Рынки продолжали расти. Бумаги с данными по инвестиционным банкам вопили об одном и том же: покупать! — покупать долги «Форда», «Дженерал моторе» и «Крайслера». Надбавки за риск, выплачивавшиеся нам по результатам инвестиций в эти компании, ежедневно падали, а рынки ценных бумаг шли вверх, представители инвестиционных банков, колумнисты влиятельных газет и мудрецы из «Блумберг-ТВ» и Си-эн-эн в один голос говорили о бесконечности рынка спекулянтов, тысячелетии экономической экспансии, мире, где само слово «рецессия»[15] почти выйдет из оборота и будет ассоциироваться с людьми в старомодных пальто и сюртуках, что простаивают, залитые черно-белым полусветом, в очереди перед обанкротившимися банками. Поскольку доходы падали, нам оставалось лишь идти на еще больший риск, занимать у банков, которые отчаянно старались всучить нам деньги и удвоить, а то и утроить наши ставки по инвестируемым компаниям.
Суммы были абсурдные. Я мог легко, в один присест, взять до двадцати миллионов фунтов по автоматически возобновляемому кредиту, открытому мне в «Беар Стернс». На утренних встречах я в общих чертах излагал, как планирую потратить добытое. Мы собирались к восьми в переговорной. Яннис макал миндальный круассан в старбаксовский латте, Мэдисон закидывалась эспрессо. Катрина тайком дула в сложенную ладошку, проверяя, рассеялся ли за ночь запах джина. Баритон поедал приготовленный женой и припасенный для ланча сэндвич с ветчиной, сыром и солеными огурцами — десять минут девятого поутру. Лотар рисовал хитрые загогулины космических станций и спутников на своем «блэкберри» и в блокноте, а Бхавин приносил короткую клюшку для гольфа и один за другим со свистом отправлял мячи через весь зал по специально выстроенному узкому коридору между цветочными горшками. Я докладывал о поступающих из Штатов позитивных сигналах ГДР,[16] о том, что потребительский долг не так страшен, как его представляют, что располагаемый доход намного выше, чем когда бы то ни было, что Американская Мечта становится явью при дешевой ипотечной задолженности. С искренностью раскаявшегося грешника, стыдящегося своего неверия в мощь великой американской экономики, я приводил мнения финансовых экспертов, обещавших светлое будущее. И все соглашались, довольные тем, что то, о чем читали, подтверждает воодушевленный проповедник. Соглашались и с радостью давали добро на более высокие допуски, большие риски, большие кредиты.
Возражала только Мэдисон. Может, пыталась культивировать имидж инвестора, что прет против рынка, возможно, старалась доказать Бхавину, что он ошибся, продвинув меня, а не ее. Я рассматривал эти высказывания как нападки на меня лично и реагировал соответственно. Мы снова отдалились, и я, зная, что остальные на моей стороне, просто затыкал ей рот. Куда легче и проще было принять настроения рынка, разделить общий оптимизм и поверить во всесилие ФРС,[17] Банка Англии и крупнейших инвестиционных банков, в их способность вести нас к будущему, где ждут роскошь и комфорт. Когда Мэдисон, как какая-нибудь школьница, поднимала руку, я неизменно доводил выступление до конца и лишь тогда с тяжким вздохом обращался к ней:
— Да, Мэдисон?
— Думаю, Чарлз, твои цифры не точны. Ты скорректировал доход по арендной плате? Учел возможность спада? У тебя все в таких розовых тонах…
— Разумеется, я все скорректировал и все учел. Я даже проверил на прочность пессимистические прогнозы самих компаний. Иногда бывает, что все на самом деле настолько хорошо, насколько кажется. И вообще, учитывая рост потребления в Китае и Индии, я думаю, что мы ведем довольно консервативную политику.
— Но они же по-прежнему зависят от Штатов. Что, если случится рецессия? Как можно десять лет вкладываться в одни и те же бонды? Скажи честно, неужели ты можешь заглянуть так далеко в будущее?
— Разумеется, у меня нет магического кристалла, но я верю в глобализацию, верю в прогнозирование и фундаментальную силу американского потребителя. И, будем откровенны, Мэдисон, если компания обанкротится, беспокоиться придется о вещах посерьезнее, чем пятимиллионное вложение в старшую облигацию.[18]
И тогда Бхавин брал клюшку, запускал мячом в какой-нибудь цветочный горшок и выступал с комментарием, из которого следовало, что он верит в капитализм и рынок, и тот, кто разделяет эту веру, может работать с ним, а тот, кто не разделяет, может катиться ко всем чертям куда-нибудь на Кубу. Мэдисон опускала глаза, и мне становилось стыдно, но Катрина и Бхавин смотрели на меня с гордостью, и я бежал к своему столу — покупать, продавать, а заодно и заглянуть на веб-сайты «Паркера» и «Котсуолд-он-Стратт».
