Я сижу в аэропорту и ем лангет.
Больше у них ничего нету. Ни антрекотов, ни бифштексов, ни шашлыка, ни бефстроганова, ни котлет по-киевски, ни осетрины по-московски. Поэтому я сижу и ем лангет. Не то пятый, не то шестой по счету.
Сижу я лицом к дверям и вижу очередь у стеклянных дверей ресторана. В ней стоит очень много людей. Может, они хотят есть. А может, просто посидеть, не знаю.
Это все из-за тумана.
Вот как я попал в ресторан. Мой рейс отменили, вообще отменили все рейсы. Естественно, потому что одни самолеты не могут взлететь, а другие не могут сесть. А какой может быть авиарейс без самолета. Сами понимаете, никакого.
До позднего вечера я мыкался по аэропорту. Сидеть негде, все занято. На полу тоже лежат. Положили чемоданы, спят на них, в карты играют, пьют пепси-колу. Я тоже попил, взял бутылку в буфете. В карты играть не люблю, да и не с кем. А чемодан у меня маленький, алюминиевый такой, типа дипломат, на нем не выспишься.
Потом, к полуночи, в ресторане кончился санитарный час, двери открыли, а я как раз околачивался неподалеку. Сразу вошел, один из первых. Сел за столик. Ноги гудят, голова болит, официантка говорит, что только лангеты. Ладно, говорю, несите лангет. Она его битый час несла, так что я хорошо отдохнул. Сидел, глядел в окно. Там вообще ничего не видно. Один туман, и серебристый, и черный сразу.
Уж на что большой аэропорт Внукодедово, а людей в нем еще больше. Если смотреть отсюда, где я ем лангет, просто страх берет. Сплошная темная масса народу, теперь я понимаю, что такое народные массы, это когда под ними ни кресел, ни пола не видать. А очередь, ихний организованный передовой отряд, топчется у стеклянных дверей. И кажется, все смотрят на меня, и каждый готов меня съесть с потрохами вместо лангета. Потому что я не хочу отсюда уходить, здесь стул мягкий и на стол можно облокотиться. Вот я и заказал себе еще порцию. Знаете, говорю, что-то я не наелся, нельзя ли повторить, будьте добры. Она плечами пожала и через битых полчаса принесла еще. Ей-то что, ей гнать меня нету резона, я сижу и ем, зря место не занимаю.
Только вот голова болит. И живот до того набит, словно я съел разом свои шестьдесят два среднестатистических в год по стране килограмма, вместе с костями, шкурой, салом и обвесом. Приходится передохнуть. Откидываюсь на спинку стула и потягиваю из бокала пепси-колу, изготовленную из концентрата и по технологии. Так на бутылке написано. Вернее, на этикетке. Мелкими буквами. Пить не могу, не лезет, и я делаю вид, что пью, а на самом деле не пью. Чтобы не злить очередь. А может, они ко мне уже привыкли. Может, я постоянный клиент. Или заслуженный человек, имею право. Мало ли что.
Пусть думают, что хотят.
Когда так ломит голову, я плохо соображаю. Даже перестаю толком понимать, кто я такой и откуда взялся.
Вот недоеденный лангет на тарелке, это проще. Я понимаю, откуда он взялся. Где-то вдалеке от Москвы вырастили бычка, возможно, методом арендного подряда. Почему вдалеке, да потому, что в самой Москве бычки не растут. Это же элементарно. Потом бычка отвезли на мясокомбинат, забили, а его прогрессивное, новаторское, арендно-подрядное мясо разделали: это себе, это друзьям, это начальству и вот это начальству, а вот это руководству, нехай подавится, а вон то в магазин и еще чуток в столицу нашей родины, в ресторан аэропорта Внукодедово. Дальнейшее не стоит комментировать, оно тривиально.
Итак, с шестым или пятым лангетом все ясно. А вот как сюда попал я, не совсем. Я сижу в аэропорту, погребенном в толще черно-серебристого тумана. Где-то там, в тумане, стоят мощные лоснящиеся авиалайнеры, их не выпускают в небо. Ничего не видать, аэропорт дрейфует в непроглядном пространстве. Все остановилось, замерло, как самолеты, как лента багажного транспортера, как очередь у стеклянных дверей.
И сам я, как в тумане, вмятина пышет, словно пламень огненный, память пробуксовывает. Наверно, я попал сюда потому, что меня выписали. Значит, я здоров. Но голова болит. Значит, я не выздоровел. Может, мне надоело и я сбежал. Или меня выписали больного. Перепутали, за другого посчитали. Такое тоже бывает. Или вместо меня выписали другого, например Альфегу, и это он здесь сидит и ест, а вовсе не я.
Стоп, ну-ка немножко логики. Она, логика, бывает Аристотелева, бывает Бейесова, а еще нибельмесова, вроде как сейчас. Ничего не понять, кругом туман, закон исключенного третьего не работает, а что не запрещено законом, то разрешено. И вмятина вгрызается в мозг пульсирующим огненным сгустком.
Хватит, не надо нервничать, зачем ворошить былое, в моем прошлом сплошные белые пятна. Гораздо важнее будущее, его я знаю назубок. Я еду в Шарыгино брать арендный подряд. И тем внести посильную лепту в наше общее дело перестройки.
Да, я беглец, но не дезертир. Я возвращаюсь в Шарыгино, на свою малую родину, к отчим корням. Своим трудом буду крепить мощь и процветание. Да, именно туда, к могилам предков, крепить и внедрять, и гордо нести дальше.
Только не надо больше лангетов, ради всего святого. С удовольствием съел бы тарелку анальгина. Но аптечный киоск закрыт, на его прилавке спит какой-то бич, приходится терпеть эту пытку раскаленным железом.
Прощайте, я здесь больше никому ничего не должен. Свободен, наконец-то свободен, разведен, выписан и уволен, мой новый паспорт чист, как младенец. Ем и пью лицензионную пепси-колу на свои кровные, вчера на Рижском рынке продал усатому отзывчивому кавказцу свое обессмыслившееся обручальное кольцо. Я легок и пуст, как воздушный шарик, с небольшой и горячей вмятиной сбоку на макушке, впрочем. Я особое существо, Человек Без Прописки, tabula rasa. В моей пустоте и легкости кроется особая, надмирная свобода.
Человеку с пропиской не дано понять человека без прописки. Если у вас случайно имеется прописка, вам не объять умом то, что чувствую я здесь, во внукодедовском ресторане, над полусъеденным лангетом с неясным порядковым номером. Кстати, можно спросить у официантки, она же в блокнотик записывала.
Впрочем, речь идет о прописке. Она — как воздух, ее не замечаешь, если нет ветра или тумана. Просто дышишь ею, ни на миг не задумываясь о том, что в твоем серпастом и молоткастом паспорте стоит прямоугольный штампик со вписанными адресом и датой. Но вот если ее нет — ты уже недочеловек, унтерменш, абсурдный артефакт, которому нет места под солнцем. Тебя не пустят в гостиницу, твой брак не зарегистрирует ЗАГС, у тебя не возьмут золотое кольцо в скупке, наконец, тебя не примут на работу. На работу нельзя без прописки, без работы негде прописаться, а чтобы прописаться, надо жениться, пусть фиктивно, а чтобы жениться, даже фиктивно, надо иметь прежде всего прописку. И если ты, по несчастью, дипломированный физик, а не лимита перекатная, у тебя один путь — в Шарыгино, к родным корням, на арендный подряд. Всей-то родни на свете осталось, что двоюродный дядя Матвей, всей-то надежды — на перестройку аграрного сектора.
Если б не Рижский рынок и не великодушный продавец квазиимпортных штанов, купивший у меня кольцо по цене брюк с лейблом «Монтана», ночевал бы я на вентиляционной решетке метро, как пить дать. И был бы я не будущий шарыгинский фермер, надежда и оплот нашей кровной перестройки. Был бы я бомж, сиречь Без Определенного Места Жительства — зеркальный двойник подпоручика Киже, скорбный персонаж в графе милицейского протокола. Купил, купил у меня кольцо мой благодетель, сын гордых кавказских хребтов, индивидуальный трудовой деятель, купил и тем самым смыл незаслуженный позор, причиненный приемщицей скупки. И наполнил мой карман живительным шорохом рублей, так легко конвертируемых в авиабилет, пепси, лангеты, словом, жизнь, и слезы, и любовь — к малой родине, разумеется.
Хоть я и торчу в аэропорту, а вокруг туман, все равно я уже сорвался и лечу, свободный и легкий, к неминуемо светлому будущему.
Тут я сообразил, что сижу ведь за двухместным столиком и могу завязать разговор со своим визави. Тогда не обязательно давиться лангетом, пусть стынет себе на тарелке, а я буду захвачен содержательной и непринужденной беседой.
Пока я набивал сверху донизу свой пищеварительный тракт, за моим столиком перебывала уйма народу. Сначала девушка, причем некрасивая, кажется; потом офицер, если не ошибаюсь, погранвойск; затем старуха, похожая на сэра Исаака Ньютона из учебника для энного класса, страница номер… забыл.
А теперь передо мной сидел, дожидаясь заказанного яства и брашна, пожилой человек в очках, удивительно похожий на чудака Альфегу. То есть, если снять с него очки и надеть на Альфегу, то не отличить. Я даже подумал сначала, что он сбежал и маскируется, но потом уловил разницу. У того глаза туманные, с поволокой, словно бы смотрят одновременно и наружу, и вовнутрь. А у этого цепкие, чуть прищуренные, и навряд ли они хоть раз в жизни заглядывали в душу своего владельца, он им такой чепухи не позволял, да и некогда было. Понял я, что вовсе не собрат мой по больнице сидит напротив. Однако случайное сходство приободрило меня.
— Скажите, пожалуйста, — начал я, на ходу приискивая светскую, ни к чему не обязывающую тему. — Не поможете ли вы мне разгадать один ребус?
— Ну… это смотря какой, — подумав, молвил лжеАльфега.
— Допустим, человек купил золотое кольцо. Обыкновенное, обручальное, за сто сорок рублей. Так? Потом, предположим, он несет его в скупку, и там его оценивают в семьдесят рублей. Вот объясните, разве это не абсурд?
— Не, — с ходу ответил мой собеседник. — Фухня это, а не ребус. Покупаешь по новой цене, а сдаешь по старой. И весь компот.
— Нет-нет, погодите, — загорячился я. — Ведь тут же золото, понимаете? Оно не может вдруг обесцениться вдвое. Это же всемирный эквивалент.
— Кто тебе сказал про эквивалент? — ухмыльнулся он.
— Знаете, если не ошибаюсь… Это Маркс сказал. Да-да, Маркс, именно он.
— Эт какой же? Тот самый, что ли?
— Да, тот самый. Основоположник.
— У него, конечно, сельсовет варил будь здоров, — мой собеседник уважительно постукал пальцем по своей прореженной шевелюре. — Но старик одного не учел. Они — не мудаки. Они своего не упустят, эт точно.
— Кто «они»? — не понял я.
В ответ он указал пальцем вверх, сквозь бетонные плиты потолка и туман, туда, на кладезь бездны, где в черной опрокинутой чаше небес торжественно сияют Марс и Венера, Орион и Альтаир, Крабовидная туманность, Млечный путь и волшебный пояс Зодиака, где неприкаянно шныряют летающие тарелки, дурача легковерных простаков и вдребезги разбиваясь об академический скепсис, превращаясь под его леденящим оком в облака, шаровые молнии и прочую заурядную атмосферную чепуху.
— Понял? — спросил двойник Альфеги.
Я мистических намеков не воспринимаю, однако кивнул. Мало ли какие у человека убеждения.
Официантка оборвала едва завязавшийся разговор, подав моему собеседнику порцию лангета и пепси-колу. Минут пять мы дружно и молча жевали, причем я делал вид, что жую, прилежно обрабатывая кусочек мяса размером с ноготь.
— Студент, что ль? — спросил вдруг он.
— Нет, что вы. Я давно окончил университет.
— А по какой части?
— То есть? А, понял. Физик. Физик-экспериментатор.
— Хорошо… — донеслось до меня сквозь перемалываемый лангет и слюну. — Ув-важаю. Физик…
Я отпил пепси-колы.
— Значит, от жены ушел, кольцо загнал? — сглотнув, продолжил он, обнаружив поразительную проницательность. — Ничего, дело житейское. Ночуешь тут или летишь куда?
— Улетаю, — сознался я. — Насовсем, к себе на малую родину. Шарыгино, может, слыхали?
Наморщив лоб, он покачал головой.
— Н-не. Сам понимаешь, страна большая…
И опять углубился в еду.
Мне вдруг стало стыдно перед этим пожилым человеком, таким доброжелательным и открытым. Ведь фактически я лгал ему. Я скрывал свою правду. Ничего не сказал о приемщице, рявкнувшей презрительно, мол, чё суёшься без прописки, швырнувшей мне обратно кольцо и пустопорожний паспорт. Вся очередь услышала, стыд какой. И потом, я больше не физик, отныне я арендатор, возвращенец к земле, неокрестьянин новой эры…
— Там у вас, в Шарыгино, институт научный, что ли? — спросил квазиАльфега.
— Да нет. Я из московского института уволился. Вернее, меня сократили. Знаете, сейчас везде сокращают. А Шарыгино — это село такое, я оттуда родом. Теперь возвращаюсь. К своим корням, как говорится.
— Интере-есно. Учителем в школу, что ли?
— Вы не угадали. Я хочу стать арендатором. Взять бычков на подряд. У меня там дядя Матвей, он бухгалтер.
Он вдруг сочно, совсем необидно расхохотался. Глядя на него, я тоже улыбнулся и решил поставить точку, не объяснять, почему я так решил. Он и сам понимает, что надо кормить людей, что важнее заботы сейчас нет.
— Ловко, — заметил он, отсмеявшись, сняв очки и протирая согнутым пальцем увлажнившиеся глаза. — Здорово придумал. А в каком институте, любопытствую, работал?
Застигнутый врасплох, я смешался и чуть не опозорился. Ведь я забыл название, начисто забыл. Можно справиться в трудовой книжке, она в чемоданчике под стулом. Но так унизить себя я не смог. И потому солгал, да, солгал, нагло пустил пыль в глаза, спасая остатки самолюбия; нет мне прощения и оправдания, ибо я намеренно, из шкурных побуждений обманул человека.
— В секретном, — сказал я.
И вмятина в черепе жарко запульсировала — проклятое, инородное вместилище пустоты, она вторглась в мозг и не пускает ко мне мою память, лишь бесформенные обрывки огибают ее зигзагом, по хитросплетениям уцелевших нейронов, обходным путем, и не дают мне превратиться в абсолютное ничто, мычащее и пускающее слюни человекоподобное.
