Заложники взяты[36]. Нельсон работает в «Спрингер-моторс» уже пять недель. Тереза — на восьмом месяце и огромная, как дом, этакий дом в бабулином доме, где она бродит с унылым видом в специальных брюках для беременных и в старых папиных рубашках, которые он ей отдал. Когда она выходит из ванной в верхний коридор, то загораживает весь свет, а когда пытается помочь на кухне, разбивает блюдо. Их ведь теперь пятеро, так что приходится брать хороший фарфор, который бабуля держит в буфете, и блюдо, разбитое Пру, как раз из сервиза. Хотя бабуля почти ничего не говорит, шея у нее покрывается пятнами — сразу видно, как это для нее важно: такого рода вещи очень важны для старых людей — она ведь без конца говорит об этих блюдах, которые они с Фредом купили пятьдесят лет назад у Кролла, когда по Уайзер-стрит еще каждые семь минут пробегали трамваи и в Бруэре кипела жизнь.
Чего Нельсон не выносит, так это того, что Пру стала рыгать. А потом, она спит теперь на спине, потому что спать на животе не может, и оттого храпит. Храп у нее негромкий, но хриплый и прерывистый, и, когда Нельсон лежит без сна в этой комнате, выходящей окнами на фасад, где свет фонарей скрадывают жалюзи, а по улице мчатся свободные, как ветер, машины, это невольно действует ему на нервы. Нельсон скучает по своей тихой комнате в глубине дома. А может, думает он, у Пру что-то не в порядке с носовой перегородкой. До женитьбы он как-то не замечал, что ноздри у нее чуточку разные: одна больше похожа на слезу, чем другая, точно там, в Акроне, когда хрящи у нее были мягкие, кто-то сдвинул на сторону ее тонкий, остренький, усыпанный веснушками нос. Ну а к тому же ее теперь все время тянет лечь пораньше, сразу после ужина, когда на улице самое оживленное движение и Нельсона так и подмывает удрать из дому — съездить в «Берлогу» и пропустить стаканчик-другой пивка или хотя бы в супермаркет на шоссе 422 посмотреть на новые лица, а то ведь замучит клаустрофобия, если целый день торчать в магазине, стараясь объехать папашу, а потом возвращаешься домой и снова только и думаешь о том, как бы его объехать, а он расхаживает, чуть не упираясь своей большой башкой в потолок, и этим своим дурацким голосом знай читает по любому поводу наставления, унижает Нельсона, нервно так посматривает на него грустными глазами и с легким смешком спрашивает, если сказал что-то смешное: «Это я так сказал?»
Вся папашина беда в том, что он слишком давно живет в гареме — мама и бабуля ради него в лепешку расшибаются. С любым мужчиной, который появляется в доме, — кроме Чарли, умирающего прямо на глазах, да этих остолопов, с которыми папаша играет в гольф, — он ведет себя премерзко. Никто в мире, кроме него, Нельсона, кажется, не понимает, какой мерзкий тип Гарри К. Энгстром, и это Нельсону до того тяжело, что иной раз кричать хочется, если отец входит в комнату — большущий, уверенный в себе и ловкий, а ведь на самом-то деле он — убийца, уже двое покойников на его счету и на очереди — собственный сын, которого он охотно прикончил бы, если бы придумал, как это сделать и не попортить себе репутацию. А папаша нынче очень заботится о своей репутации, тогда как раньше ему было наплевать, и это как раз и восхищало в нем: ему было все равно, что думали о нем соседи, когда он, например, взял к себе Ушлого, у него была эта сумасшедшая, необъяснимая вера в себя, оставшаяся от тех дней, когда он играл в баскетбол и был всеобщим любимцем и мог при случае сказать: «А пошли вы!..» Эта искра погасла, и теперь рядом с Нельсоном большой мертвец. Он пытается объяснить это Пру, и она слушает, но не понимает.
В Кенте, тоненькая и стройная, она ходила быстро, гордо неся голову с поразительными, морковного цвета волосами, стянутыми в пучок или лежавшими у нее на спине точно отутюженные. Когда он, студент, отправлялся на свидание с ней в новую часть Рокуэлла часам к пяти, он чувствовал себя точно рыба, вынутая из воды, и одновременно словно бы вырастал в собственных глазах от сознания, что вот сейчас увезет эту работающую женщину, которая на год старше его, от ее машинок, и картотек, и холодного яркого света; административные помещения казались ему чем-то вроде небес, где вершатся настоящие дела, а под ними по лабиринтам аудиторий изо дня в день, точно червь, ползает он. Пру не принадлежала к числу показных всезнаек, она не сыпала именами модных мертвецов, а могла говорить лишь о событиях сегодняшнего дня: о фильмах и пластинках, да что показывают по телевизору, да о ежедневных скандалах на работе — кого довели до слез да к кому приставал один из деканов. Секретарша, работавшая с Пру, жила со своим начальником, хотя он не так уж ей и нравился, просто ей было наплевать и на свою жизнь, и на свое тело, и мысль, что так могло быть и с Пру, приятно щекотала самолюбие Нельсона, — в Пенсильвании люди чувствуют себя скованно, а здесь они немного расслабляются и плывут по течению. Приятно щекотало его самолюбие и то, как Пру небрежно и решительно — кому-де какое дело? — шагала рядом с ним, распространяя запах духов и еще чего-то теплого, под этими деревьями, которыми так гордятся в Кенте, — деревьями да еще гимнастическими залами в студенческом комплексе, а также тем, что в студенческом городке самая разветвленная в мире автобусная сеть; нагромождают все это дерьмо в надежде заставить людей забыть, как 4 мая 1970 года гвардейцы стреляли в студентов с горы Блэнкетт — единственное, чем может гордиться Кентский государственный университет. Правда, Нельсон считал, что всех этих подонков следовало перестрелять. Когда в 1977 году началась заваруха по поводу палаточного городка, Нельсон оставался в общежитии. Он тогда еще не был знаком с Пру. Она позже расскажет ему в одном из баров на Прибрежной улице жуткие истории из своего детства — о побоях и вспышках гнева и о непонятных долгих отсутствиях отца, а потом о похождениях сестер, которые, повзрослев, начали буквально разносить дом. Его рассказы бледнели по сравнению с этим. Благодаря Пру он стал считать, что ему повезло в жизни. Со многими студентками, включая Мелани, он чувствовал себя посмешищем, они всегда оставляли его далеко позади в игре, в которую ему вовсе не хотелось играть, а с этой секретаршей Пру Лубелл он посмешищем себя не чувствовал. Они одинаково смотрели на многое, на главное. Они знали, что в основе своей мир жесток, никакой отец не защитит тебя, ты один должен вести борьбу, чего не сознавали эти ребята, раскатывающие на лошадях, готовясь к спортивным состязаниям, или разыгрывающие из себя радикалов, или горланящие на собраниях, или ушедшие с головой в свои дела. И то, что Нельсон понимал, какая это ерунда, делало его в глазах Пру человеком серьезным. Сидя с ней за фанерным столиком в разделенном перегородками баре того типа, что посещают рабочие в северном Акроне, — они приезжали туда на машине Пру, у нее ведь была своя машина, разъеденный солью старенький «плимут» с оторванным передним крылом, которое хлопало, как флаг на ветру (и это ему в ней тоже нравилось — то, что она ездила на таком уродливом, старом драндулете и приобрела его на заработанные деньги), — Нельсон чувствовал, что выглядит в ее глазах совсем неплохо. Она понимала, что с точки зрения общественного положения он стоит на ступеньку выше ее. А с точки зрения внешней среды, местной географии она выше. У нее не только была машина, но и квартирка, маленькая, но своя, с плитой, на которой она готовила себе обеды, и с запасами спиртного — она ставила на проигрыватель пластинку и наливала ему. С самой первой их встречи, кроме тех случаев, когда он проводил время с Мелани и ее чокнутыми приятелями из Студенческой лиги за демократический Кент, Пру привозила его к себе домой в этот городок, именуемый Стоу, считая без всякого жеманства, что их обоих прежде всего интересует постель. Она кончала, быстрыми решительными движениями вгоняя его в себя и давая ему возможность тоже кончить. Он трахался и раньше с другими девчонками, но никогда не был уверен, кончали они или нет. А вот с Пру был уверен. Она всегда вскрикивала и даже подпрыгивала, точно рыба, выскакивающая на поверхность мрачного озера. А потом, разогревая ему какую-нибудь еду, расхаживала голышом, волосы ее свисали вдоль спины до шестого позвонка, — расхаживала голышом, несмотря на то что много окон выходило во двор, откуда ее могли видеть. Ну не все ли равно? Ей нравилось, когда на нее смотрят — и в дансингах, куда они иногда ходили по вечерам, и в уединении, — пусть он смотрит на нее под любым углом, своим крупным гладким телом она походила на куклу, у которой все на месте: руки, ноги и голова. Его неизменная благодарность — в то время как любой другой принял бы это как должное — прибавляла ему добродетелей в ее глазах, и она так к нему привязалась, что уже не могла расстаться с этой драгоценностью — никогда.
А теперь она сидит все дни напролет и смотрит с бабулей, а иногда и с мамой всякие слюнявые фильмы: «В поисках завтра» по каналу десять, потом «Дни нашей жизни» по каналу три, и снова канал десять — «Покуда вертится Земля», а потом канал шесть — «Жизнь всего одна», и снова канал десять —»Путеводный свет»; Нельсон знает всю их программу с той поры, когда его еще не подпускали к работе в магазине. Теперь Пру рыгает, потому что из-за ребенка у нее сместилось что-то внутри, и вечно все роняет, и говорит, что отец у Нельсона на редкость милый.
Нельсон рассказал ей про Бекки. Рассказал про Джилл. Пру в ответ на все это заметила лишь:
— Но это же было давно.
— Только не для меня. Для него — да. Он забыл, этакий дерьмак, по всему видно, что забыл. Забыл и как вел себя с нами. Что он творил с мамой — уму непостижимо, а ведь я, наверное, и половины не знаю. Он такой самодовольный, такой ублаготворенный — вот что меня бесит. Если бы мне удалось хоть один разок заставить его увидеть, какое он дерьмо, может, я б и успокоился.
— А что бы это дало, Нельсон? Я хочу сказать, твой отец не идеал, а кто идеал? Он хоть вечерами сидит дома — мой этого никогда не делал.
— Пороху не хватает, потому и сидит. Думаешь, ему не хотелось бы каждую ночь шляться по бабам? Достаточно вспомнить, как он смотрел на Мелани. Вовсе не великая любовь к маме удерживает его, уж ты мне поверь. Все дело в магазине. Хлыст-то теперь у мамы в руках — вот почему, а не из-за нее самой.
— Да что ты, милый! По тому, что я вижу, твои родители очень любят друг друга. Если люди столько времени прожили вместе — значит, их что-то связывает.
Нельсону противно даже думать об этом. Обои вселяют страх своим рисунком, на котором вещи вылезают из других вещей. Ребенком он боялся этой гостиной, где они теперь спят через коридор от бормочущего телевизора бабули. Машины, проезжающие по Джозеф-стрит под голыми ветками липы, кажутся остроугольными панелями на колесах, их пестрые силуэты быстро меняются, как в компьютерных играх, в которые теперь всюду играют. Когда какая-нибудь машина тормозит перед тем, как свернуть за угол, сноп красных полосок появляется на обоях и на бледной выцветающей фотографии, которая всегда висела здесь и на которой изображен бородатый фермер, стоящий с деревянным ведром у каменного колодца. Этот фермер тоже казался ребенку страшным, этаким ухмыляющимся дьяволом. Теперь же Нельсону он кажется просто нелепой, сентиментальной фигурой. Однако привкус чего-то недоброжелательного остается, застрявши в прозрачном стекле. Красные вспышки дрожат и исчезают — мотор чихает, колеса вжимаются в землю. Да поезжай же — чего ты злишься, невидимая машина, беги дальше, превращайся в тихое жужжание вдали, искупи свою вину, дай покой Нельсону.
Они с Пру лежат на старой, шаткой кровати, которую он делил с Мелани. Он думает о Мелани — она не беременна, свободна, наслаждается жизнью в Кенте, раскатывает по студенческому городку на автобусах, слушает лекции по восточной религии. Пру спит рядом с ним мертвым сном в старой папиной рубашке, застегнутой на груди и расстегнутой на животе. Нельсон предлагал ей свои рубашки — теперь, когда он ходит на работу, он вынужден покупать себе рубашки, — но она сказала, что они слишком маленькие и узкие. В комнате жарища. Прямо под ними расположена печь, и от нее идет тепло — ничего не поделаешь: на дворе середина ноября, а они по-прежнему спят под простыней. Он лежит с раскрытыми глазами и еще долго не заснет, взволнованный истекшим днем. Приятели Билли атакуют его, подстрекая покупать спортивные машины, и, хотя «дельту» ведь продали этому доктору за три тысячи шестьсот долларов, папаша все твердит и твердит — и Мэнни поддерживает его, — что, если вычесть положенную сумму из страховки и прибавить к этому стоимость стоянки машины в гараже, они на этом в общем-то ничего не заработали.
Что же до «меркури»... Мэнни считает, что починка машины будет стоить на четыреста или пятьсот долларов дороже продажной цены, а продать машину по более высокой цене, чем значится в прейскуранте, они не могут; когда же он спросил Мэнни, неужели кто-нибудь из механиков не может поработать над ней в свободное время, тот напыжился так, что угри на носу, казалось, сейчас выскочат, и торжественно объявил: «Ты что, малый, откуда же у них свободное время, они приходят сюда зарабатывать, чтобы дома был хлеб с маслом», — подразумевая, что Нельсону, сынку богатого папаши, на пропитание зарабатывать не надо. И не потому, что отец ему потакает, нет, — он стоит в сторонке и наслаждается, глядя на то, как учат сына. Нельсон же учится только одному: он видит, что каждый лишь стремится положить в карман свою кучку долларов и ни у кого нет времени посмотреть на вещи шире. Ничего, он им покажет, когда продаст этот «меркури» за четыре пятьсот, а то и больше: он знает немало ребят в «Берлоге», для которых выложить такие деньги — тьфу. Из-за этой истории с заложниками в Иране цены на бензин подскочат еще выше, но это пройдет — не посмеют так долго их там держать, этих заложников. Папаша все твердит, что, пока машина значится в инвентарной ведомости, они теряют на этом ежедневно от трех до пяти долларов, но Нельсон никак не может понять почему: она же стоит в магазине, который им уже принадлежит, фирма даже, как он это обнаружил, сама себе выплачивает аренду, — голова его лежит на двух подушках, живот поблескивает, точно этакий гриб дождевик, что встречаются в лесу на гнилом пне. Внизу папа и мама смеются над чем-то — последнее время они постоянно под парами, хуже молодых ребят, и стали чаще выезжать с этими своими вшивыми дружками, — у ребят хоть есть оправдание, что им делать больше нечего. Он думает об этих заложниках в Тегеране, и у него словно в горле застряла таблетка, одна из тех больших сухих витаминных таблеток, которые Мелани вечно заставляет его глотать, а таблетка застревает — и ни туда ни сюда. Отправить туда в безлунную ночь большой черный вертолет, команду с зачерненными лицами, кусок струны от рояля вокруг горла этих арабов-радикалов и шепотом: женщины и дети, вперед, — увезти их. А в качестве кредитной карточки сбросить маленькую тактическую атомную бомбочку на минарет. Или прорыть туннель, или воспользоваться бурильным молотком, как это сделал бы Джеймс Бонд. Эта фантастическая сцена в «Спящем наяву», когда его выбрасывают из самолета без парашюта и он падает прямо на одного из мерзавцев и отнимает у него бурильный молоток, наверное, свободное падение не намного хуже дельтапланеризма. В лунном свете пупок Пру отбрасывает крошечную тень, он словно проклюнулся изнутри, — Нельсон никогда раньше не видел голую беременную женщину и не представлял себе, как это ужасно. Точно пушечное ядро влетело в тело сзади и застряло.
Изредка они с Пру все же выбираются из дому. У них есть друзья. Билли Фоснахт уехал в Университет Тафтса, но в «Берлоге» по-прежнему собирается молодежь: ребята и разные шалопаи из окрестностей Бруэра, застрявшие здесь и работающие на новых электронных предприятиях, или в никому не нужных государственных учреждениях, или в магазинах, какие еще остались в центре: ведь теперь, чтобы пройти к Кроллу, где мама познакомилась с папой в доисторические времена, надо пересечь лес, где раньше была Уайзер-сквер, а когда входишь в универмаг, словно попадаешь на пустынную палубу боевого корабля сразу после того, как япошки разбомбили Пёрл-Харбор, — лишь две-три перепуганные продавщицы стоят за прилавками, скрытые до половины табличками с надписью: «Распродажа». Мама работала в секции соленых орешков и сладостей, теперь такой больше нет: по всей вероятности, после того, как она просуществовала тридцать лет и за это время шесть человек умерло от глистов, было решено, что продажа таких товаров у Кролла не отвечает санитарным нормам. Но ведь если бы там не продавали орешки, то не было бы и Нельсона или был бы кто-то другой, а это уж никак не укладывается у него в голове. Он и Пру даже не знают, как зовут многих из друзей — какие-то странные имена, точно клички, — но если ты часто заглядываешь в «Берлогу», тебя начинают приглашать на вечеринки. Живут они в этих новых кооперативах со стенами из крашеных, грубо сколоченных досок и с островерхими крышами, или в домиках для лыжников, построенных на склоне Пемаквид, близ «Летящего орла», или в этих городских особняках, кирпичных, крытых черепицей, со множеством чугунных украшений и печных труб, которые фабриканты понастроили в свое время в северной части Янгквиста или за железнодорожными депо, а теперь их разбили на квартиры, если не превратили в частные лечебницы, или помещения для таких приятных заведений, как магазины кожаных изделий и мастерские по изготовлению рамок, а также студии молодых архитекторов, строящих дома, обогреваемые солнечными панелями, чтобы экономить энергию, или конторы молодых юристов, умело сочетающих пышные гривы и бандитские усики с деловым костюмом и деловой хваткой, позволяющей обдирать молодых клиентов, беря с них по триста долларов независимо от того, идет ли речь о разводе или о том, чтобы избежать решетки. В этих местах возникли магазины натуральных продуктов, и этакие маленькие, вытянутые в длину ресторанчики в полуподвалах с вегетарианской и европейской кухней, где готовят блюда из естественно выращенных продуктов, и книжные магазинчики под вывесками вроде «Карманные издания Кармы», и маленькие лавочки, увешанные изделиями из макраме и батика, и мексиканскими расшитыми свадебными рубахами, и индийскими шелками, и летними шляпами, какие носят разные бездельники, при этом вид у них такой, будто им срезали ту часть головы, где находятся мозги. В бывших механических мастерских со стенами из шлакобетона теперь продают части для некрашеной сборной мебели, которую покупают те, что живут коммунами.
Квартира, которую Тощий делит с Джейсоном и Пэм — Нельсон знает их по «Берлоге», — находится на третьем этаже высокого старого дома в верхней части бульвара Акаций, в нескольких кварталах от школы в направлении Мэйден-Спрингс. Большой эркер из трех четырехстворчатых окон выходит на вымерший центр города; там, где когда-то возвышались вычерченные неоном огромный сапог, земляной орех, цилиндр и большущий подсолнух, образуя гирлянду из светящихся реклам над Уайзер-сквер, сейчас прожекторы на Кредитном банке Бруэра освещают собственный гранитный фасад, который служит мерой центра города, — четыре большие колонны точно четыре белых пальца, торчащих из жирного черного пирога, и темное пятно деревьев, посаженных в так называемом торговом центре. Отсюда стандартные желтые фонари разбегаются во все стороны вдоль городских улиц, этакая паутина линий расходится вниз, к извивам реки, и тянется дальше, в пригороды, озаряя небо до самого горизонта, поглощенного горами, сливающимися с ночными тучами. В эркере у Тощего поверху идут цветные стекла — пурпурные, янтарные и молочно-зеленые кусочки образуют примитивные цветы; эти витражи вместе с соленым печеньем составляют гордость Бруэра. Их сохранили, а вот старый дубовый паркет накрыли от стены до стены дешевым мохнатым бобриком в красноватых крапинках, напоминающих стручки перца, и просторные комнаты наспех разделили перегородками из сухой штукатурки. Высокие потолки опустили — для тепла — и выложили белыми панелями из чего-то вроде перфорированного дерева. Нельсон сидит на полу, откинув голову, зажав между лодыжками банку холодного пива; он уже выкурил с Пру две закрутки, и червоточины в потолке словно хотят ему что-то сказать — есть там такое место, где они кажутся живыми и угрожающе лезут тебе в глаза, совсем как черные поры на носу Мэнни тут на днях; потом они тускнеют, и оживают другие, точно по потолку передвигается, неся с собой заряд энергии, прозрачная медуза и вселяет в них жизнь. За его спиной на стене — большой плакат с изображением гримасничающего Илие Настейзи. Тощий является членом теннисного клуба, что рядом с торговым центром Хеммингтауна, и обожает Илие Настейзи. Настейзи весь в капельках пота, ноги у него толстые как столбы. Волосатые, бугристые столбы. На стерео звучит Донна Саммер — поет что-то насчет телефона, очень громко. В центре комнаты, между Нельсоном и какими-то папоротниками в горшках, а также растениями с широкими листьями вроде тех, какие стояли у бабули в той комнате рядом с гостиной (Гарри помнит, как он однажды сидел там с отцом и смотрел на них, когда случилось нечто ужасное — под растениями вдруг возникла огромная пустота, в то время как их листья продолжали вбирать в себя солнечный свет, как, должно быть, вбирают в себя эти большие растения, когда солнечные лучи попадают сбоку в высокие панорамные окна), есть пустое пространство, и на этом пространстве Тощий танцует, как змея на веревочке, с другим худющим парнем с коротко остриженными волосами по имени Лайл. У Лайла узкий череп со впадинами сзади, он в обтянутых джинсах и рубашке с длинными рукавами, похожей на те, что носят футболисты, с широкой зеленой полосой посередине. Тощий — гомик, и Нельсону это вроде должно быть безразлично. Зато он заботится о том, чтобы на вечеринке всегда была парочка стройных черных парней, и эта маленькая белая девчонка с сероватым острым польским личиком, что живет на юге Бруэра, сдирает, танцуя, с себя майку, хотя у нее, можно сказать, и грудей-то нет, а теперь сидит на кухне по-прежнему полуголая и накачивается «Южной радостью» и пепси. На этих вечеринках кто-то всегда торчит в ванной — либо его рвет, либо он колется, либо назюзюкивается, — и Нельсону это противно. Впрочем, не столько противно, сколько просто надоело быть молодым. Какая уйма энергии растрачивается зря. Он понимает: эта медуза, перемещающаяся по дырочкам потолка, — та же энергия, что питает бинарные части компьютеров, но дальше этого мысль его не идет. В Кенте его заинтересовала компьютерная наука, но дело ограничилось вводными лекциями: математика оказалась ему не по плечу, а все эти молодые евреи и корейцы с лицами плоскими, как блюдце, легко все усваивали, точно это ясно, как дневной свет, они сразу понимали, что такое функция, а это просто так не ухватишь, все равно как амебу, но как же ее вытащить? Бабуля ведь не вечна, и, когда она отдаст концы, магазин достанется ему и маме, а папаша будет играть роль вывески — этакой картонной фигуры в натуральную величину, какие стояли в демонстрационных залах автомобильных салонов до того, как картон подорожал. При мысли об этих черных, которые расхаживают вокруг с видом превосходства, об этой их рассчитанно-холодной манере здороваться и смотреть на тебя в упор, как бы бросая вызов и при этом ни за что не отвечая, он в ярости начинает весь чесаться, хотя закрутки должны были бы сработать и он уже должен был бы расслабиться. Может, надо еще выпить пива. Тут он вспоминает, что у него между коленями стоит банка, холодная и тяжелая, потому что она полная и пиво свежее, прямо из холодильника этого Тощего, и отхлебывает глоток. При этом Нельсон внимательно смотрит на свою руку, потому что у него впечатление, когда он берет банку, что на руке у него надета рукавица.
Почему папаша не умирает? В этом возрасте у людей полно всяких болезней. Тогда бы они остались с мамулей, а уж с мамулей-то он справится — это он знает.
Он ведь не такой и молоденький — ему уже стукнуло двадцать три, — и вдобавок он человек женатый, потому и чувствует себя так глупо среди этих ребят. Здесь ведь больше никто, похоже, не женат. И уж конечно, больше нет ни одной беременной — во всяком случае, не заметно. От всего этого он чувствует себя как на витрине: малый-де явно без головы. К чести Пру надо сказать, что она не хотела сюда ехать, ее вполне устраивало сидеть там и, точно пальма, нежиться в лучах телевизора и смотреть «Ладью любви», а потом «Придуманный остров» вместе с бедной старенькой бабулей; последнее время бабуля стала сдавать, папа с мамой раньше сидели с ней дома, но теперь — вот и сегодня тоже — они болтаются где-то с этой компанией из «Летящего орла», просто невероятно, до чего безответственно могут вести себя так называемые взрослые, когда считают, что они всех обскакали: мамуля ведь рассказала ему про это их дурацкое золото; может, ему следовало предложить остаться дома, чтобы они с Пру посидели с бабулей — в конце-то концов, все карты ведь у нее на руках, — но, пока он об этом раздумывал, Пру уже принарядилась, считая, что нельзя совсем лишать Нельсона развлечений: он так много работает и вынужден из-за нее сидеть все время дома. Ох уж эта семейная жизнь — вечно каждый считает себя обязанным сделать что-то для другого, а в итоге все только мешают друг другу, этакая неразбериха. А как только Пру очутилась здесь и назюзюкалась, в ней взяла верх шалая девка из Акрона, и, пустившись во все тяжкие, несмотря на беременность, она принялась отплясывать, притом в таких туфлях, в каких ей не то что плясать, но и ходить бы не следовало, — в туфлях на тяжелых высоких танкетках, прикрепленных к ноге лишь тонкими зелеными пластиковыми ремешками, похожими на канитель, из которой инструкторы на спортплощадке в Маунт-Джадже заставляли плести ремешки для ключей, как будто ребята носили когда-либо ключи. Может, она это делает назло ему. Но он и сам уже распустил вожжи, и ему даже доставляет удовольствие издали следить за ней сквозь дым. В ней есть шик, в этой Пру, шик и блеск в этом ядовито-зеленом платье без пояса, которое она купила в новом магазине на бульваре Акаций, откуда нынешняя аристократия выживает стариков пенсионеров: средний класс ведь возвращается в города. Пру крутится, и широкие, как крылья, рукава взлетают, живот торчит, точно пушечное ядро, приподнимая платье, так что можно вдоволь любоваться оранжевыми эластичными чулками, которые доктор велел ей носить, чтобы не испортить свои молодые вены. Ее блестящие танкетки не хотят скользить по мохнатому ковру, но она их не сбрасывает, показывая, что может и в них плясать — опять-таки назло ему; ее тело, словно насаженное на вертел между лопатками, извивается в такт музыке, а зеленые руки и эти поразительные длинные волосы взлетают, образуя круг, снова и снова.
Нельсон не может танцевать, вернее, не желает — разве нынче танцуют: топчись на месте и жди, когда демон музыки овладеет тобой, нет, он на это не способен. Не хочет он выглядеть идиотом. Вот папаша — папаша станцевал бы, будь он здесь, — ведь заткнул же он за пояс Ушлого, когда тут была Джилл, и всегда шел своим путем, даже когда произошло самое страшное, так уж он устроен: он в самом деле думает, что существует Бог, который заботится о нем. Взгляд Нельсона упирается в дырочки на потолке — за эту преграду не проникнуть, и он снова опускает глаза на Пру, ослепительно яркую в своем платье, переливающемся, как расплавленный драгоценный камень, лицо сонное, убаюканное музыкой, крепкий живот торчит, и то, что там, внутри, принадлежит не только ей, но и ему, а раз так, значит, и он танцует. На секунду он становится ненавистен себе — что-то мешает ему танцевать, вот так же он не мог заставить себя ни предаться прихотливой игре ума, какой требует компьютерная наука и обучение в колледже вообще, ни стать спортсменом и бездумно скользить по жизни, как его отец. Но возникшее было мрачное настроение проходит, сменяясь уверенностью, что настанет день, когда он еще всем им покажет.
Некоторое время Пру танцует с одним из этих бруэрских черных, большущим парнем в рабочем комбинезоне и ковбойских сапогах, затем из-за растений в кадках выныривает Тощий и попадает в орбиту Пру, а она продолжает трястись, есть кто рядом или нет, — присела, выпрямилась, взмахнула руками, вскинула голову. Лицо у нее действительно совсем сонное. С этим горбатым носом, таким острым в профиль. Все то и дело дотрагиваются до ее живота, точно на счастье, — щелкают пальцами, крутят ими, проводят по священному вздутию, где лежит то, что принадлежит и ему. Но как избавиться от их касаний, как защитить ее, не дать запачкать? Слишком она крупная — глупо он будет выглядеть, если вмешается, к тому же она любит грязь, она же из грязи и вышла. Как-то раз они проезжали мимо ее бывшего дома в Акроне, она не предложила Нельсону зайти, — этакий унылый ряд домишек с деревянными верандами, на которых стоят старые холодильники. У Мелани дом наверняка был лучше — ее брат ведь даже играл в поло. Во всяком случае, Пру могла бы хоть снять туфли. Нельсон представляет себе, как он сейчас поднимется и скажет ей об этом, но слишком он перебрал и вынужден сидеть тут и киснуть, — внизу — пушистые червячки ковра, и наверху — червоточины на потолке... Мальчишка, с которым Тощий плясал раньше, протягивает Пру закрутку — та посасывает влажный кончик и втягивает в себя дым, продолжая в такт двигать ногами и животом. Нельсон понимает, что для чувих из акронской трущобы Бруэр — это сборище деревенских вахлаков, вот она им всем и покажет, что к чему.
Девчонка, которую Нельсон раньше приметил — она приехала с большим краснорожим олухом, нацепившим по такому случаю пиджак и галстук, — подходит к Нельсону, садится на пол рядом с ним и, вытянув зажатую у него меж лодыжек банку пива, отхлебывает из нее. На ее бледном круглом улыбающемся лице читается растерянность, но ей явно хочется нравиться.
— А ты где живешь? — спрашивает она, точно продолжая разговор, начатый с кем-то другим.
— В Маунт-Джадже. — Он не считает нужным входить в подробности.
— У тебя квартира?
— Я живу с родителями и бабушкой.
— А почему? — Ее милое лицо блестит от пота. Она тоже немало выпила. Но в ней есть какое-то спокойствие, и ему это приятно. Она вытягивает рядом с ним ноги в белых брюках, которые начинают поблескивать, когда эта непонятная медуза растекается над ними.
— Так дешевле. — И, чтобы не быть невежливым, добавляет: — Мы решили не искать себя жилья, пока не родится ребенок.
— У тебя есть жена?
— Вон она. — Он жестом указывает на Пру.
Девчонка внимательно ее оглядывает.
— А она потрясная.
— Можно и так сказать.
— Это как же понимать — почему такой тон?
— А так, что она все кишки из меня выматывает.
— А ей можно так прыгать? Я имею в виду — из-за ребенка.
— Ну, говорят, нужны упражнения. А ты где живешь?
— Недалеко. На Янгквист. У нас квартирка, но не такая шикарная, как эта, — мы на первом этаже, окнами не на улицу, а во двор, где собираются все коты. Говорят, наш дом, может, сделают кооперативным.
— Это хорошо или плохо?
— Хорошо, когда есть деньги, и, наверное, плохо, когда их нет. Но мы только начали работать в городе, и мой... мой парень хочет пройти в колледж, когда мы немножко поправимся.
— Скажи ему — пусть забудет об этом. Я учился в колледже, и это сплошная морока. — Верхняя губа у нее такая приятно пухлая, но по тому, как она поджала рот, он с сожалением видит, что закрыл тему. — А чем ты занимаешься? — в свою очередь, спрашивает он.
— Я работаю санитаркой в доме для престарелых. Едва ли ты знаешь, где это. Саннисайд, в направлении старой ярмарки.
— А не слишком тяжело там работать?
— Считается, что да, но я не против. Старики разговаривают со мной — людям ведь главным образом и надо поговорить.
— Вы с этим парнем женаты?
— Нет еще. Он хочет сначала выбиться в люди. Я думаю, это правильно. А потом, мы ведь можем и передумать.
— Разумно. А эта курочка в зеленом, что танцует там, понесла, и у меня уже не было выбора.
Тут тоже разговора не получается. Однако девчонке с ним явно не скучно, а ведь очень многие начинают с ним скучать. В магазине он наблюдает, как лихо болтают Джейк и Руди, и завидует им — трещат вовсю, и вид при этом у них совсем не идиотский. А сейчас перед ним это незнакомое лицо — спокойное, довольно даже внимательное, глаза такие голубые, что кажется, светлее быть не может, кожа молочно-белая, и нос чуточку вздернут, а рыжие волосы свободно отброшены назад. Видно, что уши у нее проколоты, но серег нет. В состоянии одурения, в котором он находится, белые, чуть угловатые раковины ее ушей кажутся живыми.
— Ты сказала, что вы недавно перебрались в город, — говорит Нельсон. — А откуда?
— Из-под Гэлили. Знаешь, где это?
— Более или менее. Когда я был маленьким, мы раза два ездили туда на парные автогонки.
— Ночью, когда тихо, у нас слышен гул моторов. Моя комната выходит в торец, и я всегда их слышу.
— А там, где мы живем, мимо дома всегда идет транспорт. Раньше моя спальня выходила во двор, а теперь моя комната выходит на фасад.
