Подошли Шукуров и Тимашев, каждый нес по шесть кружек. За оставшимися сходили Скоков и Саша Паладин. Наконец, устроившись и угомонившись, принялись за пиво. Первые несколько минут, как водится, пили молча, насыщаясь. Потом, выпив по кружке, отвалились, как насосавшиеся крови клопы, достали сигареты, закурили, и затеяли разговор.
— Хоро-шо! — похлопал себя по животу Скоков.
— Честно сказать, я после вчерашнего только сейчас в себя пришел, — помотал своей черной бородой Шукуров, одетый в красивую шерстяную кофту, вязанную очередной женой. Несмотря на прокламируемое им славянофильство, требовавшее крепости брачных уз, он оставался восточным человеком и женился уже в пятый раз — по специальному разрешению.
— А ты что, вчера тоже?.. — спросил Тимашев.
— Да мы с Сашкой вчера напузырились, — пояснил Шукуров. — К нему автор приходил, «Посольскую» водку принес.
— Ото! — завистливо воскликнул Скоков.
— Похоже, хорошо вам, сволочам, было, — глуповато заулыбался Лева.
— Да и тебе, похоже, тоже неплохо, — отозвался Саша Паладин.
Темноволосая Оля молча отхлебывала из своей кружки пиво, поглядывая исподлобья на них, и каждый раз расцветала навстречу взглядам Тимашева, который морщился и старался на нее не смотреть. Судя по всему, думал Лева, она ему уже надоела. Тимашев был одет в джинсы и широкую куртку с большими карманами, в которой вечно таскал книги, даже когда они ходили в пивную. Он считался интеллектуалом, и сам себя таковым считал, и это раздражало Леву, потому что раз ты бабник, то и будь бабником, нечего изображать из себя интеллектуала. А раз женат (а Тимашев был женат) и имеешь ребенка, то не влюбляй в себя глупеньких девочек, трахайся с опытными бабами. Вот Кирхов — другое дело, он ведет разнузданный образ жизни и не скрывает этого, не то что Тимашев, который хочет все успеть: и науку делать, и по бабам шляться, и выпивать, и семьянином быть. «И рыбку съесть, и в лодку сесть», — подумал Лева смягченной до эвфемизма пословицей. Хотя и у Кирхова, несмотря на всю его доброжелательность и обаяние, была черта, которая не нравилась Леве, — склонность к макабрическим шуткам. Как-то, с полгода назад, придя с ним к Верке и тоже поднапившись, Кирхов вдруг заметил за столом, когда Верка на минутку вышла из комнаты, что у еды, которой Верка кормит Леву, странный привкус, — наверно, Верка потихоньку травит его за то, что Левка пьет. «Странно, — сказал тогда Кирхов, — и года вместе не прожили, а уже решила отравить. Чем ты, Помадов, ей так досадил?» Лева и всегда-то был мнительный, а тут-спьяну взревел и бросился вон из дому, решив умереть на помойке, раз его травит любимая женщина и никому он не нужен. На помойке его и нашли. Таща его домой, Кирхов сказал Верке (это по ее рассказам) не без издевки: «Ну что ж, замечательный мужик! Его помыть, почистить, с ним еще жить можно. А вообще-то — типичная помадовщина». Вспомнив это и как на следующий день Верка с трудом сумела убедить его, что Кирхов шутил, да и сам остававшийся ночевать Кирхов сказал: «Ты чего, старик, совсем?» — Лева вдруг подумал, что, рассказав о вчерашнем существе, он даст всем лишнее доказательство своей повышенной мнительности. Поэтому, взгрустнув, он решил послушать, что говорят другие.
— Культура, — разглагольствовал Тимашев, — пусть даже материальная культура, осуществляет связь времен, она носитель и хранитель духовных ценностей, она заставляет меня понять, что я неразрывное звено в цепи ее существования и изменения. Но изменения внешнего, потому что внутренне мы такие же. Вот старые дома девятнадцатого века, с которыми мы сталкиваемся глазами, когда идем в пивную, они ведь как-то действуют на нас, заставляют вспоминать, что Кропоткинская — это Пречистенка, а Метростроевская — Остоженка!.. И Пушкина тут же невольно вспоминаешь: «Когда Потемкину в потемках/Я на Пречистенке найду, / Пускай с Булгариным в потомках / Меня поставят наряду». Вот уже невольно мы соприкоснулись с высшей точкой русской культуры — с Пушкиным — и, хотя бы в именах только, с основным конфликтом его времени, основным противостоянием: Пушкин и Булгарин как два символа извечного антагонизма русской культуры. И вот так — через здания — мы общаемся уже с Пушкиным…
— Ты с пивной кружкой общаешься, Тимашев, — рассмеялся Саша Паладин.
— Да и вообще ерунду говоришь, — сказал Скоков. — Это ты по себе меряешь. Ты про Пушкина, Булгарина, Пречистенку и Остоженку знаешь, а я, например, не знаю. Это я к примеру говорю. И получается, что ты укорил меня, что я мало книжек читаю, вот и все.
— Ты не прав, Вася, — промолвил, поглаживая черную бороду, Шукуров. — Илья тебя за дело укорил. Русскому человеку необходимо знать русскую культуру во всех ее проявлениях. Это только обогатит его. Русская культура самая богатая в мире, а мы, как говорил Пушкин, ленивы и нелюбопытны, а потому и бедны.
