II

Квартира ее напоминает аэропорт. Район, где она живет, находится на отшибе, довольно далеко, он еще не застроен, там всего несколько домов, затерявшихся среди пустыря. Впрочем, нет, не пустыря, это слово тут не очень подходит, наоборот — посреди четко очерченных участков, подстриженных, вычищенных, голых, поделенных и размеченных с точностью до метра, сухих, как чертеж, без единого кустика, уже приготовленных для строительства новых зданий. По центру проходит слишком широкий проспект, засаженный слишком молодыми деревцами. Ни одного магазина, ни одного прохожего. Время от времени проезжает машина, но по этому пустынному пространству она проносится, как стрела, словно в панике от кого-то убегая, чтобы быть тут же поглощенной виражом поворота. И вот наконец — дом Кризи, двенадцать этажей, узкий с этой стороны, он торчит, как нож, белый нож на фоне бесцветного неба. В нем нет ничего примечательного. Разве что расположение окон — да и то не всех, а лишь в одной части здания, где очень большие чередуются с маленькими. То есть каждому большому окну, а точнее — каждому витражу соответствуют два окна обычного размера. Перед домом — газон, три круглые клумбы, декоративный бассейн с голубой керамической облицовкой, с тоненьким фонтанчиком и дорожка, составленная из асимметрично расположенных плит. Архитекторы, кажется, называют это opus incertum.[1]

В банальности этого комплекса есть что-то удручающее. Когда ноги мои ступили на эту дорожку opus incertum, у меня возникло ощущение, что я гуляю по страницам рекламного каталога и сейчас увижу подрядчика.

Газон выглядит ненатурально. Он ядовито-зеленого цвета и ассоциируется в сознании не с природой, а с какой-то химической технологией. В самолете я рассказал Кризи историю про одну женщину из Детройта, которая добилась развода на том основании, по той причине, что ее муж в ее отсутствие распорядился доставить в их сад искусственный газон, не предупредив ее об этом, и ей пришлось полгода его полизать. Кризи не рассмеялась. Надо бы выяснить, что может ее рассмешить. Я явственно ощущаю, что есть в ней что-то такое, что я должен разрушить, искоренить: то ли какую-то суровость, то ли скованность. Заставить ее рассмеяться — уже было бы неплохое начало. Я прохожу в холл. Комнатка консьержки смахивает на укрепление, на своеобразный редут: она застеклена, а по форме напоминает двойной вопросительный знак; повсюду зелень, вдоль погнутой перегородки и вплоть до потолка: широкие темно-зеленые глянцевитые листья, как и все вокруг, кажутся сделанными из пластика. Внезапно появившаяся из гущи этих промышленных зарослей консьержка через усеянное дырочками окошко отвечает на мои вопросы. Единственным человеческим предметом внутри является вязание из голубой шерсти, и его вид вызывает удивление. В этой стеклянной ячейке скорее ожидаешь увидеть что-нибудь вроде радара, лазера или счетчика Гейгера. Ан нет — это всего лишь вязание. Лифт — ничего примечательного, — простая коробка, правда, с устройством, из которого сочится приторная мелодия. На двенадцатом этаже дверь к Кризи мне открывает женщина высокого роста, которую я не успеваю разглядеть, потому что она стоит против света и потому что из большой комнаты, расположенной сразу за прихожей, ко мне уже направляется Кризи. Такое впечатление, что она выходит из огромного витража, занимающего весь задний план и создающего вокруг нее ореол распыленного света. Она протягивает мне руку.

— Как мило с вашей стороны, — говорит Кризи.

Мило? Эта формулировка меня озадачивает.

— Я ведь говорил, что приеду.

Она меня не слушает.

— А вот моя испанка, — говорит она.

Я поворачиваюсь к женщине, открывшей мне дверь. У той костистое лицо, крупный нос, квадратный рот, большие глаза навыкате, которые пристально смотрят на меня. На ней надета длинная строгая блузка с закрытым воротом нежно-голубого цвета, из ткани сильно напоминающей клеенку. Она ей совершенно не к лицу. Кости ее лица чуть сдвигаются; вероятно, это движение означает улыбку. На всякий случай я говорю: «Браво!» Браво, но в связи с чем?

— Ее зовут Снежина, — говорит Кризи. И добавляет: — Всякие иностранные имена меня раздражают. Я перевела.

Я говорю:

— Здравствуй, Снежина.

