– Ты бы помолчал, Осокин, – бросает командир башни Лесников, сидящий у перископа.

У них передышка. Час десять минут башня работала, била по целям, даваемым старшим артиллеристом линкора (а тот получал целеуказания из штаба крепости). Теперь, значит, передышка. Батареи противника продолжали обстрел, и несколько снарядов рванули в опасной близости у бортов «Петропавловска». Но башенные орудия линкора раскалились от долгой работы, надо дать им остыть. И отдохнуть – комендорам.

Душно в башне. Замки орудий, горячие от воспламенений пороха, источают жар. Гальванер Терентий Кузнецов уселся на металлическую палубу, спиной к стенке, ноги вытянул. Покурить бы! Но в башне курить нельзя. А отбоя боевой тревоги – нет.

– Да я бы помолчал, командир, – говорит Осокин своим бабьим голосом, – если бы не текучий момент.

– Текущий, – хмурится Лесников.

– Мы чего хотели? – Лицо Осокина, побитое оспой, влажно блестит в желтой духоте башни. – Чтоб у крестьян не отнимали, так? Чтоб заградотряды убрали. Ну-тк убрали же. И отнимать хлеб не будут. Что ж тогда палить – они в нас, мы в них?

– Будут отнимать или нет – неизвестно. – Лесников морщится то ли от этой неизвестности, то ли от духоты. – Так что помолчи.

Но Осокин разве умеет помалкивать?

– Что я слышал, братцы, – продолжает он молоть. – Наши снаряды не все разрываются. Которые разрываются, а которые только лед пробивают и утóпают…

– Утóпают! – передразнивает Лесников. – Заткнись, Осокин.

Эти разговоры о партийном съезде, отменившем продразверстку, Терентий уже слышал. Машинист Воронков, Кондрашов из боцманской команды, да и не только они, шуршат по кубрикам: съезд, съезд… кончили разверстку… облегчение объявили… пора и нам кончать бузу… А как ее кончишь, коли не идут большевики на разговор… Они, Воронков с Кондрашовым и их дружки, известно, коммунисты… А Осокин – ему лишь бы языком потрепать…

Терентий глаза закрывает. Вот бы приспнуть минут шестьдесят… и увидеть в сладком сне девочку Капу… княжну Джахаваху… как она, прильнув к нему, мурлычет про любовь…

Лишь поздним вечером сыграли на линкоре отбой тревоги. Умолкли пушки с обеих сторон. Комендоры высыпали из башен в темную и сырую, туманом подернутую ночь. Воздух наконец-то вдохнули в стесненную грудь. В кубриках на столах чайники вскипяченные их ожидали – напились комендоры чаю с рафинадом, – спасибо, значит, судовому комитету за полночную заботу.

Теперь – ну что теперь – поспать бы до утра.

Но не вышло.

В середине ночи, в четвертом часу, колокола громкого боя опять подняли на ноги экипаж «Петропавловска».


* * *

Штурм начался в 2 часа 45 минут, когда части Северной группы пошли в наступление на форты. Шли трудно, в иных местах чуть не по колено проваливаясь в ледяную воду. Туман прикрывал их медленное движение. Хоть бы не рассеялся…

В 3 часа ночи сошла на лед и двинулась к Котлину Южная группа. В белых маскхалатах шли, хлюпая по воде, и была надежда, что туман поможет, не даст противнику разглядеть их на открытом ледовом поле.

Но прожекторы с фортов и с котлинского берега шарили по льду и не то чтобы прожгли туманную завесу, а словно споткнулись об нее: их длинные бледные лучи задрожали и стали останавливаться на тяжело идущих цепях. Прожектористы вглядывались.

Громом артиллерии, свистом летящих снарядов наполнилась ночь.

Огонь обрушился с перелетом. Туман, наверное, искажал панораму. Разрывы грохотали, рвали лед за последними шеренгами 32-й и 187-й бригад, движущихся к кронштадтской Военной гавани, к Петроградским воротам. Чуть ли не до цепей заградительного отряда, вытянутых на льду, доставал огонь. Но вот снаряды стали разрываться в гуще штурмующих войск. Цепи рассыпались, движение замедлилось – падали убитые, стонали и корчились на льду раненые – кричали командиры и комиссары: «Вперёд! Вперёд!»

Кровью, туманом, огнем, ледяной водой захлебывалось наступление. Командарм Тухачевский кричал в телефонную трубку Седякину: «Не ослаблять натиск! Вводи сто шестьдесят седьмую!» И шла на лёд, на помощь редеющим частям 167-я бригада.

Огонь линкоров очень мешал продвигаться и Южной, и Северной группам. Разъяренный Тухачевский прокричал приказ инспектарму артиллерии: приготовиться атаковать линкоры «Петропавловск» и «Севастополь» удушливыми газами!

