Он вспомнил Федора Ивановича, или, как звали его свердловские бичи, Профессора. Именно со встречи с ним на товарной в Свердловске и нужно отсчитывать Кешке свой стаж бича. В первый же день из Геннадия он превратился в Гешку, а к вечеру — ив Кешку.

После разгрузки вагона, в тесном кругу бичей за стаканом водки Профессор вел философские беседы. Казалось, говорил он больше сам с собой, поправляя очки в тонкой оправе, похожие на чеховское пенсне, но бичи, занимаясь выпивкой и трапезой, слушали его, посмеиваясь. Так Как Кешка был среди них новичком, то Профессор в своих проповедях обращался непосредственно к нему.

— Бич, Геша, — не есть опустившийся на социальное дно общественный субъект. Так думают примитивы, погрязшие в сосисках и тряпках. Впрочем, где ты видел в Свердловске сосиски? Это к слову. Бич, если хочешь, — высокая идея. Так сказать, искра человека коммунистического будущего, — не спеша говорил Федор Иванович, отпивая из стакана водку, как чай. — Что такое есть коммунизм вообще и социализм в частности? Это есть многовековая человеческая мечта об осуществлении принципа равенства. Но это утопическая мечта. Принцип равенства реален лишь на низших ступенях развития общества, то есть в обществе, подобном тому, которое составляем мы, бичи. Мы не владеем средствами производства, личным имуществом, мы ничем не владеем, кроме своей свободы. У тебя сейчас в кармане сколько целковых?

— Двадцать, — ответил Мануйлов.

— У меня тоже двадцать. И у него, и у него, и у него, — Профессор показал на нескольких бичей. — У тебя одна сорочка и брюки, и у меня тоже. Мы равны. Но как только ты возьмешься за ум, пойдешь на работу, приобретешь велосипед — ты уже богач по сравнению со мной. Человек по своей природе индивидуален: один умнее, другой глупее, один трудяга, другой — лентяй. Значит, неравенство заложено самой природой. Против природы, брат мой, не попрешь, потому что природа — это не букашка, не былинка Вселенная. У нее свои, незыблемые законы. Подводим итог: коммунистическое общество — абсурд.

Единственные коммунисты на Земле — бичи и хиппи, потому что они на деле осуществили принцип равенства.

— Извините, Федор Иванович… — испуганно прошептал Геннадий. — А что же мы строили 57 лет?

— Мальчик мой! Мы строили бюрократический капитализм. Или нет, это неточное определение, хотя и появились два привилегированных эксплуататорских класса — партийный и бюрократический. В социализме нынешнем, или, как мы его называем, — развитом, легко отыскать звенья всех исторических формаций — от первобытнообщинного до капиталистического общественных идеалов. Ждете доказательств, молодой человек? — Профессор протер очки подолом рубашки. — Во-первых, первобытнообщинный лозунг: «Я, как и все советские люди!», во-вторых, лозунг бюрократически-рабовладельческий: «Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак», в-третьих, феодальный принцип: «В своем районе, в своем колхозе я — царь и бог».

— Демагогия все это! — отрезал Кешка — тогда еще Гешка, который, хоть и с неохотой, но посещал школу марксизма-ленинизма. — Социализм — хорошая идея, если ею пользуются умные люди.

— Я кандидат исторических наук, дорогой! — Профессор поднял вверх указательный палец. — Вопрос: почему же я среди вас, а не на кафедре? Отвечаю. Я от природы честен да к тому же воспитан в старых и дурных интеллигентских традициях. Я не могу, я не научен лгать. Быть историком в нашей стране и не врать на каждом шагу — это не только абсурдно, но и опасно для жизни. Если мне не угрожали Соловки, то отлучение от профессии — жестокий реализм.

— Хватит трепаться, Профессор! Водка кончилась! — перебил его рыжий бич. — Пусть новичок сгоняет!

— А это уже нарушение равенства, — не согласился Федор Иванович. — Будем тянуть спичку. Отвернись, Геша! Ты тянешь первый в порядке поступления предложения. Если длинная — побежал в гастроном.

Геша, конечно же, вытянул длинную.

— Не обижайся, брат мой. Я тебе на практике продемонстрировал основной принцип сталинского социализма: все спички были одинаково длинными, но страдать кто-то должен. Во имя светлого будущего, так сказать.

— Я иду, Федор Иванович. Но ответьте мне: где же альтернатива? — пытался хоть как-то осмыслить услышанное Геша.

— Ты такое слово знаешь? Скоро забудешь! Альтернатива в одном: во всеобщем походе в бичи. Бич работает только на себя. И когда народ будет работать только на себя, партийные и бюрократические эксплуататоры сдохнут с голоду. Беги, Геша!

И тогда не разобрался Кешка в умозаключениях Профессора, а сейчас, вспомнив о нем, еще больше запутался. В его, Федора Ивановича, философии, правда и демагогия переплелись так крепко, что с Кешкиным умишком это не распутать. Но когда его заедала смертельная тоска, когда суетная жизнь мира казалась интереснее и значительнее его никчемной жизни, он обращался к философии Профессора и лечил свою хандру. Приятно было сознавать, что бичовство — это не твое личное падение, а исторически обусловленное явление.

Кешка давно уже не дружил с интеллигентной лексикой и даже удивился, что так складно вытекали воспоминания о свердловском теоретике бичовства Федоре Ивановиче, который окрестил его Кешкой и благословил скитаться по свету свободным дитятей природы. Умел пудрить мозги Профессор — ничего не скажешь!

Костер догорал, и Кешка подбросил несколько щепок, чтобы продлить жизнь огню. Почему люди любят смотреть на огонь и воду? Может быть, потому, что они — начала начал жизни и, возвращаясь к своему началу, люди очищаются душой? «Философ!» — обругал себя Кешка и стал затаптывать костер.

Заворачиваясь в старое байковое одеяло, Кешка подумал, что не доведут его до добра сентиментальные думы. Всякие мысли, кроме тех, как достать бухло, где найти пожрать и переночевать, он считал сентиментальностью, а по-русски говоря — плаканьем в тряпочку. И еще он подумал, что сегодня ему обязательно приснится какая-нибудь галиматья. Но Кешке ничего не приснилось.

Казалось, едва он уснул, как его разбудила сильная боль в боку: кто-то ударил ногой больно, не жалеючи.

«Скотина! Шакал! Пес вонючий!» — ругнулся он про себя. Ему хотелось вскочить и впиться в горло Ефименко. Что ударил Борька — в этом не было никаких сомнений — его почерк. Но размышлять об этом и накручивать без толку себя не было времени: второго пинка долго ждать не придется. И все-таки дождался. После него Кешка выпрыгнул из своей постели, как с батута.

— Дрыхнешь, падло! Бормотуху любишь хлестать, а кто за тебя пахать будет?!

У Борьки с похмелья глаза, как у быка разъяренного, а морда — темно-красная, словно отваренный бурак, и Кешка поспешил выскочить из тамбура коровника, забыв обуться. А там охнул жалобно Ваня и выполз на четвереньках, испуганно тараща глаза на дневной свет.

— Боря, не бей! Я выметаюсь! — взмолился в тамбуре Митяй.

На улицу он вылетел с ускорением, которое придал ему Борькин ботинок, отпечатавший пыльный след на тощей Митяевой заднице. Без «оха», без стона, прихрамывая, выбежал Булат — видимо, Ефименко угодил ему в колено.

— Становись! Равняйсь! Смирно-о-о! — Борька построил бичей по ранжиру — Булат — левофланговый, затем Кешка, Митяй, Ваня — и пошел навстречу Раткевичу, держа ладонь у виска.

— Товарищ генералиссимус! Армия ударников труда для решающего сражения с коровником построена!

— Кончай комедию! — отмахнулся Арнольд. — Будем передислоцироваться!

— Что так?

— Местные бугры вешают в нагрузку к ремонту строительство двухквартирного домика.

— Ну и что такого? вмешался Сергей. — Пусть дом. Что мы, домов не строили?

Арнольд взглянул на него, как на сумасшедшего.

— В вопросах шабашки ты, Курлович, полнейший дилетант! На капстроительстве полное отсутствие оперативного простора. Смета, что тюрьма, на волю не вырвешься. Хрена без масла заработаем!

Раткевич уселся на тюк соломы в философском раздумье. Борька, как верный ординарец, держал за руль его велосипед — пронырливый Арнольд успел уже где-то транспортом обзавестись.

— Серега — бывший коммунистический стройотрядовец. Его мы слова лишаем, как психически неполноценного шабашника. Твое мнение, Яша?

— Мне, Арнольд, один хрен! — Короткому, действительно, было все равно, он не любил размышлений и рассуждений, делал, что прикажут. Ждать от него какой-нибудь инициативы, что от петуха яйца, но зато «пахарь» он был отменный.

— Очень умное соображение! — подколол его Раткевич. — А ты, Боря?

Ефименко жалобно посмотрел на бригадира.

— Уволь, Арнольд! В голове с похмелюги — космический вакуум.

— Опять Арнольд! Все Арнольд! Арнольд доставай! Арнольд думай! Скоро Арнольд вас на горшочки станет сажать! Писайте, детки, в горшочек, в штаники незя! — возмущался-рисовался Раткевич. — Значит, так, дети мои! По проверенным данным, конкурирующая с нами армянская фирма не прибыла для ремонта свинарника в Куандык. Это недалеко, за сопочкой. Бросаю клич: бросим все силы на дальнейшее развитие материальной базы самой скороспелой отрасли животноводства! Кешка, собирайте свое приданое!

Услышав эти слова, изменился в лице Булат. Испуганно и с недоверием он посмотрел на бригадира, а когда понял, что тот не шутит, вприпрыжку, как раненный в ногу страус, рванул в степь.

— Боря! Догнать! — приказал Раткевич.

Ефименко лениво побежал за бичом.

— Аллаха испугался! — засмеялся Арнольд. — Ничего, свиньи — тоже божьи твари!

Борька не только не догонял длинноногого бича, но и с каждой секундой все больше отставал от него.

— Пьяный боров! — выругался Раткевич и ловко, несмотря на полноту, вскочил на велосипед.

Через минуты две-три он нагнал Булата. Сильный, хлесткий удар — и бич отлетел от него на несколько метров. Одной рукой ведя велосипед, а другой — за шиворот бича, Арнольд вернулся к коровнику.

Булат вытирал ладонью бежавшую из носа кровь и затравленным зверьком зыркал исподлобья на шабашников и бичей.

— Без мордобития нельзя было? — упрекнул бригадира Курлович.

— Не нервируй меня, Серега. Понял?

Курлович понял и молча пошел в село собирать к отъезду вещи. Кешка с интересом посмотрел ему вслед. Он точно определил, что новенький — учителишка, если даже Арнольду пытался мораль прочитать. Ничего, Раткевич его быстро обломает — бригадир не терпел, когда в шабашке перечили ему. Тут, как выразился когда-то Профессор, он царь и бог, он один мог наказывать и жаловать.

Свиноферма так свиноферма — уж кому-кому, а Кешке было совершенно безразлично, где работать. Ему бы забашлять рублей триста, чтобы погулять пару недель на полную катушку, отвести душу: бухла вволю, чинарики не собирать. Все, как у людей.