Прелестные маленькие ушки, такие же маленькие, как у него, хотя остальное у девчонки не такое уж и маленькое. Бедра, к примеру, основательно натягивают эти ослепительно белые брюки.
— А чем занимается твой отец — он фермер?
— Мой отец умер.
— Ох, извини.
— Ничего, жизнь у него была, правда, тяжелая, но концы с концами сводил. Он был фермером — ты правильно угадал, а потом, у него еще были автобусы, и он возил школьников по договору с городом.
— Все равно скверно, что он умер.
— Зато у меня чудесная мама.
— А что в ней такого чудесного?
В своей тупости он как бы все время препирается с ней. Но она вроде не возражает.
— Видишь ли, просто она все понимает. И бывает очень занятой. И потом: у меня еще есть два брата...
— Вот как?
— Да, и мама никогда не требовала, чтоб я уступала им и вообще только потому, что я девчонка.
— Ну а почему, собственно, она должна была это требовать? — Ему стало завидно.
— Есть матери, которые потребовали бы. Они считают, что девочки должны быть тихими и разумными. А вот моя мама говорит, что женщины получают куда больше от жизни. Ведь с мужчинами как — если он всякий раз не одерживает верх, значит, он ничто.
— Вот это мама. Все разложила по полочкам.
— А потом, она еще толще меня, и за это я ее тоже люблю.
«Нисколько ты не толстая, ты очень даже миленькая», — хочется ему сказать ей. Вместо этого он говорит:
— Приканчивай пиво. Я принесу нам еще.
— Нет, спасибо... А как тебя зовут?
— Нельсон. — Ему бы спросить, как ее зовут, но слова не слетают с языка.
— Значит, Нельсон. Нет, спасибо, мне только хотелось глотнуть. Надо пойти посмотреть, что там делает Джейми. Он на кухне с какой-то девчонкой.
— Которая всем показывает свои титьки.
— Точно.
— Те, кому есть что показывать, этого не делают, так я считаю.
Он проводит взглядом по ее телу. Полы ее рыжей вязаной кофточки слегка расходятся на мягком широком буфе посередине тела. А ниже — белая материя брюк, собравшихся в складочки там, где живот встречается с бедрами, и, образовав треугольник, блестит, обнажая диагональное расположение нити, то, как была соткана и разрезана материя. А еще ниже — ее голые ноги с розовыми кончиками больших пальцев, только что вынутых из сброшенных туфель.
Девчонка вспыхивает от такого обследования.
— А чем ты теперь занимаешься, Нельсон, с тех пор, как ушел из колледжа?
— Просто существую. Нет, в общем, торгую машинами. Не обычными жалкими драндулетами, а старыми спортивными машинами, которых никто уже больше не выпускает. Цена на них будет все подниматься — непременно будет.
— Звучит завлекательно.
— Так оно и есть. Бог ты мой, тут на днях я увидел в городе припаркованный белый «сандерберд» с красными кожаными сиденьями — владелец держал крышу опущенной, хотя уже довольно холодно, — так я чуть не рехнулся. Она стояла — ну прямо яхта. Когда выпускали такие машины, не было ведь всего этого жмотства.
— А мы с Джейми только что купили «короллу». Она записана на него, но вожу я: теперь ведь к старой ярмарке автобусы не ходят, а Джейми работает совсем близко, так что может добираться и пешком, это там, где делают такое приспособление против мошкары, ну, ты знаешь, электрические решетки, которые накаляются докрасна, люди ставят их у бассейнов или когда готовят жареное мясо.
— Похоже, прибыльное дельце. А сейчас у него, наверно, спад в работе.
— Вроде должно быть так, а вот нет же: они сейчас делают эти решетки уже для будущего года и рассылают их по всему Югу.
— Хм. — Может, уже хватит разговаривать. Ему вовсе неохота слушать про эти решетки против мошкары, которые делает Джейми.
Но девчонку уже не остановишь — она с ним освоилась, и потом она такая юная, ей все внове. Нельсон полагает, что она года на три, на четыре моложе его. А Пру на год старше, и это вдруг его раздражает — вместе с этими ее вызывающими плясками, ее беременностью и всеми этими черномазыми и извращенцами, которых она вовсе не боится.
— Так что по правилам я должна выплатить ему половину стоимости машины, — объясняет тем временем девчонка, — хоть он и зарабатывает в два раза больше меня. Его родители и моя мама одолжили нам поровну денег на аванс, хотя я знаю, что маме это было трудно. В будущем году, если мне удастся куда-нибудь пристроиться на пол-оклада, я хочу пойти на курсы медицинских сестер. Те, у кого есть диплом, зарабатывают кучу денег, а ведь я делаю все то же самое, кроме уколов, которые им разрешены, а мне — нет.
— Господи, неужели ты хочешь всю жизнь возиться с больными?
— Мне нравится о ком-то заботиться. Пока был жив отец, мы всегда держали у себя на ферме разных животных. Я даже сама стригла наших овец.
— Хм. — Нельсон всегда терпеть не мог животных.
— А ты танцуешь, Нельсон? — спрашивает она его.
— Нет. Я сижу, и пью пиво, и жалею себя.
Пру раскачивается теперь с каким-то пуэрториканцем. У Мэнни двое таких работают в мастерской. Нельсон не знает, чем они болеют в детстве, но только щеки у них все в рытвинах — хуже оспы.
— Джейми тоже не хочет танцевать.
— Пригласи кого-нибудь из этих ублюдков. Или начни танцевать сама — кто-нибудь непременно подстроится.
— Я обожаю танцевать. А почему ты себя жалеешь?
— Ох... отец у меня — сукин сын. — Нельсон сам не понимает, почему он это сказал. Наверное, потому, что эта девчонка так хорошо говорит о своих родителях. При мысли об отце перед глазами Нельсона возникает большое добродушное лицо, и его поражает застывшее на этом лице выражение мрачной беспомощности. Затем оно расплывается, точно снятое крупным планом не в фокусе, как это бывает в военных фильмах, когда в центре сражения вдруг появляется и тут же исчезает чье-то лицо...
— Ты не должен так говорить, — замечает девчонка и встает.
Ноги у нее длинные, обтянутые блестящими брюками. Они трутся друг о друга, даже когда она стоит. Розовые пальцы ее ног зарылись в лохматый коврик совсем рядом с ним, так что он чуть не умирает от желания. Зачем она это сказала? Чтобы ему стало стыдно и он чувствовал, что она его не одобряет. У нее-то отец умер. После ее слов Нельсону начинает казаться, что он убийца своего отца. А, пошла она подальше. Она и пошла и, застенчиво постояв с минуту у стены, задвигалась, расслабляясь. Он не хочет смотреть на нее и завидовать; тяжело поднявшись, он отправляется на кухню — взять новую банку пива и посмотреть на полуголую девчонку. Она сидит печальная, голые грудки спокойно лежат, как обычно у сидящей женщины. Миленькие, лишь наполовину наполненные кошелечки. Там же сидит и Джейми, лицо и руки у него широкие, все в царапинах, он распустил галстук, чтобы не слишком стягивал могучую, как у быка, шею. Другая девушка гадает по его ладони, они все сидят вокруг маленького кухонного столика с фаянсовой крышкой, потемневшей в тех местах, где обычно лежат салфетки, — Нельсону кажется, что он давно знает этот столик. Здесь висит плакат с Марлоном Брандо в черном кожаном костюме из фильма «Дикий». На другом плакате — Элис Купер с зелеными веками и длиннющими ногтями. Холодильник, где на прохладных полках стоит йогурт в бумажных стаканчиках и пиво в упаковках по шесть банок с четко отпечатанным названием, кажется островком порядка среди царящего в кухне хаоса. Холодильник напоминает Нельсону площадку с рядами новеньких «тойот», и у него екает внутри. Иногда он стоит в демонстрационном зале один, без покупателей, и вдруг чувствует, как из детства на него наползает знакомый страх: ему кажется, что он заблудился и что жизнь идет по правилам, которые никто не желает ему объяснить. Он возвращается в большую комнату с ее двойным потолком и тотчас замечает, как нелепо выглядит Пру, насколько она старше всех остальных танцующих: маленькой кудрявой девчонки по имени Доди Вайнстайн, работающей моделью «У Кролла», и Тощего с этим Лайлом в рубашке футболиста, и Пэм, их хозяйки, в широком платье, в котором трясется ее тело в гаснущем свете бруэрского дня за окном, а также безымянной девчонки в белых брюках, которая стоит в сторонке, раскачиваясь в такт музыке, и дожидается, пока кто-нибудь к ней подойдет. «Одна ночь в жизни, одна жизнь за ночь». Она немного стесняется, но явно рада быть здесь, выбраться из своей глухомани. Черные дырочки динамиков, кажется, сейчас разорвет от грохота, который все нарастает и нарастает, а его жена с этим своим пушечным ядром вот-вот рухнет на пол ничком. Нельсон подходит к ней и, схватив за руку, оттаскивает в сторону. Ее смуглый бандит-партнер разворачивается с невозмутимым видом и подкатывает к девчонке в белых брюках. «Детка, это будет непременно сегодня, детка, это будет непременно сегодня». Нельсон изо всех сил сжимает руку Пру, чтобы она почувствовала боль. А она, выбившись из ритма, шатается, и это еще больше злит его — надо же, чтоб его жена так накачалась. Сосуд с изъяном, который рассыпается, только чтобы привлечь внимание к нему. И у него возникает желание шмякнуть ее как следует, чтоб совсем уж сбить с ног.
— Ты мне делаешь больно, — говорит она. Голос ее, писклявый и тоненький, проникает в его сознание сквозь коробочку, которая висит в воздухе где-то возле его уха. Пытаясь высвободить из его пальцев руку, она больно царапает их висящими на браслетах брелками, и это приводит его в полную ярость.
Надо увести ее отсюда, он тащит жену через холл, выискивая свободную стену, к которой можно было бы ее прислонить. И обнаруживает таковую в боковой комнатушке, где выключатель, оказавшись рядом с плечом Пру, сделан в виде лица с разинутым ртом, из которого торчит язык, а нажмешь — уползает. Нельсон приближает лицо к лицу Пру и шипит:
— Слушай, ради всего святого, приди в себя. Ты же можешь покалечиться. И покалечить ребенка. Ты что, хочешь так его растрясти, чтоб он выскочил? А ну успокойся.
— Я спокойна. Это ты не спокоен, Нельсон. — Ее глаза — у самых его глаз, так что кажется, он сейчас потонет в их зелени. — Да и кто тебе сказал, что это будет он? — Рот Пру дернулся в кривой усмешке. Губы у нее накрашены по последней моде — кроваво-красные, как у вампира, и это ей не идет, лишь подчеркивает застылость ее узкого, бесконечно спокойного, без кровинки лица. Тупо вызывающего, как часто бывает у бедняков, — такую ничем не испугаешь.
— Ты вообще не должна пить и курить марихуану, — увещевает он ее. — Ты можешь испортить гены. Ты ведь это знаешь.
Она отвечает, медленно складывая слова:
— Нельсон! Тебе же наплевать на гены.
— Ах ты, глупая сучка! Да не наплевать мне. Конечно, не наплевать. Это же мой ребенок. Или не мой? Вы, акронские, готовы спать с кем угодно.
Комната, в которой они очутились, какая-то чудная. Вокруг сплошные фламинго. Тот, кто живет в этой боковушке с видом на два узеньких дворика и кирпичную стену за ними — первоначально она скорее всего предназначалась для служанки, — коллекционирует шутки ради фламинго. Фламинго из розового блестящего атласа перекинул свои нелепые длинные черные ноги через спинку дивана-кровати. Пустотелые пластмассовые птицы с ногами-палочками стоят на полках вдоль стен. Есть тут и пепельницы в виде фламинго, и кофейные чашечки, и объемные картинки с нарисованными на них розовыми птицами, озерами, пальмами и закатами — сувениры из Флориды. На одном из сувениров они стоят в кроссовках и шотландских шапочках на покрытой бобриком лужайке вокруг лунки. У тех, что побольше, на горбатых клювах — солнечные очки, похожие на обертки для конфет, какие продают в десятицентовках. Тут их сотни. Другие гомики, должно быть, надарили их ему. Очевидно, здесь живет Тощий — Джейсону и Пэм не уместиться на этом диване-кровати.
— Твой, — заверяет его Пру. — Ты знаешь, что твой.
— Нет, не знаю. Ты сегодня ведешь себя как последняя шлюха.
— Я ведь не хотела сюда ехать, помнишь? Это тебя вечно тянет из дому.
Он плачет — из-за чего-то в лице Пру, из-за этой ее акронской жесткости, которой она отгородилась от него как стеной, из-за того, что она задевает его животом, этим своим телом большой куклы, которое он так любил, из-за того, что она так легко, запросто может отдаться другому и этот другой будет ласкать все ее изгибы и складочки, а его она так же легко и запросто может всего этого лишить, потому что он ровным счетом ничего для нее не значит. Вся пора их нежности — когда он помогал ей взбираться в гору, и гулял с ней под деревьями, и ходил в бары на Прибрежной улице, и сам поехал вперед, а ее оставил там, в Колорадо, и она думала, что он лоботрясничает, а он надрывался здесь, в округе Дайамонд, — все это ничто. Он для нее — ничто, как был ничто для Джилл, недоносок, которого надо только гладить по шерстке, — и вот смотрите, что получилось. Любовь разъедает его тело, будто ржавчина, она проникает вниз, до самых колен, которые подгибаются под ним, точно гнилое дерево.
— Ты же навредишь себе, — всхлипывая, произносит он; от его слез ее зеленое платье заблестело на плече еще больше, а у него перед глазами стоит собственное сморщенное лицо так четко, словно изображение на экране телевизора.
— Странный ты, — говорит ему Пру; голос ее звучит тише, словно возле уха шелестит листок.
— Пошли отсюда, из этого жуткого места.
— А эта девчонка, с которой ты трепался, что она тебе говорила?
— Ничего. Ее парень делает решетки против мошкары.
— Вы что-то долго трепались.
— Ей хотелось потанцевать.
— Я видела, как ты указывал ей на меня и смотрел. Тебе же стыдно, что я беременна.
— Ничуть. Я горжусь.
— Ни черта подобного, Нельсон. Ты стесняешься.
— Не настаивай. Поехали, хватит ссориться.
— Вот видишь, ты стесняешься. У тебя нет никаких чувств к этому ребенку — ты только стесняешься его.
— Пожалуйста, поедем. Чего ты добиваешься, хочешь, чтоб я встал на колени?
— Слушай, Нельсон! Я отлично развлекалась, танцевала, а тут являешься ты и начинаешь командовать. Мне до сих пор руку больно. Может, ты ее сломал.
Он неуклюже берет ее за руку, чтобы поцеловать, но она не дается; ему порою кажется, что она — и телом и душой — точно плоская шершавая доска. А потом у него возникает опасение, что она и есть такая плоская, что ничего она не скрывает, нет в ней глубины — такая она и есть. Вот сядет на своего конька и, похоже, не может слезть. Он снова завладел ее рукой и тянет к себе, хочет поцеловать, но она не дается, только злится еще больше, и лицо у нее краснеет, заостряется, каменеет.
— Знаешь, кто ты есть? — говорит она ему. — Ты маленький Наполеон. Ты, Нельсон, — ничтожество.
— Эй, прекрати.
Кожа вокруг ее красных, как у вампира, губ напрягается, и голос звучит ровно — так мчится по рельсам паровоз.
— Я по-настоящему тебя не знала. Вот теперь смотрю, как ты ведешь себя с родными, и вижу, до чего ты избалован. Избалован, Нельсон, и груб.
— Заткнись. — Только бы снова не разреветься. — Никто меня никогда не баловал, совсем наоборот. Ты понятия не имеешь, сколько горя причинили мне родители.
— Я слышала об этом тысячу раз, и мне это никогда не казалось чем-то таким уж страшным. Ты же считаешь, что твоя мама и бедная старенькая бабуся должны заботиться о тебе, что бы ты ни творил. Ты отвратительно относишься к отцу, а он хочет только любить тебя, хочет, чтобы у него был хоть отчасти нормальный сын.
— Он не хотел, чтобы я работал в магазине.
— Он считал, что ты не был к этому готов, и ты действительно не был готов. И сейчас не готов. Ты и отцом стать еще не готов, но тут уже мой просчет.
— А, значит, и ты допускаешь просчеты. — До чего же отвратителен этот ядовито-зеленый цвет, до того ядовитый — такое платье могла бы надеть разве что толстая черная проститутка, чтобы привлечь внимание на улице. Он переводит взгляд на бюро и видит на крышке гибких игрушечных фламинго, расставленных в позах соития: одна птица сидит на спине другой, а другая пара, как полагает Нельсон, сосет, но длинные клювы портят впечатление.
— И очень даже часто, — продолжает Пру, — а как я могу их не допускать, когда никто ничему меня не учил. Но вот что я скажу тебе, Нельсон Энгстром: я рожу этого ребенка, что бы ты ни вытворял. А ты можешь катиться ко всем чертям.
— Могу, значит, да?
— Да. — Она чувствует, что надо слегка отступить. Даже ее живот, упирающийся в него, становится как бы мягче. — Я вовсе этого не хочу, но можешь. Я не в силах тебя удержать, и ты не в силах меня удержать — мы же все-таки разные люди, хоть и женаты. Ты не хотел на мне жениться, и не надо мне было на это идти, как теперь выясняется.
— Но я же все-таки женился на тебе, женился, — говорит он, боясь, как бы от этого признания снова не разреветься.
— В таком случае перестань мною командовать. То ты командовал, чтоб я сюда ехала, теперь командуешь, чтоб я уезжала. А мне нравятся эти люди. Они лучше понимают юмор, чем там, в Огайо.
— В таком случае давай останемся. — Он теперь видит, что в комнате не только фламинго, а много и всякой другой мерзости. Гипсовый бюст Элвиса Пресли на подставке со свечами в красных подсвечниках, точно это икона. Аквариум без рыб, но полный кукол Барби и пластмассовых штучек, похожих на полипы. На стенах налеплены открытки — на них женщины в серебристых бикини, кувыркающиеся или застывшие в мечтательных позах, придерживают руками в серебристых перчатках огромные груди, — открытки, напечатанные в Германии на ребристой бумаге: на них в зависимости от угла зрения ты видишь либо вполне пристойную, либо непотребную картинку. В комнате все напоминает рвоту — зеленые горошины и оранжевые куски морковки на обед, который был час тому назад. Тем не менее он продолжает смотреть вокруг.
Пока он разглядывает эту мерзость одну за другой, Пру, пожав ему руку — возможно, в знак извинения за то, что они друг другу наговорили, — выскальзывает из комнаты. А что они, собственно, друг другу наговорили? На кухне девчонка, сидевшая с голой грудью, натянула на себя майку, на которой написано: «Поправка о равных правах», а Джейми снял пиджак и галстук. Нельсону кажется, что он вдруг вырос, так вырос, что даже сам себя не слышит, но это не имеет значения, и они все смеются. В затемненной спальне рядом с кухней кто-то смотрит специальное сообщение из Ирана, которое передают в 11.30, — время на вечеринках, как всегда, движется быстрыми спазматическими скачками. Неожиданно рядом с ним возникает Пру и просит отвезти ее домой — он замечает, что она смертельно бледна, точно призрак в кино, с губами цвета крови, слегка стершейся посередине, там, где соприкасаются губы. Что-то произошло у него в голове, и все кажется синим, а ее зубы — кривыми, когда она еле слышно сообщает ему, что сняла туфли, как он просил, и теперь не может их найти. Она плюхается на кухонный стул и вытягивает свои оранжевые ноги, так что живот торчит ядром, и хохочет вместе со всеми. Ну прямо свиньи! Нельсон, отправившись на поиски ее туфель, обнаруживает в боковой комнате с этими омерзительными серебристыми открытками и фламинго девушку в белых брюках, заснувшую на диване-кровати. Сейчас, когда лицо ее в покое, она кажется еще более юной. Возле курносого носа лежит ладонью кверху белая рука. Крутой, с легкой россыпью веснушек лоб без единой морщинки — спит. Только в волосах притаилась великая сила женщины — в этих освобожденных от заколок, отливающих разными оттенками провалах и взвихрениях спутанной гривы. Нельсон хочет накрыть девчонку, но одеяла нигде не видно — одни только полипы да куклы Барби в аквариуме. Полоска молочно-белой кожи выглядывает там, где рыжий свитер вылез из брюк. Нельсон смотрит на нее и думает: почему женщина не может быть просто другом, без всякой примеси эротики? Почему надо все время тешить свое самолюбие, бить наотмашь, только чтобы защитить себя? Глядя вниз, на эту молочно-белую полоску кожи, он забывает, зачем сюда пришел. И вдруг чувствует, что ему срочно надо в ванную.
А там, справившись со своими делами, он замечает толстую глянцевую книгу на корзине для белья, видимо принадлежащую Тощему, — альбом с репродукциями фотографий и плакатов времен нацизма в Германии: молодые красавцы блондины стоят рядами и поют; импозантный толстяк в белой форме, увешанный орденами и медалями; Гитлер, этакий молодой стройный рыцарь, смотрит вдаль, на Альпы. Держать такую вещь в ванной — это своеобразный вызов, как и те серебристые открытки с изображением омерзительных женщин, и, кажется, не спастись от всей этой мерзости — столько ее на свете, — не спастись ни этой спящей девочке, ни ему. Пру нашла свои жуткие зеленые туфли и сидит в кухне на стуле, а пуэрториканец с лицом, испещренным мелкими шрамиками, словно следами ножевых ран, с которым она отплясывала, стоит перед ней на коленях и застегивает пряжечки на тоненьких, как позумент, ремешках ее туфель. Когда она встает, ее швыряет в сторону — что это они ей дали? Она покорно позволяет надеть на себя бархатный жакет, который носила осенью и весной в Кенте, — жакет красный, а платье у Пру зеленое, так что она выглядит точно елка, наряженная на полтора месяца раньше срока. Джейсон танцует в большой комнате; туда же переместились теперь и Джейми с девчонкой, на чьей груди написано «Поправка о равных правах», — они тоже стараются не отставать, поэтому Нельсон и Пру прощаются с Пэм и Тощим, Пэм целует Пру в щеку очень по-женски, точно потихоньку хочет шепнуть ей на ухо пароль, а Тощий прикладывает, словно Будда, сложенные руки к груди и кланяется. Этот взгляд искоса, — интересно, думает Нельсон, это у него от природы или от того, что он извращенец. Медуза напряжения проползает по губам Тощего. Последний взмах руки, улыбки, и дверь закрывается, отсекая Нельсона и Пру от шума вечеринки.
Дверь старинная, тяжелая, из светлого дуба. Нельсон и Пру стоят на площадке третьего этажа — тишина плотно накрыла их, словно колпаком. Над головой по стеклу темного слухового окна, затянутого проволочной сеткой, барабанит дождь.
— По-прежнему считаешь меня ничтожеством? — спрашивает он.
— Нельсон, ну почему ты никак не повзрослеешь?
Толстые деревянные перила справа двойной головокружительной петлей спускаются вдоль двух маршей на первый этаж. Заглянув вниз, Нельсон видит крышки двух пластмассовых контейнеров для мусора, стоящих в подвале, далеко под ними. Пру нетерпеливо обходит его слева — он ей осатанел, и к тому же она хочет поскорее выбраться на воздух, — а он потом вспомнит, как она толкнула его своим широким бедром и какая в нем поднялась злость на эту ее намеренную неуклюжесть, но не вспомнит, не толкнул ли и он ее — совсем немножко, в отместку. Слева у лестницы нет перил и штукатурка на стене вся в дырках от гвоздей — должно быть, раньше там была деревянная обшивка, но ее ликвидировали при ремонте. Таким образом, когда Пру подворачивает ногу на этих своих высоких танкетках, ей не за что ухватиться; она слегка вскрикивает, но бледное лицо ее остается невозмутимым, как и в те минуты, когда, занимаясь планеризмом, она брала старт. Нельсон протягивает руку, чтобы схватить ее за бархатный жакет, но Пру пролетает мимо — ноги уже не держат ее; Нельсон видит, как ее лицо скользит на фоне дырочек от гвоздей, когда она переворачивается к стене, пытаясь хоть за что-то ухватиться, но хвататься не за что. И она летит боком, вниз головой, ударяясь животом об окантованные металлом ступени. Все происходит так быстро, однако мозг Нельсона успевает зарегистрировать последовательность ощущений и чувств: вот мягкий бархат жакета коснулся его пальцев, затем она раздраженно толкнула его бедром, затем он разозлился на тяжелые танкетки и на тех, кто отодрал перила от лестницы, — все разложилось по полочкам. Он отчетливо видит темно-оранжевое пятно, расползающееся в ее промежности, точно сердцевина яркого зеленого цветка, когда платье вздувается над её ногами. Она обхватывает себя руками, пытаясь уберечь свое летящее вниз тело, и, когда наконец останавливается на середине крутой лестницы, рука у нее вывернута, туфля слетела с ноги и висит на ремешке, головы не видно под разметавшейся массой чудесных волос, и крупное тело неподвижно.
А дождь мягко постукивает по стеклу слухового окна. Сквозь стену доносится музыка с вечеринки. Но видимо, Пру упала с таким грохотом, что дверь светлого дуба распахивается и вокруг уже шумят люди, в ушах же у Нельсона стоит лишь слабенький вскрик Пру, когда она полетела вниз, — с таким звуком лопаются под ногой пластмассовые игрушки, какие дают детям в ванну.
Манная Каша чувствует себя в больнице точно рыба в воде — подтрунивает над сестрами и сиделками и, словно не подвластный никаким правилам веселый микроб, передвигается по этому белому миру в своей черной одежде. Он подходит к мамаше Спрингер с таким видом, будто собирается заключить ее в объятия, но вместо этого лишь весело хлопает по плечу. Дженис и Гарри он озорно улыбается, обнажая мелкие зубы; к Нельсону обращает вмиг посерьезневшее лицо — только в глазах еще прыгают живчики:
— Она выглядит лучше некуда, вот только рука в гипсе. Но и тут ей повезло. Рука-то левая.
— Она левша, — говорит ему Нельсон. Малый бухтит и сутулится от недосыпа. Он пробыл с Пру в больнице с часу ночи до трех утра и сейчас, в половине десятого, уже снова здесь. В четверть второго он звонил домой, но никто не подошел к телефону, что сразу увеличило счет накопленных им за двадцать лет обид. Бабуля была дома, но слишком она стара и одурманена лекарствами, чтобы слышать во сне телефон, а его родители отправились с Мэркеттами и Гаррисонами в этот новый стриптиз на шоссе 422, что за «Четырьмя временами года», по дороге на Потстаун, после чего еще заехали к Мэркеттам пропустить по стаканчику перед сном. Таким образом, семейство узнало новость лишь в девять утра, когда Нельсон, залезший в пустую постель в половине четвертого, проснулся. По дороге в больницу, сидя в «мустанге» матери, он утверждал, что заснул, лишь когда птицы уже начали чирикать.
— Какие еще птицы? — заметил Гарри. — Они же все улетели на юг.
— Пап, не донимай меня: как раз за нашим окном живут такие черные птицы.
— Скворцы, — подсказывает Дженис, стремясь восстановить мир.
— Так они же не чирикают, а пищат, — не унимается Гарри. — Пищат, пищат.
— Теперь разве не поздно светает? — прерывает их спор мамаша Спрингер. Это постоянное напряжение между зятем и внуком отнимает у нее последние силы.
А Гарри действительно раздражает Нельсон — сидит рядом, весь еще пропахший вчерашними возлияниями, глаза красные, из носа течет; Гарри и сам мало спал и еще не пришел в себя с похмелья. Он еле удерживается, чтобы не сказать еще раз «пищат».
— Как это вы сумели так быстро здесь очутиться? — спрашивает он в больнице Манную Кашу, искренне восхищаясь священником. Можно сколько угодно над ним издеваться, но малый в самом деле маг-волшебник.
— Сама больная призвала, — весело изрекает священник, сделав шажок в сторону и смахнув при этом на пол один из журналов, лежащих на низеньком столике: «День женщины», «Поля и реки». В больнице, конечно, не выписывают «К сведению потребителей». Некоторое время тому назад там была напечатана совершенно убийственная статья о стоимости медицинского обслуживания и фантастических ценах на такие вещи, как аспирин и таблетки от простуды. Манная Каша нагибается поднять журнал и, выпрямившись, с трудом переводит дух.
— После того как милой женщине дали успокоительного, — принимается он рассказывать, — и вправили руку, и заверили, что зародыш вроде не пострадал, она тем не менее продолжала тревожиться и проснулась в семь утра; она понимала, что Нельсон еще спит, и не знала, кому бы позвонить. Вот и подумала обо мне. — Он расплывается в широкой улыбке. — Я, конечно, еще покоился в объятиях Морфея, но быстро собрался и сказал ей, что заскочу между причастием и десятичасовой службой, — и вот я здесь. Ecce homo[37].
Так сказал Понтий Пилат, указывая на Христа. Евангелие от Иоанна, 19:5. Она хотела помолиться со мной, чтобы Бог сохранил ее младенца, она постоянно об этом молилась, и по крайней мере на данный момент, как принято говорить, вроде бы сработало! — Его черные глаза обегают лица одно за другим, вверх, вниз и поперек. — Доктор, принимавший ее, сменился в восемь утра, но дежурная сестра торжественно поклялась мне, что, хотя мать и расшиблась, маленькое сердечко бьется в ней с нормальной силой и ни следа кровотечений или каких-либо других неприятностей. Матушка-природа — крепкий орешек, все вынесет. — Он произносит это, обращаясь к мамаше Спрингер. — А теперь я должен бежать, иначе паства будет алкать и не обретет пищи. Посетителей здесь пускают только с часу, но я уверен, что начальство не станет возражать, если вы заглянете к ней на минутку. Скажите им, что я вас на это благословил. — И его рука машинально поднимается, словно он в самом деле хочет их благословить. Но не благословляет, а кладет руку на рукав дорогой меховой шубы мамаши Спрингер. — Если вы не успеете к службе, непременно приходите на собрание, которое состоится потом, — просит он ее, — на этом собрании будет решаться вопрос о новом органе, и уйма мелочных людей приедет из своей глубинки. Они никогда больше доллара в неделю церкви не жертвуют, а право голоса имеют такое же, как мы с вами. — И он быстрым шагом удаляется по коридору, осеняя воздух знаком мира — двумя растопыренными в виде буквы «V» пальцами.
Господи, до чего же эти мальчишки любят наблюдать беду, думает Гарри. Так или иначе, это почва, которую никому не хочется иметь. Больница Св. Иосифа расположена на севере центральной части Бруэра — там, где раньше находился дом Ассоциации молодых христиан, который потом снесли и построили еще один банк с заездом для машин, и где раньше железную дорогу пересекал деревянный мост, который заменили бетонным, а он тут же стал давать трещины. Поговаривали даже о том, чтобы запрятать здесь железнодорожное полотно в туннель, но потом поезда почти перестали ходить, и, таким образом, проблема была решена. Здесь Дженис произвела на свет Ребекку — тогда все сестры были монашки, может, они и сейчас монашки, только теперь уже не разберешь. Во всяком случае, дежурная сестра на этаже — в брючном костюме розовато-оранжевого цвета. Нельсон с родителями и бабулей идут следом за ее пышным задом и покатыми плечами. Сквозь полуоткрытые двери видны исхудавшие люди, которые лежат под белой простыней, уставясь в белый потолок, — уже не люди, а призраки. Пру находится в четырехместной палате, и две женщины в легких больничных пижамах поспешно ныряют в постель, застигнутые врасплох ранними посетителями. На четвертой кровати спит пожилая негритянка. Да и Пру тоже, по сути дела, спит. Под глазами у нее еще остались следы туши, но в остальном она выглядит так, словно только что родилась, особенно чистым и светлым выглядит гипс, покрывающий от локтя до кисти ее руку. Нельсон легонько целует ее в губы и, опустившись на единственный возле кровати стул, тогда как старшие члены семьи продолжают стоять, зарывается лицом в матрас у бедра Пру. «Какой же он еще младенец», — думает Гарри.
— Нельсон вел себя поразительно, — сообщает им Пру. — Такой был заботливый.
Голос ее звучит мелодичнее и нежнее обычного. Гарри ни разу не слышал, чтобы она так говорила. Интересно, думает он, может, когда женщина лежит, меняется угол, под которым у нее из горла вылетает звук.
— Угу, он болезненно это пережил, — говорит Гарри. — Мы услышали о случившемся только утром.
Нельсон поднимает голову:
— Они были на стриптизе, представляешь?
— Господи! — вырывается у Гарри. — Кто все-таки кому должен давать отчет? — спрашивает он Дженис. — Он что, хочет, чтоб мы все время сидели дома и потихоньку старели?
— Вот что, — объявляет мамаша Спрингер, — через минуту мы уезжаем: я хочу попасть в церковь. Мне кажется, нехорошо будет, если я появлюсь только на собрании, как преподобный Кэмпбелл.
— Непременно поезжайте на собрание, мамаша, — говорит Гарри, — они вас там обштопают на целое состояние; органы ведь не растут на деревьях.
— Милая ты моя бедняжка, — обращается Дженис к Пру. — С рукой очень худо?
— О, я как-то не обращала внимания на то, что говорил доктор. — Голос у Пру замирает: должно быть, ее накачали транквилизаторами. — Есть там косточка с наружной стороны с таким смешным названием...
— Фемур, — подсказывает Гарри. Чем-то эта история взвинтила его, и он держится вызывающе. Да еще эти девицы вчера вечером — среди них были совсем молоденькие, почти как его дочь. Заведение называлось «Золотая вишенка».