79-я бригада наступала левее 32-й бригады – имела боевой задачей захват южных фортов. Ее провинившиеся «преступным митингованием» полки искупали вину кровью. Неся большие потери, 79-я взяла 1-й и 2-й южные форты. Комбриг Хаханьян, охрипший, продрогший, жаждущий боевого успеха, повел поредевшие полки дальше – на форт Милютин.

Вспышки огня, обвальный грохот, черные дыры в полосах тумана, черные полыньи на пробитом снарядами льду. Стоны многочисленных раненых. Яростные крики командиров: «Вперед! Не отставать! Вперед!»

В шесть утра с минутами уцелевшие на льду части 32-й и 187-й бригад ворвались в Кронштадт. Встреченные пулеметным и артогнем, залегли. Завязался долгий бой у Петроградских ворот, на восточных улицах города.

Тем временем части Северной группы заняли форт номер семь, а к 8 часам утра – и номер шестой. Отдельный батальон двинулся, в обход фортов, к Котлину, к северным улицам Кронштадта, а остальная часть группы направилась к фортам пять и четыре. Продвижение шло медленно, тяжелые батареи Тотлебена и Обручева (форт Красноармейский) крушили лед, опустошали наступающие цепи. Из резерва был направлен на помощь Севгруппе курсантский полк. Наконец, к двум часам дня группа, ценой больших потерь, овладела северными номерными фортами. Их орудия – те, что оказались исправны, – были развернуты и открыли огонь по фортам Красноармейскому и Тотлебен.

Командарм Тухачевский приказывал «решительно развить первоначальный успех штурма… сегодня же окончательно завладеть городом и ввести в нем железный порядок…»

Но «завладение» Кронштадтом шло чрезвычайно тяжело. Сводные команды матросов с кораблей, из школ учебного отряда и сухопутные части крепости сопротивлялись натиску «Тухача» изо всех сил – отступать-то было некуда. У Петроградских ворот, в восточной части Петровской улицы, на Богоявленской, Песочной, Большой Екатерининской продвижение штурмующих полков было надолго остановлено. Били пулеметы, вели винтовочный огонь чуть ли не из всех дворов, из окон. Из резерва Седякин бросил в бой 80-ю бригаду и кавалерийский полк.

Заволокло дымом, оглушило грохотом оружия мятежный город Кронштадт.

Потери были огромные. Военком 79-й бригады доносил, что полки бригады проявили выдающийся героизм, что «в строю осталось ½ состава штыков. Выбыло 4/5 комсостава, ⅔ комиссарского состава»…

Из Ораниенбаума на обозных лошадях, на подводах доставляли штурмующим полкам боеприпасы и продовольствие – хлеб, консервы, остывший чай в котелках. На обратном пути обозные подбирали со льда раненых и убитых. Но разве подберешь всех, кого огонь разбросал на смертных верстах?

А день клонился к вечеру, и все яснее становилось штабу обороны, что положение – катастрофическое. Переутомленность защитников крепости в непрерывных боях явно нарастает, резервы исчерпаны, идут доклады о порче многих орудий от огромного числа выстрелов. Конечно, переутомлены и штурмующие войска, но к ним прибывают свежие силы, их численный перевес очевиден.

Кронштадт – не удержать...

Что же делать? Сражаться до последнего патрона и пасть в уличном бою к ногам красноармейцев? Быть захваченным в плен, что означает неминуемый расстрел и гниение в яме общей могилы?

Нет. Штаб принимает труднейшее решение: всем составом бойцов, обороняющих Кронштадт, интернироваться в Финляндию.


– Я не приму участие в бегстве, – сказал Козловский.

– Это не бегство, Александр Николаевич, – возразил Соловьянов, дымя папиросой. – Это отступление.

– И вы думаете, финны встретят массу беженцев с улыбкой?

– Улыбок не будет. Интернирование – это трудная жизнь по законам военного времени. Но – жизнь. Мы предъявим финнам официальное обращение к коменданту Карельского военного сектора. С изложением мотивов, вынудивших нас к переходу границы. Это обращение подпишете вы.

– Я всего лишь начальник артиллерии Кронштадта.

– Нет, Александр Николаевич. Так получилось, что вы объявлены вождем восстания…

– Нет никакого вождя! – резко сказал Козловский. – Есть самозваный ревком во главе с матросом Петриченко. А мы согласились с ним сотрудничать, потому что…

– Перестаньте! – Соловьянов ткнул в пепельницу недокуренную папиросу. – Восстание связано с вашим именем. Да, указали на вас большевики, но так получилось, что во всем мире… Ну, сами знаете! – сказал он раздраженно. – Так сложилась у вас судьба.

– Судьба… – Козловский отвернулся к окну, за которым угасал расстрелянный день. Отчетливо доносились снаружи пулемётные строчки. – Не надо про судьбу… Есть давно известное средство против любой судьбы…

– Не имеете права! – выкрикнул Соловьянов. И после недолгой паузы: – Александр Николаевич, вы не можете уйти от своей ответственности. Тысячи людей перейдут границу. Финские власти не захотят вести переговоры с матросами. А с вами – будут. Именно с вами.

