог бы это сделать легко, ведь подгонялись же рюриковичи под византийских императоров.
Самозванство Годунова было очевидным, но лигитимным, «честным». Тем не менее, оно вызвало волну самозванства дерзкого, воровского.
С начала Смутного Времени и до наших дней на Руси вошло в привычку зорко высматривать, а нет ли где-нибудь в генеалогии мутного места? В эти рыбные места сразу слетаются несытые ловцы душ человеческих. Минувшие с той поры 400 лет наполнены вариациями на тему: «Царь не настоящий! Я — ваш царь». Эта тема получила развитие вширь и вкось, прокатилась по Руси рублеными головами разиных и пугачевых. Сейчас, в конце последнего века, все еще раздаются резкие вороньи выкрики из каких-то цыганских палестин:
«Я, будучи троюродной внучатой племянницей такого-то побочного сына, такой-то царской подруги, имею законное право на российский престол и объявляю себя главой дома Романовых и Императрицей в изгнании!»
Но это — жалкий лепет. Ибо слабо вдовствующей цирюльнице взломать польскую границу кавалерийским ударом, слабо поднять Дон, слабо выбросить аэромобильных пехотинцев в перекрестие Садового кольца, слабо въехать в Кремль на белом коне. Некуда даже Шапку надеть.
А воровское самозванство того, настоящего Смутного Времени, начиналось дерзко и блестяще! Оно возникло не из заговора сионских мудрецов, не из богатырской личности Самозванца, а из стечения обстоятельств, из «революционной ситуации». И оказалось, что Смута — это как раз то, что мило измученному русскому сердцу. Три четверти тысячелетия нами правили не бог весть кто, а тут приходит черт знает кто. Его-то нам и надо!
Историк сорвал горло в спорах со своими коллегами. Они на все лады анализировали личность Самозванца. Им пришлось в муках опровергать разные гипотезы о его происхождении. Эти гипотезы множились в придворных академиях, как жабы на болоте. Такая научная продуктивность понятна: не может неграмотный монах, подписывающий бумаги странным словом «Inperator», своим умом дойти до вселенской интриги.
Умом не может. Но тут никакого ума и не требовалось. Просто бродячий парень случайно оказался в чистом поле, когда просела и рухнула в тартарары наша имперская пирамида. Всех задавило. Он оказался с краю. Вы, конечно, понимаете, что «просела», «рухнула», «задавило» — это понятия виртуальные. Это как в компьютерной игре. Падают здания, враг откусывает краюшки твоей территории, льется нарисованная кровь неповоротливых человечков. Тебе это надоедает, ты гасишь экран: «Пора пить кофе!» Крушение нашей первой Империи, на легкий взгляд, было незаметным, условным. Вот только кровь полилась не нарисованная, а настоящая.
Гришка Отрепьев, монах Кириллова, а затем Чудова монастыря, около 1601 года написал «похвальное слово» московским чудотворцам. Поэму в прозе прочел сам патриарх и взял Писца Гришку к себе. Насмотревшись на придворные безобразия, решил Григорий поберечь душу и поселиться в захолустном Черниговском монастыре. Московский монах Варлаам отговорил его: там не выжить — мало еды. Тогда Григорий решил идти в Печерскую лавру.
Сердце Писца рвалось к истокам. В низких пещерных кельях киевской святыни еще витал, быть может, дух Нестора. После общения с духом Григорий предполагал двинуть в Иерусалим — к Гробу Господню. И звал Варлаама с собой. В разгар Великого поста 1602 года Гриша, Варлаам и прибившийся к ним Мисаил пошли в сторону Киева. Их мало смущало, что Киев маячил на литовской территории. Стояло перемирие на 22 года, границы были открыты. Можно было потренироваться в переходе государственной границы перед бегством в Израиль.
Киево-Печерское посещение длилось три недели. Потом монахи оказались в Остроге под Львовом у князя Константина Острожского…
Ну что за династия! Опять Константин Острожский! И имя-то какое постоянное! Ну, этот, пожалуй, — уже внук оршанского победителя и сын первопечатника. Но тайный след в российской истории он оставил. Не слабее, чем отец и дед.
Странная перемена произошла в планах монахов после духовных бесед с князем. Варлаам и Мисаил побрели дальше, по православным монастырям литовской Руси, а Гриша задержался у князя. О чем они толковали весенними малороссийскими ночами, никто не знает. И не записано ничего, и не напечатано. Можно только догадываться, что придумали эти два филолога какую-то штуку и, расставаясь, обменялись тревожными улыбками: «Нормально, Григорий! — Отлично, Константин!».
Сразу после этого наш Гриша оказался вдруг в приличном мирском платье. Более того, мы обнаруживаем его среди бурсаков мелкого городка Гощи. Там Гриша прилежно учится латыни и польскому. Вот где он освоил написание опасного факсимиле «Inperator»!
Перезимовавши на школьных харчах, Григорий исчез. Он зачем-то побывал у запорожских казаков и снова всплыл на службе у князя Адама Вишневецкого. Однажды после чтения каких-то писцовых бумаг на вопрос Вишневецкого, в кого ты, Гриша, умный такой? — Отрепьев торжественно расстегнул рубашку и показал дорогой крест в каменьях. Состоялся диалог:
— А кто ж тебя крестил таким крестом?
— Крестный папа.
— А кто твой крестный папа?
— Князь Мстиславский.
— Господи! А кто ж тогда простой папа?
— Ну и не догадлив же ты, князь!.
И Вишневецкий сразу догадался, что вот — перед ним стоит наследник престола всероссийского Дмитрий Иоаннович. Что это его, смиренного раба божьего Адама, осенила небесная десница. Что это он подаст миру благую весть о чудесном спасении царевича!
Вишневецкий организовал круиз Лжедмитрия (давайте уж будем иногда звать его так, как называет Историк) по городам и весям Польши и Литвы. Паны принимали его с царскими почестями.
В городе Самборе у тамошнего воеводы встретился наш Гриша с неизвестным явлением природы. Это была дочь хозяина Марианна (Марина) Мнишек. То ли Гришино мирское платье не отражало женские лучи, то ли царская роль сбила монашка с пути истинного, но вдруг поперло на Гришу такое излучение, такой дух грешный, что потерял наш юноша последние остатки здравого смысла.
А Марина забирала все выше и выше. Ей тесны были бальные залы Речи Посполитой, хотелось чего-нибудь европейского, мирового: стать владычицей морскою, ну, или хотя бы царицей, пусть даже и русской. Марина стала показывать Грише устройство воеводских чуланов, сеновалов, спален. Чтобы сделать процесс необратимым, она прикрывала самое уязвимое место католическим крестом и объясняла, что этот крест снимается только таким же крестом. Пришлось Грише креститься в католики. Тогда его впустили, куда хотелось, а потом уж — и в столицу, Краков.
Тут папский нунций полностью задурил ему голову, взял с Григория несколько страшных клятв, потащил к королю. Король как увидел Гришу, чуть в обморок не упал: да это ж царевич Дмитрий Иванович, всея Руси! Да что ж вы, батюшка, без охраны? Мало вам угличского покушения!
Король дал Григорию денег, способствовал в наборе приверженцев, но сам пока сел в засаде. Всю интригу поручил вести Юрию Мнишеку, папе Марины. Вернулись в Самбор. Гриша попросил руки Марины. Папа согласился на сложных условиях: свадьба — после коронации в Москве; тестю (там же) — миллион злотых; Марине — все серебро и посуду из царских кладовых, Новгород и Псков — на шпильки да булавки. Через месяц пан тесть сказал, что в брачный договор вкралась ошибка: после слов Новгород и Псков следует еще читать: Смоленск и Северское княжество.
Тем временем, собиралась царская гвардия — целых сорок сороков (1 600) человек. Это был такой густопсовый сброд, что пуститься с ним на Москву мог только влюбленный идиот. А Гриша как раз таким и был. И сгорел бы он на первой же российской таможне, но родная земля подала ему руку помощи. В Краков заявились донцы-молодцы, сразу узнали своего царя, отрубили, что 2 000 сабель у них уже наточены.
Когда казачьи 50 сороков стали лейб-гвардией «законного царя», казаки всех станиц воспряли духом, стали хозяевами похаживать по Москве и прямо угрожать испуганному Годунову: ужо идет настоящий царь!
Борис кинулся в розыск: что еще за царь. Оказалось, наш Гришка Отрепьев, сосланный когда-то Борисом в Кириллов монастырь за орфографические ошибки. На допрос был вызван дьяк Смирный, дядька Григория, под надзор которого ссылали грешного монашка.
— Где Гришка? — спросил царь.
— Нету, — смиренно развел руками Смирный.
— Так, может, у тебя и еще чего-нибудь нету? — окрысился Годунов и назначил Смирному самую страшную казнь, которую и по сей день могут объявить российскому чиновнику. Велел Годунов Смирного «считать». Счетная палата тут же обнаружила на Смирном недостачу множества дворцовой казны. А тогда уж поставили его на правеж и засекли до смерти.
Годунов выписал из монастыря монахиню Марфу — бывшую Нагую Марию, мать царевича Дмитрия. Стали ее всюду возить и заставлять отрекаться от Самозванца. Но какая же мать откажется от самой сумасбродной надежды снова увидеть своего сыночка?!
Марфа говорила: «Нет», а глаза ее светились: «Да!». И мы все это видели. Тогда Марфу потащили в застенок, где Боря и его жена лично пытались объяснить дуре, как важно для нашей родины, чтобы ее сын лежал сейчас спокойненько под плитой Угличского собора, а не шастал с донскими бандитами по украинским степям.
— Ты же видела, понимашь, что он умер? — гневно рокотал Боря.
— Не помню, — шептала Машка Нагая, дура, сволочь стриженая.
Царица кинулась на Марфу со свечой, хотела выпалить эти наглые глаза, чтобы не лупились насмешливо, не мешали так сладко править. Но промахнулась.
Борис велел разослать по всем окраинам разъяснительные письма, что Гришка — Самозванец.
«Значит, нет дыма без огня!» — убедились мы. К Гришке в Польшу стали ездить на поклон, слать письма. Поляки поняли, что Гришка, и вправду, принц.
В России тоже крепла вера в Григория. Патриарх рассылал грамоты, что идет Самозванец. Народ, зная нрав патриарха, еще больше ждал царевича. Патриарх и Боря врали все время, значит, врут и на сей раз.
Лжедмитрий перешел свой степной Рубикон 15 августа 1604 года. Ему сдались Моравск и Чернигов, Путивль, множество мелких городков. Лавиной хлынуло к Лжедмитрию войско московское. У Бориса остались только старики да больные. Пришлось ему выковыривать пушечное мясо из самых гнилых нор и лесов. Но это войско в 50 000 оказалось малым против 15000 солдат Самозванца. В бою под Новгородом Северским Лжедмитрий разбил армию своего «крестного» Мстиславского.
Поляки сразу потребовали платы за службу, но у Гриши денег не было, да и занят он был, — оплакивал 4 000 русских, павших от его руки. Поляки бросили невыгодную службу и уехали. Их тотчас заменили украинские казаки, их пришло 12 тысяч.
Зимой 1605 года Лжедмитрий был разбит под Севском, — неудачно попал под московскую артиллерию. Он засел в Путивле и заскучал. Но тут к нему пришло еще 4 000 донских казаков. В городах по Руси то там, то сям объявлялись приверженцы молодого претендента, московская армия топталась без толку.
Приближался момент истины. Этой истиной для Годунова было привычное подлое убийство, а не подвиг в бою. Годунов подослал к Григорию попа с ядом. Григорий вычислил попа.
Небесному начальнику тоже надоела резвость его слуг церковных и коронованных. Контрудар последовал незамедлительно. 13 апреля 1605 года царь Борис встал из-за стола, как вдруг изо рта и носа у него хлынула кровь, и он упал. За два часа предсмертных страданий попы успели постричь его в монахи под нелепым именем Боголеп. Бога прямо скривило от такой наглости.
Москва присягнула молодому Федору Борисовичу, его сестре Ксении и матери Марье Григорьевне. Несытой семье надо было бы когти рвать, но старой царице очень хотелось поправить самой. И она погубила и себя, и детей.
7 мая войска Басманова, Голицина, Шереметева, Салтыкова перешли на сторону Лжедмитрия. 19 мая пошли на Орел. Оттуда — на Москву. Впереди войска полетели гонцы с текстом присяги новому царю. Москвичи быстро присягнули по окраинам столицы, а центр решили поднести победителю на блюдечке с голубой каемочкой. Вспыхнул бунт. Стали громить команду Годунова. Сначала вытащили из собора патриарха Иова и — вот суеверный народ! просто сослали его в захолустный монастырь. Сватьев и братьев Годунова тоже сослали. Задушили только самого свирепого мздоимца Семена Годунова. Как всегда, хуже всех пришлось невинным младенцам. В дом царицы Марьи пришла великолепная семерка из трех стрельцов и четырех князей во главе с Голицыным и Молчановым. Царицу Марью быстро и аккуратно удавили. Долго и мучительно убивали сопротивлявшегося Федора, наконец, раздавили ему отличительный признак и добили. Царевну Ксению оставили нетронутой. Народу объявили, что Федор с матерью отравились со страху. Тело Бориса Годунова вытащили из Архангельского собора и зарыли в простом гробу в бедном Варсонофьевском монастыре на Сретенке.
20 июня 1605 года Лжедмитрий въезжал в Москву.
Под звон всех колоколов народ наш вылез на крыши, высунулся в окна, коленопреклоненно выстелил все улицы. Люди вопили в нечаянном умилении:
«Дай Господи тебе, государь, здоровья! Ты наше солнышко праведное!»
— Того и вам желаю, — ласково отвечал Гриша.
Новый царь переехал реку по «живому» (понтонному) мосту и въехал на Красную площадь. На Лобном месте его ждало терпимое духовенство.
Здесь, у Лобного места, среди ясного, тихого летнего полдня на Гришу вдруг налетел дерзкий вихрь, закружил пыль. Многие подброшенные москвичами шапки упали далеко в сторону и к владельцам не вернулись. Гриша намека насчет Шапки не понял, подъехал к Василию Блаженному, зашел с попами помолиться.
Выйдя на свежий воздух, окинул Гриша взглядом Кремль, народную массу, проговорил что-то типа, как я рад, как я рад, и прослезился. «Народ, видя слезы царя, принялся также рыдать».
Пока Григорий ходил по кремлевским церквям, на площади начались гуляния. Один за другим на опасное возвышение поднимались ораторы, и, стоя «на крови», проникновенно божились, что царь — настоящий. Богдан Бельский — так тот и крест поцеловал. Поляки, пришедшие с Гришей, били в бубны, дули в дудки, ругались пьяными иностранными словами.
Новый патриарх Игнатий, беглый грек, прибившийся к Тульской епархии и первым благословивший нового царя на подъезде к Москве (за что и должность получил), теперь бурно провозглашал Гришу царем.
И только Василий Шуйский мрачно бродил в толпе. Он упорно отказывался свидетельствовать о гибели царевича, пока Лжедмитрий шел к Москве: хотел свалить Годунова. И вот — получилось. Но теперь Годунова нет, а ему опять приходится кланяться чумазому «царю». И стал Шуйский тихо разоблачать Самозванца. Составился и заговор. Но сообщники разболтали все дело, Шуйского схватили и стали судить. На суде с возмутительным участием подлых народных заседателей (!) в качестве обвинителя выступил сам Григорий. И так ловко он говорил, что все ему поверили и поняли, что Васька врет, чтобы самому воцариться. И единогласно приговорили Шуйского к смерти с конфискацией.
И когда его уже вывели на Лобное место, когда прочитали «сказку», какой он плохой и как ему надо отрубить за это голову, когда он уже попрощался с народом и нагло заявил, что умирает за правое дело, так только тогда выбежал посыльный и зачитал ему помилование и высылку в дальний монастырь. И почти с дороги Василия вернули в Москву и восстановили в боярстве. Вот уж, милостив государь!
18 июля «великий мечник» (титул по польскому образцу) Михайла Скопин-Шуйский вез в Москву мать царевича Дмитрия Иоанновича Марию Нагую. Чувствуете накал момента?! Представьте, какой мог выйти конфуз, если бы Гриша встретил мать-Марию на златом крыльце? Вот бы она при стечении народа завопила безумным рыком: «Куда девали сына, Митеньку? Опять зарезали маленького?!» Надо было сцену готовить. Гриша сел на конька и рванул навстречу к маме. У села Тайнинского, у большой дороги поставили шатер. Там сел Гриша. Туда без свидетелей запустили привезенную Нагую…
Вот бы заглянуть в тот миг в их лица! Вот бы послушать, о чем они говорили!
Но вышли из шатра они, обнявшись и рыдая — каждый о своем.
Народ наш плаксивый тоже зарыдал весь. Но не о своем, а опять о чужом. И как ему было не плакать, когда чуть не всю дорогу до Москвы Гриша шел пешком у колеса маминой кареты.
Поместили Марию-Марфу в Вознесенском монастыре, и царь к ней ездил каждый день. Гриша ее уговаривал быть самозванной матерью и ежедневно проверял градус маминого настроения. И добился-таки Гриша своего. Усыновила его Нагая.
— А что, — небось думала она, — маленького моего все равно не воротишь. А этот парень умный, ласковый, добрый, справедливый. Уж лучше пусть он будет, чем убийцы Годуновы, предатели Шуйские, сволочи московские.
Тут уж на полном праве стал Гриша венчаться на царство.
Оставим его на минутку поговорить с Богом, и поговорим меж собой…
Вот, допустим, наблюдаем мы с вами, дорогие читатели, коронацию какого-нибудь другого царя. Что мы там видим? А вот что.
Здоровый, чернобородый дядька клянется Богу в смирении и кротости. Но внизу кадра выскакивают субтитры: это он убил мальчика невинного, казнил и искалечил толпы людей. Мы сразу с отвращением переключаемся на другой канал.
Там венчают тихого идиота. Титры бегут по-мексикански, но мы чувствуем, что идиот нам тоже чем-то неприятен.
На третьем канале кругломордый жлоб уже и Бога не поминает.
На четвертом кавказский попик-расстрига страшно улыбается, с трудом подбирая русские слова.
Дальше — совсем плохо: визгливый коротышка плюется словом «расстрелять» и объявляет о подозрительности интеллигенции и Писца в особенности.
Ну, мы выключаем наш старый ущербный телевизор и смотрим через дырочку в церковной занавеске. Там стоит наш Гриша. Молодой, красивый, умытый, достаточно ученый и не злой.
Конечно, мы начинаем его любить, хвалить и хотеть. И хотеть даже на царство, то есть — на себя.
После венчания Григорий стал править. Сослал, куда подальше, 74 семейства годуновских сотрапезников, осыпал милостями первых его узнавших, вернул в столицу слепого царя Симеона Бекбулатовича: пусть себе царствует понарошку, ведь тоже перед Богом венчан.