Нельсон снова приподнимает голову с постели:
— Фемур — это в бедре, пап. А Пру хотела сказать — гумерус.
— Ха-ха, — произносит Гарри.
У Пру вырывается что-то вроде стона.
— Доктор сказал — просто перелом.
— И сколько же это протянется? — спрашивает Гарри.
— Он сказал — шесть недель, если я буду его слушаться.
— Значит, к Рождеству ты поправишься, — говорит Гарри. Рождество в этом году занимает в его мыслях немало места, так как после него и после встречи Нового года они отправляются в свое путешествие — у них уже зарезервированы места в гостинице, билеты на самолеты, они снова все обсудили вчера вечером, возбужденные стриптизом.
— Милая ты моя бедняжка, — повторяет Дженис.
Пру словно запела, но без мелодии. Однако звучит это все равно как песня:
— Ах, Боже мой, я ведь не жалуюсь, я даже рада — это мне в наказание. Право, я уверена, — при этом она не отрываясь смотрит на Дженис с такой твердостью, какой раньше за ней не замечалось, — это Господь послал мне испытание — такую цену я должна заплатить, чтобы не потерять ребенка. И я готова ее заплатить, путь даже косточки в моем теле будут переломаны, мне все равно. Бог ты мой, когда я почувствовала, что ноги меня больше не держат, и поняла, что полечу с этой страшной лестницы, какие только мысли не пронеслись у меня в голове! Вы-то меня понимаете.
Она имеет в виду, что Дженис понимает, каково это — потерять ребенка. Дженис вскрикивает и всем телом валится на лежащую молодую женщину, так что Гарри, внутренне содрогнувшись, хватает ее сзади за платье и тянет. Почувствовав под грудью жесткий валик гипса, Дженис выгибает спину — кожа у нее под материей натягивается как на барабане, такая горячая. Но Пру явно не больно — она лежит спокойно, смежив веки со следами вчерашних синих теней, и улыбается своей скупой кривой улыбочкой, не пытаясь сбросить с себя навалившуюся Дженис. Рукой, свободной от гипса, Пру обнимает свекровь и похлопывает по спине — пальцы ее почти соприкасаются с пальцами Гарри. Шлеп, делают они, шлеп, шлеп. Он думает о закругленных пальчиках Синди Мэркетт, — интересно насколько более детскими они выглядят, чем эти костистые, хотя и молодые, покрасневшие на суставах: у его матери были такие же загрубелые руки. Дженис все всхлипывает, а Пру все похлопывает ее, и две другие больные в палате все смотрят на них. Такие сложные моменты действуют Гарри на нервы. Он чувствует себя отторгнутым, поскольку официально в семье считают, что это он виноват в смерти ребенка, умершего по вине Дженис. Однако сейчас, похоже, все считают, что он просто устранился. Нельсон, отодвинутый матерью в сторону, — а ее захлестнули горестные воспоминания, — сидит уставясь в пространство, бледный, измученный. Эти чертовы женщины так обожают горевать сообща, что мы всегда остаемся за бортом. Наконец Дженис выпрямляется, сильно хлюпнув носом, так что вся верхняя губа у нее покрывается слизью.
Гарри протягивает ей носовой платок.
— Я так рада, — говорит она, звучно сморкаясь, — за Пру.
— Да ну же, возьми себя в руки, — буркает Гарри, отбирая у нее платок.
Мамаша Спрингер подливает масло в разбушевавшиеся воды: не повредить. В этих старых бруэрских домах верхними лестницами пользовались только служанки.
— Я пролетела не всю лестницу, — говорит Пру. — Я потому и руку сломала, что сумела задержаться. И боли в тот момент не почувствовала.
— Угу, — вставляет Гарри. — Вот и Нельсон сказал, что ты не чувствовала боли.
— Да-да. — После объятий Дженис волосы у Пру разметались по подушке, и кажется, будто она падает навзничь в белизну, выводя нараспев: — Я почти ничего не чувствовала, и доктора говорят, что не должна была чувствовать, а все случилось из-за этих жутких высоченных танкеток, которые мы все носим. Ну не идиотская мода? Непременно сожгу их, как только вернусь домой.
— А когда же это будет? — спрашивает мамаша, перекладывая черную сумочку из руки в руку. Она оделась для церкви еще до того, как проснулся Нельсон и началась вся катавасия. Настоящая раба церкви, одному Богу известно, что это ей дает.
— Мне придется провести здесь еще с неделю, так он сказал, — говорит Пру. — Чтобы я лежала спокойно, ну, словом, чтобы ничего не случилось. С ребенком. Я сегодня утром проснулась, и мне показалось, что у меня начались схватки, я так испугалась, что позвала Манную Кашу. Он такой чудесный.
— О да, — говорит мамаша.
Гарри не нравится, что они употребляют слово «ребенок». Ему представляется, что на этой стадии зародыш все еще выглядит как свинка или большая лягушка. А что, если бы у нее произошел выкидыш — он бы выжил? Теперь умеют сохранять жизнь пятимесячным, а скоро и вообще будут выращивать в пробирке.
— Нам все-таки надо доставить маму в церковь, — объявляет Гарри. — Нельсон, ты собираешься проснуться и поехать с нами или останешься здесь спать? (Голова у мальчишки снова лежит на больничном матрасе:)
— Гарри, — говорит Дженис, — не хами ты всем.
— Он считает, уж очень все мы носимся с этим будущим ребенком, — сонным голосом произносит Пру, слегка поддразнивая Гарри.
— Да нет. Я считаю, это замечательно, что у нас будет ребенок. — Он наклоняется, чтобы поцеловать ее на прощание, и хочет шепнуть ей, сколько у него было детей, мертвых и живых, видимых и невидимых. Но, так ничего и не шепнув, выпрямляется и говорит: — Не волнуйся. Мы еще заедем потом и посидим с тобой подольше.
— Только не за счет гольфа, — говорит она.
— В гольф сыграть уже не удастся. В клубе не любят, когда на поле выходят позже назначенного часа.
Нельсон спрашивает жену:
— Как ты хочешь — чтобы я уехал или остался?
— Уезжай, Нельсон, ради Бога. Дай мне немного поспать.
— Знаешь, извини, если я вчера вечером что-то не то говорил. Я совсем одурел. А когда мне ночью сказали: они думают, что ты не потеряешь ребенка, я от облегчения даже заплакал. Честное слово. — Он бы и сейчас заплакал, но они не одни, и на его лице появляется смущенное выражение: ведь это слышала не только она.
Вот почему мы любим несчастья, понимает вдруг Гарри: у нас возникает чувство вины, и мы на коленях ползем назад, к Богу. Без сознания своей вины мы ничуть не лучше животных. А Нельсон думает: что, если бы выкидыш произошел в тот момент, когда он смотрел на эти омерзительные открытки, как бы ужасно он потом себя чувствовал.
Пру спокойно произносит, словно не замечая, как дрожит голос мужа и какие перевернутые у всех лица:
— Я чувствую себя отлично. Я вас всех так люблю. — Волосы ее разметались по подушке — она жаждет погрузиться в сон, в исступленную молитву, в то, что происходит в ее израненном животе. И в знак прощания приподнимает с груди свой обрубок крыла в белоснежном гипсе.
Они оставляют ее на попечение антисептических ангелов-хранителей и шагают, стуча каблуками, назад по больничным коридорам, решив про себя отложить выяснение отношений до машины.
— Еще целую неделю! — произносит Гарри, как только «мустанг» трогается с места. — Кто-нибудь из вас представляет себе, сколько стоит теперь неделя пребывания в больнице?
— Папа, ну как ты можешь все время думать только о деньгах?
— Кто-то должен же об этом думать. Неделя — это минимум тысяча долларов. Минимум.
— У тебя же есть карточка «Голубого креста»[38].
— Для невестки она недействительна. Да и для тебя тоже, после того как тебе исполнилось девятнадцать.
— Ну, не знаю, — говорит Нельсон, — но мне не нравится, что она лежит в общей палате со всеми этими женщинами, а они стонут ночи напролет, и их рвет. Одна из них даже черная, вы заметили?
— Откуда у тебя эти предубеждения! Уж во всяком случае, не от меня. Так или иначе, это не общая палата, а так называемая полуиндивидуальная, — говорит Гарри.
— А я хочу, чтобы моя жена лежала в отдельной палате, — говорит Нельсон.
— Вот как? Ты хочешь, ты хочешь! А кто будет платить по счету, задавала? Не ты, конечно.
Мамаша Спрингер говорит:
— Я помню, когда у меня случился дивертикулит, я лежала в отдельной палате — Фред и слышать ни о чем другом не хотел. Причем палата была угловая. Из окон открывался чудный вид на дендрарий — магнолии были как раз в цвету.
— Ну а в магазине, — спрашивает Дженис, — разве на Нельсона не распространяется групповая страховка?
— На помощь в связи с родами имеют право лишь те, кто проработал в «Спрингер-моторс» больше девяти месяцев, — сообщает ей Гарри.
— Сломанную руку я бы родами не назвал, — говорит Нельсон.
— Угу, но если бы ей не предстояли роды, она гуляла бы сейчас со своей рукой.
— Может, Милдред посмотрела бы, что тут можно сделать, — подает идею Дженис.
— О'кей, — нехотя соглашается Гарри. — Я в точности всех наших правил не знаю.
Нельсону бы тут успокоиться. Вместо этого он перегибается через спинку переднего сиденья, так что голос его грохочет в ушах Гарри, и говорит:
— Только Милдред и Чарли и выручают тебя — сам-то ты вообще ничего не знаешь. Я имею в виду...
— Я знаю, что ты имеешь в виду, и я знаю о торговле машинами куда больше, чем ты когда-либо будешь знать, если не возьмешься за ум и не перестанешь играть в эти старые детройтские игрушки, на которых мы и так уже немало потеряли; пора сосредоточиться на том, чем мы занимаемся.
— Я бы не возражал, если бы ты торговал «дацунами» или «хондами», но, честно, пап, «тойоты»...
— Старик Фред Спрингер получил лицензию на торговлю «тойотами» — «тойоты» мы и продаем. Бесси, ну почему вы не дадите малому шлепка? Мне до него не дотянуться.
После паузы до него доносится с заднего сиденья голос тещи:
— Я все думаю, надо ли вообще ехать в церковь. Я знаю, что преподобный Кэмпбелл спит и видит купить орган, а сторонников у него не так уж много. Если я там появлюсь, они еще могут поставить меня во главе комитета, а я для этого слишком стара.
— Верно, Тереза была такая милая? — громко произносит Дженис. — Точно за одну ночь повзрослела.
— Угу, — говорит Гарри, — а если бы пролетела по лестнице оба марша, то стала бы даже старше нас.
— Господи, папа, — говорит Нельсон, — ты хоть кого-нибудь любишь?
— Я люблю всех, — говорит Гарри. — Просто я не люблю, когда меня загоняют в капкан.
Из Сент-Джозефа в Маунт-Джадж надо переехать через железнодорожные пути, затем по Локусту мимо Верхнего Бруэра и дальше по парку Панорамного Обзора, потом, как всегда, свернуть налево мимо торгового центра. В воскресное утро в машинах едут по большей части американцы старшего поколения — женщины с волосами голубоватых или розоватых оттенков, похожими на перья куриц, которых раскрашивали на Пасху, пока это не запретили законом, и мужчины, с такою силой вцепившиеся обеими руками в руль, точно иначе машина сейчас вырвется и начнет скакать и брыкаться: еще бы, теперь, когда из-за старика аятоллы бензин без свинца на некоторых городских заправочных станциях стоит доллар тринадцать центов, водители стараются каждую каплю использовать. Собственно, люди считают, что надо жечь горючее, пока оно есть, а когда цена на него упадет, президент Картер сможет понтировать. В кинотеатре торгового центра идут четыре фильма: «Ломая традиции», «Все сначала», «Бегство» и «10». Гарри охотно посмотрел бы «10»: он знает из рекламы, что там играет эта девушка, похожая на шведку, которая, точно уроженка Заира, заплела себе волосы мелкими косичками. Мир един: все спят друг с другом. Стоит ему представить себе, сколько в мире пар занимаются любовью и сколько еще будет заниматься, а его это не коснется, он так и будет сидеть и постепенно умирать в этой душной машине, — у него падает сердце. Он уже ни с кем не будет спать, кроме бедной Дженис Спрингер, — эта перспектива расстилается перед ним прямая и унылая, как хорошо известная дорога. Желудок у него после вчерашнего развлечения бунтует, как бывало, когда он опаздывал в школу. Он вдруг говорит Нельсону:
— Как ты все-таки, черт подери, дал ей упасть, почему не удержал? Да и вообще, что вы так поздно там делали? Когда твоя мама была тобой беременна, мы никуда не ходили.
— Хоть по крайней мере побыли вместе, — говорит парень. — Ты-то, насколько я слышал, был ходок.
— Но не тогда, когда она была тобой беременна, тогда мы вечер за вечером просиживали перед этим дурацким ящиком, смотрели «Я люблю Люси» и прочую белиберду, верно, Бесси? И не нюхали никакой травки.
— Травку не нюхают, ее курят. А нюхают кокаин.
Мамаша Спрингер с запозданием отвечает на его вопрос.
— Ну, я ведь в точности не знаю, как вы с Дженис себя вели, — устало произносит она голосом человека, который смотрит из окна на то, что происходит на улице. — Молодежь нынче другая.
— Прямо скажем, другая. Ты выставляешь за дверь человека, чтобы дать место более молодому, а этот молодой на все корки разносит твой товар.
— Твой товар вполне о'кей, если ты этим довольствуешься, — объявляет Нельсон.
Гарри в ярости прерывает его, думая о бедной Пру, которая лежит в палате и ждет мужа, а является хнычущий младенец и тычется головой ей в бок; о Мелани, которая в поте лица трудилась в «Блинном доме», обслуживая всех этих банковских недоумков, которые предпочитают обедать в городе; о своей милой, полной надежд дочери, которая вынуждена довольствоваться этим большим краснорожим Джейми; о бедной маленькой Синди, которая вынуждена с улыбкой терпеть старика Уэбба с его манией фотографировать ее в разных позах, иначе он не может возбудиться; о Мим, которая столько лет удовлетворяла прихоти этих головорезов-итальяшек; о маме, стиравшей своими старыми руками в серой мыльной воде и плакавшей под звуки блюзов на кухне, пока ей не повезло и болезнь Паркинсона не уложила ее отдыхать в спальне; обо всех женщинах в мире, которых используют и губят мужчины, чтобы вот такие желторотые юнцы могли появиться на свет.
— Дай-ка я тебе кое-что расскажу про «тойоты», — говорит Гарри сидящему сзади Нельсону. — Их собирают маленькие желтые человечки в белых халатах, которые работают на одном и том же заводе от колыбели до могилы и прямо-таки сходят с ума, если в систему зажигания попала хоть одна пылинка, а эти драндулеты, что выпускает Детройт, сколачивают черномазые в наушниках, из которых им прямо в уши наяривает музыка, да к тому же до того накачавшиеся наркотиками, что не могут отличить винт с прорезанной головкой от гайки-барашка, и при этом ненавидят фирму, где работают. Половина машин, которые сходят с конвейера на заводах Форда, преднамеренно испорчены — забыл, где я об этом читал, но не в журнале «К сведению потребителей».
— Папа, ты полон предрассудков. Что бы сказал об этом Ушлый?..
Ушлый! И уже совсем другим голосом Гарри говорит:
— Ушлого убили в Филадельфии в апреле, разве я тебе не говорил?
— Ты без конца говоришь мне об этом.
— Я же не говорю, что черные плохо работают на конвейере, я их не виню, просто говорю, что они производят плохие машины.
Но Нельсон уже настроился на атаку — он оскорбился и весь в раздрызганных чувствах, бедняга.
— И какое ты имеешь право критиковать меня и Пру за то, что мы поехали к друзьям, когда сам ты отправился со своими друзьями любоваться этими дурацкими экзотическими танцовщицами? Как тебе-то это может нравиться, мам?
— Это было совсем не так плохо, как я думала, — говорит Дженис. — И все в рамках приличий. Право же, ничуть не хуже, чем когда-то на старых ярмарках.
— Нечего перед ним оправдываться, — говорит ей Гарри. — Кто он такой, чтоб нас критиковать?
— Самое забавное, — продолжает Дженис, — что нам с Синди и Тельмой всегда нравились одни девушки, а мужчинам — совсем другие. Нам всем понравилась эта высокая восточная женщина, такая грациозная и артистичная, а мужчинам, мама, понравилась маленькая блондинка без подбородка, которая танцевать-то не умела.
— Зато создавала атмосферу, — поясняет Гарри. — Я хочу сказать, она все делала всерьез.
— А потом эта коротконогая черная толстуха, которая завела тебя. Ну та, что с пером.
— С оливковой кожей. Она была тоже славная. А насчет пера — я бы обошелся без него.
— Бабуле вовсе не интересно слушать эту мерзость, — объясняет Нельсон с заднего сиденья.
— Бабуля не возражает, — говорит ему Гарри. Ничто не раздражает Бесси Спрингер. Бабуля любит жизнь.
— Ну, не знаю, — со вздохом говорит старуха. — Когда мы могли этим интересоваться, такого не было. Помню, Фред иногда приносил домой «Плейбой», но мне это казалось скорее грустным, все эти восемнадцатилетние девчонки, совсем как дети, только тело у них взрослое.
— А кто не дети? — спрашивает Гарри.
— Говори от своего имени, пап, — вставляет Нельсон.
— Нет, я хотела сказать, — не отступается мамаша Спрингер, — смотришь на то, как нынешние девчонки расхаживают совсем голые, в чем мать родила, и удивляешься, чего ради родители их растили. Да и вообще, что думают по этому поводу родители. — Она вздыхает. — Да, мир стал другим.
Дженис говорит:
— По-моему, в том же месте по понедельникам устраивают вечера для дам с мужскими стриптизерами. И мне говорили, Дорис Кауфман говорила, что молодые ребята в самом деле боятся этих вечеров, потому что женщины бросаются на них и даже пытаются взобраться на сцену. Говорят, хуже всех женщины, которым за сорок.
— Это такая мерзость! — говорит Нельсон.
— Следи за тем, что говоришь, — поучает его Гарри. — Твоей матери как раз за сорок.
— Па!
— Ну, я бы так себя не вела, — говорит Дженис, — но я могу себе представить, что есть женщины, которые способны так себя вести. Я думаю, многое зависит от того, насколько их удовлетворяют мужья.
— Мама! — возмущается мальчишка.
Они объехали гору и свернули на Центральную улицу; судя по часам в витрине химической чистки, уже без трех минут десять.
— Похоже, мы успеем, Бесси! — кричит сидящим сзади Гарри.
Флаг на мэрии наполовину приспущен из-за заложников в Иране. Люди в праздничной одежде все еще стекаются к церкви под звон колоколов, сзывающих их своими железными языками под серым, разодранным ветром ноябрьским небом, отсвечивающим кое-где серебром. Выпуская мамашу из «мустанга», Гарри говорит ей:
— Только не заложите магазин ради этого органа Манной Каши.
Нельсон спрашивает:
— Как ты будешь добираться домой, бабуля?
— Меня, наверное, подвезет внук Грейс Штул — он обычно приезжает за ней. Ну а нет, так и пешком дойду — не помру.
— Ах, мама, — говорит Дженис, — тебе же в жизни не дойти. Если тебя некому будет подвезти, позвони нам, когда собрание кончится. Мы будем дома.
В клубе сейчас сократили до минимума обслугу, поэтому подают лишь заранее приготовленные бутерброды, половина сеток на теннисном корте спущена, а на полях для гольфа переставлены указатели лунок. Возвращаясь домой с Дженис и Нельсоном, Гарри вспоминает, как они ездили раньше втроем, жили вместе, были моложе. Между малым и Дженис эта связь сохранилась. А он ее потерял. Вслух он произносит:
— Значит, тебе не нравятся «тойоты».
— Вопрос не в этом, пап, там нечему нравиться или не нравиться. Вчера на вечеринке я разговаривал с одной девчонкой, которая только что купила «короллу», так мы с ней говорили только о старых американских машинах — какие они были замечательные. Вот и «вольво» тоже стали не те, и никто тут ничего не может поделать. Как говорится, всему свой срок.
Мальчишка явно стремится поддержать разговор и уладить ссору; Гарри же помалкивает, раздумывая: «Всему свой срок — будешь так гнать, так крутиться да еще наркотиками накачиваться, хорошо, если до моих лет дотянешь».
— «Мазды», — говорит Нельсон. — Вот чем бы я хотел торговать.
— В таком случае иди к Эйбу Шафетцу и проси работы. Я слышал, он вроде прогорает — столько у «мазд» дефектов. Мэнни говорит, никогда им всех не исправить.
— По-моему, — говорит Дженис, пытаясь внести дух умиротворения, — реклама «тойот» по телевизору на редкость умная и шикарная.
— О, реклама — загляденье, — соглашается Нельсон. — Реклама — просто чудо. Я-то говорю про машины.
— А тебе не нравится, — спрашивает Гарри, — эта новая, там, где она хрюкает и трогается с места? — Он хрюкает, и Дженис с Нельсоном смеются, и последний квартал до дома они едут по Джозеф-стрит под голыми кленами, весело вспоминая все втроем, какая у «тойот» была реклама со вскакивающими в машины мужчинами и женщинами, обычными мужчинами и женщинами, их одежда взвивается складками ангельских одеяний, точно произошло бурное химическое соединение или появилось крупным планом крыло колибри, взмывающей и падающей вниз, а мужчины и женщины улыбаются и застывают в воздухе, бросая вызов земному притяжению.
— Надо нам отсюда съезжать, — внезапно охрипшим голосом произносит Гарри несколькими днями позже, накануне возвращения Пру из больницы, где она пролежала целую неделю. Они с Дженис в спальне, на дворе ночь; бук, сбросив с себя листья и трескучие коробочки семян, пропускает теперь в их комнату куда больше света, чем летом. Два стекла в окне со стороны, что ближе к улице, с той стороны, где спит Кролик, не идеально гладкие, а слегка волнистые, все в каких-то продолговатых пузырьках, которые днем едва видны глазу, зато ночью образуют на дальней стене медальоны крапчатых теней, резко увеличенных, более ярких по цвету, чем на самом деле, так что над заставленным туалетом красного дерева, который перешел к Дженис от Кернеров, у четырехстворчатой двери, отгораживающей от них мир, вся стена пестрая, цветная, как витраж. За десять лет, что они здесь живут, в те минуты и часы, что проходят, когда уже потушена лампа и еще не наступил сон, эти светящиеся квадратики отпечатались в мозгу Гарри, как драгоценности, яркие камушки, образовавшиеся из воздуха, — ему будет их не хватать, когда он уедет отсюда. Но уезжать надо. На абстрактный рисунок накладываются тени от ветвей бука, которые треплет и качает холодный ветер.
— Куда же мы поедем? — спрашивает Дженис.
— Купим себе дом, как все, — говорит он тихим, хриплым голосом, точно мамаша Спрингер может услышать это его предательство сквозь стену, несмотря на бормотание, а потом грохот телевизора в момент кульминации; затем взрывается реклама, затем начинает нарастать новая кульминация. — В другой части Бруэра, ближе к магазину. Эти ежедневные поездки через центр города сводят меня с ума. Да и сколько бензина уходит.
— Только не в Пенн-Виллас, — говорит она. — Назад в Пенн-Виллас меня ни за что не заманишь.
— Меня тоже. А как насчет Пенн-Парка? Там соседями у нас будут все эти славные адвокаты — специалисты по разводам и дерматологи. Я всегда мечтал — еще в ту пору, когда мы играли в баскетбол, — поселиться там где-нибудь. Чтобы дом, по крайней мере по фасаду, был облицован камнем, ну и, может быть, с утопленной гостиной — тогда мы могли бы пристойно принимать Мэркеттов. А сюда просто неудобно кого-то звать: мамаша, правда, после ужина уходит к себе наверх, но здесь так чертовски мрачно, да еще теперь тут Нельсон со своей командой.
— Он говорил, что они собираются снять квартиру, когда дела наладятся.
— Дела у него никогда не наладятся при его отношении к работе. Ты это знаешь. А здесь он живет бесплатно; и потом, мы не будем так угрызаться, оставляя твою мамашу. Такой шанс нельзя упускать. — Его рука забирается глубоко под ее ночную рубашку; стремясь заставить жену посмотреть на вещи его глазами, он ласкает ее груди, берет их в ладони, а они похожи на воздушные шары, из которых начали выпускать воздух, это и неудивительно при ее возрасте, но все равно благодаря теннису, плаванию и генам старика Фреда Спрингера тело у нее в лучшем состоянии, чем у большинства. Соски ее набухают, и его член без особого труда твердеет. — Или, может, — продолжает он все так же хрипло, — купить такую псевдотюдоровскую штуковину, похожую на пряничный домик, у них еще такие островерхие крыши, как у ведьминых домов на картинках. Бог ты мой, как бы возгордился папка, если б увидел, что я живу в таком доме!
— А нам это по карману, — спрашивает Дженис, — притом, что теперь надо платить тринадцать процентов по закладным?
Он передвигает руку по шелковистой, гладкой выпуклости ее живота к волосне, которая словно ощетинивается от его прикосновения. Надо будет ему как-нибудь пожевать ее. Положить на спину, чтобы ноги свисали с края кровати, опуститься на колени и жевать ее промежность, пока она не кончит. Он ведь так делал, когда они еще только встречались в квартире той девчонки, что выходила на старые серые бензобаки у реки, опускался на колени и часами пасся на ее жестком лугу, терся носом, веками об это чудо. Любая женщина — все они заслуживают того, чтобы их время от времени вот так жевали, они кончают, и во рту у тебя словно появляется устрица, интересно, как проститутки такое выдерживают — член за членом, а глотать приходится, за неделю, должно быть, проглатывают не одну пинту. Вот Рут это не нравилось, но некоторые сучки, если верить порностатейкам в «Уи», заглатывают по милую душу, одна даже сказала, что это для нее как шампанское. Возможно, утопленной надо делать не гостиную, а кабинет, просто должно быть такое место, где одна-две обтянутые бобриком ступеньки были бы вниз, чтобы ты чувствовал, что находишься в современном доме.
— В этом прелесть инфляции, — говорит он Дженис, изо всех сил стараясь ее обольстить. — Чем больше ты должен, тем лучше твои дела. Спроси Уэбба. Платишь-то ты долларами, которые все обесцениваются, а проценты Дяде Сэму вычитаешь из подоходного налога. Даже после того как мы купили ранды и заплатили налог в сентябре, у нас в банке осталось слишком много денег, а деньги в банке держат нынче только тупицы. Внесем их в качестве аванса за дом, и пусть банк тревожится по поводу того, что доллар падает, а наш дом тем временем будет каждый год подниматься в цене на десять — двадцать процентов. — Он чувствует, что Дженис начинает отвечать на его ласки.
— По-моему, это будет тяжело маме, — говорит Дженис слабым голосом, какой появляется у нее в минуты близости. — Она ведь собирается оставить нам этот дом, и я знаю, она рассчитывает, что до тех пор мы будем жить здесь с нею.
— Она проживет еще двадцать лет, — говорит Гарри. — А через двадцать лет тебе будет шестьдесят четыре.
— И потом — не покажется ли это странным Нельсону?
— Почему? Ведь именно этого он и хочет — чтобы я не маячил перед ним. Я подавляю парня.
— Гарри, я не уверена, что это ты на него так действуешь. По-моему, он просто боится.
— Чего же ему бояться?
— Того, чего боялся и ты в его возрасте. Жизни.
Жизнь. Слишком она длинная и одновременно короткая. Боишься, что она кончится, и боишься, что завтра будет таким же, как вчера.
— Ну, не надо было ему возвращаться домой, если он так настроен, — говорит Гарри. Он явно теряет интерес к любовным утехам.
— Он же не знал, — говорит Дженис. Гарри чувствует, что и ее мысли уходят от зова плоти в грустную сферу семейной жизни. — Он же не знал, что ты будешь так придираться. Почему ты так к нему относишься?
Чертов парень, которому не было еще и тринадцати, попытался увести у него Джилл в Пенн-Вилласе после того, как Дженис ушла.
— Это он придирается ко мне, — говорит Гарри. Он перестал шептать. Телевизор у мамаши Спрингер еще включен — что-то там шуршит, грохочет, гул нарастает, но это, пожалуй, не человеческие голоса, а шум деревьев или океана. Мамаша пристрастилась смотреть в половине двенадцатого специальное сообщение Эй-би-си о заложниках и каждое утро пересказывает им последние сведения о том, что ничего не происходит. Хомейни и Картер — оба попали в ловушку, расставленную группой заросших волосами парней, которые ни черта ни в чем не смыслят, несут всякую чушь насчет того, что старики гонят молодежь на войну, — вот избавиться бы от всех этих парней, тогда в мире стало бы куда спокойнее жить. — Стоит мне раскрыть рот, как у него на лице появляется раздраженное выражение. Что бы я ему в магазине ни сказал, он идет и делает наоборот. Явился тут один малый покупать машину из тех двух спортивных, что Нельсон расколошматил тогда, и попросил поставить у нас на продажу мотосани. Я решил, что это шутка, но тут на днях прихожу в магазин и вижу — спортивная машина ушла, а эти желтые мотосани «кавасаки» стоят себе в переднем ряду рядом с новенькими «терселами». Я так и подскочил, а Нельсон говорит мне: хватит ехать по старым рельсам; он, оказывается, пообещал парню за них четыре сотни, а нам эта история принесет такую известность, какой мы бы в жизни не имели, истрать мы в два раза больше на рекламу: еще бы — нашелся сумасшедший торговец, который взял мотосани для продажи!
Дженис издает какой-то легкий звук, который, будь она менее усталой, означал бы смех.
— Именно так поступал папа.
— И потом, он набрал за моей спиной на десять тысяч старых спортивных машин, которые жрут по галлону бензина на десять миль, кому они нужны такие, да еще эта история с Пру, которая обойдется нам в целое состояние. Ведь она же никак не застрахована.
— Ш-ш! Мама может услышать.
— А я и хочу, чтоб она услышала: это она потворствует парню и его «гениальным» идеям. Ты же слышала вчера вечером, как они рассуждали, что у них с Пру будет своя машина, хотя этот старый «ньюпорт» мамаши шесть дней в неделю стоит в гараже?! — Приглушенные выкрики проникают сквозь оклеенную обоями стену — это иранцы вышли на демонстрацию перед американским посольством, на радость телевизионщикам. У Кролика от досады даже перехватило дыхание.
— Я просто не могу больше здесь, лапочка.
— Расскажи мне лучше про дом — говорит Дженис, возвращая его руку к себе на живот. — Сколько там будет комнат?
Он начинает гладить ее, ведет пальцами вдоль складочки с одной стороны, потом с другой стороны треугольника, а потом задумчиво проводит посередине. Волосня у Синди была темнее, чем у Дженис, менее кудрявая, возможно, более живая при падавшем на нее свете, светясь иголочками, как мех на старой шубе мамаши Спрингер.
— Нам ведь не нужно много спален, — говорит он Дженис, — достаточно одной большой для нас с тобой и чтоб там было большущее зеркало, в которое можно смотреть с кровати...
— Зеркало?! Откуда у тебя эта идея — насчет зеркала?
— У всех теперь есть зеркала. Лежишь в постели и видишь себя.
— Ох, Гарри, нет...
— А я думаю — да. Ну и потом, скажем, еще одну спальню — на случай, если вдруг твоя мамаша вздумает пожить с нами или приедет кто-то в гости, но только чтоб не рядом с нашей, чтобы нас разделяла по крайней мере ванная, а то телевизор уж больно мешает; а внизу у нас будет кухня с новейшим оборудованием, включая электрокомбайн...
— Я их боюсь. Дорис Кауфман говорит, что первые три недели у нее все превращалось в кашу. Разница лишь в том, что один вечер каша была розовая, другой — зеленая.
— Ничего, научишься, — мурлыкает он, описывая рукой круги по ее телу, — круги, которые, расширяясь, захватывают ее соски и низ живота, а потом сокращаются, так что пальцы касаются лишь пупка, похожего на дырку в заднице этой оливковой сучки на шоссе 422. — Для этого существует специальное руководство, а потом, у нас будет холодильник с автоматической заморозкой и встроенная в стену плита, где духовка — на уровне твоего лица, чтоб не нагибаться, и еще микроволновка, которая для меня является загадкой: я читал где-то, что эти печки могут поджарить твои мозги, даже если ты находишься в соседней комнате... — Влага, ее промежность такая влажная, что он даже пугается, дотронувшись до нее, точно касается слизняка под листом в саду. Член его так вздувается, что даже больно. — И потом, у нас будет утопленная гостиная с освещением, скрытым в стенах, — мы там сможем принимать гостей.
— Кого же мы будем звать в гости? — Голос ее едва слышен: подушка поглощает его, как пыль с лица мумии.
— О-о. — Рука его продолжает скользить по ее телу кругами, кругами, перенося влагу на соски и оставляя ее сначала на одном, потом на другом, точно навешивая мишуру на кончики веток рождественской елки. — Да кого угодно. Дорис Кауфман и всех прочих лесбиянок, которые играют в теннис в «Летящем орле», Синди Мэркетт и ее верного спутника Бадди Инглфингера, всех этих славных девчонок, которые вертят своими красивыми задами в «Золотой вишенке», чтобы Америке веселее жилось, всех этих роскошных самцов, которые работают в отделе ремонта и запасных частей «Спрингер-моторс»...