— Да нет, я это знаю, ты пойми, — схватил его за руку Скоков. — Я не то вовсе хотел сказать. Вот Илья, он внук профессора, а я из простых, у меня отец — плотник был, ведь Тимашев же должен предположить, что я чего-то могу не знать. И подумать, чтоб не обидеть меня.
— Ладно, Скоков, заткнись, — досадливо прервал его Саша. — Заладил! Ты еще не пьян. Представь себе, что Тимашев не гусар, как ты думал, а улан, и успокойся.
— Подожди, Саша, я только хотел у Ильи спросить…
— Да помолчи ты, — снова прервал его Саша. — Меня вот, например, интересует, чего это наш Лео молчит и что это за новая книжка у Тимашева в кармане…
— Ты, Саша, прямо как сенешаль — распорядитель за Круглым столом короля Артура, а мы все странствующие рыцари, — куртуазно ухмыльнулся Тимашев. — А вот и наша прекрасная дама, — и он погладил по плечу влюбленно посмотревшую на него Олю.
Сравнение с застольями короля Артура их пивных посиделок было придумано Тимашевым, но как же безвкусно часто он это сравнение эксплуатирует, подумал Лева раздраженно.
— Саша у нас, конечно, рыцарь, — засмеялся Скоков. — Паладин.
Это на самом деле была шутка Кирхова, который и объяснил Скокову, что такое паладин.
— А что? — отозвался Саша Паладин. — Быть может, в каком-нибудь другом измерении, в неведомом царстве-государстве я и был бы в самом деле рыцарем. — От этой мысли его безбровое, похожее на смятый хлебный мякиш лицо даже засветилось.
— Ничего! Твое происхождение от Афины Паллады не менее почетно, — заржал Лева.
— Все может быть… — сказал мистически настроенный Шукуров. — К тому же и Афина была воительницей.
— Я разве спорю? — ответил за Скокова Тимашев, доставая из широкого кармана нетолстую книжку. — А книжка замечательная. Я уже ее третий день с собой таскаю. Называется «Повесть о Горе-Злочастии». Семнадцатый век. Вполне подходящий материал для размышлений о метафизике русской культуры. Могу прочесть.
И, не дожидаясь ответа, он открыл книжку:
— Всего только начало на пробу. Да и его достаточно.
А в начале века сего тленного
сотворил Бог небо и землю,
сотворил Бог Адама и Евву,
повелел им жити во святом раю,
дал им заповедь Божественну:
не повелел вкушати плода виноградного
от едемского древа великого.
Человеческое сердце несмысленно и неуимчиво:
прелстился Адам с Еввою,
позабыли заповедь Божию,
вкусили плода виноградного
от дивного древа великого;
Господь Бог на них разгневался,
и изгнал Бог Адама со Еввою
из святого рая из едемского,
и вселил он их на землю на нискую.
Не слабо? В начале не слово было, не дело, как мучился там некий Фауст. В начале был стакан вина. В чем был первородный грех? Не в том, что сорвали плод с древа познания и стали как боги, до этого мы не дошли, нет. А в том, что сорвали плод с древа виноградного и нажрались до поросячьего визгу. Так и осталось: не к духу стремимся, а с собой боремся, как бы не нарезаться. У тех — быть или не быть, а у нас — пить или не пить. Отсюда и «карамазовщина» вся.
— Зато Запад никогда Бога не знал, — вступился Шукуров.
— Ты что, одурел? — хлопнул его по плечу Саша Паладин. — Митя Карамазов Бога знал, а вот Гамлет нет! Так, что ли?
Но тут вмешался Лева, допивший уже вторую кружку и почувствовавший себя в силах говорить:
— Все это чушь, что говорил Тимашев. Россия не стремилась к Богу, но он в ней пребывает, поскольку в ней нет гордости. Она никогда не рвалась к личностному осуществлению. Был, конечно, эпизод — прошлый век, всякие там «профессорские культуры». Ну об них нам Тимашев понаписал. Хорошо написал, разве я что? Но Россия давно поняла, что жизнь есть калейдоскоп, и перетряхивать его человеку не дано. Была Остоженка, стала Метростроевская, как эта улица будет называться через сто лет, никто не угадает. Да каждый из нас по собственному опыту это знает. Была одна женщина, потом другая, потом третья. Мы, что ли, выбираем? Жизнь за нас выбирает, вот и меняется узор. Скажем, был Чухлов говном, а теперь Чухлов над нами начальник… — пытался Лева донести до всех и до самого себя пришедшую ему вчера в голову идею.
— Ну, наконец валаамова ослица заговорила. Оклемался? — спросил ласковым голосом Саша Паладин.
— Оклемался, — радостно отозвался на сочувствие Лева.
— Тогда должен понимать, что Клим Чухлов остался говном, — усмехнулся Саша.
— Мне все же непонятно, — свысока и иронически бросил Тимашев, — какой философский смысл Левка вкладывает в идею калейдоскопа. — и отхлебнул пива. А Лева подумал, что Тимашев так высокомерен к нему, потому что хочет самоутвердиться за его счет, списывая его как пьяницу из «серьезных» собеседников. И озлился.
— Жизнь — это калейдоскоп, — угрюмо повторил он. — Я пока не могу пояснить точнее. Представь себе только, как меняются узоры в истории, раз не видишь вокруг себя.