На свиноферме шабашники устроились с тем же комфортом — в отдельном доме на три комнаты. Бичи тоже не прогадали — заняли фуражный склад, набили в мешки соломы. Получились матрасы — почти перины. Правда, пыльно, тяжелый дух прелого зерна, но он все же лучше едкой вони навоза. Зато есть электричество.

Кешка сразу же нарезал из плотных бумажных мешков 36 открыток, нарисовал на них королей, дам и прочую карточную братию и до полночи резался с Митяем в «дурачка» на щелбаны.

Чем уступала свиноферма Кендыктам — это отсутствием магазина. Бухловые деньги, выдаваемые Арнольдом, бичи должны были отоваривать сами. Сегодня он после переезда зашел к ним в фуражный склад.

— Шикарно устроились, дети природы! Выпить желаете?

— Поесть бы… — пробормотал Митяй. И то верно — время к обеду.

Арнольд элегантным движением вытащил из кармана штормовки червонец.

— Барствуйте, бичи! Пошли, Кешка, кого-нибудь за бормотухой в Кендыкты. Только не сына Аллаха!

Раткевич боялся, что Булат сбежит. Чудак человек этот Длинный! Сало наяривает за обе щеки, а свинофермы как огня боится. Ладно бы свиньи здесь проживали. Так их ведь, как юных пионеров, в летние лагеря отправили. И свинарок-пионервожатых вместе с ними.

За бормотухой и закусью бегал незаменимый в таких вопросах Митяй. Впрочем «бегал» — громко сказано, если до Кендыктов не больше трех километров, а вернулся он через четыре часа изрядно захмелевшим. Притащил полный мешок фруктово-ягодного пойла и буханку хлеба на четверых. Кешка со злости вскинулся:

— Ты что, шут гороховый, притащил?

— Бухло, — икнул Митяй.

— А жрать мы что будем, бляха-муха?!

— Не боись! Держи вот! — Митяй вытащил из мешка домашнюю утку со свернутой шеей.

— Стибрил? — помягчел Кешка.

— He-а. Бесхозная. По степи гуляла! — Митяй сиял от гордости за себя.

— Не получится из тебя путевого бича! — сказал Кешка, забирая у Митяя мешок. — Бормотухи больше не получишь — ты свое выжрал.

— Елки-палки! Что за фуфло гонишь?! Нас сколько? Четверо. А бухла было девять. Как бы ты делил, математик?

— На опохмелье бы оставил.

— А аккордно-премиальные мне за то, что ходил? А за утку?

Переубедить Митяя с его железной логикой почти невозможно. Кешка вручил ему удочку и отправил на озеро рыбачить.

— Где удочку раздобыл? — на этот раз удивился Митяй.

— Бесхозная. Хозяева в сарае забыли.

Ваня за каких-нибудь двадцать минут ощипал утку. Сварили ее в ведре с вермишелью, которую Кешка у Арнольда выпросил. Кликнули с берега Митяя. Ужин получился на славу, и Кешка в душе злорадствовал: шабашнички-то — умники, он видел, консервами закусывали. Куда им до бичей! У них под носом поросенок будет гулять, а они голодными спать улягутся.

Выпили по бутылке вина. Кешка заставил Ваню варить на утро уху из Митяевых карасиков, а сам с Митяем за карты засел. Поставили рядом с собой по пузырю бормотухи. Чем не королевская жизнь: сгонял партейку, глотнул из горлышка. Почему бы и не пошиковать, если завтра с шести утра в «пахоту» впрягаться.

— Так… Один сбежал! — злился утром Раткевич, не обнаружив на месте Булата. — Убью эту мусульманскую морду! Убью, закопаю, и никто искать не будет. Поняли?

Это он бичей предупредил, чтобы не брали с Булата примера. Дорожит Арнольд бичами — не дурак. Где он еще дармовую силу найдет — не военком, не директор школы, тем более — не начальник лагеря. Они, бичи, за одну зарплату на четверых половину работы в шабашке делали. Кешка уже давно раскусил эту химию — много ума не надо, — да против ветра не того… На других условиях в шабашку не брали ни Арнольд, ни кавказцы.

— Они поняли! — сказал, усмехнувшись, Ефименко.

— Хватит лясы точить! Я в совхоз поехал, а вы приступайте. Митяй с Ваней под руководством Борьки свинарник чистить, а вы, Серега, — обратился он к Курловичу, — берите Кешку — и на штукатурку кормоцеха. Да не ковыряйтесь в стенах, как в носу! Врезал кулаком — где осыпалась, там и замазывай.

— Меня чего учить?! — сердито ответил Короткий.

Работали Курлович, Короткий и Кешка молча, да и о чем было говорить, если Яша познакомился с Серегой на гомельском вокзале перед отъездом в шабашку, а Кешку в смысле душевных бесед они в расчет не брали: замешивает раствор, подтаскивает его в ведрах — и добро.

Кешка опытным глазом оценил работу шабашников, когда они по первой латке заштукатурили. Мастера. Все ровненько, все зализано — не придерешься. Ефименко такого бы наляпал, что на его латке можно было бы устраивать тараканьи бега по пересеченной местности.

«Я мог бы и не хуже», — подумал он, и у него руки зачесались — так захотелось мастерок взять, шлепнуть растворчику, и затиркой, затиркой, чтоб ни единого рубчика. Но шабашники для того и брали бичей в бригаду, чтобы они всю черную, пуповую работу на себе тащили.

Почти до обеда не сказали они друг другу ни слова. Разве что, когда раствор кончался, Сергей или Яша кричали: «Кешка!», и он подтаскивал ведра, вываливал раствор в деревянные ящики на ножках.

Конфликт возник из ничего: Кешка отлучился по нужде, а Короткий разнервничался, ожидая его. Когда бич наконец притащил ведра, Яшка в сердцах зачерпнул полный мастерок раствора и, вместо стены, шлепнул его в лицо Кешки. Ему, Кешке, разве привыкать к этому — он без лишних эмоций вытерся подолом рубашки и пошел умываться. Но за этой сценой внимательно наблюдал Курлович.

— Ты думаешь, это украшает тебя?

— Чего? — не понял Короткий.

— Такое обращение с человеком?

— С кем, кем? — засмеялся Яшка. — Это Кешка — человек? Да я плюну тому в глаза, кто заставит меня назвать бича человеком!

— А кто же он? — Курлович отложил мастерок, подошел к Короткому.

— Бич.

— Странная трактовка. А сумасшедшие, заключенные — тоже не люди?

— Слушай, Серега. Не капай на мозги! Я тебе не школяр, и мне плевать на твои интеллигентские штучки-дрючки. Он не принес вовремя раствор — я наказал его. В другой раз спать не будет. Все очень просто.

— Но ты же унизил его.

— Слушай, отстань, а!.. — разозлился Яшка.

— Не пойму я вас. — Курлович отошел от него. — Тебя, Арнольда, Борьку. Вы же себя до их уровня опускаете. Лично я тоже бичей презираю, но вместе с тем не отказываю им в праве называться людьми. А любого насилия над человеком не терплю.

— Пошел ты!.. — ругнулся Короткий. — Посмотрю я на тебя через месяц, как ты их пинать будешь!

Разговор у двух шабашников явно не клеился, а Кешка злился на Курловича. Ну что он сует нос в мужские отношения?! Будь Кешка шабашником, а Яшка бичом, он не с меньшим удовольствием влепил бы в харю Короткого полкило раствора. Действительно, все очень просто. А этот шибзик в очках накрутит сейчас Яшку, что тот придираться начнет и, вместо безобидного растворчика, — кулаком в зубы. Если ты такой чистоплюйчик, что от мата морщишься, как девица из пансиона, — чего в шабашку поперся?!

И все-таки при возникшей с первой встречи неприязни к Курловичу в глубине Кешкиной души шевельнулось что-то похожее на благодарность. Глянь-ко ты! Его, Кешку-бича в человеки произвели!

«Слюнтяй в очках!» — опять завелся Кешка. — «Презираю!» А если я, бич, тебя презираю? Если я с тобой, благополучным и интеллигентным, на одном гектаре не сяду? Чистенький, честный, сказочки детям рассказывает, что им все двери для счастья открыты — берите, мол, пригоршнями. Они потом эти двери радостно распахивают, а на них грязи — полный ушат. Да я тебя насквозь вижу, бляха-муха!»

— Кешка! — прервал его размышления Курлович. — Раствор!

И Кешке вдруг захотелось подразнить этого паршивого интеллигентишку. Он не подхватил ведра с раствором, не побежал со всех ног в кормоцех, а преспокойненько сел на край ящика, закурил.

— Кешка! Раствор!

«Поори, поори! Посмотрим, что ты делать будешь!» — усмехнулся про себя Кешка. Он уверен был, что Курлович терпеливо дождется его, потом минут пять будет читать нравоучения: мол, нехорошо так поступать, Кеша, так порядочные люди не поступают, нужно честно относиться к своим обязанностям…

— Кешка! Раствор! — еще раз крикнул Сергей.

А Кешка представил, как ехидно усмехается в свои мулявинские усы Яшка, — ему-то видно из кормоцеха, что бич сидит на ящике и курит, он тоже, наверное, злорадствует над Курловичем. Кешка ждал, что сейчас Сергей сорвется, если не ударит, то наорет на него, он хотел, чтобы с Курловича слетел интеллигентский форс. Почему у него возникло желание досадить этому человеку — он сам не понимал.

Все произошло совсем не так, как предполагал Кешка. Курлович молча, сердито поблескивая стеклышками очков, подошел к ящику с раствором, наполнил ведра и унес их в кормоцех, по пути насмешливо взглянув на бича. Он, конечно, все понял, и Кешке вдруг стало стыдно, как нашалившему школьнику перед справедливой и строгой учительницей, он подумал, что забастовка против вежливости Курловича — глупость, достойная пацана.

— Эдак Кешка тебе завтра на загривок сядет, а ты его носить будешь! — подкузьмил Курловича Короткий, но тот промолчал.

Забрав от Сергея пустые ведра, Кешка принялся готовить раствор. Монотонно орудуя лопатой, он подумал, что нельзя, наверное, ненавидеть Курловича только за его внешнюю схожесть со свердловским пройдохой Валерием. Сергей, может быть, и неплохой мужик, лучше других шабашников, во всяком случае, не хуже его, Кешки.

А с кем вообще Кешка может сравнить себя? С Митяем? С Ваней? И нечто, похожее на обиду, зашевелилось под сердцем. Чего ради он колупается в этом корыте, чего ради просыпается утром? Жизнь ради собственного удовольствия? Какое там удовольствие жить подзаборным псом! Свобода? Какая к чертям собачьим свобода, если он зависит от своего желудка, от низменных своих потребностей еще более, чем несвободные Курлович, Короткий?!

Неужто он сам, по собственной воле выбрал жизнь бича, неужели он думает, что живет праведно, не принося зла другому?