Из офиса мы — Яннис, Катрина, Бхавин и я — вываливались уже в весенние сумерки, когда память о свежести ушедшего дня хранил только ветер, что кружил над Беркли-сквер. Мы выпивали в клубном баре на северной стороне площади, членом которого Бхавин стал после вступления в должность генерального. Он проезжал сто ярдов до клуба на «мазерати» или «порше» и оставлял автомобиль на парковке с включенной аварийкой. Мы с Яннисом всегда продолжали тусоваться и дальше. Компанию нам нередко составляли Кристос и Энцо. Обычно шли либо в «Лонг Бар» отеля «Сандерсон», либо в «Мамиланджи» на Кингс-роуд и смотрели на застенчиво танцующих девушек и упивающихся на спор парней. Когда я время от времени приглашал в нашу компанию кого-то из эдинбургских знакомых или случайно с ними сталкивался, то с гордостью представлял моих новых друзей, Янниса и Энцо, довольный тем, что меня видят со столь заметными представителями евротрэшевой аристократии. Мы сидели за лучшим столиком, с бутылкой «Серого гуся» в ведерке со льдом, под облаком дыма от дорогих сигар. Иногда платить приходилось мне, но Яннис, похоже, понимал, что с наличными у меня туго, даже после повышения; порой они с Энцо немного цапались из-за того, кто будет платить, но при этом ни тот ни другой никогда не ставили меня в неловкое положение халявщика.
Энцо всегда имел при себе кокаин, и мы с Яннисом обычно по очереди сопровождали его в туалет. Помню, однажды ночью, в среду, я очнулся в такси: в голове каша, по подбородку стекает кровь — сосуды в носу лопнули, не выдержав учиненного над ними издевательства, — а меня унесло так далеко, что я ничего не мог с этим поделать; белая рубашка залита красным, а таксист смотрел на меня круглыми глазами, покуда я расплачивался и потом тащился к грязному полутемному подъезду, как чудище из японского ужастика.
Иногда нас с Яннисом приглашали партнеры из инвестиционных банков. Эти лебезили и всячески нас обхаживали, угощали чудесными винами и прекрасными блюдами, засыпали поздравлениями в связи с назначением и расточали комплименты, превознося репутацию фирмы, а также наше личное обаяние. Мы обедали в «Джей. Шики» и «Куальино», в «Зуме» и «Le Trois Garçon», где шокировали друг друга наглостью, заказывая винтажное шампанское к главному блюду и переходя сразу же к «Château d’Yquem». И только в конце вечера, когда мы с Яннисом напивались и уже были готовы к походу по стрип-клубам и казино, а наши клиенты весь последний час пили исподтишка воду, разговор касался бизнеса. Только тогда кто-то из них упоминал сделку, ради которой нас и приглашали. Нам предлагали вложиться. Такой шанс выпадает раз в жизни. Они могли бы заглянуть на следующее утро. Или после обеда? Да, лучше после обеда. Дав обещание, мы уходили. Нередко, впрочем, инвестиционные договоры подписывались на месте, на спинах этих парней, и тем не менее даже такие сделки, похоже, приносили прибыль, к тому же мы всегда могли отказать, если наш собственный анализ не совпадал с той розовой картиной, что рисовали банкиры. Впрочем, выводы аналитиков мы читали редко — в нас глубоко засело чувство рынка и удачливость. Мы были супергероями. Мы были непобедимы.
Между тем компания уверенно росла. Мы стали в ряд крупнейших хедж-фондов столицы. Пенсионные фонды, целевые фонды университетов, суверенные фонды[19] быстро развивающихся азиатских экономик — все спешили отдать свои деньги «Силверберчу». Поток наличности казался бесконечным, и Бхавин метался от одной встречи к другой: утро в Катаре, обед в Гонконге, возвращение и ланч с председателем. Фондовая биржа била рекорд за рекордом, и цена наших инвестиций росла громадными рывками, похожими на прыжки идущего на нерест лосося.
Каждый день начинался с отчета о прибылях и убытках, поступавшего по электронной почте из нашего бухгалтерского отдела, и Яннис, приходя в офис, в первую очередь просматривал его. По утрам, когда я собирал графики и доклады аналитической группы, готовясь к летучке, Яннис заглядывал через перегородку и кричал:
— Сколько поднял, Чак? Ты как там сегодня? Делаешь деньги, брат? Я в этом месяце взял три миллиона.