Дженис хихикает, и в этот момент внизу хлопает входная дверь. Навестив Пру, Нельсон теперь обычно отправляется в бар — тот, что раньше назывался «Феникс», и болтается среди этого жуткого сброда, который убивает там время. Гарри возмущает эта свобода, которой пользуется парень: ему разрешили не работать по вечерам, чтобы он мог навещать Пру, так нечего шататься по барам и накачиваться. Если парня так потрясло, когда она свалилась, он должен бы заняться чем-то более стоящим — из благодарности, что ли, или в качестве искупления, или почему-то еще. Внизу слышны его пьяные шаги, они бухают один за другим — бум, бум — по гостиной, между диваном и вольтеровским креслом и дальше, мимо подножия лестницы, так что зазвенела посуда в буфете, — на кухню, за пивом. У Гарри перехватывает дыхание, когда он представляет себе это надутое, озадаченное лицо, прикладывающееся еще к одной банке с пивом, — пьет и жрет до отвала и при этом презирает весь мир. Он чувствует, как рядом с ним застыла мать Нельсона, прислушиваясь к шагам сына, и кладет ее руку на свой член — ее пальцы умелыми движениями начинают накачивать кожицу по бокам. Снизу доносятся шаги Нельсона, возвращающегося в гостиную, в вольтеровское кресло, а Дженис и Гарри предаются любви, и Гарри, имея в виду дом, который ему так хочется купить, хрипло заверяет жену:
— Тебе он понравится. Понравится.
Въезжая в Бруэр на величественном старом темно-синем «крайслере» мамаши Спрингер, Нельсон говорит Пру:
— В жизни не догадаешься. Он уговорил маму купить дом. Она сказала, что они посмотрели уже штук шесть. Все эти дома показались ей слишком большими, но папа говорит, что она должна привыкать думать масштабно. По-моему, он слегка рехнулся.
— Интересно, насколько это связано с тем, что мы к ним переехали? — спокойно произносит Пру. Она хотела, чтобы они нашли себе квартиру приблизительно в том же районе, где живут Тощий, Джейсон и Пэм, и никак не может понять, зачем Нельсону нужно жить с бабушкой.
А в нем, как защитная реакция, закипает злость.
— Не вижу, почему это должно было так на него подействовать, да любой приличный отец был бы рад, что мы живем с ними. В доме уйма места, и бабулю нельзя оставить одну.
— А я думаю, — говорит его жена, — когда люди в возрасте, вполне естественно иметь свой дом.
— И естественно — бросать старух, чтоб умирали в одиночестве?
— Но мы же теперь тут.
— Только временно.
— Я тоже так сначала думала, Нельсон, но теперь я вижу, ты не хочешь, чтобы у нас был свой дом. Ты не вынесешь такой жизни, когда останемся только ты да я.
— Я терпеть не могу тесных квартир и кооперативных домов.
— Да ладно, я ведь не жалуюсь. Я теперь уже привыкла. И мне нравится твоя бабушка.
— Терпеть не могу этих старых домов в центре города, хоть они нынче и снова ожили благодаря пестрым лавчонкам, которые поставляют товары всяким выродкам да одуревшим от наркотиков смешанным парам. Все это напоминает мне Кент. А ведь я сбежал сюда, спасаясь как раз от такого выдрючивания. Взять хотя бы этого Тощего: он вроде бы отрицает всю нашу культуру, нюхает кокаин, балуется мескалином и прочей мерзостью, а знаешь, чем он зарабатывает себе на жизнь? Выписывает счета в электрокомпании округа Дайамонд и запечатывает их в конверты; если он продержится на этом месте еще лет десять, то станет старшим, — так разве он не работает на систему?
— А он вовсе и не строит из себя революционера, он любит красивые вещи и общество других парней.
— Надо быть все-таки последовательным, — говорит Нельсон, — как-то это непорядочно — доить общество и одновременно издеваться над ним. Ты мне как раз и нравилась больше Мелани потому, что вроде не была помешана на всех этих радикальных идеях, как она.
— Я не знала, — говорит Пру еще спокойнее, — что мы с Мелани были соперницами. И что же — вы вдоволь насладились друг другом этим летом?
Нельсон смотрит прямо перед собой, жалея, что своими признаниями довел до этого разговора. В Бруэре уже зажглась рождественская иллюминация — красные и зеленые огоньки и трепещущие украшения из фольги кажутся засохшими и скукожившимися на лишенных снега улицах, — жалкое подобие того праздника, какой сохранился в его детских воспоминаниях, когда было сколько угодно электричества и почти не было вандализма. Тогда на каждом фонаре висел огромный венок из настоящих еловых веток, срезанных в окрестных горах, а смеющийся Санта-Клаус в натуральную величину на белых с серебром санях, запряженных восьмеркой оленей со стеклянными глазами, в настоящей с виду шкуре, висел на канатах, натянутых между вторым этажом «Кролла» и крышей дома, в котором была табачная лавка и которого уже нет. Все витрины в центре между Четвертой и Седьмой улицами были уставлены раскрашенными деревянными солдатиками, и верблюдами, и волхвами, и золотыми органными трубами в облаках стекловолокна, а по вечерам тротуары заполняли покупатели, и из перегретых магазинов неслись рождественские песнопения, растворяясь в морозном воздухе, колючем, как елка, и так верилось, что где-то там, во тьме, окружающей освещенный город, родился младенец Христос. Сейчас же Рождество было какое-то жалкое. Городской бюджет резко сократили, и в центре на месте половины магазинов стоят пустые коробки.
— Ну, расскажи же, — пристает к нему Пру. — Я ведь знаю, что между вами все было.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
Он решает пойти в наступление: уступи сейчас молодой жене, и она сядет тебе на голову.
— Ничего ты не знаешь, — говорит он ей. — Знаешь только, что надо держаться за эту чертову штуку, которая сидит в тебе, вот в этом тебе нет равных. Рехнуться можно.
Теперь она смотрит прямо перед собой — повязка на ее руке маячит белым пятном на самом краю его поля зрения. А у него режет глаза от этих праздничных огней, буравящих декабрьскую тьму. Пусть изображает из себя мученицу сколько хочет. Пытаешься сказать правду, а получается одно расстройство.
Бабулина старая машина катит как по маслу, но она довольно неповоротливая: еще бы — столько в ней металла, даже отделение для перчаток выложено металлом. Когда Пру вот так замолкает, в горле Нельсона возникает привкус — привкус содеянной несправедливости. Ведь он же не просил ее рожать ему ребенка, никто ее об этом не просил, а теперь, когда он на ней женился, у нее хватает нахальства жаловаться, что он не покупает ей квартиры: дай им одно, они тут же требуют другое. Ох уж эти женщины — точно бездонная яма: вкладываешь в них и вкладываешь — и все им мало, отдаешь всю свою жизнь, а они улыбнутся этакой кривой грустной усмешечкой и жалеют, когда все уже позади, что ты не сумел сказать лучше. Он предостаточно связал себя, и больше связать его ей не удастся. Иной раз, глядя на нее сзади, он только диву дается, как она раздалась — бедра широкие, точно сарай, можно подумать, что там приютилось не маленькое розовое существо, а рогатый белый носорог, который имеет к Нельсону столь же мало отношения, как тот расплывающийся человек на Луне, вот что происходит, когда Природа начинает командовать, — все выходит из-под контроля. Привкус во рту становится невыносимым — он просто должен высказаться, выбросить это из себя.
— Кстати, — говорит он, — а как насчет того, чтобы побаловаться?
— Я не думаю, чтобы это разрешалось на таком месяце. Да и потом, я чувствую себя жуткой уродиной.
— Уродина или не уродина, ты — моя. Моя старушка.
— Я все время такая сонная, ты и представить себе не можешь. Но ты прав. Давай побалуемся сегодня. Давай вернемся домой пораньше. Если кто-нибудь в «Берлоге» пригласит нас к себе, давай не поедем.
— Вот видишь, если бы у нас была квартира, на которой ты совсем помешалась, нам бы тоже пришлось приглашать к себе людей. По крайней мере у бабули мы от этого избавлены.
— Мне там так спокойно, — говорит она, вздохнув. Что она хочет этим сказать? Не надо ему вытаскивать ее из дома по вечерам: он ведь женатый человек, он работает, ему должно быть не до развлечений. А как он боится идти на работу — каждое утро просыпается с гложущим ощущением под ложечкой, точно это не у нее, а у него сидит внутри белый носорог. Эти спортивные машины, которые стоят некупленные и каждый день мозолят ему глаза, и то, что Джейк и Руди никак не примирятся с его решением взять мотосани для продажи и смотрят с таким видом, будто он сыграл злую шутку со своим папашей, тогда как на самом деле у него и в мыслях ничего подобного не было — просто малый очень просил, а Нельсону хотелось поскорее избавиться от «меркури», всякий раз, как он видел эту машину, она напоминала ему о той поре, когда папаша презирал его, даже слушать не хотел — это было несправедливо, так что он вынужден был расколошматить эти две машины, чтоб стереть издевательскую усмешку с лица отца.
Демонстрационный зал для него — все равно как сцена, на которую он вышел, не выучив до конца роли. Может, это от всего, чем он накачивается, кокаин вроде пережигает носовую перегородку, а теперь говорят, марихуана разрушает клетки мозга, а тетрагидроканнабиол оседает в жировых тканях, и потом ты месяцами ходишь как идиот, сколько сейчас появилось мальчишек с излишне развитой грудью, потому что организму чего-то не хватало, когда они росли, в тринадцать лет; последнее время Нельсону видятся — не во сне, а наяву, когда он стоит с открытыми глазами, — люди с дырками вместо носа, должно быть, оттого, что перебрали кокаина, или Пру в больнице — она лежит в постели, а под боком у нее маленький красноглазый носорог, может, это ему так кажется из-за гипса на ее руке, уже грязного и осыпающегося по краям, с торчащей наружу бахромой бинта. И еще папаша. Он все больше и больше раздается, перестал бегать, и кожа у него блестит, точно поры всасывают питание прямо из воздуха.
В детстве у Нельсона была книжка с такой твердой блестящей рисованной обложкой и черным, точно изоляционная лента, корешком: на обложке был изображен великан с шишковатым, зеленым, заросшим волосами лицом, который, осклабясь — это и было самое страшное, то, что он ухмылялся своими толстыми губами, скаля большущие, редкие, как у всех великанов, зубы, — заглядывал в пещеру, где мальчик и девочка — скорее всего брат и сестра, герои сказки, — сидели съежившись, еле различимые в темноте (читателю видны были только их затылки — ага, вот вы где!), загнанные, до смерти перепуганные, не смея ни пошевелиться, ни вздохнуть — такого страху на них нагнало это огромное, шишковатое, торжествующее лицо, заслонившее солнце у входа в пещеру. Таким же представляется Нельсону в последнее время и папаша: он, Нельсон, стоит в туннеле, а дальний конец, через который он мог бы выйти на солнечный свет, перегораживает лицо отца. Старик понятия не имеет, что он играет такую роль в жизни сына, а виноваты эта скупая печальная улыбочка, этот взмах руки, каким он ставит крест на сыне и с разочарованным видом поворачивается на каблуках — именно с разочарованным: не такого сына он хотел иметь; а теперь весь мужской персонал магазина — не только Джейк и Руди, но и Мэнни, и его механики, все перепачканные маслом, только вокруг глаз бело, — смотрит на него и тоже видит: нет, он не в отца, и ростом не вышел, да и не умеет так же легко смотреть на вещи, как Гарри Энгстром. И в целом мире кто еще, кроме Нельсона, может засвидетельствовать, что во всем виноват отец, что он обманщик, и трус, и убийца, а когда Нельсон хочет об этом сказать, то не может выдавить из себя ни звука, и мир хохочет, глядя, как он стоит раскрыв рот и молчит. Великан смотрит и ухмыляется, а Нельсон глубже уползает в свой туннель. Он и «Берлогу» любит за то, что в ней уютно, как в туннеле, дымно и пьяно, и под столом передают друг другу закрутки, и все дозволено, они все вместе в этом дымном туннеле, трусы и неудачники, какая разница, и не надо вслушиваться, кто что говорит, потому что никто не собирается приобретать «тойоту», или страховку, или что-либо еще. Ну почему бы не создать такое общество, где людям дают, что им нужно, и разрешают делать, что они хотят? Папаша сказал бы, что это фантазия, но ведь именно на таком принципе существует мир животных.
— А я все-таки думаю, ты спал с Мелани, — говорит Пру своим сухим ровным голосом обитательницы трущоб. Одна звуковая дорожка, и только.
— Ну даже если и так, что с того? — говорит он. — Мы же с тобой тогда еще не были женаты, так какое это имеет значение?
— Для тебя — никакого: всем известно, ты хватаешь все, что подвернется, такой ты охочий, а вот то, что это была она, имеет значение, она же моя подруга. Я ей верила. Я верила вам обоим.
— Только, ради всего святого, не хнычь.
— Я и не хнычу.
Но он уже представляет себе, как она будет сидеть рядом с ним в «Берлоге» в одной из кабинок, надувшись и не говоря ни слова, не слыша ничего, кроме ударов младенца в животе; из-за этой сломанной руки она выглядит так нелепо, этот живот и гипс, и вообще, когда он смотрит на нее, ему становится ее жаль, а потом он говорит себе, что таким образом проявляет заботу о ней: берет ее с собой, тогда как многие ребята в жизни бы этого не сделали.
— Эй, — буркает он, — я тебя люблю.
— И я тебя люблю, Нельсон, — откликается она и приподнимает с колен руку, которая не в гипсе, и он, сняв руку с руля, пожимает ее. Чудно: чем больше она раздается в ширину, тем тоньше и суше становятся у нее руки и лицо.
— Выпьем по паре стаканчиков пивка и уедем, — обещает он ей. Может, там будет девчонка в белых брюках. Она иногда приезжает туда с этим здоровым дубарем Джейми, и Нельсон понимает, она притаскивает его: ей там нравится, ему — нет.
«Берлога» пользуется таким успехом, что на Сосновой улице трудно найти место для машины, а Нельсону охота избавить Пру по крайней мере от необходимости шагать по холоду, хотя доктор и говорит, что физические упражнения ей на пользу. Нельсон терпеть не может холода. В детстве он обожал декабрь, потому что в конце этого месяца было Рождество, и он с таким волнением ждал всех радостей, которые сулит жизнь, что просто не замечал, как тьма и холод наступают на человека, окружая его плотной стеной. А тут еще папаша отправляется с мамой шиковать на какой-то там остров вместе с этими своими вонючими приятелями — валяться на песке и греться на солнышке, тогда как Нельсон должен держать оборону в магазине и замерзать, — несправедливо это. А та девчонка не всегда в белых брюках — в прошлый раз на ней была юбка по новой моде с большим разрезом сбоку. Вон там есть место перед длинным низким кирпичным зданием, в котором раньше располагалась типография «Верити», — похоже, удастся втиснуться между старым двухтонным «фэйрлейном» и бронзовым «хондой-универсалом», тютелька в тютельку. Когда паркуешь машину, задача состоит в том, чтобы задник оказался прямо перед фарами другой машины и твой автомобиль не стоял слишком далеко от тротуара, иначе ты никогда не выедешь. И не бойся подрезать слева — у тебя всегда будет больше места, чем кажется. И Нельсон останавливается впритирку к «фэйрлейну», так что у Пру вырывается резкий возглас:
— Нельсон!
Он говорит:
— Я же вижу его, вижу, заткнись и не мешай мне сосредоточиться. — Он крутит тяжелый, обтянутый бархатом руль «крайслера» — машины настолько мощной, что кажется, это не автомобиль, а броненосец, — рассчитывая, что, став на место, она мгновенно замрет, как конькобежец на льду. Ух, до чего же эротично выглядят фигуристки в своих костюмах с разлетающимися юбочками, когда они едут задом. Нельсон, стараясь не упустить из виду довольно низко сидящие фары «хонды», вспоминает, как у той девчонки распахнулась разрезанная юбка, обнажив длинную блестящую ногу до бедра, когда она садилась у бара, и как, узнав Нельсона, она наградила его застенчивой мимолетной улыбкой. Монументальный «крайслер» бабули откатывается назад, и Нельсон, уверенный в том, что он идеально гладко запаркует машину, даже не слышит неожиданного скрежета металла, раздираемого металлом, и приходит в себя, лишь когда машина до середины изуродована и Пру взвизгивает:
— Ой! — точно она рожает.
Уэбб Мэркетт говорит, что цена на золото достигла на сегодняшний день предела: маленького человека в Америке захлестнула эта эпидемия, а когда маленький человек вскакивает на подножку удачи, ловкие дельцы с нее соскакивают. Вот серебро — другое дело: братья Хант в Техасе скупают акции серебряных рудников на миллионы в день, а люди с такими деньгами знают, что делают. Гарри решает сменить свое золото на серебро.
Дженис все равно собиралась в центр за рождественскими покупками, так что они встретятся в «Блинном доме», пообедают, а потом поедут в бруэрский Кредитный банк с ключом от сейфа и вынут тридцать раундов, которые Гарри три месяца тому назад купил за 11 313,20 доллара. В помещении, отведенном банком для общения клиентов со своими ящиками-сейфами, Гарри вытаскивает из-под страховых бумаг и государственных займов два голубых цилиндрика с крышечками, как туалетные сиденья в кукольном доме, и кладет их Дженис на ладони — по одному на каждую ладонь, улыбается, видя, как ее вновь изумляет тяжесть золота. Сразу став более солидными гражданами, они выходят между двумя большими гранитными колоннами из банка на слабый декабрьский солнечный свет, пересекают лес, где стоят неработающие фонтаны и парковые скамейки из цемента с именами молодых парней и девчонок, выведенными краской из распылителя, и по восточной части Уайзер-стрит проходят два квартала, сплошь состоящие из магазинчиков, где идет вялая предрождественская торговля. Истощенные маленькие пуэрториканки — единственные покупатели, которые вбегают и выбегают из дверей этих дешевых магазинчиков, да еще ребята, которым следовало бы быть в школе, да пенсионеры с тупым выражением опухших от виски, заросших щетиной лиц, в грязных стеганых куртках и охотничьих шляпах, — заводы использовали этих стариков и вышвырнули на улицу.
Проходя мимо алюминиевых фонарей, Гарри слышит, как шелестят, подрагивая на ветру, венки из фольги. Золото, золото, поет сердце Гарри, — он ощущает эту тяжесть в двух глубоких карманах своего пальто, раскачивающуюся в такт его шагам. Рядом, мелко перебирая ногами, спешит Дженис — подтянутая, сосредоточенная женщина в теплой дубленке, доходящей до сапог, — спешит, придерживая несколько пакетов, которые тоже шелестят, как и венки из фольги. Он видит их обоих в пятнистом, поцарапанном зеркале рядом со входом в обувной магазин: он — высокий, прямой, белолицый; она — маленькая, смуглая, бегущая рядом с ним в кожаных сапогах цвета бычьей крови, на высоких каблуках и на молнии, плотно облегающих щиколотку, ноги ее отбрасывают на ходу полы дубленки, и ее изящный силуэт — столь же непреложно, как и его черное ворсистое пальто и ирландская шляпа, — свидетельствует о том, что это люди, хорошо в жизни устроенные, что они могут позволить себе шагать с улыбкой мимо тех, кто злобно поглядывает на них на улице и отводит глаза.
Магазин «Финансовые альтернативы», с окнами, забранными жалюзи в тонкую полоску, находится в следующем квартале — квартале, который когда-то пользовался дурной славой, но теперь, когда весь центр стал таким, ничуть не отличается от соседних. В магазине девушка с платиновыми волосами и длинными наманикюренными ногтями улыбается, узнав Гарри, и подтягивает к прилавку бежевое кресло для Дженис. После телефонного звонка в какое-то дальнее помещение она отщелкивает несколько цифр на своем маленьком компьютере и сообщает Гарри и Дженис — а они сидят, как два мешка, в своих толстых пальто у края ее прилавка, — что цена на золото сегодня утром достигла почти пятисот долларов за унцию, но она может предложить им лишь 488,75 доллара за монету. Таким образом, это составит... пальцы ее легко бегают по клавишам, не задевая их ногтями, и в сером окошечке компьютера выскакивают, словно вытянутые магнитом, цифры: 14 622,50 доллара. Гарри подсчитывает в уме, что он заработал на своем золоте по тысяче в месяц, и спрашивает девушку, сколько серебра он мог бы купить на эту сумму. Девушка бросает на него из-под ресниц взгляд — так посмотрела бы маникюрша, решая, сказать или не сказать, что помимо маникюра она делает еще и массаж в задней комнате. Дженис, сидящая рядом с Гарри, закурила, и дым ее сигареты, протянувшись над прилавком, отравляет атмосферу взаимопонимания, установившуюся между девушкой с платиновыми волосами и Гарри.
— Мы не занимаемся продажей серебра в брусках, — поясняет девушка. — У нас серебро есть только в виде долларов, выпущенных до шестьдесят пятого года, но мы их продаем по стоимости сплава.
— По стоимости сплава? — переспрашивает Гарри. Он-то представлял себе, что это будет небольшой брусок, который ляжет в металлический ящик сейфа, как пистолет в кобуру.
Продавщица терпелива, в ее бесстрастности есть что-то сладострастно-сонное. Точно частица шелковистой тяжести драгоценных металлов перешла к ней.
— Ну, вы знаете, этакое колесо от телеги. — Для ясности она образует круг, сведя вместе острые, как кинжал, ногти указательного и большого пальцев. — Их раньше выпускал Монетный двор США, а пятнадцать лет назад их перестали чеканить. В каждой монете — ноль семьдесят пять тройской унции серебра. Сегодня серебро идет по... — она бросает взгляд на бумажку, лежащую на ее столике рядом с кнопочным телефоном ванильного цвета, — двадцать три доллара пятьдесят пять центов за тройскую унцию, следовательно, каждая монета независимо от коллекционной ценности стоит... — снова в ход идет калькулятор, — семнадцать долларов шестьдесят шесть центов. Но некоторые монеты поистерлись, так что, если вы с женой надумаете сейчас их покупать, я могу дать вам скидку.
— Значит, это старые монеты? — спрашивает Дженис голосом мамаши Спрингер.
— Есть старые, а есть и нет, — ровным тоном отвечает девушка. — Мы покупаем их по весу у коллекционеров после того, как они отобрали то, что представляет для них ценность.
Гарри думал, что все будет иначе, но Уэбб ведь поклялся, что именно в серебро умные люди вкладывают сейчас деньги. И Гарри спрашивает:
— А сколько серебра мы могли бы купить на то, что получим за золото?
На клавиши компьютера обрушивается настоящий шквал: 14 622,50 доллара дают магическую цифру — 888. Значит, восемьсот восемьдесят восемь серебряных долларов по 16,50 каждый, включая комиссионные и налог на продажу товаров в Пенсильвании. Кролику цифра 888 представляется огромной, даже если речь идет о спичках. Он смотрит на Дженис:
— Крошка! Так что ты думаешь?
— Право, Гарри, я не знаю, что тут и думать. Это же ты вкладываешь капитал.
— Но деньги-то ведь наши общие.
— Ты же не хочешь больше держать золото.
— Уэбб говорит, серебро может удвоиться в цене, если нам не вернут заложников.
Дженис поворачивается к продавщице:
— Я вот подумала, что если мы найдем дом, который нам понравится, и захотим внести за него аванс, серебро легко будет продать?
Блондинка смотрит на Дженис с уже куда большим уважением и говорит мягче, как женщина с женщиной:
— Очень легко. Гораздо легче, чем ценные бумаги или землю. Кроме того, «Финансовые альтернативы» гарантируют, что купят у вас все, что мы продали. Если бы вы принесли эти монеты нам сегодня, мы бы заплатили... — она снова взглянула на бумаги, лежащие перед ней на столике, — по тринадцать пятьдесят за каждую.
— Значит, мы бы потеряли на этом по три доллара, помноженные на восемьсот восемьдесят восемь, — говорит Гарри. Руки у него вспотели, возможно, из-за того, что он в пальто. Получи в этом мире хоть маленькую прибыль, и мир тотчас начинает придумывать, как бы отобрать ее у тебя. Ох, взять бы назад золото. Монеты были такие красивые, с этими маленькими изящными оленями на обратной стороне.
— О, но при том, как растет цена на серебро, — произносит девушка и, вдруг умолкнув, снимает какую-то крошечку, приставшую к уголку рта, — вы возьмете свое за неделю. По-моему, вы поступаете очень умно.
— Так-то оно так, но что, если в Иране все утрясется? — никак не может успокоиться Гарри. — Не лопнет все как мыльный пузырь?
— Драгоценные металлы — это не мыльный пузырь. Драгоценные металлы — предел надежности. Я лично думаю, арабская валюта стала золотой не столько из-за событий в Иране, сколько из-за оккупации Большой Мечети. Когда саудисты в беде, вся раскладка идет по новой.
Значит, раскладка идет по новой.
— О'кей, — говорит Гарри, — ударим по рукам. Мы покупаем серебро.
Хотя платиновая девушка, как и подобает продавщице, уговаривала их, она тем не менее несколько удивлена и теперь ведет долгие переговоры по телефону, пытаясь набрать нужное количество монет. Наконец появляется парень, которого она называет Лайлом, с серым парусиновым мешком, в каких носят почту; он слегка покачивается под его тяжестью и, крякнув, ставит мешок на столик перед девушкой, — правда, он худющий и похож на чудилу, возможно, из-за короткой стрижки. Забавно, как все перевернулось: люди нормальные носят нынче длинные волосы, а всякие выродки и панки ходят коротко остриженные. Интересно, думает Гарри, как теперь с этим обстоит в морской пехоте — наверное, носят волосы до плеч. Этот Лайл принимается рассуждать, с подозрением взглянув на Гарри, точно он купил себе не только массаж, но и доску, обтянутую черной кожей, и плетку.
Поначалу Гарри и Дженис считают, что только девушка с платиновыми волосами и почти идеальной кожей имеет право дотрагиваться до монет. Она отодвигает все бумаги в сторону и с трудом приподнимает за угол мешок. Из него высыпаются доллары.
— А, черт! — Она сосет ушибленный палец. — Если не возражаете, помогите мне считать.
Гарри и Дженис снимают пальто и погружают руки в мешок, вытаскивая оттуда монеты, и кладут их стопочками по десять штук. Серебро разложено по всему столу — сотни статуй Свободы; некоторые монеты — стершиеся, более тонкие, другие — толстенькие, точно прямо с Монетного двора. Дженис начинает хихикать — такое множество профилей, надписей и орлов проходит через ее руки, и Гарри понимает: это от ощущения, будто она лепит их из глины. От обилия. Стопки множатся, они уже образуют ряды — десять по десять. Наконец мешок выдает последнюю монету вместе с обрывком корпии, которую девушка щелчком сбрасывает со столика. Затем с серьезным видом обводит рукой с малиновыми ногтями свою часть монет:
— У меня триста девяносто.
Гарри похлопывает по своим стопкам и объявляет:
— У меня двести сорок.
— А у меня двести пятьдесят восемь, — говорит Дженис. Она его обскакала. Он гордится ею. Значит, она может стать кассиром, если он вдруг умрет.
Призван на помощь калькулятор — 888.
— Абсолютно точно, — говорит девушка, не менее удивленная, чем они. Она заполняет нужные бумаги и вручает Гарри две монеты по 25 центов и десятидолларовую бумажку сдачи. У него мелькает мысль, не вернуть ли ей эти деньги в качестве чаевых. Монеты укладываются в три картонные коробки величиной с толстые кирпичи. Гарри ставит коробки одну на другую, и, когда пытается их поднять, лицо у него делается такое, что Дженис и девушка разражаются смехом.
— Ну и ну! — восклицает он. — Сколько же они весят?
Платиновая девушка колдует на компьютере.
— Если считать, что каждая монета весит по крайней мере тройскую унцию, значит, в целом это будет семьдесят четыре фунта. В фунте ведь всего двенадцать тройских унций.
Гарри поворачивается к Дженис:
— Одну коробку понесешь ты.
Она берет коробку, и теперь хохочет уже он, глядя на выражение ее лица, на котором глаза чуть не вылезают из орбит.
— Я не могу, — говорит она.
— Придется, — говорит он. — Нам же донести только до банка. Пошли, мне ведь надо назад в магазин. Зачем же ты в теннис играешь, если не нарастила себе мускулов?
А он гордится тем, что они играют в теннис, — это он сейчас старается для блондинки, изображая из себя эксцентричного аристократа из Пенн-Парка.
— Может, Лайл проводит вас? — предлагает девушка.
Но Кролик не желает, чтоб его видели на улице с этим полумужиком-полубабой.
— Мы справимся. — И, обращаясь к Дженис, говорит: — Представь себе, что ты беременна. Давай. Пошли. — И к сведению девушки добавляет: — Она потом зайдет за своими пакетами.
Он поднимает две коробки и, плечом открыв дверь, вынуждает Дженис следовать за ним. Выйдя на Уайзер-стрит, освещенную холодным солнцем и трепещущую от ветра, он старается не гримасничать и не реагировать на взгляды прохожих, которые с недоумением смотрят на то, как он, обеими руками крепко прижав к себе две небольшие коробки, с трудом удерживает их на уровне бедер.
Какой-то черный в голубой кепке сторожа, с налитыми кровью глазами — точно камушки плавают в апельсиновом соку, — останавливается на тротуаре и, спотыкаясь, делает шаг к Гарри:
— Эй, приятель, не поможешь другу...
Что это черных как магнитом тянет к Кролику? Он круто поворачивается, чтобы телом прикрыть серебро, и, пошатнувшись под его сместившейся тяжестью, делает шаг вперед. И продолжает идти, не смея оглянуться и посмотреть, следует ли за ним Дженис. Но, остановившись у края тротуара рядом с поцарапанным счетчиком на стоянке машин, слышит ее дыхание и чувствует, как она с трудом догоняет его.
— Еще эта шуба, тоже тяжеленная, — задыхаясь, произносит она.
— Переходи на другую сторону, — говорит он.
— Посреди квартала?
— Не спорь со мной, — буркает он, чувствуя, что озадаченный его видом черный уже двинулся следом. И сходит с тротуара, так что автобус, находящийся в полуквартале от них, с визгом тормозит. Посреди улицы, где на расплавившемся за лето асфальте двойная белая полоса образует волнистую линию, он останавливается, поджидая Дженис. Девушка дала ей мешок из-под почты, чтобы нести в нем третью коробку с серебром, но Дженис, вместо того чтобы перекинуть мешок через плечо, несет его на левой руке, точно ребенка.
— Как ты там? — спрашивает он.
— Ничего. Иди же, Гарри.
Они переходят на другую сторону. В лавке, где прежде торговали земляными орешками, теперь не только предлагают порнографические журналы, но еще и разложили их у входа. Молодые, мускулистые, блестящие от масла парни позируют по одному или парами под титрами «Барабанщик» или «Голыш». Из двери выходит шикарный японец в темной, в тонкую полоску тройке и в сером котелке, держа под мышкой свернутые «Нью-Йорк таймс» и «Уолл-стрит джорнэл». Как японец мог очутиться в Бруэре? Дверь не спеша закрывается, но на холодном тротуаре успевает появиться, как в старом цирке, запах теплых жареных орешков.
Гарри говорит Дженис:
— Давай положим все три коробки в мешок, и я взвалю его себе на спину. Ну, знаешь, как Санта-Клаус. Ха-ха!
Пока они совещаются, вокруг них уже начинают собираться щербатые темнокожие уличные ребята и какие-то пьянчуги в обтрепанной одежонке, по-зимнему надетой в несколько слоев для тепла. Гарри крепче прижимает к себе свои две коробки. Дженис обхватывает поплотнее свою третью и говорит:
— Пошли, нам в эту сторону. До банка остался всего квартал. — Лицо у нее раскраснелось от ветра и холода, сощуренные глаза слезятся, губы решительно поджаты — не рот, а щель.
— Не квартал, а добрых полтора, — поправляет он ее.
Мимо «Бруэрской компании обоев», в пыльных витринах которой стоят навытяжку, точно свернутые саваны, рулоны образцов, мимо «Сандвичей Блимлайна» и «Оптовой торговли для офисов Мандербаха», а также узкого магазинчика «Рай для хобби», заставленного плоскими коробками, мимо магазина сигар с гигантской заржавелой вывеской и забранных витиеватой железной решеткой окон старого заведения Конрада Уайзера «Для устриц», на черных дверях которого безумно красными буквами начертано теперь «Живой дивертисмент», через Четвертую улицу, где наконец загорается зеленый свет, мимо длинного стеклянного с вкраплением бетона фасада «Акме», который, говорят, к концу года обанкротится, мимо «Косметических продуктов Голливуда» и «Императорских ковровых покрытий», а также «Автозапчастей и приспособлений фирмы «Зенит» со сладковатым запахом новых шин и витриной, где выставлены хромированные выхлопные трубы, они идут, муж с женой, а ветер усиливается, и блестящие от дождя тротуары вырастают на глазах.