Паршивые мозги — они докучают ему больше, чем все людишки, окружающие его, вместе взятые! Ему захотелось напиться, напиться до полного отрубона, до бесчувствия, чтобы ни зла, ни обид не помнить, чтобы черный провал без картин прошлого и настоящего, напиться так, как он пил в Свердловске после ограбления, когда боялся возвращаться в Липяны еще более горьким неудачником, чем уезжал оттуда, а без возвращения, без документов, без бумажек бездушных он не мог считаться нормальным гражданином страны, «где так вольно дышит человек». Он может быть только бичом Кешкой без роду и племени, свободным ребенком природы, до которого никому нет дела. Ведь даже как злостного неплательщика алиментов его не будут разыскивать, потому что он знал гордый характер Веры — она измучает себя работой до смерти, но не станет ждать от него подачки.

«Ну как же они будут без меня?» — думал он там, в Свердловске, в перерывах между запоями, пока не решился возвратиться в Липяны. Он собрал около ста рублей, но любезный Федор Иванович, проповедовавший всеобщее равенство, не потерпел Кешкиного богатства и по идейным соображениям спер все его деньги. Это был финиш, конец всех благих намерений Геннадия Мануйлова. Он устал бороться с обстоятельствами и решил больше не зависеть от них.

Во время обеда возвратился с центральной усадьбы совхоза Арнольд. С кузова машины он сбросил избитого и связанного Булата. Сбросил, как куль с песком.

— Оттащите этого джигита в свой отель — пусть оклемается! — приказал он бичам. — Я же сказал, что под землей найду!

Булат стонал и смотрел на Раткевича с такой ненавистью, как его древние предки-мусульмане на неверных. Казалось, дай сейчас этому бичу топор, и он надвое рассечет Арнольда. Никогда не видел Кешка Булата таким.

Что же случилось — мало ли кто в Жаксах пинал этого безответного и очень нечистоплотного бича? Как паршивый шакал жил Булат, но в нем хранился маленький огонек, пусть не огонек — искорка веры в сурового мусульманского бога Аллаха, по которой потоптался Арнольд. Как много значит даже маленькая вера, если такой тщедушный, никчемный человечишко восстал. А во что верит он, Кешка, и способен ли бросить кому-нибудь вызов?

К нему пришла шальная мысль: подойти к Арнольду и не ударить его, нет, — врезать смачную пощечину на глазах верного ординарца его Борьки, на глазах дружбанов своих — бичей и смуглой толстушки, которая приехала вместе с Раткевичем, видимо, в качестве повара. Он представил, как ошалеет от неожиданности бригадир, как откроет в изумлении свой противно-слащавый рот. Кешка подойдет и врежет ему пощечину, и пусть потом его пинают, убивают, это даже хорошо, если его убьют, потому что он хотел бы умереть после того как даст пощечину Арнольду.

Кешка так думал, но в это время тащил вместе с Митяем Булата в фуражный склад и боялся посмотреть на Раткевича, чтобы тот, не приведи господь, не угадал его мысли.

И снова тяжелая и невыносимо нудная работа: набросать в ящик песка, перемешать его с цементом, натаскать из бочки воды, а потом замешивать раствор, надрывая пупок, гонять из края в край ящика тяжелую массу, засасывающую лопату. Простенькую бетономешалку бы сюда, но ее днем с огнем не сыщешь в этих степях, и Кешка вынужден строить светлое будущее для свиней, наживая трудовой горб. Вот она, бича свобода, в полной своей красе. А он мог бы несчастные эти полтораста рублей в месяц заработать, играя с детишками в футбол.

Волочась с ведрами в кормоцех, Кешка подумал, что ночью тоже, как Булат, сбежит в Жаксы. Будет жить на вокзале, собирать бутылки, калымить по мелочам — много ли ему надо? Но он знал по собственному опыту, что на вокзале он будет скучать без шабашки и ругать себя последними словами. Нет, шабашка, пусть даже с ее изнуряющей «пахотой» — какая-то заразная болезнь, которая каждый раз дает рецидив, как только наступает лето.

В кормоцехе, сидя на перевернутых ведрах, курили Короткий и Курлович.

— Сергей Петрович, дайте закурить, пожалуйста! — попросил Кешка.

Яшка захохотал, едва не свалившись с ведра.

— Во дает! «Сергей Петрович»!

Курлович смутился, поспешно протянул Кешке сигарету.

— Пошутил я давеча. Серегой меня зови.

А Кешке — один черт. Он может Курловича и Его Превосходительством звать, если тому так нравится — от бича не убудет. Он присел у дверей кормоцеха на кирпич. От ворот тень падает, из-за угла свежий ветерок налетает — хорошо. С запада, со стороны Аральского моря тучки сизые подплывают, может быть, к вечеру соберется дождь — редкий гость в июльской степи. Кешка любил степные дожди — короткие и бурные, они всегда были кстати, потому что изнемогала от жары земля, умирали травы, а людям и зверью надоедало перемалывать песок на зубах.

— Ты чего полез на рожон? Это дерьмо, Булата, пожалел? — услышал Кешка голос Короткого.

Кешка насторожился: к чему он такой вопрос Курловичу задал? Значит, во время обеда между шабашниками произошел крупный разговор.

После паузы Серега ответил ему:

— Дело не в биче этом. Надо уважать чужие национальные традиции. Не захотел Булат на свиноферме работать — ну и бог с ним.

— Ты хоть кумекаешь, для чего нам бичи нужны?

— Дешевая рабсила — для чего же еще?

— Эх ты, голова — два уха, хоть и педагог. Да на хрен нам их работа! Они нужны, чтобы главному экономисту наша зарплата поперек горла не стала. Раздели шесть тысяч на четверых — по полторы будет? Кто тебе за месяц столько отвалит? А на восемь? — объяснил Яшка.

— Пусть так. Но уподобляться зверю…

— Ты чего в шабашку погнал? За башлями? А их ты своими ручками не сделаешь, если Арнольд мозгами не пораскинет. Так уж молчи в тряпочку!

— Если бы тебя Арнольд так отделал, что бы ты сказал? — спросил Курлович.

«Ну и дотошный!» — уже без неприязни подумал Кешка.

— Пробовал как-то раз, — засмеялся Короткий. — С тех пор зарекся.

— Ты можешь за себя постоять, а Булат не может.

— Ну и пусть его метелят, если он — дерьмо! Здесь шабашка, а не детский сад.

— Шабашка, но не концлагерь.

— Кончай, Серега, политучебу. Ты, как свояк, знаешь нрав Раткевича. Зря запасных очков не взял.

Хотел бы Кешка сейчас увидеть лицо Курловича — ему-то, видно, по очкам редко доставалось.

— Допустим, я Арнольда не боюсь. Хотя бы потому, что свояк его. Но то, что он скотина, не сказать ему не мог.

— Не понимаю я тебя. Стоит ли из-за бича нервы тратить, портить отношения?

— А ради чего их стоит тратить?

— Ради башлей. Кешка, раствор! — оборвал философский спор Яшка.

Но он лишь паузу сделал, чтобы практическим примером добить Курловича. Когда Кешка пришел с ведрами, Короткий спросил у него:

— Кешк! Если бы тебе сказали: прощаем тебе подзатыльник, но вечером остаешься без бормотухи?

— Нет уж — пусть лучше подзатыльник, — честно ответил Кешка.

— Вот и вся их философия, — злорадно подытожил Короткий.

Кешке показалось, что Курлович смотрит на него с таким удивлением, будто инопланетянина увидел. Эх, дорогой Сергей Петрович! Чистеньким-то легко жить. А ты попробуй, в грязи вывалявшись! И все-таки Курлович — случайный человек в шабашке, это уж точно. Не для фраеров это занятие.

К вечеру Курлович заметил, что Кешка еле ноги таскает, и совершил поступок, одинаково неожиданный и для бича, и для Короткого.

— Штукатурить можешь? — спросил он Кешку.

— Еще как!

— Давай я тебя сменю.

Яшка лишь присвистнул, изображая этим — какой безнадежный дурак Курлович, а у Кешки руки задрожали от волнения, когда он взял мастерок. Непонятно ему все то, что говорит и делает Сергей, не привык он к таким людям, которые ради другого — себе во вред, но он был благодарен Курловичу. А может, тому просто надоело махать мастерком да теркой шуркать? Может, ему разнообразия захотелось?

Кешка давно не верил в добро и считал Сашку-кочегара самым лучшим человеком на этой планете. А ведь раньше, лет восемь назад, он и сам мог поступить подобно Курловичу. Нет, не поставил знака равенства между собой и ним, Кешкой, Серега, но он дал понять, что жалость, сострадание — не худшие из человеческих качеств. Он пожалел Кешку, но бич не разозлился, не полез в бутылку, как было с ним еще вчера, сегодня утром, потому что сделал это Курлович естественно, ничем не подчеркнув своего превосходства.

Вечером, выпив по бутылке бормотухи, измотавшиеся за день бичи мгновенно уснули. В фуражном складе стоял храп.

Кешка, спавший с поджатыми к груди коленками, был похож на большого ребенка, которого сон застал врасплох, во время игры. Он и на самом деле в эту минуту был ребенком, потому что снилась ему мама. Будто пришел он откуда-то голодный и уставший к себе домой, и дверь ему открыла еще молодая мать со своей извечно грустной улыбкой. «Господи! Исхудал-то как!» — всплеснула руками мать. Кешка прошел в хату. В ней все, как и раньше было: стол, кровать, диванчик, шифоньер, печь. На печи в нижней рубахе и кальсонах, свесив босые волосатые ноги, сидел знакомый Кешке мужик. «А это кто на печи сидит?» — спросил он у матери. «Так Потапенко это. Я с ним живу теперь. Ты не узнал разве?» — «Проходь, проходь!» — приказал ему Потапенко. Кешку парализовало от страха — он вспомнил вдруг, что и мать, и Потапенко — мертвые. Он хочет закричать, хочет из хаты выскочить, а мать крепко за руку держит его, ведет к столу, ласково выспрашивая: «А как там внучек мой, Вовочка? Не хворает ли? Я ведь его не видела совсем, ты приведи его». Кешка вырывается и не может вырваться. «Пойдем, сыночек, я тебя в бадейке искупаю. Весь-то грязью зарос, а еще взрослый мужчина!» А Потапенко на печи хохочет: «Грязный! Грязный он!»

— Кешка, Митяй, подъем! — разбудил его громкий голос.

Это Ефименко с фонариком стоял на пороге фуражного склада. «Ну, счас начнется!» — с тоской подумал Кешка, еще не совсем отойдя от дурного сна.

— Поспать не дадут! — заворчал в пороге Митяй и за это получил пинка. Кешка предпочел по-армейски выскочить из постели — все равно этого не минуешь.

— Дрыхнете, стервы задрипанные! А у Бориса Ивановича голова раскалывается! — возмутился Борька и спросил почти ласково: — Бормотушки не осталось?

— Откуда? Все выпили, — ответил Митяй.

— Вот скоты! Ни стыда, ни совести у людей! А еще выпить не желаете?

— Не хотим, — сказал Кешка. — Нам бы поспать — завтра на работу.

— А Борис Иванович что, груши околачивает? Ему тоже на работу, но он выпить хочет. Обувайтесь!