— Неплохо, Яннис. Неплохо. У меня сегодня восемьдесят тысяч. За месяц выхожу на полмиллиона. Тише едешь — дальше будешь. Главное — с ритма не сбиться. К концу года я тебя догоню.
Я был инстинктивно осторожен и опаслив, как старуха, не привыкшая иметь дело с такими огромными суммами, и постоянно беспокоился из-за того, что моя несмышленость в больших финансах, незнание всех тонкостей теории инвестиций так или иначе обнаружатся. Я ненавидел эти утренние письма с цифрами прибылей, выглядевшими крошечными в сравнении с риском. И вместе с тем они пьянили, в них было что-то болезненно-притягательное. Катрина сказала как-то, что в конце года мы можем получить около десяти процентов от заработанного для фирмы. Я тут же произвел нехитрый расчет. Получалось, что при сохранении текущих темпов мой вклад составит десять миллионов фунтов, что принесет мне лично бонус в один миллион. Число это казалось совершенно невероятным. Я просто не мог представить такую сумму на своем банковском счете, не мог даже подумать, что, подойдя к банкомату, увижу перед балансом что-то другое, кроме минуса. С миллионным бонусом я мог бы купить квартиру в Челси, спортивный автомобиль, громадный телевизор с настенными динамиками. Я мог бы жить, как те, кому завидовал, обитать в идеальном мире.
Я действовал рассудительно, неспешно, каждое утро выспрашивал мнение экспертов и тщательно, как старые шахматисты, просчитывал каждый следующий шаг. Я взял за правило оставлять подробные примечания на аналитических записках Мэдисон и задавать те вопросы, с которыми портфельные менеджеры приставали когда-то ко мне самому. И все же преодолеть ощущение всесильности удавалось не всегда — особенно когда я усматривал в рынках закономерности, чувствовал, как все выстраивается, ощущал удивительное волшебство движений денег, когда мне открывался весь механизм огромной машины капитализма. Проведя особенно удачную операцию, я вскидывал над головой телефон и молча салютовал себе, регистрируя бланк сделки. В такие моменты я чувствовал, что чего-то добился сам.
А вот Яннису сдержанности недоставало. Я инвестировал почти исключительно в ценные бумаги, выпущенные крупными компаниями, публиковавшими внятные и не вполне внятные квартальные отчеты, а он вкачивал деньги туда, где ему больше платили. Я обходил стороной ценные бумаги, обеспеченные активами: меня отпугивали многочисленные стрелки, разбегавшиеся в случайных, как мне представлялось, направлениях от одного офшора к другому. Яннис вступил в соглашение с одним французским банком, пытавшимся увеличить долю клиентов своего хедж-фонда, что позволяло ему занимать вдвое больше того, что я каждое утро снимал со своего счета в «Беар Стернс». Яннис тратил деньги не задумываясь, с маниакальной сосредоточенностью уже немолодой жены богача, без разбору срывающей с вешалок модные платья от «Шанель». Его самоуверенность раздражала порой Катрину, но ему сопутствовал успех, он мог при необходимости пустить в ход обаяние или, сочетая это самое обаяние с попахивающей угрозами настойчивостью, добиться уступок от несговорчивых партнеров.
Однажды в пятницу после обеда меня навестил Генри. На следующий день в редакции газеты планировалась какая-то встреча, и он собирался переночевать у меня. Еще раньше я рассказал про него Яннису и предупредил, что вечером уйду пораньше. В Сити устраивали некую конференцию, и мы шумно поспорили из-за того, кому туда идти, поскольку работы хватало у обоих, а собрание ожидалось скучное уже потому, что организатором был какой-то никому не известный банк из Центральной Европы, пытавшийся утвердиться на лондонском рынке. По-видимому, мои аргументы звучали громче, потому что когда Бхавин выскочил из своего кабинета, то первой мишенью его раздражения стал я.
— Вы, двое, заткнитесь. Чарлз, на конференцию пойдешь ты. Это не обсуждается. Яннис, представь обоснование — на английском! — той сделки, что ты завершил на прошлой неделе. Пока что я вижу одни квадратики и стрелки. Для наших аналитиков этого, может быть, и достаточно, но не для меня. К утру полное обоснование должно лежать у меня на столе. Чарлз, приготовь краткое резюме по итогам конференции — пять ключевых пунктов. А теперь — за работу.