— Ага, понимаю, — уважительно кивнул собеседник.
— Ну, а заниматься приходилось проблемами относительности времени, — добавил я уже честно, словно надеясь искупить омерзительную ложь и радуясь внезапному, как блиц репортера, проблеску воспоминаний. — Да, знаете, ставил опыты с мазерами, это такие часы, водородные.
И тут грубоватое, мясистое лицо Утятьева (его звали именно так) просияло. Так бывает, когда Фортуна отверзает свои бездны, полные даров; раскрывается книга жизни, написанная внутри и отвне; выскакивает из ванны Архимед; Колумб ступает на берег Вест-Индии; яблоко падает на голову Эйнштейну; и все такое прочее.
— Вот так-та-ак! — воскликнул мой сотрапезник. — Нет, ну надо же… Это ж надо… Ну, бляха-муха…
Я смущенно пожал плечами. А Утятьев весь лучился, как солнце, сияющее в силе своей.
— Физик! — он выстреливал один за другим пальцы из волосатого кулака. — Развелся! Уволили! Уезжает из Москвы!
Согнутый мизинец задержался, прильнув к ладони. А я не понимал, почему сжатый перечень моих бед так радует незнакомого случайного собеседника.
— Прописка есть? — спросил он.
— Нет, — понурился я.
— Без прописки!! — возгласил Утятьев, привстал и хлопнул меня распяленной пятерней по плечу. — Милый мой, тебя-то мне и надо… Это ж… перст судьбы, не иначе.
Вот тут-то он спохватился наконец, протянул ладонь для рукопожатия и сообщил, что он Утятьев. Фамилия такая, значит.
— А меня Левой зовут, — представился я.
— Еврей, значит, — понимающе кивнул он.
Обычно такие вещи думают про себя, а Утятьев подумал вот вслух.
— Почему же? — возразил я. — К примеру, Лев Толстой, разве он еврей?
— Кто его знает…
— Послушайте, — спросил я осторожно, чтобы не обидеть его. — А вы что, антисемит?
— Не… — заулыбался он. — Мы интернационалисты. И потом, среди них тоже полезные бывают. Только вот уезжают, заразы. А ты потом расхлебывай за них.
— Что расхлебывай?
— Да то самое. Начальник за всё в ответе. Уехал от тебя еврей в Америку? Уехал. Значит, плохо ты его воспитывал. Родина его, гада, не воспитала, школа не воспитала, партия, комсомол и профсоюз не воспитали, а начальник отдувайся.
Я не нашелся, что тут сказать, и машинально съел кусочек лангета.
— Ты уж не взыщи, — продолжал Утятьев. — Хоть ты с виду и не похож, однако физик, Лева… Сам понимаешь. Извини.
— Ничего страшного, — ответил я. — А фамилия моя Русских. По отчеству Григорьевич.
— Да хрен с ним, хоша бы и еврей, — вздохнув, рассудил он. — Куда от них денешься.
Толпятся у ворот двенадцать колен сынов Израилевых, на двенадцати воротах написаны их имена; они покидают страну ОВИР, а полчища начальников пьют вино ярости из чаши гнева, не будут они иметь покоя ни днем, ни ночью.
— Ладно, Лева, — приступил к делу Утятьев. — Давай напрямки. Поехали со мной к нам, в Кривоград. Поехали, не пожалеешь. На хрена тебе твое Шарыгино сдалось, коровам хвосты крутить. Ты же физик. Тебя государство учило, тратилось. А у нас, понимаешь, водородные часы без присмотра. Человек уволился, ставка свободная, сто сорок и еще квартальная. Поехали, друг. Дело тебе говорю.
Вот так, наперекор декартовскому детерминизму, вдруг раскрывается книга судьбы, с треском отлетают ее печати, и ветер без разбора листает страницы.
— А какой у вас институт? — заинтересовался я. — Ведомственный или при академии?
— Да не, зачем институт, служба у нас такая, контора морковкин хвост, а я отделом заведую. Служба точного времени при городском комбинате благоустройства, понял-нет?
— Богато живете, — удивился я. — Неужели у вас в городском комбинате есть свой мазер?
— Так я ж тебе про то и толкую. Маузер-шмаузер самый натуральный, и место свободно. А ежели мы до нового года не забьем ставку, у нас ее срежут, и останемся мы на бобах…
Я не совсем уразумел, что значит «забьем» и «срежут». Впрочем, если с Утятьевым завести беседу о постоянной Планка и принципе Гейзенберга, рассчитывать на понимание тоже не приходится. Тем более, после больницы я сам толком не помню, что это за фамилии.
Хищно зыркнув по сторонам, он нагнулся и полез в портфель, потом стащил со стола фужер, сунул руки под свисающий край скатерти, словно заправляя фотопленку в кассету. Чмокнула пробка, булькнула жидкость.
— Давай посуду, — велел он, ставя на стол свой фужер с осветлевшей, сильно разбавленной пепси-колой.
Поскольку я с запозданием уяснил, что имеется в виду, Утятьев сам взял мой фужер.
— Ну, хлопнем, что ли, — предложил он, закончив свои манипуляции. — За Рождество, за встречу, за удачу.
— Вы знаете, вообще-то… — засмущался я. — Мне пить нельзя. Врачи не велят.
— Язва, что ли?
— Да как вам сказать…
— Всех врачей посылай нафуй, — приказал Утятьев. — У меня один друг за две недели язву вылечил. Спиртом. Давай-давай, а то обижусь.
Я не смог более отнекиваться. После больницы я, кажется, сильно переменился, не могу никому ни в чем не уступить. Понимаете, это ведь просто невозможно — не уступить человеку, если он настаивает.
Ну вот. Жидкая молния пронзила мой пищевод, и туман прильнул к самым глазам. Утятьев крякнул и закусил гарнирной капустой марганцовочного цвета.
— Хороша, да? — спросил он. — Моя фирменная, сучок марки Дед Мороз.
Опять я ничегошеньки не понял, но на всякий случай кивнул.
— Так что, друг? — интимно и общечеловечно произнес Утятьев. — Поехали к нам, в Кривоград?
— Да я бы с удовольствием… Только вот, понимаете, а как же Продовольственная программа? Ее же решать надо, — туман уже просочился в голову, и я рассуждал сбивчиво. — Вы только посмотрите, какие всюду очереди и еще без очереди, и с черного хода… Нам бы накормить для начала, ну там, героев, инвалидов и депутатов… кавалеров трех степеней… им же обидно, если можно без очереди, а всё равно купить нечего… в конце концов, они же всё не съедят, другим тоже останется, кому голяшка, кому рулька… А я бы мог бычков взять… на аренду. Вот, как эти… архангельский мужик и еще один… из Белоруссии, кажется; бывший алкоголик, я по телевизору видел… А страна большая, они ж вдвоем не справятся, у нас же одних депутатов вон сколько и еще герои труда… А если я возьму подряд, и кто-нибудь другой тоже… Уже четверо, понимаете?
Пока я разглагольствовал, Утятьев наполнил фужер и сунул мне в руку.
— Хороший ты парень, Лева, — произнес он. — И в жисти нифуя не понимаешь, одно слово, физик. Давай-ка вмажем, и я тебе все объясню, как на духу.
Жидкая молния, туман и стеклянное море, смешанное с огнем; я забыл обо всем на свете, даже об очереди, исполненной укоризненных очей. Утятьев объяснял.
— Этот самый подряд — сплошная фухня. Не для того мы, Лева, кровь проливали, чтоб себе на голову буржуев плодить. У нас с ними всё просто, им Кирпичов, эт секретарь наш, ни дыхнуть, ни пернуть не дает. Хошь аренду? Бери, сука, наживайся на всенародной беде. Только технику тебе — фиг, корма — хрен с маслом. Сам крутись, доставай, покупай, подмазывай. Никто с тобой нянчиться не будет. Может, кое-где с ними и возятся, так, для показухи. Условия создают. А у нас очень строго. Хошь жить по волчьим законам частного предпринимательства? На, живи. Сам сбежишь через месяц. Брось, Лева, не пори фухню. Пропадешь вместе с бычками, как фриц под Сталинградом.
Я пригорюнился. Умом я понимал, что Утятьев прав, он зрелый человек и знает жизнь. Но сердцу никак не верилось.
— Может, это у вас — так, — предположил я. — Может, в Шарыгино по-другому…
— Да пойми ж ты, чудак-человек, — горячо втолковывал он. — Ежли где и завелся какой ни на есть арендатор, так только потому, что линия такая. Ясно тебе? Ли-ни-я, усёк?
— Да, — кивнул я. — Это… сейчас вспомню… кривая, в каждой точке у которой — перегиб.
— Во-во. Надо, чтоб каждую неделю из райкома звонили и стружку снимали. Мол, сколько у тебя арендаторов, сукин ты сын, и как ты о них заботишься, блядь такая. Тогда будут крутиться, упираться рогом, терпеть этих рвачей на своей трудовой шее. А ну как райкому надоест звонить? Или переменится линия? И всё, звездец. Вон у нас, в республике, ведь ни одного арендатора нету. А почему? Очень просто. Указание дано, партийным органам в это дело не соваться вообще. Ну и звездец. Кто тебе корма даст, если их не хватает, для себя не хватает, факт! Отыскался, правда, один отчаянный, взял сотню телков и бился как рыба об лед. Так ему соседи красного петуха подпустили, а когда попробовал он тушить, рыло начистили. До сих пор он все жалуется и лечится, а толку никакого. Брось, Лева. Давай-ка лучше дербалызнем за нашу встречу.
Дербалызнули.
До чего странно, до чего чудесно устроена жизнь. Наивный слепец, я чуть не вверг себя в огненное и серное озеро арендного подряда. И явился Утятьев, лицом подобный Альфеге, и спас меня, и ускоренно перестроил, и дал звезду утреннюю — вакантное место в городской Службе точного времени.
— Так вы говорите, Кировоград? — уточнил я. — Это, кажется, на Урале?
— Не, ты не путай. Кировоград на Украине, а на Урале Кировград. Потом еще есть три Кирова и шесть Кировсков. Это всё не то, — предостерег меня Утятьев. — Я тебе говорю: Кри-во-град, понял-нет? Столица Кривичской АССР.
— А разве есть такая?
— Ну ты чудак-человек. Как не быть, если я там живу.
— Резонно, — кивнул я.
Страна у нас большая, чего в ней только нет. Очень большая страна. И потом еще, годы застоя. Прежде я и не подозревал, что где-то есть, скажем, Нагорно-Карабахская автономная область или крымские татары. Это теперь мы постоянно узнаём что-то новое. В такой большой стране рано или поздно натыкаешься на что-то абсолютно неизведанное.
И я почувствовал себя не то Колумбом, не то Лазаревым и Вестингаузом.
— Согласен, — сказал я, лихо пристукнув кулаком по столу. — Поехали, друг. Хоть сейчас.
Сияющий Утятьев сунул мне в руку фужер.
А как нас выгнала взашей и с треском официантка, я не помню. Про это мне Утятьев рассказал уже в самолете.
Ну вот, я сижу в самолете и лечу в Кривоград.
Удивительный человек этот Утятьев. Когда мы с ним проснулись в обнимку на полу, возле киоска «Союзпечати», я долго не мог сообразить, где я, кто и почему тащит меня к кассе, сдает мой билет, а потом покупает другой, до Кривограда. А это как раз и был Утятьев.
Он сунул мне в руки паспорт, билет и шесть рублей сэкономленных, и только тогда я наконец обрел дар речи.
— Погодите, — сказал я. — Ведь вы мне взяли билет на восьмое января.
— Ну да.
— Это что же получается, мне тут сидеть две недели?
— Спокойно, друг, — ответил Утятьев. — У меня у самого билет на шестое. Значит, полетим вместе.
Тут я подумал, что это все-таки Альфега, сбежавший из больницы.
— Вишь, какое дело, — принялся объяснять он. — Я тут сам подзадержался. Обратный билет сдал, пришлось вот брать, какой есть. Если б эти мудаки правильно бумажки оформили, я б еще позавчера был бы дома. Представляешь, выдали мне заявку на установку в отдел внешних пружин.
— Каких пружин? — не понял я.
— Обыкновенных, дверных. У нас, понимаешь, входная дверь двойная, понял-нет? А нашим мудакам лень вторую дверь захлопывать. Тамбур тесный, впереди лестница, направо подвал, а налево сортир и наш отдел. И если вторая дверь приоткрыта, нам свою дверь, из отдела, никак не открыть. Значит, надо орать наверх, чтоб кто-нибудь спустился, закрыл дверь, тогда мы свою откроем…
— Ничего не пойму, — сознался я.
— Ладно, сам всё увидишь. В общем, я выписал командировку и махнул в Москву. Один хрен, под конец года надо командировочный фонд спустить, а то срежут. А тут, в Москве, меня начинают перебрасывать от одного мудака к другому. Оказывается, эта вторая дверь считается уже внутренней, и надо с этим делом идти в отдел внутренних пружин. А там сидит эдакий мудак, морда поперек себя шире, и говорит, что заявка-то в отдел внешних пружин, пишите, говорит, новую. Потыкался я туда-сюда, потом звоню к себе в контору и говорю, чтоб срочно сбацали новую заявку и прислали с проводником, понял-нет? В общем, сдаю обратный билет, на третьи сутки встречаю поезд ни свет ни заря и с заявкой в зубах бегу опять в отдел внутренних пружин. А там этот мудак говорит, что мои мудаки опять неправильно заявку оформили. Они бланк взяли нашей конторы, а печать поставили комбината благоустройства, понял-нет? В общем, завернули меня назад, несолоно хлебавши. Только больше я не поеду, хрен им в рыло, пошлю по почте. Через полгодика они пружину утвердят, ну и пес с ними, я ее покудова нелегально прибью.
— А зачем это всё надо?
— Что зачем? Пружина зачем? Так я ж те объясняю…
— Нет, я говорю, зачем утверждать в Москве пружину. Честное слово, не понимаю.
— Ты прям как с Луны свалился, — удивленно развел руками Утятьев. — А что бы тогда все эти раскормленные московские мудаки делали? Работать бы пошли, вот что. Это понимать надо. Таких пидоров к работе подпускать нельзя, они ж вообще всё изгадят, обосрут и пойдут на повышение. А так от них пользы нету, зато и вреда особого тоже нет. Усёк?
— В общих чертах — да, — слукавил я, чтобы не огорчать Утятьева. — Только когда же мы полетим, с нашими-то билетами?
И тогда многоопытный Утятьев поведал мне, как улететь из аэропорта в любой день, в любом направлении. Оказалось проще пареной репы.