— Эй, — перебила их вдруг всех Оля, — а как это Горе-Злочастье выглядит? — Видно, все время разговора она думала о заглавии.
— Боишься? — ухмыльнулся Лева. — Правильно. Женщине нужно бояться.
Тимашев не отреагировал на его выходку, он листал книгу, а затем сказал:
— Странно, но никак. Поразительно мудро: оно принимает разные обличья, но является к молодцу, попробовавшему жизни кабацкой.
— Он все время на нас намекает, — сказал Скоков о Тимашеве.
Рядом раздался взрыв смеха. Смеялись плейбои.
— Ну и нормально, — говорил один. — Засадил я еще один стакан и обращаюсь к фраеру: «А теперь, сударь, после двух стаканов даю вам форы пять очков и все равно берусь у вас выиграть».
Лева отмахнулся и от них, и от Скокова:
— Тимашев, ты почему мне не отвечаешь?
— А чего говорить? В истории есть логика развития. Ты же все-таки философский факультет кончал, тебе ли не знать? Только понимать эту логику надо не примитивно. Продолжается процесс антропогенеза, человечество еще совсем недавно перестало быть диким и доисторическим, во внешних, по крайней мере, формах, слой цивилизации тонок, все время рвется. А в твоей идее, точнее, даже идее-образе жизни как калейдоскопа все берется вне развития. В таком случае смена динозавров людьми не закономерна, может быть и наоборот, если кто иначе перетряхнет твой калейдоскоп…
Он продолжал говорить, и Лева краем сознания ловил его речь, но его поразили вдруг слова «твоя идея», «твоя идея-образ». Быть может, наконец, к пятидесяти годам, он и на самом деле нечто настоящее и свое придумал, быть может, даже что-то вроде платоновской «пещеры». Надо только сосредоточиться, все продумать и попусту больше про это не болтать, не разбазаривать, пока другие не подхватили. Он медленно жевал кусочек воблы, допивая уже последнюю свою кружку, хотя остальные выпили по полторы пока.
— Ты нам лучше расскажи, Леопольд Федорович, чем мечтать, с чего это ты вчера так нарезался? Неужели из-за того, что Главный тебе выволочку устроил? А ты запереживал… — заметил следивший за ним Саша Паладин. — И с чего ты такой задумчивый? Оппонента своего вызвал на разговор, а сам не слушаешь? Вспоминаешь, может, простого рабочего парня и его мать? — Лицо у Саши сморщилось, он явно собирался разрядить ситуацию и потешить собеседников за счет Левы.
Темноволосая высокая Оля опять встряла в разговор:
— Ой, а я давно хотела вас спросить, почему вас так странно зовут — Леопольд Федорович? Отчество-то вроде наше, а имя какое-то нерусское… Вы от каких родителей?
Опять поморщился Тимашев, стараясь не глядеть на Олю. Лева-Лео-Леопольд тоже нахмурился. Как ей объяснить, дуре, что такое двадцатые и тридцатые годы? Что такое горение, жертвенность, предощущение наступающего мирового братства?.. Как рассказать об отчиме его матери, спартаковце Леопольде, бежавшем из Германии, поразительно добром и честном человеке, по рассказам матери? В его честь она и назвала старшего сына. И его отец, крупный тогдашний партработник (это потом он сел на мель), не возражал, чтоб сыну дали немецкое (или польское?) имя. Во время войны родные, правда, стали называть его Левой, даже хотели было имя переписать на Льва, но так этого и не сделали. Не объяснять же этой девице о хранимом в сердце, хотя и не действенном давно идеале, да и другим ни к чему. Разница в пятнадцать, а с Олей, пожалуй, в двадцать пять лет, больше чем в поколение очень даже чувствовалась. Об этом он мог только со студенческим другом своим Гришей Кузьминым говорить. Он был той же школы и того же воспитания. «Мы с тобой одной крови, ты и я», — шутил раньше Гриша, повторяя «заветные слова джунглей» из «Маугли». Другим он не мог бы даже спьяну об этом рассказать, даже в исповедальном самобичевании. Это было святое. И хорошо бы съездить к Грише, подумал Лева. Бывал он у него теперь редко. С тех пор, как не удался один из его грандиозных проектов. Он так верил в Гришин талант, что решил развести его с Аней, его женой, даже комнату ему подыскал, где Гриша мог бы сидеть и творить. Но тот не сумел порвать с семьей, остался при жене и сыне Борисе, они с Гришей продолжали общаться, но Аня встречала его всегда с неохотой, уходила в свою комнату, хотя от дома ему не отказывала. И постепенно Левины визиты делались все реже, да и образ жизни у них был разный — домашний у Гриши и сравнительно вольный, гульной, «журналистский» у Левы. Да, поехать к Грише, родному Гришеньке, с ним поговорить, хотя он, наверно, презирает его за пьянство, но поймет, потому что близкие все же люди…
— Леопольд Федорович! — глуповато-настойчиво повторила темноволосая Оля. — Так от каких вы родителей?
Ответил рывшийся в своей книге Тимашев:
— Я скажу.
И снова прочитал:
Был оногде у отца, у матери,
единый сын свято крещеный,
и возлюбили его отец и мать,
учали его учить, наказывать,
на добрые дела наставливать:
«Милое ты наше чадо единое,
послушай ты учения отцовского,
послушай ты молитвы материнская,
благословения родительского…»
Читал Тимашев хорошо, с выражением.