Я улыбнулся Яннису. С тех пор как меня повысили, я успел повидать не одну такую конференцию, так что составить список из пяти экономических банальностей и отбрехаться на утреннем совещании было проще простого. Мы с Яннисом договорились встретиться в «Эмбасси» на Олд-Берлингтон-стрит в одиннадцать. С Генри я собирался пересечься раньше и поужинать вместе. Мне только что заплатили, и теперь я горел желанием познакомить с Яннисом кого-нибудь из старых друзей. В том, что Генри, с его воспитанием и стилем, произведет сильное впечатление, не было ни малейших сомнений. Яннис всегда завидовал мне, потому что я мог разговаривать с приезжавшими на встречу с Бхавином банкирами не только о финансах, но и об искусстве, музыке и литературе.
В последние несколько лет с самыми богатыми банкирами случилось нечто удивительное. В восьмидесятые все они разъезжали на красных «феррари», ели красную икру и курили гигантские сигары в сумрачных барах Сити, где преимущественно и обитали. Эти люди ширялись деньгами, ходили в аватарах этого материалистического мира и потребительствовали напропалую. Часы «ролекс» размером с блюдце, платиновая секретарша/подруга с внушительным бюстом, резиденция в Челси и дом с вертолетной площадкой в Хэмпшире — и ни малейшего намека на культуру. Они даже не пытались притворяться, будто их интересует что-то кроме чистой материальной выгоды. Им нравилось задирать перед аристократией обсыпанный коксом нос, выслушивать жалобы на бесцеремонных грубиянов, становящихся повсеместно членами гольф-клубов, скупающих соседние имения или мелькающих в «Рице» с их «дорогой Гонорией».
Но теперь вдруг прорезался гедонизм. Выскочки, еще недавно выставлявшие напоказ свою особость, несносные дети, хваставшие скромным происхождением, возжелали вдруг удовольствий более эзотерических и элитарных. Главные менеджеры лондонских фирм принялись посещать оперу, из-за чего цены на билеты взлетели до небес. Стоя иногда в очереди на спектакль в Английской национальной опере, я вспоминал времена, когда мы втроем — Генри, Веро и я — ходили туда вместе послушать волшебную музыку, которая словно плескалась вокруг нас до самого утра.
И вот теперь парни из Сити начали посещать уроки дегустации вин, заглядывать в художественные галереи и театры. Впрочем, и здесь, в мире искусства, они сыпали деньгами столь же лихорадочно. Некоторые выкладывали на «Сотбис» баснословные суммы за какое-нибудь творение Уильяма Скотта или Бэкона, а потом через третьих лиц сообщали в редакцию «Телеграф», кто именно был анонимным покупателем. На благотворительных обедах в роскошных залах Сити трейдеры щеголяли своей новой страстью — страстью к искусству, а их супруги обсуждали свои коллекции картин, виолончельные занятия своих отпрысков и последнюю постановку «Вишневого сада».
Оказалось, что время в Эдинбурге не прошло совсем уж без пользы. Я мог легко и совершенно искренне говорить о театре, литературе или недавнем спектакле в Королевской академии искусств. Приходившие в офис управляющие директора всегда останавливались у моего стола и спрашивали, видел ли я Пинтера в Национальном, читал ли кого-то из номинантов на «Букера» и кто, по моему мнению, станет победителем. Я скармливал им то, чего они алкали, и презирал себя за это. Возможно, некоторые даже записывали потом мои комментарии, чтобы ввернуть их за обедом на вечеринке где-нибудь в Ноттинг-Хилле, куда пригласят какого-нибудь фотографа с женой-актрисой — ради того лишь, чтобы испытать мимолетный восторг от причащения к их гламурной артистической нищете.
По пути к пабу на Албермарл-стрит, где мы договорились встретиться с Генри, я заметил тучу, растянувшуюся поперек неба, словно оторванное птичье крыло. Генри сидел у окна. За то время, что мы не виделись, он заметно изменился: пополнел, волосы на висках поредели и отступили, еще больше обнажив белую ширь лба. Он отхлебнул пива, заметил меня и, улыбнувшись, робко поднял руку. Я заказал в баре «Гиннесс» и сел напротив Генри. Вместо столиков тут стояли перевернутые пивные бочки, пепельницу заменяла желтовато-белая раковина гребешка, музыкальный автомат играл «Jealous Guy» Джона Леннона; все вместе создавало смутно-сентиментальную атмосферу. Я посмотрел на старого друга, на лежавший у его ног потертый рюкзак «бергхауз», залепленный стикерами дальних стран.
— Как ты, Чарли? Выглядишь хорошо. Повзрослел. Как же странно так подолгу тебя не видеть… А что Веро? Готовится стать идеальной буржуазной домохозяйкой? Пустить корни и ежевечерне стряпать poule au pot для дражайшего Марка? Я… Откровенно говоря, я настроен довольно скептически. Наша Веро — боец, и так быстро соскочить с колесницы вряд ли получится. Вообще-то, мне многое надо тебе сказать. Так что бери пиво и начнем сначала.