Допустим, нам нужно в Кривоград сегодня. Очень хорошо. Вот мы и берем в кассе билеты на Кривоград на любое число, какое есть. Только не надо покупать билеты на Одессу, Мурманск или Красноярск, если вам туда не надо. А потом с этими билетами мы идем к стойке регистрации и встаем в конец очереди. Когда всех пассажиров зарегистрируют, обязательно окажутся свободные места, хотя бы два, нам с Утятьевым больше и не надо. Может, кто-то заболел, или опоздал, или попал в аварию, или залетел по пьянке на сутки, или просто передумал лететь и сдал билет. Мало ли что в жизни случается. А мы как раз и попросимся на свободные места, от Аэрофлота не убудет, он деньги с нас уже получил. А на наших местах, шестого и восьмого, полетят другие люди, которые, скажем, взяли билеты на восемнадцатое и двадцатое, и мы их очень здорово выручим — незнакомых нам людей, которым, как и нам, до зарезу надо попасть в Кривоград. Так оно и идет, очень просто и удобно. Я даже удивился, почему остальные пассажиры не летают по утятьевской методе. Видимо, из-за элементарного незнания. Все недоразумения на свете случаются от недостатка информации. Или от ее избытка.
Ну вот. Мы улетели из Москвы первым же кривоградским рейсом, к полудню, когда туман стал рассеиваться. Самолет разогнался и круто взмыл кверху; вдруг я понял, что не люблю Москву. И никогда ее не любил. Я получил в ней высшее образование, создал семью, работал, лечился и развелся, но этот огромный город всегда казался чужим и чуточку ненатуральным, похожим на гостиницу во время учебной пожарной тревоги. И вот я улетаю в неведомый Кривоград. Может быть, там мне будет лучше. Может быть, там я найду свое призвание и большое человеческое счастье.
Очень удачно мы с Утятьевым уселись в салоне — кресла в самом хвосте, впритык к переборке. С некоторых пор я терпеть не могу, если кто-то сидит или стоит, или ходит у меня за спиной. Гораздо лучше ощущать сзади прочную, надежную плоскость. Будь то стена, забор или самолетная переборка. Правда, Утятьев ворчал, что, мол, хренуёвые места, спинку кресла не откинуть, не отдохнуть по-человечески. Я не стал с ним спорить. О вкусах не спорят. Вот я и не стал. Тем более, у нас теперь плюрализм.
Тут мне пришла в голову замечательная мысль, просто замечательная. Вот Утятьеву не нравятся наши места. А мне, наоборот, нравятся. Это же самый настоящий плюрализм. Но спорить тут не о чем, всё равно других мест нам никто не даст. Хотя можно было бы и поспорить, если есть охота. Никто ведь нас за это из самолета не выкинет. Хочешь — спорь, а хочешь — молча лети, опять же получается плюрализм, уже двойной, точнее говоря, возведенный в степень эн, где эн равняется двум; плюрализм в квадрате; прямо-таки засилье плюрализма какое-то.
Все-таки моя умственная потенция потихоньку возобновляется, раз я смог построить такое длинное и гладкое рассуждение, притом без посторонней помощи, да еще в уме.
Я хотел было поделиться с Утятьевым плодами моей мысли, но тут по трансляции стали объявлять, куда мы летим, сколько тысяч километров, время полета и на какой высоте он проходит. Обрадовавшись случаю потренировать память, я стал запоминать данные, но в результате забыл, что хотел сказать Утятьеву, и ничего не сказал.
Зато запомнил, что мы летим на высоте десять тысяч метров, а остальное как-то ускользнуло. Я не стал огорчаться, все-таки запомнил хоть что-то, значит, и память начинает мне повиноваться. И я стал тренироваться дальше. Десять тысяч метров — это, кажется, десять километров. Не так уж много. Можно пешком пройти за два часа. А можно проехать на такси, за два двадцать. Частником дороже, особенно ночью. Допустим, деньги у меня есть. А что касается такси, то с ними вечные проблемы, иной раз лучше пройтись пешком за два часа. Тут я мысленно обругал себя дураком, ведь мы летим в самолете, в нем такси не поймаешь. Однако мне не удалось вычислить, за какое время самолет пролетит эти десять километров. Его скорость то ли не сообщили, то ли сообщили, но я забыл. И еще предстояло вспомнить, что на что следует умножать, скорость на расстояние или наоборот.
Хотел спросить Утятьева, вдруг он знает. Хотел, да не получилось. Ни с того ни с сего Утятьев привалился ко мне плечом и, брызгая слюной в ухо, стал рассказывать про кривичей, какое это древнее и могучее племя, не чета всякой там шпане вроде полян, древлян и русичей, ведь кривичами были Ярослав Мудрый и Нестор, Пересвет и Ослябя, Иван Калита и Дмитрий Донской, Александр Невский, Минин, Пожарский и Сусанин тоже, а еще Болотников, Разин и Пугачев, к тому же протопоп Аввакум и князь Курбский, ну и Суворов с Кутузовым, конечно, и Ползунов с Кулибиным, и братья Черепановы, само собой, Попов и Яблочков, не говоря уже о Ермаке, Малюте Скуратове, Бенкендорфе и Победоносцеве, а Гришка Отрепьев и Гришка Распутин были чистокровнейшими кривичами, а Керенский только наполовину, по матушке, в отличие от Столыпина, который был по батюшке, а вот в Смольном собрались одни сплошные кривичи, это факт. И выходило, что именно кривичи смахнули к едрене фене буржуев из Временного правительства, и разогнали антинародную Учредилку, и отдали рабочим заводы, крестьянам землю, а власть, натурально, Советам, и принесли мир народам, особенно близлежащим, и запретили все неправильные партии, кроме своей, и разбили на хер беляков, и освободили народы Востока, и чуть не освободили Польшу, зато освободили Грузию, и сделали труд почетной воинской обязанностью, и подавили мятежный Кронштадт и политически незрелый Тамбов, и ввели продналог, и временно отступили, а потом осуществили коллективизацию и индустриализацию, и стали бороться с кулаками, троцкистами и шпионами, а также вредителями и уклонистами, и чуть не освободили Финляндию, но та почему-то не захотела освобождаться, и тогда освободили Прибалтику от ихних дурацких правительств, предварительно поделив с дружественным Гитлером Польшу, а потом разгромили вероломного Гитлера и освободили всех, кто попался под руку, и стали бороться с космополитами и врачами, а еще с проститутками империализма, но тут помер Сталин, и кривичи шлепнули Берию, развенчали потихоньку Сталина и разогнали антипартийную группировку и примкнувшего к ним, и спасли народ Венгрии от ихнего руководства, и рванули прямиком в светлое будущее, стали поднимать целину и догонять империалистов, а потом оказалось, что Хрущев был кривичем только по дедушке, и его сковырнули к чертовой бабушке, и поставили во главе самого чистопородного кривича, и стали бороться с волюнтаризмом, и спасли чехословацкий народ от социализма с человеческим лицом, а потом построили развитой социализм, ведущий экспортер сырья, свободный от антагонистических противоречий, и утвердили, развернули, упрочили и увенчали, стали сеять в Казахстане, а жать в Оклахоме, и боролись тогда разве что за мир во всем мире, особенно за мир и счастье братских афганцев, но те почти поголовно оказались бандитами и не пожелали ни нашего мира, ни своего счастья, и еще заодно боролись за трудовую дисциплину и с нетрудовыми доходами, а потом стали бороться с пьянством, бюрократизмом и сталинщиной, а также с загрязнением природы, но не успели толком добороться, как пришлось бороться с экстремизмом, национализмом и самогонщиками, а дальше не помню, ибо я уснул.
И приснился мне такой сон, даже боязно стало. Хотя у нас нынче перестройка и гласность, даже политических вон освобождают, всё равно сделалось мне как-то не по себе.
А сон был такой. Стою я в Питере, возле арки Генштаба, и вижу, как народ идет Зимний брать. Все такие серьезные, насупленные, оборванные. Кричат: «Долой бюрократов! Даешь аренду! Всех на хозрасчет, мать вашу перетак!!» И до того я перепугался, что проснулся.
Чтобы пойти в туалет, пришлось будить Утятьева, я у окошка сидел, а он со стороны прохода. Самолет глухо ревел, продираясь сквозь атмосферу, натужно пожирая керосин. Почему-то я стал думать о прогнозах Римского клуба, о том, что рано или поздно мы сожжем всю нефть и загадим всю атмосферу парниковым эффектом. Полярные шапки тогда растают, Багамы потонут, Мальдивы потонут, Голландия потонет, Прибалтика потонет и наконец утихомирится. А потомки будут материть нас за сгоревшую, разбазаренную нефть. Мы же сейчас всё равно что книгами топим печку. Вот именно, сжигаем гениальные сочетания углеводородов, уникальное сырье, которое никогда не возобновится. Но тут ничего не поделаешь, поэтому я спустил воду и вернулся в салон.
— Ну как твоя язва? — спросил Утятьев, пропуская меня на место. — Не беспокоит?
— Вроде бы нет…
— То-то.
Только тут я сообразил: моя головная боль прошла. То ли от лангетов, то ли от утятьевской самогонки, поди разберись.
Если вдуматься, даже странно, почему вмятина в моем черепе так болела. Ведь вмятина — это пустота, а пустота болеть не может. Я стал развивать свою мысль, а самолет натужно ревел, пожирая керосин, мешая думать. В известном смысле наша Вселенная состоит не из материи, а как раз из пустоты. На микроуровне — сплошные зияния, на мегауровне — тоже. Стоит собрать всю материю компактно, ужать, устранить промежутки, и вся наша Солнечная система поместится в ведре. Может, в эмалированном, а может, в жестяном, это не так уж принципиально. Вообразите — Солнце, Меркурий, Венера, Земля, Марс, Юпитер и прочие планеты, а еще метеоритный пояс, астероид Высоцкий и комета Галлея, и все в одном ведре. Очень впечатляет, если ведро не дырявое, конечно.
По трансляции объявили, что мы идем на посадку, и попросили пристегнуть ремни. Я пристегнул, а Утятьев просто так накинул ремень поперек живота.
— Просили пристегнуться, — смущаясь, напомнил я ему.
— А, один хрен, ежли гробанемся, никакой ремень не спасет…
Самолет задрожал, ныряя по воздушным ухабам, и вошел в облачный слой.
— Что это у вас в Кривограде облака такие черные? — поинтересовался я, глядя в иллюминатор.
— От промышленности, — исчерпывающе объяснил Утятьев.
— А как насчет экологического движения? Наверно, неформалы на каждом углу митингуют?..
В ответ Утятьев крепко, до боли стиснул мое запястье и наклонился к самому уху.
— Тихо ты, — прошипел он. — Думай, что говоришь. Это тебе не Москва…
Самолет приземлился.
Сел он как-то странно, подозрительно сел. Очень сильно тряхнуло при посадке, а потом он заскользил наклонно, вперед и вверх, словно взлетал, а не садился. Между тем самолет встряхивало на стыках бетонированной дорожки, и мелкой тряской отзывались включенные тормоза. В недоумении посмотрел я в иллюминатор и увидел, что самолет мчится в гору, по просторному бетонированному склону. Что впереди — не видать, обзору мешало крыло, над которым я сидел.
— Ну, славте Госссподи, — выдохнул Утятьев. — Сели.
— Что происходит? — забеспокоился я. — Это… вынужденная посадка?
— Да не… Обыкновенная нормальная посадка. Слава Богу, не нагребнулись.
— Но почему так странно, почему вверх по склону? — не отставал я.
— Уж такой аэропорт у нас в Кривограде отгрохали. Высокоэкономичный, понял-нет? Единственный в мире аэропорт на холме. Взлетают вниз по склону, разгоняются, значит, а садятся, наоборот, в гору. Экономия горючего получается.
— Не пойму, вы шутите, что ли, — заерзал я у иллюминатора, стараясь разглядеть окружающее.
— Да не, каки там шутки, — тут Утятьев перешел на шепот. — Ты, брат, вопроса не заостряй, мало ли кто тут сидит по соседству. Подумаешь, аэропорт на холме, эка невидаль. Зато народный керосин экономится, понимать надо…
Я вспомнил о прогнозах Римского клуба, пускай они и ошибочны, а нефтепродукты экономить надо. Иначе грядущие поколения нас не похвалят, ох, не похвалят. Для кого ж мы тогда так живем, если не для грядущих поколений. А они тоже будут жить для своих грядущих поколений, только вот без нефти им жить будет не на что. И может прерваться связь времен.
— Конечно, слухи разные циркулировают, — продолжил Утятьев еле слышно. — Мол, самолеты бьются чуть не каждую неделю. Но это брехня, это безответственные экстремисты болтают, вот кто. И уж, конечно, не каждую неделю, каждую неделю — эт, брат, чепуха… Веришь?
— Верю, — кивнул я.
— Зато экономия, брат, большая получается. Такая экономия на керосине, прям дух захватывает. Кирпичов, эт секретарь наш, он всё сам придумал и еще при Брежневе орден за это дело получил, понял-нет? Правда, сам-то он, секлетарь, эт по-кривичски, секлетарь, с другого аэродрома летает, с военного, просто ему дотуда с дачи ближе, вот и всё, а то летал бы с этого. Понял-нет?
— Более-менее, — ответил я, чтобы не огорчать Утятьева.
Тут подали трап, и мы вышли из самолета вместе с беспокойной, прущей напролом оравой пассажиров.
Я увидел, так сказать, новое небо и новую землю. Небо застилали черные тучи, землю покрывал смешанный с копотью снег. Промышленность старалась вовсю.
Аэрофлотская пастушка собрала пассажиров в гурт и повела к зданию аэропорта.
— На таможне, брат, не волнуйся, — заговорил Утятьев, шагая рядом со мной по зальделому бетону. — Ежли будут чего отбирать, отдай добром, не связывайся, нехай подавятся. А я тебя потом возле справочной встречу.
— Вы сказали, на таможне? — мне показалось, что я ослышался. — На какой такой таможне?
— Известно, на какой. На нашей, кривоградской. Я-то отдельно пройду, потому как я командированный. А ты не волнуйся. Ежли чего найдут, просто отберут, ничего тебе не сделают.
— У меня и находить-то нечего, — ошарашенно промолвил я.
Действительно, я не вез ни наркотиков, ни оружия. Не имею такой привычки.
— Ну вот и славненько, — обрадовался Утятьев.