Козловский потер глаза, красные от затяжного недосыпания. Потеребил седую бородку.

– Вот что, – сказал негромко. – Вы не должны думать, что напомнили мне об ответственности.

– Конечно! Я вовсе не…

– Давайте о деталях. Движение надо начать, когда стемнеет. Ехать к форту Риф… Как у нас с лошадьми?

– Транспортный обоз крепости может дать триста лошадей с повозками.

– Вы думаете, Евгений Николаевич, этого хватит?

– Невозможно предусмотреть, сколько будет беженцев. Скорее всего, не хватит. Кто-то пойдет пешком.

– От форта Риф по льду до Териоки – тридцать с чем-то верст.

– Да, но что же делать? От Рифа до форта Обручев ледовая дорога накатанная. А дальше, к финскому берегу, придется по торосам, по сугробам. Иного пути исхода нет.

– Исход, – сказал Козловский. Постучал пальцем по карте, расстеленной на столе. – Да, это лучше звучит, чем бегство. С ревкомом вы его… исход… согласовали?

– Они согласились. Понимают, что другого выхода нет. Александр Николаевич, дайте команду артиллерии прекратить работу в течение двух часов. Не позднее девятнадцати прикажите взорвать замки башенных орудий на линкорах. В двадцать ноль-ноль начнем движение с Нарвской площади, туда будут поданы повозки.


Удушливые газы, которыми командарм Тухачевский хотел атаковать мятежные линкоры, не понадобились.

Все четыре башни «Петропавловска» умолкли. Длинные стволы двенадцатидюймовок остывали в сгущающейся темноте вечера. Они сделали свое дело – надолго задержали штурмующие части на восточной оконечности Кронштадта. И, похоже, больше не были нужны.

Командир первой башни Лесников, выслушав последнее приказание старшарта, медленно вдвинул телефонную трубку в зажимы. Он был озадачен… поражен страшным приказом… Зачем-то опустил ремешок фуражки под узкий подбородок, поросший мягкой белокурой бородкой.

– Ну, что будем делать, командир? – спросил Терентий Кузнецов.

Лесников обвел взглядом комендоров. Тут, в тесном боевом отделении, вся башня собралась – из перегрузочного, из погреба поднялись сюда военморы. Глаза у всех разные, но во всех – беспокойство.

– Приказано… – Лесников прокашлялся. – Приказано взорвать замки орудий…

– Это как?! – ахнули, присвистнули, заговорили разом. – Как это – взорвать?.. Линкор не телега, чтоб его раскурочить… Ну правильно – чтоб большевикам не достался… Чего, чего правильно?!

Наводчик Осокин вопил бабьим голосом:

– Нельзя взрывать! Линкор – народное имущество!

– Да не ори, Осокин, – морщился, как от зубной боли, Лесников. – Я приказ не досказал. Взорвать замки и уходить. Покинуть корабль.

– Куда уходить?!

– К форту Риф. А оттуда по льду – в Финляндию.

Чуть не сотряс башню общий выкрик:

– Чиво-о-о?!!


* * *

Маврина, Маврина найти! С этой мыслью, бьющейся в висках, бежал-бродил Терентий по холодным помещениям линкора. Этот Маврин Павел, дальномерщик, в судовом комитете был самой умной головой. Вот как он, Маврин, скажет, так тому и быть – остаться на корабле и ждать, – что будет, то и будет, – или бежать…

Куда бежать – в Финляндию?.. Чужая страна, чужой язык – как там жить? Кому ты там нужен, беглый русский матрос?..

Нету Маврина в его кубрике. Куда подевался? Терентий выскочил на верхнюю палубу. А там – между фок-мачтой и второй башней – толпятся, кричат, да чуть не драка. Подбежал Терентий, увидел: сцепились Зиновий Бруль и машинист Воронков. Бруль, второй артиллерист линкора, ухватил ручищами Воронкова за ворот бушлата, а тот, маленький и юркий, вырывался и орал простуженным голосом:

– Ты рук не распускай! Твой дружок Петриченко сбежал, так его мать, а тебя мы не пустим! Не уйдешь от трибунала!

– Нас… я на твой трибунал! – гремел Бруль. – Да кто ты такой, штоб на корабле командовать?

– А вот и командую! – Воронков напрягся, отбросил руки Бруля. – Командир линкора сбежал, старпом и старшарт смылись, а вас, которые по Красной армии стреляли, мы – под арест берём!

И подступили к Брулю несколько военморов, в их числе и Кондрашов из боцманской команды, ростом с оглоблю, – ну, понятно, коммунисты корабельные тихо сидели, когда восстал Кронштадт, а теперь…

– Но, но! – неслось из свалки, вперемешку с матюгами. – Руки!.. По морде получишь, новый комиссар!.. А пулю в лоб не хошь?!. Убери руки, гад!.. Всех вас, стреляльщиков, – к стенке!.. Вон еще один стоит, из судового комитета!..