И случилось чудо: воспоминания прошлого оказались прекраснее его самого. Все было так, словно мы и не покидали тот наш дом на Мюнстер-роуд, словно и не уезжали из Эдинбурга. Было покойно и весело, и разговор шел так, как редко бывает даже у близких друзей: я расспрашивал Генри вовсе не для того, чтобы потом самому ответить на свои вопросы, а потому что действительно хотел услышать его мнение. И он попал в то же настроение — говорил с тем же мягким юмором, подтрунивал надо мной. Мы постепенно напивались, а небо за окном растворялось в сумерках, в пабе зажгли свет, пепельница-раковина переполнилась окурками, и над ней взвихрялся пепел, когда кто-то открывал дверь.
— Помнишь, как мы пили целое воскресенье и свалились где-то в шесть, совсем убитые? Сейчас силы не те. Уж и не знаю, как у нас тогда все получалось. Были ли мы счастливы? Я вспоминаю то время как счастливое, но иногда было жутко. Ты не мог найти работу. И я бывал совершенно разобранный. О чем думал? Даже не знаю.
К тому времени, когда на столе появились начос, мы слегка расчувствовались и принялись вытаскивать длинные полоски сыра и втягивать их в рот. Пепельницу сменили, соседние столики освобождались и снова заполнялись, а мы никак не могли наговориться.
— Знаешь, Генри, мне даже думать не хочется о том бедолаге, каким я тогда был. Помню, что днем уходил куда-то, даже если никаких собеседований и не назначал, и просто бродил по городу, чтобы не оставаться дома. Иногда сидел где-нибудь в парке в Челси, смотрел на дома с коваными балкончиками и буквально кипел от злости — как же все несправедливо устроено. Но… Да, да. Мы были счастливы. Вы двое рядом. Когда приходил домой, я всегда чувствовал, что ничего по-настоящему ужасного случиться не может, пока вы со мной.
Генри встал, потянулся и направился к туалетам, но задержался на секунду у бильярдного стола и улыбнулся одному из игроков, который посторонился, давая ему пройти. Снаружи уже совсем стемнело. На противоположной стороне улицы, у освещенной витрины, спорила о чем-то парочка. Парень ходил туда-сюда по тротуару, но, отойдя от своей спутницы, каждый раз возвращался, чтобы сказать ей что-то и снова отойти, пнув заодно столбик ограждения. Девушка держалась очень спокойно, и только нижняя губа у нее то и дело начинала подрагивать. Я почему-то решил, что она-то и не права. В злости ее приятеля присутствовала нотка унижения, а нервозность, вспышки гнева и сжатые кулаки выдавали главное: он уже понял, что потерял ее. Вернувшись в очередной раз, он крикнул что-то ей в лицо и даже вскинул руку, готовый ударить. Я привстал, собираясь уже выскочить и вмешаться, но тут он сломался. Руки бессильно упали, лицо раскисло, плечи задрожали. Девушка — глаза ее оставались сухими и ясными — обняла его и прижала к себе. Рыдания понемногу стихли, и они рука об руку побрели прочь — в теплую неизведанность ночи.
Пара скрылась из виду, но какая-то горечь неразрешенного спора осталась в воздухе, и, когда Генри вернулся, я ощутил некую перемену, словно сгустилась сама атмосфера вокруг нас. Он взял в баре два двойных виски и неуклюже опустился с ними за стол.
— Чарли, я хотел поговорить с тобой, — начал он, помолчал, потом продолжил: — Это в прошлом, теперь уже ничего не поправишь, но поговорить нужно. Потому что… потому что это многое объясняет. И ты имеешь право знать. Может быть, это поможет нам пойти дальше, учитывая то, что происходит сейчас. Я был влюблен в Веро. Ты, наверно, и сам догадывался. Конечно, все это теперь далеко, многое осталось невысказанным, и ты нравился ей намного больше, чем я. Но она мне не безразлична. Господи, как же трудно об этом говорить. Не в моем стиле такие эмоциональные разгрузки.
Я молчал. Он вздохнул.
— В Эдинбурге я… я просто ждал, когда же вы с ней разойдетесь, когда эти ваши отношения, или что там еще, кончатся. Но они все не кончались и не кончались, даже после того, как она оставила тебя. Вас что-то связывало, что-то прочное, крепкое. Это что-то означало, что я не могу поговорить с ней по душам, признаться в своих чувствах, разве что когда мы оба напьемся, но и тогда она примет мои излияния за шутку. Не более того. Ты давал ей что-то, чего не могли дать другие. Между вами как будто была какая-то физическая связь, и она не рвалась, не ослабевала. Я чувствовал себя просто ужасно.