— Браво, — сказал Саша. А Оля захлопала в ладоши:
— А какие наставления? — воскликнула она.
— Пожалуйста, — Тимашев опять открыл книжку:
Не ходи, чадо, в пиры и в братчины,
не садися ты на место болшее,
не пей, чадо, двух чар за едину,
еще, чадо, не давай очам воли,
не прелщайся, чадо, на добрых красных жен…
— Ну ладно, хватит! — Лева протянул руку и взял у Тимашева книгу. — Дай почитать. Я сам разберусь, что тут к чему…
Все засмеялись.
— Лео, я на очереди, не тяни, — сказал Саша.
— А я за тобой, если Илья не возражает, — вопросительно посмотрел на Тимашева Шуку-ров.
— Да ради Бога, — ответил тот. — Пусть только Помадов ее не посеет спьяну…
— Не посею, — Лева зажал книгу под мышкой. — А тебе, настойчивая, — повернулся он к Оле, смотревшей на него насмешливыми глазами, потому что чувствовала, что все слегка над Левой сейчас подсмеиваются, а Леве было обидно такое ироническое отношение от глупенькой девчонки-машинистки, и похмельное раздражение вспыхнуло снова, — я тоже скажу. Почему, спрашиваешь, так меня назвали да кто были мои родители? Не твоего ума это дело, девочка. Да и вообще что с тобой о прошлом говорить — все равно не поймешь. А вот не хочешь ли о будущем? О твоем будущем? В каком обличье на тебя, дурочку, твое Горе-Злочастье накинется? Судя по лицу твоему и по дурацкой настойчивости, которая мужчинам не нравится, счастья тебе в личной жизни не видать. Никто тебя не полюбит так, чтоб надолго. Мужа хорошего не найдешь, не будет у тебя мужа. А если и будет, то изменять тебе будет на каждом шагу. Такие, как ты, для этого словно рождены и предназначены, — добивал взрослый мужик молоденькую девицу, повторяя уже однажды говоренное.
И добил. Она широко посмотрела на него, подбородок задрожал, она закрыла лицо руками и вдруг зарыдала самым настоящим образом, всхлипывая, вздрагивая, хотя и тихо, еле слышно, стесняясь чужих окружающих. Мужики переглянулись в смущении, а Оля быстрыми шагами пошла, почти побежала из пивной.
— Лео, это жестоко, — сказал Тимашев и пошел следом за Олей.
— Да, Лео, пожалуй, чересчур, — сказал Саша Паладин.
Лева и сам чувствовал, что поступил кое-как, нехорошо поступил.
— Ну и пусть, — с отчаяньем бросил он, — что мне теперь, удавиться? — В юности в такой ситуации он, может, и удавился бы, во всяком случае бросился бы наутек, страдал бы не один день, теперь же жизненный опыт подсказывал ему, что обойдется, образуется, рано или поздно, а образуется, ничего с собой из-за его слов эта Оля не сделает. — Надо мной смеяться можно, а мне нельзя, — продолжал тем не менее оправдываться Лева, напоминая себе, каким он был в детстве, когда, сбивши с ног противника, даже превосходящего его, он пугался, что противник ударился головой об пол и теперь непременно умрет, а причиною он. Лева, и это бывало особенно страшно, хотя его противники, мальчишки из коммунальных квартир и бараков, привыкли переносить и не такие удары, но об этом Лева тогда не подозревал, лишь спустя годы понял. — У меня, может, тоже неприятности, их у меня помимо всяких баб хватает. Я вчера в своем подъезде крокодила встретил, — вдруг добавил он, не переводя дыхания, внезапно осознав, кого напоминает ему это странное «нечто» вчерашнее, а осознавши, тут же и выпалил это, чтоб неожиданным этим сообщением отвести от себя упреки в жестокости по отношению к Оле.
— Ко-го? — переспросил Шукуров, взявшись за свою черную бороду и поверх Левиной головы сделав глазами знак Саше Паладину, что, конечно, с Левой не все в порядке, но раздражать его не надо. Лева заметил и ответный взгляд более проницательного Саши Паладина, который означал: «Не суетись, давай послушаем».
И Лева, захлебываясь, добросовестно пересказал, что было.
— Ну это ничего, — похлопал его по плечу Шукуров облегченно вздыхая, спьяну чего только не привидится! Мог какой посторонний быть, — пояснил он, — а могло и никого не быть. Просто перебрал ты, вот чертовщина всякая и мерещится.
— Что же он тебя не съел-то, раз крокодил? — пошутил Скоков, тоже успокаивающе похлопывая Леву. — Или пьяных у крокодила желудок не принимает? — он засмеялся. — Понимаешь, я думаю, Игорь Шукуров прав, ты перебрал вчера, вот и результат. Ты похмелись сейчас и давай домой. Хочешь, я тебе еще пива принесу?
Лева видел, что ребята успокоились. И ему самому стало спокойнее.