Это уже к нему, Терентию, относилось. Он не стал ждать, когда за ворот схватят, – быстро отступил в тень башни и – бегом в свой кубрик.

В висках у него колотилось тревожно. Маврина нет, сбежал, наверно, Маврин… Весь судовой комитет съехал, один он, Терентий, застрял на корабле... ну и Бруль еще, тоже член комитета… Бруль малой артиллерией командовал, палил в Красную армию из стодвадцатимиллиметровых пушек. А он-то, Терентий, какой стреляльщик?.. Ну, ток подавал к моторам… к орудиям, к зарядникам, – за это к стенке?!.

Вниз по трапу в полутемный кубрик, а навстречу – Юхан Сильд с парусиновым чемоданом в руке.

– Яша! – обрадовался Терентий. – Ты уходишь? Обожди пять минут, вместе пойдем!

– Ну, давай быстро. – У Сильда под надвинутой на брови шапкой глаза будто белым огнем горели. Он на себя был непохож.

У Терентия чемодана из парусины нет. Быстро покидал в вещмешок скудное свое имущество – фланелевку и брюки первого срока, тельники, трусы, носки, пачку газет «Известия ВРК» сунул – и к трапу. Прощай, кубрик, дорогуша-кубарь с вечным твоим шумом, гамом, храпом, с подвесными койками, с твоими беспокойными снами. Прости-прощай, линейный корабль «Петропавловск»!

Быстро зашагали к сходне.

– Ваш Воронков, он же, как ты, машинист, вот он объявил себя комиссаром, – сказал Терентий.

Сильд не ответил.

– Хочет сдать линкор большевикам.

Сильд буркнул неразборчиво – ругнулся, наверное, по-эстонски.

У сходни заминка. Десятка полтора военморов тут столпились – вооруженная вахта загородила им дорогу, не пускала на трап. Препирались, матерились, вахтенные орали, что не велено сходить на берег. Угрожали:

– Стрелять будем!

Но обошлось без стрельбы – вахтенных отпихнули, сбили с ног, и загрохотали по сходне башмаки-говнодавы.

Скорым шагом – по Усть-Рогатке, западной стенке Средней гавани. Со стороны Петроградских ворот несется стрельба, тяжелый разговор пулеметов. Кажется, уже и в Военной гавани, во дворах Пароходного завода идет бой.

Где-то Сережка Елистратов? – влетела Терентию в голову беспокойная мысль. Брательник, живой ты? Лекпом не стреляет, лекпом раненых вытаскивает… перевязывает… но когда вокруг стрельба, то…

Туман опускается на Кронштадт, но, похоже, бой не дает туману сгуститься в улицах, в гаванях… огонь нескончаемого боя рвет туманное одеяло на полосы… Пульсирует огнем расстрелянное небо…

Повернули налево, к Нарвской площади.

– Яша, ты ж не артиллерист… Тебя не тронут… Почему уходишь в Финляндию?

Юхан Сильд бросает на Терентия быстрый взгляд.

– Почему, почему… – Сильд запыхался, голос у него не такой, как обычно. – Они что, спрашивать будут?.. Кого поймают, того… А финны к нам, эстонцам, рóдники…

– Родственники?

– Да… Зачем ты… почему стоишь?

Терентий, перейдя канал, остановился на углу Соборной, то есть Карла Маркса. Нарвская площадь – вот она, в десяти шагах, там черная толпа, колыхание в тумане, лошади, повозки. Но Терентий протягивает Сильду руку:

– Ты иди, Яша. Я потом… мне зайти надо… Счастливо, Яша! Будь жив!


К Редкозубовым ночью, под утро, чуть не влетел в окно снаряд. Рвануло в канале, и еще, и на улице под самым окном – шальной осколок ударил в стекло одной из рам – оно со звоном разлетелось по комнате – ладно хоть, что никого не порезало. Капа с визгом кинулась в дальний угол комнаты, села на пол, съежилась, босая, в длинной ночной рубашке. Таисия Петровна, тоже в ночном платье, крестилась, бормотала молитву. Федор Матвеевич, в трусах по колено, стоял твердо перед разбитым окном, матерился сквозь зубы, соображал, где взять стекло, или, может, просто досками заколотить…

А канонада нарастала, вот и линкоры ударили, а когда бьют их двенадцатидюймовки, в Кронштадте сильное сотрясение воздуха и земли. И воют от страха собаки.

По работе артиллерии Редкозубов пытался понять, что происходит. Ясно было: Ленин с Троцким хотят вконец подавить восставших матросов, по Кронштадту садит тяжелыми Красная Горка, а калибром поменьше бьют батареи из Сестрорецка и Рамбова, бронепоезда тож. А по ним лупят в ответ форты и линкоры. Ну, охренели все! Чего не поделили – власть? Да подавитесь вы своей властью! Людям от вашей драки кушать нечего – понятно, нет? Вчера он, Федор Матвеевич, пошел паек получить, под обстрел попал, лежал, прижавшись боком к стене Гостиного двора; ну, обошлось, встал, отряхнулся, сунулся к пункту выдачи – а он закрыт!