Иногда она целовала меня. Когда ты ходил куда-то с другими девушками, а ей нечем было заняться, она приходила ко мне — летом нашего второго курса. В этом было что-то… что-то подростковое. Иногда она позволяла мне пощупать ее под рубашкой, просунуть палец ей в штаны, но и только. Мы просто сидели при включенном свете и целовались. Для меня то были самые счастливые деньки. Самые счастливые за всю мою треклятую жизнь. Трагично, верно?
Что меня беспокоит — беспокоит по-настоящему уже несколько недель, — это то, что однажды ночью, незадолго до того, как она ушла, я позвонил ей. Мне было плохо — перебрал кислоты, вот крыша и поехала. Я лежал на скамейке в парке на Кингс-роуд и умолял ее бросить работу, уехать со мной из города, начать новую жизнь подальше от всего этого обмана, притворства, чванства. По-моему, — не уверен, но так мне показалось, — она задумалась. Я даже решил, что она уже согласна, что я убедил ее уехать. Но только не со мной. Веро сказала, что мы никогда не будем вместе, что у меня есть девушка и что я должен быть счастлив с ней. Я объяснил, что Джо — это так, временное, что я с Джо только до тех пор, пока не смогу быть с ней, с Веро. Тут она расплакалась и положила трубку.
Он говорил это все с несчастным видом, тихим, страдальческим голосом, и я, слушая его, чувствовал, как закипает во мне злость, как стягивает живот и грудь, но потом злость сменилась жалостью, ощущением абсурдности происходящего. Я посмотрел на Генри — он кусал губы, а потом схватил стакан, хотя там уже ничего не осталось. Веро выходила замуж за кого-то другого, и все эти чувства, вся история случившегося и не случившегося были уже не важны. Я добрался до бара, взял еще виски, вернулся, поставил перед Генри стакан и похлопал его по плечу.
— На хер все это, Генри. Уже неважно. У меня ведь и не было с ней ничего особенного. Ничего такого, что могло бы продолжаться. Мы ее забавляли. Да и бардака у нее в голове было больше нашего. Теперь пусть с ней разбирается Марк. Надеюсь, от души надеюсь, что мы все же останемся с ней друзьями. Что все будет проще и яснее. Без каких-то темных желаний и тайных томлений, которые только могут все испортить. Веро — необыкновенная девушка. И мы, когда все вместе, втроем, — просто замечательные.
«Закрываемся, джентльмены, будьте любезны…» — подал голос бармен, и мы с Генри улыбнулись друг другу. Пробившись к стойке, я взял без очереди по последней, а когда возвратился, Генри, порывшись в рюкзаке, достал два бледно-голубых конверта.
— Это пришло на мой адрес. Думаю, у нее нет твоего.
Я вскрыл конверт, узнав мелкий, с наклоном, почерк Веро. Это было приглашение на свадьбу 24 июля, Нёфшатель-ан-Брэ. В правом верхнем углу — мое имя. Не Чарли — Чарлз. На оборотной стороне Веро написала: «Пожалуйста, дорогой, приезжай. Ты мне нужен». Я пожал плечами, Генри улыбнулся, и мы вышли из бара. По Бонд-стрит — мимо золоченых фасадов и темных внутренностей бутиков, мимо закрывшихся ставнями модных ателье Сэвил-роу, мимо грузных швейцаров и изнеженного француза у входа в «Эмбасси», пропускающего гостей по списку приглашенных. В конце очереди я заметил Янниса и Энцо с тремя гречанками необыкновенной красоты.
Что-то жестокое и злое пробудилось во мне в ту ночь. Едва войдя, я наорал на официанта, потребовав найти нам столик в VIP-зале, куда мы поднялись по узкой лестнице позади бара. Три гречанки прошли с нами и тихонько сели, глядя на все большими темными глазами. Я распорядился подать шампанского, представил всем Генри, разбил, доказывая что-то, бокал и, потеряв нить мысли, тяжело свалился на стул.
К столику подходили и другие девочки, некоторые из них оставались, и мы с Энцо и Яннисом несколько раз отлучались в туалет — нюхнуть кокаина, имевшего резкий, металлический привкус. Генри сидел с гречанками и молча наблюдал за нами. Точнее, за мной. Я не видел в его глазах презрения — только печаль и сожаление. И каждый раз, когда я, пытаясь произвести впечатление, заказывал еще шампанского или сигары «Ромео и Джульетта» для всей компании — так что в конце концов наш столик напоминал укрытую туманом вершину, — Генри отодвигался чуть дальше. Когда я, взяв за подбородок одну из гречанок, смачно поцеловал ее в губы, он извинился перед ней. Потом они поднялись и спустились на какое-то время в бар, а когда вернулись, Генри посмотрел на меня с нескрываемой жалостью. Пытаясь кому-то что-то доказать, я оставил на столе открытый бумажник с пачкой двадцаток, но Генри сделал вид, что ничего не заметил, и я украдкой убрал бумажник в карман. Генри тихо разговаривал с одной из гречанок, не принимал участия в наших спорах и не выходил танцевать.