Снежина один раз уже улыбнулась. Больше она не улыбается. На какое-то время мы застываем в ожидании, непонятно только, в ожидании чего. Кризи смотрит на меня. Лицо Снежины ничего не выражает. Я пребываю в нерешительности. Такое со мной иногда случается. В подобные моменты мое внимание притупляется, и мне приходится сделать над собой усилие, чтобы понять, о чем я думаю. Как будто мы, все трое, стоим и одновременно отсутствуем. Как будто, стоя в прихожей, в этом неопределенном месте, мы размышляем, куда же это нас сейчас поведет. Наконец, Кризи направляется в большую комнату. Я иду за ней. Сегодня на ней оранжевые брюки, водолазка нежно-салатового цвета, золотой пояс, состоящий из множества цепочек. Я уже сказал, что ее квартира была как аэропорт. Такая она и есть, совсем как аэропорт. Такая же голая, такая же пустая и в определенной мере такая же просторная. Весь задний план занимает огромный витраж. Средняя створка открыта. За ней — терраса. Эта living-room (слово меня раздражает, но другого у меня нет; Кризи называет его своей трахоюрум, но и это не самый лучший вариант), итак, эта living-room занимает два этажа, чем и объясняется своеобразное расположение окон, на которое я уже обратил внимание: те окна, что поменьше, находятся в небольших по высоте помещениях — на кухне и в ванной. Расположенная напротив витража железная лестница ведет в галерею, образующую над прихожей еще одну комнату. В салоне есть стол, прикрепленный к стене своей узкой стороной; его можно поднять и прижать к стене, в настоящий момент он поднят, на обратной его стороне видна приклеенная туда огромная фотография Кризи, фотография грубая, обрезанная над глазами и под подбородком, в серо-черных тонах, очень зернистая — фотография людоедки.

Еще там есть телевизор, электропроигрыватель, длинный и узкий диван, лампа, или, скорее, осветительное устройство, состоящее из металлической арматуры и белых, торчащих в разные стороны трубок. И наконец в углу — сваленные в кучу — пластинки, каталоги, какие-то конверты, чемоданы. Палас на полу — аспидного цвета. Стены — лимонно-желтого. Справа на стене — плакат, рекламирующий стиральную машину; слева — Багамы, Кризи на водных лыжах выскакивает из морской пены; в глубине — Кризи в банановых бермудах отдыхает на фоне нескольких бунгало: посетите Коморы, Кризи стоит возле плаката с Багамами. Возникает ощущение, что на плакате спроецирована ее тень, тень необъятных размеров, в лучах прожектора, нет, даже и не тень, а как бы она сама, отброшенная туда, вырванная из самой себя, украденная у самой себя, превратившаяся в эту великаншу, нависающую над нами на фоне неба, расцвеченного гирляндой флажков. В моем бокале звякают льдинки. Внезапно мне начинает казаться, что на фоне этой великанши, обступившей Кризи со всех сторон, сама она больше не существует, точнее, она — везде, что я нахожусь в городе, в котором все здания — это Кризи, в коробке, в которой все стенки — это Кризи, и они наступают на меня, стискивают меня: Кризи в пене волн, Кризи в небе, перерезанном флажками. Льдинки звякают опять. Видение рассеивается. Плакаты отступают. Остается одна Кризи. Хочу ли я ее по-прежнему? Я не нахожу больше ничего от того порыва, который охватил меня в аэропорту и все еще сохранялся в машине, пока я ехал к ней, но который странным образом ослаб, пока я шел по дорожке opus incertum. Я не ощущаю ничего, кроме самого примитивного из всех чувств: чувства мужского достоинства. Я подхожу к Кризи. Беру ее за локти. Она высвобождается. Опять беру. Она кладет руку мне на грудь. В руке — бокал. Это не ласка, она пытается меня оттолкнуть. Я беру у нее бокал. Ищу, куда бы его поставить, а поставить некуда. В конце концов, ставлю его на пол. Одновременно туда же ставлю и свой. Кризи не пошевельнулась. Она смотрит на меня. Покусывает губу. Я наклоняюсь к ней. Моя щека находится рядом с ее щекой.

— Здесь же Снежина, — говорит она.

Снежина?

— Она на кухне. Но может войти.

— Отправьте ее за покупками.

Я совершенно отчетливо вижу, как в глазах Кризи возникает дерзкий ответ. Возникает. Но не звучит. Я двигаюсь и церемониальным тоном произношу:

— Хочу вас попросить оказать мне одну услугу. Не будете ли вы столь любезны предоставить в мое распоряжение на один час Снежину?