Тяжесть, которую тащит Гарри, невыносимо оттягивает ему руки, у него горят ладони, твердые коробки то и дело больно бьют по животу. Теперь он был бы чуть ли не рад, если б его ограбили, но здесь, в западной части улицы, люди, наоборот, обходят их с Дженис, словно в них появилось что-то угрожающее и они сейчас ринутся в атаку со своими коробками. Гарри вынужден то и дело останавливаться, чтобы подождать Дженис, и тяжесть — а ведь он несет вдвое больше, чем она, — тотчас начинает оттягивать ему руки. Фольга, навешанная на алюминиевые фонарные столбы, отчаянно раскачивается. Гарри чувствует, как пот сбегает по его спине под дорогим пальто, а намокший воротничок рубашки, высыхая, холодным скользким краем режет шею. Во время этих остановок он смотрит вдоль Уайзер-стрит и видит лиловато-бурую громаду горы Джадж; в детстве ему мнилось, что Бог отдыхает на склонах этой горы, а теперь ему мнится, что Бог смотрит оттуда на него и Дженис и видит двух муравьев, пытающихся взобраться по краю раковины в ванной. Они проходят фотомагазин, рекламирующий пленку «Агфа», магазинчик «Хексерей» с манекенами, выставляющими напоказ титьки без сосков под прозрачными блузками и пиджаками из золотой пряжи, магазин фирмы «Рексолл» с пастельными вибраторами, разложенными среди рождественских подарков в украшенных ватой и серебряной мишурой витринах, «Блинный дом», где обедают парочки, знаменитый в здешних местах магазин сигар, сохраненный в качестве исторической достопримечательности, и новый магазин под названием «Педализ», специализирующийся на мужской и женской обуви для бега, тенниса, даже тенниса у стенки и сквоша, чем нынче занимаются молодые пары или одиночки, судя по большим картонным изображениям в витрине. Девушка в дакроне с медвяными волосами, развевающимися на ветру, точно они плывут по воде, со смехом бьет по мячу. Наконец впереди возникает первая из четырех больших гранитных колонн Кредитного банка. Гарри прислоняется усталой спиной к ее по-римски массивной толщине в ожидании Дженис. Если ее сейчас обкрадут, пока она не добралась до него, это им обойдется в одну треть от 14 622 долларов, или почти в пять тысяч долларов, но опасность ограбления не кажется ему реальной. В отдалении он видит на спинке одной из бетонных скамеек среди деревьев написанные спреем слова: «Ушлый жив!» Подойди он поближе, Гарри мог бы удостовериться, что не ошибся. Но он не может сдвинуться с места. Наконец Дженис возникает рядом с ним. Когда она раскраснеется, то становится ужасно похожей на мать.
— Не надо здесь стоять, — задыхаясь, произносит она.
Даже путь вокруг колонны кажется бесконечно долгим, когда Гарри следом за женой обходит ее и, пропустив Дженис вперед, протискивается во вращающуюся дверь банка.
Внутри под гулкими сводами звучат рождественские гимны. Высокий узорчатый потолок выкрашен синей краской, и независимо от времени года на нем ровно сияют золотые звезды. Когда Гарри ставит свои две коробки на стойку, за которой клиенты заполняют чеки, он ощущает во всем теле такое облегчение, что кажется, сейчас вознесется в это фальшивое небо. Кассир, женщина в светло-малиновом брючном костюме, улыбается, видя, что они так скоро вернулись за своим сейфом. Ящик у них четыре дюйма на четыре — гораздо уже, как они обнаруживают, чем нужно: три коробки с серебряными долларами, если их поставить в ряд, не влезают туда. Когда дверь из матового стекла закрылась и Гарри с Дженис, еще не отдышавшись, еще чувствуя боль в руках, остались вдвоем в святая святых, они не сразу это замечают. Гарри несколько раз примеряет ширину картонной коробки и ширину жестяного ящика и наконец приходит к выходу:
— Нам нужен ящик побольше.
И Дженис отправляется в банк попросить другой сейф. Ее отец — приятель управляющего. Возвращается она с известием, что в последнее время большой спрос на сейфы и банк может лишь поставить Энгстромов на очередь. А управляющий, которого знал папочка, ушел на пенсию. Нынешний, на взгляд Дженис, очень молоденький, хотя и не грубиян.
Гарри хохочет:
— Ну не можем же мы вернуть сейчас серебро блондинке — мы потеряем на этом состояние. А нельзя ли свалить все снова в мешок и постараться засунуть его в сейф?
В тесном помещении они с Дженис толкаются, мешая друг другу, и он впервые чувствует, что в ней нарастает сомнение, правильно ли он распорядился их деньгами в этом раздираемом инфляцией мире; а может быть, это сомнение возникает у него самого. Но назад уже не повернешь. Они сваливают серебряные доллары из коробок в мешок. Всякий раз, как серебро издает звон, Дженис вздрагивает:
— Ш-ш-ш.
— В чем дело? Кто нас слышит?
— Да все, кто там, в банке. Кассиры.
— А не все ли им равно?
— Мне не все равно, — говорит Дженис. — Здесь такая духота, просто ужас. — Она снимает дубленку и, за неимением вешалки, складывает ее и бросает на пол. Гарри снимает свое черное пальто и бросает его сверху. От усталости Дженис вспотела, и волосы у нее завились мелким барашком — челка приподнялась, обнажая высокий блестящий лоб, такой родной сейчас, как и двадцать лет назад; Гарри целует его и чувствует на губах соль. Интересно, кто-нибудь занимался здесь когда-нибудь любовью, думает он, и ему кажется, что железная камера, где они находятся, очень даже подходящее для этого место — какая-нибудь из этих чопорных молодых кассирш и сластолюбивый пожилой чиновник, занимающийся оформлением закладных, поставили бы таймер на зарю и уж потрахались бы всласть. Дженис осторожно опускает стопочки монет в толстый серый мешок, стараясь, чтоб они не звенели.
— Неловко как-то, — говорит она, — а что, если кто-нибудь из этих дам войдет? — Такое впечатление, будто серебро голое, и Гарри, не впервые за двадцать с лишним лет, чувствует, как в нем поднимается любовь к жене, запечатанной вместе с ним в узком пространстве. Он берет один из серебряных долларов и опускает за шиворот ее льняной блузки. Как он и предвидел, она взвизгивает от холода и тотчас гасит визг. От этого он любит ее еще больше, а она расстегивает пуговку на блузке и, насупясь, выуживает из лифчика монету. Гарри, несмотря на возраст, все возбуждает вид женщины, которая возится со своим нижним бельем.
Через некоторое время она объявляет:
— Этот мешок просто туда не влезет.
Как они ни запихивают и ни перекладывают монеты, в сейф влезает едва половина. Они вытаскивают свои страховые полисы и облигации, свидетельство о рождении Нельсона и так и не выброшенные закладные на дом в Пенн-Пилласе, который сгорел, — все эти бумажки, хранимые как свидетельство того, что в их жизни был период, когда им приходилось зажиматься и обращаться к крючкотворам-законникам, — снова их кладут, но ничего не меняется. Толстая материя мешка, склонность монет то выпирать горой, то рассыпаться, узкий прямоугольник серой жестяной коробки — все это положительно приводит их в отчаяние, пока они стоят рядом, точно два хирурга во время безнадежной операции, и пытаются затолкать и запихнуть монеты. А восемьсот восемьдесят восемь монет никак не влезают и то и дело выскакивают из мешка, падают на пол и раскатываются по углам. Когда Гарри и Дженис удалось наконец набить до предела жестяной ящик, так что у него даже стенки выпятились, на руках у них еще осталось триста серебряных долларов, которые Гарри рассовывает по карманам пальто.
Они выходят из помещения, где совершали свою операцию, и любезная кассирша в светло-малиновом костюме хочет забрать у них сейф.
— Он довольно тяжелый, — предупреждает ее Гарри. — Лучше давайте я отнесу.
Она удивленно приподнимает брови, отступает и ведет его в бронированное хранилище. Они входят через высокую дверь, уступчивые края которой отливают металлом, в помещение, где все стены сплошь в сверкающих прямоугольных отверстиях, обмазанных по краю восковой белой краской. Неподходящее это место для траханья. Он ошибся. Кассирша указывает Гарри на пустое отверстие, чтобы он вставил туда свой сейф. Гарри нагибается, весь в поту от усилий. Выпрямившись, он извиняющимся тоном говорит:
— Вы уж нас простите, мы его так перегрузили.
— Ну что вы, — говорит дама в светло-малиновом костюме. — Очень многие так поступают нынче — ведь такое воровство.
— А что будет, если воры проникнут сюда? — шутит он. Оказывается, так шутить нельзя.
— Ну что вы... это невозможно.
А на улице день клонится к вечеру, и блеск фольги уже не так слепит глаза, приглушенный тенью от домов. Дженис игриво похлопывает Гарри по карману, чтобы послушать, как звенят денежки.
— А с этими что ты будешь делать?
— Раздам бедным. Чертова баба, эта продавщица, больше никогда у нее ничего покупать не стану.
От холода пот на его лице высыхает и кожу стягивает. Несколько знакомых по клубу «Ротари» выходят из «Блинного дома», явно как следует набив себе живот, и Гарри, не останавливаясь, приветственно помахивает им рукой. Ведь одному Богу известно, что там без него творится в магазине, парень, может, уже берет на продажу роликовые коньки.
— Ты мог бы воспользоваться магазинным сейфом, — подсказывает Дженис, — можно сложить монеты в одну из этих коробок. — И она протягивает ему одну из пустых картонок.
— Нельсон стянет, — говорит он. — Он теперь ведь тоже знает комбинацию, открывающую сейф.
— Гарри! Ну как ты можешь говорить такое!
— А ты знаешь, во сколько обойдется эта царапина на «крайслере» твоей мамаши? Восемь сотен чертовых монет как минимум. Нельсон, видно, совсем рехнулся. А вот Пру, сразу видно, чувствует себя неловко; интересно, сколько она еще вытерпит, пока не поумнеет и не потребует развода. Это еще тоже будет стоить нам целое состояние. — Пальто у него такое тяжелое, что оттягивает плечи. У него такое чувство, будто тротуар идет под гору, вообще весь этот год почва уходит у него из-под ног — одна потеря за другой. И серебро-то его в разных местах — точно жестянки. Вот сейф развалится — и служитель выметет монеты метлой. Так или иначе, все это — мишура! Великая печальная сказочка для детей, именуемая Рождеством, разукрасила Уайзер-стрит из конца в конец, и в темноте Гарри вдруг прозревает истину: человек богатеет, чтобы его грабили, человек богатеет, чтобы стать бедным.
Голос Дженис возвращает его к реальности:
— Прошу тебя, Гарри! Не делай из всего трагедии. Пру любит Нельсона, и он любит ее. Никакого развода не будет.
— Я думал об этом. Я думал о том, что серебро начнет падать в цене.
— Ну и что, если даже начнет? В любом случае все это игра.
Слава Богу, есть такая дура, которая все еще старается. Дочка старика Фреда Спрингера, местного шефа любителей покататься. Вот он и прикатил себя в обитый атласом гроб. В старину хоронили вместе с серебром и трупы клали в выемки в стенах.
— Я пройду с тобой до машины, — говорит Дженис, заботливая жена. — Мне нужно забрать пакеты от этой сучки, как ты ее называешь. Кстати, тебе очень хотелось лечь с ней в постель? — Она явно старалась найти тему, которая была бы ему интересна.
— Вовсе нет, — признается он. — Просто даже страшно, насколько мне этого не хотелось. Ты обратила внимание на ее ногти? Цап-царап!
Неделя между праздниками — Рождеством и Новым годом — всегда тихая для торговцев машинами: люди жмутся после Рождества, а тут еще зима на носу — дороги покроются льдом и солью, и по краям установят барьеры, о которые можно смять крыло, так что все склонны оставаться при своем металлоломе. Езди до износа, пока не наступит весна, — таков закон. Хорошо, что хоть сани задвинули подальше, где никто их не видит, а то они стояли рядом с новенькими маленькими «терселами», точно их дальний родственник. Откуда они берут свои названия? Взять хотя бы «тойоту» — слишком много в коротком слове «о». А «дацун» и «хонда» — откуда они взялись? «Дацун» по звучанию мог происходить от немецкого. В «Придорожной кухне», что напротив, через шоссе 111, дела тоже идут не блестяще: обедать на улице да и в машине — холодно, вот разве что не выключать мотор, но люди каждую зиму умирают от этого, вздумав заняться в машине любовью. И все равно у магазина Гарри скапливаются ужасающие горы промасленных бумаг от сандвичей, картонок из-под молока и просто пыли. А в декабре пыль особая — более серая и колючая, чем летом, — может, на холоде воздушные течения не закручиваются вверх, и потому пыль стелется ближе к земле; а кроме того, холодный воздух выталкивает из себя влагу, и утром, когда просыпаешься, все стекла изнутри в росе. Подумать только, сколько всяких проблем. Металлы ржавеют. Дерево гниет. Мотор утром не заводится, пока не отвинтишь крышку и не протрешь клеммы. Не было бы конденсации — мир мог бы существовать вечно. К примеру, на Луне этой проблемы не существует. На Марсе, оказывается, тоже. На Новый год Бадди Инглфингер устраивает у себя пьянку — наверно, испугался, что может выпасть из компании: узнал, что они отправляются на острова и его не позвали. Интересно, кто будет помогать ему принимать гостей — эта полногрудая зануда с прямыми черными волосами, у которой какой-то идиотский магазин в Бруэре, или та девчонка, что была до нее, у которой все ноги в сыпи и даже сыпь меж грудей — это заметно, когда она в купальном костюме. Как же ее звали? Джинджер? Джорджина? Гарри с Дженис решили, что заглянут к Бадди лишь ненадолго, из вежливости, — в определенном возрасте ты уже все знаешь про эти вечеринки — и смоются сразу после полуночи. А потом еще шесть дней, и — фьють! — на острова. Вшестером. Крошка Синди будет там валяться на песке. Да и Гарри необходимо отдохнуть — все эти события просто доконали его. Если ты продаешь меньше одной машины в день, не считая воскресений, — худо твое дело. Все эти железки мигом становятся пыльными и ржавеют, а на хромированных частях появляются пузыри. Коррозия металла. Да еще серебро упало на два доллара за унцию в ту минуту, когда он купил его у этой стервы.
Нельсон, который все это время приставал к Мэнни по поводу починки «крайслера» — малый хочет, чтобы ему сбросили цену и не брали с него по восемнадцать пятьдесят, как с клиентов, а Мэнни снова и снова, точно он полный кретин, объясняет, что, если брать меньше со служащих, это сразу отразится в бухгалтерских книгах, и тогда прости-прощай премия в конце месяца, — подходит сейчас к отцу и останавливается рядом с ним у витрины.
Гарри никак не может привыкнуть к виду парня в костюме: он кажется почему-то еще ниже и напоминает лилипута-конферансье в смокинге, да еще эти длинные волосы, которые он теперь укладывает после каждого душа с помощью фена Пру, — право, Нелли выглядит злобным пижоном, человеком, совершенно незнакомым Гарри. В ярком свете, падающем сквозь стекло витрины, Гарри замечает, что у Нельсона в складке носа вскочил прыщ, который вот-вот лопнет. Солнце в это время года светит под этаким углом — и с каждым днем оно клонится все ниже, — что зеркальное стекло кажется покрытым золотой пленкой пыли. Малый старается проявить дружелюбие. Давай. Расковывайся.
— Ты остаешься смотреть финальную игру «Филадельфийцев»? — спрашивает его Гарри.
— Не-а...
— Этот Джервин, что играет за Сан-Антонио, был черт-те что, верно? Я слышал сегодня утром по радио, что он закончил игру, имея сорок шесть очков.
— В баскетбол теперь играют одни идиоты, если хочешь знать мое мнение.
— Да, там многое изменилось с моих времен, — признает Кролик — Судьи по крайней мере время от времени допускали пробежки с мячом, а теперь, Господи, игроки не вылезают из свалок.
— Я люблю хоккей, — говорит Нельсон.
— Я это знаю. Когда на поле играют эти чертовы «Флайерс», крик стоит такой, что хоть беги из дома. Все эти обезьяны идут на стадион и только и ждут, когда вспыхнет драка и кому-нибудь выбьют зубы. Авось удастся увидеть кровь на льду. — Нет, разговор как-то не так пошел, и Гарри решает переменить тему: — А что ты думаешь по поводу русских в Афганистане? Хорошенький они себе подарок сделали к Рождеству.
— Глупо это, — говорит Нельсон. — Я имею в виду, глупо, что Картер так взбесился. Мы ведь тоже были во Вьетнаме — с той только разницей, что Афганистан-то у русских под боком и у них там многие годы было марионеточное правительство.
— Марионеточное правительство — это совсем не плохо, верно?
— Ну, у всех оно есть. По всей Южной Америке наши марионеточные правительства.
— Уверен, что для испашек это будет новостью.
— Во всяком случае, пап, русские если что задумали, так они делают. Мы же только пытаемся что-то сделать, а потом увязаем в политических передрягах. Ни на что мы больше не способны.
— Да, если люди будут рассуждать так, как ты, — говорит Гарри сыну. — А что бы ты сказал, если бы тебя сейчас послали воевать в Афганистан?
Парень хмыкает.
— Пап, я ведь теперь женатый. И к тому же мне давно перевалило за призывной возраст.
Неужели возможно такое безразличие? Гарри, к примеру, не чувствует себя слишком старым, чтобы воевать, а ему в феврале будет сорок семь. Он всегда жалел, что его не послали в Корею, когда он служил в армии, хотя в то время рад был пооколачиваться в Техасе. Там у людей был до смешного примитивный взгляд на жизнь: деньги, пьянки и бабы — и больше ничего. Как это любит говорить Мим? Бог не дошел до Запада — он умер по дороге.
— Ты что же, хочешь сказать, что женился, чтобы не участвовать в будущей войне? — спрашивает он Нельсона.
— Да не будет никакой войны, Картер пошумит-пошумит и махнет рукой: пусть делают что хотят — спускает же он Ирану, хотя они там держат наших заложников. Собственно, Билли Фоснахт говорит, что мы их получим назад, только если Россия оккупирует Иран. Тогда они вернут нам заложников и станут продавать нам нефть, потому что им нужна наша пшеница.
— Билли Фоснахт... этот подонок снова тут объявился?
— Приехал на каникулы.
— Не обижайся, Нельсон, но как ты выносишь этого типа?
— Он мой друг. Но я знаю, почему ты не выносишь его.
— Почему же? — спрашивает Гарри, и сердце у него заколотилось в предчувствии ссоры.
Мальчишка поворачивается к отцу на фоне покрытого золотой пылью стекла, и лицо у него сморщивается от ненависти — ненависти и страха, что он сейчас схлопочет по физиономии за свои слова.
— Да потому, что Билли был в доме в ту ночь, когда ты спал с его матерью, в то время как Ушлый поджег дом и в нем сгорела Джилл, хотя мы должны были бы находиться там и оберегать ее.
Та ночь. Десять лет прошло, а она все не выходит у парня из головы, живет в нем, как клещ, мешающий его росту.
— Это все не дает тебе покоя, да? — мягко произносит Кролик.
Мальчишка даже не слышит его — глаза у него совсем провалились, точно в глину вогнали большие пальцы, чтобы вытащить застрявший комок.
— Это из-за тебя умерла Джилл.
— Не из-за меня и не из-за Ушлого. Неизвестно, кто поджег дом, но, во всяком случае, не мы. Надо перестать об этом думать, мальчик. Мы вот с твоей мамой перестали.
— Я знаю, что перестали.
Электрическая машинка Милдред Крауст стучит в отдалении, по магазину расхаживает пара в коричневых куртках, разглядывая цены, приклеенные к стеклам машин с внутренней стороны, мальчишка смотрит прямо перед собой, словно оглушенный голосом отца, который тщетно пытается достучаться до его сознания.
— Что прошло, то прошло, — говорит Гарри, — надо жить настоящим. Джилл была на это нацелена, и никто из нас не мог бы ничего тут поделать. Когда я впервые ее увидел, на ее лице уже была печать смерти.
— Я знаю, тебе так хочется думать.
— А только так и можно думать. Доживешь до моих лет и поймешь. В моем возрасте, если носить в себе все горе, какое ты видел в жизни, так просто не встанешь утром. — Что-то мелькнуло в лице мальчишки на долю секунды: Гарри чувствует, что сын слушает, и это побуждает его продолжать. — Как только у тебя родится малыш, — говорит он сыну более задушевным, более теплым тоном, — хлопот появится хоть отбавляй. Ты иначе и смотреть будешь на многое.
— Хочешь, я тебе кое-что скажу? — спрашивает Нельсон, каким-то мертвым голосом, глядя сквозь отца глазами, совершенно обесцвеченными косыми лучами солнца.
— Что? — Сердце у Кролика замирает.
— Когда Пру полетела с лестницы. Я не уверен, что не я толкнул ее. Не могу вспомнить.
Гарри смеется — с перепугу.
— Конечно, ты ее не толкал. С чего бы тебе толкать ее?
— Потому что я такой же сумасшедший, как и ты.
— Ни ты, ни я — мы не сумасшедшие. Просто иногда тошно становится.
— Правда? — Похоже, малый благодарен за такую информацию.
— Безусловно. Во всяком случае, никакой беды не произошло. Когда же вы его ждете? Его или ее?
От парня исходит такой густой дух страха, что Гарри не хочется поддерживать с ним разговор. Какие прозрачные стали у него глаза — каряя радужная оболочка словно вдруг вся растворилась.
Нельсон, снова насупясь, опускает взгляд.
— Они считают, еще около трех недель.
— Отлично. Мы как раз успеем вернуться. Слушай, Нельсон. Может, я не все правильно делал в жизни. Я знаю, что это так. Но самого большого греха я не совершил. Я не сложил руки и не умер.
— А кто сказал, что это самый большой грех?
— Все так говорят — церковь, правительство. Это против природы — сдаваться, человек должен все время идти вперед. А с тобой именно это и происходит. Ты не идешь вперед. Ты не хочешь быть тут и продавать драндулеты старика Спрингера. Ты хочешь быть там. — Он указывает на запад. — Чему-то учиться. Планеризму, или работе на компьютере, или чему-то еще.
Слишком долго он говорил, и та брешь, которая на секунду образовалась было в стене, воздвигнутой Нельсоном, закрылась,
— Ты же сам не хочешь, чтобы я был тут, — обвиняюще говорит Нельсон.
— Я хочу, чтобы ты был там, где ты будешь чувствовать себя счастливым, а здесь счастливым ты себя не чувствуешь. Я не хотел сейчас тебе об этом говорить, но мы с Милдред просматривали цифры, и они не радуют. С тех пор как ты у нас появился, а Чарли ушел, продажа машин сократилась примерно на одиннадцать процентов по сравнению с тем же периодом прошлого года, то есть ноябрем — декабрем.
У мальчишки слезы появляются на глазах.
— Я же стараюсь, пап. Стараюсь держаться дружелюбно и быть напористым и все такое, когда приходят покупатели.
— Я знаю, Нельсон, что стараешься. Знаю, что стараешься.
— Не могу же я выскакивать на улицу и втаскивать покупателя силой.
— Ты прав. Забудь, что я сказал. Понимаешь, дело в том, что у Чарли были связи. Я вот всю жизнь прожил в этом округе, если не считать двух лет армии, а у меня таких связей нет.
— Но я знаю уйму людей моего возраста, — возражает Нельсон.
— Угу, — говорит Гарри, — ты знаешь людей, которые продают тебе старые спортивные машины по фантастической цене. А Чарли знает тех, которые приходят и покупают машины. Он уверен, что они придут, и, когда они являются, это его не удивляет и их не удивляет. Может, все дело в том, что он грек, не знаю. А что бы люди ни говорили обо мне и о тебе, малыш, мы с тобой не греки.
Шутка не помогает: мальчишку ранило куда сильнее, чем хотелось Гарри.
— Не думаю, чтоб дело было во мне, — говорит Нельсон. — Дело в экономике.
Поток транспорта на шоссе 111 возрастает: люди спешат в сгущающихся сумерках домой. Гарри тоже мог бы уехать — ведь Нельсон будет в магазине до восьми. Залезть в «корону», повернуть ручку приемника, подключенного к четырем динамикам, и послушать, как там обстоит дело с серебром. Привет, серебро! Гарри говорит, и голос его — для собственного уха — звучит так солидно, совсем как у Уэбба Мэркетта:
— М-да, экономика, конечно, имеет свои причуды. Эта история с нефтью ударяет по японцам еще больше, чем по нам, а то, что ударяет по ним, нам на пользу. Иена падает, японские машины нынче стоят в долларах дешевле, чем в прошлом году, и это должно было бы отразиться на продаже. — Лицо Синди на фотографии — Гарри никак не может выбросить это из головы: взбудораженная, изумленная, счастливая, точно она сидит в корзине воздушного шара и вдруг почувствовала, что оторвалась от земли. — Цифры, — в заключение сухо изрекает он. — Цифры — они не врут, и они не прощают.
Именно в Новый год Гарри и Дженис решили сообщить мамаше Спрингер новость, которую вот уже неделю хранят про себя. Задержка вызвана их страхом перед тем, как старуха это воспримет, а кроме того, желанием обставить все торжественно, выказать уважение к священным семейным узам, объявив о разрыве этих уз в немаловажный день, первый день нового десятилетия. Однако теперь, когда день этот наступил, они чувствуют лишь похмелье и пустоту в голове после того, как накануне проторчали у Бадди Инглфингера до трех часов ночи. Они поздно двинулись в путь и еще больше задержались из-за того, что никак не могли выехать: на подъездной аллее застряла машина, принадлежавшая двоюродному брату Тельмы Гаррисон, который приехал погостить из Мэриленда. Много было пьяного крика и неумелых попыток завести машину при свете фар, наконец нашли тросы, и «вольво» Ронни подвели нос к носу к «нова» двоюродного брата, а все светили карманными фонариками, помогая Ронни соединить полюс с полюсом и не сжечь батареи. Гарри приходилось видеть, как в подобных обстоятельствах буквально расплавлялись тросы. Какая-то женщина, которую он едва знал, сумела засунуть себе в рот карманный фонарик, и щеки ее светились, как абажур. Бадди и его новая пассия, шалая тощая дылда с мелко завитыми волосами и тремя детьми от неудачного брака, приготовили что-то вроде пунша из ананасового сока, рома и коньяка, и сейчас, хотя уже полдень, Гарри по-прежнему то и дело ощущает вкус ананасового сока во рту. У Гарри болит голова, а тут еще Нельсон и Пру, которые провели вчера вечер дома с бабулей у телевизора — шла передача из Нью-Йорка, непосредственно с Таймс-сквер, где выступал брат Ги Ломбарде, занявший его место после того, как сам Ги Ломбарде умер, — засели в гостиной и смотрят парад с фестиваля хлопка из Техаса, поэтому Гарри и Дженис приходится отозвать мамашу Спрингер на кухню, чтобы поговорить с ней наедине. Какая-то мертвечина и застой отмечают начало нового десятилетия. Когда они садятся за кухонный стол для разговора, Гарри кажется, что они уже так сидели и сейчас повторяют для дубля.
Дженис — глаза у нее от усталости обведены черными кругами — поворачивается к нему и говорит:
— Начинай ты, Гарри.
— Я?
— Господи, что же это такое может быть? — спрашивает мамаша, делая вид, будто сердится, а на самом деле очень довольная торжественностью, с какою они под руки привели ее сюда. — Вы ведете себя так, точно Дженис беременна, но я-то знаю, что у нее перевязаны трубы.
— Выжжены, — тихо, с болью произносит Дженис.
— Видите ли, Бесси, — начинает Гарри, — мы ищем себе дом.
Игривость слетает с лица старухи, точно в нее стрельнули из рогатки. Гарри вдруг замечает, что кожа в уголках ее плотно сжатых губ вся в тоненьких, сухих, пересекающихся морщинках. А ему-то казалось, что теща все такая же крепко сбитая, какою он впервые ее увидел, тогда как на самом деле незаметно для него кожа у Бесси обвисла и потрескалась, как замазка на слуховом окне, стала похожей на бумагу, когда ее скомкаешь, а потом расправишь. Он снова чувствует во рту привкус ананасового сока. Тошнота, черным шариком засевшая внутри, быстро разрастается, катясь по великой пустыне сурового, выжидающего молчания старухи.
— Ну вот, — продолжает он, сглотнув слюну, — мы считаем, что нашли подходящий дом. Небольшой двухэтажный особняк в районе Пенн-Парка. Агент полагает, что это был, очевидно, домик садовника, который продали, когда ликвидировали поместья, а затем владельцы пристроили к нему более просторную кухню. Это возле съезда с Франклин-драйв, за большими домами; стоит он совсем обособленно.
— И всего в двадцати минутах отсюда, мама.
Гарри никак не может оторваться от созерцания старухиной кожи в холодном свете, заливающем кухню. Таинственная жизнь вен под кожей, придававшая ее лицу румяный здоровый вид, который унаследовала Дженис, сейчас как бы прикрыта налетом серой пыли, в которой морщины на ближайшей к нему освещенной щеке проложили ряд за рядом неразборчивые письмена вроде тех, что встречаешь на далекой известковой скале. Он чувствует себя таким огромным, словно башня, неуверенно возвышающаяся над обеими женщинами, и все жалкие слова, которые он со стыдом из себя выдавливает, перелетают через огромное пространство, страшную, все расширяющуюся пропасть, которая отделяет его от мамаши, безмолвно ожидающей решения своей участи.
— Буквально рядом, — говорит он ей, — и с тремя спальнями наверху, там есть комнатка, в которой раньше играли детишки, а кроме того, две настоящие спальни, и мы будем счастливы приютить вас в любое время на столько, на сколько будет нужно. — Он чувствует, что не то говорит: ведь это значит, что старуха снова будет жить с ними и ее телевизор будет бормотать за стеной.
— Право же, мама, — встревает тут Дженис, — куда разумнее, чтобы мы с Гарри сейчас поселились отдельно.
— Но мне пришлось уговаривать ее, ма: это ведь была моя идея. Когда вы с Фредом так по-доброму приняли нас после того, как мы снова съехались, я вовсе не думал, что мы осядем здесь навсегда. Я считал эту ситуацию временной, пока мы снова не встанем на ноги.
А нравилось ему в этой ситуации — теперь он это понимал — то, что было бы легко расстаться с Дженис: вышел на улицу и оставил с родителями. Но он не ушел от нее и теперь уже не может уйти. Она же его богатство.
Дженис пытается смягчить мать, побудить ее нарушить молчание.
— И потом, это вложение капитала, мама. У всех наших знакомых есть собственный дом, даже у того холостяка, у которого мы были вчера вечером, а ведь многие зарабатывают куда меньше Гарри. Недвижимость — единственное, во что при такой инфляции можно вкладывать деньги, если они у тебя есть.
Мамаша Спрингер наконец раскрывает рот, с каждым словом непроизвольно повышая голос:
— Вы же получите этот дом, когда меня не станет, подождите немного. Неужели вы не можете еще немного подождать?
— Мама, ты же ужас что говоришь. Не хотим мы дожидаться твоего дома, мы с Гарри хотим иметь свой дом, сейчас. — Дженис закуривает и, чтобы спичка не дрожала, крепко упирается локтем в стол.
— Бесси, вы будете жить вечно, — заверяет старуху Гарри. Но теперь, увидев, какой стала ее кожа, знает, что это не так.
А она, широко раскрыв глаза, вдруг спрашивает:
— Что же в таком случае будет с этим домом?
Кролик чуть не расхохотался — такое детское стало у старухи лицо, да и голос совсем тоненький.
— Все будет отлично, — заверяет он ее. — Раньше, когда строили, так строили на века. Не то что эти сараи, которые наспех сколачивают теперь.
— Фред всегда хотел оставить этот дом Дженис, — объявляет мамаша Спрингер, снова сощурясь и глядя в пространство между головами Гарри и Дженис. — Чтобы обеспечить ее на будущее.
Теперь смеется Дженис:
— Мама, мое будущее вполне обеспечено. Мы же рассказывали тебе про золото и серебро.
— Когда ты играешь с деньгами, что-то непременно теряешь, — говорит мамаша. — Я вовсе не хочу, чтобы после меня дом продали с аукциона какому-нибудь бруэрскому еврею. Они теперь перебираются сюда, после того как черные и пуэрториканцы поселились в северной части города.
— Да перестаньте, Бесси, — говорит Гарри, — не все ли вам равно? А кроме того, как я уже сказал, вам еще жить и жить, ну а когда вас не станет, значит, не станет. Отпустите нас — всегда приходится ведь от чего-то отступаться и перекладывать заботы на другие плечи. В Библии на каждой странице об этом говорится. Отпустите — Господу виднее[39].
Судя по тому, как дергается Дженис, он, очевидно, наговорил лишнего.
— Мама, мы ведь можем еще и вернуться сюда...
— Когда старая ворона умрет. Почему вы с Гарри не сказали мне, что мое присутствие вам так тяжко? Я ведь старалась как можно больше сидеть в своей комнате. Спускалась на кухню, только когда видела, что некому, кроме меня, приготовить...
— Мама, прекрати. Ты чудесно себя вела. Мы оба тебя любим.
— Грейс Штул взяла бы меня к себе — она много раз предлагала. Хотя дом у нее и вполовину меньше этого, а крыльцо такое высокое. — Она шмыгнула носом так громко, что это звучит точно крик о помощи.
Нельсон громко спрашивает из гостиной:
— Бабуля, когда обед?
— Вот видишь, мама, — тотчас вставляет Дженис. — Ты забываешь про Нельсона. Он же будет жить здесь со своим семейством.
Старуха снова шмыгает носом, уже менее трагично, и, поджав губы, глядя покрасневшими глазами прямо перед собой, говорит:
— Может, будет, а может, и нет. На молодежь трудно рассчитывать.
— Вот на этот счет вы совершенно правы, — говорит Гарри. — Они не желают бороться и не желают учиться, им только бы сидеть сиднем и накачиваться.
Нельсон входит на кухню с газетой, сегодняшним бруэрским «Стэндардом», под мышкой. Вид у него на этот раз веселый — должно быть, выспался. Он сложил газету так, чтобы видна была викторина о семидесятых годах, и, обращаясь ко всем, спрашивает:
— Скольких из этих людей вы знаете? Рене Ришар, Стивен Уид, Меган Маршак, Марджо Гортнер, Грета Райдаут, Спайдер Сэйбич, Д.Б. Купер. Я знаю шестерых из семи, а Пру — только четверых.