— Зачем? — недоумевал спросонья Митяй.

— Вот вам шесть рваных. Митулем — в Кендыкты, постучите к бабе Марте, возьмете два пузыря самогона. Один — вам, один — мне. Честно?

— Честно, — ответил Кешка. Он понял, что от Борьки им не отвязаться. Хорошо еще — кулачищи свои в дело не пустил.

Кешка с Митяем поплелись в степь. Свежий ночной ветер быстро согнал с них сонливость. С вечера прошел небольшой дождь, идти по влажному ковылю было приятно. Кешка обут был в старенькие штиблеты на босу ногу, и роса обжигала пальцы ног. Он теперь уже не злился на Борьку, это даже неплохо, что они прогуляются по свежему воздуху, а потом выпьют по полбутылки самогона. Время, судя по беззвездному небу, еще раннее — где-то около полуночи.

Митяй шел рядом молча, похлестывая таловым прутом себе по икрам, а Кешке вспомнился сон. Он показался ему вещим, потому что в нем очень причудливо соединились две несовместимости — его мать, умершая десять лет назад, и Потапенко, убитый позапрошлой зимой.

Неужели покойники приходили за ним, неужели они почувствовали близкую его смерть? У Кешки холодные мурашки пробежали по спине. Он боится смерти? Он, не однажды почти решавшийся на самоубийство? Разве ему есть чем дорожить в этой жизни, что он боится умереть? А вот этой упоительной ночью, летним дождем? Чем еще? Господи!

А не укором ли приснилась ему мать? Она укоряла его за то, что бросил сына, за то, что скрыл убийц Потапенко. Она оставила свою неухоженную могилу в Липянах, чтобы прийти и отмыть его от грязи. Боже мой, видела бы она его сейчас, вдруг воскреснув! Мать тут же умерла бы во второй раз от горя и стыда.

Вспомнив сон, он испортил себе настроение, и уже роса казалась холодной и гадкой, ветер — занудливым, а беззвездное небо — зловещим. Кешка ненавидел эту ночную степь, ненавидел Митяя, шмыгающего где-то рядом, справа, простуженным носом, ненавидел себя.

Вернулись они скоро, потому что старая немка Марта, делавшая небольшой ночной бизнес, не ломалась, с готовностью всучила бичам две бутылки самогонки молочного цвета, вежливо пожелала приходить еще, когда «совсем» захочется выпить.

Борьки, как он обещал, возле дома, в котором жили шабашники, не было. Кешка с Митяем в нерешительности топтались у двери, совещались. Разбудить шабашников — это значит получить пару крепких тумаков от бригадира, но и Ефименко назавтра мог наказать еще хуже.

«Долго ли я буду перед ними налимом извиваться?! — разозлился на себя Кешка. — Я же, бляха-муха, не лучше шестерки паршивой!»

С каким удовольствием он сейчас хрястнул бы бутылку об угол и ушел в степь, чтобы никогда больше не возвратиться на свиноферму. Нет, за что бутылку гробить? Бутылку он, пожалуй, с собой бы забрал, назло свинье этой — Борьке.

Пока он думал, Митяй тихонько, больше для алиби наутро, постучался. Как ни странно, но открыли быстро, и сделал это Курлович.

— Случилось что? С Булатом плохо? — удивленно спросил он.

— Да не возьмет Булата шайтан! Нам Борьку нужно — он за самогонкой посылал, — ответил ему Кешка.

— Понятно, — усмехнулся Сергей. — Гонцы прибыли! А Борька, не дождавшись, уснул. Давайте, я утром отдам.

— На, — обрадовался Кешка — ему не улыбалось встречаться с Ефименко.

— Эх вы, мужики! Да что ж вы помыкать собой позволяете?!

«А пошел бы ты! — ругнулся про себя Кешка. — Тебе хорошо выпендриваться — свояк Арнольду как-никак!»

Но ведь прав Курлович — дерьмо они с Митяем.

Подходя к фуражному складу, они услышали плач. Тоненько подвывая, давился слезами Ваня. Митяй рванул с места, заскочил в склад, зажег коптилку, которую сам смастерил из консервной банки — Арнольд в первый же день выкрутил все лампочки, чтобы бичам жизнь малиной не показалась.

В углу, сгорбившись, сидел Ваня; острые лопатки его, прокалывающие грязную майку, вздрагивали.

— Что, Ваня? Что случилось? — забеспокоился Митяй, который, несмотря на частые ссоры, был привязан к своему сожителю.

— Борька, гад! — всхлипнул тот. — Вы ушли — он явился.

— Что он сделал? — допытывался Митяй, но Ваня не ответил, расплакался, как ребенок, размазывая грязные слезы по лицу.

— Понятно. Ну, скотина! — Митяй скрипнул зубами.

— Мне ни хрена не ясно. Бил его, что ли? — спросил Кешка.

— Какой нафиг — бил! — закричал на Кешку Митяй, будто в случившемся был виноват именно он. — Он же, падаль вонючая!.. Не дошло, елки-палки?

До Кешки дошло, и чувство брезгливости — такое непривычное для бича, — тошнотным комком подкатилось к горлу.

— Козел, падла, боров нелегченый! — Кешка от злости заскрипел зубами. Тошнота подступила к горлу. Он понял, что никогда уже не избавится от этого чувства брезгливости, не сможет встречаться с Борькой, проходить мимо него без презрения. — Это скоту даром не пройдет!

— Напугал бабу толстым!.. Положил он на твои угрозы! — горько усмехнулся Митяй. — Не плачь, Ванюша! Завтра мотаем отсюда!

Нет, подумал Кешка, мало уйти из шабашки — это они могут сделать хоть сейчас. Кто же тогда отплатит Ефименко за его свинство? Он, Кешка-бич, презренный отброс общества, почувствовал сейчас себя неизмеримо выше Борьки, ибо осталось в нем, биче, что-то человеческое — доброта, сострадание, пусть не в той мере, в какой должно быть, но все-таки…

Он не хотел сейчас ковыряться в своей душе, он, может, тоже жил грязно, подло, по-скотски. Если кому судить по высшей мерке его, то только ему самому. И ему захотелось сейчас же пойти к шабашникам, пинками разбудить Ефименко и харкнуть ему в рожу. Только так он может выразить свое презрение. И только ночь помешала сделать это.

Утром следующего дня Кешка проснулся рано — еще не рассвело. Лежал, укрывшись с головой байковым одеялом — согревался. Июньские ночи в тургайских степях холодны, особенно промозгло туманными рассветами. Мало что холодно — так еще и сквознячок по фуражному складу разгуливал.

Не меньше часа еще до подъема, но Кешке не спалось. Он проснулся с неясной тревогой, и с каждой минутой она нарастала — от тревоги ли, оттого, что укрыт был с головой, становилось все труднее дышать. Он отбросил одеяло, сел, подобрав колени к подбородку.

Что-то сегодня произойдет. Сегодня обязательно что-то произойдет. Он почувствовал рождение в себе какого-то нового состояния; что-то тяжелое, гнетущее его долгие годы, оборвалось в нем, ему вдруг сделалось легко и понятно все, не мешала даже тревога, наоборот, — от нее возникли такие ощущения.

Кешка был уверен, что сегодня ввяжется в неравную схватку с Ефименко. Неизвестно, чем все это кончится, но он не боялся ее, не готовил себя к ней, потому что был готов уже вчера, то есть уже сегодня ночью. Как мало нужно такому, как он, чтобы почувствовать себя человеком, — всего лишь осознание, что кто-то пал ниже тебя, что ты не последняя гнида на земле.

От этих мыслей он успокоился, и тревога прошла. Будто ненароком, будто случайно прыгнула память в прошлое, в самое светлое, самое дорогое ему воспоминание. Он вспоминал медленно, не спеша, смакуя подробности. Он вспоминал, как бы разговаривая сам с собой; нет, не с собой, а будто доверительно рассказывал самому близкому другу — такому другу, о котором мечтал всю жизнь, исключая дурные, на сон похожие, шесть последних лет, но так до сих пор и не встретил его.

«В теплую майскую ночь звезды можно было собирать пригоршнями и гасить их в прохладных волнах реки. Но мне жаль было их — беззаботных и теплых; я представил, что после того как утоплю лодочку своих ладошек с жемчугом звезд под воду, они превратятся в горку черной и холодной окалины, и на Земле станет меньше радости. Я решил не касаться звезд руками, потому что они зажигаются вечером в высоком-высоком небе, чтобы ими любовались. Звезды нужно любить и не трогать их без нужды, потому что они любили людей, не задумываясь срывались с небосклона, когда кто-нибудь загадывал желание и хотел, чтобы оно исполнилось.

Мне в ту пору было четырнадцать лет, и я еще любил звезды и жалел их. И еще я любил Риту — девочку из параллельного седьмого класса с рыжими косичками-хвостиками. Ей, промучившись ночь, я признавался в любви первыми в жизни стихами; признание это украдкой на перемене подбросил в ее портфель. Я назначил ей свидание здесь, у чистой речушки Липянки, с останавливающимся от тревоги сердцем ждал ее третий час кряду, загадав десяток раз желание по сорвавшимся звездам. Но не всесильны, видно, добрые звезды, или не для исполнения моих желаний гасли они; надо было, наверное, отыскать свою звезду и попросить ее упасть в реку — и тогда, конечно, пришла бы Рита.

Я сидел на теплом валуне, жонглировал в обиде камушками-голышами и никак не мог выбрать из миллиарда звезд свою: как только пытался угадать ее, срывалась другая — рядом или на противоположном краю неба; от волнения я не успевал прошептать своего желания — звезда, прочертив в космосе яркую линию, гасла. А может быть, она и была как раз моей звездой?

И тогда я подумал, что камушки-голыши в моих руках — это погасшие звезды. Значит, исполнилось чье-то заветное желание, значит, обязательно — придет время — исполнится и мое».

Царь небесный! Неужто это было с ним? Неужто в его голове живут эти романтические воспоминания? Куда все уходит, кто виноват в этом? Время? Разве оно превратило романтичного юношу в задавленного реальностью бича? Кто, кроме тебя одного, отвечает за твою судьбу?

Проснулся Митяй, разбудил Ваню. Оба сидели на матрасах у стены — взъерошенные, не выспавшиеся, обиженные — словно два птенчика, вывалившиеся из гнезда, заполошенно прижимались друг к другу, беззащитные перед этим огромным и жестоким миром. О чем они думали, что у них за душой — постичь ли это Кешке, и надо ли постигать?

Жизнь катится по земле огромным колесом; кто-то вскочил на него и, посвистывая, ловит свежий ветер жадным и плотоядным ртом, а кто-то, как он, Кешка, Митяй, Ваня, Булат, попали под него; раздавило их, расплющило — не распрямиться, не поднять голову. Но разве человек немощнее былинки, которая, вдавленная в землю колесом, гордо затем поднимается к солнцу?