Там, в ее зеленых глазах, вспыхивает огонек любопытства.

— А что вы собираетесь с ней делать?

Я замечаю на груде пластинок телефонный справочник с указанием адресов. Ищу улицу Шарон. Нахожу на ней некого Кутле. Кутле Ф. Без каких-либо других уточнений.

— Мне нужен еще конверт. И лист бумаги.

Огонек любопытства все еще не погас. Кризи протягивает мне конверт и листок бумаги.

— Я хочу попросить ее доставить письмо вот этому господину…

Имя его я уже успел позабыть. Снова смотрю в справочник.

— Ах да, господину Кутле.

— Вы… вы с ним знакомы?

— Нет, совершенно не знаком.

— А что же тогда вы ему напишете?

— Ничего. Я кладу в конверт чистый лист, все очень просто. Для меня он представляет интерес лишь потому, что живет на улице Шарон. На другом конце Парижа.

— Ну нет!

Я надеялся, что мне удастся рассмешить Кризи. Она не засмеялась. Но оживилась. Это уже результат.

— Чистый лист, но ведь это глупо. Нужно написать в нем… минутку… напишите: все раскрыто, бегите…

— Представьте себе, что этот человек и вправду… Нет, нет, я не хочу, чтобы это лежало на моей совести. Я, пожалуй, напишу…

Весь холод, лед, изморозь между нами рассеялись. Кризи тянет меня за руку, опускает стол, чтобы я мог писать.

— Я напишу: прошу вас позвонить по неотложному делу туда-то…

Этого недостаточно, я это чувствую.

— Представьте себе выражение его лица… Или скажем… И я подпишу: Иешуа.

Я пытаюсь убедить себя, что выдумка Иешуа неотразима. Оказывается, нет. Оживление Кризи спадает на глазах.

— Снежина не может и двух слов связать по-французски. Она ни за что не найдет.

— Я вызову по телефону такси. Такси отвезет ее и привезет обратно.

Кризи смотрит на меня. Между нами опять возникает какое-то отчуждение.

— Вы же не можете отказать мне в этой услуге.

Кризи зовет Снежину. Объясняет ей. По-испански.

На быстром и отрывистом испанском. Сам не знаю почему, но от этого испанского мне становится как-то не по себе. Передо мной как бы возникает другая Кризи, неведомая мне субстанция Кризи, та жизнь Кризи, о которой я ничего не знаю. Я выхожу на террасу. Вижу, как по безлюдной улице едет такси. В том, как оно движется, сквозит неуверенность, оно продвигается вперед какими-то скачками, рывками, словно шофер не верит собственным глазам, не верит, что забрался так далеко. Посреди пустынной улицы он похож на таракана, заблудившегося на плиточном полу кухни. Я выхожу вместе со Снежиной на улицу. Она надела серое велюровое пальто, на лице застыло сосредоточенное и серьезное выражение. Я объясняю водителю, куда ехать. Снежина садится в такси, кладет сумочку на колени, потом опускает руки на сумочку. Тут я начинаю беспокоиться. Снежине лучше не отдавать письмо лично в руки этому Кутле. Пробую ей объяснить, что этого делать не следует. Напрасный труд. Она твердит: «да, да», но совершенно очевидно, что она не понимает ни слова из того, что я ей говорю. Я хочу забрать письмо, которое находится у нее в сумочке, но она сопротивляется и забивается в дальний угол машины. Наконец, мне это удается. Я передаю письмо водителю. Я прошу его вручить письмо консьержке и этим ограничиться. «Хорошо», — отвечает таксист. Снежина говорит: «Vamos!» Но водитель догоняет меня.

— Послушайте, ведь в таком случае даме не обязательно ехать со мной.

— Нет, нет, обязательно.

Таксист мрачнеет. Это довольно молодой человек, круглоголовый, в кожаной куртке.

— Вы что, не доверяете мне?

До чего же сложна иногда жизнь.

— Я вам доверяю, но эта дама должна съездить на улицу Шарон.

— Если вы мне не доверяете, то лучше сразу сказать.