— Рене Ришар был приятелем Пэтти Херст, — произносит Кролик.
Увидев выражение лица бабушки, Нельсон спрашивает:
— Что тут у вас происходит?
— Мы тебе потом объясним, лапочка, — говорит Дженис.
А Гарри сообщает:
— Мы с твоей мамой подыскали себе дом и намереваемся туда переехать.
Нельсон смотрит на одного, потом на другую, и кажется, он сейчас закричит — так побелело у него вокруг рта. Но вместо этого он спокойно произносит:
— Значит, удираете. Удираете, артисты. Ну и черт с вами обоими. Папочка и мамочка. Катитесь ко всем чертям.
И он возвращается в гостиную, где грохот барабанов и тромбонов заглушает слова, которыми обмениваются они с Пру, запутавшись в лабиринте своего такого еще недавнего брака. Малый испугался. Почувствовал себя брошенным. Обстоятельства захлестывают его. Кролику знакомо это чувство. Несмотря на все расхождения между ним и сыном, бывают минуты, когда у него возникает впечатление, будто между их с Нельсоном душами проложена короткая стальная трубка — настолько точно он знает, что чувствует в данный момент парень. И тем не менее только потому, что человек боится остаться один, не должен же он, Гарри, торчать здесь, будто этакий большой толстый увалень, всеобщая палочка-выручалочка, как выразилась однажды Мим.
Дженис и ее мать сидят держась за руки, лица у обеих в слезах. Когда Дженис плачет, лицо у нее расплывается, и она становится такой уродиной — совсем как в детстве.
— О, я знала, что вы искали себе дом, — причитает ее мамаша, словно бы разговаривая сама с собой, — но мне как-то не верилось, что вы действительно станете его покупать, если со временем получите это бесплатно. Может, нам что-то тут изменить, перестроить, чтобы вы передумали, или, может, вы хотя бы дадите мне попривыкнуть к этой мысли? Слишком я стара — вот в чем дело, слишком стара, чтобы нести такое бремя. Мальчик, он, конечно, полон добрых намерений, но у него сейчас такая каша в голове, а девочка — не знаю. Она готова все на себя взять, но я не уверена, что она это может. Честно говоря, я боюсь появления младенца — я все пыталась вспомнить, как это было, когда родилась ты, а потом Нельсон, и, сколько ни стараюсь, не могу. Помню только, что с молоком у тебя вышли какие-то неполадки и доктор был с тобой так груб, что Фреду пришлось вмешаться и сказать ему пару слов.
Дженис кивает, кивает, от слез у нее сбоку блестит, жилы на шее с каждым всхлипом обозначаются резче.
— Хоть мы и сказали, что подпишем бумаги, но, может, нам подождать, раз ты так к этому относишься, — подождать, по крайней мере пока не родится ребенок.
Обе сидят и раскачиваются, сцепив руки на столе, касаясь друг друга головами.
— Делай то, что ты считаешь нужным для своего счастья, — говорит мамаша Спрингер, — иди вперед, а мы, оставшиеся, как-нибудь справимся. Ну не умру же я, а ничего хуже случиться не может; если же умру, так, глядишь, и к лучшему.
От этих ее слов Дженис совсем раскисает: лицо все в слезах, под глазами, обведенными чернотой, набрякли мешки, она приникает к матери, отказывается от нового дома, умоляет простить ее:
— Мама, мы думали, Гарри был уверен, ты не будешь чувствовать себя одиноко с...
— С такой морокой, как Нельсон, в доме?
Крепкий орешек. Пора Гарри вмешаться, не то Дженис совсем капитулирует.
— Послушайте, Бесси, — говорит он жестко. — Вы хотели иметь эту мороку, вы ее и получили.
Свобода? Бетон летит назад под колесами; вот они оторвались от земли, и под одним из закругленных огромных крыльев мелькает старый рыжий Форт, а бензохранилища южной Филадельфии превращаются в белые шашечки. Шасси со стуком уходят в пазы, и пронзительно-яркие огни вспыхивают на неподвижной алюминиевой поверхности рядом с окном. Самолет так стремительно поднимается вверх, что тело наливается тяжестью, рука Дженис стала влажной в его руке. Она попросила его сесть к окну, чтобы ей не приходилось смотреть вниз. А внизу — болота, высохшие и прочерченные полосками соленой воды. Гарри поражается обилию промышленных зданий за заливом Делавэр — плоские серые крыши размером со стоянки для машин и стоянки для машин — сплошь сверкающие автомобильные крыши, точно пол в ванной, выложенный вместо кафеля драгоценными камнями. Почти такое же впечатление производят и свалки старых машин. Надпись НЕ КУРИТЬ гаснет. За спиной Энгстромов звучат голоса Мэркеттов и Гаррисонов. Они выпили в аэропортовском баре, хоть было всего одиннадцать утра. Гарри летал и раньше — в Техас, когда служил в армии, а также на совещания торговцев автомобилями в Кливленд и Олбани, однако ни разу вот так, на отдых, прямо на восток, навстречу солнцу. Как быстро, как бесшумно «Боинг-747» пожирает милю за милей — расстояния сверху кажутся игрушечными. Солнечный свет передвигается вместе с ними, вмиг пересекая озера, словно это зеркала. Зима до сих пор была на редкость мягкой — назло аятолле: на полях для гольфа лужайки кажутся живыми кругами и овалами, а на дорожках он видит движущиеся точечки — это игроки. Теннисные корты с этой высоты выглядят как кости домино, кинотеатры под открытым небом — как веер, а бейсбольные поля — как рассыпанные монеты. Внизу машины еле ползут по идеально прямой дороге, будто по рельсам. Дома Камдена постепенно разбегаются, нехотя уступая место вспаханному полю или усадьбе с затейливым домом и глазком бассейна, упрятанного среди леса; а через минуту самолет Гарри, продолжая набирать высоту, уже летит над черно-красным ковром сосновых крон Нью-Джерси, прорезанным желтыми дорогами и вырубками, однако по большей части еще не испорченным человеческим присутствием и прочерченным среди темных массивов вечнозеленых растений, следуя холмистому рельефу и водным потокам, венам более светлых листьевых деревьев — отсюда, с высоты, глазу видны все оттенки, соперничающие на земле. Дженис выпускает руку Гарри — значит, преодолела свой страх.
— Что ты там видишь? — спрашивает она.
— Побережье.
И в самом деле, могучая машина, бесшумно сделав рывок, домчала их до конца зеленого океана, и теперь под ними песчаная коса, отделенная от материка лентой поблескивающей воды и легкомысленно застроенная вытянувшимися в одну линию летними курортами, воздвигнутыми строителями, которые — в противоположность Гарри — не могли видеть, как легко океан может приподнять свое широкое блестящее плечо и затопить все, стереть всякий след присутствия людей. Там, где океан наступает на белый песок, медленно колышется прибой, словно кружевная змея. Затем самолет летит над Атлантикой на такой высоте, откуда на раскинувшейся внизу голубизне не видно белых гребешков и вокруг одна безбрежная пустота. И самолет со своим гулом снаружи и перешептываниями и позвякиваниями внутри становится для тебя всем миром.
Стюардесса с лицом, словно нарисованным на эмали, приносит им на подносе из светлого пластика обед, упакованный в целлофан. Хотя она сильно накрашена, Гарри кажется, что он видит под гримом, когда она с улыбкой наклоняется к нему, чтобы спросить, что он будет пить, тени — следы бурно проведенной ночи. Он где-то читал — в «Клубе» или в «Уи», — что у этих девиц по дружку в каждом городе — словом, по двадцать — тридцать мужчин у каждой из этих девчонок, фантастических путешественниц нашего времени по морю секса. Еще в аэропорту его поразили люди: в выстланных бобриком коридорах толпились всякие чудилы, люди немыслимых размеров и немыслимых одеяний, смертельно бледные девицы в огромных очках и с такой копной мелко завитых волос, что можно было бы заполнить ими корзину; враскачку шли черные мужчины в длинных меховых шубах и приталенных бархатных костюмах, высокий бледный юноша в тюрбане и стеганой куртке на пуху, карлик в клетчатом шотландском берете, какая-то женщина, такая толстая, что, не умещаясь на пластиковом кресле в зале ожидания, вынуждена стоять, опираясь на алюминиевый «ходунок» о трех ногах. Да, жизнь за пределами Бруэра пестрая и шалая. Все точно разряженные клоуны. Кролик и его пятеро спутников тоже вырядились — на них под зимними пальто легкая летняя одежда. Синди Мэркетт — в открытых туфлях без пятки, на высоком каблуке, Тельма Гаррисон шлепает в шерстяных носках и теннисных туфлях. Они все то и дело смеются друг над другом, выдавая тем самым, что они из округа Дайамонд, где принято так себя вести. Гарри не прочь немножко поднакачаться, но он боится утратить восприятие яркости окружающего мира, явившееся ему откровением, что за пределами Бруэра планета еще способна вызывать восторг. В такие минуты его раздражает собственное тело, то, что у него всего пять окон в мир, — этого недостаточно, чтобы охватить вселенную. От счастья сердце его подпрыгивает. Бог, который теперь, в зрелые годы Гарри, значит для него не больше виноградины, закатившейся под сиденье машины, вдруг снова приобрел огромное значение — он всюду, словно всепроникающий бодрящий ветер. Свобода — мертвые и живые остались внизу, на расстоянии пяти миль под ними, в дымке, застлавшей землю, словно мутный налет от дыхания на зеркале.
Гарри отворачивается от маленького окошечка с двойными рамами, забранными каким-то цветным материалом, который весь в горизонтальных царапинах, точно прошел град из метеоритов. Дженис листает рекламный журнал авиакомпании.
— Как ты думаешь, они справятся? — спрашивает он ее.
— Кто?
— Твоя мамаша, Нельсон и Пру — кто же еще?
Она перелистывает глянцевую страницу. Точная копия матери в профиль — губы крепко сжаты с таким выражением, будто она только что произнесла печальную истину и не намерена отступать.
— Думаю, лучше, чем при нас.
— Они тебе что-нибудь говорили про дом?
Гарри и Дженис два дня тому назад, во вторник, подписали купчую, а накануне, в понедельник, седьмого января, продали свое серебро «Финансовым альтернативам». Серебро под влиянием паники, обуявшей в связи с событиями в Афганистане тех, кто нажил большие деньги на нефти, стоило в тот день 36 долларов 70 центов; таким образом, каждый из серебряных долларов, которые они купили по 16,50 за штуку, включая налог на продажу товаров, стоил теперь, согласно подсчетам платиновой блондинки, 23,37 доллара. Дженис, которая недаром время от времени все эти годы работала в магазине отца, повернула к себе маленький компьютер и, пощелкав на нем, вежливо указала продавщице, что если серебро стоит 36,70 доллара за тройскую унцию, то семьдесят пять процентов от этой суммы составляют 27,52 доллара. Но, заметила молодая женщина, не хотите же вы, чтобы «Финансовые альтернативы» продавали серебро дешевле слитков, а покупали по той же цене. Выглядела она менее ухоженной — крошечный прыщик в уголке губ превратился в нечто такое, что пришлось прикрыть круглым кусочком пластыря. Однако, позвонив куда-то в глубину здания — сама-то она сидит в помещении, отделенном от улицы лишь тоненькими жалюзи, — она сообщила, что они могут получить ровно по двадцать четыре доллара за монету. Таким образом, восемьсот восемьдесят восемь штук составили 21 312 долларов, иными словами, меньше чем за месяц они нажили 6 660 долларов. Гарри пожелал оставить себе на память восемь красивых старых колес, так что цифра на чеке сократилась до 21 120 долларов — в любом случае более магическое число. Они достали свое неподъемное богатство из жестяного ящика в бруэрском Кредитном банке и из сейфа в «Спрингер-моторс», на сей раз заранее позаботившись о том, чтобы меньше нести его на руках, и запарковав «корону» вопреки правилам во втором ряду на Уайзер-стрит. На другой день, когда цена на серебро упала до 31,75 доллара за унцию, они подписали все в том же бруэрском банке обязательство на 62 400 долларов сроком на двадцать лет из расчета по тринадцать с половиной процентов годовых, на полтора процента меньше текущей ставки и при условии возобновления обязательства через три года. Каменный домик в Пенн-Парке, некогда бывший приютом садовника, стоил 78 000 долларов. Дженис хотела внести 25 000 долларов, но Гарри заметил, что во времена инфляции хорошо иметь долг, что проценты по закладной вычитаются из налога и сертификат на минимальную сумму в 10 тысяч долларов, положенных на шесть месяцев, дает нынче около 12 процентов. Таким образом, они решили договориться о 20-процентной марже или внести 15 600 долларов, на что банк, учитывая отличную кредитоспособность мистера Энгстрома и его семьи, с удовольствием согласился. И вот Дженис и Гарри вышли из банка между монументальными колоннами, щурясь от света зимнего дня, уже домовладельцами, которые через день улетят туда, где еще лето. Проходят годы, и ничего не происходит, а потом одно событие следует за другим. Закипает вода, расцветает кактус, объявляется рак.
— Мама, кажется, смирилась, — говорит Дженис. — Она рассказала мне длинную историю о том, как ее родители, которые, насколько тебе известно, занимали в округе более высокое положение, чем Спрингеры, предложили ей с папой поселиться у них, пока он изучал счетоводное дело, и он сказал — нет, если он не в состоянии дать своей жене крышу над головой, не следовало ему жениться.
— Надо бы ей рассказать эту историю Нельсону.
— Я не стала бы слишком жать сейчас на Нельсона, что-то его грызет.
— Я не жму на него, это он на меня жмет. Так нажал, что выставил из дома.
— Возможно, наш отъезд перепугал его. Он почувствовал, что у него есть обязанности.
— Пора бы уже малому проснуться. А как, по-твоему, смотрит на все это Пру?
Дженис вздыхает — еще один звук, потонувший в шуршании, сопровождающем полет. Маленькие тупорылые насадки над их головой шипят, подавая кислород. Гарри так хочется услышать, что Пру ненавидит Нельсона, что она жалеет о своем браке, что рядом с отцом сын выглядит психопатом.
— Да, по-моему, никак, — говорит Дженис. — Мы иногда с ней беседуем, и она знает, что Нельсон несчастен, но она верит в него. Тереза ведь так рвалась уехать подальше от своих родных из Огайо, что теперь она не может быть слишком разборчивой — с кем свела ее жизнь, с тем и свела.
— Она по-прежнему продолжает хлебать этот мятный ликер?
— Она немного легкомысленная, но в этом возрасте они все такие. Кажется, что ни случись — со всем ты справишься и дьявол никогда не попутает тебя.
Гарри дружески подталкивает ее локтем, показывая, что все помнит. Дьявол ведь попутал ее двадцать лет тому назад. Общая вина лежит на них, как пристяжные ремни, и держит их крепко, но чувствуют они ее, только когда пытаются пошевелиться. .
— Эй вы, влюбленные птички! — раздается громкий голос пустозвона Ронни Гаррисона, он смотрит на них сверху, из-за спинок кресел, дыша виски. — Уделите нам немного внимания, а ворковать будете дома.
И остальные три часа полета они проводят со своими четырьмя друзьями — пересаживаются, стоят в проходе, передвигаются по широкому нутру «боинга», точно они в длинной гостиной Уэбба Мэркетта. Они накачиваются спиртным и вспоминают, как вместе проводили время: такое впечатление, что забудь они все и замолчи, и эта задуманная ими совместная поездка лопнет, как мыльный пузырь, а они все шестеро вылетят в пустоту, окружающую и держащую в высоте эту подрагивающую скорлупу — самолет. Синди все это время ведет себя любезно, но отчужденно, словно младшая сестра или посторонняя женщина, случайно очутившаяся среди людей, настроившихся на отдых. Она сидит на краешке своего кресла у окна, нагнувшись вперед, стараясь не пропустить их шуток; глядя на нее, трудно поверить, что у этой женщины в строгом темном костюме и блузке с пышным белым бантом, напоминающим Гарри портреты Джорда Вашингтона, есть укромные местечки — складочки, волосня, влажные пленки — и что Гарри поставил себе целью во время этой поездки обследовать их. Самолет начинает снижаться, в желудке у Гарри все сжимается; вещий голос пилота объявляет с техасским акцентом, что пассажирам надлежит вернуться на свои места и приготовиться к посадке. Теперь, когда Дженис уже под парами, Гарри спрашивает, не хочет ли она сесть к окну, но она говорит — нет, ей страшно смотреть вниз, пока они не приземлились. А Гарри сквозь поцарапанный плексиглас видит молочно-бирюзовое море, испещренное пурпурно-зелеными тенями затонувших островов. Одинокая яхта. Затем неровный абрис каменистой косы, оканчивающейся белым песчаным пляжем, — словно рука в манжете. Домики с красными крышами летят на него. Шасси со стоном высвобождаются из пазов и замирают. Самолет облетает болото. Гарри приходит в голову помолиться, но он не может сосредоточиться, к тому же Дженис так крепко сжала его руку, что больно костяшкам. Мимо мелькают дом с флюгером, брошенный бульдозер, безлистные деревья, которые на самом деле пальмы; глухой удар, легкий разворот, громкое шипенье и грохот, затем взвизг и скрежет. Взвизг прекращается, они сбавляют скорость, они на земле, и в поле их зрения появляется длинное низкое розовое здание аэровокзала, к которому подкатывает «Боинг-747». Внезапно вспотев, держа на руке зимние пальто и поспешно отыскивая солнечные очки, они устремляются к выходу. На вершине серебряной лестницы, ведущей вниз, на бетон, тропический воздух, такой теплый, влажный и ласковый, закручиваясь крошечными воронками, ударяет, точно из распылителя, Кролику в лицо, но все портит Ронни Гаррисон, шепнув ему сзади в ухо:
— Ух ты! Ни одна девка так ласкать не умеет.
Еще омерзительнее, чем голос Ронни, испоганивший эту бесценную хрупкую минуту первой встречи с новым миром, звучит смех женщин, для чьих ушей это и было произнесено. Дженис хохочет, этакая тупица. И стюардесса, чье лицо, словно нарисованное на эмали, покрылось капельками пота от жары, хлынувшей в дверь, стоит у порога и говорит: «До свиданья, до свиданья», — и улыбается всем без разбора.
Смех Синди взлетает девчоночьим взвизгом, и почти тотчас раздается ее протяжное:
— Ронни!
Кролику противно это слышать и одновременно сладостно при воспоминании о полароидных снимках, которые он видел в ящике.
Дни отдыха сменяют друг друга, и кожа Синди постепенно приобретает оттенок красного дерева — как всегда летом у бассейна в «Летящем орле», — и, когда она выходит из бериллового Карибского моря в том же черном бикини с тонюсенькими лямочками, с нее так же стекает вода, только на коже поблескивает соль. Тельма Гаррисон в первый же день сильно сгорела и из-за этой своей непонятной болезни плохо себя чувствует. Весь второй день она сидит в своем бунгало, тогда как Ронни почти не вылезает из воды, а на суше ведает пополнением напитков из бара, сооруженного из бамбука прямо на песке. По пляжу расхаживают чернокожие старухи, предлагая бусы, ракушки и пляжные принадлежности, и на третий день утром Тельма покупает у одной из них широкополую соломенную шляпу и розовый халат до полу, с длинными рукавами, так что теперь, полностью в него укутанная, намазанная кремом против загара и прикрыв кончики ног полотенцем, она сидит в тени железного дерева и читает. Ее лицо под широкополой шляпой, когда она взглядывает на лежащего на солнце Гарри, кажется серым, худым и злокозненным. Рядом с ней он почему-то хуже загорает, но он твердо решил вести себя как все. Там, где кожу нажгло солнце, она болит, и это вызывает у него ностальгию — так болели мускулы, когда он занимался спортом. В море он плавает на мелководье — из страха перед акулами.
Каждое утро мужчины отправляются на поле для гольфа рядом с курортом, ездят на тележках с навесами по дорожкам между зарослями ежевики, от которой нет спасения, — в самом деле, в поисках пропавшего мяча можно оступиться и попасть в глубокую яму. Остров стоит на коралловых рифах, изрытых пещерами. По вечерам развлечения сменяют друг друга в строго установленном на неделю порядке. Прилетели они на остров в четверг — в этот вечер были состязания крабов; на другой вечер они любовались танцем живота, а на следующий — в субботу — сами танцевали под джаз. Каждый вечер гремит музыка и танцы у «олимпийского» бассейна под звездами, которые здесь кажутся гораздо ближе и как-то даже угрожающе мигают в небе — словно застывшие осколки взрыва. Есть созвездия совсем незнакомые: Уэбб Мэркетт. который узнал звезды во время своего пребывания на флоте — он записался в армию в 45-м году, когда ему было восемнадцать, и в конце войны пересек Тихий океан на авианосце, — показывает им Южный Крест, а расплывающееся пятно в небе, по его словам, — это другая галактика, и они все видят, что Большая Медведица здесь как бы стоит на своем хвосте, чего они никогда не видели в юго-восточной Пенсильвании..
Ах, эта крошка Синди, к каждому ужину она является все более загорелой, всем своим видом взывая о любви. Призывно блестят даже ее зубы — такие они стали белые; а этот цветок олеандра, который она каждый вечер срывает с куста возле своего бунгало и втыкает себе в волосы, распушившиеся от долгого плавания, а ее смуглые пальчики, на которых ногти кажутся светлыми лепестками. Стремясь подчеркнуть свой загар, она носит белые платья, которые ярко блестят, когда она выходит из дамской комнаты за бамбуковым баром и ты смотришь на нее с другой стороны бассейна, где на дне по ночам зажигаются лампы, так что кажется, будто там затонула луна. Синди утверждает, что она толстеет: эти ананасные коктейли, и банановые дайкири, и ромовые пунши — в них столько калорий, просто стыд и срам. Однако она еще ни разу не отказалась выпить — никто из них не отказывается: начинают утром с «Кровавой Мэри» для подкрепления сил игроков в гольф и кончают «Горячительным», который выпивают после полуночи, непрерывно болтая.
— Гарри, во что же это выльется при расчете? — недоумевает Дженис. — Ты только и делаешь, что подписываешь счета за всех.
— Успокойся, — говорит он ей. — Лучше истратить деньги, чем отдать на съедение инфляции. Ты слышала, как Уэбб говорил, что доллар нынче стоит ровно половину того, что стоил десять лет назад, в семидесятом году? Так что в действительности это уже не доллар, а пятьдесят центов. Успокойся.
На самом-то деле он относит все затраты на счет компании по завоеванию Синди — он просто должен с ней переспать до того, как истечет эта неделя. Он чувствует, что этот момент приближается, приближается для всех них, что стены, разделяющие их, словно бы утончаются: он, к примеру, в точности знает, когда Уэбб откашляется и потом закурит; постоянное пребывание друг у друга на глазах и непринужденное молчание час за часом ослабляют сдерживающие центры, пока они под солнцем и при луне лежат вытянувшись в шезлонгах с виниловым плетением, которые повсюду тут стоят. Их руки соприкасаются, передавая напитки, или спички, или лосьон для загара, они то и дело заглядывают друг к другу в бунгало — собственно, Кролик случайно видел голую Тельму Гаррисон как-то днем, когда возвращал им масло от солнечных ожогов. Она лежала на кровати, чтобы немного охладить обожженное солнцем тело, и поспешно нырнула в ванную при звуке его голоса у двери, но все же недостаточно поспешно. Он успел увидеть проем между ее ягодицами, все ее длинное бледное тело и без единого слова или извинения отдал масло Ронни, который тоже был голый, — они ведь целый день ходили полуголые, если не считать Тельмы, обычно прятавшейся под деревом: Дженис натирала лосьоном для загара складки на красной шее Уэбба, крупное хозяйство Ронни образовывало холмик на его непристойно маленьких, европейского стиля трусах, крошка Синди развязывала черную лямку на спине для ровного загара и показывала в профиль для всеобщего обозрения одну из своих титек, когда протягивала руку, чтобы взять с подноса «Плантаторский пунш», который приносил им бой. У черных здесь более шелковистая кожа, чем у американских черных, они чернее и двигаются мягче. Часам к четырем, когда по песку, словно узловатые пальцы, протягивается тень от железного дерева, а лица у мужчин становятся такими красными, точно их вынули из печки, хотя тележки с клюшками для гольфа снабжены небольшими навесами, они уходят с пляжа (до чего же шуршание пальм действует Гарри на нервы: по ночам ему все кажется, что идет дождь, хотя дождя за все время ни разу не было) и перебираются на затененную площадку возле «олимпийского» бассейна, где местные парни в белых куртках официантов обходят их, принимая заказы на напитки, а раскаленное добела солнце медленно опускается к горизонту и ровно в шесть среди всплеска золота и багрянца стремительно погружается в море. Потрясенный этой картиной, доставляющей ему острое наслаждение, Гарри смотрит вслед исчезнувшему светилу, в то время как Синди перекатывается в своем шезлонге — плетение его изрезало продольными полосами ее чудесное пухлое тело, оставив на нем следы, точно колеи в глине. Тельма сидит настороженная, вся укутанная; Уэбб о чем-то разглагольствует; Ронни заводит у бамбукового бара новых друзей. Это в нем живет торгаш — он должен все время тренировать свое умение общаться. Его голос несется над океаном по зыби, а какой-то одинокий блондинчик, уже намокший до осатанения, ныряет и уплывает вдаль в то время, как надо идти ужинать. В иные вечера после заката на горизонте появляется зеленая полоса. Дженис, хотя время от времени Гарри испытывает приливы любви ней, сейчас представляется ему помехой, стоящей на пути сигналов, которые, возможно, посылает ему Синди; по счастью, Уэбб занимает Дженис разговором на неиссякаемую тему — о деньгах, видя в ней даму из бруэрской элиты.
— Нам кажется, четырнадцать процентов налога — это катастрофа, и в Израиле людям приходится платить сто одиннадцать процентов, цветной телевизор стоит там тысячу восемьсот долларов. А в Аргентине платят сто пятьдесят процентов в год, можете мне поверить — я не обманываю. В Токио фунт вырезки стоит двадцать долларов, а в Саудовской Аравии пачка сигарет идет за пятерку. Пять долларов пачка. Может показаться, это мы их обираем, но, так или иначе, у американского потребителя самый высокий жизненный уровень по сравнению с любой другой промышленной нацией.
Дженис внимательно его слушает и таскает у него сигареты. Волосы у нее с лета отросли, и она стягивает их сзади в маленький толстенький хвостик; она сидит у ног Уэбба и болтает ногами в бассейне. На длинных тощих ногах Уэбба завитки волос образуют как бы полоски на столбе, его лицо в складках глубокомыслия загорело и стало цвета полированной сосны. Гарри приходит в голову, что вот так же она слушала всякую белиберду, которую нес ее отец, и это ему приятно.
К воскресенью им настолько приелась рутинная жизнь курорта, что они берут такси и едут на другой конец острова в казино. В темноте они проезжают деревни, где у дороги играют черные детишки — их присутствие выдают лишь сверкающие белки глаз. Внезапно в свете фар показывается стадо коз, которые трусят по шоссе, таща за собой веревки с колышками. В темной хижине, сооруженной на фундаменте из шлака, вдруг открывается дверь, и оказывается, это таверна, с полками, уставленными бутылками, с группкой посетителей у бара. Сквозь стрельчатые незастекленные окна старой каменной церкви видны горящие свечи и доносится жалобная строка псалма, быстро замирающего позади. Такси, «понтиак» 1969 года с целым набором кукол-талисманов над приборной доской, нахально мчится по левой стороне дороги — это ведь бывшая английская колония. Деформированные конусы заброшенных сахарных заводов, вырисовывающиеся на звездном небе, помнят прошлое, всех этих погибших здесь рабов, а Дженис, Тельма и Синди как ни в чем не бывало болтают в темноте, перемывая косточки своим бруэрским знакомым: какая у Бадди Инглфингера жуткая новая приятельница, этакая дылда, да еще с детьми, — Бадди вечно кто-то садится на шею; и эта зануда Пегги Фоснахт — говорят, она ужасно обиделась, что ее и Олли не пригласили в это путешествие на Карибские острова, хотя всем известно, что оно им не по карману.
Казино находится на берегу, возле другого курорта, который немного побольше. На освещенных коралловых рифах проложены мостки для прогулок. Сколько же в большом мире маленьких миров, думает Гарри. Он приехал сюда проветриться. А сам прилип к рулетке и, стремясь восполнить потери, стал удваивать и утраивать ставки, обменял на триста долларов чеков и на глазах у своих потрясенных друзей все проиграл. Ну что ж, все равно это меньше половины дохода с продажи одного «терсела», меньше трех процентов того, во что обошлись проделки Нельсона. Тем не менее в голове у Гарри гудит, у него дрожат руки, и ему стыдно. Черный крупье даже не взглянул на него, когда, обчищенный до нитки, он отодвинул стул и встал из-за покрытого ярким сукном стола. Он шагает по мосткам к черному горизонту, а тропический воздух ласкает его разгоряченное лицо, завихряясь нежно, как поцелуй. Так, наверно, можно дойти и до Южной Америки, а там — рай земной; он тепло вспоминает о том уголке земли, где за асфальтовой площадкой у магазина разрослись сорняки, и о той ферме, к которой он пробирался, как вор, продираясь сквозь живую изгородь, вымахавшую за рухнувшей оградой из песчаника. Сейчас, зимой, трава во фруктовом саду полегла и пожухла, из одинокого дома в лощинке поднимается дымок. Другой мир.
Внезапно рядом с ним оказывается Синди — она дышит в такт шелесту моря. Наконец-то настал долгожданный миг, думает Гарри, только он сейчас не очень к этому готов, тем временем Синди высоким сочувственным голосом произносит:
— Уэбб говорит, что, садясь за карточный стол, надо всегда ставить себе предел, тогда ты не дашь игре захватить тебя.
— А она меня и не захватила, — говорит ей Гарри. — Я действовал по правилам.
Возможно, Синди решила, что надо как-то компенсировать его проигрыш и такой компенсацией будет она. Белая вязаная шаль оттеняет смуглость ее плеч; цветок над ухом придает ей кокетливый вид. Вот бы вжаться своим большим круглым лицом в ее крепкие, как у яблока, округлости — щеки, и лоб, и нос, в ее растянутые губы и черные глаза, поблескивающие хитринкой, как у ребенка! Сентиментальщина! Их лица совместятся? Она поднимает на него взгляд, и он отводит глаза, устремляя их на тропическую луну, которая лежит на боку под таким углом, какой никогда не увидишь в Пенсильвании. Он переводит взгляд на море и как бы случайно касается кончиками пальцев ее руки. От ее тела, жарившегося на солнце, исходит электрический ток. Бурые водоросли шлепают о сваи причала, о берег разбивается волна — настал момент действовать. Но что-то жесткое, появившееся в чертах Синди, удерживает его, хотя она слегка улыбается и приподнимает лицо, словно хочет помочь ему быстрее отыскать ее губы.
Тут раздаются шаги, и Уэбб с Дженис — в неверном свете луны, к которому примешиваются голубоватое свечение моря и яркие отсветы огней казино, кажется, что они держатся за руки, потом их разнимают, — чуть не бегом настигают их и взволнованно объявляют, что там внутри Ронни Гаррисон срывает банк.
— Пойди взгляни, Гарри, — говорит Дженис. — Он уже выиграл по крайней мере восемь сотен.
— Ох уж этот Ронни, — говорит Синди укоризненным тоном пай-девочки и устремляется к огням казино, на фоне которых отчетливо вырисовываются ее ноги под длинной юбкой.
К себе они добираются уже после двух. Ронни невозможно было оторвать от рулетки, а когда он наконец поднялся из-за стола, выигрыш его составлял всего несколько монет. По дороге домой они с Дженис спят, Тельма, напряженная, как струна, сидит на коленях у Кролика, Уэбб и Синди сидят впереди с шофером — Уэбб расспрашивает его про остров, и тот нехотя бурчит что-то в ответ на языке, лишь отдаленно похожем на английский. Сторож в форме впускает их в ворота поселка. Все здесь охраняется: страшно много воровства — воры и даже убийцы вылезают из темных недр острова поживиться за счет осевших на побережье богатых приезжих. К бунгало, где они живут, ведут дорожки из зеленого бетона, проложенные по песку под шуршащими пальмами, между цветущими кустами, на которые по утрам слетаются птицы. Пока мужчины обсуждают, на какой час перенести завтрашний гольф, три женщины шепчутся, остановившись чуть поодаль — там, где от бетонной дорожки ответвляются тропинки к их трем бунгало.
Дженис, Синди и Тельма хихикают, поглядывая в сторону мужчин, их взгляды, точно птицы, перелетают с одного на другого в подсвеченном луною теплом ночном воздухе.
Шаль Синди блестит, словно клок пены на волне. Наконец, разорвав тишину пальмовой рощи криками «Спокойной ночи», каждая жена уводит своего мужа к себе в бунгало. Кролик трахает Дженис просто от раздражения на весь мир и мгновенно засыпает, надеясь, что утро не настанет никогда.