Митяй начал собирать в холщовую сумку нехитрые свои пожитки. Сейчас они уйдут, успеют уйти до того времени, как появятся шабашники. Митяй с Ваней сядут на автобус, идущий первым рейсом в Жаксы, а он, Кешка, останется вдвоем с Булатом против четверых шабашников. Если учесть, что Булат не способен даже пальцем пошевелить — вчера его пришлось кормить с ложечки, как годовалого ребенка, — то Кешке придется вступать в бой одному. Но честно ли это со стороны Митяя и Вани, если за Ванино унижение должен подставлять голову один Кешка? А они, Ваня с Митяем, его об этом просят? Стоит ли вообще ввязываться в эту историю, не лучше ли собраться вместе с ними и уехать? Но в Кешкиной душе родился азарт мести — такого давненько не бывало с ним.

Оттого, что он способен на риск, оттого, что решается идти по лезвию ножа, ему сделалось хорошо и спокойно.

— Ты чего лежишь, елки-палки?! На автобус опоздаем! — разозлился Митяй.

— А я не собираюсь ехать с вами! — легко и весело ответил Кешка.

— Не проспался, что ли?! — Митяй закружился по складу, будто потерял что-то ценное и никак не мог найти. — Ради паршивых башлей и бормотухи дерьмо жрать?

— Нет, Митяй. — Откуда мог знать бич с «дореволюционным» стажем, как любил говаривать он сам, что творилось в душе Кешки? Молчаливый протест Митяя — это не урок для такого подонка, как Ефименко. В соседней Кийме шабашники найдут других бичей, также будут издеваться над ними. В кои лета решился Кешка хоть на какой-то поступок и отступиться? Нет уж — кукиш тебе, Митяй! — Или я плюну в рожу Борьке, или останусь последним фуфлом.

— Тебя же отделают почище Булата!

— Ну и хрен с ним!

— Вальты вразбежку! Посмотрите на этого пижона!

— Ладно, Митяй, не нервничай. Поезжай себе с богом! Если к вечеру не вернусь в Жаксы — выпей за упокой. — Кешка понимал, что красуется перед бичами, упивается своей независимостью, но этим он накручивал себя, глушил страх, который уже рождался в нем и противно посасывал под сердцем.

— Вот дурень! Уперся, как баран! — Митяй недоумевал и злился.

— Да выматывайся ты, бляха-муха! Не капай на нервы!

Митяй в сердцах зашвырнул сумку с пожитками в угол.

— Елки-палки из-за этого пижона придется с последними зубами расстаться!

Кешка не обижался на брюзжание Митяя, лишь взглянул благодарно на него.

Ефименко пришел их звать на работу один. Лохматый и небритый, но против обыкновения — добродушный. Оттого, наверное, что похмелился. Сивухой от него шибало на версту.

— Цуцык у лесе сдох! — удивился он. — Пролетариат готов к трудовым подвигам!

«Че ж ты, гад, один заявился? — думал Кешка, не решаясь подойти к Борьке. — При свидетелях оно бы красивше было!»

Как там в красивых русских романах прошлого века? Подлец! Потом: бах! — пощечина. Потом: извольте, я к вашим услугам! Могли же люди! Деньги, шампанское, балы, женщины — а они на дуэль. Чего им не хватало? Честь берегли? А на кой честь, если безусым землю парить? Тебе-то, бич, что терять, кроме своих цепей? Подошел — и плюнул в рожу. Плюнул? Да еще в рожу! Тьфу, как не интеллигентно! Это совсем по-Борькиному: затрещину врезать, в морду плюнуть. Он, гад, пощечину ни от кого не получал, наверное.

Кешка усмехнулся про себя: играет в какие-то детские игры — подлец, пощечина. Кому это нужно? Что изменится от этого? Отметелят шабашники его, еще и почки отобьют. На кой ему такие приключения?! Себя утешить? Мол, и у бича гордость имеется! Плюнул бы на все это, на все эти гусарские дела Кешка, если бы Митяй так ехидно не смотрел: что, пижон — вот он Борька! В штаны наложил?

Кешка ли, не Кешка подошел к Ефименко, выдавил хрипло, едва не проглотив голос:

— Ты — ублюдок!

Пока Ефименко недоуменно пережевывал наглость бича, Кешка врезал ему пощечину — красиво, с оттяжкой, как делали, наверное, гусары в прошлом веке. И внутренне сжался весь, ожидая удара. Борька рот открыл в удивлении, пытаясь сообразить: не приснилось ли ему в дурном сне, что гнида Кешка не дулю показал, не камнем швырнул, а, как порядочный, дал леща по щеке?

Налившись кровью, Ефименко выбросил свой волосатый, огромный кулак к подбородку бича, вложив в удар всю злость, накопившуюся за тридцать лет жизни. Охнув, Кешка отлетел к стенке фуражного склада, но и Борька опомниться не успел, как оказался на земле — подсекли его ноги Митяй с Ваней, навалились на него. Разбросал бы их здоровый, как бугай, Ефименко, если бы ожидал этого нападения. Но пока он сообразил, что произошло, в глазах у него потемнело от удара под дых ботинком.

Бичи его били с яростным остервенением, били ногами, как по мешку с опилками. Кешка, бросившийся на помощь Митяю и Ване, совсем потерял голову — злоба, ненависть, стоявшие горячим туманом в голове, заставили его забыть обо всем на свете, он наскакивал на не сопротивлявшегося, корчащегося в пыли Ефименко и с наслаждением погружал носок ботинка в мягкий его живот.

— Хватит! Хватит, елки-палки! — Митяй оттягивал его за рукав и со страхом смотрел на перекошенное, озверевшее лицо Кешки.

До Кешки тоже дошло, что так недалеко и до мокрого дела. Он остановился, тяжело перевел дыхание — мелко дрожали его руки, все тело его вздрагивало, отходя от возбуждения.

— Смываемся! — закричал Митяй, увидев, что к фуражному складу бегут Короткий и Курлович.

Митяй рванул в степь, за ним — Ваня, но Кешка сел на землю, обхватив голову руками. Митяй оглянулся, увидел сидящего рядом с Ефименко Кешку, его вздрагивающие плечи — и непонятно было: плакал он или смеялся? Матерясь про себя на чем свет стоит, последними словами проклиная Кешку, Митяй вернулся назад, а следом за ним приплелся и Ваня, как раз в тот момент, когда подбежали шабашники.

— Что за кипиш?! — Яшка схватил за грудки Митяя, начал трясти его, а тот от испуга и слова произнести не мог.

Спокойно поднялся с земли Кешка.

— Что вы сделали с Борькой, подонки?! — Короткий отшвырнул Митяя и схватил за волосы Кешку — так больно и крепко, что корни затрещали.

— Не ерепенься! Давай разберемся, — остановил его Курлович.

— Я счас с ним разберусь! Я с него скальп сниму!

— Снимай! — усмехнулся ему в лицо Кешка, совсем не обращая внимания на боль. Ему было все равно: изобьют или убьют его — на душе стало пусто, как в космосе. Нет, в космосе холодно и черно, а у него просто пусто, как в новой квартире, в которую еще не завезли мебель, как в душе новорожденного, не знавшего еще жизни, а значит, и цены ее.

Усмешка бича, его равнодушно-гордое «снимай!» сбили Короткого с толку, он выпустил волосы Кешки и подбежал к Борьке. Он удивился: почему не сделал этого раньше — ведь Ефименко могло быть совсем плохо. И ненароком мелькнула мысль: отчего это в человеке месть просыпается раньше сострадания? Потом он зациклится на этой мысли, будет ругать себя последними словами, но она не будет давать ему покоя. А сейчас она просто промелькнула, как хвост кометы в небе.

— За что они тебя? — Короткий перевернул Борьку на спину. Бичи не били его по лицу, оно лишь исказилось от боли. Ефименко застонал, испуганно вращая зрачками.

— Он Ваню того… — подал голос Митяй.

— Что «того»? — не понял Яшка.

— За бабу приспособил.

Короткий с недоверием посмотрел на Ваню, Митяя, потом на Курловича. Брезгливо скривились его губы, когда он встретился с затравленным, как у загнанного животного, взглядом Ефименко.

— Подонок! — прошептал Яшка, вставая с колен. И не удержался, чтобы не пнуть Борьку.

Удивленно, как будто видел впервые в жизни, смотрел на Ефименко Курлович. Тошнота подкатила к горлу, и Сергей, резко развернувшись, пошел к кормоцеху. Никогда еще не было у него так гадко на душе.

Шабашку лихорадило два дня. Бичи хотели уйти, Арнольд призывал воздать им по заслугам за наглость по отношению к Ефименко, но веско сказал Короткий:

— Тронешь хоть одного — я тебя горбатым сделаю!

Узнав подробности драки, он вдруг привязался к Кешке, стал опекать его и уговаривать бичей остаться. Курлович был солидарен с ним. Борька отлеживался в своей комнате, и Раткевич остался бы в полном одиночестве, если бы не повариха Соня, с которой он развлекался по ночам. Арнольд думал, что с этой шабашкой ничего хорошего не выйдет. Борька дней на десять не работник, Булат тоже еще не оклемался. Митяй с Ваней без контроля Ефименко будут чистить свинарник до второго потопа. Трое же на такую орду только и заработают, чтобы с бичами рассчитаться да на дорогу обратную хватило.

А ведь он рассчитывал на три-четыре куска, уже о покупке черной «Волги» договорился с одним гомельским маклером.

«Все из-за козла этого, Ефименко! — злился Раткевич. — Знал же, что голубыми делами занимался. Надо было сунуть кулак в морду, чтобы зарекся!»

Знать-то знал Арнольд, но не думал, что бичи способны поднять бучу. В прошлую шабашку их, как гнид, давили — и молчок.

«Однако еще не вечер!» — решил не паниковать Арнольд и целый день крутился в совхозе на строительном дворе, пробивая пиломатериалы. После ужина и вовсе утешился, уведя Соню в красный уголок.

Раткевич был опытным бригадиром, не первый год скитался по шабашкам, умел ладить с местным начальством, потрафлять коньячком и щедрыми посулами. Вот и задумал завтра, в воскресенье, устроить пикничок на природе с главным экономистом, прорабом, мастером и завфермой. Они и так уже клюют на обещанные «куски», но подстраховаться — не помеха делу. Заодно и бригаде выходной устроить: отдохнут, попьянствуют, порыбачат — и забудут, глядишь, о Борькином скотстве. Угощать же дорогих гостей будет сам — в таких делах лишние свидетели ни к чему.

Назавтра с утра Арнольд закупил шесть бутылок коньяка, четыре водки, у кендыктинского аксакала выторговал за шестьдесят рублей жирного барана. Третью часть барана, две водки и червонец на бормотуху пожертвовал бичам, а с ними — и Курловичу с Яшкой.

С десяти утра прижаривало так, будто солнце хотело высушить и без того мелкий Ишим до самого дна. Прозрачным маревом клубился над рекой парок. Все живое в выжженной июньской степи словно вымерло: не тренькал кузнечик, не журчал в высоком небе жаворонок, попрятались в прохладные норы сурки, суслики, полевки. Трава под ногами хрустела и обламывалась, как после степного пожара. Вокруг — бледно-желтое царство с седыми прядями заколосившегося в ложбинах ковыля. И лишь у берегов Ишима зеленели пойменные луга с ярко-желтыми фонариками одуванчиков и белоголовыми кашками.