Помню, однажды, на первом году в университете, я пригласил в Эдинбург школьного друга из Уэртинга. Звали его Колин Харрис, и он был одним из немногих, с чьим мнением я считался. Колин играл на гитаре в школьной команде, пробовал писать песни в стиле Ника Дрэйка и показывал их мне поздними вечерами, так что родители стучали в стену. После экзаменов мы вместе махнули на три недели во Францию; погрузились на паром в Ньюхейвене, сели на велосипеды и доехали до самого Бона. Денег было мало, и уходили они в основном на вино, ночевали мы в палатке, в чистом поле или у реки, просыпаясь по утрам, когда солнце уже жарило вовсю, купались, а потом разворачивали карту и планировали, куда отправиться дальше. Спокойный, умный, рассудительный, Колин был отличным спутником.
Я встретил его на вокзале. В Эдинбург он приехал ночным поездом и из вагона вышел усталый и растерянный. Колесико чемодана сломалось, и Колину пришлось тащить его за собой. На нем была поношенная футболка и джинсы, тесноватые и со слишком высокой талией, и я даже смутился, представив, как он встретится с Веро, Генри и другими моими друзьями, обществом которых я уже дорожил. Мы провели день в пабе — выпивали, развлекались игрой в дартс, — но промежутки между выпивкой и игрой заполняли с трудом. Колин поступил в университет Брайтона с желанием изучать музыку, но ушел уже через три недели: строгие рамки курса исключали всякую креативность. Теперь он гастролировал с прежней группой, выступая в убогих пабах захолустных городишек.
Вечером мы пошли обедать в «Рикс», и Колин совсем потерялся в толпе моих новых друзей, щеголявших в дизайнерских солнцезащитных очках, выставлявших напоказ огромные часы и наперебой рассказывавших о сафари в Национальном парке Крюгера и дайвинге на Бали. Генри и Веро пытались расшевелить его, но Колин отмалчивался, а если и отвечал на их расспросы, то односложно, вино заказал самое дешевое, а когда увидел счет, даже слегка вскинулся. Я только что получил студенческий заем и расплатился за него, после чего он немного приободрился, но все равно держался принужденно и определенно чувствовал себя не в своей тарелке среди незнакомых людей с чудными акцентами и продвинутыми взглядами. Все отправились в «Йо! Билоу», но Колин только зевал да потягивался. Потом мы с Веро вышли на танцпол и уже оторвались по полной да еще сбегали пару раз в туалет заправиться спидами, которые Генри купил у какого-то парня на Нортумберленд-роуд. Когда я вернулся, Колина уже не было.
Мы нашли его на лестнице, когда вернулись по ночному холодку к себе, потные и разгоряченные. Он сидел, завернувшись в старый свитер, и дрожал. Я отвел Колина в свою комнату, показал ему ванную и маленький холодильник, где доживали свой срок молоко и йогурт, торопливо пожелал спокойной ночи и поспешил в комнату Веро, в теплую гавань ее бедер. Проснувшись, я обнаружил, что Колин уже ушел. На столе, возле «Над пропастью во ржи», которую Колин читал всю ночь, — на обложке остались следы от большого пальца — лежала записка.
Чарли, ты изменился. Думаю, мы все меняемся. У тебя другой акцент, другая одежда. По-моему, ты и на мир смотришь по-другому. Возможно, я немного завидую — у тебя красивая подружка и богатые друзья, — но в целом, скорее, нет. Нельзя так сильно измениться, не потеряв какую-то часть себя. Я всегда буду с теплотой вспоминать то время, что мы провели вместе в школе и потом в Бургундии. Но мы не можем больше оставаться друзьями. Не исключено, что если команда состоится и я заделаюсь рок-звездой и заживу на широкую ногу, со мной случится то же самое. Надеюсь только, что переживу это с большим достоинством, чем ты.
Удачи тебе, дружище.