Хорошо, что у Таси в загашнике перловая сечка, – ею и питались вчера. И сегодня тоже – сечка и чай. И привет от Тухачевского. Сплошная, в общем, тухасечка.

С ночи как начали (вон, стекло разбито, Капка напугана, скулит в углу), так и идет, значит, штурм. Пушки не умолкают. Он, Редкозубов, различил даже: в южной стороне работают «канэ» – шестидюймовки, которые он в начале германской войны поставил на форту Милютин. Хорошие пушки, шесть штук.

Утром хотел сходить к Гостиному двору – может, начали паек выдавать, – но Таисия Петровна умолила не вылезать из дому. Какой паек?! Стрельба уже в городе – к Петроградским воротам, наверно, со льда прорвались.

Сиди и жуй опостылевшую перловку.

Капа места себе не находила. Бродила по комнатам, ладонями уши закрывала от грома пушек линкоров. Воображала, как Терентий, Терёша, заряжает эти пушки (знала, что он артиллерист, но не представляла подробностей его работы). Давно они не виделись – как началась стрельба, так и перестали отпускать военморов с кораблей в город. А ей, Капе, очень хотелось Терёшу увидеть. Да и не только увидеть – было о чем поговорить.

С мамой повести разговор о том, что ее вот уж неделю тревожило, Капа не решалась. Видела, как мать обеспокоена. Как она бормочет молитвы и крестится, уставясь на угол, в котором раньше висела икона. Эту потемневшую от времени икону отец снял года два назад… или три уже?.. ну, когда объявили, что бога нет, а религия – опиум, придуманный эк… плук… ну, угнетателями народа… Что такое опиум, Капа не знала. Но очень было жалко маму, как она плакала, когда отец собственноручно снял икону из угла, в котором она сто лет висела. Вон, обои на стенах кругом выцвели, а под бывшей иконой они как новенькие… такой коричневый квадрат… «Что поделаешь? – сказал тогда отец. – Не плачь, Тася. Надо сполнять, что власть приказывает».

Власть – она всегда со стрельбой. За нее всегда дерутся – разве не так? Вон – захотели в Кронштадте власть поменять, «третью революцию» сделали, как Терёша говорил, чтобы в совете не одни только коммунисты сидели. Так нельзя! Целая армия, говорят, по льду пошла на Кронштадт – и вот стрельба…

Весь день стрельба не умолкала. К вечеру усилилась и вроде приблизилась. Сквозь разбитое окно в комнату втекал холод. Федор Матвеевич завесил окно старым одеялом, но все равно было холодно. И электричества не давали.

Зажгли керосиновую лампу. Света от нее было, казалось, меньше, чем теней. Редкозубов ватную куртку надел, а женщины закутались в шерстяные кофты. Сидели в полутьме, слушали стук пулеметов. Ждали… а чего ждали?

– Что же будет, Федя? – спросила Таисия Петровна.

– Не знаю. – Он подумал и добавил: – Что будет, то и будет.

Молчали. Слушали.

– Летом Клава звала к ним в Шую, – сказала Таисия Петровна. – Вот и надо было поехать. – Она вздохнула.

– Ну и что там в Шуе? Пироги с капустой? Голь перекатная… У них Шуя, а нам… – Редкозубов удержался от окончания фразы.

Капа подумала: да, жалко, что не поехали. Тетя Клава, мамина сестра, добрая… своих детей нету, так она к ней, Капе, как к дочери… Ездили в Шую однажды, она, Капа, совсем маленькая была. Тёти-Клавин муж, машинист, как-то раз привел ее на станцию и поднял в паровоз, показал там все, она потрогала блестящие ручки – интересно!

Только Капа вспомнила шуйский паровоз, как раздался стук в дверь. Кто-то стучался с улицы. Федор Матвеевич встал, пошел было открывать, но Таисия вскрикнула:

– Нет! Не ходи, Федя! Мало ли кто там…

А стук усилился – кулаком, что ли, бухали в дверь.

Капе вдруг в голову будто стукнуло – сорвалась, бросилась из комнаты, мать не успела удержать. Темным коридором пробежала Капа, ключ повернула, засов отодвинула, распахнула дверь – и кинулась с криком «Терёша!» в его объятия.

Терентий целовал ее, целовал. Крепко держал – словно в спасательный круг вцепился.

Редкозубов с лампой в руке выбежал в коридор, а за ним Таисия.

– Вот какой гость! А ну, зайди! – крикнул Федор Матвеевич. – Хватит целоваться!

Вошли в комнату. Терентий огляделся, будто опасаясь чего-то.

– Ну? – Федор Матвеевич поставил лампу на стол. – Чего дышишь? Гнались, что ли, за тобой?

– Никто не гнался…

Терентий только на Капу смотрел, только ее видел. А Капу мать за плечи обхватила – обороняла своенравную девочку от неясных угроз – от войны, от стрельбы за окном, да и от военмора этого, с непозволительными его поцелуями…

– Кончилась ваша буза? – вопросил Редкозубов. – А? Побунтовали, коммуну прогнали. А она со льда пришла и хвать вас за жопу! А? Чего молчишь?