И еще начал Гриша править по-настоящему. Вдруг стал ходить он в Думу. Придет, сядет в кресло, слушает, чего там думские фракции обсуждают. Думцы сначала Гришу держали за дурачка, вели старую игру. Это когда на повестку дня выносится уже решенный и оплаченный вопрос или когда выносится вопрос, оплаченный, чтобы не было решения. И все понимают, кто взял бабки, сколько и у кого. А Гриша слушал, слушал, да и сломал эту лавочку. Стал он одергивать воров чиновных и в пять минут решать такие дела, которые и по сей день в государственной думе честного и скорого решения иметь не могут. Думские только охали. На косноязычные возражения карьерных крыс, что так бы, батюшка, решать негоже, Гриша выдавал такие складные речи, такие проводил греко-римские аналогии, так красиво излагал, что бояре только потели.
Не получилось у «чиноначальников», сожравших могучего Годунова, запутать беспородного пацана. Он смотрел на них светлыми умными глазами, он видел их насквозь, и они видели, что он видит! Да еще Гриша ласково укорял свое малое стадо, что невежественно оно, мохнато, нелюбознательно и алчно. Грозился всех отправить на учебу за бугор. А уж это было страшнее Сибири!
Сломал батюшка Лжедмитрий и воровские кормушки: объявил приемные дни по средам и субботам, — в которые сам не ленился принимать подлый народ с челобитными. И было объявлено, чтобы мзду предлагать не смели!
Плохо стало русским начальникам: хоть плачь, хоть караул кричи! Стали чиновники кручиниться. Польские придворные Гриши почуяли тонким шляхетским нюхом гнилые настроения и стали царю прямо говорить: «Жги их, государь, каленым железом! Они любовь без боли не понимают. Им надо, чтобы поострее, поглубже, погорячее да с поворотом!»
Но наш Гриша уже дал Богу обет не проливать христианской крови, признал долги лжепапы Грозного, удвоил жалованье служилым, подтвердил все льготы духовенству.
И еще Гриша объявил недействительными кабальные грамоты, — нельзя стало человека за долги забрать в рабство.
Целые народы по окраинам московского царства Гриша освободил от дани прожорливой столице. А что? Пусть себе люди живут, обустраивают свою Россию. А «ясак» — налог в госбюджет — пусть сами собирают и привозят, сколько не жалко и по силам…
И всем стало ясно, что царь Лжедмитрий Иванович Первый — не жилец. То есть Гришка наш — просто покойник.
После коронации царь отпустил войско польское восвояси с обещанным немалым жалованьем. Но панове домой не спешили. Охота им было с командировочными деньгами погулять по московским девкам, а не отвозить получку в семью. Стали они одеваться и украшаться, пить и закусывать. Слуг держали по десятку. Все было складно, только вдруг, по непонятным причинам, деньги у панов закончились. Пошли они к царю за новым жалованьем; казалось им, что царь полупольский должен деньги давать. Царь погнал гуляк в шею. Возникла свара, посреди которой на польские постоялые дворы вдруг оказались наведенными московские пушки. Пришлось славному белому воинству драпать за Днепр, поминая матку боску и соответствующую собачью кровь. Впрочем, немало трезвых и образованных польских советников при царе осталось.
В целом жизнь московская не задалась. Все москвичам стало как-то противно. Особенно коробило их от нововведений. Царь стал обедать под музыку и пение — это раз. Не молился перед обедом и не мыл руки после еды — это два и три. Допускал в меню телятину, в баньке не парился, после обеда не спал, а считал в это время деньги и осматривал мастерские — не украдено ли чего (вот сволочь!). К тому же, уходил и приходил неожиданно, без свиты, не спросясь. Сам Григорий ввязывался в потешные бои с медведями, сам испытывал новые пушки опасного московского литья (чтоб тебя разорвало!) и стрелял из них очень метко.
Где-то мы с вами такое уже видели! А! — это будет позже, в одной из следующих частей нашего повествования, с другим нашим царем, хоть и не родственником нынешнему.
А Гриша тем временем уже шел в рукопашную свалку на маневрах лично обучаемого войска, бывал сбит с ног и нещадно луплен палками. Как отметил Историк, поведение молодого царя сильно оскорбляло московскую нравственность.
Но будь Григорий для москвичей просто моральным уродом, это было бы еще полбеды. А он стал предателем родины, врагом народа, лютым ненавистником всего, что свято на Руси. С чего я это беру? Ни с чего. Я, наоборот, Гришу очень люблю. А врагом его объявила Москва поповская да боярская, и вот почему.
Остался Гриша католиком. Как крестила его под себя Марина Мнишек, так он обратно и не перекрещивался. Казалось ему безразличным, в какую сторону креститься.
Что есть крестное знамение? Это когда ты как бы примеряешь к себе распятие Христово. А не все ли равно Христу, в какую руку ему первый гвоздь забили, а в какую — второй? И так, и так — одинаково больно и противно.
А еще была у Гриши завиральная идея, не соразмерная его мелкому происхождению, но созвучная его высокому замаху и полету. Хотел Григорий объединить всех христиан, Сигизмунда Польского, Папу Римского, всяких чертей европейских против басурман, ругателей и мучителей Христа.
Вот, посудите сами, что больше весит на весах истины? — пустяковые теоретические разногласия между христианскими конфессиями и сектами или глобальное, непримиримое, кровавое противостояние христиан и мусульман?. «Пока мы тут спорим да деремся, — думал Гриша, — лукавые агаряне вырезают наших братьев, размножаются, как тараканы, расползаются по всему свету. А что будет лет через четыреста, если их не пресечь?» Так правильно думал Гриша, и у попов наших от таких его мыслей и слов обморочно темнело в глазах.
Еще хотелось Грише поскорее жениться на Марине, — он ее любил. Но папа (не Римский, а обычный — старый Мнишек) по научению ксендзов Марину в Москву не пускал, пока в Москве не построят хоть какого-нибудь костела, чтобы было, где замаливать девичьи грехи. Наши попы, конечно, стали дурно блажить и упираться, но Григорий «пользовался сильной народною привязанностию» и поддержкой, — вынужден был признать Историк.
Европа относилась к Григорию подозрительно, побаивались «немцы», что такой шустрый государь может и их побеспокоить. Но деваться было некуда, приходилось с ним считаться. 10 ноября 1605 года в Кракове состоялось обручение Марины с царем московским и всея Руси Дмитрием Иоанновичем. Гришу представлял в лицах наш боярин Власьев. Причем он буквально понимал этот обряд и, подвыпив, стал выполнять кое-какие телодвижения, ну, прямо как настоящий жених. Панове хохотали до упаду. Минутами на Власьева находило отрезвление, и тогда он отказывался брать руку Марины иначе, как через платок, и внимательно следил, чтобы его холопское платье не соприкасалось с платьем будущей царицы. Паны уже не могли дышать от смеха, синели, давились закуской.
Волынка продолжалась больше месяца, сваты польские мелочно придирались к русским сватам. Потребовали, чтобы в Москве удалили от престола красивую принцессу Ксению Годунову, которой не оставалось другого пути, как попробовать подкатиться под Гришу. Ксюшу постригли в монастырь, — в целом она легко отделалась. Через месяц просьб и уговоров Власьеву удалось сдвинуть Марину в Москву. За ней увязалась вся польская родня до седьмого колена вбок.
Паны думали, что купили Григория с потрохами, как вдруг он стал в переписке с королями шведскими, английскими и даже с благодетелем польским прописывать полный царский титул, столь ненавистный просвещенной Европе! Уж как его уговаривали отстать от дурной привычки! Но нет, уперся Григорий насмерть! — «Inperator!»
2 мая 1606 года Марина Мнишек въехала в Москву. Роскошь этого въезда была необыкновенная, Григорий спалил на ее наряды четыре миллиона тогдашних серебряных рублей! Марина остановилась у «свекрови» в Вознесенском монастыре.
8 мая, в запретный для брака Николин день, состоялась свадьба и коронация Марины. На свадьбе возник скандал: послы польские подали приветственную грамоту, в которой царь не именовался ни императором, ни великим князем. Григорий выкинул грамоту вон. Послы стали принародно выговаривать ему от лица Польской республики и польского народа. Пришлось Григорию отрезать:
«Нам нет равного в полночных краях касательно власти: кроме Бога и нас, здесь никто не повелевает».
Любовь к женщине была удовлетворена, но политическая мечта не сбылась. Папа Римский виновато написал, что объединить поляков и немцев против турок не в его силах (читай, не в силах Бога!).
Тут надо было бы Грише идти в монастырь под вымышленным именем, писать стихи и мемуары. Но колесо уже несло его. Все вниз и вниз.
Был ли у Григория шанс?
У Григория, каким мы его помним и любим, не было ни единого шанса. Таких идеалистов, противников смертной казни и регулярного налогообложения, таких религиозных плюралистов у нас на Руси принято душить еще в колыбели.
Шанс был у Лжедмитрия Первого. Великолепный шанс. Имя этому шансу народная диктатура. Не плюрализм, а популизм. Не нужно было только Лжедмитрию путать эти созвучные латинские слова. А нужно было ему сделать то, до чего не додумался Годунов: совершить полную и окончательную антибюрократическую революцию. Ведь революция на Руси только такой и может быть. И ни разу ее до сих пор не случилось. Все, что у нас происходило под этим названием, на самом деле было простой сменой одной шайки бюрократов-подельников на другую.
Должен был Лжедмитрий воспользоваться народной любовью, заручиться поддержкой передового отряда стрельцов и делать все, как начинал безумный лжепапа Грозный. Только уничтожив все разрядные записи, доведя боярство и дворянство до мещанского звания и обихода, до Лобного места и непрерывной кадровой ротации, до смертельной угрозы за копеечную взятку, можно было начинать строить Империю и воспитывать народ в духе татаро-монгольских заповедей. И еще нужно было давать народу жить за счет спасенных от казны денег.
Но Гриша этого не потянул и оказался не гож в цари. Активов у него почти не осталось. Благодарный русский народ отвлекся от приятного царя своим обычным делом — скотским трудом до беспамятства.
Пассивы же были таковы.
1. Церковь затаила смертельную ненависть.
2. Сброд придворный и чиновный точил ножи.
3. Ухватка московская не находила кровавого выхода и накачивала ненависть среднего класса в гнойный нарыв.
4. Поляки дулись и тоже интриговали против.
А тут еще казаки закрутили карусель по-новой. Одни казаки запорожские и донские — вполне наелись на разбое при войске Лжедмитрия. Но другие казаки, терские, — самые злые от соседства с Чечней — только скалились да облизывались.
Надоумил их кто-то из московских, что игра в убиенные царевичи еще не кончена. Триста казаков атамана Федора Бодырина объявили, что царица Ирина родила в 1592 году законного наследника престола, Петра, которого проклятый дядя Годунов подменил девочкой Феодосией, да и ту потом сжил со свету. Так что царевич законный есть. И скрывается он, естественно, на Тереке. Подобрали двух актеров — Дмитрия да Илью Муромца (правда, из Мурома, такое забавное совпадение). Муромец пять лет до этого ошивался в Москве, кричал, будто знает, что как. Остановились на нем.
Узнавши о царевиче Петре, Гриша стал беззлобно звать племянника в Москву. Но казакам сначала это было не в масть. Они двинули 4 000 сабель на Астрахань, города не взяли и тогда уж приняли приглашение царя. Пока они шли на Москву, там завертелась последняя интрига.
Прощенные и пожалованные царем Шуйский и Мстиславский, Голицын и Куракин составили заговор против доверчивого Григория. Народным возмущением Гришу было не взять: при любых нападках на царя, при обвинениях в самозванстве, народ, стрельцы, черная сотня в прямом смысле рвали шептунов на куски. Решили зайти сзади. Заговорщики постановили сначала убить Григория, а уж потом разбираться с народом и меж собой, кому быть царем.
Были завербованы 18 тысяч псковичей и новгородцев, стоявших под Москвой лагерем и назначенных в крымский поход. В ночь с 16 на 17 мая 1606 года это войско вошло в Москву, заняло все 12 ворот, никого не впускало в Кремль и не выпускало оттуда. Немецкая гвардия царя была распущена ложным приказом. Остались только 30 алебардщиков. В четыре часа утра ударил колокол на Ильинке, набат немедленно подхватили все прочие колокола. Толпы московского сброда, возглавляемые уголовниками, освобожденными в эту страшную ночь, хлынули к Кремлю. На Красной площади сидели верхом 200 бояр в броне и при полном вооружении.
Сбегавшимся сонным обывателям объясняли, что поляки бьют бояр и хотят убить царя Дмитрия Иваныча, нашего Митеньку. Василий Шуйский с крестом в одной руке и с мечом в другой въехал через Спасские ворота в Кремль. Перекрестившись на Успенский собор, крикнул: «Во имя божие идите на злого еретика!» — вот ведь шел по канату!
Такого революционного блефа не припомнить, не сыскать. Народ всегда более-менее информирован, на кого нападает. А тут огромные толпы стояли вокруг Кремля, чтобы защитить родную петушиную власть, а те, кто поднял бучу, мягкой лисьей походкой проходили в курятник и уговаривали людей подождать за забором, чтобы не наследить на ковры. Итак, вокруг Кремлевских стен, на Красной площади толпились десятки и сотни тысяч Гришиных друзей, а внутри Кремля его дворец окружали сотни или тысячи врагов, — зэков, бояр, доверчивых военных. Связи между дворцом и Красной площадью не было.
Лжедмитрий проснулся от шума. Его фаворит Басманов сбегал посмотреть и в ужасе закричал: «Ты сам виноват, государь: все не верил. Вся Москва собралась на тебя!»
В палату ворвался кто-то из заговорщиков и стал орать: «Ну что, царь безвременный, проспался ли ты?» Ну, и так далее, типа «кончилось ваше время!» Басманов зарубил крикуна.
Григорий взял меч, вышел на крыльцо и крикнул: «Я вам не Годунов!» Но по нему ударили из пищали. Пришлось спрятаться.
Вошли бояре. Басманов стал уговаривать их не выдавать царя. Спасенный Басмановым из ссылки Татищев зарубил своего благодетеля. Труп придворного сбросили в толпу, которая сразу охмелела от крови, рванулась во дворец. Григорий кинулся к жене, велел ей прятаться, сам побежал в каменный дворец по крышам навесов, построенных к свадьбе. Сорвался с высоты 15 сажен (!), вывихнул ногу, разбил грудь…
Толпа искала во дворце Марину. Но миниатюрная царица спряталась под колокольной юбкой своей гофмейстерины и пересидела там до прихода бояр, которые прекратили беспредел и проводили царицу в спальню.
Григория нашли стрельцы, отлили водой, внесли во дворец. Он пообещал им за верность имение и жен бунтовщиков. Это понравилось. Тогда бояре стали кричать: «Пойдем в стрелецкие слободы, убьем стрелецких жен и детей!» Стрельцы засомневались: «Давайте сюда старую царицу, пусть она нам скажет, что это ее прямой сын, тогда мы умрем за него!» Бояре согласились.
К Марфе в монастырь сходил Голицын, выкрикнул в толпу, что истинный царевич Дмитрий покоится в Угличе, еще добавил, что Григорий винится перед народом во лжи и самозванстве. Все завопили: «Бей его, руби его!» Сын боярский Валуев выстрелил в царя. Другие дорубили несчастного и сбросили труп его на труп Басманова. Чернь потащила голые тела через Спасские ворота на Красную площадь, оттуда — в Вознесенский монастырь. «Ну, что, твой это сын?» — спрашивали цареубийцы у показавшейся в окне царицы-матери. «Теперь он уже, разумеется, не мой», — грустно и двусмысленно отвечала Марфа.
Праздник продолжался. Были убиты польские музыканты, потом еще какие-то мелкие поляки. Послов, свиту Марины и ее семейство не тронули: войны с Польшей не хотелось. Всего погибло по полторы-две тысячи поляков и русских, — ерунда по нашим понятиям.
Три дня тела Григория и Басманова лежали на лавках на Красной площади. Гриша был в маске, с дудкой и волынкой. Театральная Москва прощалась с великим своим актером.
Тело Лжедмитрия погребли во дворе богадельни за Серпуховскими воротами, но тут ударили морозы, небывалые в конце мая. Тогда труп царя-колдуна вырыли, сожгли в котле, пепел смешали с порохом и выстрелили этой адской смесью из пушки в ту сторону, откуда пришел в Москву наш незадачливый «Inperator».
19 мая 1606 года народ толпился на Красной площади. Нужно было выбрать правильного патриарха, чтобы он возглавил временное правительство, а потом уж земским собором, или как Бог даст, хотелось выбрать и царя.
Василий Шуйский поеживался на самозванном морозце: а ну, как выберут какого-нибудь левого патриарха, вот и отвечай тогда за все. Идею о первичности избрания преосвященства явно подбрасывали попы, и куда они потом поворотят, было неизвестно.
Пришлось Шуйскому мобилизовать резервы. Тут уж кто-то из толпы стал выкрикивать, что патриарха епископы наши могут выбрать сами, хоть и опосля, а нам сейчас без царя быть нельзя, и царем мы хотим Василь Иваныча Шуйского, славного продолжателя дела покойного Дмитрия Иваныча или как там его. Толпа охотно подхватила майский призыв. В Кремле противиться не посмели. У всех в глазах стояло видение голого Гриши с поломанными ребрами и в дурацкой маске.
«Шуйский не был избран, он был „выкрикнут“ царем», — смущался Историк. Писец подсунул ему какую-то обгрызенную грамоту, они вместе стали разбирать ее каракули, а я углубился в решение баллистической задачи. Что-то у меня не сходилось в сообщении Писца о падении Григория с 15-саженной высоты.
Посудите сами: одна казенная сажень — это 2,1336 метра. Помноженное на 15 — получается 32 метра. Поделенное по 3 метра стандартного хрущевского этажа — получается 10, 6 этажа. Итак, Григорий падал с крыши 10-этажки. Что бы от него осталось? И зачем было на такой высоте строить халабуды для укрытия свадебных гостей от майского дождичка? И где это в Кремле вообще такие здания тогда были?.
Писец всегда волновался, видя мою возню с калькулятором, поэтому стал меня подталкивать, чтоб я внимательней слушал Историка. А Историк заливался соловьем (не зря он был однофамильцем певчей птицы):
«Божиею милостию мы, великий государь, царь и великий князь Василий Иванович всея Руси, щедротами и человеколюбием славимого Бога и за молением всего освященного собора, по челобитью и прошению всего православного христианства учинились на отчине прародителей наших, на Российском государстве царем и великим князем».
Тут у меня возникли две мысли. Первая о том, что Шуйский сходу стал примазываться к столбовым Рюриковичам, а значит, собирался продолжать скотскую линию управления народом и Гришиным реформам — конец. Вторая — о том, что Шуйский сильно завидовал Годунову, его звездному воцарению меж двух бого-матерей на февральском снегу во дворе Новодевичьего монастыря. Самого-то Шуйского никакие богоматери не упрашивали на царство.