Короткий с Курловичем, бичи и среди них оклемавшийся, наконец, Булат, дойдя до реки, сразу же бросились в воду, едва сбросив с себя одежду. Впрочем, среди них не было Вани, назначенного гонцом за бормотухой.

Кешка нырнул с невысокого берега, как в детстве в липянский омут, сильно оттолкнувшись ногами; долго, пока хватало дыхания, шел под водой, впитывая каждой клеткой тела прохладу реки. Вынырнул у противоположного берега, у самых камышей — Ишим в этом месте был не шире полсотни метров. Фыркнул, ударил ладонями по воде.

— Благодать, бляха-муха! — закричал Митяю, копошившемуся на середине реки, испуганно-восхищенно таращившему глаза, как щенок, впервые брошенный в воду.

— Кайф! — подтвердил Митяй, загребая по-собачьи.

На берегу, зайдя в воду по щиколотку, мыл острые свои коленки Булат. Пока бичи плескались, шабашники, обсохнув на солнце, взялись за дело: Сергей стаскивал в кучу сухой тальник и прошлогодний камыш для костра, а Яшка приложился к бутылке и, закусывая горбушкой хлеба, равнодушно уставился на неподвижный поплавок. Скоро ему рыбалка надоела, и он, подогнув под себя длинные, худые ноги, спрятав голову под рубашку, через несколько минут уже похрапывал на прибрежном песочке.

Наплескались и бичи. Кешка подошел к Курловичу, терзавшему мясо тупым ножом.

— Да не так это делается, Серега! — отобрал он у него баранью ляжку.

Бич ловко стал вспарывать острием ножа сухожилия и мышцы, отделяя мясо от кости.

— Мастер! Будешь за шеф-повара, — похвалил его Курлович. Кешке его похвала ни шла, ни ехала — не ребенок.

— Поди шампуров из талы нарежь!

Ефименко или Короткий возмутились бы, еще и подзатыльник врезали бы, а Курлович пошел к кустам без лишних слов. «Интеллигентное все же воспитание!» — весело подумал Кешка.

Сегодня ему было весело просыпаться, завтракать, идти на речку, купаться, готовить шашлык. Весело от того, что сегодня бичи впервые сидели за одним столом с шабашниками — так Сергей с Яшкой решили, что одновременно с ненавистью осторожно поглядывал на него Борька — весь измятый и осунувшийся. Митяй с Ваней слушались его с полуслова — зауважали, значит, разговаривают с ним, как с равным, Курлович и Короткий.

Прибежал Ваня, когда Кешка и Сергей уже развешивали шампуры над углями, схватил удочку — помчался рыбачить, будто понимал в этом толк. Скорее всего сачкануть захотел, чтобы не гоняли за кизяком да камышом. Раскусил его Кешка: сидит, на поплавок вылупившись, и не видит его. Клюнуло несколько раз — ноль внимания.

— Клюет, Ваня! — крикнул Кешка.

Тот вздрогнул, с испугу рванул удочку за себя, голым крючком камыш поймал. Пошел в воду леску отпутывать, а Кешка хохочет — весело. Жить, блин, хочется — у реки сидеть, вино пить, шашлык есть. А что? С друзьями рванул на реку в выходной — порыбачил, покалякал, песню под гитару погорланил, молодку потискал — здоровая жизнь. Не то, что в соломе, облевавшись, лежать. Как ты думаешь, педагог? Что лучше?

Откуда тебе, Сергей Петрович, это знать! Ты по помойкам не шастал, людей похмельной рожей не пугал — у тебя все чистенько да пристойненько, как на кладбище. Исключительная благодать! Так вроде у Высоцкого?

О чем думает Курлович, неумело протыкая шампуром мясо? Чего гадать — есть, наверное, о чем думать. В шабашку неспроста погнал. Верно, сидит на бобах, как Кешка когда-то. Квартиры нет, раз дом решил строить. Жена тоже пилит: у других мужья, как мужья! Ученики нервы поедом едят, директор школы по части плохой дисциплины на уроке недоволен, какая-нибудь перестарка-коллега с кукишем на голове, не дождавшись ответных чувств, промывает косточки по всем углам. Хреновая твоя жизнь, Серега Курлович, извините — Сергей Петрович! Я — грязный и запойный, — но свободный. Башли мне до фени, лишь бы выпить пофартило да пожрать нашлось. И жена — не указ, и директор, и министр с Генеральным секретарем. Куда захотел — туда и пошел. А чего же я тебе завидую, бляха-муха?

Митяй — мужик азартный. Увлечется чем-нибудь — не оторвешь. И чего бичует? Мог бы жить припеваючи — азартом брать. Только ли мало их, азартных, начальнички пузатенькие, спокойненькие, самодовольные — к ногтю, к ногтю, чтобы не рыпались! Он, Кешка, что? Не крутился на первых порах? Еще как! Кому его кручение надо было, если от него одно беспокойство!

Азартный и везучий Митяй — бич отпетый. За час в жару почти каракумскую с десяток плотвичек и двух окуней выудил. Поплавок пожирал глазами, будто золотую рыбку поймать хотел.

«А если бы поймал ее Митяй, что загадал бы?» — подумал Кешка.

— Митяй! А если бы бац — и золотая рыбка на крючке? — вслух спросил он.

Бич оглянулся, посмотрел на него, как посетители жаксынского кафе на Булата смотрят — брезгливо и с жалостью: живут же, мол, несчастные слабоумные на земле!

— Ляпнешь не подумавши! Не пацан, чтобы в сказки верить.

Заинтересовался Кешкиным вопросом Курлович — почувствовал, что есть здесь воспитательный момент.

— Ну а если представить себе? — пристал он к Митяю.

— Вот елки-палки! Да мало ли что! — отмахнулся Митяй. Но вдруг оживился. — Я бы ящик бормотухи попросил. И жратвы побольше. Покейфовали бы!

— И кроме этого — ничего? — удивился Курлович.

— А что еще? Биллов мне не надо, лапсердаков тож.

Кешка усмехнулся: не для Серегиного ума Митяева философия. Сам Курлович всеобщее благоденствие запросил бы, счастья для всех людей планеты. А то, что человеку просто выпить хочется, — куда ему докумекать!

— Ваня, а ты? — не успокоился Курлович.

— Я при чем? — невинно улыбнулся бич.

— Про рыбку золотую спрашиваю, чудак-человек!

— А на кой мне золото?

— Ты что, сказку эту не знаешь? — изумился Сергей.

«Сам ты — чудак-человек! — подумал Кешка. — Откуда Ване Пушкина знать, если он всего два класса с коридором кончил. Он из детского дома чаще бегал, чем ты на свидания!»

— Не-а… — подтвердил мысли Кешки Ваня.

— А кто такой Пушкин?

— Начальник вытрезвителя, что ли? — прикинулся Ваня.

— Во придурок! — боднул головой Митяй. Это у него было ласковым обращением к своему сожителю. — Его фамилия Пашкин.

— Хорошо, — терпеливо, по-учительски, согласился Курлович. — Что бы ты пожелал, если бы твое одно желание могло непременно исполниться?

— Пусть бы Ефименко издох! — сказал Ваня и испуганно оглянулся по сторонам.

Короткий будто и проснулся для того, чтобы услышать это — так неожиданно прозвучал его голос.

— От кого не ожидал — так это от Вани. Дай ему нож — прирежет Борьку и глазом не моргнет!

— Нельзя! — возмутился Ваня — аж щечки заалели. — Нельзя человека убивать! Если бы сам издох…

— А кабы тебе государственный указ: «Убей Ефименко — тебе ничего не будет»? — не отставал от Вани теперь уже Короткий.

— Нет, не убил бы. Нельзя.

— Видал! — обрадовался неизвестно чему Курлович. — Бич и тот — гуманист. А что свояк мой говорит? «Человек по натуре своей — убийца. И если бы ему разрешалось убивать безнаказанно, все споры разрешались бы бритвой по горлу».

— Дерьмо он, твой Арнольд! — сплюнул Яшка и отошел к костру. — Пошли есть, философы!

Никого уговаривать не надо было. Только Булат бесцельно бродил вдоль берега, уставившись в землю, будто искал вчерашний день. Как всегда, Длинный чуть слышно тянул казахскую песню.

— Иди жрать, акын! — крикнул Митяй.

Булат очнулся и поскакал вприпрыжку с горящими надеждой глазами — он был голоден через каждые полчаса после приема пищи.

После выпивки, после шашлыков Кешку потянуло на сон. Он отыскал себе тенечек за камышовой стеной, под кустом ракитника, подложил под голову рюкзак, блаженно растянулся на траве. Казалось, веки слипаются, и он вот-вот уснет под приглушенный говор Короткого и Курловича, оставшихся сидеть у потухшего костра. Но не шел сон, хоть тресни.

О чем они там спорят? Опять о смысле жизни? Достал Серега Яшку со своими морализмами. Ну чего пристал? Не хочет Яшка детей заводить — его личное дело. Ради башлей себя по шабашкам гробит — может, ему так нравится, может, он по методу кентавра живет: пахать, как лошадь, чтобы жить, как человек.

Кешка открыл один глаз, посмотрел в сторону спорящих, улыбнулся, увидев, как нелепо и смешно размахивал длинными руками Яшка. Похож он был на большую, нелепую и бескрылую птицу, тщетно пытающуюся оторваться от земли. Увы, мы тут, Яша, абсолютно равны с тобой — никто из нас взлететь не может. А хотелось бы? Зачем? Летать — всегда риск. Уж лучше надежненько по земле — шажком, ползком. Вверх не полетишь — не разобьешься. Как Митяй вон: ему рыбку золотую, а он — ящик бормотухи мне. И весь полет мечты высокой.

Но Ваня, Ваня-то!.. Что, Ваня? Он — молоток. Есть конкретный подонок — пусть сдохнет. Но сам, добровольно, чтобы ни ручек, ни совести не замарать. Ване, понятно, Ефименко досадил так, что здоровья ему желать — самому скотиной надо быть. А за что Жаманкулов Потапенко уложил? Самозащита? Да ведь тот на него с голым кулаком шел! Как нелепо жизнь наша устроена, если из-за пузыря водки тебе могут череп раскроить и в топке сжечь.

«А если Потапенко живой был?» — впервые за полтора года предположил Кешка и испугался этой мысли. Получается, что Кайрат с Васькой могли его живьем в огонь?

Кешка поежился, как от озноба, задержал дыхание, словно затаился от инспектора угрозыска, спрятавшегося в камышах и подслушивающего его мысли. Живьем — как инквизиторы. И бродят где-то, водку кушают, баб лапают, балдеют, в общем. А может, и нет? Если с совестью после школы расстались, то страх быть разоблаченными с ними, верно, постоянно ходит? С ним не жизнь, а мука вечная. Если бы они догадывались, что Кешка — единственный свидетель, разве не боялись бы еще больше, разве не нашли бы его и не утопили бы в Ишиме? А что ему делать? К прокурору идти? А тот ему: где ж ты, милок, раньше был? Ты, милок, теперь не свидетель, а соучастник, выходит! Чего ему-то, Кешке, суетиться? Он не убивал, не сжигал.