Мы вошли в здание аэропорта через широкие стеклянные двери. В багажное отделение мы с Утятьевым не пошли, поскольку вся наша ручная кладь, портфель и чемоданчик, находилась при нас. К барьеру с вывеской «Таможенный контроль» выстроилась мощная, навьюченная, на версту пахнущая колбасой очередь. Я пристроился в хвост. Утятьев ободряюще похлопал меня по плечу и свернул куда-то налево. Там, где барьер заканчивался турникетом, он предъявил таможеннику паспорт и командировочный бланк; тот прочитал, сличил фотографию и кивнул, пропуская Утятьева на его малую родину.
Между тем возле столов, где шел досмотр, произошла заминка и разгорелась свара.
— Как это нельзя?! Почему это нельзя?! — надсаживалась дородная женщина в нейлоновой шубе и люрексном платке.
— Сказано вам, полукопченую нельзя, — меланхолично парировал молодцеватый таможенник, роясь в ее чемодане.
— С каких это пор?!
— А вы не кричите, не кричите, я при исполнении.
— А я не кричу, я спрашиваю, почему нельзя полукопченую?!
— Согласно постановлению, — заученно отвечал таможенник.
— Какому такому постановлению?
— Постановлению горсовета. Нельзя полукопченую колбасу ввозить, русским языком вам говорят, запрещено.
— Люди!! — патетически воскликнула женщина, воздев руки и обращаясь к очереди. — Что ж это такое делается?!
Но люди в ответ загомонили, требуя не задерживать очередь и кончать базарить.
— А вы пройдите к нашему бригадиру, — предложил таможенник. — С ним и разбирайтесь. А мне что, я человек маленький… Не-ет, колбаску оставьте пока. Оставьте-оставьте, никто ее здесь не съест.
Мало-помалу очередь продвигалась вперед, и я вместе с ней. Терпеть не могу очередей, когда кто-нибудь сопит за спиной и неизвестно, чего от него можно ожидать. Препротивнейшее ощущение. Если вам когда-нибудь проламывали череп, вы меня без труда поймете.
Когда пытка очередью кончилась, я предстал перед одним из таможенников и бестрепетно раскрыл свой чемоданчик. Там не было ни наркотиков, ни оружия, ни полукопченой колбасы. Бегло окинув наметанным глазом мои пожитки, поворошив смену белья и заглянув в футляр, где хранилась электробритва, таможенник указал на газетный сверток в углу чемоданчика.
— Это что? Разверните.
— Это мои носки, — застенчиво пробормотал я. — Пожалуйста, могу развернуть.
Мысленно я ему посочувствовал. Каждого подозревать, потрошить чужое барахло, копаться в нестираных носках, пусть даже по долгу службы, — не слишком почтенное занятие. Однако выяснилось, что его заинтересовали вовсе не мои носки. Таможенник расправил смятую газету, это были позавчерашние «Известия», аккуратно сложил ее и сунул под стол.
— Газету изымаем, — сообщил он. — Не положено.
— Да что в ней такого? — изумился я. — Почему не положено?
— Сказано вам, не положено. Согласно постановлению облисполкома. Проходите, гражданин, не задерживайте.
— А у вас не найдется бумажки? Носки завернуть…
— Пройдите прямо, потом направо, — ответил таможенник. — Там будет газетный киоск. Куда вы? Паспорт давайте.
Признаться, я не уловил в случившемся никакой логики. На таможне отбирают всесоюзную газету, а дальше, в двух шагах, — киоск «Союзпечати»… Однако, вспомнив наказ Утятьева, я не стал спорить.
Между тем таможенник листал мой паспорт.
— А почему без прописки? — нахмурился он.
— Потому что я выписался.
— Это понятно. Гм, ладно, пройдите вон к тому столику, там прибывающих оформляют. Паспорт оставьте пока.
Опять я ничего не понял, но послушно пошел к указанному столику, а мой паспорт двинулся туда же, по ленте специального конвейера. Пришлось выстоять вторую очередь, поменьше.
Чиновник в штатском выдал мне бланк.
— Заполните разборчиво и подпишитесь, — велел он.
— А что это?
— Там всё написано.
На бланке была отпечатана какая-то типографская ахинея. Дескать, я, Ф. И. О. и прочие данные, цель прибытия такая-то, обязуюсь не разглашать сведений… всякого там характера… могущих нанести ущерб общественному порядку и государственному строю… об ответственности за разглашение… согласно статье УК… предупрежден… (подпись, дата). В таком вот духе.
— Извините, я не совсем понял.
— Слушаю вас, — поднял глаза чиновник.
— Тут написано, я обязуюсь не разглашать. Но мне разглашать нечего, я ничего такого не знаю.
— Тем лучше, — без тени юмора ответил тот. — Значит, подписывайте смело.
— А что это за статья Уголовного кодекса, нельзя ли ее прочесть?
— Разумеется. Пойдите в библиотеку, возьмите и прочтите.
— А у вас нету?
— Нету. Не мешайте работать, гражданин.
— А тут написано же. Что я предупрежден.
— От двух до десяти, — сказал чиновник.
— Извините, не понял.
— За разглашение дают от двух до десяти лет, — пояснил он.
— Большое спасибо, — поблагодарил я и, примостившись с краю стойки, заполнил бланк, подписался, проставил число.
— Неужто бывает, что разглашают? — озабоченно поинтересовался я, отдав бланк и получив свой паспорт.
Честное слово, я не хотел его обидеть. Но похоже, он превратно меня понял и уставился в упор свинцовым служебным взглядом.
— Вы свободны, — процедил он сквозь зубы. — Ясно? И не советую хулиганить.
Чутье подсказало мне, что лучше не оправдываться и не извиняться, а удалиться подобру-поздорову. Так я и сделал.
Первым долгом я отправился покупать газету взамен конфискованной. Киоск оказался завален прессой — «Трибуна люду», «Нойес дойчланд», «Морнинг стар» и «Юманите».
— На русском газеты есть? — спросил я.
— «Кривоградская правда» кончилась, — ответил седенький щуплый киоскер.
— А из центральных что-нибудь?
— Не бывает.
— Как так не бывает?
— А так. Не завозят.
Тогда я с запозданием сообразил: не все ли равно, в какую газету завернуть носки. Купил «Морнинг стар» и пошел искать Утятьева.
Тот ждал меня, как договорились, возле справочной.
— Ну что, порядок? — спросил он.
— Более-менее. Только вот газету почему-то отобрали, — пожаловался я. — Обыкновенную советскую газету «Известия». Не знаю, что и подумать.
— Ты поменьше думай, — посоветовал Утятьев. — Чем меньше думаешь, тем веселее живется.
Этим он снова напомнил мне чудака Альфегу. Тот любил повторять, что во многой мудрости многая печаль. Странно. Я ведь не чувствую себя особенно печальным.
— Ну, пошли, — скомандовал Утятьев, подхватывая стоявший на полу портфель. — Надо еще на службу успеть.
Мы вышли из аэровокзала и пристроились к очереди на стоянке маршрутных такси.
— Вообще-то странные у вас, в Кривограде, порядки, — проворчал я. — Таможня какая-то, словно мы из-за границы приехали. Да еще подписку о неразглашении берут. Что тут разглашать, кому разглашать, ничего не понимаю.
Утятьев вздрогнул, оглянулся по сторонам.
— Хороший ты парень, Лева, — тихо сказал он. — Только вот болтаешь много и не по делу. Видно, мало тебя жизнь учила.
С тех пор как мы сошли по трапу на кривоградскую землю, Утятьев прямо на глазах менялся — говорил всё тише, постоянно озирался и даже как будто стал поуже в плечах и пониже ростом.
— Интересно вы рассуждаете, — возразил я. — Такое впечатление, что вас ни гласность, ни перестройка не коснулись. Я понимаю, вы формировались как личность в другой исторический период. Но ведь сейчас вокруг такие перемены, разве вы не видите?
Побледневший Утятьев взял меня за рукав и отвел в сторонку, за будку диспетчера по такси.
— Не вижу, Лева, — выдохнул он мне прямо в ухо. — Не вижу я вокруг никаких перемен. И тебе не советую. Понял?
Некоторое время я добросовестно переваривал услышанное. Оно с трудом укладывалось у меня в голове. Правда, теперь у меня всё в голове укладывается с трудом, иной раз наперекосяк, но так всегда бывает, когда от старого мышления переходишь к новому. А Утятьев своим типично застойным мировоззрением совсем сбил меня с панталыку.
— Послушайте, Утятьев, — вдруг спохватился я. — Мы же с вами не обсудили один очень важный вопрос. Где я жить-то буду?
— Эт не вопрос, — махнул рукой он. — Покудова поживешь у меня. От меня на прошлой неделе жена сбежала. Так что всё в ажуре. Одному, брат, паршиво приходится, иной раз еще хуже, чем с женой. А пропишешься где-нибудь в общежитии, я лично тебя устрою через исполком. Не бойсь, Лева, не в Америке живем, без прописки не останешься. Нет у нас такого закону, чтобы физики на улице валялись, понял-нет?
— Спасибо, — сказал я. — Большое вам человеческое спасибо.
— Да не за что. Ты, Лева, мне сразу понравился. Вижу — человек хороший, а пропадает ни за хрен собачий. Ну почему ж не помочь?
— Спасибо, — повторил я.
— Я думаю, ты у нас быстро освоишься, — продолжал Утятьев. — Надо было мне сразу всё объяснить, да как-то недосуг было. Понимаешь, Лева, местность у нас такая, особая, стратегическая, можно сказать. Потому и таможня и всё такое прочее. Только ты не волнуйся, тут жить можно. А раз ты подписку дал, значит, уже свой, значит, можно тебя посвятить, так сказать, в местную специфику…
— Может, лучше не надо? — растерянно заикнулся я.
— Да нет, Лева, не дрейфь. Ты послушай. Просто-напросто у нас тут льнопок выращивают, такое вот стратегическое растение. Всего-то делов.
— Как вы сказали, льнопок? Первый раз слышу.
— То-то и оно. Эт штука секретная, не для чужих ушей. Так сказать, достижение передовой мичуринской биологии. А растет он, зараза, только на наших болотах и больше нигде в мире.
— Насколько я понимаю, это нечто среднее между льном и хлопком, — вставил я.
— Соображаешь, — одобрительно отметил Утятьев. — Правда, никто толком не знает, чего и как там скрещивали, но волокно у него тонкое, прямо-таки шелк, и зеленое, никаких красителей не надо. Чуешь? То-то. Весь высший комсостав гимнастерки из нашего льнопка носит. Эт понимать надо. Конечно, секретности невпроворот, даже в атласе нас не сразу найдешь, а если найдешь, один черт — не разберешься. Очень этот льнопок нас выручает. Раньше, брат, в округе одни непролазные болота были. А теперь они льнопком засеяны. Даже там, где не было болот, искусственные соорудили. Так что мы на оборону трудимся вовсю. Кирпичов, эт секлетарь наш, пообещал к концу пятилетки миллион тонн сдать государству. А раз обещал, значит, сдаст, он человек сурьезный. Обидно, конечно, что про нас в стране ничего не знают. Вон про Узбекистан, почитай, каждый день в газетах пишут, ордена дают, а нам — шиш. Но мы понимаем, еще время не пришло. История, брат, потом разберется, кто что сделал для страны. Про нас еще и книги напишут, и песни сложат. Сам Кирпичов обещал.
— Очень интересно, — сказал я. — А когда этот самый льнопок селекционеры вывели, давно?
— Да как сказать. Вроде бы при Хрущеве, годков тридцать тому назад. Тогда еще сплетни разные ходили. Будто бы когда в какой-то чучмекии атомные бомбы испытывали, этот льнопок сам собой народился, от радиации.
— То есть, произошла мутация? — вставил я.
— Во-во, мудация. Но я так думаю, эт всё брехня. Вон, когда в Чернобыле рвануло, разве ж там вывелось чего-нибудь? Ничего хорошего не вывелось, факт, никаких тебе мудаций-шмудаций. Так что это наверняка мичуринская биология постаралась.
За разговором я и не заметил, как двигалась наша очередь. Подошла маршрутка, и мы уселись в нее. Утятьев заплатил за двоих и категорически отказался от моей мелочи.
— Брось, Лева. У тебя сейчас с деньгами негусто, я же понимаю.
Маршрутка развернулась и лихо понеслась вниз по склону холма. На горизонте, в серой дымке, виднелись заводские трубы, извергавшие густой черный дым.
Маршрутка спустилась в лощину, по дну которой тянулось шоссе — узенькое, сплошь в трещинах и ухабах, проступавших даже сквозь слой утрамбованного снега. Мало-помалу склоны становились всё более пологими, и наконец мы выехали на равнину, отороченную по краям сизыми полосками леса.
Справа от шоссе я увидел грандиозный котлован и мощную бетонную плотину. Несмотря на мороз, река и не думала покрыться льдом — лишь кое-где у берегов виднелись ледяные закраины, желтоватые, словно пропитанные никотином. Достигнув плотины, воды реки сворачивали под прямым углом и текли по искусственному каналу куда-то к горизонту, а на пересохшем русле копошились бульдозеры, краны и грузовики. Там и сям громоздились припорошенные снежком груды бетонных кубов, среди арматурной щетины полыхали голубые звезды электросварки.
— Эт наша речка Кривуля, — объяснил Утятьев. — Круглый год не замерзает, видал? Воду с нее шофера заместо антифриза заливают.
— Отчего такие свойства? — подивился я.
Утятьев пожал плечами.
— Наука еще не докопалась. Одни говорят, от химкомбината. Другие, что от фармацевтического. Шут его разберет.
— А плотина зачем?
— Эт мы ее в запрошлом годе повернули на юг, — не без гордости сообщил Утятьев.
— Вот как… Я-то думал, теперь поворачивать реки запрещено.
— Оно вроде так, — согласился Утятьев. — Только, вишь ты, на плотину эту уже средства выделили. Ба-альшущие мильёны, брат. Вот ее и воздвигли, так сказать, не пропадать же народным денежкам. И потом, на юге у нас воды не хватало для искусственных болот. Так что мы под руководством товарища Кирпичова взяли нашу Кривулю да и повернули. Всякие там брехуны-писатели нам не указ. Стране льнопок нужен.
— Ясно, — сказал я. — Только вот не пойму, вроде там еще одну плотину строят, или что?
— Точно, — подтвердил Утятьев. — Теперь вторую плотину заложили, ударная комсомольская стройка республиканского значения. Понимаешь, неувязочка приключилась. Когда Кривулю повернули, то стали северные болота пересыхать. И порешили заделать аж целый насосный каскад. Одну неделю Кривуля будет течь на юг, другую неделю — на север, потом опять на юг. Тогда, вроде, хватит воды на все болота.
— Потрясающе, — восхитился я.