От этих пустяковых соображений меня отвлекло геометрическое открытие, что Гриша мог падать с крыши не в 15 стандартных саженей, а в 15 маховых или даже косых. Собственно, открытие состояло не в том, что «маленькая» маховая сажень (1,76 метра) оставляла надежду на мягкую посадку с высоты 26,4 метра (восемь с половиной хрущевско-феллиниевских этажей), — а косая (2,48. 15 = 37,2 метра = 12 этажей + крыша) — четко обеспечивала летальный исход. Открытие состояло в том, что сумма квадратов двух маховых саженей (катетов) в точности равнялась квадрату косой сажени (гипотенузы)! Значит, древние русские с полным правом могли претендовать на соавторство в доказательстве теоремы Пифагора!
Ну, они сразу и начали претендовать:
«Государство это даровал Бог прародителю нашему Рюрику, бывшему от римского кесаря, и потом, в продолжение многих лет, до самого прародителя нашего великого князя Александра Ярославича Невского, на сем Российском государстве были прародители мои, а потом удалились на суздальский удел, не отнятием или неволею, но по родству, как обыкли большие братья на больших местах садиться».
Историк продолжал читать, и по глазам его было видно, что сказки Большого Брата ему нравятся, вся последовательность лживых обещаний ощипанного рюриковича ему понятна, привычна и уместна. А врал нам далее Шуйский так:
1. Править он собирается в тишине, покое и благоденствии. Никого казнить, грабить, забирать и отдавать в рабство (без причины) не будет.
2. От конфискации имущества семей казненных по экономическим делам (без явной их вины) воздержится.
3. Доносов просто так на веру принимать не хочет, а проверять их будет очными ставками и пыткой.
4. А уж клеветников казнить станет пропорционально клевете.
Писец добавил, что Шуйский после громкого чтения этой грамоты пошел прямо к Богу — в Успенский собор и стал нести такое, «чего искони веков в Московском государстве не важивалось».
Что никому ничего не будет делать дурного, что дети за отцов и отцы за детей не отвечают, что мстить за свои неприятности при царе Борисе никому не будет.
«Бояре и всякие люди ему говорили, чтоб он на том креста не целовал, потому что в Московском государстве того не повелось, но он никого не послушал и целовал крест».
Историк тоже сделал свое маленькое открытие: он определил, что большая часть этих благих обещаний была списана Шуйским у нашего, светлой памяти, покойного Гриши. Разница обнаруживалась только в том, что Гриша свои обещания выполнял.
В провинцию были посланы грамоты:
1. О воцарении Шуйского.
2. О самозванстве Григория Отрепьева.
3. О злодейской программе Григория, выясненной по найденным у него документам и выбитым свидетельским показаниям. Он будто бы хотел всех бояр перебить, все управление страной отдать немцам, полякам и прочим умникам, ввести католицизм, интегрироваться с Европой, обижать лиц кавказской, крымской и турецкой национальности, мыть сапоги в Индийском океане.
— Неужели и правда, хотел? — с надеждой подумалось мне.
— Нет, — угадал мои мысли Историк, — эти показания опровергнуты современными данными исторической науки.
— А, ну если науки — тогда что ж, тогда ничего…
Писец помалкивал, — его засадили писать длинное наставление с поучительным названием: «Повесть како отомсти всевидящее око Христос Борису Годунову пролитие неповинные крови новаго своего страстотерпца благовернаго царевича Дмитрея Углечскаго». Работа была срочная, велено было подвести теоретические основы под воцарение Василия Ивановича, указать на порочность смены династии при Годунове. Но материал был сырой и гнилой, Писец провозился до середины июня.
А 1 июня 1606 года Василий Шуйский венчался на царство. Он был маленький старичок, разменявший шестой десяток, очень проигрывавший во внешности и Грише, и Годунову. Был он очень хитер и умен, начитан, а потому подслеповат, очень скуп, склонен к доносчикам и анонимщикам и «сильно верил чародейству». Такой букет достоинств был поднесен Богу под купол Успенского собора и благосклонно принят.
«Подле нового царя немедленно явилось и второе лицо по нем в государстве». Это, как черт из табакерки, выскочил на свет божий новый патриарх Гермоген, ортодокс и фундаменталист, готовый и сам непрерывно креститься и нас всех распять за иной порядок вбивания гвоздей в тело Христово. Патриарх был злобен, некрасив, склонен к доносам и анонимкам, легковерен. Почти копия Шуйского. Патриарх легко поверил в наветы на самого царя, проникся подозрением к нему, но насмерть был готов загрызть врагов престола. Так они и стали править.
Да не тут-то было! Еще не кончилась игра в Самозванца, только пристрастились люди к опасному развлечению, так уж и кончать?
Михайла Молчанов, удавивший Федора Годунова, бежал на Запад и стал божиться, что царь Дмитрий жив. Убили кого-то другого и выставили — в маске! — на обозрение. Кто ж верит маске!
Тут перебежал за границу и князь Григорий Шаховской. Он стянул во время переворота большую цареву печать и теперь страсть как хотел ею чего-нибудь припечатать. Шаховской, конечно, тоже уверял, что Дмитрий жив, и звал Молчанова на главную роль. Но Молчанов сам играть царя опасался. Он только подогревал Марину к распространению слухов, что она не вдова, а царица-мужнина-жена, и искал подходящего парня. Вдвоем с Шаховским они отыскали Ваньку Болотникова…
В школе мы проходили революционную борьбу трудового народа против помещиков и капиталистов. Образы народных героев-революционеров один за другим вставали перед нами в гордом ореоле славы и мученичества. Но на всю нашу большую страну героев не хватало. Историки-революционеры подбирали то, что плохо лежит, и перекрашивали это в подходящий цвет. Поэтому Ванька Болотников никак у нас не связан с именем Лжедмитрия Второго. Он у нас благополучно числится в категории «вождь крестьянского восстания».
Истинная история Болотникова такова. Он был холопом князя Телятевского. Но любовь к свободе приобрел не в ненавистном крепостном отечестве, а в вольнодумной Европе. Еще мальчишкой попал Ванька в плен к туркам, горбил на галере по гомеровским местам, бежал, оказался в Венеции.
Чувствуете перепад температур? Только что ты тянул многопудовое весло и покрывался от солнца плетью надсмотрщика, а вот ты уже на гондоле под мандолину осматриваешь балконных обитательниц града святого Марка. Как тут не подвинуться рассудком?
И, стойкий к соблазнам цивилизации, Иван сделал непростительную ошибку: стал тосковать по родине. И пошел на Русь крепостную через Польшу панскую. Там его и повязали. Но вот же, Бог опять пометил шельму: поставили Ваню перед Молчановым. Осмотрел Михайло парня — то, что надо! Как раз нужная смесь русского молодецкого нахальства и поверхностного интуризма. Стали меж собой считать Ивана за Григория, вернее, за Дмитрия.
Интрига приобрела лихой разворот: новый претендент не отвергал первого Самозванца, он хотел быть им. Раньше самозванские легенды выглядели так:
— Дмитрий не убит в Угличе, я — Дмитрий.
Или: «Наследник Петя, сын Ирины, жив, это — я!»
Теперь получалось сложнее: царевич Дмитрий не убит в Угличе, его подменили другой жертвой; потом Дмитрий воцарился; потом его не убили в Москве, опять подменили трупом в маске; а настоящий царь все еще жив, и это, как вы догадались, — я!
Болотникова не спешили объявлять царем. Молчанов послал его к Шаховскому в войско с письмом, в котором Болотников назывался личным посланником Дмитрия Иоанновича.
Здесь в заговор вплетается тонкая виртуальная нота, достойная скрипки Маккиавелли: оказывается, царя-самозванца в наличии иметь не обязательно! Главное, уверенно о нем говорить. Вот на Гришку показывали, что он царь, и все верили. А видели его десятки, ну сотни. А «узнали» — и вовсе единицы. Но убили они Гришку — конкретно. Так что ж мы будем ради этих единиц шею подставлять?!
Итак, на вопрос, где истинный царь? — шайка Молчанова и Шаховского уверенно заявляла, что Дмитрий жил, Дмитрий жив, Дмитрий будет жить! И Писец писал об этом очередной «собственноручный» царский указ. А Шаховской ляпал на него подлинную цареву печать. А Ванька эти указы читал в войске. При этом Шаховской делал хитрое лицо: вот вы, лопухи, думаете, это Ванька, посланец царский? — ну, ну, как бы вам, холопы, не обознаться! Народ растерянно кланялся Болотникову в ножки.
Шуйский в Москве совсем запсиховал. Бояре его не почитали: каждый был не хуже и тоже хотел в цари. На Шуйского обрушилась метель подметных писем, чтобы он валил с трона, ужо идет на него батюшка Дмитрий Иваныч. Шуйский перехватал всех Писцов и прочих грамотных и устроил всероссийский конкурс чистописания, переходящий в повальную графологическую экспертизу. Поймать писателя не удалось, все Писцы старательно заваливали буквы вбок.
Тем временем Ванька разбил вчетверо большее войско Трубецкого. Воеводы царские бежали. Брошенное войско тоже стало разбегаться по домам. Тогда весь Юг — до Тулы — восстал под водительством мелких атаманчиков, собиравших пирамиду под Болотникова. Все видели в Иване царя или его воплощение для повседневных дел. Вся Россия бунтовала. От Астрахани до Смоленска народ продолжал хотеть Лжедмитрия. Никто будто бы и не заметил его 15-саженного полета.
Народный вождь Болотников подошел к Москве, стал лагерем. Тут его подвели венецианские воспоминания. Стал он раньше времени посылать в Москву письма к народу, чтоб резали бояр да дворян. Половина войска Болотникова рязанская армия под командой боярина Захара Ляпунова — тотчас перебежала к Шуйскому. Подыхать по социальному признаку никому не хотелось — даже во имя пролетарской революции.
Дело Болотникова пошло насмарку. Сам он царем сказаться не посмел, тут же из Польши пришли сведения, что «царь» находится там, и тогда все мещане и кулацкая верхушка крестьянства стали на защиту Шуйского. Не самого Василия Ивановича, конечно, но его престола.
Василий из кожи лез, чтобы понравиться народу. Сначала он перезахоронил настоящего царевича Дмитрия: лично встретил гроб из Углича, подставил царское плечо и нес сей тяжкий крест через всю Москву до Архангельского собора. Потом он разрешил перезахоронить Годуновых в Троице, потом вытащил из ссылки первого патриарха Иова и организовал действо прощения двумя патриархами грешного народа.
20 февраля было согнано в Кремль немало приличного народу. Оба патриарха красовались в Успенском соборе и ждали покаяния. Из толпы вышли некие «гости» и подали Иову грамоту, которую тут же зачитал с амвона специальный дьяк-декламатор. Народ вторил великим и неутешным воплем:
«О пастырь предобрый! Прости нас, словесных овец бывшего твоего стада: ты всегда хотел, чтобы мы паслись на злаконосных полях словесного твоего любомудрия и напоялись от сладкого источника книгородных божественных догматов, ты крепко берег нас от похищения лукавым змеем и пагубным волком; но мы, окаянные, отбежали от тебя, предивного пастуха, и заблудились в дебре греховной, и сами себя дали в снедь злолютому зверю, всегда готовому губить наши души…»
«Предивный пастух» слушал этот бред и беспокоился о себе: как бы не встал от радости змеиный чешуйчатый хвост с кованым серебряным наконечником, да не задрал край ризы, а там бы не стали явны словесным овцам когтистые волчьи лапы.
Писец тоже внимательно слушал свой опус и очень волновался, чтобы самодеятельные чтецы не запутались в сложных подчинениях и ударениях. Но пронесло, и теперь уже читали челобитную:
«Народ христианский от твоего здравого учения отторгнулся и на льстивую злохитрость лукавого вепря уклонился, но Бог твоею молитвою преславно освободил нас от руки зломышленного волка, подал нам вместо нечестия благочестие, вместо лукавой злохитрости благую истину и вместо хищника щедрого подателя, государя царя Василья Ивановича».
От чтения в святом месте этой грешной поэмы следующей темной ночью случилось знамение. Сторожа, караулившие на паперти Архангельского собора, услышали, как в соборе, среди августейших надгробий, вдруг раздались голоса, потом разговоры, потом смех и плач. Собор осветился изнутри и один «толстый» голос беспрестанно возглашал за упокой.
Нужно было Шуйскому спешить. Он послал немца Фидлера в Калугу отравить Болотникова. Нравственность этого поступка была очевидна, поэтому для истории клятву Фидлера запечатлели на бумаге: «Во имя пресвятой и преславной Троицы я даю сию клятву в том, что хочу изгубить ядом Ивана Болотникова; если же обману моего государя, то да лишит меня Господь навсегда участия в небесном блаженстве». Далее шли многие другие пожелания самому себе, если благое дело не удастся. Получив лошадь и 100 рублей, обещание 100 крепостных душ и 300 рублей в год, верный Фидлер поехал в Калугу, явился к Болотникову и покаялся, пренебрегая Троицей, Господом и участием в небесном блаженстве.
Заговорщики насторожились. Нужно было выступать жестче, а они никак не могли даже царя народу предъявить. Опять Шаховской звал в цари Молчанова, но тот уперся. Болотников теперь и вовсе боялся. Вспомнили «царевича Петра» (Илью Муромца), стали звать его. Муромец воспрял. Убив несколько воевод Шуйского и обесчестив дочь убитого князя Бахтеярова, былинный герой с запорожцами двинулся к Туле. Тут он соединился с Болотниковым.
В царской армии началась паника, пришлось Василь Иванычу самому лететь на врага на лихом коне. Собравши 100 000 человек, 21 мая 1607 года Шуйский выступил в поход. Дружина Ильи Муромца была разбита и осаждена в Туле. Отсюда Лжепетр, Болотников, Шаховской писали в Польшу, чтобы им выслали хоть какого-нибудь Лжедмитрия. Такие просьбы не бывают безответными. Лжедмитрий Второй явился. Кто он был? А вот кто:
1. Матвей Веревкин, попов сын;
2. Дмитрий, попович из Москвы;
3. сын князя Курбского;
4. царский дьяк;
5. Иван, школьный учитель из Сокола;
6. сын стародубского служилого человека;
7. учитель из Шклова;
8. просто жид.
Такие версии ходили в народе. Но Историк наш их просеял, отмел антисемитские и княжеские глупости, и вот что он нарыл.
Лжедмитрий Второй, он же Тушинский Вор, впервые показался на людях в белорусском местечке Пропойске, где был сразу посажен в тюрьму как польский шпион. Чтобы открутиться от приговора военного времени, заключенный назвался Андреем Андреевичем Нагим, родственником убитого в Москве царя Дмитрия. Фокус прошел удачно. Оказавшись на свободе, зарвавшийся малый стал рассылать по Украине слухи, что Дмитрий жив и находится в Стародубе. Мещане послали к претенденту своих лучших людей. Лучшие стали подступать к самозванцу с угрозами: «Ты Нагой или не Нагой?» Самозванец долго отпирался, но когда к нему приступили с угрозой пытки, схватил дубину, назвал неверующих известным женским выражением на букву «Б» и крикнул: «Вы меня еще не знаете: я государь!» Все, конечно, сразу упали в ноги.
Самозванец послал в Польшу призыв к добровольцам идти на Москву, обещал им много добра. Но войска собралось мало, и остальные заговорщики, осажденные в Туле, помощи не получили. К тому же некий Кравков взялся помочь Шуйскому взять Тулу голыми руками. Он велел каждому воину принести мешок земли, завалил речку Упу, вода поднялась, охватила город, вошла внутрь, залила подвалы, припасы и прочее. Шуйский одолел Тулу водой, как святой Владимир — Корсунем, только наоборот.
Болотников запросился сдаваться на почетных условиях: дескать, я служил царю, а какому, не ведаю, теперь буду служить тебе, Василь Иваныч, сам вижу, что ты — настоящий. Болотников картинно положил себе на шею саблю — руби, царь, мою голову, если виноват. Царь выполнил обещание, не стал сечь повинную голову. Ваньку сослали в Каргополь, а там уж утопили в монастырском пруду. Лжепетра — Илью Муромца — повесили, у Шаховского отняли печать и сослали его «как всей крови заводчика» в пустынь. Шуйский буйно радовался, триумфально возвратился в Москву, но Лжедмитрий Второй у него остался бродить на свободе.
Сначала Самозванец взял Козельск. К нему стали сходиться литовские воеводы, каждый имел команду по 1 000 человек. Пришли Тышкевич, Валавский, Вишневецкий, Лисовский. Эти войска осадили Брянск. Осада не удалась, зазимовали в Орле. Сюда стали собираться другие искатели приключений. За зиму их набралось тысяч до десяти. От безделия разгорелись интриги, какому пану быть при царе первым. Чуть было Лжедмитрия не убили. Но тут пришло подкрепление — 3 000 запорожцев и 5 000 донцов Заруцкого.
Промедление пагубно для лихого дела. Пока стояли лагерем в Орле, в степях стали объявляться, а то и прибывать «ко двору» новые претенденты. Писец радостно читал их список:
— еще один царевич Петр, сын Ирины и Федора;
— князь Иван, сын Грозного и Колтовской;
— царевич Лаврентий, внук Грозного, спасшийся после дедушкиного удара в мамин живот;
— царевичи: Федор Федорович, Клементий Федорович, Савелий Федорович, Семен Федорович, Василий Федорович, Гаврилка Федорович, Ерошка Федорович, Мартынка Федорович и…
— Паша Эмильевич, — не удержался я.
— Нет, — заволновался Писец, — какой Паша? — царевич Август!
Вся богадельня по последнему пункту претендовала на происхождение от дебильного государя Федора Иоанновича.
Получалось, Борис Годунов только и беспокоился, чтобы вовремя топить в ушате новорожденных племянников, но каждый раз бывал пьян, и ему подсовывали на утопление кого-то из крепостных младенцев. Поведение Годунова в этой версии объяснимо: нельзя же допускать такого размножения олигофреничных мечтателей о Шапке!
Слухи о серьезной психической болезни, охватившей провинции нашей Родины, взволновали Москву. К тому же случилось нашей столице видение небесное. Некий духовный муж уверил свое начальство, что видел сон, будто в Успенский собор заявился Иисус Христос собственной персоной, кричал на москвичей, плевался, выражался нецензурно, грозил любимым нашим москвичам страшной казнью, мелочно перечислял грехи столичного населения:
— Лукавыми своими делами москвичи будто бы позорят Христа;
— ничего мы его не позорим, нам за делами нашими обычно не до Христа бывает.
— Уподобились новому Израилю;
— неправда, не все мы евреи.
— Приняли мерзкие обычаи: стригут бороды;
— скажи спасибо, что пока еще совсем их не сбриваем.