Терентий выпрямил позвоночник и, пройдясь мрачным взглядом по Редкозубову, сказал, будто выталкивая из горла трудные слова:

– Где вы коммуну видели? Расстрелы только… отбираловка… вобла вонючая… Не буза была – хотели, чтоб жизнь по правде… Они с нами говорить не схотели… Лед кровью залили…

Помолчали немного. Неутомимо стучали за окном пулеметы. Редкозубов трехпалой десницей потеребил волосы на макушке.

– Ну? – спросил тихо. – Что ж теперь будет?

– А то и будет, что было. – Терентий опять на Капу уставился. – Расстреливать будут. А я… ну не хочу к стенке… Ухожу… Вот, проститься пришел…

– Куда уходишь?

– В Финляндию… больше некуда…

– Терё-о-оша! – вскрикнула Капа.

Вырвалась из рук матери, бросилась к Терентию. Со всей нежностью, на какую был способен, он целовал ее, плачущую.

Родители смотрели, оцепенев.

– Прости, – проговорил Терентий сдавленным от горя голосом. – И вы простите… Счастливо оставаться…

Поправил вещмешок за плечами, шагнул к двери.

– Обожди! – крикнула Капа.

Метнулась в смежную комнату, принесла оттуда фотокарточку на твердом картоне.

– Вот… возьми… на память, – сказала сквозь слезы.


Надвигалась ночь. Уже почти сутки шел штурм Кронштадтской крепости. Переутомленность обеих сторон была страшная. Бой то затихал, захлебывались пулеметы на углах улиц, то вспыхивал вновь. Ожесточение рвалось огнём из раскалённых пулемётных стволов. Ненависть обрушивалась осколками снарядов и ручных гранат.

Никак не могла остановиться разгулявшаяся по России война своих против своих.

Но силы – количество штыков и стволов – были неравны. Штурмующие медленно продвигались, выбивая, вытесняя оборону с улиц, простреленных насквозь. В десятом часу вечера мятежные пехотинцы и матросы сводных команд бросились в отчаянную контратаку – на Угольной площадке начался смертный бой. Последний бой восставшего Кронштадта против беспощадного к нему государства.

А в это самое время выезжали из Кронштадтских ворот и, трясясь на ухабах и наплывах льда грунтовой дороги, ехали к форту Риф, что на западной оконечности Котлина, подводы с беженцами. Уезжали главные люди восстания – члены Революционного комитета, командиры из штаба крепости, военморы с «Петропавловска» (немногие) и «Севастополя» (еще меньше), из береговых частей, артиллеристы, бежавшие с захваченных фортов, а также многие «простые» люди – жители города, по разным причинам опасавшиеся репрессий. На подводах далеко на всем хватило мест – тянулась к Рифу длинная вереница пеших беженцев. И уже близ форта съезжали на лед конные повозки, наполненные мрачными молчаливыми людьми в бушлатах, серых шинелях, «гражданских» пальто. Были среди них и женщины, и дети.

Тысячи людей из Кронштадта уходили по льду в неизвестность, в другую жизнь.

А на Угольной площадке гремел смертный бой. Красные бойцы выдержали атаку и, получив подкрепление, стали теснить мятежников. А те, огрызаясь огнём, отходили, отдавали улицу за улицей – но потери были большие, и кончались патроны, не стало подносчиков боеприпаса. Укрывались в домах, из окон стреляли в перебегающие фигуры красноармейцев. У Гостиного двора задержали «Тухача». Отходили на Павловскую, на Луговую улицу, к Кронштадтским воротам, а дальше – ну что ж дальше, боеприпаса нет, да и сил нету, чтобы кинуться в штыковую… Рассыпáлись, растекались по домам, по дворам, а иные вышли на дорогу, направляясь к форту Риф…

Около трех часов ночи восемнадцатого марта утихла стрельба. Еще слышались отдельные выстрелы, но – штурм был закончен. Крепость Кронштадт пала.

В пять утра части Северной группы взяли форты Тотлебен и Обручев. Заняли без боя: артиллеристы мятежных фортов ушли в Финляндию.

К девяти часам утра части 79-й и 80-й бригад, кровью искупившие «преступное митингование», окончательно очистили от мятежников город Кронштадт.

К одиннадцати утра бойцы Южной группы заняли форты Риф, Милютин и Константин.

Всё было кончено.


Сразу началась расправа.

По особому приказу тех, кто был захвачен с оружием в руках, расстреливали на месте. Все остальные военнослужащие прошли через трибунал. Особисты, чекисты не утруждали себя долгим следствием. Требовали ответа на два вопроса: где был во время восстания и кто твои «сообщники». Голосовал 2-го марта за «линкоровскую» резолюцию? К стенке! Принес в свою часть листовку или «Известия ВРК»? К стенке! Само пребывание в крепости в дни мятежа выглядело преступлением.