— А ты как думал. Покорение природы — эт, брат, не жук начхал. Эт дело сурьезное. Не успеешь ее покорить как следует, она начинает всякие подлянки вытворять. Значит, надо ее обратно покорять, а потом еще и еще, покудова она в норму не придет. Главное тут — передышки не давать. От нее, брат, милостей не дождешься, а от нас — тем более.
Я задумался. Судя по всему, удивительные вещи творятся в Кривограде, а население еще слабо борется за гласность и перестройку. Раз так, я очутился здесь очень кстати. Чтобы бороться за революционные преобразования, тут явно не хватает таких людей, как я. Вот я и буду бороться. В конце концов, не всем же бычков растить.
Между тем вдали показалась городская окраина, а на обочине замелькали квадратные щиты в два человеческих роста высотой. С неослабевающим интересом читал я написанные на них, белым по красному, лозунги:
ДЕМОКРАТИИ НАДО ЕЩЕ НАУЧИТЬСЯ
НАМ НУЖНА ТОЛЬКО ПОЛЕЗНАЯ ДЕМОКРАТИЯ
НАМ НЕ НУЖНА ВРЕДНАЯ ДЕМОКРАТИЯ
Не успел я толком обдумать прочитанное, как началась новая серия:
СВОБОДА — ЭТО НЕОБХОДИМОСТЬ
СВОБОДА ДОПУСТИМА ТОЛЬКО В ИНТЕРЕСАХ ТРУДЯЩИХСЯ
НЕ ВСЯКУЮ СВОБОДУ МОЖНО ДОПУСТИТЬ
Меня стало мутить. Не от прочитанного, правда, а от тряски и запаха бензина. Потом, ни с того ни с сего, промелькнул еще один щит:
КРИВИЧИ! ГЛАСНОСТЬ — В КАЖДУЮ КВАРТИРУ!
После чего я увидел стандартный белый щит с черными буквами:
КРИВОГРАД
И мы въехали в город. Меня мутило всё сильнее.
Окраина как окраина, домики с палисадниками, легкий налет неприкаянности и неприбранности повсюду, словно тут не живут, а проживают временно, в ожидании переезда на новое местожительство, где не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ворота не будут запираться днем, а ночи там не будет. Отчасти это напомнило мне Шарыгино, мою малую родину. Только вот окна домиков сплошь были забраны решетками — но не вульгарными, в клетку, а косыми, в виде ромбов или, изредка, солнышка с прочными, в мизинец толщиной, лучами. Сколько я ни смотрел, нигде не увидел хотя бы одного незарешеченного окна. Робко спросил я Утятьева, отчего это — от зажиточности, от обилия воров или просто так повелось. Тот ответил, что не берется судить о причинах (правда, выразился короче и крепче), но ворья нынче развелось — не продохнуть.
— Больно сильно с ними нянькаются, вот они и борзеют, — добавил он. — Не сажать их надо, а стрелять, тогда, может, честности прибавится. И еще, была б моя воля, издал бы закон: которые в торговле или общепите работают — тех через пять лет сажать без суда и следствия, зато с конфискацией. А что? Сам пожил — дай и другим. Ведь ежли накопятся у них угрожающие капиталы, простому человеку вообще житья не станет.
Превозмогая дурноту, я поинтересовался, что Утятьев понимает под угрожающим капиталом.
— Очень просто — эт ежли у кого и машина, и мебель, и дача, — объяснил он. — Конешно, не казенные ежли, а свои. Честным трудом такое не наживешь нипочем — я вот не пойму, куда органы смотрят. Наверно, тоже с них кормятся. Сажать надо, всех подряд сажать. Чтоб не портили настроение простому человеку. Эй, друг, останови на углу!
С последней фразой Утятьев обратился уже к водителю маршрутки. Когда тот затормозил, мы выбрались на тротуар. Почуяв под своими нетвердыми ногами твердую почву, я воспрянул и жадно стал вдыхать кривоградский воздух — пусть он с дымком и кислинкой, но от него не тошнило по крайней мере.
— Айда прямо в контору, — сказал Утятьев. — Тут недалече, две остановки на троллейбусе.
Мы прошли до угла, свернули направо, и я увидел, что навстречу нам идут трое людей с винтовками через плечо.
— Смотрите, тут, кажется, кино снимают, — заметил я.
— Какое к хренам кино. Обыкновенный рабочий патруль, — проворчал мой Вергилий.
В самом деле, вооруженные люди были одеты вполне современно — двое в пальто и кроличьих ушанках, а третий в куртке на синтетическом меху и лыжной шапочке. У каждого на левом рукаве красовалась багровая повязка. На ходу они дружно грызли подсолнухи и сплевывали шелуху наземь. Мы с Утятьевым посторонились, почти прижавшись к стене дома, чтобы пропустить патрульных, однако те остановились, и человек в лыжной шапочке небрежно приказал:
— Постойте-ка…
Еще несколько мгновений назад они шли совершенно штатской, развинченной походкой, они глазели по сторонам с бесцельным равнодушием, словно их предупредили, что вот-вот в поле зрения должно показаться нечто интересное, а они не то чтобы поверили, просто на всякий случай озираются. Но вот их глаза сверкнули, уперлись в нас, и сразу стало ясно, что это не гуляки праздные, а серьезные государственные люди, облеченные нешуточной властью.
— Кто такие, почему не на работе? — выдержав паузу, сурово спросил человек в шапочке, как видно, старший патрульный.
— А мы, между прочим, как раз на работу идем, — с достоинством ответствовал Утятьев.
— В такое время?
— Да, в такое время. Мы, между прочим, только что из аэропорта. Были в Москве, в командировке.
— Та-ак, — в нерешительности протянул старший.
Утятьев явно сбил его с толку, да и с начальственного тона тоже.
— А документы имеются? — въедливо спросил другой патрульный, у которого воротник пальто был из нутрии, неопрятно топорщащейся и похожей на полусгнившую соломенную кровлю.
— Пожалуйста.
Ознакомившись с командировочным удостоверением по очереди, они не спешили его возвращать.
— Удостоверение на одного, — обратился человек в шапочке к Утятьеву. — А как же этот? — И он небрежно кивнул в мою сторону.
— Позвольте, — не выдержал я, — что это такое происходит? У вас что, комендантский час? Посреди бела дня?
Я понимал, конечно, что эти люди тоже борются за перестройку. По-своему, но борются. Только зачем же бороться со мной, который в своем роде прораб перестройки? Шли бы и боролись на здоровье с кем-нибудь другим.
Не успели они ответить, как вмешался Утятьев.
— Товарищи, он не местный, — торопливо заговорил он. — Это физик из Москвы, он к нам приехал, работать… А ты, Лева, тоже понимать должен… Раз останавливают, значит, имеют право…
— Та-ак, — кивнул старший патрульный. — Из Москвы, значит. Очень хорошо. А что это вы, гражданин, голос повышаете? А? Мы тут за трудовую дисциплину боремся, а вы тут приехали и на рабочего человека голос повышаете? Да? Документы попрошу предъявить…
— Сначала предъявите ваши, — возразил я.
Человек в шапочке извлек из кармана малиновое удостоверение с золотым гербом и надписью: «Кривоградская рабочая гвардия».
— Убедились? — снисходительно произнес он, помахав книжечкой у меня под носом и засовывая ее обратно в карман.
— Пожалуйста, предъявите в раскрытом виде.
Утятьев заволновался.
— Лева, ты лучше не залупайся… Товарищи, я ж вам говорю, он не местный… А ты спокойнее, Лева, не маленький, понимать должен…
Усмехнувшись, рабочегвардеец поднес раскрытую книжечку к моим глазам. Фамилия-имя-отчество, каллиграфической тушью, фотография и круглая печать. А на правой стороне, жирным цицеро, была напечатана цитата: «Вооруженные рабочие — это сила, которая шутить с собой никому не позволит. В. И. Ленин».
— Давай документы, — повторил он.
— Попрошу не тыкать, — огрызнулся я и достал паспорт.
Гвардеец сличил фотографию, потом пролистал все двадцать восемь страниц и даже заглянул на последнюю — ту, где содержится «Извлечение из Положения о паспортной системе в СССР, утвержденного постановлением Совета Министров СССР от 28 августа 1974 г.» Как известно, ни один нормальный человек на эту страницу никогда не обращает внимания и «Извлечение» не читает, а если кто случайно прочтет, тот бывает нешуточно удивлен.
— А прописки-то у вас нету, — наконец заявил он.— Что делать будем, гражданин?
— Известно что, сдавать паспорт на прописку, — парировал я. — Обратите внимание, он выдан позавчера. А прописаться надо в трехдневный срок, с вашего позволения.
— И где же вы пропишетесь?
— А это, извините, моя забота.
Я протянул руку, но борец за трудовую дисциплину не спешил возвращать мне паспорт, задумчиво похлопывая им по ремню винтовки.
— А покажите-ка, что у вас там в чемоданчике, — вне всякой логики вдруг предложил он.
— Это с какой же стати?
— А с такой. Мало ли откуда вы идете с чемоданчиком. Если вы честный человек, то чего вам бояться?
Я настолько опешил, даже не сразу нашелся, что ответить, и замер с протянутой рукой, словно на паперти. Зато Утятьев, переминавшийся с ноги на ногу, взмолился:
— Ну товарищи, ну что вы в самом деле… Мы ж на работу спешим… А вы нас задерживаете…
Раскрывать чемоданчик я категорически не желал. Мы никогда не построим правовое государство, если каждый встречный будет копаться в чужих вещах, отбирать газету британских коммунистов «Морнинг стар», в которую завернуты нестираные носки, спрашивать, читаю ли я по-английски, а если нет, почему таскаю с собой иностранную газету, а если да, прочтите вслух вот отсюда досюда и переведите, плиз, битте, проше пана, же ву зем… А в том, что именно так всё и произойдет, я ни капельки не сомневался. Так что мне предстояло не открывать чемоданчика и тем самым бороться за правовое государство, в котором будут жить мои дети, если они будут вообще.
Пока я обдумывал вышеизложенное и собирался популярно пересказать его вслух, третий рабочегвардеец, не проронивший до сих пор ни слова, сплюнул подсолнечную лузгу и подергал старшего за рукав.
— Да пойдем, Ляксаныч… Чего ты связываешься со всяким говном…
После непродолжительного колебания Ляксаныч сунул командировочное удостоверение и мой паспорт Утятьеву.
— Ну ладно,— произнес он так, словно прерывал долгие униженные извинения. — На первый раз так и быть. Топайте…
И троица удалилась. Поглядев им вслед, я выяснил, что на плече у каждого болтается легендарная трехлинейка Мосина, образца 1891/1930 года.
— Утятьев, что за бред? — вымолвил я.
— Пошли, Лева, — сказал тот и уже на ходу разъяснил. — Держи свой документ. Эт всё наш секлетарь Кирпичов, еще при Андропове, затеял и до сих пор остановиться не может. Патрули, винтовки, красные книжечки… Кирпичов, вишь ты, где-то вычитал, что советская власть — эт власть вооруженных рабочих. Ну и поехало… Только зря ты с ними начал залупаться. Они с тобой могли что хочешь сделать.
— Как это, что хочешь… К стенке поставить, что ли?
— Да не. У них же патронов нет, бойки спилены, казенник просверлен. Но могли запросто в милицию отволочь, протокол составить. Доказывай потом, что ты не верблюд.
— Ну а прокуратура на что? — не сдавался я.
— Ой, Лева, не смеши, — махнул рукой Утятьев. — Ты где-нибудь беспартийного прокурора видел? То-то. Лучше смотри вот, запоминай дорогу. Эт у нас улица Ленина, центральная, значит. Вон там Совмин, а дальше горком, справа драмтеатр, его отсюдова не видать…
— Утятьев, — хриплым от изумления голосом перебил я. — А это… Это — что?..
— Неужель сам не видишь, — проворчал тот.— Ну, Мавзолей, ну и что такого…
Надо сказать, что мы как раз вышли к просторной площади, которую обрамляли отделанные мрамором, осененные государственным флагом на шпиле тяжеловесные правительственные громады. Здесь покоилось государственное сердце Кривограда, здесь было торжественно и безлюдно, лишь кое-где вразвалочку брели вооруженные трехлинейками рабочегвардейцы.
А с краю этого официального великолепия, в устье пустынного шестирядного проспекта, окруженный серебристыми елочками стоял Мавзолей. Впрочем, охрану у входа несли два милиционера в тулупах, да и величиной он уступал своему священному прообразу примерно вдвое.
— Но… почему? — пролепетал я.
— Почему-почему, — ворчливо передразнил Утятьев. — Потому. К столетию воздвигли. Кирпичов с него демонстрации трудящихся приветствует. Чем мы, спрашивается, хуже прочих?
— Теперь понятно. А внутри?
— Чего внутри?
— А внутри… кто у вас там лежит?
Утятьев нахмурился и даже остановился.
— Слушай, Лева, ты это брось, — заявил он. — Иди ты, знаешь, с такими вопросами… Чего надо, того и положили. И звездец. И амба. Не прикидывайся дурнее, чем ты есть.
— Извините, — растерялся я. — Честное слово, я не хотел задеть ваши чувства.
Вместо ответа Утятьев вздохнул как-то неопределенно, и мы двинулись дальше.
Он то и дело напоминал мне Альфегу, причем не только внешне. Во-первых, Утятьев явно страдал легкой формой мании преследования, и не хотелось бы думать, что все кривоградцы больны тем же. Во-вторых, временами он заговаривался и изрекал совершенно несусветные вещи. Взять хотя бы туманную фразу о беспартийном прокуроре. Ведь каждому здравомыслящему человеку понятно, что законность — это одно, а партийность — это нечто совсем другое.
— Погоди, — вдруг спохватился Утятьев. — Позвонить же надо.
Он влез в телефонную будку, набрал номер и заговорил настолько громко, что я волей-неволей расслышал всё до последнего слова: «Хаим Залманыч?.. Мне Хаима Залманыча… Здорово, Залманыч. Утятьев на проводе. Ты чем занят? А, пакуешься, понятно… Слушай, ты не мог бы подъехать в контору?.. Ну, через полчасика… Я специалиста привез с Москвы, так чтоб ты ему помог с часами разобраться… Да?.. Ну, спасибо, дорогой. Пока».
— Полный ажур, — сказал он, выйдя из будки. — Погнали в контору. Залманыч сейчас тоже туда подъедет.