Но оно возвещает о себе в положенное время полосками солнечного света, которые, проникая сквозь жалюзи на окнах, ложатся на выстланный шестиугольными плитками пол, тогда как маленькие желтенькие птички, о которых поется в местной песенке, летят вдоль бетонных дорожек вслед за чайными подносами и позвякивающей посудой. Гарри встает и, оказывается, чувствует себя не так уж и плохо. Тело его натренировано преодолевать неприятные ощущения. У него уже вошло в привычку делать небольшой осторожный заплыв с пустынного пляжа, где в песке все еще торчат оставшиеся со вчерашнего вечера пластмассовые стаканы. Это единственный момент дня или ночи, когда Гарри остается наедине с собой, если не считать старичков, которые тоже любят купаться и идут по песку, ведя за руку жен. Море между волнорезами цвета сетчатой дыни — молочно-зеленое. Покачиваясь на спине, Гарри видит на дорогах, вьющихся по крутым склонам холмов, окружающих залив, тех, кто живет на этом острове не для отдыха, — чернокожие в ярких одеждах идут на работу; иные женщины несут на голове узлы и даже ведра. В самом деле. Их голоса далеко разносятся в свежем утреннем воздухе — вместе со шлепаньем, шуршанием и шипением теплой соленой воды, накатывающей на берег и отступающей у его ног. В белом пористом песке полно дырочек, чтобы крабы могли дышать. Гарри никогда еще не видел такого белого, мелкого, как сахар, кораллового песка. Раннее солнце легко касается чувствительной кожи на его плечах. Вот оно — здоровье. Тут девушка с завтраком на подносе подходит к их домику — у них бунгало 9, — и Дженис в махровом халате открывает решетчатую дверь и кричит: «Гарри!» — крик ее пересекает пространство, где старый слуга в брюках цвета хаки уже сгребает в кучку морские водоросли и пластмассовые стаканчики, и праздник, охота начинаются сначала.
В гольф Гарри играет сегодня плохо: когда он устал, то слишком резко размахивает рукой, вместо того чтобы плавно вести по воздуху клюшкой. Держи запястье, не крути им. Не раскачивайся на пальцах — представь себе, что ты носом прижался к стеклу. Думай, что ты на рельсах. И идешь по ним. Все эти рекомендации сегодня мало помогают — утро тянется бесконечно между жадными крыльями коралловых джунглей, на зеленых лужайках в буграх, точно они сшиты из кусочков, хотя он полагает, что это вообще чудо, чтобы под таким солнцем могла сохраниться зеленая трава. Он ненавидит Уэбба Мэркетта за то, что тот сегодня бьет без промаха, если лунка находится в пределах двадцати футов. Ну почему этот жилистый старый петух не только имеет такую фантастическую пышечку жену, но еще и обыгрывает его в гольф? Гарри жалеет, что нет Бадди Инглфингера — в его присутствии Гарри чувствует себя королем. А у Ронни волосы такие редкие да еще такой высокий лоб, что, когда он нагибается для удара, голова его выглядит этаким розовым яйцом. Размахивает руками, точно обезьяна, волос на голове почти нет, зато плечи ужасно волосатые — и как только Тельма терпит его? Женщины, они, видно, с чем угодно готовы мириться, лишь бы мужик был хорош в постели. И снова в голове Гарри возникает мысль о трехстах долларах, которые он продул за вчерашнюю ночь, а ведь его отец полтора месяца потел бы за такие деньги. Бедный папка, не дожил он до этих времен, когда деньги стали бумажками.
Однако днем, после двух коктейлей и сандвича с крабовым салатом, на душе у Гарри становится повеселее. Компания решает взять напрокат три маленькие яхты, все разбиваются на пары, и Гарри оказывается вместе с Синди. Они никогда не плавали под парусом, поэтому Синди, стоя по грудь в воде, отлаживает руль, а он сидит наверху сухонький и держит концы, управляющие полосатым треугольным парусом, который, на взгляд Гарри, недостаточно прочно прикреплен к двум алюминиевым трубкам — они постукивают друг о друга, парус хлопает на ветру, надувается то в одну сторону, то в другую. Все сооружение кажется на редкость хрупким. На станции заставляют надеть черный резиновый спасательный жилет, и Синди выглядит в нем презабавно — с этой своей короткой стрижкой она кажется женщиной-полицейским, каких показывают по телевидению, или женщиной-водолазом. До сих пор он не замечал, какие у нее черные и густые брови: они устремлены друг к другу и почти цепляются на переносице, пока ей не удается наконец выправить руль. Тогда со вздохом облегчения она подтягивается и ложится плашмя на борт — при этом груди ее сплющиваются, так что видно, какие они белые там, куда не добралось солнце, а ноги бьют по воде, и над краем яхты показывается обтянутый черной блестящей материей зад, — нет, слишком много в этой женщине плоти для такой лодчонки, и она резко накреняется. Гарри хватает Синди за руку выше локтя и втаскивает, в этот момент нижняя трубка, на которой укреплен парус, разворачивается и хлопает его по затылку. Синди, не выпуская рукоятки руля, выхватывает у него концы и кричит: «Шверт, шверт», но он не сразу понимает, чего она от него хочет. Ах, надо заткнуть в эту щель длинную доску, что у него под ногой; Гарри вытаскивает ее из-под ноги и вставляет в прорезь. Синди же, вместо того чтобы сказать спасибо, произносит: «А, черт!»
Скорлупа из плексигласа развернута параллельно берегу, где уже стоят полукругом зеваки-купальщики, и лодчонку с каждой волной все ближе прибивает к ним. Внезапно ветер надувает парус, туго натягивает его, так что трещит алюминиевая мачта, и они начинают медленно подпрыгивать на волнах в направлении мыса, который закрывает справа бухту.
А как только ты сдвинулся с места, то уже не ощущаешь скорости — на воде ведь нет опознавательных знаков. Гарри сидит ближе к носу, пригнувшись, чтобы его снова не ударило трубкой по голове. А Синди, сидя, точно йог, в своем тугом спасательном жилете и бикини, центральная часть которых едва прикрывает ее промежность, следит за рулем и наконец впервые улыбается:
— Гарри, тебе вовсе не обязательно держать шверт: мы вытянем его, только когда пристанем к берегу.
А берег, пальмы, бунгало — все стало крошечным, точно на открытке.
— Ничего, что мы так далеко заплываем?
Она снова улыбается:
— Мы вовсе не далеко.
Веревки впиваются Синди в руки, яхта накреняется. Вода здесь уже не зеленоватая, как сетчатая дыня, а зеленая, как желчь, даже местами, в водоворотах, — черная.
— Значит, не далеко, — повторяет он.
— Взгляни туда. — А там виднеется парус не больше гребешка на волне. — Это Уэбб с Тельмой. Они куда дальше нас.
— Ты уверена, что это они?
Синди становится жаль его.
— Мы сменим галс, когда подойдем к тем скалам. Ты понимаешь, что значит сменить галс, Гарри?
— Не совсем.
— Повернуть. При этом гик-трубка с парусом тоже повернется, так что смотри, чтоб тебя не ударило.
— Как ты думаешь, тут есть акулы? — А все-таки обстановка создалась интимная, твердит он себе: они вдвоем, и те же брызги окатывают ее и его, а ветер и плеск воды заглушают все звуки, и ее плечо блестит, словно отлитое из металла, в безжалостном свете добела раскаленного солнца; вдруг в его памяти встает солнце, к которому он привык с детства, — оранжевое, расплывшееся.
— А ты видел «Челюсти», фильм второй? — спрашивает она.
— Тебе не кажется, что в наше время идут сплошь многосерийные фильмы? — в свою очередь, спрашивает он. — Точно у людей вдруг иссякла фантазия. — Он настолько физически измотан и так устал от долго сдерживаемого желания, что ему вдруг становится безразлично, останется ли он жив среди этих неукротимых стихий. Здесь даже солнечные блики на воде кажутся жестокими, словно само небо посылает на землю зло, они как пламя, вырывающееся из-под крыльев садящегося самолета.
— Меняем галс. Приготовится, — говорит Синди. — Поворот оверштат.
Он пригибается, и гик проходит над его головой. Он видит еще один парус — это Ронни и Дженис плывут к горизонту. Похоже, она сидит на корме и держит руль. Когда она успела этому научиться? В каком-нибудь летнем лагере. Надо с самого начала быть богатым, тогда будешь пользоваться жизнью на всю катушку.
— А теперь, Гарри, — говорит Синди, — садись на руль ты. Это несложно. Вон та тряпочка, что висит на верхушке мачты, называется вымпелом. Она показывает, откуда дует ветер. А потом — следи за волнами. Надо, чтобы парус стоял под углом к ветру. Передний край паруса ни в коем случае не должен хлопать. Это называется идти в бейдевинд. Значит, ты идешь прямо против ветра. Ты отжимаешь от себя румпель, отжимаешь его от паруса. Ты это почувствуешь, обещаю. Раздвинуть румпель и линь — все равно что разомкнуть ножницы. Лихо. Да ну же, Гарри, ничего не случится. Давай меняться местами.
Им удается удачно провести эту операцию — правда, лодка под ними раскачивается, как гамак. Маленькое облачко набегает на солнце, окрашивая воду в темные тона, потом вдруг снова отдает ее солнцу. Гарри берется за руль и пытается найти нужное положение, пока ветер не становится попутным. И тогда это уже настоящее удовольствие: парус и руль тянут яхту вперед, невидимый морской бриз подталкивает ее, расстояния сокращаются и уже не кажутся такими безнадежно огромными, когда ты хозяин положения.
— Ты отлично справляешься, — говорит ему Синди; она сидит скрестив ноги, и ему видны подошвы всех пяти пальцев на ее голой ноге, тонкая голубоватая кожа здесь вся в морщинах, самый маленький, такой милый пальчик плотно прижался к соседу, точно пытаясь спрятаться. Синди доверяет ему. Гарри ей нравится. Теперь, немного освоившись, он уже осмеливается командовать яхтой и больше и больше натягивает парус, так что брызги летят мимо, а ладонь начинает гореть. Земля скачками приближается к ним, вот они почти достигли ее, как вдруг, нацеливаясь на то место, где уже причалили Дженис и Ронни и вытащили на берег свою лодку, он чуть-чуть отпускает парус, и ветер, налетев сзади, мигом надувает его; нос яхты в ярости резко зарывается в волну, и вся скорлупка, накренившись, черпает воду, а они с Синди соскальзывают с палубы, запутавшись в концах. Над головой смыкается прозрачная, вся в прожилках, толща воды. «Воздух!» — мелькает паническая мысль, и он выныривает — в глубокой тени яхта громадой вздымается над ними. Возле него в воде — Синди. Задыхаясь, желая как-то загладить свою вину, он обнимает ее. Такое ощущение, что в руках у него акула, скользкая и шершавая. Их резиновые жилеты, набитые поролоном, сталкиваются под водой. Каждый волосок на бровях Синди сверкает при этом странном освещении, среди рожденных волнами теней и тишины — ветра ведь не слышно, только вода слегка пошлепывает по плоскому днищу яхты. Синди с гримасой отталкивает его, глубоко вбирает в себя воздух и ныряет под яхту. Он пытается последовать за ней, но жилет выбрасывает его назад. Он слышит, как она пыхтит и плескается по другую сторону торчащего вверх шверта, сначала хватается за него, затем взбирается наверх, встает на него ногами, и лодка возвращается в нормальное положение, а с полосатого паруса, пересекающего солнце, летят крупные жемчужины воды. Гарри залезает на борт, и Синди ловко подводит яхту к берегу.
Происшествие не из тех, каким можно хвастаться, однако на берегу они весело смеются вчетвером, а в уме Гарри, умеющего быстро все себе прощать, их подводное объятие представляется нежным и многообещающим.
Обед на курорте подают у бассейна или приносят на подносе на пляж, а ужин — это уже нечто официальное, его подают в большом павильоне, где с балок свисают длинные пушистые гроздья цветов, а позади, у дверей, ведущих на кухню, устроена жаровня для мяса, и пламя с ревом устремляется вверх, отбрасывая пляшущие тени на плетеную стену и деревянные маски и осыпая искрами черные потные лица поварят. Главный повар, тощий бельгиец, в промежутках между обедами и ужинами всегда сидит в баре, и вид у него совсем больной, или же он удрученно что-то рассказывает строгим, как миссионерки, туземным женщинам, которые восседают за стойкой портье. По понедельникам вечером здесь устраивают пикник, для чего приглашают исполнителя калипсо, а потом — танцы под электромаримбы; но все шестеро отдыхающих из округа Дайамонд решают, что они слишком устали после ночи, проведенной в казино, и рано лягут спать. Гарри, чуть не утонувший в объятиях Синди, как только вылез на берег, сразу уснул, потом пошел к себе и вздремнул еще. Пока он спал, по его жестяной крыше минут десять барабанил внезапно налетевший тропический дождь; когда же он проснулся, дождь уже перестал, и солнце, окруженное оранжевой каймой, садилось в заливе, а его приятели, приняв душ, более часа накачивались в баре. Что-то явно затевается. Женщины то и дело подталкивают друг друга — их сообщество здесь заметно укрепилось, вызванное к жизни пробудившимися сестринскими чувствами. Сегодня у Синди в волосах желтый цветок, а это ее арабское одеяние до половины расстегнуто. Она уже раза два протягивала руку и, дотронувшись поверх стакана Уэбба и его лежащих на скатерти узловатых смуглых рук до запястья Дженис, вспоминала того нахального цветного мальчишку, который сегодня прислуживает в баре: «Я сказала ему, что я тут с мужем, а он только передернул плечами — мол, ну и что?» Уэбб мудро помалкивает, не нарушает течения их беседы, а Ронни сидит опухший, сонный, но, как всегда, полный всяких затей в своем мрачноватом стиле. Гарри и Ронни три года играли вместе в баскетбольной команде маунт-джаджской средней школы, и Кролику не раз приходилось бороться с ощущением, что хоть он и звезда, а тренер Тотеро все равно больше любит Ронни, который никогда не отступает и нахрапистее действует под щитом. Все в мире надо брать нахрапом. Кролик же считает, что если что-то не получается само собой — так и не надо. А как же тогда быть с Синди? Да ради такой аппетитной штучки человек может на убийство пойти. Овладеть ею, а там хоть и умереть, как паук. Исполнитель калипсо подходит к их столику и затягивает грязную песню про Большой Бамбук. Гарри не понимает всех намеков, но дамы хихикают после каждого куплета. Певец улыбается, и песня улыбается, но его налитые кровью глаза блестят, как у ящерицы, застывшей на стене, а на голове, когда он пригибается к гитаре, видна седина. Умирающее искусство, Гарри не знает, следует ли дать ему на чай или просто поаплодировать. Они аплодируют, и рука певца стремительно, точно язык ящерицы, протягивается к Уэббу и берет банкнот, который тот для него приготовил. Пожилой певец идет к следующему столику и запевает что-то насчет «Спина к спине и живот к животу».
— Вот уверена, — раздается вдруг голос Синди, и она, хихикнув, дотрагивается до плеча Дженис, — там у нас, в Бруэре, будут считать, что мы все тут друг с другом переспали.
— А может, стоит попробовать, — произносит Ронни, не в силах подавить отрыжку усталости.
Дженис хрипловатым голосом зрелой женщины, который появился у нее благодаря сигаретам и возрасту (однако Гарри, услышав его, всякий раз удивляется), тихонько спрашивает Уэбба, который сидит с ней рядом:
— А как ты насчет таких вещей, Уэбб?
Старый лис знает, что ему придется в таком случае отдать свое сокровище, и не спешит с ответом, слегка приподнимается со стула, чтобы высвободить полу, на которой сидит, — а на нем темно-синий капитанский китель с медными пуговицами, — и вынимает из бокового кармана пачку «Мальборо-лайт». У Кролика заколотилось сердце, и он уставился на стол, где лежат в ожидании, чтобы их убрали, окровавленные кости, ребра и всякие остатки их шашлыка. Уэбб медленно произносит:
— Ну, после двух браков, которые, я полагаю, следует назвать не слишком успешными, и после того, что я видел и делал до, после и между ними, должен признать, что мне не кажется таким уж скверным поделиться с друзьями, если это будет происходить по-дружески и с уважением друг к другу. Главное тут — уважение. Все, кто будет в этом участвовать, — я хочу подчеркнуть: все, все участники — должны идти на это добровольно, и следует четко понимать, что такое может произойти один-единственный раз и не будет иметь продолжения. Тайные связи — вот что губит браки. Когда люди впадают в романтику.
Вот в нем, в этом короле полароидных порноснимков, нет никакой романтики. Гарри чувствует, как у него пылает лицо. Возможно, это от специй в мясе, или от слишком длинной проповеди Уэбба, или из благодарности к Мэркеттам за то, что они устроили этот выезд. Он представляет себе, как зароется лицом между ног Синди, уткнется в эту черную волосню, похожую на чащобу волосков с ее бровей, только примятых и теплых от пребывания в трусах и обрамленных белыми полями незагоревшей под бикини кожи. Он проведет языком вниз по ее щели, ее ноги раздвинутся так же невесомо, как сегодня под водой, и его язык поползет ниже, а за углом, рядом с его носом, будет эта большая сладкая ягодица, которую он тысячи раз видел, когда Синди вытиралась после купания в бассейне «Летящего орла», укрывшись в зеленой тени от горы Пемаквид. А ее груди — как они свисают, когда она покорно сгибается. В его брюках что-то происходит, словно пестик одного из этих пышных цветов, что лежат на скатерти, приподнимается в мерцающем свете свечи.
— «Там, — поет певец уже у другого столика, — где такие веселые ночи, а солнце заливает днем вершины гор».
Черные руки неслышно убирают со стола обглоданные кости и раздают меню с десертом. Тут у них есть ореховый торт, который особенно любит Гарри, — правда, нельзя сказать, чтобы это было чисто карибское изобретение, скорее всего его доставляют сюда из Форт-Лодердейла.
Тельма, нацепившая на себя прозрачную кофточку, под которой просвечивает бюстгальтер цвета какао, смотрит куда-то в пространство и, точно учительница, обращающаяся поверх голов к сидящему классу, произносит:
— ...просто чтобы удовлетворить наше женское любопытство. Об этом почти никогда не пишут в статьях о женской сексуальности, но я думаю, именно этим объясняется желание видеть мужской стриптиз, а вовсе не жаждой некоторых женщин лечь в постель с этими парнями. Просто женщинам любопытно посмотреть на пенисы, как они выглядят. А они, я полагаю, в самом деле выглядят по-разному, отлично друг от друга.
— Ты тоже так считаешь? — спрашивает Гарри у Дженис. — Тебе любопытно?
Она опускает взгляд на свечу, мерцающую под стеклянным колпаком.
— Конечно.
— А мне вот нет, — говорит Синди, — нисколечко. Я, наверное, нелюбопытная. В самом деле, нет.
— Ты еще слишком молоденькая, — говорит Тельма.
— Мне уже тридцать, — возражает она. — Разве я не достигла сексуальной зрелости?
Словно вновь объединившись с ней в воде, Гарри встает на ее сторону:
— Они чертовски уродливы. Во всяком случае, большинство членов, какие я видел.
— Но ты же не видишь их стоячими, — как бы между прочим заявляет Тельма.
— И слава Богу, — говорит он, поражаясь тому — иногда с ним такое бывает, — с какими вульгарными людьми он имеет дело.
— И однако же, он любит свой пенис, — замечает Дженис, поддерживая этот легкий, спокойный и вроде бы научный разговор в тишине обеденного павильона.
Певец умолк. Другие столики пустеют — люди переходят за более маленькие, что стоят по краю танцевальной площадки у бассейна.
— Я вовсе его не люблю, — шепотом возражает Гарри. — Просто я вынужден с ним жить.
— Он часть тебя, — спокойно говорит Синди.
— Ведь не только член, — замечает Тельма, — а весь мужчина должен на тебя действовать. Его повадки. Голос, смех. И однако, все говорит о том, какой у него член.
Разговор о членах. Неужели такое возможно? Они отходят от деликатной темы, когда появляются десерт и кофе.
Подкрепившись едой и ожив благодаря ночной прохладе, они решают все-таки посидеть за коктейлем и немного посмотреть на танцы под звездным небом, а Гарри в эту ночь кажется, будто звезды — это драгоценные каменья на циферблате, где стрелки движутся до безобразия медленно, отстукивая минуты, пока он не окажется наедине с Синди, а для этого звезда должна, зашипев, упасть в «олимпийский» бассейн. Как-то раз в далеком лете его детства кто-то — должно быть, мама, хоть он и не может вызвать в памяти ее голос, — сказал ему, что если смотреть в ночное небо и считать до ста, то непременно увидишь падающую звезду — это ведь в общем-то часто случается. Но сейчас, хоть он и откинулся от столика со стеклянной крышкой, на котором стоят коктейли, отъединившись от успокаивающего заговорщического перешептывания своих друзей, и запрокинул голову так, что у него заныла шея, все звезды над ним висят неподвижно в своих гнездах. Хриплый голос Уэбба Мэркетта объявляет:
— Что ж, ребятки. Пользуюсь привилегией старшего среди вас и объявляю, что устал и хочу в постельку.
И как раз когда Гарри уже опускает задранное к небу лицо, он вдруг краешком глаза видит, отчетливо и ярко, будто чиркнули спичкой, как падает и погружается в чернильную черноту океана звезда. Женщины встают, оправляя юбки; маримбу, окончившуюся дрожащими, замирающими звуками, сменяет «Пришлите клоунов». Печальный мотив замирает вдали по мере того, как они продвигаются вдоль бассейна, и проходят мимо портье, где изможденный алкоголик-управляющий пытается получить по телефону Нью-Йорк, и пересекают площадку перед отелем, окаймленную тротуаром из белого кораллового песка, и движутся дальше по затененному хитросплетению бетонных дорожек, между кустами спящих цветов. Над их головами все громче шуршат пальмы, по мере того как музыка замирает вдали. И слышнее шорох прилива. На залитом лунным светом пересечении дорожек, где они расходятся в трех направлениях, все как-то нервно произносят «спокойной ночи», но никто не двигается; затем женская рука протягивается и мягко берет за запястье руку мужчины, но не своего мужа. Никто ни на кого не смотрит — лишь один молча, опустив глаза, тянет другого за собой, каждая женщина ведет своего избранника к себе в бунгало. Гарри слышит в отдалении хихиканье Синди, так как это не ее рука, а рука Тельмы сжимает его руку.
Она почувствовала, как он дернулся в сторону, и молча крепко сжала его руку. Он видит: на пляже какая-то группа принесла лампу со свечой и напитки, лампа и сигареты светятся в темноте, а дальше за черным силуэтом большой яхты, стоящей на якоре в заливе, под опрокинутым навзничь полумесяцем простирается белесое, как молоко, море. Тельма выпускает его руку и роется в своей блестящей чешуйчатой сумочке, отыскивая ключ.
— Ты можешь получить Синди завтра на ночь, — шепчет она. — Мы это уже обсудили.
— О'кей, здорово, — неуклюже произносит он, надеясь, что не обидел ее.
И, прикинув, понимает: это значит, что Синди захотела переспать с этой свиньей Гаррисоном, а Дженис получила Уэбба. Он полагал, что Дженис придется переспать с Ронни, и жалел ее, — правда, судя по виду Ронни, он быстро заснет, а Уэбб с Тельмой объединятся — оба желтокожие, тощие.
Тельма закрывает дверь и включает лампу под абажуром из плетеной соломки, висящую над кроватью.
— Вы, дамочки, распределили на сегодня мужчин сразу и решили не устраивать второго тура? — спрашивает он.
— Не надо устраивать состязаний, Гарри. Это должно быть по желанию обеих сторон, ты же слышал Уэбба. В одном мы абсолютно согласны: продолжения в Бруэре не будет. Один-единственный раз — и все, как бы нам ни было трудно.
Она стоит на середине своего соломенного ковра с весьма вызывающим видом, узколицая женщина, с землистой кожей, которую он едва знает. От солнца порозовел только ее нос, но пятна загара легли и под глазами, образуя этакую бабочку на ее лице. Гарри решает, что ему следует поцеловать ее, но не успевает сделать это, как она твердым голосом заявляет:
— Я скажу тебе одно, Гарри Энгстром. Я хотела выбрать только тебя.
— Меня?
— Конечно. Я ведь обожаю тебя. Обожаю.
— Меня?
— Неужели ты никогда этого не чувствовал?
Не желая признаваться, что не чувствовал, он тупо стоит дурак дураком.
— Вот черт, — говорит Тельма. — А Дженис чувствовала. Почему же еще, ты думаешь, она не пригласила нас на свадьбу Нельсона?
И, повернувшись к нему спиной, она подходит к зеркалу и принимается вытаскивать из ушей серьги — точно такое же зеркало в раме из плетеного бамбука висит в бунгало, доставшемся Гарри и Дженис. А вот батик здесь изображает тропический закат с пальмой на переднем плане, тогда как у них с Дженис висит толстая негритянка, торгующая фруктами, однако обе картины явно созданы одним и тем же человеком. Чемоданы же здесь — Гаррисоновы, и одежда, висящая на крашеной палке, заменяющей шкаф, — тоже их.
— Ты не возражаешь воспользоваться зубной щеткой Ронни? — спрашивает Тельма. — Мне ванна понадобится на какое-то время, так что занимай ее первый.
В ванной Гарри видит, что Ронни пользуется кремом для бритья «Пенистый жиллетт», который в виде спрея разбрызгивается из банки, — такие штуки пожирают озон, так что наши дети зажарятся. И новым видом бритвы с узким лезвием, которое выскакивает со щелчком и с таким же щелчком убирается — его еще усиленно рекламируют по телевизору. Гарри не видит необходимости в такой бритве — просто лишние деньги, он по-прежнему пользуется допотопной старой двусторонней бритвой, которую купил за 1,99 доллара около семи лет тому назад, и мылится старой кисточкой тем мылом, какое под рукой. Он брился перед ужином после сна, так что теперь в этом нет надобности. Гаррисоны пользуются также зубной пастой «Крест» с хлорофиллом, в гигантских тюбиках, которые всегда мнутся и лопаются, когда они с Дженис, желая сэкономить пару пенни, покупают такую пасту. Интересно, что случилось с «Ипаной» и что писали в нескольких номерах тому назад в журнале «К сведению потребителей» насчет разновидностей зубной пасты, скорее всего высказывались в пользу паст с примесью пищевой соды — именно такой пользовались они с Мим, так как у мамы была теория, что заправка для вкуса в зубной пасте способствует образованию кариеса. Беда с потреблением в том, что сосед, кажется, покупает все лучше и дешевле, чем ты. Вот и сейчас ванная Гаррисонов преисполнила Гарри завистью. Хотя Тельма не отличается красотой, аптечку она себе оборудовала неплохую, да и всякие косметические снадобья, а также средства против солнца — «Эклипс» и «Сорларкейн». Зачем-то у нее есть и вазелин. И «тампаксы» в большущей коробке — Дженис никогда таких не покупает. И уйма болеутоляющих — разные виды аспирина, и дарвон, и какие-то таблетки в маленьких коробочках, какие дают по предписанию врача, — он такого не ожидал. Люди всегда куда больше страдают от болезней, чем кажется. У Гарри мелькает мысль, не стоит ли пописать сидя, чтобы Тельма не слышала журчания струи, но он отбрасывает эту мысль — это ведь она хочет с ним трахаться. И струя с грохотом водопада падает в унитаз — кажется, этому конца не будет, как-то стыдно, а все из-за возлияний за ужином. Потом он все-таки садится на стульчак, чтобы выпустить из себя газы. Слишком много съел даров моря. Ему кажется, что он учуял в воздухе запах вчерашних крабов, и, поднявшись со стульчака, проводит пальцем сзади, проверяя, не пахнет ли. И решает, что пахнет. Лучше вымыться. Интересно, каким маленьким полотенцем пользуется Ронни — голубым или коричневым. Он решает, что коричневым, и усиленно вытирается им. Вот теперь он готов. Надо только ликвидировать свой запах — и он хорошенько моет полотенце под краном.
Вернувшись в комнату, Гарри застает Тельму раздетой — на ней кокосового цвета бюстгальтер и черные трусики. Он этого не ожидал — не ожидал, что так возбудится. Странная штука с этими грудями: одни в одежде выглядят больше, а другие — меньше, чем на самом деле. Груди Тельмы относятся ко второму разряду: чашечки ее бюстгальтера хорошо заполнены. Все ее тело — а ей сорок с лишним лет — выглядит стройным и готовым услужить, такое впечатление, несмотря на строгое лицо, неожиданно оставляют медицинские сестры и школьные учительницы. Тельма смеется и протягивает к нему руки, точно танцовщица с веером.
— К твоим услугам. Ты шокирован. Ты такой славный и чистый, Гарри, за это я тебя и обожаю. Я буду готова через пять минут. Постарайся не заснуть.
Умница. При том, как мало они здесь спят и постоянно накачиваются, а сегодня к тому же он пережил шок в воде — нырнул, и бездонная зеленая глубина стала тянуть его за ноги вниз, — так что он, конечно, не в форме. Он начинает раздеваться и не знает, где поставить точку. За годы супружества у мужа с женой вырабатывается уйма мелких привычек, которые посторонней женщине могут показаться странными. Хочется ли Тельме, чтобы он лежал голым в постели? Или на постели? Если он будет менее голым, чем Тельма, когда она выйдет из ванной, это будет с его стороны грубостью. В то же время при ярком свете, какой льется из-под соломенного абажура, покачивающегося над кроватью, он не хочет, чтобы она увидела его лежащим на одеяле, точно на фотографии из «Плейгерл». Гарри знает: похудей он на тридцать фунтов, животик у него все равно останется. Он подходит в трусах к отделанному бамбуком бюро и включает лампу, дешевое деревянное основание которой украшено маленькими наклеенными раковинками. И снимает трусы. Резинка на них разболталась — трусы надо покупать жокейские, но в дешевых магазинах Бруэра их не бывает — о качестве нигде не заботятся. Он выключает свет над кроватью и в полутьме вытягивается на одеяле — такой, как есть, каким был и каким будет до того, как его в последний раз оденут в похоронном бюро, у него нет даже обручального кольца, которое делало бы его менее голым: когда они с Дженис поженились, мужчины не носили обручальных колец. Он на секунду закрывает глаза, чтобы они отдохнули в красной полутьме под веками. Ему надо через это пройти — возможно, она хочет лишь поговорить, а потом он все-таки отдохнет перед завтрашним вечером. Войти туда... В этот покатый грот под водой...
Тельма, выходя из ванной, хлопает дверью с таким грохотом, точно это землетрясение. Она держит перед собой белье и, повернувшись к Гарри спиной, бросает трусы в кучу грязного белья, которое Гаррисоны держат около бюро, за соломенной корзинкой для мусора, а бюстгальтер, еще достаточно чистый, складывает и кладет в ящик. Он видит ее задницу уже во второй раз за поездку, думает, борясь со сном, Гарри. Повернувшись, она своим телом заслоняет лампу на бюро, и ее передок погружается в тень; она застенчиво приближается к нему, точно идет по воде. Груди ее свисают вниз, когда она наклоняется, чтобы включить свет, который он выключил. И садится на край кровати.
Его член все еще спит. Она берет его в руку:
— Ты не обрезан.
— Нет, почему-то в больнице в тот день этого не делали. А возможно, у мамы была своя теория на этот счет, не знаю. Я никогда не спрашивал. Извини.
— Но это прелестно. Точно маленькая шапочка.
Продолжая сидеть на краю кровати, Тельма нагибается, более гибкая голая, чем в одежде, и берет его член в рот. Ее тело в свете лампы кажется лоскутным одеялом из рыжеватых, облезло-розоватых и от природы желтых кусков. На ее животе образуются плоские складки, точно горка газет, а на руке, держащей двумя пальцами основание его члена, смутно проглядывают голубые вены. Но дыхание ее теплое и влажное, и при виде отдельных седых волосков, которые змейками вьются среди тускло-коричневой массы, ему хочется погладить ее по голове или дотронуться до ямочки на ее подбородке. Он только боится, что это может нарушить то состояние, в какое она его втягивает. Она поднимает руку и быстро отбрасывает прядь волос, словно хочет, чтобы они не мешали ему лучше ее видеть.
Он шепчет:
— До чего хорошо!
Член его раздувается, удлиняется, но она продолжает проходить губами весь путь до своих пальцев, обвившихся вокруг его основания. Стремясь сесть поудобнее, она раздвигает ноги: он видит, как между ее ног, одна из которых косо свисает с кровати, из волосни появляется нечто более нежное и красное, с коротким белым язычком — о таком он и мечтать не мог. В противоположность промежности Дженис или Синди, как он себе ее представляет, у Тельмы все более яркое: сквозь вьющуюся волосню просвечивают губы, похожие по цвету на рану, — и такое беззащитное со своим белым язычком, что Гарри хочется заплакать. Она тоже близка к слезам — возможно, от усилия, какого ей стоит сдерживать рвоту. Она отстраняется и смотрит на его раскрывшийся член, вырвавшийся на свободу из-под прикрывавшей его шапочки. Она снова натягивает на него шапочку и говорит шаловливо:
— Такое серьезное личико.
Она легонько целует его — раз, другой, проводит по нему языком, потом снова начинает сосать так, что, кажется, сейчас задохнется.
— О Господи, — со вздохом произносит она. — Мне так давно этого хотелось. Пососать тебя. Кончай же. Кончай, Гарри. Кончай мне в рот. Кончай мне в рот и в лицо. — Голос ее звучит хрипло и безумно, и все это время она неотступно смотрит на его маленькое отверстие, где появляется одинокая мутная слезка. Она слизывает ее.
— Я в самом деле, — застенчиво спрашивает он, — уже какое-то время нравлюсь тебе?
— И не один год, — говорит она. — Не один. И ты никогда этого не замечал. Паршивец ты этакий. Сидишь под каблуком у Дженис и вздыхаешь по дурочке Синди. Ну, ты догадываешься, с кем сейчас Синди. Трахается с моим мужем. Он не хотел с ней идти, он говорил, что предпочитает быть со мной. — Она фыркает в приливе отвращения к себе и снова впивается в него губами, а он, упершись членом в ее горло, думает, следует ли принять ее предложение.
— Подожди, — говорит Гарри. — Не следует ли мне сначала хоть чем-то тебя ублажить? Ведь если я кончу, на этом мы и поставим точку.