Особенно жестокой была расправа с моряками линкоров. Накануне, вечером 17-го, лишь небольшая часть экипажа «Петропавловска» успела скрыться: командир линкора Христофоров, старпом, старший артиллерист и десятка два военморов (члены судового комитета, башенные комендоры) ушли по льду в Финляндию. С «Севастополя» ушло и того меньше – военморы-коммунисты воспользовались замешательством комсостава и задержали, арестовали врид командира линкора, старпома, артиллерийских начальников, штурмана, членов судового комитета. Все они по приговору реввоентрибунала 20 марта были расстреляны.

В тот же день, 20-го, заседала на «Петропавловске» чрезвычайная тройка – слушали «дело» по обвинению 167 военморов. Заседали недолго – всех приговорили к расстрелу, в том числе и артиллериста Зиновия Бруля. Расстрелы продолжались и в следующие дни. 1 – 2 апреля судили еще 64 военморов с восставших линкоров. 20 апреля на заседании президиума Петроградской губчека приговорено – главным образом к расстрелу – огромное количество кронштадтцев, не только с кораблей, но и из береговых частей. Приговоры все были окончательные и обжалованию не подлежали. Исполнялось в тот же день.

По всему Кронштадту неутомимо работали чекисты – шел поголовный обыск. По доносам осведомителей хватали и тех, кто не был причастен к мятежу, а просто родственников или знакомых «кронмятежников». Применялись, как докладывал один из следователей, «наказания в целях устрашения обывательской антисоветской массы».


– Ну, всё, – сказал Редкозубов, прийдя домой из артмастерской. – Был «Севастополь», а теперь нету.

– Как это? – удивилась Таисия Петровна, ставя на стол кастрюлю с дымящейся перловой кашей. – Куда ж он подевался?

– Да он-то как стоял, так и стоит. Ему имя дали другое – «Парижская коммуна».

– Зачем? Почему «Парижская»?

– Хватит накладывать. – Федор Матвеевич придвинул к себе тарелку с кашей, взял ложку. – Потому что восемнадцатое – день Парижской коммуны. Когда мятеж уби… ухлопали. Соль подай. – Он принялся за еду. – А «Петропавловск» мой – тоже, говорят, пере… ну, другое дали имя – «Марат».

– А что это такое?

– Может, какого большевика фамилия. – Редкозубов взглянул на дочь, сидевшую у окна. – Капа, кто это – Марат? Вам в школе говорили?

– Нет. Не знаю, папа.

– Никто не знает. – Федор Матвеевич покрутил черноволосой своей головой. – Ну, дела! А чего не садитесь за стол?

– Мы поужинали, Федя, – сказала жена, подперев ладонью щеку. (У нее щеки были раньше круглые, тугие, а теперь, за последние года два, похудели заметно.) Ты ешь, ешь. Как там в мастерской у вас? Пошла работа?

– Да какая работа, – неохотно ответил Редкозубов. – Ходят, проверяют… допросы… где был… за кого голосовал… А чего вы такие смурные? – оглядел он жену и дочь. – Случилось что-нибудь?

– Ничего не случилось. Ешь, Федя. Чай подать?

Не сказала Таисия Петровна мужу, отчего она «смурная». Знала: скажи ему, чтó случилось, так он взорвётся… закричит страшным криком, а то и рукам даст волю…

А случилось вот что.

Как пошла стрельба на льду, да и в самом городе, так Капа дома сидела, в окно глядела, странно притихшая. А сегодня, когда Федор Матвеевич ушел на работу, она решилась наконец открыть матери, чтó ее уже полторы недели тревожит: месячных в марте не было.

– Ну, может, задержка, – сказала мама, подметавшая в углу, возле затопленной печки. – Это бывает.

Капа помолчала, глядя в окно. А потом досказала свое опасение до конца – о том, чтó у нее в феврале было с Терентием.

Таисия Петровна выпрямилась, отбросив веник. Уставилась на дочку. (У них глаза были очень похожие.)

– Ты что? Да как посмела? Грех какой…

Капа опустила голову. Грех… а почему?.. разве любить грешно?.. Мама же сама не раз говорила, что Господь про любовь проповедовал.

Молча выслушала упреки и причитания матери, и всё глядела в окно – в ту его половину, что уцелела при обстреле (разбитую раму отец заколотил фанерой). Словно ожидала, что там, вместо старой баржи, стоявшей в канале неизвестно с какого века, появится что-то другое – хорошее, золотое.

Вдруг вскинула голову, уперла в маму потемневший от грустных мыслей взгляд и сказала:

– А если это… ну, беременность… так можно выкинуть?

Таисия Петровна перекрестила Капу.

– Да уж придется… что ж поделаешь, коли ты… но рано еще… месяца через два только… – Вздохнула с долгим стоном и, подавшись к непутевой дочке, обняла ее: – Как же ты, а? Глупая, глупая девочка!