Но Потапенко… Хорошо еще, что нет на свете этом ни бога, ни черта, ни душ усопших человеков. Иначе отрыгнулось бы Кешке молчание. Он уверен в том, что нет? Почему же не отрезало в памяти этот случай, почему Потапенко все чаще и все настойчивее преследует его? И, наверное, не только его. Жаманкулова с Васькой — еще больше. Хватает же одной души умершего, чтобы испортить жизнь троим живущим!

Да пошло все оно к черту! Так и рехнуться можно или броситься в Жаксы к прокурору.

Он понял, что не уснет, поднялся, пошел к Короткому и Курловичу.

— Ты после шабашки куда, Кешка? — спросил Серега.

«Ну вот, мало ему Яшки — за меня взялся!» — разозлился бич.

— У бича дорога одна: во мраке и к полной свободе.

— Ладно, брось ты!.. — поморщился Курлович. — Я серьезно.

«И до всего тебе есть дело, бляха-муха!»

— В кочегарку на полати. И в спячку, как медведь, до весны.

— Слышь, Кеша. Ты человек вольный, тебе один хрен, где кантоваться. — Яшка дружелюбно положил ему руку на плечо. — Есть предложение подмогнуть Сереге хату достроить. Наварим горилки, поживем на природе. Как?

Кешка растерялся. И в самом деле — не все равно ли где?

— Я что… Если надо…

— Ну и добро, — сказал Короткий. — Пойдем купаться, а то я от жары так завялился, что пиво со мной можно пить.

Кончалось короткое степное лето. Последними августовскими ночами заявлялся морозец, посыпал инеем ковыль и однажды — даже лужицы тонюсенькой корочкой льда прихватил. Спать под одним байковым одеялом в складе бичам был не сезон, и они натаскали свежей соломы с убранного поля за сопкой. Заползали под стожки и шуршали всю ночь, как мыши.

Шабашка работала как надо, даже лучше, чем четыре года назад, и Арнольд мог быть довольным. Бичи вкалывали, как на себя. Что подействовало? То ли добавка на сотню в месяц (Раткевич уступил требованиям Кешки, которого поддержали Короткий и Курлович), то ли человеческое обращение. Борька теперь их побаивался, а Арнольд решил не связываться.

Что-то происходит в подлунном мире, если даже бичи гонором обзаводятся. Но чихать ему на все эти перемены — его одно волновало: осенью он прикатит в любезный свой Петриков на черной «Волге». Не менее семи-восьми кусков он привезет, не будет он Арнольдом Раткевичем — единственным и любимым сыном своих родителей. Аферку он придумал — себе боялся лишний раз напоминать: облапошит он местных хапуг-начальничков, заберет кровно заработанное, а им кукиш покажет. Друзья-шабашники знают, что он начальникам по куску пообещал. Раткевич их разуверять не станет. Дело без проигрыша — хапугам жаловаться некому, а Арнольд в Кендыкты — больше ни ногой.

Последние дни работал Курлович — у него кончался отпуск. Кешка собирался ехать с ним. Он устал, осунулся. Шабашка, что ли, вымотала? Или думы о грядущих переменах в жизни? А какие перемены? Поможет Сереге с домом — и назад, в Жаксы. Почему назад? Почему не в Липяны? Кто его там ждет! Не такая Верка никудышная баба, чтобы одной мыкаться. Но разве на ней одной свет клином сошелся? Восстановит документы, найдет какую-нибудь разведенку-лахудру, может, даже с квартирой и будет жить-поплевывать. Хорошо решил, да вот неугомонная, неприкаянная душа Потапенко по пятам ходила, скулила бездомным щенком — сердце разрывалось.

Все чаще Кешка уединялся, уходил по вечерам с удочкой на Ишим. Сидел на берегу, думал. Плохо ли, хорошо думалось, а тянуло его на берег. Не хотел с бичами оставаться, боялся вино пить — от него тоска наскакивала, кусалась больно. Не хотел к шабашникам идти — там Яшка со своим участием, Серега с расспросами, Арнольд и Борька с презрением. Одному — лучше, одному — спокойно, особенно, когда есть о чем подумать.

С поздними закатами в степи не сравнятся никакие другие. Пока солнце, коснувшись горизонта, не спрячется за ним, на западной стороне неба сменятся десятки самых разных оттенков красного цвета — от бледно-розового до темно-вишневого. Затихал ветер, затихала природа, и в камышовых заводях Ишима устанавливалось зеркало воды, в котором отражались редкие светло-фиолетовые облака и зловеще-кровавая тень заката.

Кешка рыбачил, но за поплавком следил рассеянно, то и дело зевая поклевку. Шло время — и это главное, потому что сегодня, в эти последние дни ему особенно надо было, чтобы шло время минута за минутой, час за часом; от течения времени, которое неумолимостью своей, безвозвратностью пугало других, ему легче было жить, дышать, думать; ему казалось: пройдет определенный отрезок времени и все изменится, все станет по-другому, жизнь его обретет какой-то смысл. Каков он, этот смысл, Кешка не знал. Ни он сам себе, ни кто-нибудь другой не мог раскрыть его в той достаточной полноте, чтобы просыпаться по утрам с уверенностью, что на этой планете кто-то ждет твоего пробуждения, кто-то надеется на твою помощь, доброе слово. Как долго он просыпался по утрам просто так, даже не ради себя — плоти ради, которой зачем-то надо было передвигаться в пространстве, чувствовать холод и жару, бороться с голодом и болячками; и, если бы он однажды не проснулся, никто не сожалел бы об этом, никому это не принесло бы горя, ни один человек на земле не подумал бы, что без него, Кешки, ему будет горше жить.

— Что, Кеша, тоскуешь? Клюет ведь!

Это подошла Соня — маленькая, плотно сбитая, аппетитная. Казалось, она никогда не унывала — всегда задорно был вздернут ее курносый носик, насмешливо поблескивали серые глаза.

Кешка иногда завидовал поварихе — так легко она воспринимала жизнь. Мурлыкая песенки, делала тяжелую работу у печи, смеялась беззаботно в ответ на оскорбления и легко соглашалась на любовь. Как бабочка, которой все равно где летать, лишь бы побольше солнца и цветов. И все вокруг хорошо, и мотыльки все одинаково хороши — пока держат крылышки, можно резвиться, ни о чем не думая. И время для нее, наверное, летит так быстро, как и для бабочки-однодневки.

Впрочем, много ли знал о ней Кешка, кроме того, что она внешне весела и беззаботна?

Кешка вытащил пустой крючок, насадил червяка, снова забросил удочку. Он не ответил на Сонин вопрос, не подумал: почему она пришла, что ей нужно от него? Кешка был недоволен, что повариха помешала его покойному одиночеству, после которого легко засыпается в ворохе соломы.

Соня не случайно шла берегом реки, она специально пришла к нему, потому что села рядом, спустив загорелые ноги с обрывчика и обдав жаром нерастраченного тела тридцатилетней женщины. А может, она просто пришла посидеть на берегу, и, если тут оказался Кешка, то почему бы не поболтать с ним?

— Что-то ты похудел, Кеша. Смурый стал. Не приболел? — с участием спросила она. Или просто так — завести беседу.

— Нет, — неопределенно ответил Кешка. Ему сделалось неспокойно от тепла женского тела, какая-то смута проникла в душу — он хотел отодвинуться от Сони, но побоялся насмешливых ее глаз.

— Хорошо как, тихо!.. — прошептала она. — И глаза у тебя красивые.

«Ну вот! Захотелось бабе нежностей!» — подумал он.

— Глаза как глаза.

— Нет, добрые и грустные.

«Хреновый, видно, из Арнольда любовник, раз к бичу ластиться пришла!» — с некоторым злорадством усмехнулся он про себя. Будто в подтверждение этих мыслей, Соня и голову на плечо его склонила.

Кешка свободной рукой обнял ее за талию, а затем жадно сжал мягкую грудь.

— Не надо, — тихо попросила она. — Давай так посидим.

«Бодает, бляха-муха! С Арнольдом запросто валяется, а со мной вздохи разводит!» — Он и сам себе не хотел признаться, что ему было приятно сидеть на берегу реки и ощущать на своем плече доверчивую голову женщины.

— Кеш, давно хотела спросить. Чего по свету мыкаешься? Обидел кто?

— Сам себя обидел, — недовольно ответил он.

— А то гляжу — мужик ты хороший, спокойный, а неприглаженный, заброшенный.

— Будет тебе! — перебил ее Кешка. — У каждого своя дурь. Ты тоже — не цаца.

— Да уж верно сказал. Кукушка я. А ты — сыч. Не гляди на меня, Кеш, как на дурочку. Дуреха — верно, но уж не дурочка. Я ведь от горя веселая, слезами ведь судьбу не сыщешь.

— Уж не с Арнольдом ли ты ее сыскать захотела?

— Да плюнь ты на Арнольда-то! Он для баловства. А баловаться-то уже и надоело. Мужичка бы тихонького, чтоб ходить за ним, жалеть. Как ты вот. Бойкие-то надоели. Я ведь все больше бойких любила, чтобы помял, побил. Только никто замуж не взял.

Кешка насмешливо посмотрел на нее.

— Сильно хотела?

— Замуж? А какая баба не хочет? У меня дом в совхозе есть, огород, скотина. Мать еще нестара, с внуком забавляется. Шел бы ты ко мне — я бы тебя не обижала.

— Нет, Соня. Сыч с кукушкой — не пара. Да и женат я.

Повариха ничего на это сказать не успела — за спиной послышались шаги.

— Воркуете, голубочки! — узнал Кешка голос Арнольда. — Чего ж ты бичей совращаешь, Сонька?! Зря! Неспособны они к бабе из-за пьянки.

Соня подскочила, схватила Раткевича под руку.

— Пошли, пошли! И тута сыскал! — притворно-ласково залепетала она.

— А Кешку чего? Захватим с собой. Я не жадный — поделюсь.

— Мелешь, абы что! — потянула его Соня. И уже отойдя на несколько шагов от реки, обернулась, сказала с горечью:

— Эх ты, Кеша-балбеша!

Не ее жалел Кешка, а себя. Видно, искренне Соня с ним говорила, а он подвох искал. Интересно, если бы он крикнул вдогонку, что согласен, мол, — вернулась бы? Но Кешка не крикнул, стал сматывать удочку. Он понял — почему не крикнул. Маленькая, совсем крохотная надежда искоркой засветилась в нем: а вдруг в Липянах его ждут?

Час до поезда, в кармане билет до Гомеля — полный порядок. Через день Кешка будет уже далеко от Жаксов — от грязного степного поселка с хорошим названием (Жаксы с казахского переводится — «хорошо»), в котором прошли четыре года его жизни. Не пролетели, не минули, а именно прошли, как проходит равнодушный прохожий мимо валяющегося на тротуаре пьяницы. Что вместили в себя эти четыре года — если закрыть глаза, если вспомнить? Нет, не хочет он закрывать глаза и вспоминать, потому что это было вчера, а вчерашний день не вспоминается — припоминается. Наверное, нужны были эти четыре года, чтобы он сегодня взял билет до Гомеля и через час сел в поезд.