— Творят суд неправедный;
— ну, этого у нас никогда не водилось.
— Все сплошь поражены содомией;
— мы, папаша, даже не знаем, с какого боку к этому подходить.
— Насилуют всех подряд;
— так мужиков мы у тебя насилуем или баб?
— Грабят чужие имения;
— на это мы согласны, без этого нам нельзя — свое берем!
— Нет истины ни в царе, ни в патриархе, ни в целом народе московском!;
— но что есть истина, старик?
Этот поп, который видел такой страшный сон, все подробно записал и подал анонимно патриарху. Патриарх, царь, епископы, верхушка думская рассудили за лучшее зачитать это послание всему народу московскому, чтобы он как-нибудь полегче делал свои дела. А то, черт знает, чем эти голубчики на самом деле занимаются по своим углам и норам. Угроза Христова была громогласно читана в Успенском соборе, сразу был назначен и очистительный пост: посчитали, что всю эту дрянь можно искупить за 5 дней — с 14 по 19 ноября.
Рождество прошло спокойно, и Василий решил жениться на княжне Марье Буйносовой-Ростовской, что и было сделано 17 января 1608 года. Лжедмитрий дал царю спокойно отскрипеть медовый месяц и весной разбил царское войско под Болховом. 5 000 московских героев попало в плен. Битое войско кинулось в столицу и стало распространять страхи, что у Лжедмитрия людей — не счесть. Началась паника, Самозванец ускоренным маршем шел на Москву. Но у самой столицы 5 000 пленных ему изменили, перебежали домой и стали хвастать, что бояться нечего. Тогда Лжедмитрий выпустил декреты о земле и воле: разрешил населению брать себе боярские земли, жениться на боярских дочерях, называться господами. Кто был никем, тот стал всем и рванул на Москву, чтобы успеть к самому жирному навару…
А что же у нас поделывает государыня наша Марина Первая? Где отдыхает она, законно венчанная московским венцом, потершаяся правой щечкой о нашу Шапку? А тут она, никуда не делась. Задержали ее в заложницах в Ярославле на свою голову. Теперь Марина по утрам выходит на крылечко и долго смотрит в светлые подмосковные дали: не едет ли ясный сокол Митенька, царь-государь Дмитрий Иоаннович. Стосковалась голубка по жарким объятиям молодецким, да и без власти сидеть на Руси Марине тошно и скудно. Тут уж вокруг нее вились бояре, чтобы не признавала нового Самозванца старым Лжедмитрием.
— А это мы посмотрим, — подмигивала Марина, — хорош ли будет собой.
1 июня 1608 года Лжедмитрий Второй подошел к Москве, несколько дней переходил с одного места на другое и наконец стал лагерем в Тушине. Потянулось противостояние. Время играло на Тушинского Вора, как теперь важно величали враги нового претендента. В Тушинский лагерь потянулось казачество, польские отряды, сброд российский, изменники и перебежчики. Все хотели нового воцарения и новой дележки.
Тут Василий Иваныч совершил большую глупость. Перо не поворачивается описать его дурацкий ход. Вроде бы Шуйский был не туп. Знал придворную и международную интригу как точные науки. Мы не стали его предупреждать: не делай, Вася, этого, козленочком станешь! В теорию имперскую тоже не стали мы вписывать лишнее правило, думали, — оно очевидно. Ан, нет! Вляпался наш царь Вася в детский мат. Приходится нам теперь срочно формулировать это банальное правило, известное со времен Гаруна-аль-Рашида и старика Хоттабыча:
«Никогда, ни при каких обстоятельствах не оставляй в живых или на свободе любых законных претендентов на твое место!»
Ты можешь терпеть сколько угодно Исидоров Яковлевичей и царевичей Ерошек, можешь кормить и поить при дворе Илью Муромца, Соловья Разбойника, Симеона Бекбулатовича, но не жалей яду и заклинаний на любого прямого, кривого или бокового наследника того, чем завладел сам! Особенно, если его права подтверждены писцовым протоколом.
А царь Василий прозевал момент, пренебрег золотой восточной мудростью, проспал у себя под боком законную государыню российскую. Кем была де-юре Марина Мнишек? Царицей нашей. С каких таких прав? А с таких, что Марина была просватана, вызвана в Москву государем всея Руси. Вышла за него замуж, короновалась в Успенском соборе. А что на самом деле ее муж был Григорий, а не Дмитрий, то кто об этом знал? Все процедуры были выполнены правильно. Теперь Марина могла настаивать, что она — вдовствующая императрица, жена царя Дмитрия или Григория, это вы уж сами разбирайтесь, как его называть. Ей было все равно, к какой из четырех династий относиться: Рюриковых, Годуновых, Отрепьевых или Романовых, главное, что все было записано по закону.
Таким образом, Марина представляла собой страшную угрозу для Шуйского. Она могла в любой момент объявить себя беременной законным наследником или тайно усыновить какого-нибудь подходящего младенца.
Василию нужно было:
— кончить Марину по-тихому, во время пожара или на охоте;
— казнить ее за колдовство, не боясь воевать потом с Литвой и Польшей;
— жениться на Марине.
Но Василий решил выполнить договор с поляками и как раз в дни сооружения Тушинского лагеря отпустил царицу Марину с домочадцами восвояси, в Польшу.
Обоз Марины медленно потащился на Запад мимо Тушинского табора. В Тушино сидел человек, известный половине России как Дмитрий Иоаннович, царь и государь всея Руси, любящий муж Марины. Другая половина России подозревала, что это не Дмитрий, а Матюха Веревкин, но настоящей уверенности и у нее не было.
Должна была Марина заехать к мужу? Хотела повидать молодца? Хотела проверить его право на вход к ней в спальню без доклада? Мы отвечаем уверенно: «Хотела!»
Последовала многоходовая интрига. Часть поляков не желала Марины, они притворились, что не могут разогнать ее охрану из 1 000 московских пехотинцев. Другие хотели Марину и спугнули этот отряд. Сама Марина не поехала сразу к Лжедмитрию, двинулась к гетману Сапеге, который околачивался тут же. По дороге стало известно, что тушинская команда скачет на перехват. Чтобы не томить погоню, стали подолгу топтаться на каждой остановке и наконец попали в плен. Как бы неволей поехали в Тушино. По дороге к Марине пристал какой-то наивный шляхтич и начал говорить глупости: «Марина Юрьевна, ты зря поешь и смеешься, в Тушине не твой муж, а другой человек!»
— Да ты что?! Да как же так?! Да разве такое может быть?! — пришлось рыдать и убиваться нашей царице. Она будто бы уже не помнила, как Гриша валялся на лавке посреди Красной площади с разрубленной головой и вмятой грудью.
Лжедмитрий Второй расстроился. Он понял, что Марина намерена торговаться за каждый злотый. Предчувствия его не обманули. Папа Мнишек умело подсчитывал, что просить, а что уступить. Торги закончились документом на выдачу Мнишеку 300 000 рублей золотом сразу по приезде в Москву и назначением в удел Северского княжества с 14 городами. Итак, решено было снова дурить москвичей и прочих русских.
А Бог? Ложиться в постель к мужику невенчанной — это грех. 5 сентября 1608 года состоялось тайное венчание по иезуитскому канону. Обратного пути не было: Марина или становилась самозванкой, выйдя за пришельца, или смертной грешницей, вторично повенчанной со своим же мужем.
Поляки, обрадованные таким ходом истории, написали пожелания своему русскому царю: раздавать должности нужно не по происхождению, а за доблесть; гнать в шею бояр и русское духовенство — пусть сидят по домам и без вызова по делу не являются; царь должен быть в безопасности, поэтому нужно ему иметь отряд телохранителей, наемников разных наций; русских нужно тоже поощрять и привлекать ко двору, но заставлять их учиться; поставить дело политического сыска на профессиональную основу; тщательно работать с бумагами. Бумага — основа власти, поэтому должен быть создан профессиональный секретариат, работающий, как машина; делопроизводство нужно вести на туземном языке (это наш великий и могучий русский — С. К.), но и учиться латыни, в конце-то концов(!); права царицы Марины должны подтверждаться целой системой бумаг на нескольких языках, со многими печатями; столицу следует перенести из проклятого места немедленно. Ибо:
— в Москве будут продолжаться покушения на государя;
— Москва далека от Европы и новых союзников;
— отсюда трудно убежать с казной;
— Москва уважает государя в отъезде (это они Грозного вспомнили);
— пьянки при дворе в новой столице прекратятся;
— удобнее будет переговариваться о соединении религий;
— легче учиться, ездить за рубеж, вообще дышать — где-нибудь подальше от Москвы.
Далее шли еще пункты о перемене религии, о правилах престолонаследия, о царском титуле и т. п.
Страшно подумать, что было бы с нашей страной, успей поляки ввести и распространить все эти ереси…
За окошком тем временем повалил мягкий русский снежок. Он укрывал тушинские палатки белым саваном. Зимней спячкой оказались охвачены:
1. Царь Лжедмитрий Второй и жена его Марина Юрьевна;
2. 18 000 польских кавалеристов;
3. 2 000 пехотинцев;
4. 13 000 запорожцев;
5. 15 000 казаков войска донского;
6. до 3 000 польских купцов из тылового обеспечения;
7. и совсем малое, неподсчитанное количество неорганизованных русских.
Сначала рыли землянки, потом стали строить домики из ветвей, но ветер завывал серым волком, и поросятам… пардон, полякам стало холодно, и они решили: гулять, так гулять. Разделили окрестность на сектора, реквизировали у населения излишки — на каждую роту пришлось до тысячи возов еды привезли из деревень срубы, вырыли под ними погреба для деликатных напитков, поставили рубленые дворцы для Марины с царем и папы Мнишека, да и запировали на просторе!
С этих дней на Руси стало как бы два царства. Одно — обыкновенное, у царя Василия Шуйского, второе — польское. В нем царил Дмитрий Иоаннович, он же — Лжедмитрий Второй и Тушинский Вор. Столицы этих государств — Москва и Тушино — находились рядом, а земли были общие. То есть, земля Русская между двумя нашими царствами разделена была примерно поровну, но губернии все время бегали от одного царя к другому и обратно.
Вот, повысит царь Василий какого-нибудь начальника, а его заместителю обидно. Так он и поедет с заявлением в Тушино. Там царь Дмитрий это заявление внимательно прочитает, да и назначит просителя на ту же должность. Приезжают оба чиновника с царскими указами в свою волость, читают эти указы народу, а там уж как народ решит. Демократия! Чья сторона побеждает, в ту сторону и отчетность потом посылают, и налоги, и припасы, и войско.
Царство Лжедмитрия, как уже было сказано, было по преимуществу польским. Сборная армия из поляков, литвы и лиц без гражданства под командованием гетмана Сапеги стояла в Тушине крепким гарнизоном. На ее штыках очень уютно чувствовал себя весь лжедмитриевский двор. После сытой зимовки царство польское решило устроиться повсеместно. Сначала осадили десятитысячным войском главный рассадник вражеской идеологии — Троицкий монастырь. Но братия насмерть сидела за церковную кружку на обильных подвальных запасах, поэтому поляки, у которых бог был послабее нашего, затянули осаду, но навалились на мирские города.
Взяли Суздаль. Владимир поддался Иван Иванычу Годунову, страшному врагу Лжедмитрия Первого, но верному слуге Первого-Второго. Сапега взял Переяславль и завозился у Ростова Великого. Здесь Филарет Романов, с которым еще Годунов обещал поровну делиться властью, решил-таки получить свою половину. Но Ростов был занят, и Филарет попал в плен. И привезли Филарета в Тушино.
Настоящему царевичу Дмитрию Филарет приходился сводным двоюродным братом, потому что чисто двоюродным братом он был царю Федору Иоанновичу. В Тушино царствующий двоюродный лжебрат назначил будущего основателя династии Романовых патриархом Московским и всея Руси. Как бы против воли. Новый русско-польский патриарх стал рассылать по всей стране деловые письма: где какую церковь освятить, как настраивать церковный обиход в новом православно-католическом государстве. Все шло хорошо, но недолго.
Закачалось царство польское из-за избытка вольности. Каждый пан хотел быть в новом государстве первым и строил собственную кадровую пирамидку. Начались свары и стычки между панами, полетели головы. В окрестностях Тушина сформировалось несколько отдельных армий. Эти армии стали сами себе служить. Царь Лжедмитрий оказался не у дел: с ним не советовались, к его попыткам заступиться за объедаемую и избиваемую Россию никто не прислушивался. Начались восстания против Лжедмитрия. Против Шуйского восстаний почти не было. Шуйский потирал руки…
Новая власть, сколь бы параноидальной она ни была, всегда имеет некий стартовый запас привлекательности. Как новый автомобиль или новая женщина. Главное в этом деле — как можно дольше интриговать население, не раздражать его, обещать — правдоподобно, выполнять — по возможности, резко не жать на газ и другие части нового предмета.
Поляки растратили шарм Самозванца бездарно. Им нужно было поскромнее питаться и веселиться, побольше упражняться в сценическом мастерстве: держать паузу после слов «… за Русь великую мы не пощадим…», а потом со слезой в голосе говорить — кого.
Но они только склочничали, грабили и хамили. Вели себя, как оккупанты, а не слуги народа. Мудрый урок Рюрика — самого мягкого, и потому самого страшного оккупанта нашей страны — впрок этим полякам не пошел. Дело их, казалось, было обречено, и оставалось только скоротать время до фатального дня.
Тем временем в Москве спокойно прошли две попытки свержения Шуйского. В первом случае заговорщики хотели запугать бояр, но не преуспели и бежали в Тушино. Во втором случае Шуйского хотели убить, да не вышло. Заговорщики были казнены. Тут бы тушинским сидельцам насторожиться, проанализировать ситуацию, предпринять какие-нибудь сильные ходы. Но они все судились да рядились меж собой.
На Троицу 1609 года случилась нечаянная большая битва двух государств. Тушинский отряд забрел к Москве и задрался с заставой. Московские пограничники бежали, к тушинцам подошла подмога, москвичи снова были разбиты. Царь Василий бросил на Самозванца все резервы. Здесь впервые в нашей истории в бой пошли танки!.
Не спешите смеяться. Что есть танк? Подвижная огневая точка, почти неуязвимая для современных стрелковых средств противника. Первые русские танки как раз такими и были. Они назывались «гуляй-городами» и представляли собой деревянные срубы с бойницами, из которых велся пищальный огонь. В качестве ходовой части использовалось стандартное тележное шасси. Двигатель — в несколько натуральных лошадиных сил.
Такая система имела массу преимуществ. Судите сами. Попадает снаряд из ПТР в двигатель какого-нибудь нашего танка — бензиновый «Тигр» вспыхивает, как свечка; дизельный «Клим Ворошилов» глохнет и лениво дымится. А вот польский залп попадает в гуляй-город — мощность двигателя просто снижается на одну-две лошадиные силы, успевай только постромки перерубать! Прогресс в военной технике был налицо. Не сообразили только называть гуляй-города собственными именами. А было бы здорово: «Иоанн Грозный», «Василь Иваныч», «Анка Глинская», «Месть Господня за убиение царевича Дмитрея Иоанновича в Угличе злосердною волею и наущением Бориса Годунова…» Последнее название можно было продлить еще, но тогда у танка пришлось бы нарастить борта…
Поляки, однако, выдержали танковую атаку, захватили гуляй-города и совсем уж ворвались в Москву, но тут произошел у них какой-то непонятный сбой в управлении войсками. Наши тотчас же отбили гуляй-города и на плечах неприятеля чуть было не вошли в Тушино. Взяли в плен очень много поляков. Их потом меняли потихоньку на наших пленных.
В это время царский племянник князь Скопин-Шуйский очень выгодно договорился с королем Швеции о помощи. Шведы обещали дать нам во временное пользование целых два полка пехоты в обмен на вечную уступку Ливонии. Скопин со шведами двинулся через Псков, Новгород, Тверь на Москву. Везде ему приходилось вести тяжкие бои. Население городов и волостей делилось при этом на две части. «Лучшие люди» были за Шуйского и Скопина, то есть, за свои старые чины и звания. «Меньшие люди» уже вовсю делали карьеру под крылом царства польского и сопротивлялись, что было сил. Скопин входил в Подмосковье, когда шведы вдруг засобирались домой. Они жаловались на двухмесячную задержку зарплаты и еще какие-то пустяки. На самом деле они почуяли запах нешуточной битвы.
К этому времени король польский Сигизмунд понял, что в России появляется реальная возможность перемен. До сих пор то, что мы называли царством польским, было сбродным сообществом из литовских и польских отрядов, не имеющих никакого юридического отношения к Речи Посполитой. Теперь на овладение Москвой двинулись регулярные войска. Сапега вспомнил, что вообще-то он не атаман авантюрных ватаг, а гетман коронный.
Поляки осадили Смоленск 3 тысячами пехоты и кавалерии, но осада не удалась.
Тушинцы под Москвой забеспокоились: они оставались со своим Дмитрием как бы сами по себе. Ясно было, что Сапега и Сигизмунд хотят забрать Россию себе. Тушинцы под командой гетмана Рожинского стали бунтовать против Польши и сплотились вокруг Лжедмитрия, впрочем, обращаясь с ним, как с Петрушкой. Когда Лжедмитрий спросил у Рожинского, о чем идут переговоры с королевскими послами, то получил правильный ответ: «А тебе что за дело?. Черт знает, кто ты таков».
Самозванец почуял тоску смертную и в ту же ночь, переодевшись в крестьянское платье, бежал в навозных санях с шутом своим любимым. Тушинские русские оказались в дурацком положении. Царя у них теперь не было, воевать за польского короля выходило подло. Но потом, при святейшем благословении патриарха Филарета, лучшие тушинцы поехали в ставку Сигизмунда и целовали-таки польскую казенную печать, чтобы не целовать мерзкого католического креста. Отдать королю Родину-мать наши патриоты соглашались на 18 условиях, из которых только одно было серьезным: чтобы не притеснялась православная вера. Остальные соглашения, типа: «чтобы жидам был запрещен въезд в царство Московское» или чтобы пограничников содержать сообща, были риторическими. Поляки на все это легко согласились, тем более, что царем всея Руси должен был стать сын их короля — Владислав.
В Тушино царил разброд. На поиски Лжедмитрия звала только Марина. Но делала она это артистично. Царица ходила распатланная и зареванная по казачьим палаткам и умоляла воров постоять за честь истинного государя.
Хотя Лжедмитрий Второй, в отличие от Первого, лупил Марину часто, а любил редко, она все-таки не прекращала интригу.
Лжедмитрий вынырнул в Калуге и стал резко выступать против Польши. К поумневшему царю устремились те, кому при поляках ничего не светило. Марина тоже бежала из Тушина. Она ускакала ночью, верхом, в гусарском платье. Остающимся она написала пространное послание. В этой гусарской балладе Марина объявляла о своем долге сопровождать мужа. На самом деле Марина оказалась у Сапеги, она больше надеялась на королевские войска, чем на донских казачков Самозванца. Однако ей не понравилось уныние, царившее в польских войсках: как-то Марине пришлось даже личным примером поднимать солдат в атаку. Тогда она снова переоделась и ускакала в Калугу к мужу.