И тут они, обнявшись, поплакали.

Отцу решили пока не говорить.

Федор Матвеевич наелся каши, чаю попил с куском рафинада и, закурив махорочную самокрутку, пустился рассказывать про текущий момент.

– У Козловского в Питере жена осталась и десять детей, все в тюрьме, как заложники, а он убежал в Финляндию.

– Ну уж десять детей, – усомнилась Таисия Петровна.

– Так этот сказал, ну, который ходит проверяет у нас. Козловский, говорит, с Врангелем снюхался, царя опять хотели нам на шею. А Петриченко, говорит, был эсер. Он с Черновым снюхался, ну, с главным эсером, который ему помощь обещал… А Кронштадт он хотел спалить… нет, не спалить, а взорвать…

Так он, Федор Матвеевич, отдыхая после трудного дня, излагал текущий момент.

Тут раздались звонки. Электричество в тот вечер давали, и звонки были сильные, частые. Федор Матвеевич, запнувшись на полуслове, поднялся, побледневший, уязвленный мыслью, что вот, значит, за ним пришли. В коридоре затопали, распахнули дверь, в ее проеме мелькнуло испуганное лицо соседки, Игоревны.

В комнату вошли двое.

Один был невысок, но широк в плечах, в кожаной куртке, рыжеусый, со строго сдвинутыми бровями, тоже рыжими. Второй, голубоглазый, в армейской шинели, был ростом повыше, он часто шмыгал носом и морщился – может, от простуды. Оба, конечно, были при оружии, с револьверами в потертых кобурах.

Рыжеусый, оглядев комнату, вытянул из-за пазухи бумагу и, развернув ее, показал Федору Матвеевичу со словами:

– Второе особотделение.

Тот кивнул, предложил:

– Вы присядьте…

Рыжеусый, понятно, садиться не стал. Вычитал из бумаги, содержавшей целый список:

– Редкозубова Капитолина кто будет?

Вскинул бровь, когда Капа чуть слышно откликнулась:

– Я…

– Вы? – Особист, похоже, был удивлен. Вынул из-за пазухи фотографический снимок, вгляделся. – Тут вы постарше. – Он протянул снимок Капе. – Это вы снялись с матросом?

– Да…

– Он вам кто? Муж?

Капа, страшно испуганная, помотала головой – слова у нее не шли, застряли в горле.

– Да какой муж, товарищ командир? – сказал Редкозубов, в полном недоумении разведя руки. – Она ж девочка, в трудовой школе учится…

– Девочка, а шляется с кронмятежником! – повысил голос особист. – Мы выяснили, этот Кузнецов – один из главарей! В судовом комитете «Петропавловска» гнул антисоветскую линию! Из башни вел огонь по красным войскам!

И еще из обличительных слов рыжеусого человека в кожаной одежде выяснилось, как шло дознание. Сотрудники особого отдела вели обыск в Гостином дворе, увидели витрину с фотографиями, и на витрине снимок – вот этот, матрос с «Петропавловска» и девица. Снимок забрали, на «Петропавловске» сразу узнали: это Кузнецов Терентий, член судового комитета, артиллерист с первой башни, вел огонь по героям штурма, а потом, спасая свою шкуру, трусливо убрался в Финляндию.

– Ну а девица, – взглянул рыжеусый на Капу, – ее опознал фотограф Глазов Ди-о-дор, такое, значит, у него имя. Дочка этого Диодора, Елена, учится в одной группе с Капи-то-линой, – произнес он по слогам, не спуская пристального взгляда с Капы. – Верно говорю?

– Давай быстрее, Семен, – сказал его напарник, простуженно шмыгая носом. – Работы много.

– Одевайся, Капитолина, – велел рыжеусый особист. – Вы арестованы.

– Да вы что? – Федор Матвеевич дочку заслонил своей крупной фигурой. – Она ж девочка… школьница…

А Таисия Петровна, сама не своя, обхватив Капу за плечи, бормотала:

– Свят, свят, свят…

– Не сопротивляться! – крикнул рыжеусый. – А ну, отойди, папаша!

В следующий миг он отшатнулся от удара в кожаную грудь.

– Ты как смеешь! – заорал голубоглазый. Выхватив из кобуры наган, он подскочил к Редкозубову, приставил дуло к его горлу.

– Не стреляй! – остановил напарника рыжеусый. Впился взглядом в Федора Матвеевича. – Мы тобой займемся. А ты одевайся! – велел Капе. – Ну, живо!

Таисия Петровна выбежала на улицу, перекрестила уводимую плачущую Капу и вдруг, потеряв силы, упала на выщербленный обстрелом тротуар. Редкозубов поднял жену, увел в дом.


Все, связанные с кронмятежниками родственными узами, или даже дружившие с ними, были, как заложники, приговорены к различным срокам. К Капе, в виду ее возраста, снизошли: всего один год получила она.

В составе огромной группы осужденных ее увезли в Архангельскую губернию, в Холмогорский лагерь принудительных работ.


Загрузка...