Он хотел бы дождаться поезда на вокзале, чтобы ни с кем не встречаться, не травить душу, но он должен был отдать долг Федосьевне, попрощаться с Сашкой, которому купил в подарок рубашку. Он боялся, что на него, когда он надел костюм, галстук, шляпу, будут обращать внимание, смотреть с любопытством и недоумением, узнавая и не узнавая его. Кешка желал бы исчезнуть из поселка незаметно и навсегда, чтобы никто никогда не вспомнил, что жил такой бич, бродил грязный и пьяный по улицам.

Однако он напрасно боялся, потому что кто в наше время обращает внимание, если идет по улице человек в шляпе и галстуке — в шляпах и галстуках сейчас даже банщики ходят. Навстречу ему спешили по своим делам люди, попадались и знакомые, но никто не поздоровался, даже на секунду не приостановился, не вгляделся в него — кому придет в голову, что прилично одетым человеком может быть Кешка-бич? Ему стало немного обидно от этого, он почувствовал себя растворенным в этой спешащей массе приличных людей, ощущал себя почти бесплотным облачком среди сотен и тысяч похожих друг на друга облаков, казалось, вместе с заплатанными штанами он лишился имени и клички своей, превратился в мистера Некто в шляпе и галстуке. Он раньше не думал, как это страшно — не отличаться от других. Может быть, он неправильно поступил, что надел этот костюм и взял билет до Гомеля, может быть, он должен был оставаться Кешкой-бичом, который отличался от этой толпы тем, что был хуже их? Его узнавали, его ни с кем не могли перепутать. Нет, эго все с непривычки, люди в галстуках и шляпах тоже отличаются друг от друга, надо только присмотреться, заглянуть в их душу — в каждом из них есть непроснувшийся Кешка-бич, и все они до поры до времени геннадии мануйловы, думающие о зарплате и тряпках, проклинающие начальство и жен, мечтающие о квартирах и машинах. И где гарантия, что они никогда не устанут думать, проклинать и мечтать, что не окажутся однажды возле свердловской стройки без денег и документов?

Он один из них, только с Кешкой это уже произошло, а с ними еще нет. Ему было неудобно и жарко в цивильном костюме, но надо привыкать жить в тесноте и в массе, застегнутым на все пуговицы. Надо привыкать думать, проклинать и мечтать, бояться потерять и стремиться приобрести, молчать и говорить, когда надо, любить и ненавидеть, быть бдительным и никогда не занимать денег, чтобы ехать на БАМ. Как мало ему надо было хотеть и делать вчера и как много — сегодня. И никто, кроме него одного, не может сделать выбор между этими «мало» и «много». Но он потому и взял билет до Гомеля, что для человека естественно желать многого, хотя от этого ему живется гораздо беспокойнее.

В редакции было тихо — видно, все в разъездах. Но в кабинете замредактора стучала машинка. Кешка подумал, что, если бы сейчас вышел редактор, он бы не прогнал его — он скорее всего не узнал бы. Люди плохо узнают тех, кто похож на них.

Кешка осторожно постучался.

— Можно?

— Заходите! Что угодно, молодой человек? — Федосьевна не узнавала его.

— Вот… Долг пришел отдать… — замялся Кешка.

— Кешка! — закричала она. Вскочила — давай вертеть его. — Кешка! Какой красавчик! Кешка, замуж за тебя хочу! Возьмешь, Кешка?

Он смутился от того, что женщины так легко могут врать.

— Извини, у меня жена есть, — почему-то сказал он ей то же самое, что говорил позавчера Соне.

— Ну даешь!

В отличие от замредакторши, Сашка не удивился, сразу узнал его и не стал вешать восторженной лапши на уши.

— Проходи, Кешка. Только не испачкайся — ремонт в котельной.

— Я подарок вот… тебе… на память… — Кешка почему-то снял шляпу, потом надел ее. — Уезжаю я, Саша.

— А у меня радость! — Кочегар просветлел лицом. — Дочка ко мне приезжает. Со мной жить будет.

— Поздравляю! — Кешка был рад, что и в Сашкиной жизни появилось светлое пятнышко. Теперь он догадался, кому посылал кочегар деньги. Господи! Сколько вместе жили, куском хлеба делились, а ведь Сашка не знает, что были и, может быть, есть у Кешки жена и сын, как он не догадывался о существовании его дочери. Неужели не хотелось Сашке поделиться с ним, когда у него болела душа? Почему Кешка никогда не рассказал ему о себе? Ведь и он, Кешка, понял бы. И Сашка. Как же не понять, если боль у них от одной раны?! Люди, люди! Когда вы научитесь не бояться жалости и сострадания к себе?

Распахнулась дверь котельной. Вихрем ворвался корреспондент Степа.

— Ты глянь! Истинная правда — Кешка-бич! В шляпе!

— Да будет тебе! Нормально.

— Оставляешь аллахом благословенные Жаксы?

— Уезжаю. — Кешка взглянул на часы. Так давно у него не было часов, что он через каждые пять — десять минут смотрел на них, как на чудо. — Ну, ладно, ребята. Спешу я.

Он вытащил из портфеля бутылку коньяка, поставил на стол.

— Выпейте за меня. И не поминайте лихом!

— По-барски! — восхитился Степа. — А ты?

— Я свою норму давно перевыполнил.

Кешка резко повернулся и пошел из котельной. Он не хотел слышать никаких напутствий и добрых пожеланий. Из такого прошлого не уходят — из такого прошлого убегают не попрощавшись.

Вот и скверик с четырьмя тополями у железнодорожной водокачки. Здесь три месяца назад Кешка угодливо подавал огурчики похмеляющимся мужикам, заискивающе заглядывая в глаза, чтобы оставили ему на дне бутылки.

Он сел на лавочку, прикурил сигарету, закрыл глаза. Дернул же его черт пойти по центральной улице мимо прокуратуры. Уходя от котельной, он думал, что рассчитался со всеми долгами в прошлом и ничто теперь не держит его в Жаксах. Нет, не все долги, — показалось ему, — сказал большой и лысый прокурор, стоявший в задумчивости у окна. На короткое мгновение случайно они встретились взглядами — ничего особенного, прокурор, наверное, думал о чем-то своем, но Кешка съежился, вжал голову в плечи и прошмыгнул мимо прокуратуры.

Он почти бежал к вокзалу, чтобы не догнало его назойливое желание вернуться в прокуратуру, рассказать о Потапенко, Жаманкулове и Ваське-фотографе, свалить с плеч тяжелый камень, с которым он не сможет распрямиться ни завтра, ни через год, ни через десять лет.

Ему вспомнился сон о матери и Потапенко, соединивший двух умерших людей, никогда друг друга не знавших. Это мать вызвала к себе душу убиенного, чтобы вечным упреком стала для сына его трусость. Но ведь она еще и за Вовика, сына, упрекала, за то, что он бросил его. Странное дело — Кешка не сможет вернуться к сыну, если расскажет о Потапенко. Его же посадят за соучастие или, в лучшем случае, за сокрытие убийства. Неужели душа матери не понимает этого?

Кешка усмехнулся: вот так додумался — в переселение душ поверил! Не в этом суть. Сон, конечно, — плод его воображений. Но он не может уехать из Жаксов, не рассчитавшись со своим прошлым.

«Ну и что? — подумал он. — Помогу Курловичу с домом. До следующего лета, надеюсь, управимся. И вернусь в Жаксы. Там видно будет: к прокурору идти или еще выждать. Может быть, все само собой раскроется — зачем на рожон лезть?»

Кешка вроде как успокоил себя, посмотрел на часы: до поезда оставалось пятнадцать минут. Серега, наверное, переживает, мечется по перрону, выглядывая его. На поверку он оказался совсем неплохим мужиком. Дотошный, правда, но это терпимо. Ничего, Серега, успеем — тут ходу всего три минуты! Успеем… успеем… успеем…

Непонятно — чего он тянул? С Потапенко решено: вернется от Курловича — расскажет. Но ведь возвращаться потом каково? В облике чьем? Мануйлова или Кешки-бича? Да хоть в образе Льва Лещенко вернись, все равно его в Жаксах как Кешку знают и другим не скоро примут. Людям обязательно нужно, чтобы кто-то был хуже их — так им легче жить, и они с неохотой впустят его к себе, как равного.

Разве только этого боится он? А жизни в голубином гнездышке Курловича, за одним столом с его женой, детьми? Возможно ли нормальному несчастному человеку рядом с чужим счастьем жить? Он будет им мешать, они будут испытывать неловкость перед ним, стесняться своего счастья. Но Кешка съездит в Липяны (они от Гомеля совсем недалеко), восстановит свои документы… Он представил, как это будет трудно. Бесконечные хождения по инстанциям, писание объяснительных — на это уйдет не меньше полугода, и неизвестно, чем еще кончится. Сможет ли он выдержать суматоху новой жизни, новые унижения, совсем неравноценные подзатыльникам и пинкам шабашников, кочегаров и милиционеров? Ведь в этих инстанциях будут по душе его топтаться, ноги о нее, как о коврик перед порогом, вытирать.

— Выпьем, земляк? — вывел его из задумчивости чужой голос.

Перед Кешкой стоял мужик в грязной клетчатой рубашке, в мазутных брюках — видимо, железнодорожный рабочий. Кешка машинально взглянул на часы: восемь минут до отхода поезда. Но выпить вдруг захотелось, потому что муторно было на душе.

— Давай! — согласился он. — Только по-быстрому — я на поезд могу опоздать.

— Мы мигом! — обрадовался мужик, вытаскивая бутылку бормотухи из-за пазухи. Ох, уж эта русская душа! Ну никак ей не идет выпивка в удовольствие без компании.

По старой привычке Кешка нашарил под кустом грязный стакан. Мыл его, разливал вино в горячечной спешке.

— Спасибо! Я побежал! — сказал мужик-русская душа и скорым шагом пошел в депо.

Кешка испуганно оглянулся в сторону вокзала. Он знал, он был уверен, что уже опоздал. Отбросив стакан в кусты, он побежал, спотыкаясь, к вокзалу, но через несколько секунд его остановил протяжный гудок электровоза.

Кешка вернулся к водокачке и сел на лавочку.

Все. Поздно. Вон уже и состав в просвете между домов показался. Зеленое тело поезда медленно проплыло мимо него. О чем думал сейчас Серега, в полном недоумении сидя в купе? Открылось ли ему все, что было у бича на душе за четверть часа до отправления поезда? Нет, конечно. Откуда ему знать, да и нужно ли? У него своя жизнь, свои заботы.

Может, это к лучшему, что Кешка не успел на поезд?

— Ну что за жизнь, бляха-муха! — выругался бич и заскрежетал зубами.

Со злостью он сорвал с головы шляпу и зашвырнул ее в огромную лужу перед водокачкой. Шляпа плавно пролетела по воздуху и спланировала в самый центр лужи, качнулась несколько раз и застыла, как шлюпка, бросившая якорь. И не было течения или слабого степного ветерка, способных сдвинуть ее с места.

Загрузка...