— Кончишь раз, потом кончишь снова.
— Не в моем возрасте. Не думаю, чтобы у меня получилось.
— В твоем возрасте... Вечно ты о своем возрасте.
Тельма кладет голову ему на живот и впервые кокетливо смотрит на него вверх, — ее взгляд смущает его. Он никогда прежде не замечал, какого цвета у нее глаза — какого-то неопределенного, именуемого светло-карим, но при ярком свете сверху они кажутся светло-рыжими, в них какой-то животный свет.
— Я слишком возбуждена, чтобы кончить, — говорит она ему. — Так или иначе, Гарри, у меня сейчас месячные, и каждый второй месяц они очень обильные. Я боюсь выяснять почему. А в промежуточные месяцы — жуткие боли и почти ничего.
— Сходи к доктору, — советует он.
— Я без конца хожу к докторам — все без толку. Я ведь умираю, ты это знаешь, да?
— Умираешь?
— Ну, может, это слишком драматично сказано. Никто ведь не знает, сколько я протяну, — многое зависит от меня самой. Единственное, чего я ни в коем случае не должна делать, — это находиться на солнце. Я сумасшедшая, что приехала сюда, — Ронни пытался меня отговорить.
— Зачем же ты это сделала?
— Догадайся. Говорю тебе, Гарри, я без ума от тебя. Я должна избавиться от этого наваждения.
И кажется, что она сейчас снова всхлипнет от отвращения к себе, но вместо этого она вскидывает голову и смотрит на его член. А он снова скукожился от всех этих разговоров про смерть.
— У тебя что, волчанка? — спрашивает он.
— М-м-м, — мычит Тельма. — Смотри. Видишь сыпь? — Она приподнимает волосы с обоих висков. — Красиво, правда? Это из-за того, что я по глупости посидела в пятницу на солнце. А мне так хотелось быть как все вы, не чувствовать себя больной. В субботу было ужасно. Болели суставы, внутренности не работали. Ронни предлагал отвезти меня домой, чтобы мне сделали укол кортизона.
— Он так славно к тебе относится.
— Он любит меня.
Его член снова затвердел, и Тельма пригибается к нему.
— Тельма! — За эту ночь он еще ни разу не называл ее по имени. — Разреши мне тебя ублажить. Я хочу сказать: у нас ведь равноправие и все такое прочее.
— Нечего тебе пачкаться в крови.
— Разреши в таком случае пососать твои сладости.
Ее соски не торчат, как у Дженис, они идеальной формы, точно большие пальчики младенца. Поскольку теперь его черед, он считает возможным потянуться и выключить свет над кроватью. В темноте он не видит ее сыпи, зато видит ее улыбку, то, как она готовится его ублажить. Она садится по-турецки, совсем как Синди на яхте, — женщины, они такие гибкие, — и кладет себе на колени подушку для его головы. Она сует палец ему в рот и ласкает им одновременно свой сосок и его язык. По телу ее проходит как бы электрический ток, она вибрирует, точно не выключенный до конца приемник. Его рука находит ее ягодицы, теплую впадину между ними — кожа у Тельмы гладкая, как стекло, тогда как кожа Дженис на ощупь точно тонкий-тонкий наждак. Его член, который легонько щекочут ее ногти, снова встал.
— Гарри! — Голос ее звучит у самого его уха. — Я хочу провести с тобой эту ночь так, чтобы ты запомнил меня, чтобы ты испытал такое, чего ни с кем еще не испытывал. Я полагаю, другие женщины тебя ведь сосали?
Он кивает, смещая головой кожу на ее груди.
— Скольких ты трахал через зад? Он выпускает ее сосок изо рта:
— Ни одной. Никогда.
— Даже Дженис?
— Ну нет. Мы этим никогда не занимались.
— Гарри, почему ты делаешь из меня дурочку?
Как мило звучит это давно не слышанное им «делаешь из меня дурочку». Так говорили третьеклассники.
— Нет, честное слово. Я думал, только педики... а вы с Ронни этим занимаетесь?
— Все время. В общем, часто. Он это любит.
— А ты?
— В этом есть свой шарм.
— А разве не больно? Я хочу сказать, он же такой большой.
— Сначала. А потом берешь вазелин. Я схожу принесу наш.
— Тельма, подожди. Разве я собираюсь этим заниматься?
Она издает короткий смешок:
— Собираешься.
Она выскальзывает из постели и отправляется в ванную, и, пока она ходит, член у него остается огромным. Вернувшись, она тщательно смазывает его холодным касанием опытных рук. Гарри пробирает дрожь. Тельма ложится рядом с ним, поворачивается к нему спиной и нагибается, словно должна вылететь из пушки; протянув позади себя руку, она направляет член.
— Осторожно.
Ему кажется, что ничего не получится, и вдруг получается. Медицинский запах вазелина достигает его ноздрей. У основания члена сильно жмет, а дальше — там, где сплошь бархат и ласка, — там пустота, черный ящик, сундук, наполненный ничем. И он в этой пустоте, пройдя крепкое кольцо ее мускулов. Он спрашивает:
— Я могу кончить?
— Пожалуйста. — Ее голос звучит слабо, надломленно. А спина и лопатки напряжены.
Всего несколько втяжек — он массирует ей голову одной рукой и крепко держит за ягодицу другой. Куда хлынет его сперма? Да никуда, просто смешается с ее говном. Со сладким говном сладкой Тельмы. Они лежат молча, но по-прежнему слившись, пока его член медленно не опадает и он не вытаскивает его.
— О'кей, — произносит он. — Спасибо. Я этого не забуду.
— Обещаешь?
— Мне как-то даже неловко. А что ты чувствуешь?
— Я чувствую, что полна тобой. Чувствую, что меня трахали через зад. И трахал дивный Гарри Энгстром.
— Тельма, я просто не могут поверить, что так дорог тебе. Чем я это заслужил?
— Просто тем, что ты существуешь. Тем, что излучаешь обаяние. Неужели ты не замечал, что на вечеринках или в клубе я всегда подле тебя?
— Ну, в общем, нет. Вокруг бывает много народу. Я имею в виду: мы же часто встречаемся с тобой и Ронни...
— А вот Дженис и Синди заметили. Они знали, что я захочу выбрать именно тебя.
— Гм... я, в общем, не собираюсь выпытывать, но что же во мне так на тебя действует?
— Ох, милый! Да все! То, что ты такой высокий, и то, как ты двигаешься, будто ты все еще тощий двадцатипятилетний мальчишка. То, как ты всегда садишься на такое место, чтобы легко можно было сбежать. Как ты криво усмехаешься, точно юнец на вечеринке, который знает, что хулиганы через минуту доберутся до него. Какой ты добродушный. Как ты веришь людям: к примеру, Уэббу, ты же впитываешь каждое его слово, тогда как все остальные и внимания на него не обращают, а Дженис — ты так гордишься ею, что даже трогательно. А ведь она ничегошеньки не умеет. Даже в теннисе — Дорис Кауфман говорила нам, — право же, она...
— Ну, просто приятно видеть, что она от чего-то получает удовольствие — у нее ведь была довольно унылая жизнь.
— Вот видишь? Просто ты невероятно широкий человек. Ты так благодарен судьбе, когда где-то бываешь, к примеру в этом паршивом клубе или в этом уродливом доме у Синди, все кажется тебе просто раем. Это же чудесно. Ты так радуешься жизни.
— Ну, видишь ли, учитывая альтернативу...
— Я просто подыхаю. Я так тебя за это люблю. А какие у тебя руки. Мне всегда нравились твои руки. — Она сидит на краю постели и, взяв его левую руку, лежащую на простыне, целует по очереди белые лунки на каждом пальце. — А теперь твой пенис с его шапочкой. Ох, Гарри, пусть я помру оттого, что приехала сюда, но сегодняшняя ночь все окупает.
Эта пустота в ней. Он не может забыть сделанного открытия, этой пустоты, которую обнаружил в ней.
И вот в полумраке, прорезанном влажным голубым светом луны, сочащимся сквозь прорези жалюзи у кровати, под шорох пальм, Гарри раскрывает ей душу, точно читает молитву: он рассказывает ей о себе, как не рассказывал никому, о Нельсоне, о том, как малый раздражает его и как он раздражает малого, и о своей дочери, а ему кажется, что это его дочь, выросшая, не зная его. Он осмеливается признаться во всем этом Тельме, потому что она отдала ему всю себя без остатка в доказательство своей любви, внушила ему, как чудесно, что он — такой, возродила в нем давнее убеждение, начавшее было испаряться под влиянием того, что энергия стала убывать, — убеждение, что есть в мире нечто такое, что именно ему предстоит открыть, что он явился на свет со своего рода миссией.
— До чего же прекрасно, когда человек так думает, — говорит Тельма. — Ты от этого... — ей не удается сразу подобрать нужное слово, — как бы светишься. И выглядишь таким грустным. — Она дает ему советы. Она считает, что он должен разыскать Рут и напрямик спросить, его ли это дочь, и если да, то чем он может помочь. Что до Нельсона, то она считает, что вся проблема — Гарри, если бы он сам не чувствовал себя виноватым в смерти Джилл, а до этого в смерти крошки Ребекки, он не боялся бы Нельсона, чувствовал бы себя увереннее и был бы добрее с ним. — Помни, — говорит она, — он же всего лишь молоденький мальчик, каким ты был когда-то, мальчик, который только нащупывает дорогу в жизни.
— Но он совсем на меня не похож! — возражает Гарри, разговаривая наконец с человеком, который способен понять весь ужас этой истины, великого разлада между ним и сыном. — Он проклятый маленький Спрингер до мозга костей.
А Тельма считает, что Нельсон куда больше похож на Гарри, чем ему кажется. Увлекся, к примеру, планеризмом — неужели и в этом Гарри себя не узнает? А то, что в его жизни сразу две девчонки. Может, Гарри немного завидует Нельсону?
— Но у меня никогда не было стремления потрахать Мелани, — признается он. — Или ту же Пру. Они обе точно из другого мира.
— Конечно, — говорит Тельма. — У тебя и не могло возникнуть такого желания. Они же тебе в дочери годятся. Как и Синди. Ты должен был бы хотеть потрахать меня. Я — женщина твоего поколения, Гарри. Я вижу тебя. А для этих девчонок ты лишь груда лет и денег.
Постепенно разговор их уходит от сложностей его жизни, и она начинает рассказывать о своем браке с Ронни, о том, как он вечно озабочен, как неуверен в себе, несмотря на свою манеру хвастать, которая, она знает, так раздражает Гарри.
— Он ведь никогда не был звездой, как ты, ни на секунду этого не испытывал.
Они встретились, когда ей было далеко за двадцать и она уже считала, что скорее всего так и умрет одинокой учительницей. Хотя она не была юной девственницей, знала мужчин и умела распускать вожжи, тем не менее привычки Ронни немало позабавили ее. Во время медового месяца он кончил в яичницу, приготовленную на завтрак, и они съели его зажаренную сперму вместе с остальным. Однако если мириться с его странностями, то он на редкость преданный и, можно сказать, покладистый человек. Он не интересуется другими женщинами — это она твердо знает, что весьма любопытно, учитывая мужскую натуру. Он идеальный отец. Когда он занимал еще совсем незначительное положение в иерархии Скулкиллской страховой компании, он на двадцать фунтов похудел оттого, что ночами не спал и все тревожился. Только в последние два-три года он вернул свой вес. А когда они узнали, что у нее волчанка, Ронни расстроился куда больше, чем она.
— Для женщины, которой перевалило за сорок, Гарри, уже нарожавшей детей... Если бы какой-нибудь фашист или кто-то еще явился ко мне и сказал: я забираю либо тебя, либо маленького Джорджи — он самый хилый, потому я о нем и подумала, — мне не трудно было бы сделать выбор. А вот Ронни, я думаю, было бы трудно. Трудно потерять меня. Он считает, то, что я для него делаю, не всякая станет делать. Наверное, он не прав, но это так.
И она признает, что ей нравится его член. Но Гарри, будучи мужчиной, не может оценить всей ситуации: такой большой член, как у Ронни, не становится больше, когда встает, — просто угол меняется. Он не превращается из маленького младенца, спящего в капоре, в высокого разъяренного солдата. Тельма снова заводит его, небрежно лаская и не переставая говорить, а в ночи за их окном наступила полная тишина, крик последнего пьяного и звуки музыки давно умолкли, ничто не шевелится, кроме нескончаемых вздохов океана да писклявого голоса цикады, которые тут водятся. Из вежливости Гарри предлагает взять ее, несмотря на кровотечение, но она отказывается с поистине девственным страхом, так что ему приходит в голову, не пользуется ли она менструацией в качестве предлога, чтобы не впускать его в себя, сохранить эту часть своего тела для законного мужа, в стороне от своей бесстыдной любви.
— И вот когда я поняла, что влюбляюсь в тебя, — пояснила она, — я ужас как на себя разозлилась, я хочу сказать, это же ничего не могло дать. Но потом я поняла, что, видимо, в наших отношениях с Ронни чего-то не хватает, а может, так вообще бывает в жизни, и тогда я постаралась смириться и даже тихо радовалась своей любви — мне доставляло удовольствие просто глядеть на тебя. Маленький ты мой мохнатик.
Он еще не целовал ее в губы, но сейчас, догадываясь, что она чувствует себя виноватой, не давая ему войти в себя, он это делает. Губы у нее холодные и сухие, что как-то не вяжется с остальным. Поскольку она не дала ему войти в себя, он мастурбирует ее, сев ей на лицо, радуясь тому, что успел прежде вымыться. Ее язык отправляется на поиски, а пальцы, которые кажутся по сравнению с его руками такими холодными, точно все еще вымазаны в вазелине, направляют его руки, и они находят, а потом теряют и снова находят маленький зачехленный центр ее. Она кончает со сдавленным криком и выгибает спину, так что ее бледное гладкое незнакомое тело появляется перед его глазами, — туча со ртом, рыба, выскочившая из воды. Восстановив дыхание, она наблюдает вместе с ним, как белая жидкость взлетает фонтаном и липкими струйками стекает по ее руке. Она размазывает его сперму по своему лицу, и оно начинает блестеть. На дворе застывший воздух начинает светлеть, вырисовывается каждый лист. Опьяненный усталостью и полным раскрытием себя, Гарри просит ее сказать, что бы еще такое сделать, чего с ней не делал Ронни. Она ложится в ванну и просит помочиться на нее.
— Какая горячая! — восклицает она в то время, как он рисует на землянистой коже завитки, как делают мужчины и мальчишки на снегу. Они меняются местами — Тельма неуклюже приседает и смеется над собственной импотенцией, стараясь заставить свои внутренности сработать. Ее волосня над ним, — а он лежит и ждет, когда это произойдет, — кажется мужской, но струйка, появившись, тут же отклоняется в сторону. «Не умеют женщины целиться», — думает он. И то, что Тельма объявила ее горячей, сильно преувеличено, — это больше похоже на кофе или чай, слишком долго простоявший на письменном столе, его выпиваешь в несколько глотков, так как он лишь тепленький. Тельма и Гарри становятся вместе под душ, чтобы смыть с себя запах мочи, и засыпают, исполосованные светом, проникающим сквозь жалюзи зари, — засыпают так мирно, точно впереди у них не несколько украденных часов, а целая жизнь в освященном законом браке до гробовой доски.
Раздается отчаянный стук в дверь.
— Тельма! Гарри! Это мы.
Тельма набрасывает халат и идет открывать дверь, а Кролик скрывается под простыней и выглядывает оттуда. На фоне наступающего дня в двери стоят Уэбб и Ронни. Уэбб выглядит роскошно в зеленой рубашке под крокодила и серо-голубых клетчатых брюках для гольфа. На Ронни тот же костюм, в котором он был вчера, и ему явно необходимо войти в комнату. Тельма захлопывает перед их носом дверь и скрывается в ванной, а Гарри надевает мятый костюм, который он носил накануне, и не утруждает себя возней с галстуком. Ему кажется, что от него до сих пор пахнет мочой. Он бежит к себе в бунгало, чтобы переодеться в костюм для гольфа. Черные девчонки в сопровождении желтых птиц везут, напевая, по бетонным дорожкам тележки с завтраком. Дженис наполняет ванну водой.
Гарри кричит ей:
— Ты в порядке?
Она кричит в ответ:
— В таком же, как и ты, — но не выходит из ванной.
Выйдя из своего бунгало, Гарри успевает съесть рогалик и сделать несколько глотков горячего кофе. От тонких, как папиросная бумага, оранжевых и красных цветов у дверей бунгало у него раскалывается от боли голова. Уэбб и Ронни поджидают его у скрещения зеленых цементных дорожек. Играя в гольф, все трое без конца болтают и шутят, но избегают смотреть друг на друга. Когда они возвращаются после гольфа около часа дня, Дженис сидит у «олимпийского» бассейна в пунцовом габардиновом костюме, в котором она летела сюда.
— Гарри, звонила мама. Нам надо возвращаться.
— Ты шутишь. Почему? — Он еле держится на ногах от усталости и намеревался поспать, чтобы быть в форме к вечеру. Кроме того, кожу на его члене саднит после ночных трудов, ему больно всякий раз, как он делает взмах, он надеется, что влагалище Синди окажется более нежным. Как ни странно, он хорошо провел партию в гольф на фоне ярких воспоминаний о нижней части тела Тельмы и будоражащей близости своих двух деловитых партнеров, молча носящих в себе такие же картины, он на удивление хорошо наносит удары по мячу, пока на пятнадцатой лунке на него не наваливается усталость и он не посылает три мяча за пределы поля, в чащобу кактусов, коралловых скал и можжевельника, где они безвозвратно теряются. — Что случилось? Что-то с ребенком?
— Нет, — говорит Дженис, по тому, как обильно текут у нее слезы, он понимает, что за это утро она уже не раз плакала, сидя здесь на солнце. — Дело в Нельсоне. Он сбежал.
— Он — что? Нет, я лучше сяду. — И говорит черному официанту, который подходит к их стеклянному столику, стоящему под зонтом с бахромой: — Ананасный коктейль, Джефф. Пожалуй, два. Да, Дженис? — Она кивает сквозь слезы, хотя перед ней уже стоит пустой стакан. Гарри обводит взглядом лица друзей. — Вот что, Джефф, принеси-ка, пожалуй, шесть коктейлей. — Он уже усвоил законы этих мест. Все сидящие у бассейна, за исключением их компании, выглядят бледными — видно, только что сошли с самолета.
Из бассейна вылезает Синди, ее загорелые плечи отливают синевой, трусики купального костюма прилипли сзади к телу. Она одергивает их, прикрывая незагорелую кожу наверху и внизу. С каждым днем ее все больше и больше разносит. «Не зевай», — говорит себе Гарри. Но уже поздно. Ее лицо, когда она поворачивается, усиленно растирая полотенцем спину и так при этом изгибаясь, что одна грудь чуть не вылезает из лифчика, — серьезно. И она и Тельма уже все слышали от Дженис. Тельма сидит за столиком в длинном, по щиколотку, халате, таком же ярко-розовом, как ее нос, — она купила его здесь вместе с широкополой соломенной шляпой. Большие солнечные очки с коричневыми стеклами, более темными к верху, которые она привезла из дома, лишают ее лицо всякого выражения. Гарри садится на стул рядом с ней. Он случайно задевает ее коленом — она тотчас отодвигается.
Тем временем Дженис, обливаясь слезами, рассказывает ему:
— В субботу вечером они поссорились с Пру: он хотел поехать в Бруэр на вечеринку к этому Тощему, а Пру сказала, что на таком месяце беременности ей не до развлечений, потом ей страшно даже подумать о той лестнице, тогда он взял и уехал один. — Она судорожно глотает. — И не вернулся. — Она охрипла от слез.
Уэбб и Ронни со скрежетом, отдающимся у Гарри в голове, подтаскивают стулья к их столику, стоящему в маленьком кружочке тени. Когда Джефф приносит напитки, Дженис прерывает свой ужасный рассказ, и Ронни предлагает решить, кто что будет брать на обед. Он, как и его жена, — в темных очках. А Уэбб — без очков, уверенный в том, что под его мохнатыми бровями и припухшими веками почти не видно глаз, которые смотрят на Дженис поистине по-отечески.
Щеки Дженис мокры от горя, и Гарри не может не любить ее, такую сейчас уродливую.
— Я же говорил тебе, что малый — подонок, — изрекает он. Все-таки прав он был. Ему даже легче стало.
— Он не вернулся. — Дженис уже чуть ли не навзрыд рыдает и глядит не на Уэбба, а только на него, вид у нее неопрятный, какой-то потерянный, затравленный, как бывало в начале их совместной жизни, пока она еще не стала делаться зазнайкой. — Но м-мама не хотела тревожить нас на отдыхе, а П-пру считала, что ему надо дать выпустить пар, и делала вид, что не беспокоится. Но в воскресенье, вернувшись с мамой из церкви, она позвонила этому Тощему, и выяснилось, что Нельсон там не появлялся!
— А он уехал на машине? — спрашивает Гарри.
— На твоей «короне».
— Ну и ну!
— Я, пожалуй, буду есть только яичницу, — говорит Ронни подошедшей официантке. — Только не пережарьте. Понятно? Чтоб была жидкая.
На этот раз Кролик уже намеренно пытается коленом коснуться под столом колена Тельмы, но она поджала ноги. Как и Дженис, она теперь стала помехой в его общении с другими. Официантка остановилась у его плеча, и он раздумывает, не съесть ли ему еще сандвич с салатом из крабов или не рисковать и взять сандвич с беконом, листочками салата и помидором. Солнце передвинулось, и лицо Дженис, находившееся в тени, попало в полосу света; на Гарри смотрят расширенные глаза, рот раскрыт, точно она сейчас закричит.
— Гарри, какой обед, одевайся и поехали! Я упаковала твои вещи, все, кроме серого костюма. Дежурная почти час дозванивалась, пытаясь добыть нам билеты на Филадельфию, но в такое время года это невозможно. Ничего нет даже на Нью-Йорк. Она устроила нам два места на маленький самолет, летящий в Сан-Хуан, и забронировала номер в аэропортовской гостинице, чтобы мы могли рано утром вылететь на материк. В Атланту, а потом в Филадельфию.
— А почему нам не воспользоваться нашей броней на четверг? Что один день изменит?
— Я сняла броню, Гарри, ты не разговаривал с мамой. Она вне себя, я никогда не слышала, чтоб она так говорила, — ты же знаешь, она всегда такая разумная. Я снова ей позвонила и сообщила, что мы прилетаем в среду, но она едва ли сможет нас встретить: боится из-за движения ездить по Филадельфии; она расплакалась и сказала, что слишком стала старая.
— Значит, ты сняла броню. — Только сейчас это начало до него доходить. — Ты хочешь сказать, что мы не можем остаться здесь сегодня на ночь из-за того, что Нельсон что-то там выкинул?
— Ты не закончила свой рассказ, Джен, — говорит Уэбб.
Значит, уже Джен? Гарри вдруг проникается ненавистью к людям, которые делают вид, будто все знают: по их милости ты не понимаешь, что и знать-то нечего. Внутри у нас у всех полнейшая темнота.
Дженис снова судорожно глотает и дергает носом, немного успокоенная тоном Уэбба.
— А больше рассказывать нечего. Он не вернулся ни в воскресенье, ни в понедельник, и никто из их друзей в Бруэре не видел его, и мама под конец не выдержала и сегодня утром позвонила нам, хотя Пру твердила, что не надо нас беспокоить: это-де ее муж и она за него в ответе.
— Бедная девочка. Верно ты говорила: она, видно, считает, что может с чем угодно справиться. — И объявляет жене: — Я не хочу до вечера уезжать отсюда.
— В таком случае оставайся, — говорит Дженис. — Я уезжаю.
Гарри смотрит на Уэбба в надежде на помощь, но перед ним бесстрастное лицо благоразумного человека, который всем своим видом говорит — это меня не касается. Он переводит взгляд на Синди, но она смотрит в свой стакан с коктейлем, прикрыв глаза ресницами.
— Все равно я не понимаю, почему такая спешка, — говорит он. — Никто же не умер.
— Пока еще нет, — говорит Дженис. — Тебе это нужно?
Веревка в его груди закручивается, образуя петлю.
— Вот ведь паршивец, — говорит он и, встав, ударяется головой об украшенный бахромой край зонта. — Когда, ты сказала, этот самолет на Сан-Хуан?
Дженис уже с виноватым видом сопит:
— Только в три.
— О'кей. — Он вздыхает. В известной мере так даже лучше. — Пойду переоденусь и принесу чемоданы. Кто-нибудь из вас, ребята, не мог бы по крайней мере заказать мне бутерброд с котлетой? Синди! Тельма! До скорой встречи. — Обе женщины разрешают поцеловать себя: Тельма — церемонно подставив губы, Синди — крепкую, как яблоко, щеку, поджаренную солнцем.
На протяжении всего двадцатичетырехчасового пути домой Дженис плачет не переставая. Поездка в такси мимо заброшенных сахарных заводов, сквозь стада коз и через вытянутые цепочкой поселки черных под ласковыми поцелуями теплого воздуха; сорокаминутный перелет в подрагивающем двухмоторном самолетике до Пуэрто-Рико над спокойной зеленой водой, под сверкающей поверхностью которой таятся рифы и стаи акул; остановка в Сан-Хуане, где в самом деле одни только испашки; бесконечно долгая ночь, когда они, обливаясь потом, спали в отеле, очень похожем на мотель на шоссе 422, где жила, кажется, целую вечность назад миссис Лубелл; затем утром — два билета на реактивный самолет до Филадельфии через Атланту, и на протяжении всего этого времени щеки у Дженис влажно блестели, глаза смотрели прямо перед собой, а на ресницах висели крошечные шарики влаги. Словно горе, захлестнувшее его на свадьбе Нельсона, подобралось наконец и к Дженис, а он, Гарри, — спокоен, пуст и холоден, как это пространство, висящее под подрагивающим самолетом, точно огромный плод.
Он спрашивает ее:
— Это все из-за Нельсона?
Она отчаянно трясет головой, так что челка на лбу подскакивает.
— Из-за всего, — вырывается у нее настолько громко, что он боится, как бы не начали оборачиваться сидящие впереди, чьи головы им едва видны.
— Из-за этой смены партнеров? — мягко продолжает он.
Она кивает, менее отчаянно, и закусывает нижнюю губу, так что рот у нее становится как у черепахи, такой рот бывает иногда у ее матери.
— А как тебе показался Уэбб?
— Он был очень мил. Он всегда так мило относится ко мне. Он высоко ценил папу. — И новый поток слез. Она делает глубокий вдох, чтобы успокоиться. — Мне было жаль тебя: ведь тебе так хотелось быть с Синди, а оказалась Тельма. — После этого слезы льются уже ручьем.
Он похлопывает ее по лежащим на коленях рукам, в которых она держит влажную бумажную салфетку.
— Послушай, я уверен, что с Нельсоном, где бы он сейчас ни был, все в порядке.
— Он... — Кажется, она сейчас захлебнется. Стюардесса, проходя мимо, бросает на них взгляд — это уже получается неловко. — Он так ненавидит себя, Гарри.
Гарри прикидывает в уме, может ли такое быть. И хохочет:
— Ну, меня он, во всяком случае, подсек. Вчера я думал, моя мечта станет явью.
Дженис дергает носом и вытирает бумажной салфеткой каждую ноздрю.
— Уэбб говорит, что она вовсе не такое уж чудо. Он без конца вспоминал своих двух первых жен.
Под ними, в поцарапанном овале плексигласа, лежит Юг — неровные квадраты полей и бурые сухие леса: лесов здесь больше, чем предполагал Гарри. Когда-то он мечтал уехать на Юг, отдохнуть измученным сердцем среди хлопковых полей, и вот они сейчас под ним, сплошные квадраты, они словно карабкаются вверх по склону огромной горы — поля, и леса, и города в излучинах и устьях рек, улицы, вгрызающиеся в зелень. Америка, униженная и истощенная, оплакивающая своих заложников. Они летят слишком высоко, так что поля для гольфа отсюда не разглядеть. Здесь на них играют всю зиму — клюшкой махать легко. Гигантские моторы, несущие Гарри, подвывают. Он засыпает. Последнее, что он видит, — это Дженис, которая тупо смотрит перед собой, и в глазах ее накипают слезы вровень с опухшими веками. Ему снится Пру, из которой вдруг извергается водопад воды, в то время как он старается раздвинуть ей ноги, — столько воды, что его охватывает паника. Он передвигает тяжесть своего тела и просыпается. Они снижаются. Он вспоминает ночь, проведенную с Тельмой, и ему кажется, что это было во сне. Реальна только Дженис — рукав ее габардинового костюма трагически сморщился, контуры подбородка расплылись, голова откинута так, точно болтается на сломанной шее. Она тоже спит — на коленях у нее лежит все тот же журнал, который она читала по пути сюда. Они снижаются над штатами Мэриленд и Делавэр, где разводят лошадей и где Дюпоны — короли. Богатые женщины с плоской, как у птиц, грудью возвращаются с охоты в высоких черных сапогах. Проходят мимо дворецких и идут длинными коридорами, щелкая хлыстом по мраморным столам. Женщины, которые никогда не будут ему принадлежать. Он достиг своего предела и теперь на спуске — никогда уже у него не будет такой женщины, никогда не будет и многого другого. Даже снежной пыли нет внизу — ни на сухой земле, ни на крышах домов, ни в полях, ни на дорогах, по которым, точно заводные игрушки по невидимым рельсам, несутся машины. Однако, с точки зрения людей, сидящих в этих машинах, это они мчатся вовсю и свободны, как птицы. Стальной лентой поблескивает река, самолет опасно накреняется: пожалуй, последнее, что слышит Гарри, — это свист воздуха в вентиляторе над головой. Дженис проснулась и сидит очень прямо. «Прости меня!» Форт Миффлин пролетает как раз под их колесами, а они летят с титанической скоростью. «Прошу тебя, Боже!» Она говорит ему что-то в ухо, но стук коснувшихся земли колес заглушает ее слова. Они уже на земле и катят к аэровокзалу. Он сжимает влажную руку Дженис — а он ведь не отдавал себе отчета, что держит ее.
— Что ты сказала? — переспрашивает он.
— Что я люблю тебя.
— В самом деле? Что ж, я тоже. Занятное у нас было путешествие. Я доволен.
Пока они долго, медленно катят к своей «гармошке», она застенчиво спрашивает:
— А что, Тельма была лучше меня?
Он слишком благодарен Тельме, чтобы опуститься до лжи.
— В определенном смысле. А как Уэбб?
Она кивает и кивает, точно хочет вытрясти последние слезы из глаз.
Он отвечает за нее:
— Значит, мерзавец был хорош.
Она утыкается головой ему в плечо:
— А почему же, ты думал, я так плакала?
Потрясенный, он говорит:
— Я думал, из-за Нельсона.
Дженис снова так громко дергает носом, что какой-то мужчина, уже поднявшийся со своего места и надевающий на загорелую лысую голову русскую меховую шапку, таращится на нее.
— В общем, по большей части, — соглашается Дженис.
И они с Гарри, как два заговорщика, снова обмениваются рукопожатием.
В конце многомильного аэропортовского коридора стоит мамаша Спрингер, немного в стороне от суетливой толпы встречающих. В футуристических пространствах аэровокзала она выглядит усохшей и дряхлой в своем хорошем пальто — не в норковом, а в черном суконном, отделанном чернобурой лисой, и в маленькой вишневой шляпке без полей с откинутой назад вуалеткой, которая еще могла бы сойти в Бруэре, но здесь кажется такой нелепой среди ковбоев, стройных молодых людей — непонятно какого, мужского или женского, пола, — с коротко остриженными под панков, крашенными в пастельные цвета волосами, и черномазых красоток, соорудивших из своих круто вьющихся волос подобие огромных торчащих ушей Микки-Мауса из фильмов Уолта Диснея. Обнимая мамашу, Кролик чувствует, какой маленькой стала эта женщина, которая в дни молодости вселяла в него такой ужас. С ее лица исчезло прежнее надутое выражение, говорившее о кёрнеровской гордости и готовности в любую минуту возмутиться, и кожа без единой кровинки легла складками. Под глазами образовались большие провалы, говорящие о печеночной недостаточности, а зоб превратился в жуткий мешок.
Ей не терпится поскорее все рассказать, и, отступив на шаг, чтобы торжественнее звучал голос, она объявляет:
— Ребеночек родился вчера вечером. Девочка, семи с небольшим фунтов. Я, как отвезла Пру в больницу, ни на минуту не сомкнула глаз — все ждала звонка доктора. — Голос ее дрожит от возмущения. По радио аэропорта передают аранжировку какой-то известной мелодии, которую выводят одновременно несколько скрипок, и слова мамаши сопровождаются такими победными звуками, что Гарри и Дженис еле удерживаются от улыбки, однако шагнуть к ней ближе, несмотря на толкотню, не решаются — так по-детски торжественно объявляет им старуха о случившемся. — А сейчас на «восьмерке» мне все время гудели грузовики, гудели вовсю, точно у нас туман. Точно я могла куда-то свернуть — не по обочине же мне ехать на «крайслере», — говорит Бесси. — А на шоссе после Коншохоккена я думала, меня убьют. В жизни не видела такого множества машин, а я-то думала, что к полудню их станет меньше, а потом эти указатели — на них не прочтешь даже и с хорошими глазами. Всю дорогу, пока я ехала вдоль реки, я молилась Фреду и, право, считаю, это он помог мне добраться сюда, самой мне бы в жизни не доехать.
По всему видно, что больше такого путешествия она никогда не предпримет — Дженис и Гарри присутствуют при завершении последнего в ее жизни великого усилия. Отныне она всецело полагается на них.