— Ты, Лева, в этом случае напоминаешь мне обезьяну из известного анекдота про крокодила и обезьяну, — сказал Саша Паладин, анекдотом как бы подводя итог возможным волнениям: раз он рассказывает анекдот, значит, все в порядке. — Для невежественных рассказываю вкратце. Обезьяна с крокодилом нашли бутылку водки. Поспорили, кому достанется. Договорились, что тому, кто дольше под водой просидит. Вот крокодил нырнул, залег на грунт и ждет, чтоб времени прошло подольше. Минут через десять — пятнадцать думает: «Ну уж столько обезьяне не высидеть!» Выныривает, смотрит, а обезьяна уже устроилась на верхушке пальмы, совершенно пьяная, и говорит: «Ну, зеленый, ты и ныряешь! Просто блеск!» А пустая бутылка под деревом валяется. Вот с тех пор крокодил эту пьяную обезьяну повсюду и ищет. И тебя, Лева, за таковую и принял.
Все заухмылялись, и Скоков заторопился сказать:
— Дозвольте и мне встрять. Ты, Лева, как в другой раз увидишь крокодила, ты ему словами обезьяны из другого анекдота. Вот плывет крокодил по реке и видит, что в кустах обезьяна возится. «Ты что там ищешь, обезьяна?» — это крокодил спрашивает. А она отвечает: «Гры-бы». «Какие тут могут быть грибы, дура ты!» — говорит крокодил. А она ему: «Грыби отсюда, говно зеленое!»
Снова все засмеялись.
— Дурацкая шутка, — ответил Лева, однако улыбаясь, успокаиваясь и радуясь, что на него не сердятся из-за Оли, значит, вроде бы выходку простили. — Крокодил или не крокодил, но кто-то болотной тиной всю одежду мне запачкал.
— В лужах не надо спьяну валяться, — сказал наставительно Саша Паладин и вдруг хлопнул себя по лбу: — Эврика! Что же касается крокодила, то я понял, почему он тебе померещился. Помнишь, мы вчера ходили к Симке Корешкову, ну художнику из «Крокодила», из журнала «Крокодил», не смотрите на меня, как на Лео, я здоров, ну что ты не помнишь, ну тот, у которого в кастрюле двадцать семь бутылок было?.. Вспомнил?
— А? Да, — ответил Лева и захохотал своим обычным дурным басом.
Действительно, вчера они отсюда же и примерно в это же время отправились к случайному Сашиному приятелю, случайно же здесь встреченному, художнику, знакомством с которым Саша не то чтобы гордился, нет, но оно ему льстило — все же художник. Они так же зашли попить пива, только стояли не у забора, а за столом, а напротив них пил пиво маленький человечек в шляпе, чем-то похожий на Мандельштама, ноги у него под столом заплетались; вытащив пачку «Примы», он все никак не мог ее раскрыть, потом долго и упорно ронял сигарету на стол, поднимал ее, наконец прилепил ее к губе и тут обнаружил, что у него нет спичек, оперся о стол, мутными глазами посмотрел на стоявших визави Леву и Сашу и попросил прикурить. Тут Лева заметил, что Саша давно улыбается, глядя на маленького человечка. Оказалось, что они знакомы. Саша поднес тому спичку и спросил, где это он с утра успел так набраться, ведь еще нет одиннадцати. Семен Корешков ответил, что дома и что у него дома еще осталось целых полных двадцать семь бутылок. Ни Саше, ни Леве пить не хотелось, но двадцать семь бутылок произвели впечатление, и, переглянувшись, они решили, что распить на халяву бутылочку было бы неплохо. Да и вообще, сказал Саша, посмотришь, как живут художники, он здесь рядом, через дорогу. И они пошли к художнику, страхуя его с обеих сторон, потому что того заносило то в одну, то в другую сторону, он спотыкался, ноги у него заплетались и переплетались, и было непонятно, как они вообще его по земле носят. Жил он и в самом деле в доме через дорогу, за магазином «Минеральные воды», в старом, видимо, когда-то доходном доме, «на первом этаже», как пояснил художник, путаясь в слогах. Но, войдя в подъезд, они увидели, что к первому этажу еще ведет довольно крутая лестница, один, но большой пролет. Семен поднимался, роясь в карманах, роняя ключи, грозя все время рухнуть спиной вниз. Наконец они попали в квартиру. Как и следовало ожидать, она оказалась коммунальной, но помещение художника состояло из двух смежных комнатенок-пеналов: прихожей и жилой. В прихожей, в дальнем углу, лежала наваленная куча одежды: пиджаков, брюк, курток, рубашек и плащей, а также шапок, башмаков и сапог — на все времена года, вдоль стены громоздились газеты и журналы, разлохмаченные от времени. В жилой комнате стоял стол, очевидно, с остатками вчерашнего пиршества, пустыми тарелками, стаканами, огрызками хлеба и селедки. На стене висела полка — тоже с журналами и растрепанными книгами, над полкой были прикноплены картины Семена Корешкова, написанные акварелью, как он говорил, «для души»: взяточники с кривыми ухмылками и змеиными телами, бюрократы в дубовых креслах, дядя Сэм, высокий, бородатый, прикрывающий свой срам звездно-полосатым флагом, болото, в котором засела новая техника… На вопрос Левы, разве не опубликовал он эти картины в своем журнале и разве не на злобу дня они написаны, тот недоуменно пожимал плечами и соглашался, по-прежнему утверждая, что они написаны «для души». Под полкой стояла узкая кушетка, прикрытая разноцветным одеялом. С другой стороны находился комод, на котором тоже были навалены груды книг. Наконец Саша сказал, что хватит разговоры разговаривать, пора бы хотя бы одну бутылку достать, и Лева тотчас почувствовал, как во рту и в желудке наступило приятное ожидание. Маленький человечек нырнул под стол и, покряхтывая, вытащил оттуда большую кастрюлю. Саша с Левой недоуменно переглянулись. А Семен сказал, что да, полно бутылок, целая кастрюля полных бутылок. Он открыл крышку, и Саша с Левой увидели, что она забита большими пузырьками с каким-то лекарством. «В-вот, — сказал художник, доставая один из них, — полная бутылка. Р-реко-мендую. Настойка бояршника». Но они отказались пить с утра пораньше настойку боярышника и ушли, а теперь Лева думал, что вот уж кого воистину посетило Горе-Злочастье, но вчера, уже в дверях подъезда, сказал Саше, что у него от хозяина впечатление, что его «Крокодил» полностью использовал, съел, а отжимки, остатки, шкурку, шелуху выплюнул, что человека нет, одна оболочка осталась, которая живет только по видимости. «А мы чем лучше? — вдруг спросил Саша. — Пьем, что ли, меньше?» Лева похолодел: «Ты что имеешь в виду? У нас все-таки духовные запросы есть!» — «Что имею, то введу, — рассмеялся Саша. — Семен думает, что они у него тоже есть. Он же для души все рисует». Да, теперь причина, по какой ему померещился крокодил, вроде бы прояснилась. Но грустно стало от этого воспоминания. И страшно.