Стоя с Утятьевым на троллейбусной остановке, я задумался. Вокруг нас топталось несколько кривоградцев и кривоградок, все они сосредоточенно лузгали подсолнухи и сплевывали шелуху. А я думал. Дело в том, что после больницы у меня из головы улетучилось всё, связанное с работой в НИИ. Я позабыл даже, как выглядят водородные часы и как их надо заводить. Подолгу, ежедневно тренировал я свою злосчастную память, но она совсем не желала тренироваться. Впрочем, я довольно много выучил наизусть из книжечки, которую мне давал почитать Альфега. То была очень странная книжечка — самодельная, рукописная, затрепанная. Мне даже закралось в душу подозрение, что ее автором является Альфега, но тот утверждал, что всего лишь ее переписал от руки, из одной хорошей книги, одолженной приятелем, и с тех пор всегда носит манускрипт при себе. И все-таки это была странная книжка, очень странная; отродясь я не читал ничего подобного, хотя очень люблю художественную литературу. Судя по сведениям, изложенным в первой главке, сочинил ее действительно не Альфега, а какой-то человек, забыл его имя, которого сослали на какой-то остров, название не помню. Очевидно, диссидент. Кстати, Альфегу прозвали Альфегой оттого, что он постоянно бормотал себе под нос, быстро и неразборчиво, такие слова из своей книжечки: «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец… Я есмь Альфа и Омега, первый и последний…» Получалось «Альфега». Еще он очень любил рассуждать, длинно и путанно, о семи царях и багряном звере, а также уверял, что в его книжечке содержится долгосрочный прогноз о путях перестройки. Хотя лично я в этом сомневался, тут попахивало элементами мистики, а я в свое время сдал диамат, истмат и атеизм на пятерки. С другой же стороны, книжечка мне казалась занятной, читать и заучивать ее наизусть было интересно.
Напротив троллейбусной остановки, на крыше какого-то солидного казенного здания, я увидел щит с цитатой:
«ВЕЛИЧАЙШАЯ ОШИБКА ДУМАТЬ, ЧТО НЭП ПОЛОЖИЛ КОНЕЦ ТЕРРОРУ. МЫ ЕЩЕ ВЕРНЕМСЯ К ТЕРРОРУ И ТЕРРОРУ ЭКОНОМИЧЕСКОМУ».
— Утятьев, — подивился я, — неужто Ленин вправду так написал?
— Конечно.
— Странно. Я что-то нигде не встречал такую цитату… А что это за учреждение?
— Для таких, как ты, трепачей, — прошипел мне на ухо Утятьев. — По-моему, там тебе уже койку забронировали.
— Гостиница, что ли?
Утятьев нервно хихикнул.
— Это, Лева, кегебе. Ежли тебе туда не терпится, то давай, трепись дальше. Только меня за собой не тащи. Понял-нет?
Я хотел Утятьеву объяснить, что страх перед КГБ — постыдный доперестроечный предрассудок, что эпоха гласности требует от нас стойкости и гражданского мужества, но тут подошел троллейбус, и мы с трудом в него втиснулись.
Когда же, проехав две остановки, мы вывалились наружу, я снова, в который раз, оторопел. И было от чего.
На углу улицы, перед розово-белым ампирным четырехэтажным особняком, стояла толпа. Там шел митинг. Оратор что-то выкрикивал в простуженный мегафон. Над головами торчали самодельные транспаранты. Кто-то размахивал шестом со здоровенным, в человеческий рост чучелом в шляпе, очках и при галстуке, а на груди у чучела болтался плакатик: «Бюрократ — враг перестройки». Вокруг толпы стояло двойное милицейское оцепление.
— Смотрите, Утятьев, митинг! — восхитился я. — А вы говорили, неформалов нету…
— А, эти… — поморщился Утятьев. — Ну, это так… Наркомпомпер…
— Простите, не понял.
— Я говорю, Народный Комитет в Помощь Перестройке имени товарища Кирпичова, — объяснил он. — Сокращенно — Наркомпомпер. Каждый божий день они тут митингуют.
— А что это за здание, вот это, розовое?
— Министерство макарон.
Я не стал переспрашивать — мы уже подошли совсем близко, и я смог прочесть лозунги. Например, такие: «Требуем реорганизовать Министерство макарон в Комитет по макаронным изделиям!». Или: «Передать Министерство макарон в ведение Госагропрома!». Или: «Даешь бесперебойное снабжение макаронами!».
— Очень занятно, — сказал я.
Люблю, когда борются за перестройку. Конечно, каждый борется как умеет и на вверенном ему участке, но это лучше, чем не бороться вообще.
— Да ну их, — отмахнулся Утятьев. — Толку от них как от козла молока. Остобрызгали уже, ей-Богу. Соберутся кучей и ходят с плакатами по улице, от Министерства макарон к Министерству вермишели, потом обратно… Фухня всё это. Удивляюсь, как это Кирпичов ихнюю возню терпит. А вон, вишь, наша контора, вон подворотня возле бакалейного…
Дойдя до подворотни, я оглянулся. Демонстранты подожгли чучело бюрократа. Оно чадило и пылало. Черные клубы дыма вздымались почти до самой крыши Министерства макарон, где красовался щит с цитатой:
«МЫ ДОПУСКАЕМ КАПИТАЛИЗМ ТОЛЬКО ГОСУДАРСТВЕННЫЙ, А ГОСУДАРСТВО ЭТО — МЫ…»
Однако я уже не удивился и ничего не спросил. Кажется, я начал привыкать.
Просторный двор, образованный пятиэтажными домами довоенной постройки, наискось пересекала траншея, отороченная горбами мерзлого, заснеженного грунта. Она вела к двухэтажному неказистому зданию, покрашенному некогда желтой краской. Из трубы на крыше курился дымок. Мы с Утятьевым перебрались через траншею по мосткам и подошли к двери, рядом с которой были прибиты металлические вывески с одинаковым зачином: «Всесоюзное объединение „Точвремнадзор“», «Кривоградский горкомбинат благоустройства». А дальше значилось, на каждой из вывесок в отдельности, — «Организационный отдел Службы точного времени», «Информационный отдел Службы точного времени», «Технико-эксплуатационный отдел Службы точного времени». Дверь распахнулась, и навстречу нам, пятясь задом и согнувшись в три погибели, двинулся человек в замызганных, перепачканных угольной крошкой штанах.
— Привет, Костя, — сказал ему Утятьев.
Человек разогнулся, повернулся к нам и всплеснул руками в грязных матерчатых рукавицах.
— Елпидифор Трофимыч! — радостно воскликнул он. — А мы вас заждались…
Так я сразу узнал две вещи: имя-отчество Утятьева и имя здешнего истопника.
— Познакомься, Костя, это наш новый смотритель часов, физик из Москвы, — отрекомендовал меня Елпидифор Трофимыч.
— Лева, — протянул руку я.
— Очень приятно, я Костя, — истопник стянул рукавицу и подал перепачканную руку по-рабочему, запястьем. — Ну как вы, получили заявку? — снова обратился он к начальнику.
— Получил, да толку-то… Ты ж ее оформил неправильно, не на том бланке…
— Что вы говорите?! — изумился Костя. — Как так…
— Ладно, ты тут ни при чем, это конторские мудаки понапутали, — успокоил его Утятьев. — Что у нас новенького?
— Ничего особенного, — Костя шмыгнул носом и почесал за ухом, сдвинув набок свою оранжевую строительную каску. — Дворничиха опять куздит, чтоб я шлак в мусорник не сыпал… Жалобу напишет, грит…
— Пущай пишет.
— Вот я ей так и сказал. Такая горластая стерва, аж до матки меня достала… Ах да, еще Бармалей вчера прибегал, матерился. Ему этот козел, новый снабженец, два мешка сульфата натрия выписал, вместо тиосульфата, — истопник прыснул в ладошку.
— А какая разница?
— От вы даёте, гражданин начальник. Тиосульфат — это же фиксаж. А сульфат Бармалею в упор не нужен, а выкинуть нельзя, за него отчитываться надо… Комедия, в общем. И вот, чуть не забыл, в котле колосники окончательно прогорели, распроперетак едрит их в дизельматьтвою, — выпалил Костя. — Развалились совсем на хрен.
— Разберемся, — туманно посулил Утятьев. — А дрова хоть привезли?
— Хренастые дрова, лучше б вообще не привозили, — помрачнел Костя. — Это ж двухметровые баланы, представляете, мокрые насквозь, эти суки на складе их под открытым небом держали, распроперекудрит их в Христа-веру-богородицу-приснодеву-печень-душу-мать и в трех святителей…
Сроду не слыхал, чтобы ругались так заковыристо. Это была какая-то барочная, несусветно кудрявая брань.
— Ну-ну, Костенька, — Утятьев отечески похлопал истопника по плечу. — Как-нибудь справишься.
— Я ж их пилить не подряжался, мое дело топить, — изливал душу Костя. — И потом, пила есть только двуручная. Давайте мне ножовку или напарника пускай пришлют…
— А что у нас, на складе, неужель ножовок нету?
— Я звонил, они говорят, нету.
— Тогда купи в магазине по чеку, мы оплатим.
— Так ведь нету, нету нигде ножовок, я весь город обегал, так его, и не так, и поперек, и не в мать, — грустно пожаловался Костя.
— Ладно, не плачь, — Утятьев призадумался и повернулся ко мне. — Лева, поможешь человеку дров напилить?
— Конечно, — согласился я. — У нас любой труд почетен.
— Ну вот тебе и напарник.
— Спасибо! — Костя широко улыбнулся. — Тогда хрен с ней, с ножовкой…
— Больше ничего? — спросил Утятьев.
— Ах, да, позавчера с коксохимического звонили, — вспомнил истопник, почесывая грудь под фуфайкой. — Просили подбросить им к концу года хотя бы по часу на день. Аврал у них, зашиваются… Ну, я сказал, что без вас не могу решать…
— Правильно, молодец, — одобрил Утятьев. — Хренов им тачку, не дам ни минуты лишней сволочам. Помнишь, мы у них осенью автобус просили, за грибами съездить?
— Помню. Они тогда сказали, самим нужен.
— Во-во. Теперь пусть отсосут. В другой раз умнее будут…
— Угу, — осклабился Костя.
Он нагнулся, ухватил застрявшее на пороге жестяное корыто, наполненное шлаком, и поволок его, кряхтя, по двору. Судя по разговору, процесс демократизации в Службе точного времени зашел так далеко, что истопник Костя мог замещать своего начальника на время отсутствия оного. Лично мне это понравилось. В конце концов, если кухарка должна управлять государством, то почему бы простому рабочему не подменять завотделом…
— Вишь, Лева, вторая дверь, которая вовнутрь открывается, — объяснил мне Утятьев, задержавшись на входе. — Вот на нее-то я и утверждал пружину.
— Да-да, очень интересно, — пробормотал я и последовал за Утятьевым.
— А Костя у нас, между прочим, писатель, — добавил он ни с того ни с сего.
— Да ну? — усомнился я.
Это восклицание у меня совсем непроизвольно вырвалось. Я знал, что в эпоху застоя у нас действительно некоторые молодые работники искусства трудились кочегарами или сторожами. Но теперь, на волне перестройки и гласности, они, безусловно, процветают, а некоторые, подумать только, даже ездят за границу. И если кто-то остался в истопниках, значит, он просто недостаточно горячий сторонник перестройки. Именно такой смысл я вложил в свое скептическое «да ну?».
— Ага, писатель, самый настоящий, — заверил меня Утятьев, протирая очки рукавом. — У него даже книжка в издательстве лежит. Большущая такая папка, цельный роман. Уж сколько я его жучил, чтоб не смел в рабочее время писать, да всё без толку. Видно, раз человеку дан талант, так ничего тут не поделаешь.
Этот разговор мы вели, уже оказавшись в помещении отдела. В небольшой комнатке, сплошь заставленной письменными столами, находились двое — юная блондинка в «варёнке», что-то сосредоточенно вычислявшая на увесистом калькуляторе, и плешивый коренастый монголоид в распахнутом демисезонном пальто.
— Здравствуйте, Елпидифор Трофимович, — ангельским голоском сказала девушка и сделала пометку в большущей, размером с наволочку ведомости.
— Здорово, Гликерия, — отозвался Утятьев и направился в дальний угол, где плешивый человек сидел, развалившись на стуле, и поплевывал подсолнечную лузгу в кулак.
— Лукич!! — грозно взревел Утятьев, уперев руки в бока. — Опять надрался?! Я те сколько разов говорил, чтоб не смел сюда являться пьяным!
— Ну чё разорался, — сиплым, прогорклым голосом отозвался Лукич. — Дома Надька орет, приду сюда, тут начальник орет… Прям как сговорились, падла…
— Эх, Лукич, — убавил громкость начальник. — Шел бы ты отсюда… А? Иди домой, тебе ж восьмерки в табеле и так идут. Неровен час, Курагин с проверкой заявится.
— Бодал я в масть твоего Курагина, — энергично отбрил Лукич. — Ну что придолбался? Я тута четырех начальников пережил, бля, и третьего директора тоже переживу. И вопще, отдолбись от рабочего человека, добром прошу. А то ведь могу и в репу замочить, бля, не погляжу, что начальник.
— Лукич, да ты ж меня без ножа режешь, — всплеснул руками Утятьев. — Счас же месячник трезвости… Да ежли тебя здесь Курагин ущучит, всему отделу звездец… Не подводи товарищей…
— Которы тута товаришши? Эфти? Тилигенция вшивая? Бодал я таких товаришшей, бля, и тебя первого… Товаришши… Тоже…
Я покраснел и невольно покосился на Гликерию. Та, как ни в чем не бывало, тыкала наманикюренным пальчиком в клавиши калькулятора.
— Нет, ты скажи, — разорялся Лукич, — ты мне, бля, наряд закрыл? Закрыл, бля, еще двадцатого. Чего те еще надо? Даром, бля, пахать? Я свои триста уже зашибил. А кто мне, бля, хоть рупь сверху тарифа кинет, Пушкин? Вот с первого числа ты мне опять, бля, будешь начальник. А счас ты мне никто и звать никем. И отлезь, падла, а то врежу!
И он, вытряхнув лузгу в корзину для бумаг, помахал перед носом начальника своим гегемонским кулаком.
— Да боже ж мой, Лукич, миленький, — засуетился Утятьев. — Да рази ж я против… Мы ж с тобой давно договорились… Выработал под потолок — и гуляй…Только не здесь же. А в табеле на тебя — полный ажур… Отдыхай до января, кто тебе хоть слово скажет, золотой ты мой. Только сюда не приходи выпимши, Курагин ежли накроет, оба погорим, оба…
— Нигде покою нет, — засопел Лукич. — Ни дома, ни на работе… Куды ни плюнь, везде, бля, одни начальники.
Он встал и, тяжело пошатываясь, вышел вон, на ходу нахлобучив засаленную кепку.
— Что это за монстр? — подивился я.
— Да слесарь наш, золотые руки у человека, — объяснил Утятьев. — Характерец, правда, тяжеловат. Приходится терпеть.