В первых числах марта 1610 года тушинский табор был оставлен его обитателями и загорелся. Теперь в противостоянии реально участвовали только русские Шуйского и поляки Сигизмунда.
12 марта в Москву вошли войска Делагарди и Скопина-Шуйского. Наивный народ приветствовал молодого князя царским титулом. Бездетному царю Василию это было не обидно: племянник устраивал его в роли наследника. Но брат Шуйского Дмитрий заволновался. Вскоре на крестинах у Ивана Михайловича Воротынского Скопин неосторожно выпил вина, поднесенного женой Дмитрия. То ли это был прокисший от старости рейнский ид Михайлы Воротынского, то ли в чашу намешали чего особого, но у Скопина пошла носом кровь, и через пару недель он скончался. Россия потеряла храброго полководца. И тут оказалось, что Скопина — последнего приличного Рюриковича — народ и вправду хотел в цари. По смерти героя Василий Иванович обнаружил вокруг душную могильную пустоту.
Начался разброд. Боярин Ляпунов взвыл против царя. Он и раньше уговаривал Скопина выгнать Шуйского, а теперь прямо пошел с Голицыным ловить царя по кремлевским палатам. Царь перепрятался. Ляпунов разослал мятежные грамоты по губерниям, поднял мятеж в Рязани, стал пересылаться с калужским «цариком» Лжедмитрием. Стало царю тошно, остался он один, войско ушло против поляков.
Дмитрий Шуйский, — отравитель Скопина, — командир был лихой. Прежде всего, он замылил деньги, предназначенные «немцам» (так наши называли всех западных, которые «были немы» по-русски, в данном случае ими оказались все те же шведы Делагарди). Потом сей «воевода сердца нехраброго, обложенный женствующими вещами, любящий красоту и пищу», уклонился от активных действий. Поляки повели себя дерзко. Они понимали, что главное — спугнуть шведов. Они стали грозно подъезжать к стоянкам некормленых наемников и пугать их птичьей пугалкой: «Кыш, кыш, проклятые!» Как тут было не испугаться? Шведы сдались все. Их с миром отпустили домой.
После потери главной ударной силы русские бежали в Москву. И как им было не бежать, ведь после ухода 8 тысяч шведов их осталось только 32 тысячи. Поляки с новым командующим пошли на Москву…
Здесь я хочу выразить личное восхищение польскому гетману пану Жолкевскому. Если бы мог, я направил бы ему приветственный адрес. И вот что я бы ему написал:
«Вельможный пан Станислав! Господин гетман коронный! С чувством глубокого удовлетворения исследовал я Ваши планы перед походом на Москву летом 1610 года.
Как никто другой Вы, ясный пан, поняли, как нужно захватывать новые страны, как нужно вести себя в поверженном государстве. Увы, последующие века не дали нам подобных примеров мягкой оккупации. Сколько великих империй, так и не состоявшись, пали жертвой неразумности, алчности, шовинизма, религиозного идиотизма, садизма их руководителей. А Вы, дорогой гетман, ласково уговорили множество верных российских градоначальников поддаться королевичу Владиславу на вполне достойных, человеческих, европейских, можно сказать, условиях.
Вы поняли, что овладеть Москвой сможете только „не допуская ни малейшего намека на унижение Московского государства перед Польшею“.
Вам без боя сдались Смоленск, Можайск и Борисов, Боровск, Ржев города, костью застрявшие в горле Наполеона, Гитлера, других серьезных людей. Вам гостеприимно открыл ворота даже Иосифов монастырь, эта твердыня твердолобого православия!»…
Жолкевский был умен и хорош, но дело происходило в России, события разворачивались стремительно, и, как всегда, чисто по-русски.
Самозванец, увидев такое дело, — снова можно воевать, — собрал остатки войска Сапеги, пошел на Москву, изменой взял Пафнутиев монастырь, Серпухов, Коломну, Каширу. Сходу миновал затворившийся от него Зарайск.
Зря не задержался: там засел герой будущей скульптурной группы «Минин и Пожарский» — князь Дмитрий. Не стоило оставлять Пожарского у себя в тылу, ох, не стоило.
Итак, кто брал Москву?
Жолкевский — от Смоленска, Лжедмитрий — от Коломны, Сапега — из тушинских окрестностей. Ну, и Захар Ляпунов, — зайдя от винного погреба непосредственно в Кремле.
Надо заметить, что главная опасность православному государству частенько таится именно в кремлевских коридорах. 17 июля 1610 года Ляпунов вошел с друзьями к царю и по-человечески попросил его уйти в отставку. Шуйский схватился за нож и стал материться. Ляпунов — здоровенный мужик хотел его заломать. Вот был бы цирк. Но демократы испортили представление. Хомутов и Салтыков закричали, не трожь дерьма, Захар, пойдем к народу, объясним ему расклады.
Народу на Красной площади, и вправду, собралось много, возникла даже опасность давки: надеялись увидеть какую-нибудь казнь. Бояре пригласили любопытных москвичей проследовать за речку, на простор. Там было решено гнать Василия в шею, но не казнить. Пошли к царю, объявили ему народную волю, пообещали Нижний Новгород на прокорм, тихо проводили в московское подворье.
Увы, дорогие друзья! Уж кто вкусил горькую полынную настойку верховной власти, кто согрел глубокомысленную плешь мехом нашей Шапки, кто пропотел под ней за любимый русский народ, кто испытал жгучее волнение от прикосновения к опасному содержимому казначейских кладовых, тот уж до гроба не пощадит живота своего за Русь и за нас с вами.
Вот и царь Василий Иванович продолжал скорбеть о Шапке. На деньги, сбереженные из скудного царского жалованья, стал он нанимать всяких москвичей на лихие дела не по уговору. Тогда пришли к нему Ляпунов со товарищи и сказали, что надо тебе, Вася, подумать о душе, так что давай-ка постригайся в монахи, а то вишь, как ты зарос! Шуйский почесал лысину и завопил, что стричь ему нечего. Схватили бедолагу, и хоть он вырывался, постригли то ли с затылка, то ли с подмышки, то ли еще откуда.
Патриарх при этом тоже сомневался и морщился, твердил, что схима дело добровольное, но кто ж его слушал. Засунули бывшего царя в какой-то мышино-тараканий монастырь.
Так совсем уж закончились на русском престоле рюриковичи.
И вот, «все люди били челом князю Мстиславскому со товарищи, чтобы пожаловали, приняли Московское государство, пока нам Бог даст государя». Такую присягу принимали эти «люди» первому нашему Временному правительству после изгнания Шуйского. Боярская Дума, конечно, с удовольствием «приняла» Московское государство. Мстиславский — мнимый крестный отец первого Лжедмитрия, пересидевший во главе земства и опричнину, и смуту, и польские наскоки, теперь, небось, желал на себе убедиться, что нет ничего более постоянного, чем временное.
В присяге обещалось также Василию Шуйскому не кланяться, «а буде выскочит» — гнать в шею. Пока смирно сидит, то ни его, ни Дмитрия Шуйского — отравителя «великого мечника» Скопина — не казнить. А им в Думу не заглядывать и на боярскую лавку не моститься.
Завершалась присяга второстепенными уверениями и оправданиями, что Василия обязательно нужно было проводить с престола из-за малого авторитета. От этого, дескать, поляки Жолкевского теперь в Можайске, Вор — в Коломенском, ворье с малой буквы — по всей стране. Так что, давайте ополчаться, но не столько из-за неправильного польского управления или бесчинств оккупантов, как из-за того, «чтобы наша православная христианская вера не разорилась и матери наши, жены и дети в латинской вере не были».
На том и поклялись Господу.
И тут же оборотились скользким двуглавым змием. Первая голова, управляемая Ляпуновым, потянулась к Лжедмитрию, вторая, боярская, стала косить в сторону Жолкевского, вражеского гетмана, но цивилизованного, черт возьми, человека. Не хотелось боярам допускать к Шапке «шпыней» коломенских. Лжедмитрий II, поговаривали, уже пораздал своим пацанам все крупные титулы и места. Так что на место каждого природного боярина в потешном дворе Самозванца уже скалилось по нескольку самодельных боярчиков.
По настоятельному зову земли русской в единственном лице ее двуличного начальника Мстиславского, гетман Жолкевский 20 июля 1610 года (в самый день рассылки текста антипольской присяги по городам) двинул из Можайска «защищать столицу от вора», о чем известил москвичей встречной грамотой. Ниже по тексту Жолкевский обещал все делать хорошо и не делать плохо, расписывал европейские преимущества, уговаривал отстать от обычного российского скотства в политике.
Но в Москве зашелся истеричными воплями патриарх, которому уже мерещилось понижение в чине: в кардиналы какие-нибудь, в епископы, а то и в мальчики при церковной кружке. В жалобную песнь включился и левый полукатолический патриарх Филарет Романов, ныне честный ростовский митрополит. Он залез на Лобное место и стал, срывая горло, оглашать окрестности повестью о том, какие злохитрости католические замышляют поляки против веры православной. Филарету можно было бы и поверить, кабы все не знали, что эти злохитрости он же сам в жизнь и проводил. Так что москвичи плюнули на это дело и разошлись по домам.
24 июля Жолкевский уже кормил коней на травке Хорошевских лугов в 7 верстах от Кремля, а Лжедмитрий штурмовал окраины столицы с противоположной стороны. Жолкевский все хотел действовать по-доброму, чтобы бояре сами вынесли ему подушечку «с ключами старого Кремля», чтобы, не дай Бог, кого-нибудь из москвичей нечаянно не поранить. Возник длинный торг. Патриарх кричал, что пусть королевич Владислав крестится по-нашему, а тогда правит. Соответствующее предложение послали к королю в ставку под Смоленск.
Параллельно к Жолкевскому подъехали хлопцы Лжедмитрия с конкретной бумажкой: обещал Дмитрий Иоаннович, как воцарится обратно, завалить короля бабками; всех гетманов, генералов, офицеров и простых фраеров посполитых башлять 10 лет; в бюджет республиканский ежегодно наливать по 300 000 злотых, королевичу — по 100 000 отступных — тоже ежегодно; Ливонию для Республики завоевать начисто, а против шведов давать по 15 000 войска по первому требованию и по мере траты. Спорные территории отдать полякам хрен с ними (территориями). Жолкевский такому счастью не поверил и пропустил удивительных послов туда же, к королю под Смоленск.
Торг продолжался до 2 августа, покуда Лжедмитрий не проник вглубь московских окраин. Тогда был составлен так называемый Салтыковский договор (по фамилии автора проекта Ивана Салтыкова, командовавшего русской командой в войске Жолкевского). В этом договоре было написано много туманных положений о необходимости волчьей сытости и овечьей целости. Но цель договора — протянуть время до окончательной отдачи — была достигнута.
27 августа на полдороги между Москвой и польской ставкой произошла присяга московского боярства королевичу Владиславу. В шатрах, среди переносной церковной бутафории, 10 000 благородных резво присягнули иностранному претенденту. На другой день процедура продолжалась уже в Успенском соборе. Тут патриарх грозно порыкивал на присягавших, чтобы смотрели, сукины дети, не ополячивались и не облатинивались, его — батьку во Христе, не забывали и т. п. Благославивши всех честных бояр и выгнавши в шею из церкви Михайлу Молчанова — Лжедмитриевского антрепренера и годуновского оскопителя, патриарх пошел на честной пир. Там возглашали тосты за нового царя, да спьяну и составили грамотку в провинцию. Дескать, жаль, что вас не было с нами, так мы тут за вас приняли в цари королевича Владислава, который, гадом буду, покрестится в греческую веру, как доедет до Москвы.
Русь не поверила и правильно сделала, потому что через два дня прискакал гонец от короля с грамотой. Хотел король сам получить такое большое и славное царство. А то получалось, что сын его становился больше и славнее отца.
Жолкевский и весь его генштаб рассмотрели на месте это дело и решили, что нечего его величеству завираться. Обстановка была такой, что с новыми глупостями к России подступать не приходилось, а от звука «Сигизмунд» ее тошнило еще с позапрошлого раза. Так что королю ничего не написали, а сами стали выполнять Салтыковский договор. Жолкевский соединился с Мстиславским и жестко приступил к войску бродячего гетмана Сапеги, чтобы тот отстал от Самозванца.
Сапега был не прочь. Лжедмитрия почти уговорили убраться на кормление в удел тестя Самбор. Но тут восстала Марина. Слов не хватает выразить ее возмущение. И мы ее понимаем. Столько перетерпеть и нагрешить, чтобы остаться при своих сеновалах, да еще с придурком на шее?! Так лучше уж погибнуть прямо здесь, среди унылых прудов и приземистых красных стен Угрешского монастыря, где Марина и Самозванец отсиживались до поры.
Далее мы наблюдаем сцену рыцарского промысла в стиле Жолкевского: этот пан все-таки не перестает удивлять нас странным поведением. Жолкевский сообщает москвичам свой тайный план. Ночью, стремительным марш-броском войско польское пройдет от Хорошева через центр Москвы, кланяясь Кремлю в потемках, выйдет за реку, двинет туда, где сейчас Люберцы, найдет место, где сейчас среди горелых гаражей миноборонпромовского городка Дзержинска захламлен Угрешский монастырь. Окружит все это.
Посомневались, но согласились. И так все и было: и ночной марш-бросок, и нетронутые арбатские обыватели, и соединение с войском Мстиславского у калужской заставы, и потное спотыкание по холмам будущей кольцевой дороги, и осада монастыря до петушиного крика. Да вот только сволота московская штабом учтена не была.
Пока войска исполняли полонез на незнакомой местности, по этой же местности, очень хорошо знакомой, проскакал некто в лаптях или козловых сапожках. Спасать царя становилось русской привычкой. Лжедмитрий и Марина умотали в Калугу. Расстроенный Жолкевский вернулся в Хорошево.
Тут его догнали русские, отставшие от Лжедмитрия. Стали они проситься к его высокоблагородию в службу, если он им оставит титулы, жалованные Лже-царем. Жолкевский стал было соглашаться, но бояре столбовые взвыли трубно. Тогда алчные желатели титулов побежали обратно в Калугу, а желатели шкуру сохранить поджали хвосты и согласились командовать, кто ротой, а кто и взводом.
Теперь можно было урегулировать проблему русского престола, чтобы на одном златом крыльце не сидели царь, царевич, король, королевич…
Жолкевский поступил тонко. Кто у нас самый умный и сильный претендент на престол от русских? Князь Василий Голицын. Кто тут больше всех воду мутит? Митрополит Филарет Романов. Ну, так извольте, панове, поехать с великим посольством к королю, — сделаете главное европейское дело, послужите успокоению России.
Купил! Поехали. Конечно, хорошо было бы их по дороге прихлопнуть, но Жолкевский был честен и светел, а в посольство увязалось 1 246 человек любителей загранкомандировок. И все с оружием и валютой.
Дипломатическая проблема состояла в быстром крещении налево королевича Владислава. Дело пошло неплохо, стали уже готовить распорядок мирной жизни нерушимого союза республик свободных. Но гладко было на бумаге, а о шведах забыли, о половине Лже-России забыли, о внутримосковской оппозиции запамятовали. Поэтому кругом начались бои. Бояре московские в ужасе стали зазывать Жолкевского в Москву. Он было пошел, так патриоты ударили в набат. Он остановился. Бояре большой толпой продолжали уговаривать гетмана. Он сказал, что есть у него нескромное предложение, которое можно высказать только в интимном кругу. Тогда к нему в палатку зашли боярские делегаты. Жолкевский, стесняясь, объявил им о готовности войти в Москву, но опасении входить в Кремль. Осквернять, так сказать, католическим жупаном обитель православных ряс. В Кремле у нас любой чувствует себя осажденным Москвой, поэтому Жолкевский предложил стать по окраинам столицы и мирно осаждать саму Москву, заодно заслоняя ее от ватаг Самозванца.
Поляки Зборовского проголосовали против, потому что не получалось добраться до сокровищ Грановитой палаты. Пан Мархоцкий тоже укорял Жолкевского, что он уже три года топчется у московского порога, как стеснительный жених. Паны ушли в обиде. Жолкевский, тем не менее, послал письмо в Москву боярам и попросился на постой в Новодевичий монастырь и окраинные слободы. Бояре дали добро. Патриарх, у которого свое было на уме, уперся: нельзя пускать к монахиням таких усталых кавалеров.
На самом деле, патриарха беспокоил не новодевичий риск, а ускользающая возможность сыграть свою игру. Тут вот что получалось. Царя нет. Наследников нет. Верховная власть у Думы, то есть ни у кого конкретно. Такая власть мы с вами знаем это и через 400 лет — на самом деле не власть, а один позор и свинство. Эта власть просто валяется посреди Кремля визгливой бездомной побирушкой. И чем больше дней проходит, тем больше вероятности, что кто-нибудь сильный и наглый эту власть подберет, обогреет, умоет и приоденет. И это может быть кто угодно. А власть наша, в натуре, должна принадлежать главному человеку в стране. А кто у нас сейчас главный? Мать моя непорочная! Да это же я, патриарх Гермоген! Я у Бога крайний, я самый перед Богом ответственный работник. Так что другие ответработники должны отвечать передо мной! Вот и народ меня поддерживает.
Действительно, вокруг Гермогена уже сновало множество розовых существ с чуткими рыльцами и торопливыми глазками — «народ»! И стал Гермоген делать важное лицо, стал вызывать бояр к себе. Бояре отговаривались государственными делами и не шли. Тогда Гермоген пригрозил прийти к боярам «со всем народом». Бояре испугались и явились.
Состоялась жестокая схватка за власть.
Гермоген резко говорил против поляков, против Жолкевского, против «правого» крестного знамения. Но конструктивных предложений у него не было.
Думцы, напротив, говорили четко: «Оглянись, святой отец, по сторонам: банды обложили город! Обидишь Жолкевского, — он уйдет хоть сегодня. И ты будешь виноват перед народом, и своим, и нашим. И придется нам всем драпать вслед за Жолкевским — единственным порядочным человеком восточнее Кракова. А в эмиграции накрестишься вдоволь, хоть направо, хоть налево, хоть куда. Так чтосиди, в политику не лезь, присматривай за церковью, за сохранностью монастырских кладовых, за превращением старых баб в новых дев».
Тут наш Историк не выдержал и взвизгнул, как они посмели обижать почти святого, «будто бы предание государства иноверцам не касалось церкви!» Едва мы его дотащили до графина… Отдышавшись, Историк скорбно заключил: «Как бы то ни было, патриарх уступил боярам, уступил и народ». Теперь все стало на свои места. «Лучшие» русские люди сами зазвали к себе поляков. Чернь московская согласилась с этим, хоть ей и понравилось ставить под успенский купол своего царя. Так что, давайте не будем больше называть ясновельможных оккупантами.