«Вот уж воистину ненужный человек, — думал Лева о художнике Семене. — Не таким размышлять о жизни. Ненужный человек — это совсем не одно и то же, что лишний человек. Лишние люди были двигателями мысли, а потому и истории. А потом пришли новые люди, которые набросились на лишних людей за то, что те не умели работать. В этом проявилась их историческая неправота и ограниченность. Слишком утилитарный подход к действительности. А ненужные люди?.. Они были всегда. Это вне-историческая категория. Это что-то вроде люмпенов. А я? Я всегда считал себя из породы лишних людей, потому что отличался склонностью к рефлексии, к самоанализу, а это именно и есть их конститутивный признак. Всем нам отец шекспировский Гамлет. Но я сумел перебороть эту слабость, которую вот Гриша Кузьмин с большим трудом перебарывал. Я научился работать, делать, делать то, что надо, делать профессионально, на высоком уровне. Даже спьяну я могу качественно выполнить любое задание. И начальство это знает и ценит», — горделиво подумал он. Да, в нем, в Леве, слились по крайней мере две тенденции, две линии, два этапа русской интеллигенции: лишние люди и новые люди, лишние люди и желчевики, вспомнил он название статьи Герцена. Он и рефлектирует, и работать умеет. А то, что пьет, это уже признак русской интеллигенции XX века. «Вообще, интеллигент в XX веке стал чем-то вроде пролетария, — думал Лева, — продает свои знания и мозг, то есть свою рабочую силу, прилагает свои интеллектуальные усилия не к разрешению мирового целого, а к узкому участку указанной и предложенной работы, за которую он получает деньги, нужные ему для самовоспроизводства. Золотое время для интеллигенции, когда она была обеспечена и ни от кого не зависела, чтоб искать истину, либо когда ей платили за поиски истины. — это время кончилось. Золотой век всегда позади. Теперь даже лишние люди и те служат. Даже и ненужные служат…»
— Ты чего загрустил, Лео? — спросил Саша Паладин.
— Он, наверно, пива еще хочет. Я схожу, — предложил Вася Скоков.
— Нет, друзья, пора в контору, — сказал Шу-куров. — Может Главный нагрянуть. Да и дождь сейчас хлынет. Хотя, — спохватился он, — если у нашего друга есть потребность, то возражений нет.
Лева посмотрел на небо. Оно потемнело. Уже не было тучи, наползавшей на солнце, потому что и солнца не было, все небо было черно-синим, без просвета. Листочки на высоком тополе, стоявшем в пивном дворе, перестали колыхаться, замерли. Стало душно, как в парнике, где произрастают тропические растения. Вот-вот должны были упасть первые капли дождя. Многие из пивших пиво, тоже поглядывая на небо, старались поскорее опорожнить свои кружки.
— Да, пожалуй, пора, — сказал Лева, и они вышли на улицу.
Прошелестели первые порывы ветра. Приятели ускорили шаг, но ветер задул им прямо в лицо, и они принуждены были идти, слегка наклонившись вперед. Когда они уже подходили к редакции, маленькому двухэтажному особнячку, стоявшему в переулке, на их головы посыпался дождь. Они побежали и успели вскочить в дом, не очень промокнув, и тут-то дождь хлынул потоком. Настоящий тропический ливень.
— Вовремя поспели, — проговорил Шукуров, всю дорогу бежавший впереди, размахивая в разные стороны руками. Он помотал головой, отряхиваясь, как собака, и от головы и с бороды полетели мелкие водяные капли.