Потом он вздрагивает. Снежина хлопнула его по плечу и говорит: «Vamos!» «Ладно, — говорит водитель, — ладно, я молчу». Он прямо как Кризи. На секунду заинтересовался моей проблемой. Но теперь она его больше уже не интересует. Такси уезжает. Снежина успевает сделать мне в окошко какой-то знак рукой. Я прохожу мимо консьержки. И та смотрит на меня из своего аквариума. Я снова в квартире. Я бегу к Кризи. Нет, что-то здесь не то, но что? Обнимаю ее. Она напряжена. Целую ее в шею. Шея напряжена, позвонки затвердели. Я пробую ее расшевелить. Она сопротивляется. Нет. Нет. Трясет головой. Обеими руками упирается мне в грудь, отталкивает меня.

— Снежина ведь уехала.

— Дело не только в Снежине, — говорит она.

— Почему же тогда вы дали ей уехать?

— Как же! Ведь вы же хотели, чтобы она уехала, — отвечает она.

Такое вероломство выводит меня из себя. Я опять беру свой бокал. Кризи берет свой. Эти два бокала между нами — словно разделившие нас восемнадцать градусов долготы.

— Можно мне хотя бы поцеловать вас?

Сначала она раздраженно отстраняется от меня, потом говорит:

— У меня нет причин не целовать вас.

Однако этот поцелуй ни к чему не приводит. Такой поцелуй — ничто. Я — в пустоте. У меня остается одно-единственное желание — уйти. Я пытаюсь себя урезонить. Сколько мужчин мечтали о Кризи, глядя на ее плакаты. И сейчас вот она, у меня под боком. Только ближе ли она мне сейчас, чем на этих плакатах? На плакатах есть хотя бы какое-то движение, блеск, улыбка. Ничего этого нет и в помине у сидящей рядом со мной женщины с бокалом в руке, хмурой, нагнавшей на себя оцепенение, отгородившейся от меня неведомо какими перегородками. Я вспоминаю о Снежине. О Снежине, о такси, о водителе, которые мчатся по Парижу ради того, чтобы доставить никому не нужное послание. Чтобы доставить немного небытия. Того самого небытия, что затесалось в этой новой и унылой гостиной между Кризи и мной. Мною овладевает злость, волна злости, и я радуюсь ей, потому что она возвращает мне уверенность в себе. Я встаю. Наклоняюсь над Кризи. Беру ее за запястья. Она смотрит на меня снизу вверх. На лице у нее застыло упрямое, замкнутое выражение. Нет. Я должен сказать все до последнего — угрюмое выражение, она выглядит скучающей. Я спрашиваю: «Я вам надоел?» Она отвечает: «Нет». Я спрашиваю: «Вы хотите, чтобы я ушел?» — «Нет», — отвечает она. И тогда меня охватывает какой-то порыв. Я притягиваю ее за запястья. Она сопротивляется. Она оказывается более сильной, чем я думал. Внезапно она вырывается. Решительным шагом поднимается по лестнице. Мы входим в ее спальню. Нет, мы не входим, и это не спальня. Двери в нее нет. Это просто расположенная над гостиной галерея, отделенная от нее только перилами. С лестницей с одной стороны, и с открытой в ванную комнату дверью — напротив; это лишь место без всяких контуров, у которого не видно ни начала, ни конца.

Мебель выглядит так, словно ее здесь поставили на время, в ожидании перестановки: кровать, ночной столик, телефон, лампа с абажуром цвета слоновой кости, туалетный столик с белой атласной оборкой, болванка бледно-зеленого цвета, без лица и без глаз, а на ней — парик, в глубине комнаты стоит секретер, настоящий кабинетный темно-зеленый секретер. Интимности — никакой. На кровати разбросано двадцать пять или тридцать подушек, совершенно одинаковых маленьких квадратных подушечек, в розовую и бирюзовую полоску. Кризи снимает их и бросает куда попало. Я их подбираю. Складываю в ряд. Получается что-то вроде стены, нижняя кладка, символ стены. Кризи снимает пуловер. Ее взгляд скользит по мне, не останавливаясь, словно луч маяка. Я снял пиджак. Иду к ней, чтобы расстегнуть молнию на ее оранжевых брюках. Она не поднимает глаз. Она смотрит на мою руку на ее молнии. Она — в белых, узких и длинных трусиках, я — в коротких трусах, словно мы собираемся заниматься не любовью, а дзюдо. Какая-нибудь фраза могла бы нас спасти. Но ни ей, ни мне ничего не приходит на ум. Или улыбка. Но никто из нас не улыбается. Мы занимаемся любовью. Обычно, когда занимаешься любовью, появляется возможность познакомиться поближе. Мы же не познакомились.

Загрузка...