В ночь с 20 на 21 сентября 1610 года Жолкевский тихо вошел в Москву. Расставил войско польское в Кремле, Китай-городе, Белом городе, Новодевичьем монастыре и по дороге домой — в Можайске, Борисове, Верее.
Был установлен невиданный доселе порядок. Образовались суды из равного количества католических и православных заседателей. И стали эти суды судить бесплатно и честно до дикости. Вот, например, подвыпивший польский легионер, возмущенный безразличием какой-то местной бабы, стреляет ей прямо в кислую рожу. А в похмелье оказывается, что это не баба, а дева. Да еще — Мария. Да еще — нарисованная на православной дощатой иконе. Ну, и что вы думаете объявляет товарищеский суд хулигану? Пятнадцать суток на канале Москва-Волга? Фигушки! — Отсечение рук и сожжение живьем! Стали тогда жолнержи с деревянными девками полегче. Но и с живыми получалось опасно: ты ее честно уволакиваешь в теплое и сытое место, ласкаешь и тешишь, а тебя секут прилюдно по тем же местам до беспамятства. C'est l'amour!
Дальше — хуже. Вот уже стрелецкие полки — славная российская гвардия — соглашаются быть под командой пана Гонсевского. Вот они уже учат его пить по-русски, а он их — похмеляться по-европейски. Вот они уже приходят к своему в доску командиру и спрашивают: «Не пора ли, пан генерал, выявить какую-нибудь измену нашему польскому буржуинству?» И еще дальше — вы не поверите! — сам патриарх Гермоген начинает ходить к Гонсевскому пить чай, вести светские беседы о приятности осенних погод, о желательности скорейшего устройства царства божьего на земле и о целесообразности распространения этого царства от Москвы и Кракова — до Акапулько и Биробиджана. А наместника божьего в этом царстве неплохо бы избирать прямым, равным и тайным голосованием в переносных исповедальнях.
Тут вы, дорогие читатели, уж точно теряете из виду ту полупрозрачную грань между исторической достоверностью и авторскими аллегориями, которая до сих пор легко распознавалась невооруженным органом Чувств…
Итак, гетман Жолкевский достиг полного триумфа. Но после логического анализа успехов стало нашему пану очень страшно. Судите сами. Армия у него малая, нежная и добрая. Вокруг — медведи, испуганные бояре, враждебная и коварная церковь, уголовный элемент в государственных масштабах, забитый народ, испорченная нравственность. Так что, выходило, — опасность исходит отовсюду и ото всех. Кроме медведей. И все эти заряды неблагополучия готовы рвануть в любую секунду, и что тогда оставалось от победы Жолкевского, третьего покорителя Руси после Рюрика и Батыя и единственного достойного ее завоевателя за всю историю? Ни-че-го!
И запросился Жолкевский домой. Хотел вовремя выйти из игры.
И уехал пан Жолкевский. И бояре пешком провожали его по можайской дороге. И простой народ бежал следом, и, забегая перед каретой, рыдал и говорил ласковые слова, и просил остаться…
Жолкевский забрал с собой бывшего царя Ваську с братом-уголовником и еще несколькими Шуйскими, чтобы добавить их к Филарету и Голицыну, отдыхающим в королевском лагере под Смоленском. Хотел-таки обезопасить дело рук своих от новой смуты.
А под Смоленском шли суды да ряды:
— посылать ли юного королевича править Русью?
— кого ему приставить в дядьки?
— не испортит ли юношу московская мораль?
— не вспыхнет ли бунт невесть от чего?
Еще вспоминали времена Грозного, Годунова и Шуйского. Пытались понять логику принятия русскими политических решений. И ничего понять не могли.
«Послы» московские — Шуйские, Голицын, Романов — еще больше запутывали дело возражениями о вере. Один за другим прошло 5 русско-польских «съездов». Тут подъехал Жолкевский, которому все обрадовались, особенно русские. Они наперебой называли его Станиславом Станиславичем и держали за родного. Следом из России стали приходить вести о шведском наступлении, бегстве 300 бояр к Самозванцу, шатаниях в народе.
Решению всех дипломатических проблем мешал еще не взятый поляками Смоленск, торчавший под боком у лагеря. Из-за упорства Филарета договориться по-мирному не удалось, и 21 ноября начался штурм, превратившийся в долгую осаду на фоне переговоров.
В Москве Гонсевский добрался до казны, начался нормальный бардак, обиженные при дележке разбитых золотых икон побежали к Лжедмитрию. Казань и Вятка официально перешли под его крыло. Назревало новое столкновение, но нарыв лопнул из-за бытовой случайности.
Памятной ночью бегства царя из Угрешского монастыря в Калугу отстал от него и перекинулся к полякам касимовский царик. Потом этот старик отпросился у гетмана съездить в Калугу за сыном. Поехал, как ни в чем не бывало, воссоединить семью. В Калуге наглого ренегата схватили и показательно утопили в пруду. И пришла беда. Оказалось, что личная охрана Дмитрия Ивановича Лже-второго сплошь состояла из сикхов… пардон, из татар. Коварные азиаты поклялись отомстить за соотечественника.
11 декабря 1610 года они зазвали господина за город поохотиться по насту на зайцев. Убили нашего очередного царя, как зайца, ускакали в свои степи.
Заячья охота продолжилась в Калуге. Здесь беременная Марина, узнавши от уцелевшего царского шута о своем вторичном вдовстве, стала бегать по городу и взывать к мести. Казаки подняли местных татар в гон. Набили сотни две косых, пожгли и пограбили их дворы. От этих сует Марина по-быстрому родила сына, которого назвали в честь «дедушки» Иваном и провозгласили царем. И Калуга тут же присягнула… королевичу Владиславу.
Но потом зазвучал обратный мотив. Раз нашего царя нет, так и вашего королевича — не хотим! Все сразу стали объединяться, прилежно креститься налево, ругать поляков и дурацкую королевскую Республику, желать нового, настоящего царя.
Объявились истинные патриоты. Прокофий Ляпунов, воевавший за короля, теперь гордо встал за Русь православную, начал переписываться с братом Захаром, находившимся в посольстве под Смоленском. Народ восстал по окраинам за родную столицу. Нижегородцы послали ходоков в Кремль к Гермогену: благослови, батяня, восстать против папской нечисти. Патриарх благословил героев — на словах. Документ выдать уклонился за отсутствием Писца. А сам носитель благодати писать как бы и не умел.
По городам пошла самиздатовская нижегородская присяга: поляков бить и гнать, католиков ненавидеть, королевича, впрочем, согласны принять и правильно крестить, нельзя же без царя!
Началось обычное при таком развороте мифотворчество. Наивные ярославцы писали казанским «зайцам», что «свершилось нечаемое: святейший патриарх Гермоген стал за православную веру неизменно!» Воистину — нечаемое!
Опять все складывалось по-старому: вы бейте абстрактного врага христова, а мы уж с вами управимся. Но возмутился Ляпунов: пора же наконец повыбить падаль с небес, прогнать кремлевскую сволочь, предателей и нахлебников московских!
Задело! Ляпунова приняли в вожди. Он собрал «тушинских» бояр, приголубил Заруцкого, спавшего с Мариной, пообещал короновать самозванного младенца Ивана. А под такой аванс и Лев Сапега на целый месяц перебежал обратно от короля к Ляпунову! Дело Дмитрия Иваныча оставалось жить в веках.
Пока Сигизмунд под Смоленском унизительно торговался с осажденными, Россия загуляла вовсю! Началась неразбериха. Бывшие «воровские» города по смерти Вора присягнули королевичу, но бродячий польский отряд Запройского напал на них и выжег союзников. Запорожцы Гонсевского осадили Ляпунова в Пронске, но его выручил Пожарский. Потом Исак Сумбулов осадил Пожарского, но был бит. Уже никто не понимал, кто за кого и против кого.
Всех манила пустая Москва. Туда, как в водяную воронку, устремились полки со всей страны. Видя гибель государственного устройства, бояре во главе с Салтыковым явились к патриарху и стали требовать, чтобы он вернул вспять всех, кого накликал на Москву своими устными призывами. Но патриарх надулся, обозвал Салтыкова изменником, сообщил о непрерывной тошноте при звуках латинских песнопений, мерещившихся ему в Кремле. Патриарх, таким образом, тонко почувствовал тот неуловимый момент, когда воровской бунт, пьяный разгул, бандитский «гоп-стоп» превращаются в порыв революционных масс, народное воодушевление и справедливое возмездие соответственно. Теперь патриарх готов был даже умеренно пострадать. Ну, так его и посадили под домашний арест.
Великого Жолкевского не было, и в городе началась истерика.
Полякам стало страшно многочисленности русских и малочисленности своих. Они на всякий случай стали отнимать у прохожих оружие. Дошло до изъятия топоров и ножей в скобяных лавках. Последовал запрет на ввоз непиленных дров — длинные жерди годились на пики. От страха стали паны выпивать. Суды не действовали, — по женскому следу можно было скакать смелее. Но любовь русских хозяев и польских гостей сменилась подозрительностью и ненавистью. Поляки заперлись в Кремле и монастырях, святотатственно потащили на стены пушки. Ляпунов подходил к городу, и бояре пытались спровоцировать польских друзей на упреждающий удар.
17 марта, в Вербное воскресенье, патриарха собирались выпустить на время — для исполнения роли Христа, въезжающего в Иерусалим. Гермоген должен был прокатиться на ишаке вокруг Кремля и въехать на соборную площадь. Москвичи при этом, за неимением пальмовых ветвей, размахивали бы веточками вербы. Распространился слух, что святейшего кто-нибудь обязательно убьет. Верующие, то есть все, не пошли «за вербой». Но лавки открылись, базар на Красной площади зашумел. Тут некий Козаковский из хозяйственных служб стал заставлять базарных извозчиков помогать полякам затаскивать пушки на башни, очень уж это было высоко и неудобно. Возникла склока и крик. Восьмитысячный отряд немецких наемников из кремлевской комендатуры недопонял, чего кричат по-русски. Подумали, что началось. Ну, и началось! Немцы стали рубить всех подряд. Туда же влезли и поляки. Убили 7 000 мирных обывателей, убили старого князя Голицина, сидевшего под стражей. В Белом городе русские успели подняться в ружье. Ударили в набат, стали строить баррикады. А тут, откуда ни возьмись, на Сретенке оказался Пожарский. Он загнал поляков и немцев в Кремль и Китай-город, окружил их заставами.
Поляки — вот Европа несмышленая! — решили «выкурить русских из Москвы». То есть, вы представляете: наши везде вокруг, а немцы с панами — в Кремле и начинают жечь хату через прутья мышеловки. Агенты несколько раз палят отдельные деревянные здания, Салтыков сам зажигает свой немалый терем. Сначала горит плохо: март! Но потом вдруг загорается. Поднимается страшный ветер, занимается вся Москва за исключением Кремля и Китая: ветер дует с реки. В общем, можно подумать, что это обитатели дурдома по-своему сыграли в пожар Московский при Наполеоне.
Теперь, следуя той же логике, нужно было выкуривать москвичей из Замоскворечья. Запалили. Потом напали на блок-посты Пожарского, сильно поранили нашего героя, и его повезли помирать поближе к Богу — в Троицу. Тут ударил страшный мороз. Погорелые обезумевшие москвичи вышли в чисто поле: в городе больше негде было жить. Москвичи запросили пощады у Гонсевского. Он простил их и велел прощенным для пометки подпоясаться белыми полотенцами.
Пасху встретили спокойно. Но в понедельник к городу подошло наконец стотысячное ополчение Ляпунова, усиленное «бронетанковыми» ударными частями — гуляй-городками. Осада Китай-города началась 6 апреля. За два месяца осажденные изголодались, обносились, да и всего их осталось меньше 3 000. Решили они тогда взять русских на испуг. Распространили слух, что помощь на подходе, и 21 мая стали салютовать, как бы приветствуя гетмана литовского Ходкевича. Настрелявшись, легли спать. Ночью начался русский штурм, и за день все было благополучно кончено.
В Смоленске канцлер Сапега решил обмануть пленных «послов». Он сказал им, что русские в Москве восстали, были все перебиты, столица сожжена, остатки москвичей разбрелись бунтовать по всей стране, и нельзя ли их как-нибудь успокоить? Послы закручинились и отвечали, что единственное верное средство — это чтобы король шел себе в Польшу. Сапега стал соглашаться, но только если русские уступят самую малость: впустят королевское войско в Смоленск погреться. Послы уперлись. Их ограбили до нитки и повезли в Польшу на речной посудине под стражей и без почестей.
Тогда уж стали поляки штурмовать Смоленск. Как водится, предатель Дедешин указал им слабое место стены, туда ударили пушки. Ночью 3 июня поляки вошли в пролом. Воевода Шеин встретил их с саблей на раскате и гордо заявил, что умрет за родину и православную веру, что будет биться до последней капли крови, но не сдастся никому… из рядовых пехотинцев. Пришлось пану Якову Потоцкому лезть на раскат, царапая сапожки обломками стены, и брать в плен гордого полководца.
Защитники Смоленска, видя гордость начальника, решились поддержать его. Их оставалось по причине голода и цынги всего 8 000 из 80 тысяч. Они сдались еще более уверенно.
А жалкая горстка мирных обывателей, зачумленных проповедями о греховности правого креста, заперлась в церкви Богородицы, запалила скрытый там пороховой погреб и взлетела к Отцу небесному.
Поляки так обрадовались взятию проклятого Смоленска, что не выдержали и вместо продолжения кампании впали в торжества. 29 октября 1611 года был изображен триумфальный въезд гетмана Жолкевского в Краков. В карете везли «царя» Василия Шуйского с братьями. Василий был одет в мантию и копию Шапки Мономаха. Жолкевский произнес торжественную речь, в продолжение которой Шуйские не уставали кланяться в ножки, целовать польскую землю и проливать горькие слезы в соответствии с текстом Жолкевского. Пан гетман, впрочем, был верен себе. В конце речи он попросил короля быть милостивым к пленным властителям России.
Бояре польско-московские прислали королю поздравление, горько посетовали на упорство Шеина и смолян, поплакались, что новгородцы посадили на кол Ивана Салтыкова за польскую службу его отца, в общем, справедливо жаловались на свой непонятный народ.
От такого представления у панов и вовсе вскружилась голова. Они думали, что все у них хорошо и королевская Республика теперь необъятно раскинется от миллиметровых германских границ до немеряных сибирских лесов на полглобуса.
А в Москве ополченцы настраивали новый быт. 30 июня 1611 года состоялся земский съезд, который избрал правительство — революционную тройку из двух «тушинских» бояр Трубецкого и Заруцкого и настоящего думного дворянина Прокофия Ляпунова. Народный «приговор» новым начальникам содержал пункты о необходимости все, ранее реквизированное, отнять и поделить по-честному. Чего успела церковь нахватать, того не трогать. Был быстро и в общем-то неплохо составлен распорядок жизни без царя, объявлена амнистия боярам да дворянам Шуйского и Самозванца.
Новый триумвират сразу вспыхнул взаимной ненавистью. Не будем разбирать, кто кого и за что не полюбил. Мотив понятен. Каждый хотел быть царем, чтобы не советоваться, а покрикивать, не утверждать казенные расходы, а «иметь» казну и ходить в Шапке.
Ляпунов написал «приговор» против уголовных ухваток казачества. Казачьи «бояре» Трубецкой и Заруцкий решили его убить. Гонсевский с кое-каким войском спокойно находился в Москве и ускорил дело. Он написал грамоту от имени Ляпунова с приказом «где поймают козака — бить и топить», умело подделал подпись и подсунул фальшивку казакам. Собрался сход, Ляпунова вытащили в круг и, несмотря на оправдания, зарубили. Партия трижды покойного Дмитрия Иоанновича снова торжествовала.
Вскоре из Казани привезли чудотворную копию не менее чудотворной иконы Божьей матери. Сейчас считается, что она прекратила «польское нашествие», но в 1611 году на глазах у Приснодевы пролилась немалая кровь. Дворяне да бояре приоделись встретить гостью, людей посмотреть — себя показать. Лжедмитриевская черная сотня возмутилась, чего это они выпендриваются, как при старом прижиме? Началась резня. Дева Казанская не успевала водить деревянными глазами за бегающими туда-сюда и дерущимися насмерть православными. Хороша встреча!
Уцелевшее боярство да дворянство из ляпуновской партии разбежалось по стране. Самые находчивые купили у Заруцкого места губернаторов и умотали в провинцию «наверстывать заплаченные деньги».
Тем временем шведы взяли Великий Новгород. Наш знакомый Делагарди стоял под городом и торговался с послами московскими, на каких условиях дать им в цари шведского королевича. Новгородцы от скуки запили, стали вылазить на стены, ругать шведов по-русски. Один храбрец по фамилии Шваль даже упал в плен. Когда протрезвел, поступил в соответствии с фамилией: в ночь на 18 июля ввел шведов в город через забытую дырку в заборе. Войско московского посла Бутурлина поспешно отступило из города, ограбив новгородцев, «чтоб не оставлять добра врагу». Местные под водительством протопопа Аммоса, бывшего как раз под церковным «запретом», геройски сопротивлялись, но погибли в огне. Митрополит Исидор, наблюдая подвиг Аммоса, посмертно простил героя и принялся за переговоры с Делагарди о шведском королевиче.
В Москве поляки осмелели, получили подкрепление, — Сапега пришел к ним с продовольственным обозом. Потом подошел-таки Ходкевич с 2 000 пехоты и захватил Белый город. Москва была почти взята, но Сапега разболелся и 14 сентября умер в Кремле. Потоцкий и Ходкевич заспорили, кому считаться покорителем Москвы, погода испортилась, русские наконец сосчитали, что поляков совсем мало. Ходкевич отступил под Ржеву. Оставшимся полякам Гонсевский стал начислять большие деньги за стойкость. Самих денег пока не было, но он положил залог из кремлевских сокровищниц. Среди заложенного имущества было седло Лжедмитрия I — все в алмазах, две короны — Годунова и Самозванца, посох царский единороговый с каменьями, несколько заготовленных впрок рогов и копыт чудесного зверя единорога, «которые тогда ценились очень дорого», а сейчас из-за дурной экологии перевелись вовсе…
Надо сказать, что единорог в Европе считался явлением мистическим, вроде эльфа, феи, гнома. Встреча с единорогом была столь же редким явлением, как, например, с архангелом Гавриилом. Последствия от встречи — столь же существенными и удивительными. Иметь единорога в придворном зверинце было высшим кайфом. Для достижения этого кайфа обычно использовалась чистенькая белая лошадка, на голову которой придворный колдун умудрялся прикрепить чей-нибудь рог, естественно, позолоченный…
В Кремле еще оставалось немало «настоящих» бояр. Они не уставали писать жалобные призывы королю Сигизмунду III, чтобы он пришел и правил.