— Надо это дело пойти перекурить, — сказал Саша Паладин. Он заглянул к секретарше Главного, но она сказала, что Главный будет не раньше чем через час, и редакционным коридором они двинулись, минуя зал для заседаний редколлегии, к заднему входу, где у окна на лестничной площадке было что-то вроде курилки. Раньше они курили в помещении. Главный несколько раз говорил им, что надо подумать о некурящих и «переломить ситуацию курения на позитивные рельсы», но перебороть вредную привычку сотрудников не мог. Тогда Главный заявил, что раз они ведут себя, как школьники, и не понимают «культуру этики» (это было его любимое выражение), то он прибегнет к другим мерам, будет за курение в комнате — в приказе он сформулировал: «за превращение помещения в неподобающую функцию» — объявлять выговор. Эта мера подействовала. Теперь курили на лестничной площадке.
По дороге Саша заглянул в комнату к Тимашеву позвать покурить и догнал их уже на площадке. На подоконнике привычно торчала набитая окурками консервная банка, заменявшая пепельницу; как всегда, лежали оставленные курившими здесь машинистками спички и пачка сигарет. Стояли два стула: на один уселся Саша, другой Скоков уступил Леве:
— Всегда готов уступить аксакалу и доблестному охотнику за крокодилами. А я пока пойду пепельницу опорожню.
Он шутил, но стрезва, как всегда, доброжелательно и услужливо. Некурящий Шукуров остался стоять. Саша с Левой закурили. Вышел к ним Тимашев с сигаретой в зубах. Вернулся Скоков с пустой консервной банкой, поставил ее на прежнее место и тоже закурил. Минуту все молчали. За окном хлестал дождь, струи воды ударялись о стекло, застилали улицу.
— И вправду хорошо успели, — сказал Скоков.
Лева слушал беседу о дожде, а сам думал о калейдоскопе. «О чем только не говорится!.. А то, что приятель сменил образ жизни, никого не волнует. Или нет, я не прав, об этом молчат из деликатности. А может, и то, что в их калейдоскопе я пока нахожусь на прежнем месте, у них узор не сменился, не нарушен. Я по-прежнему пью и якшаюсь со случайными бабами, я в той же системе. Это мне кажется, что в моем калейдоскопе узор нарушен. А что это значит?..».
Левины размышления прервал Тимашев.
— Скажи, Лео, — обратился он, выдыхая дым, — а если лев на крокодила налезет, кто кого поборет? Как ты думаешь?
Все засмеялись. Засмеялся и Лева.
— Смотря какой лев, — сказал он, — Р-р-р! И снова все засмеялись. «Продал, Саша, скотина, — думал Лева. — Смеются. Тема для шуток». Но не сердился, потому что и впрямь это было смешно, и смеяться было лучше, чем бояться. Лева подумал, что Тимашев на него за Олю не сердится, потому что ему на самом-то деле на Олю наплевать, а он, Лева, знает, с кем у Тимашева настоящий роман — с Линой Бицыной, соседкой Гриши Кузьмина и племянницей Владлена Вострикова, с которым Лева в течение года как-то работал вместе и находился в полуприятельских отношениях. Тимашев отнесся к тому, что Лева знает про Лину, весьма серьезно. «Если будешь об этом трепаться, — сказал он просящим голосом, — то набью морду. А вообще серьезно прошу тебя, не смей никому и никогда о ней говорить». Тон был искренний и серьезный, взывавший к мужской чести, на такой тон Лева всегда отзывался и потому молчал о Лине, только думал о том, как все в жизни перепутано и взаимосвязано, как все тесно, и еще злился на Тимашева, что он попутно прихватывает и других девиц, вроде Оли, будто ему мало жены и Лины.
— И как же это ты, Лева, друг мой, умудрился целую мысль в одном абзаце у Гамнюкова вычеркнуть? — прервал Левины размышления Саша. — Ведь в других абзацах у него, наверно, уж совсем ничего не было?..
— Да, Леопольд Федорович, не хватает вам еще культуры этики, — встрял и Скоков. — Уж Клим Данилович не преминет этим воспользоваться, он тебе вашу дружбу припомнит!
В редакции теперь все недолюбливали Чух-лова, но были вынуждены ему подчиняться. Поэтому в этом маленьком конфликте все были на стороне Левы и, подшучивая над Левой, тем самым как бы выражали ему свое сочувствие, А Леву любили друзья, он это знал. Он вспомнил, как три недели назад, как раз в его день рождения, ребята повесили шуточный плакат, плакаты не каждому писались, и Леве плакат льстил. Он его взахлеб цитировал Верке, которая кисло улыбалась, но иронической любви друзей не приняла. Ей уже, как и Инге, хотелось, чтоб к Леве относились с пиететом, без иронии. А плакат был, конечно, насмешливый:
«Внимание!!! Разыскивается именинник (кличка „Лео“), Особые приметы: 1. Волос — пегий, длинный, нечесаный, лоб — с залысинами. 2. Глаз — узкий, с прищуром, временами тоскливый. 3. Тело — атлетически-упитанное. Граждане! Будьте бдительны! Именинник особенно опасен в состоянии „завязал“. Идеологически вооружен и при задержании может оказать сопротивление. Редакция тем не менее надеется, что после задержания именинник достойно отметит свой юбилей, чему мы и будем свидетелями еще сегодня». Но теперь вдруг он насупился, ему вдруг захотелось не иронической любви, а настоящей, такой, чтоб можно было притулиться, расслабиться, пожаловаться на жизнь, на начальство, чтоб тебя пожалели, поняли, это главное, чтоб можно было, не стесняясь, даже о крокодиле рассказать… «Кому сказать тоску мою? — думал Лева. — А все же некому, только Грише, только с ним поделиться, все свои огорчения и страхи ему рассказать. Он поймет!».