Он взглянул на часы.
— Пора бы Залманычу тут быть. Ну да ничего, подождем, торопиться некуда. Да ты раздевайся, пальто вон в шкаф повесь.
Открылась дверь, и в комнату вошел истопник Костя, уже без каски и рукавиц. Он уселся за стол у окна, придвинул пишущую машинку, вынул из папки исписанный листочек и стал заправлять в машинку бумагу. Похоже, он чувствовал себя здесь по-хозяйски, а Утятьев никак тому не препятствовал.
— Елпидифор Трофимыч, — сказал он, лихо отбарабанив несколько слов на машинке. — Самое главное-то чуть не забыл. Опять в подвал дерьмо подтекает.
— Вот черт, — расстроился Утятьев. — Давно?
— Уже второй день. Думал, обойдется, ан нет. Утром спускаюсь в подвал, а там лужа, здоровущая, холера… — Костя сунул руку за ворот и энергично почесался.
— Экая незадача, — задумчиво молвил Утятьев. — Я так думаю, это бабы из орготдела. Накидали ваты в унитаз, паскуды, вот и забило…
Поежившись, я украдкой бросил взгляд на очаровательную Гликерию. Та сосредоточенно заполняла какие-то бланки, проложенные фиолетовой копиркой.
— А может, подмерзло, — предположил Костя. — Прошлой зимой тоже подтекало, правда, чуть-чуть. Елпидифор Трофимыч, так вы скажите Лукичу, пусть он там поковыряется?
— Пошлет он меня к хренам, — грустно ответил Утятьев. — И будет кругом прав. Как я ему заплачу, из каких фондов?
— Ну, проведите, как за выполнение особо важного…
— Никак нельзя. И потом, все равно он меня пошлет, охота ему в говне ковыряться.
— Тогда надо сантехника вызвать.
— Давай вызывай, — рассудил Утятьев. — Кто ж тебе мешает?
Вместо ответа Костя хмыкнул и забарабанил по клавишам.
Гликерия вдруг повернулась на стуле, закинула локоть за его спинку и нежным голоском окликнула:
— Костя, извините, можно вас отвлечь на минуточку?
— Охотно.
— Нет ли у вас, случайно, знакомых на почте?
— Кажется, нет. А на что вам?
Гликерия встала и, держа за уголок пачку сколотых скрепкой бумажек, приблизилась к Косте.
— Вот, видите, у меня тут счета из района. Годовой план мы уже выполнили, так? Значит, надо их выставлять на январь. А на конверте декабрьский штемпель, понимаете, а бухгалтерия проверяет по штемпелю, когда присланы счет и вырезка…
— Короче, — бесцеремонно перебил ее истопник. — Вам нужен конверт январским штемпелем?
— Да, — прелестная Гликерия потупилась.
— Ну и при чем тут блат на почте? Просто возьмите конверт, вложите что попало, напечатайте наш адрес. И бросьте в ящик после Нового года. Когда получите конверт, сдадите его в бухгалтерию вместе со счетами. И весь компот.
— Действительно… — задумчиво протянула девушка. — Так и сделаю. Спасибо, Костя, вы очень хорошо придумали.
— Погодите-ка, — вмешался Утятьев. — Может, нам придется тысяч десять сверх плана дать. Курагин говорил, во втором цехе опять лажа с полистиролом… Так что придержите счета, а вдруг придется их выставлять.
— Да что ж это творится, едрёна-матрёна, — вдруг взорвался Костя. — Мы каждый квартал кого-то вытягиваем, даем сверх плана. А нам потом опять прибавят план на следующий год? Так, что ли? Когда этот маразм кончится?
— Не кипятись, Костенька, — возразил Утятьев. — План есть план, надо вытягивать. Нельзя же оставить весь комбинат без премии.
— А вы гляньте, что получается! — Костя почти кричал. — Когда я пришел сюда работать, у нас план был сорок тысяч в месяц, так? А теперь? Теперь — восемьдесят, ровно вдвое больше. Вдвое!! И это при той же зарплате?! Нагрузка — вдвое, люди те же, деньги платят те же. Ни хрена себе, порядочки…
— Во-первых, мы за это время открыли ставку худредактора, — парировал Утятьев.
— Мне-то что с того?
— Во-вторых, повысили премию…
— Ага, на пятнадцать процентов. Осчастливили, как же.
— И в-третьих, Костенька, не тебе жаловаться на большую нагрузку. Чья б корова мычала, а твоя бы помолчала, понял-нет? У тебя еще время остается, чтоб писать на работе свои романы.
— Гос-с-ссподи! — простонал Костя. — Опять! Опять вы меня попрекаете! Ну сколько можно… Ну не пишу я больше на работе, не пишу, заколебали вы меня своими попреками!
— Почему же, Костенька, — елейно проговорил Утятьев. — А ты пиши, пиши на здоровье. Только не возникай, ежли не просят. И тогда никто тебя ни словечком не упрекнет. Договорились?
В ответ Костя скрипнул зубами и с надутым видом принялся стучать по клавишам машинки.
— Ну вот, из-за вас опечатку сделал, — вдруг процедил он, с пулеметным треском забивая целую строку.
Утятьев не снизошел до ответа.
Признаться, я ничегошеньки не понял из этого сюрреалистического диалога, хотя на всякий случай воспроизвел его дословно. Странный город Кривоград, странная контора, странный писатель-истопник… Хотя, может статься, после больницы я не воспринимаю каких-то элементарных, азбучных вещей. И спрашивать неловко, потому что меньше всего мне хотелось бы показаться недоумком и навлечь на себя подозрение в профнепригодности. Все что угодно, лишь бы не это.
Ничего, как-нибудь освоюсь, дойду своим умом, без лишних расспросов.
Костя выдернул отпечатанный листок из машинки и положил его на стол перед Утятьевым.
— Завизируйте, пожалуйста, — попросил он.
— Сначала согласуй, потом завизирую.
— А Лелька говорит, что теперь будет согласовывать с заказчиком только после вашей визы.
— Что за новости, — проворчал Утятьев. — Все с ног на голову.
Истопник застенчиво развел руками.
— Мудрят, Елпидифор Трофимыч…
— Гм… — Утятьев смерил Костю испытующим взглядом. — Ты что, опять с этими профурсетками поцапался?
Тот опустил глаза и шмыгнул носом.
— А чего они лезут не в свое дело. Сами корову через «ять» пишут, зато меня всю дорогу учат, как текстовки писать. Совсем задолбали.
— Ну что ты с ними собачишься? Раз умный, значит, должен уступить, — Утятьев хмыкнул и расписался в углу листа. — Ладно, иди, согласовывай.
— Покорнейше благодарим-с, — Костя шутовски раскланялся и вышел. Слышно было, как он затопал сапожищами вверх по лестнице.
А я подумал, что если писатель каждую страничку будет визировать и согласовывать, уж лучше ему всю жизнь работать истопником и не переводить зря бумагу, которой мы и так производим чуть побольше, чем в Лесото, и чуть поменьше, чем в Танзании.
Тут дверь отворилась, в комнату вошел долгожданный Хаим Залманыч. Был он толст и приземист, с горделивой осанкой, как и все низкорослые люди. Он держался весьма солидно, еще не промолвил ни слова, а от него уже повеяло таким чувством собственного достоинства, какого хватило бы, наверно, на целый автономный национальный округ. При этом его нос, глаза и брови были раза в полтора крупнее, чем полагалось бы по росту.
— Наконец-то… Мы уж тебя заждались, — упрекнул Утятьев, вставая из-за стола.
— Здравствуйте, товарищ Утятьев, — чинно ответил Хаим Залманыч. — А разве у вас пожар? Куда такая спешка? Знаете, я немножко привык, что старый Хаим никому не нужен. И если вдруг стал нужен, разве нельзя чуточку потерпеть?
Произнося эту отповедь, он обменялся с Утятьевым рукопожатием, снял пальто и повесил в шкаф, затем достал расческу и пригладил перед зеркалом свои седые кудряшки.
— Вот, Залманыч, познакомься, — Утятьев приобнял меня за плечо. — Этот парень — физик, зовут Левой, будет обслуживать твои часы. А это, Лева, наш Хаим Залманыч, мастер по часам мирового класса.
— Очень приятно, — сказал мастер. — А скажите-ка, молодой человек, вы уже имели работать с часами, или как? Я не хочу ни на кого намекать, но физики тоже люди и они бывают немножко разные.
— Не волнуйся, — ответил за меня Утятьев. — Он как раз с водородными часами работал.
— Да-да, — храбро подтвердил я.
Часовщик придирчиво оглядел меня, словно ему подсунули механизм неизвестного устройства и сомнительной марки.
— Это хорошо, что у вас интеллигентное лицо, — наконец изрек он. — Такие часы нельзя доверить гопнику с Покровки, даже если у него два диплома и партбилет, вы понимаете? Потому что гопник так и останется гопником, будь у него хоть два партбилета. А интеллигентного человека сразу видно, разве ж нет?
— Да, конечно, — закивал я.
— Если часы один раз сломаются, — продолжал Хаим Залманыч, — вы можете им показывать какую угодно чистую анкету. Хоть сто анкет, все равно это будет пустой разговор. Потому что часы анкетой не чинят. Их чинят головой. Или я говорю вздор?
— Нет-нет, что вы, — заверил я.
— Тогда пойдемте, молодой человек.
— Ключик возьмите, — сказал Утятьев и достал из ящика стола дюралевый ключ на грязной бечевке.
Мы вышли из отдела. В тесном тамбуре у входа, рядом с лестницей, ведущей на второй этаж, находился длинный прямоугольный люк, ведущий в подвал. Его тяжелая, обитая жестью крышка была отвалена и прислонена к стене. Внизу горел свет.
Хаим Залманыч с неожиданным проворством спустился в подвал по наклонной деревянной лесенке.
— Осторожнее, тут лужа, — предостерег он меня через плечо.
Оказавшись внизу, я увидел, что напротив лестницы, в бугристой, кое-как оштукатуренной стене шлямбуром вырублена корявая ниша, и в ее глубине виден стык толстого канализационного стояка. От этого углубления до бетонного пола тянулся темный потёк. На полу растеклась внушительная лужа, которую пришлось обходить по краю, прижавшись к стене. Пахло от нее, сами понимаете, отнюдь не розами.
Остановившись и взирая на лужу, Хаим Залманыч скорбно покачал головой.
— Все течет и течет, — сказал он, невольно цитируя Геродота, а может быть, Геракла. — В прошлом году чинили. В позапрошлом тоже чинили. Вы знаете, если бы я, старый беспартийный еврей, так чинил часы, я не имел бы, чего покушать. Да-да, я бы умер с голоду под забором, и это было бы справедливо. А вот те люди, которые чинили эту трубу, я не знаю, где они сейчас и что делают, но вот покушать им обязательно дают. Лично я бы им запретил или работать, или пить водку, или и то и другое вместе, потому что у них не бывает одного без другого. Но кто послушает старого Хаима Гершензона?
Полагая, что вопрос сугубо риторичен, я промолчал. Все так же качая головой и скорбно прицокивая, старый Хаим Гершензон вошел в узкий темный коридорчик, ведущий, очевидно, в котельную, и отпер щелястую, расхлябанную дверь в его торце. Другой конец коридорчика уходил во тьму, там гудело и потрескивало пламя отопительного котла.
— Попомните мое слово, — добавил он, шаря по стене в поисках выключателя. — Когда-нибудь один раз всё это потопнет, извините за грубое слово, в самом натуральном дерьме. И боюсь, что потопнет не только этот подвал. Однажды вы вспомните слова старого еврея, но будет поздно.
Трепетно вспыхнули люминесцентные трубки. Переступив порог, я услышал ритмичное негромкое попшикивание: пш, пш, пш, пш…
— Ну, вот вам водородные часы, — произнес Хаим Залманыч. — Видит Бог, это очень хорошие часы, по ним даже можно сверять Московские куранты. Хотите верьте, хотите нет. Но за них я ручаюсь своей старой, никому не нужной головой. Потому что я их собрал сам, вот этими вот руками.
Возле стены, на обшарпанном письменном столе с жестяной инвентарной биркой, стоял куб из оргстекла. В его прозрачном чреве поблескивали латунные шестеренки, мелькал шток, толкающий храповое колесо, суматошно кивало анкерное коромысло. На большом бронзовом циферблате, явно позаимствованном из старинных стенных часов, фигурные стрелки показывали без пяти четыре. Прозрачный куб венчала жестяная пирамида вытяжки, а ее коленчатая труба уходила в квадратную цементную заплатку на стене. Сбоку из куба торчал длинный шланг из черной плотной резины, он змеился по полу до угла, где впадал в круглый газовый редуктор, соединенный с двумя манометрами и штуцерами, а те, в свою очередь, крепились к двум длинным зеленым баллонам, лежавшим рядышком на козлах.
Вот эта фантасмагоричная конструкция и издавала мерное пшиканье.
— Вы сказали, это водородные часы?! — вырвалось у меня.
Хаим Залманыч сердито взглянул на меня из-под насупленных косматых бровей.
— Конечно, водородные, какие же еще? Или у вас неважно со слухом? Тогда я буду говорить громче. Чтоб вы знали, часы бывают солнечные, песочные, водяные, пружинные, электрические и всякие разные. А эти — водородные…
Он подошел к баллонам, лежавшим на козлах, и энергично постучал по ним пальцем.
— Потому что работают на водороде! Вот здесь, в баллонах, сжатый водород. Конечно, они могли бы работать и на кислороде, и на углекислоте, но мне сказали, что нужны водородные часы, поскольку они — самые точные.
— Погодите-ка, — растерялся я. — А где же в них… ну, это… квантовый генератор частоты?
— Спросите что-нибудь полегче, — раздраженно отрезал часовщик. — Совсем необязательно морочить мои старые мозги. Или товарищ Утятьев не говорил, что вы работали с водородными часами?
— Вообще-то да, работал. Но они были, так сказать, несколько иной конструкции.
— Пхе! Конечно! — всплеснул руками Хаим Залманыч. — Где еще вы могли работать с такой конструкцией? Я сам ее придумал, сам собрал и сам отладил. И действительно, они идут до того точно, так точно, что им даже кремлевские могут позавидовать.
Он перевел дух и поманил меня к себе.
— Значит, так, слушайте сюда. Вот вам гаечный ключ. Без пяти двенадцать товарищ Утятьев звонит на центральный пункт, а вы спускаетесь сюда. Ровно в двенадцать мои часы дают свисток. И вы сразу стучите по батарее, вот так, — часовщик подошел к стене и крепко стукнул разводным ключом по некрашеной, ржавой батарее отопления, и гул пошел, наверно, по всему особняку, жарко натопленному стараниями писателя Кости. — Тогда товарищ Утятьев говорит в телефон, что ровно двенадцать, и те мазурики на центральном пункте переводят свои часы.