Из Троицкой лавры братия распространяла по Руси призывы восстать за Москву. Уместнее было бы благословлять народ патриарху, но Гермоген сидел в Кремле под арестом, Игнатий — патриарх Лжедмитрия Первого — сбежал в Польшу. Поэтому писали архимандрит троицкий Дионисий и келарь Аврамий Палицын.
Восстание на этот раз началось в Нижнем. Темой восстания было: установить на Руси русский порядок любой ценой. Самым незапятнанным и праведным среди нижегородской верхушки оказался мясник Кузьма Минин Сухорукий. Фамилия героя на нашем памятнике у храма Покрова указана неправильно. Звали спасителя — Кузьма, это факт. Уменьшительное отчество его было Минин. Правильное отчество, скорее всего, Дмитриевич. Но был он человек полуподлый, отца его кликали Минькой. А настоящая фамилия Минина была Сухорукий.
Когда «лучшие» нижегородцы узким кругом слушали чтение троицкой грамоты, Минин встрял со своим рассказом. Хоть и был он честен, но поперед заворовавшихся и трижды изменивших князей да стряпчих ему вылазить не приходилось. Поэтому выразился он иносказательно: «Святой Сергий явился мне во сне и приказал возбудить уснувших; прочтите грамоты Дионисиевы в соборе, а там что будет угодно Богу». Стряпчий Биркин, успевший послужить по кругу: Шуйскому — Тушинскому Вору — Шуйскому — Ляпунову, хотел перехватить инициативу и стал отговаривать от собирания толпы и публичного чтения: как бы чего не вышло. Минин принародно назвал его «сосудом сатаны», и на другой день грамота была читана всем нижегородцам. Минин выступил с пламенной речью в чисто русском стиле: «Захотим помочь Московскому государству, так не жалеть нам имения своего, дворы продавать, жен и детей закладывать и бить челом — кто бы вступился за истинную православную веру и был у нас начальником». Случился коллективный энтузиазм. Все стали отдавать по две трети имущества неведомому начальнику, треть — оставлять себе, чтоб не сдохнуть. Конечно, некоторые не хотели вступать в колхоз добровольно, — у этих все отняли силой. Оставалось найти хорошего человека, чтобы он народные денежки потратил с умом. Неподалеку долечивался от боевых ран выживший под сенью святой Троицы князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Минин с ним списался, договорился. Послы нижегородские приехали Пожарского официально пригласить. Пожарский поставил свое условие: чтобы при нем был кто-нибудь из гражданских для присмотра за казной. Наивные нижегородцы намека не поняли и отвечали, что нету, дескать, во всем Нижнем Новгороде такого ученого человека. «Как, нету? — настаивал князь. — Есть у вас Кузьма Минин… ему это дело за обычай».
Вернувшись, послы стали уговаривать Минина. Он поломался «для укрепления», затребовал письменного обещания повиноваться и неустанно собирать деньги на войско. Еще Минин вписал в «приговор» свои любимые слова о необходимости закладывать жен и детей и отправил ценный документ на хранение Пожарскому, так как боялся оставлять эту бумагу у себя.
В других городах желание восстать против безвластия тоже присутствовало, но вождей недоставало. Поэтому в Нижний пошли письма и поскакали гонцы с просьбой принять пополнение под княжескую длань.
Навстречу понеслись нижегородские грамоты обычного содержания, подписанные Пожарским, Биркиным и кем угодно, кроме Минина.
Стали собираться войска. Первыми пришли полки из Коломны под командой бывшего королевского наместника Сукина с его таким же сыном. Потом пришли рязанцы и прочие. Потом часть откололась с дьяком Шульгиным и тем же Биркиным, желавшими старшинства.
Появились наконец и новые Дмитрии Иванычи — во Пскове и Астрахани, где подобрал кого-то, внешне похожего, убийца второго Самозванца татарский князь Петр Урусов. Псковского безымянного вора казаки притащили в подмосковный стан и быстро ему присягнули.
Бояре московские стали уговаривать Русь спасаться от бандитов, не бунтовать и идти под королевича Владислава. Но нижегородскую мобилизацию уже остановить было нельзя. Пожарский взял Кострому и Ярославль в начале апреля 1612 года. Весь поход Пожарского проходил на фоне усиленного обмена грамотами с губерниями провинциальной России. Под грамотами ставили свои подписи начальники похода строго по чину: сначала боярин Морозов, потом боярин Долгорукий и т. д. Десятым подписывался главнокомандующий князь Пожарский. И только на пятнадцатом месте «в Козьмино место Минина князь Пожарский руку приложил». За Мининым шли бывшие предатели, перебежчики, раскаявшиеся князья да бояре, всего 34 человека.
По сути, войны никакой не было, а был огромный весенний снежный ком, который то ли докатится до первопрестольной, то ли растает по дороге.
20 мая вконец запуганные сторонники третьего Вора повязали своего кандидата и 1 июля повезли его в Москву. Заспешил туда и Пожарский, он получал вести, что казаки добивают в Подмосковье последних дворян да бояр. 14 августа Пожарский ночевал под Троицей и сильно сомневался, идти ли дальше. Его не пугали поляки в Москве и войско Ходкевича в Рогачеве. Он боялся казаков. Гражданская война могла вспыхнуть не на шутку.
18 августа войско выступило при чудесном знамении. В лицо колонне, подходящей под благословение архимандрита, ударил ураганный ветер. Настроение у бойцов упало, но когда все перецеловали золотой крест Дионисия и окропились святой водичкой, ветер переменился и погнал войско на Москву, так что нельзя было даже оборотиться на златоглавую святыню. Опять, как на Куликовом поле, Богоматерь умело управлялась с погодой.
Вечером того же дня Пожарский стал лагерем под Москвой. Рядом располагался табор казаков Трубецкого. На призыв братишек пристать к их ватагам Пожарский ответил лозунгом: «Отнюдь нам с козаками вместе не стаивать!» Простояли раздельно, но мирно три дня. 21 августа на Поклонной горе появились войска Ходкевича, опять идущего на подмогу малочисленному кремлевскому гарнизону. 22 августа Ходкевич переправился через Москву-реку и напал на Пожарского. Дело оборачивалось в пользу гетмана, но казаки плюнули на распри и классовую неприязнь и переправились на помощь ополчению. Ходкевич отступил. Ночью 400 возов еды и 600 человек польского конвоя с проводником-предателем Гришкой Орловым почти проехали в Кремль, но были захвачены ополченцами. 23 и 24 августа все стычки с польскими отрядами были Пожарским проиграны. Поляки на радостях вывесили свои пестрые знамена на церковных куполах св. Климента. Казакам это не понравилось, они напали на польский острог, захватили его, но заметив, что бояре Пожарского спокойно наблюдают за боем, плюнули с досады и пошли к себе в лагерь. «Дикари!» проворчал Историк.
Без казаков ничего не получалось. Тогда наш славный Писец, троицкий келарь Палицын, стал ходить по станам и уговаривать станичников бросить азартные игры, пьянство и разврат и постоять, в конце концов, за истинную веру.
— А чего? Мы и постоим, — отвечали Аврамию шаткие бойцы. Сначала один отряд, потом другой, а за ними и все таборы казачьи поднялись в бой. Минину стало неудобно, он выпросил у Пожарского три дворянские сотни перебежчика Хмелевского, переправился через реку там, где сейчас Крымский мост, напал на гетманский стан и в жестоком бою перебил 500 человек из малочисленного гетманского войска. Гетман отступил на Воробьевы горы. К утру он уже бодро маршировал на Можайск.
В осажденном центре Москвы было голодно, самые небрезгливые «люди литовские» уже варили в полевых кухнях и поджаривали на кострах части тел, ненужные павшим сослуживцам.
Трубецкой и Пожарский надолго заспорили, кому ездить с докладом, а кому важно восседать на месте. Пока Дионисий их уговаривал и мирил, в Кремле стало совсем худо. 22 октября казаки пошли на приступ и взяли Китай-город. Кремлевские бояре взмолились к Пожарскому, чтобы «пожаловал, принял их жен без позору». Пожарский лично у ворот встретил княгинь да боярынь и отвел их под присмотр и на кормление к Минину. Казаки чуть не задохнулись от такой наглости. Одни, значит, годами без баб белую кровь проливают, а другие сидят на народных деньгах, в бою их не видать, спят в теремах и не в одиночку, так еще законной добычи не дают! А ну-ка, мы этого Пожарского убьем! Но покричали, погорячились и успокоились на простых московских девках.
Кремль решил сдаться. Сперва под гарантию жизни выпустили «русских людей» — бояр Мстиславских, Воротынских и прочих. Казаки, в натуре, хотели их порубать. Ополчение Пожарского встало стеной за родную сучью власть. Бояре были уведены в хорошие места «с большою честию» (!). Потом сдались поляки. Их пришлось поделить. Наши казачки свою долю военнопленных, конечно, поубивали да пограбили. А те, кому повезло попасть к союзникам, были обласканы, напоены и накормлены. Пытали только казначея Андронова, куда девал кремлевские сокровища? Недолго мучился Андронов и выдал шапки царские, кое-какие камушки, всякую мелочь. Куда подевались рога и копыта волшебного зверя, в «пытошном» листе не сказано.
Надо было праздновать победу. С двух разных концов Москвы двинулись в Кремлю два крестных хода. Один с Пожарским и ополченцами, другой — с казаками Трубецкого. Из Кремля им навстречу вышел третий, чисто поповский, крестный ход с известной нам Владимирской богоматерью. Москвичи все взвыли от радости и попадали на колени. Они уж и не чаяли увидеть вновь прекрасный лик. Тут бы Пожарскому подойти к Матери и сыграть сцену в стиле Годунова «Зачем ты, Дева, меня, недостойного, тащишь в цари?…» Ну, нет, конечно, не посмел. Скромен и политически недалек был наш Дмитрий Михалыч.
Вошли в Кремль, брезгливо перешагивая через коричневые пирамидки, оставленные оккупантами. В церквях стояли чаны с недоваренной человечиной, поэтому все слова с намеком на еду вызывали у победителей немедленную рвоту. Но «обедню» все-таки отслужили. Хорошо, что Пасха миновала, а то какие могли бы случиться неприятности при вкушении «тела Христова»?!
Упустивши шанс с мадам Владимирской, Пожарский поселился теперь на Арбате в окуджавской меланхолии и ездил в кремлевский дворец Годунова — к Трубецкому с докладом. От сих пор карьера Пожарского тихо угасала и окончилась, как началась: в компании мясника Минина-Сухорукого под Кремлевской стеной. Да и то, когда нужно было строить действующую модель египетской пирамиды, князя со товарищи попросили подвинуться. — Куда? удивленным хором спросили бронзовые от негодования Минин и Пожарский. — К богу! — заржали лихие людишки очередного самозванца, задвигая памятник вплотную к храму Василия Блаженного.
О Русь! Блаженна еси!
Казаки постепенно рассеялись по стране для грабежа, бывали биты и стали как бы не опасны. Польский король Сигизмунд III, напротив, был грубо вытолкан Республикой на Москву, — нечего, пан король, нежиться! Русь замерла. С королем никто из панства не пошел, но странный монарх добрался-таки с парой тысяч немцев до Волоколамска. И отсюда уже честно бежал восвояси. Русь ликовала. И можно было выбирать царя.
Готового решения на этот раз не имелось, и поэтому съехавшийся земский собор угостили для начала трехдневным постом. Потом началась нормальная коллективная работа. Сначала был поставлен вопрос, чьих у нас будет царь? На волне патриотизма решительно высказались против польских, шведских и прочих немецких королевичей с малейшим акцентом негреческой веры. Четко обозначили отказ Маринке и ее подкидышу, буде они еще объявятся. Стали выбирать из чисто русских. Конечно, возникла дикая свара, как на лесной лужайке в злопамятном 862 году — вот уж ровно 750 лет назад. «Всякий хотел по своей мысли делать, всякий хотел своего, некоторые хотели и сами престола, подкупали и засылали». Чувство никак не притуплялось.
Собор шел в отсутствие многих матерых бояр, — Мстиславского и прочих, — они не успели еще добраться по грязи и снегам из своих поместий и укрытий. Нужно было пошевеливаться, пока не налетела главная сволочь и не поворотила все по-своему. Нужен был тихий кандидат. Поэтому некий представитель города Галича выступил вперед и заявил, что ближе всех к царскому роду находится юный Михаил Федорович Романов…
Отцом выдвинутого малого был Федор Романов, он же — племянник царицы Анастасии, он же — двоюродный брат настоящего царевича Дмитрия и двинутого царя Федора Иоанновича, он же — митрополит Филарет, подельник Годунова на 50 % доле, он же — униатский лже-патриарх Московский и всея Руси от Лжедмитрия Второго и гетмана Сапеги, он же — смиренный чернец, митрополит Ростовский, сидящий в польском плену, которому теперь за монашеством ни половины власти не светило, ни фигушечки. Вот и посчитали Филарета неопасным…
Итак, незнакомец из Галича уверенно предлагает мальчишку в цари. В делегациях ропот недоумения. Но многие справедливо полагают, что тут не без подвоха, и помалкивают. Тут вступает как бы оппозиция. Некий донской атаман торжественно подает в президиум грамоту. «Что это ты подал, атаман?» — с подходцем спрашивает князь Пожарский. «О природном царе Михаиле Федоровиче», — чеканит станичник. Тут же несколько делегатов наперебой кричат, что раз уж волки и овцы единогласны, так значит здесь — истина! Собор быстро голосует буквально, не карточками или партбилетами, а криком. Сразу оформляется протокол. Немедленно скачут гонцы во все края. И когда забрызганный санный «поезд» Милославского въезжает-таки в Кремль, его обгоняют эти же гонцы, летящие обратно с единодушным одобрением правильного решения всей необъятной страной. Четко!
21 февраля 1613 года, в первое воскресенье Великого поста, состоялся последний собор, на котором были собраны письменные мнения делегатов — все единогласно за Михаила.
Тогда рязанский архиепископ Феодорит, знакомый наш Писец Аврамий Палицын, новоспасский архимандрит Иосиф и боярин Морозов поднялись на Лобное место и квартетом спросили у народа, кого он хочет в цари. «Михаила Федоровича Романова!» — дружно закричал понятливый наш народ.
Тут выяснилось, что «никто не знал подлинно, где находился в это время Михаил». Тогда определили общее направление на Ярославль и послали в розыск шумную команду во главе с давешними лобными ораторами. Были подготовлены грамоты и разыграны варианты. Если Михаил и мать его Мария (в монашестве Марфа) упрутся с первого раза, то умолять по годуновскому сценарию, а если смекнут, что воцарение Михаила — это верные кранты пленному папаше Филарету, то успокоить заверением, что уже собран целый кукан знатных литовских карасей. И всех их, а также всех простых пленных, отдадут немедля за одного Филарета. И что предложение меняться королю уже послано.
И понеслась! 25 февраля 1613 года была разослана по городам грамота об избрании Михаила. 2 марта разведчики отправились в свободный поиск. 4 марта в Москву посыпались доклады от воевод и градоначальников о поголовном признании Михаила на местах и свершенной массовой присяге. 13 марта команда Палицына уже была в Костроме и точно знала, что Михаил с матерью сидят в Ипатьевском монастыре. На другой день был составлен крестный ход, и все двинулись в монастырь. Увидав такое чудо, Михаил с матерью и монахами вышли поглазеть на шествие. Они будто бы не знали, от чего сыр-бор. А как узнали, так стали четко играть по Годунову. Михаил «с великим гневом и плачем» стал отпираться. Мать его Марфа кричала, что не благословляет и проч.
Я застыдился было настаивать, что мать Марфа-Мария кривила душой. Ведь только что другая Марфа-Мария три раза подряд похоронила сына Дмитрия. Новая Марфа сама едва успела упокоиться во Христе и остыть от беспокойного мужа, как в Москве людей стали есть поедом в прямом смысле и без соли. И теперь отдать своего мальчика в Москву? Хоть и в цари? Нет, это получалось страшнее, чем сейчас в армию.
Ну, так наши делегаты почти силой заставили монахиню с сыном пойти за ними в церковь под неусыпное око господне. Ну, хоть послушать, чего и как. В церкви были читаны грамоты. Тут Марфа так точно стала следовать тексту пьесы, что я успокоился. Все нормально, старик! Все в порядке!
Марфа напирала на измену бояр Годунову, которого они вот точно так же «уговаривали», потом — Шуйскому, которого они предали, потом — Лжедмитрию, которого они же убили. Потом Марфа углубилась в экономику и пошла-поехала: государство разорено, деньги разворованы, границы дырявые, госслужащие без зарплаты который месяц. Как же тут царствовать?
Понятно, мать хотела сыну новенького, чистенького царства, сверкающего, как пасхальное яичко Фаберже. Эх, мать! Ты ж еще не знаешь, что стырили рога!
Бояре продолжали гнуть свое: и Годунова они взаправду не звали, — это все была игра; и Лжедмитрий был царь не настоящий, а настоящего Дмитрия как, вы не слыхали? — Годунов убил собственной рукой; а черта лысого Ваську народ выбрал в цари спьяну и «малым числом». Но ваш Миша будет, как раз наоборот, — всенародный, законный, хороший царь. Звучало неубедительно, но утомительно — с 3 пополудни до 9 вечера.
Тут настало время вечерней сказки. И попы да бояре рассказали Мише, как один гадкий мальчик в одной балованой стране не слушался старших и отказывался мыть руки, кушать кашку и быть царем. И добрый боженька «взыскал на нем конечное разорение» той блудливой страны, сделал мальчика горбатым уродом, а маму, дурно воспитавшую сына, лишил родительских прав и превратил в жабу! — А папу? — не успел спросить Миша… — А что папу? — страшно хрюкнул розовый сказочник. — Папу рогатые панове извлекли из холодного и голодного плена и утащили в жаркую преисподнюю принудительно кормить расплавленной серой через кружку Эсмарха. Все! Конец сказки, малыш. Тебе уже шестнадцать? Теперь будет взрослое кино!
Тут Михаил согласился, принял благословение мамы, получил у архиепископа посох, допустил всех поцеловать ручку, пообещал приехать в Москву. Скоро.