Примерно то же чувство осталось и после визита Генри: момент славы превратился в поражение, как будто у меня украли уже лежавшую в кармане победу. Я хотел похвастать перед ним своими новыми друзьями, доказать, что достиг по крайней мере чего-то из того, что когда-то наметил, что живу той жизнью, к которой мы все стремились, что мой Лондон близок к тому Лондону, о котором мы мечтали в университете. Но Генри ушел дальше. И когда все завалились в квартиру к Яннису на Олд-Бромптон-роуд — дом со швейцаром, выложенная мрамором ванная, просторная гостиная с огромным П-образным диваном, обтянутым белой кожей, — Генри принялся листать иллюстрированные альбомы. Мы же нюхали кокс, а потом пытались уговорить одну из гречанок показать стриптиз. Девушка разделась до трусиков и наклонилась, зажав между пальцев деликатно подсунутую ей пятидесятифунтовую банкноту, ее большие, тугие груди свесились, отражаясь в стеклянном столике, — и тут Генри поднялся.
— Мне пора, Чарли. Завтра утром надо быть в офисе. Дашь ключи?
Под глазами у него темнели круги, он слегка запинался, но не потому, что был пьян, а потому, что протрезвел. Вид у него был до того печален, что я отвел взгляд от крепких, литых грудей, отсутствие белых полосок на которых говорило о лете, проведенном на яхте с вертолетной площадкой, залитых солнцем бухточках и утреннем купании под не выветрившимся еще ночным кайфом. Я взял Генри за руку, похлопал по спине Янниса, потрепал по волосам Энцо, и мы молча спустились на лифте и вышли на сонную улицу.
Домой ехали на такси. За окном лежал темный, таинственный Сити. Равномерно, с четкостью метронома, мелькали фонари, бубнило что-то радио, а меня давил стыд. Прижавшись лицом к холодному стеклу, я чувствовал глухую пульсацию в висках и ускоряющийся ритм сердца. Я сунул в рот голубую пилюлю, раздавил ее зубами и провалился в темный сон, растянувшийся, как мне показалось, на долгие часы. Такси остановилось у моего дома на Мюнстер-роуд. Генри расплатился с водителем, и мы ввалились в вонючую прихожую с отставшими обоями и разбросанными по полу письмами, адресованными мертвым и выбывшим.
Мы разделись и встали к раковине плечом к плечу — в футболках и трусах, с одной зубной щеткой на двоих, и мне вдруг полегчало. Я даже попытался извиниться, как-то все поправить, но Генри поднял руку: молчи. Улеглись на мою двуспальную кровать. Я отдал Генри пуховое одеяло, а сам накрылся запасным из шкафа. Некоторое время мы лежали молча, глядя в потолок. Генри заговорил первым:
— Ты вовсе не обязан ни за что извиняться. Было весело. Правда. Год назад я посчитал бы за счастье вот так оторваться с твоими замечательными друзьями и… потрясающими девушками. О таком вечере я мог только мечтать: кокс, шампанское, гламур. Но теперь… я будто гораздо старше. Наверно, из-за того, что провожу много времени с родителями, присматриваю за Астрид. Но есть и еще кое-что. Веро выходит замуж, у меня работа… я чувствую, что делаю что-то полезное и значимое. Меня это изменило… изменило полностью. В каком-то отношении я завидую тебе. То, к чему ты стремишься, — наркотики, деньги, девушки — все это достижимо. То, чего хочу я… я даже не знаю, чего хочу. Чего-то глубокого, не скоротечного. Иногда я это нахожу в статьях, которые пишу.
Какое-то время я заставлял себя слушать его, хотя в крови еще гудел кокс, а голубая пилюля уже притупляла восприятие и подталкивала в сон. Я даже попытался объясниться.
— Я наблюдал сегодня за тобой. И с трудом тебя узнавал. Меня это смутило. Смутило и разбудило во мне что-то подлое, мерзкое. Я вел себя недостойно. И мне очень жаль. Такое чувство, что я облажался, все испортил. Дело не в тебе и не в Веро. Она все равно никогда меня не любила. И тебя тоже не любила. Она для этого слишком клевая и мудрая. Может быть, если бы Веро увидела тебя сейчас… Может быть, если бы она увидела тебя сегодняшнего, ей бы это и полюбилось. А я… я глуп и ребячлив… как и всегда. А закончится тем, что я сойдусь с какой-нибудь тупой блондинкой и у нас будет куча денег, чуточку секса и дети, западающие на компьютерные стрелялки и играющие с пластмассовыми куклами. Но я даже не представляю, чего еще искать в жизни.
У соседа наверху зазвонил будильник. Я понял, что скоро вставать, и ощутил внутри великую пустоту. Генри спал, с головой укрывшись одеялом. Я соскользнул с кровати и встал под душ, включая попеременно то горячую воду, то холодную. Потом оделся, вымыл яблоко для бродяжки и, оставив Генри с мягкой улыбкой на губах, вышел в серый рассвет.