— Илья! Тимашев! — крикнула, заглядывая к ним па площадку, секретарша. — К тебе автор пришел.
— Ну что ж, поработали, пора и делом заняться, — сказал Скоков.
— Ну уж нет, делом мы после работы займемся, — поправил его Шукуров, щелкнув себя по горлу.
Снова все засмеялись, загасили сигареты и пошли работать. Лева ответил на несколько писем, разобрал наваленные на стол скопившиеся за несколько дней статьи. На одни после беглого просмотра он отвечал сразу: «Уважаемый Имярек! Редакция внимательно ознакомилась с присланной Вами статьей. Статья была также рассмотрена в отделе. К сожалению, по общему мнению, она не отвечает требованиям, предъявляемым нашим журналом к публикациям подобного рода. Рукопись возвращаем. С уважением, зав. отделом Л. Помадов». Таково было клише стандартного ответа. Более подробные письма вызывали ненужную переписку с авторами, полагавшими, что они открыли новые законы, и цеплявшимися за каждую неудачную фразу редактора. Пару заинтересовавших его рукописей Лева сунул в портфель, куда перед этим уже упрятал «Повесть о Горе-Злочастии». Сейчас читать статьи внимательно он был не в состоянии и надеялся заняться этим дома, на досуге. Голова после вчерашнего была все же тяжелой. Но он был доволен, что, несмотря ни на что, он раскидал часть работы, сделал ту ее механическую, но необходимую часть, которая не требовала интеллектуального напряжения.
Прикрепив скрепками свои ответы к рукописям статей, Лева отнес их в машбюро. Там была одна Оля. Она держала перед собой маленькое зеркальце и наводила марафет: подкрашивала ресницы и губы. На Леву она даже не взглянула, даже головы не повернула. Он тихо положил свои материалы в папку для печатания и тихо вышел.
Вернувшись в комнату, он услышал радостную новость, взволновавшую редакцию: звонил Главный и сказал, что ни он, ни его заместитель сегодня не приедут, они на совещании, и вызвал на это же совещание и ответственного секретаря. Короче, начальства не будет, а времени два часа, и можно пойти пообедать, и не просто так, а со смыслом, зайдя в ближайший магазин, — благо, принюхиваться, не пахнет ли от них спиртным, сегодня некому. Да и дождь кончился. Все хорошо сходилось. Лева любил питие в столовой, когда вначале нужно было под каким-то предлогом набрать чистых стаканов, потом уже, сидя за столом, составить их в ряд, кто-то тихо лез в портфель за бутылкой, быстро открывал ее, остальные оглядывались, нет ли милиции, прикрывали приятеля, официантки делали вид, что ничего не замечают (им доставались пустые бутылки), водка быстро разливалась по стаканам, бутылка убиралась, стаканы расходились по рукам, поднимались в воздух, ими не чокались, только говорили негромко: «Ну, будем!» Водку выпивали и принимались яростно есть первое — своего рода закуска. Такое рыцарское братство сплоченных общей целью людей. Лева любил сплоченность и братство, оно грело его. Но сегодня он уже решил поехать к Грише, если тот не будет возражать. И, попросив приятелей подождать, пока он сделает звонок, чтоб понять, сможет он с ними пойти или нет, Лева вышел в коридор к телефону.
Трубку снял Гриша. Услышав его голос, Лева обрадовался, он боялся, что подойдет Аня. Голос у Гриши был тревожный, и Лева сообразил, что они не созванивались несколько месяцев.
— Гришенька! — говорил он так, чтоб Гриша не смог отказать. — Давно не виделись. Хочу тебя повидать. Поговорить надо. Очень надо. Как Аня, Борис? С ними все в порядке? А у меня сложности. Ты же знаешь, я к тебе редко за помощью обращаюсь. А что, что-нибудь случилось?
— Ты понимаешь, Лев, — говорил Гриша, голос у него был не только тревожный, но и смущенный и тягучий, словно он хотел отказать ему в визите, но не знал, как это сделать. — Ты понимаешь, у Ани горе. Да нет, с нами все в порядке, и на работе все в порядке. Семейное горе, прямо злочастье какое-то. Племянник ее младший сын ее сестры Симы, ты ее должен помнить, мы как-то у них вместе были, так вот ее младший, двадцать семь лет парню, погиб позавчера. Сегодня похороны и поминки. Аня вся черная ходит. Жуть какая-то. Молодой парень, второй раз женат. Не знаю. А тебе очень надо? Отложить не можешь? Ну приезжай. Может, отвлечешь Аню. Только не надолго. Ладно? Прямо сейчас можешь выехать? Жду.
— Ну чего? — спросил Шукуров.
Нет, не смогу с вами, — ответил Лева.
Бабе звонил, — понимающе сказал Саша Паладин, — с похмелья на это дело всегда тянет.
— Да нет, — сказал Лева, беря портфель и перекидывая через руку плащ. Он пошел к двери, остальные за ним.
— Наверно, крокодилу звонил, — пошутил Скоков. Все засмеялись. Вышли вместе. Но приятели пошли прямо, к магазину, а Лева свернул налево, вышел на Садовое кольцо и там сел в троллейбус.