И сразу ударил гимн России. Вернее, увертюра композитора Михаила Глинки к опере «Жизнь за царя». И с первыми утробными басами и сопрано на лопоухого слушателя полились ушаты художественного вымысла. Примерно вот такие. Будто бы народный герой Иван-не-знаем-как-по-батьке-Сусанин был вызван из села Домнина к польским полицаям и спрошен о месте нахождения царя. А о царе Михаиле извергам будто бы стало известно уж не иначе, как от предателя в партизанском отряде. Или Кремле. И тогда Сусанин устроил гадам проверку на дорогах. Повел он их в буреломы костромские, куда потом и дед Мазай зайцев не гонял. А эти остолопы все шли и шли за ним. А потом он сказал им, что привет вам, панове, извольте на мазурку! А они его стали пугать страшными пытками. А он им сказал, ну что ж, пытайте, фашисты, ничего вы не узнаете, и дороги я вам не покажу! Тогда паны стали спрашивать, с чего это в русском народе такая крепость и сила, что последний деревенский, неграмотный мужик готов положить жизнь за царя, а пути к нему не указать? «А с того, господа оккупанты, что я и сам на хрен заблудился!» — хотел сказать Сусанин, но гордо промолчал. Так и убили поляки Ивана Сусанина, а потом и сами замерзли. И их замерзающих, но еще живых, жрали наши родные православные волки! Кода.
Но все это невская ложь.
Первоначальные слова оперы — по-научному либретто — были такие.
Поляков в костромской глухомани уж давным-давно не водилось. А были там казаки-разбойники, которые после взятия загаженной Москвы и облома с боярскими дочками ушли на север грабить, жрать, пить, удовлетворять на просторе другие уставные надобности. И узнали эти добрые люди от своих людей в преисподней… пардон, в первопрестольной, что выбрали в цари пацана. И пацан этот где-то тут, под Костромой. И стали бандиты у всех спрашивать, как бы этого царя взять в заложники, а потом сменять хоть на лимон баксов. И все хором сказали, что никто не знает, а знает только Ванька Сусанин, но никому не говорит. Тогда казаки потащили Ваньку в круг, сначала для протокола спросили по-хорошему, потом стали жечь и рвать его: где царь, мужик?
— Не знаю, — честно отвечал Сусанин. Тогда они его убили. Вот теперь — кода!
А как же поляки? А куда делся скаутский рейд по сугробам? А где же народный хор с бубенцами? Увы, не было.
Поляков подставили вместо казаков за то, что, когда Глинка все это писал, казаки как раз строились в лейб-гвардейский конвой вокруг действовавшего тогда царя — потомка Миши, не дорезанного их предками. Вот вам и опера.
Так что ж тут удивляться, что нынешний гимн России — без слов?
А Сусанин-то все равно герой? Герой! Так по делам и слава. Берем оперу «Жизнь за царя» и переименовываем ее в одноименную оперу «Иван Сусанин» на целых 80 лет.
19 марта 1613 года, как раз в мой день рождения, но по старому стилю, выехал Михаил из Костромы. 21-го прибыл в Ярославль, тут стали пить да гулять, неторопливо пересылаясь с земским собором уверениями в совершенном почтении, и чтоб вы, дорогие москвичи и прочие, крепко держались крестного целования, холопы. Собор уверенно отвечал, что все настраивается.
На самом деле еда кончалась — все съедал земский съезд, — а до нового урожая нужно было еще дожить. Да и доносы приходили поминутно, что литовские отряды бродят по окраинам, оргпреступность цветет буйным весенним цветом и т. п. Поэтому Михаил дальше поехал очень медленно. Голодные ярославцы времен переименованной оперы, высаженные из «колбасного» поезда Рыбинск-Москва за безбилетность, и то добрались бы по шпалам до ГУМа и ЦУМа куда резвее. С веселого праздника 1 апреля до 16-го пережидали ледоход, 17-го добрались до Ростова Великого, 19-го двинулись дальше, большинство пешком. 25-го в селе Любимове сели дожидаться больных и отставших. Потом нашли верную причину: 28-го апреля гневно писали в Москву, что, оказывается, в стране никак не снижается уровень преступности, жалобы опять идут со всех сторон. Потом заскандалили, в каких хоромах поселиться, да чтобы к нашему приезду отремонтировать все палаты в Кремле. Бояре из управления делами горько отвечали, что валюты нет, золота нет, лесу сухого нет. Тогда народный избранник велел что-нибудь разобрать на запчасти и из этого построить, что велено.
Тут весна стала красна, царский поезд пошел живее. На Первомай были уже в Тайнинском, 2-го въехали в Москву. Весь народ встречал Михаила на подходах радостной демонстрацией, всем и правда было хорошо.
Нет, честно, бывают же на Руси и хорошие погоды, и хорошее настроение, и пять минут до новогоднего шампанского, и белой акации гроздья душистые. А тогда еще были осетрина, икра, вера в светлое будущее.
Радовались больше месяца. Только 11 июля Михаил собрался венчаться на царство и пожаловал в бояре нашего Дмитрия Михалыча Пожарского. А свидетелем при «сказке» нового чина должен был присутствовать Гаврила Пушкин. Но гордый предок великого поэта уперся, что ему «стоять у сказки и быть меньше Пожарского невместно». Сценарий прочитали дальше. Мстиславский, значит, будет осыпать царя остатками золотых монетных запасов, Иван Никитич Романов — держать над царем Шапку, Трубецкой — скипетр, Пожарский — яблоко золотое… Тут Трубецкой взвыл, что и ему быть меньше Романова «невместно».
Пришлось царю объявлять всех временно «без мест», а Трубецкого ткнуть носом, что теперь ты, брат, привыкай быть меньше царского дядьки. Ну, и Минина пожаловали в думные дворяне.
Прилично было бы и народ чем-нибудь угостить, ан ничего не было. Тогда царь написал Строгановым, управляющим Сибирью, чтобы они заплатили все недоимки по налогам в госбюджет за этот год и прежние лета, а также дали в долг под запись, сколько можно, хоть и в ущерб для дела из оборотных средств. Банковской гарантией было параллельное письмо с клятвами архимандрита и прочих, что царь — истинный крест! — отдаст. О процентах речь не шла. Обязательство было усилено всякими мистическими угрозами: что будет, если Строгановы все-таки упрутся. Такие же грамоты были посланы и в другие, менее сытые места.
Эпоха Романовых началась длинными войнами с остатками диких казаков, с ногайцами, с Заруцким, не пожелавшим присягать. Заруцкий был неприятен своей устойчивой связью с Мариной. Она так и таскалась с ним по таборам и станицам. Маленький царевич Ваня тоже был с ними. Несчастная семья своей воли не имела, их держал под собой казачий атаман Ус. Выбитые из Астрахани, бунтовщики двинулись на Яик. 25 июня осажденные в степном городке казаки сдались, целовали крест Михаилу и выдали князю Одоевскому Марину, Ваню и Заруцкого…
О трагических судьбах семей царских, генсековских, президентских, лишенных власти и спецраспределителя, можно было бы написать отдельное романтическое эссе. Но лучше — сляпать математическую диссертацию, потому что судьбы эти просчитываются мгновенно и до десятого знака после запятой. Сильного Заруцкого отправили в Москву с конвоем в 250 человек. Слабую, но страшную по природе Марину с ребенком, повезли отдельно под конвоем из 600 человек. Пакет, который чекисты должны были вскрыть в случае ее нечаянного шага вправо-влево, содержал — вы догадались, дорогие, я уверен! — приказ стрелять без предупреждения, колоть насмерть…
Четыре абзаца назад мы с вами, опытные мои читатели, недоумевали, чего это Михаил тянет с коронацией с майских праздников аж до 11 июля? Властный нетерпеж таких вольностей не позволяет, это вам не скорбь в животе претерпеть! А тут такое смирение без поста и епитимьи! Ну, может быть, ждали денег от Строгановых на выпивку и закуску? Нет. Кредит стали оформлять позже. А! Вот в чем дело. Пока на воле гуляла законная царица Марина, помазанная Богом, с сыном помазанного не поймешь чем покойного царя, небось неуютно было самому короноваться?
Но дело исправилось. Пленников привезли в Москву. Заруцкого картинно посадили на кол. Длинным летним вечером москвичи прогуливались мимо пронзаемого бывшего триумвира и наблюдали, как человек медленно превращается в шашлык.
Малыша Ваню нежно повесили…
Вы представляете себе, как двухлетнему ребенку принародно затягивают на шее петлю вместо слюнявчика? А я плохо представляю. У меня что-то клинит внутри, и я все эти кровавые бульбы воображать отказываюсь. Мой прапрадед Логвин от созерцания базарной казни вполне взрослого вора и то умер. Так что это — наследственное. Тем не менее, приходится писать дальше.
Ну, вот. Марину посадили в тюрьму. Пауза.
Дальше все прозрачно, ибо царица внезапно скончалась от несоблюдения распорядка исправительного учреждения и собственного дурного характера. Поляки завопили, что на самом деле Марину сначала долго душили, потом утопили в мешке, но мы-то с вами знаем, — это бред. Поляки попутали наш «домовый обиход» с жалкой судьбой женщин Востока, где, по проверенным данным, — если Пушкин нам не врет, — прекрасных полек из бахчисарайского гарема топят в море, как собак.
Итак, бытие дома Романова началось в божьем доме Ипатьевском, продолжилось зверским убийством невинного агнца-царевича, бывшей царицы…
Стоп. Это что-то у нас с перемоткой ленты случилось. Нужно подмотать чуть-чуть вбок. Ага! Вот.
Бытие дома Романовых закончилось в доме Ипатьевском зверским убийством невинного агнца-царевича, бывшей царицы…
Ладно, это заело надолго, на 300 лет. Выключаем. Пишем вручную: «Что посеешь, то и пожнешь», «Garbage in — garbage out», ну и так далее, на остальных языках. Короче, пишем завещание первых Романовых — последним, чтобы те, когда поведут их в ипатьевский подвал «фотографироваться», ругали не нашу совдеповскую власть, а своих родоначальников…
Да, Федора Андронова тоже казнили: а куда он рога подевал?
И других дел было навалом, они свились в тугой узел.
Шведы, первые из «немцев» овладевшие Новгородом, получили от новгородцев подтверждение присяги. Новгород так и остался бы «в Европе», но налетели наши, 4 года переговаривались и выкупили великий город за 20 000 серебряных, «безобманных», новгородских монет.
Поляки никак не отпускали отца Филарета домой. Они собирались снова взять Москву, короновать Владислава, Филарета восстановить на униатской патриархии, Михаила задвинуть в бояре.
Волынка тянулась как бы по-старому. Но чувствовался уже европейский сквознячок. Англичане некие стали заезжать, персы писали витые послания с цитатами из Хомейни и слали восточные сладости без яда, поляки разговаривали еще с обидой, но уже куртуазно. Римский цезарь Матвей присылал приветы, хоть и без царского величания. Вот так изо дня в день и стали править в ущерб личной жизни.
Война с Польшей тянулась до 1618 года, когда начались вялые переговоры. Наши выставляли в счет награбленное поляками в Москве по «пытошному» списку Андронова, хотели также освобождения царского отца. Легко соглашались в обмен уступить Смоленск и еще 15 городов с волостями, потому что в Москве в это время взбунтовались казаки, оголодавшие «без грабежу». Переговоры протянулись еще полтора года. Наконец 1 июня 1619 года на мосту через речку Поляновку состоялся классический детективный размен пленными и разъезд. На радостях подарили тем, кто в плену был с Филаретом ласков, 17 сороков лучших соболей с половинной убавкой цены. «Это, — писали в Москву бывшие пленники, — для того, чего мы тут сами знаем».
Вы поняли? Тогдашние москвичи бы не поняли, так им и не стали объяснять. А теперешние москвичи понимают слету: в цивилизованной Польше с полученных подарков уже тогда нужно было платить налог. Вот в накладных и поставили липовую цену, как сейчас при растаможке.
Филарета встречали на Ходынке всем миром, но без давки. Сын поклонился ему в ножки. Место патриарха было свободно, и Филарет «после обычных отрицаний» согласился его занять. Покрыл свое грешное католическое патриаршество праведным православным.
Возникло Двоевластие. Умный, хитрый, битый жизнью отец и недалекий, но спокойный и вполне управляемый сын правили вместе, бок о бок. Вместе сидели на троне, вместе принимали послов, решали всякие дела и подписывали указы. Это было удобно, надежно, быстро. Никаких споров. Никаких проблем между церковью и миром, никаких денежных счетов между церковной кубышкой и кремлевским сундуком. Это как единое партийно-хозяйственное правление на российском закате.
Причем даже и рядом не всегда находились. Переписка по одному и тому же вопросу никогда не содержала более двух писем. Папа пишет сыну: как, государь, прикажешь? А то я думаю так-то. А сын отвечает: правильно думаешь, государь, так и повелеваю. Дела устроились, можно было и жениться. Не патриарху, конечно. Мишке.
Еще в 1616 году ему приготовили невесту Марью Хлопову. Ее взяли ко двору, стали звать царицей, поменяли имя на Настасью в честь первой коронованной женщины романовской породы. Но потом Михаилу нашептали, что Настя-Мария неизлечимо больна какой-то дурной болезнью: заметили у нее токсикоз неизвестного происхождения. Царь сослал невесту в Тобольск с родными. Когда вернулся Филарет и разогнал мишкиных наушников, Марья начала по-пластунски подбираться к Москве: в 1619 она была в Верхотурье, в 1620 в Нижнем.
Филарет, тем временем, пробовал женить сына на настоящей иностранной принцессе. Вот как разлагающе действует пребывание во вражеском плену.
Послали сватов в Данию. Король сказался больным.
Послали в Швецию. Король не стал принуждать племянницу креститься по-новой.
Тут обнаружилось, что законная невеста пребывает в Нижнем в полном здравии. На всякий случай снарядили выездной консилиум. Диагноз: здорова, годна к строевой. Такие чудесные излечения на Руси были еще в новинку, поэтому назначили следствие. Были получены показания:
1. Интриганы Салтыковы отравили невесту из-за ссоры с ее дядькой Гаврилой. Тот, дескать, хвастал, что русские мастеровые могут сделать точь-в-точь такую саблю, как турецкий экспонат Грановитой палаты.
2. Рвота случилась у невесты от непривычного дворцового меню.
3. Невеста считает, что ее былой недуг — «от супостату».
4. Гаврила Хлопов считает, что от неумеренности в сладких блюдах.
5. Отец невесты сам видел, как Салтыковы дали Марье водки из дворцовой аптеки — «для аппетиту».
Салтыковых сослали по деревням, но и Хлопову оставили в Нижнем, правда, на двойном «корме», как желудочно-пострадавшую.
Царя женили на Марье Владимировне Долгорукой. Идиосинкразия рюриковская проникла и в романовский дом.
Снова Маша Долгорукая, ну-ну…
Вот-те и ну: Маша снова скончалась. Конечно, не в брачную ночь от ревности на воде, но в тот же год — от порчи. И женили царя снова. На Евдокии Стрешневой. Родился наследник — Алексей, Алешенька, сынок.
Теперь дела пошли еще лучше. Войны не было. Дипломатия процветала. Послы от шведского и датского королей, от голландских Штатов и Людовика XIII, от шаха Аббаса и австрийского императора прибывали один за другим. И мы воевали только с крымцами.
В 1632 году умер наконец польский король Сигизмунд III. В Польше началось межвластие, ссоры, предвыборная кампания, и наши сразу объявили всеобщую мобилизацию. Нужно было возвращать свое.
«Война началась счастливо!», — зарокотал Историк. Он перечислил нам несметное количество микроскопических «городов», которые с наскоку были захвачены воеводами Шеиным и Прозоровским. Потом 8 месяцев топтались под Смоленском, который от голода уж хотел сдаваться, но случилась беда. В Польше «устроились дела». То есть кончились дрязги вокруг Сигизмундова наследства, и Белый Орел снова превратился из сентиментальной курицы в боевую птицу. Королевич Владислав стал королем, навалился на Смоленск, а польские дипломаты науськали на Русь крымских голодающих. Канцлер Радзивил писал в ставших уже модными мемуарах: «Не спорю, как это по-богословски, хорошо ли поганцев напускать на христиан, но по земной политике вышло это очень хорошо».
Конечно, «хорошо вышло», пан. Крымцы налетели на окраинные поместья русского дворянства. Дворяне сразу — штык в землю и порысили спасать свои закрома. «Немецкие» наемники Маттисона частью перебежали к королю.
Шеин перешел к обороне. Получил указ царя: засесть и не высовываться. Русские ушли в «табор», запалив шнуры к зарядам в заминированных пушках. Тут же прошел осенний дождичек — дело было в сентябре 1633 года — фитили погасли, и пушки достались молодому королю. Он их сам лично и осмотрел.
Поляки заняли все дороги, захватили в Дорогобуже все армейские склады, стиснули кольцо окружения. Наши выскочили было подраться, но потеряли 2 000 человек. Становилось совсем худо. С окрестных холмов била польская артиллерия, еда закончилась, настал декабрь с холодами. Наши 500 человек пошли в лес по дрова, и все были вырублены под корень. «Немцы» наемные распсиховались, стали обвинять друг друга в измене. Лесли пристрелил Сандерсона прямо на глазах у главкома Шеина. Короче, дисциплина упала до нуля. И начались переговоры. 19 февраля 1634 года русская армия сдалась.
Кампания эта так не задалась еще и потому, что 1 октября 1633 года у нас умер Филарет. Четко скомандовать было некому, и армия князей Черкасского и Пожарского медлила под Можайском. Теперь «неустройства» снова грозили нам самим.
Из-под Смоленска вернулся Шеин, — как раз поспел к собственной казни. Ему прочитали обвинение в военной бестолковости, потом — в корыстных делах, потом — в строгости к солдатам, которым он мешал грабить местное население, чем подрывал боеспособность армии. Припомнили Шеину и прежний плен, и «гордость при отпуске» в поход, и столько всякого-разного, что отрубленная его голова не успела ничего запомнить.
Остальным воеводам тоже не поздоровилось. Измайлова казнили за болтовню при сообщении о смерти Филарета, других перепороли и сослали в Сибирь за неудачную кампанию. Вернее, за компанию.
Писец определенно отметил, что дело Шеина вышло политическим, что покойный Филарет ввел небывальщину — «немецкое» командование русскими войсками, а Шеин перед иноземцами возгордился, вот они его и оклеветали.
Переговоры с поляками закончились 4 июня 1634 года договором «о вечном мире» и почти дружбе, поляки предлагали даже завести «одинакие деньги». В знак доброй воли король выдал русским послам тела бывшего царя Василия, его брата Дмитрия и братниной жены, скончавшихся в придворном плену. Наши имели полномочия выкупить эти тела за 10 тысяч, но Владислав отдал их бесплатно, в шикарных гробах. За это получил ответную любезность — 10 сороков соболей на 3 674 рубля, — по 9 с копейками за шкурку. Шуйского доставили в Москву и с честью похоронили среди царей в Архангельском соборе. Он и сейчас там лежит, можете зайти и посмотреть.
А Михаил «Филаретович», как его с подколкой называли поляки, остался править нами один одинешенек.
Так в буднях и праздниках, казнях и проказах родилась вторая наша великая династия — Романовская. И дальше уже она потащила Россию цугом своих царей и цариц, погоняя нашу колымагу плетьми, кнутами да батогами через последние 300 лет великой Истории.