— Все ясно, — сказал я.
— Погодите, еще не всё. Вот смотрите, сейчас работает левый баллон. Когда стрелка упадет до красной метки, вы откручиваете кран у правого баллона. И только потом, слышите, только потом закручиваете левый. Потом отвинчиваете гайку вот этим ключом и ставите пустой баллон вон в тот угол. А в этом углу, видите, стоят полные баллоны. Присоединяете полный баллон — и можете смело гулять, нюхать цветы, ухаживать за девушками…
Дверь приоткрылась, и в помещение всунулась лохматая Костина голова с папироской в углу рта.
— Вы чего стучали? — полюбопытствовала голова.
— Немедленно погасите цигарку!! — вскричал истошным голосом Хаим Залманыч. — Вы что, сдурели? Сколько можно говорить, ей-Богу… Или вам уже мало одного Чернобыля?!
— Пардон, — сказал Костя, кидая через плечо папироску в паскудную лужу на полу. — Я говорю, Утятьев спрашивает, почему по батарее стучали.
— Неужели трудно было догадаться? Просто я показывал молодому человеку, как стучать по батарее.
— Понятно, — истопник закрыл дверь.
— Ф-фух, — произнес Хаим Залманыч, массируя живот в области сердца. — Однажды этот босяк загонит меня в гроб со своими цигарками. Надеюсь, вы не будете здесь курить?
— Нет, я некурящий.
— Слава Богу, я же говорил, сразу видно настоящего интеллигентного человека. Ну что я вам еще могу показать? Кажется, всё.
— А куда вытяжка уходит? — спросил я, показывая на трубу.
— Тут раньше была мастерская, — сообщил Хаим Залманыч. — Вот здесь стоял кузнечный горн. А там, в стене, остался дымоход.
— Что ж, спасибо, я всё уяснил. Только извините за любопытство, Хаим Залманыч, а как вам пришла в голову идея сделать водородные часы?
— Мне пришла в голову идея? — переспросил часовщик. — Ну уж нет, я идеями не занимаюсь, вот еще. У нас в городе, молодой человек, идеями занимаются очень специальные люди. Зато они знают, кто у нас в городе лучший часовщик.
Выдержав горделивую паузу, он продолжил.
— Однажды меня вызывают в комитет партии. Ну, я собрал инструменты в чемоданчик и прихожу. А там сидит очень интеллигентный человек в хорошем кабинете и спрашивает, что я знаю о водородных часах. Я говорю, если они поломались, давайте их сюда, о чем разговор. Оказывается, нет. Оказывается, товарищ Кирпичов прочитал в центральной газете, что самые точные часы в мире — это водородные. И вот, не мог бы я соорудить им такие часы. Короче говоря, дали мне в помощь двух слесарей шестого разряда, между нами говоря, очень интеллигентные оказались люди, и мы за месяц сварганили вот эти водородные часы. Скажу вам по большому секрету, хорошо еще, что нам не заказали водяные. Потому что с водой у нас в городе одни сплошные вечные перебои, прямо кошмар… Ну вот, меня сюда назначили смотрителем при часах. Это ж не служба, а сплошное удовольствие. Знаете, как говорится, если бы я был царь, я бы еще немножечко шил, для себя. И если вы случайно умеете работать по антикварным часам, я вам, так и быть, передам свою клиентуру…
— Спасибо, не надо. Она вам, наверно, самому нужна.
— Мне? Нужна? — Хаим Залманыч скривился. — Вы знаете, мне здесь больше никто не нужен. И я тоже не нужен никому. Сами посудите, ну кому нужен старый еврей? Он никому не нужен, даже самому себе. Может быть, он нужен Богу? И это навряд ли, иначе Бог давно забрал бы его на небо. Я так думал, я был очень нужен ОВИРу, потому что мне никак не хотели давать визу, ну просто никак. Но за меня очень сильно просили, очень сильно. Мой Ицик, это мой сын, он очень хорошо постарался, у него большие связи. За меня просили и Рональд Рейган, и Маргарет Тэтчер, дай ей Бог здоровья, и этот, канцлер, как его… Забыл фамилию, тоже хороший человек, дай ему Бог здоровья. Просили, да… И теперь мне разрешили уехать.
— Как же так? — растерялся я. — Уезжаете именно теперь, когда такие перемены… Когда стало так интересно жить…
— Э, молодой человек, — часовщик махнул рукой, — я всю жизнь жил интересно, даже слишком, а теперь, на старости лет, я хочу наконец пожить спокойно. И если я еще кому-то нужен на свете, так это моему сыну Ицику. Вы знаете, он живет в Торонто, у него там трехэтажный домик. Моя внучка говорит по-английски, и это там никого не удивляет. В Торонто каждый босяк говорит по-английски. Я хочу жить вместе со своим сыном, со своей внучкой и со своей невесткой, дай ей Бог здоровья. Только и всего. Мне уже намекали, что я бросаю Родину в трудный момент, что я чуть ли не предатель… Не знаю, не знаю. Посмотрите на меня, разве так выглядят предатели? Разве я похож?..
— Нет, что вы, ничуть.
— Ну вот. К тому же я честно заплатил пятьсот рублей за отказ от гражданства. Какие могут быть ко мне претензии? Это же смешно. Когда я получал это гражданство, мне никто не заплатил ни гроша. А теперь, когда я его возвращаю, с меня требуют такие большие деньги впридачу. Ладно, я не бедный и не жадный, но только тут что-то не так. Вы не согласны?
— Да как вам сказать… Вообще-то я не очень в курсе. Насчет прописки я теперь кое-как разбираюсь, а вот насчет гражданства… Тут я не специалист.
— Боже ж мой, ну что ж тут такого особенного надо понимать! — воскликнул Хаим Залманыч. — Вот вы послушайте сюда, я вам живенько всё расскажу. Знаете, ведь я родился еще до последней войны, в Польше, в городе Краковце. Знаете такой?
— Краков — знаю.
— Ой, ну что вы со своим Краковом, это же совсем не то. Я вам говорю, Краковец, теперь эта местность называется Львовщина. Так вот, я родился в Краковце и стал, конечно, польским гражданином, сразу, как только родился. И никому ничего за это я не платил, и мне тоже никто ничего не платил. Заметьте себе этот момент и едем дальше. Тут началась война, и в Краковец пришли немцы. Я-то был еще маленький, а вот взрослые евреи очень забеспокоились. Но через несколько дней немцы отступили, и в Краковец вошли русские. Понимаете?
— Ничего не понимаю, — опешил я. — Какие несколько дней? Война шла почти четыре года…
— Ай, да что вы мне будете говорить. Я был тогда маленький еврейский мальчик, но я очень хорошо помню, как Сталин и Гитлер поделили Европу. В тридцать девятом году немцы напали на Польшу, а русские вошли в нее с востока. Потом оказалось, что немцы оккупировали слишком много, даже то, что причиталось русским. И Гитлер велел своим войскам немножечко отступить.
— Что вы говорите, — изумился я. — В первый раз слышу… Извините, а вы, случайно, ничего не путаете?
— Я ничего не путаю, — возразил Хаим Залманыч. — Мне ничего не надо специально путать, мне за это денег не платят. Поэтому я говорю всё, как было.
— Бога ради, вы не обижайтесь. Просто я действительно в первый раз об этом слышу.
— Можно подумать, вы кого-нибудь спрашивали, — проворчал старый часовщик. — Так вот, я потерял тогда свое польское гражданство и получил советское. Думаете, мне тогда заплатили хоть копейку? Пхе! Или я кому-нибудь платил? Или мой папа? Нет, нет и еще раз нет. А теперь вдруг оказывается, что я должен государству пятьсот рублей. Ладно, я заплатил, мне было неохота лишний раз скандалить, но я хотел бы знать, за что с меня взяли деньги. Если вам что-то дают бесплатно, а потом берут обратно с доплатой, это какой-то странный гешефт. А? Как вы думаете?
— Вы знаете, — сказал я, — очень трудно обсуждать этот вопрос, пока не откроют доступа в архивы. Вот будут опубликованы документы, тогда можно будет во всем разобраться.
— Интересные вещи вы говорите, — фыркнул Хаим Залманыч. — А вот мой папа сразу во всем разобрался, безо всяких архивов, хотя он был обыкновенный простой сапожник. Он сразу сказал, что добром это не кончится и надо ехать подальше от этой новой границы. Тогда, в тридцать девятом, многие евреи в Краковце прямо с ума посходили. Они хотели перейти в ту часть Польши, которая досталась немцам, и давали хорошие деньги, чтобы им позволили перебраться через границу на ту сторону. Да-да, представьте, они все рехнулись и лезли прямо к Гитлеру в пасть. А мои родители собрали монатки, и мы всей семьей поехали на восток. Мой папа оказался умнее Сталина, вот за это ему потом досталось. Никто не любит людей умнее себя, тем более евреев.
Он достал из кармана платок и звучно высморкался.
— Моего бедного папу в сороковом году арестовал НКВД, за антигитлеровскую пропаганду. Да-да, не делайте такое удивленное лицо. Вы еще молодой человек, вы многого не знаете. Потом папу оформили как английского шпиона, хотя какой уважающий себя шпион станет болтать попусту всякую пропаганду? А в сорок втором году папа умер в концлагере с голоду. Интересно, при чем тут архивы, и какие вам еще нужны архивы…
— Я что-то не понимаю. Если его арестовало НКВД, как он попал в концлагерь?
— А что, по-вашему, концлагеря были только у немцев?
В наступившей тишине стало слышно, как попшикивают водородные часы, а за стеной, в котельной, истопник Костя с натужным хаканьем рубит дрова.
И вдруг я понял всё. Мгновенное озарение вспыхнуло в моем мозгу.
Наконец-то я вспомнил, чем занимался в научно-исследовательском институте. Мы с коллегами искали Альтернативную Вселенную. Мы хотели найти ее и наладить контакты с ее обитателями.
Насколько я теперь могу судить, это неслыханно важная задача. Видимо, нам предстояло узнать, как идут дела в Альтернативной Вселенной, построен ли там развитой социализм и нуждается ли он уже в перестройке. Мы могли бы организовать регулярный обмен опытом, потому что монополии на истину нет ни у кого, даже у Альтернативной Вселенной. И еще мы помогли бы им наладить перестройку, если она там идет куда-нибудь не туда.
Повторяю, всё сошлось в едином и мгновенном озарении: эксперименты в НИИ, и этот странный Кривоград, и странные порядки в нем, и странные цитаты, и несуразное историческое прошлое Хаима Гершензона. Отныне места для сомнений не оставалось. Я попал в Альтернативную Вселенную.
Итак, где-нибудь в Подмосковье самолет, на котором я летел, случайно нырнул в разлом пространственно-временного континуума. И я очутился в другом мире, где всё очень похоже, но и всё другое — и люди, и страна, и перестройка другая, и история Великой Отечественной войны другая, и Полное собрание сочинений Ленина тоже другое… Мои размышления прервал Хаим Залманыч.
— Извините пожалуйста, меня интересует один очень важный вопрос, — сказал он. — Может, вы случайно в курсе дела. Правда ли, что в Америке все давно уже носят электронные часы? И если часы испортятся, их никто не отдает в починку, просто сразу выбрасывают на помойку и покупают новые? И что все американские часовщики теперь пухнут с голоду и собираются просить политического убежища в Советском Союзе? Так вот, я хочу спросить, или это правда? Или этот мишигинер Костя Петухов просто шутит свои босяцкие шутки?
Я замялся. Кто его знает, что у них тут творится, в Альтернативной Вселенной.
— Знаете, я вам затрудняюсь ответить, — наконец сказал я. — Но можно предположить, по аналогии. К примеру, белорусские электронные часы портятся чаще любых механических. И их действительно лучше выкинуть на помойку, чем нести в ремонт. Так что всё может быть.
— Но я сильно сомневаюсь, чтобы в Торонто носили белорусские часы, — заметил Хаим Залманыч.
— Я тоже сомневаюсь. Тогда, скорее всего, над вами подшутили.
— Хороши шуточки! — он возмущенно засопел. — Ладно, пойдемте, что мы, в самом деле, тут торчим.
При выходе из подвала нас догнал Костя с большущей охапкой наколотых дров.
— Э-эй, погодите, — окликнул он. — Дверь не закрывайте.
Войдя следом за нами в помещение отдела, он принялся раскладывать сырые дрова на батареях отопления.
— Представляете, я дрова колю, а с них брызги летят, до того мокрые, — сообщил он. — Пускай теперь ночку посохнут, а то завтра нечем будет растапливать.
Ему никто не ответил.
— Товарищ Утятьев, — обратился к начальнику Хаим Залманыч, — я всё объяснил молодому человеку и показал, как стучать по батарее.
— Спасибо, Залманыч.
— А еще я хочу сказать, — добавил он, одеваясь, — что в подвале опять протекла канализация. Теперь это меня не касается, но я хочу предупредить, добром это не кончится.
— Хорошо, учтем. Не поминай лихом, Залманыч.
— Будьте здоровы, — и старый часовщик ушел.
— Елпидифор Трофимыч, может, вызвать тех раздолбаев, которые прошлой зимой чинили? — предложил Костя.
— Не, поезд ушел, — ответил начальник. — Ихний участок от нас передали Минкоммунхозу еще летом. Ты позвони в жакт, Костенька, лады? Пускай пришлют человека.
— Почему я должен звонить? У меня что, начальников мало?
— А почему я должен звонить? — парировал Утятьев. — Мне, что, поручить некому?
Насупившись, Костя сел за стол, придвинул телефон и принялся листать телефонную книгу.
Дверь в глубине комнаты приоткрылась, оттуда выглянул щуплый старичок в костюме-тройке.
— Трофимыч, зайди-кось, — пригласил он Утятьева.
— Кстати, Агафон Игнатыч, — сказал тот, вставая, — вот это и есть Лева, физик из Москвы. А это наш замдиректора, Агафон Игнатыч.
— Ага, ну-ну, — пробормотал замдиректора, окинув меня взглядом, и скрылся за дверью.
Захватив папку с бумагами, Утятьев проследовал к нему в кабинет.
— Ни один телефон не отвечает, вот распропаскуды, — выругался Костя и бросил телефонную трубку.
Он запустил в волосы пятерню и стал ожесточенно чесаться. Потом неожиданно спросил меня:
— Как вам понравились наши водородные часы?
— Интересная конструкция, — поразмыслив, ответил я.