I

Как всегда в дни корриды, Хуан Гальярдо позавтракал рано. Единственным его блюдом был кусок жареного мяса. К вину он не прикоснулся: бутылка стояла перед ним нетронутая. В такой день необходимо сохранять ясную голову. Он выпил две чашки крепкого черного кофе, закурил толстую сигару, оперся локтями на стол и, опустив подбородок на руки, со скучающим видом стал разглядывать посетителей, постепенно заполнявших ресторанный зал.

Вот уже несколько лет, с тех самых пор, как он убил первого быка на арене мадридского цирка, Хуан Гальярдо останавливался в этом отеле на улице Алькала. Хозяева относились к нему как к члену семьи, а лакеи, швейцары, поварята и старые горничные обожали его, считая гордостью своего заведения. Здесь же, – весь обмотанный бинтами, задыхаясь в душной комнате, пропитанной запахом йодоформа и табачным дымом, – провел он долгие дни после того, как бык поднял его на рога. Впрочем, дурные воспоминания не угнетали матадора[1]. Живя под постоянной угрозой опасности, он был суеверен, как всякий южанин, и считал, что этот отель приносит удачу, что здесь ничего дурного с ним произойти не может. Случайности ремесла – прореха на одежде или на собственной коже – это еще куда ни шло; но никогда не упасть ему замертво, как падали его товарищи, воспоминание о которых омрачало лучшие часы его жизни.

В дни корриды Хуан любил оставаться после раннего завтрака в ресторане и наблюдать за непрерывно снующими вокруг посетителями. Приезжие – иностранцы или жители дальних провинций – равнодушно проходили мимо, даже не взглянув на него, но тут же с любопытством оборачивались, узнав от слуг, что этот щеголеватый молодой человек с гладко выбритым лицом и черными глазами – не кто иной, как Хуан Гальярдо, знаменитый матадор, которого все запросто называли Гальярдо. В атмосфере общего любопытства не так тягостно ожидать, пока настанет час выезда в цирк. Как медленно тянется время! Эти часы колебаний и неуверенности, когда из самых глубин души поднимаются смутные страхи, внушая матадору сомнение в своих силах, были самыми горькими часами в его работе. Выходить на улицу не хотелось – перед тяжелым боем надо чувствовать себя свежим и отдохнувшим. Поесть вволю он не смел – перед выходом на арену не следует перегружать желудок.

И Гальярдо, окруженный облаком душистого дыма, продолжал сидеть за столом, подперев руками подбородок, и время от времени не без кокетства поглядывал на дам, с интересом наблюдавших за знаменитым тореро[2].

Тщеславный кумир толпы угадывал в их взглядах восторг и поклонение. Дамы находили, что он элегантен и хорош собой. И, позабыв все тревоги, он, как всякий человек, привыкший красоваться перед публикой, невольно принимал изящные позы, стряхивая кончиком ногтя упавший на рукав сигарный пепел или поправляя перстень шириной чуть не в сустав его пальца, украшенный огромным бриллиантом, переливавшимся всеми цветами радуги, словно в его ясной глубине пылал волшебный огонь.

Гальярдо самодовольно оглядел свой безукоризненный костюм, шляпу, лежавшую на соседнем стуле, тонкую золотую цепочку, протянувшуюся из одного кармашка жилета в другой, жемчужную булавку в галстуке, казалось смягчавшую молочным светом смуглый тон его лица, башмаки русской кожи и выглядывающие из-под узких панталон ажурные шелковые носки, похожие скорее на чулки кокотки.

Одуряющий запах тонких английских духов исходил от всей его одежды, от блестящих и волнистых черных волос, которые Гальярдо начесывал на виски, зная, что это нравится женщинам. Для тореро он был недурен. Право же, он может гордиться собой. Кто еще обладает таким достоинством, такой привлекательностью для женщин?..

Однако вскоре им снова овладела тревога, глаза его погасли, и, подперев голову руками, он принялся сосать свою сигару, неподвижно уставясь в облако табачного дыма. Он страстно мечтал о наступлении вечера, когда придет долгожданный час и он вернется из цирка, весь в поту, усталый, но счастливый сознанием побежденной опасности, с бешеным аппетитом, с безудержной жаждой наслаждений, с уверенностью в нескольких днях спокойствия и отдыха. Если бог поможет ему и на этот раз, он жадно поест, как бывало во времена голодной юности, выпьет немного вина и разыщет ту певичку из мюзик-холла, с которой он вcтретился в прошлый приезд, но не смог закрепить знакомства: из-за этой бродячей жизни ни на что времени не хватает!

В ресторане появились восторженные поклонники – прежде чем отправиться по домам завтракать, они хотели повидать матадора. Все это были старые любители, которым обязательно нужно было принадлежать к какой-нибудь партии и иметь своего кумира. Они избрали молодого Гальярдо «своим» матадором и теперь досаждали ему мудрыми советами, поминутно вспоминая о своем былом преклонении перед Лагартихо или Фраскуэло[3]. С покровительственной фамильярностью они говорили матадору «ты», а он, отвечая им, почтительно прибавлял к каждому имени «дон», подчиняясь традиционному классовому неравенству, которое существует еще между тореро, вышедшим из низов общества, и его поклонниками. В их устах восторги и восхваления переплетались с отдаленными воспоминаниями, – пусть почувствует молодой матадор превосходство возраста и опыта! Они рассказывали о мадридском «старом цирке», на арене которого встречались только «настоящие» быки и тореро, а приближаясь к нынешним временам, с трепетным волнением вспоминали о «негре». Негром называли знаменитого Фраскуэло.

– Если бы ты только видел!.. Но в те времена ты и твои сверстники были еще сосунками, а то и вовсе не родились на свет.

Приходили и другие поклонники, в потрепанных костюмах, с истощенными лицами, репортеры мелких газет, известных только одним тореро, на которых они изливали свои хвалы или поношения. Все эти люди сомнительной профессии появлялись, едва заслышав о приезде Гальярдо, и осаждали его своими восторгами и просьбами о билетах. Преклонение перед общим кумиром объединяло их с важными сеньорами – богатыми коммерсантами или крупными чиновниками, и те, не смущаясь их нищенским видом, с жаром обсуждали вместе с ними все тонкости тавромахии[4].

При встрече с матадором каждый обнимал его или пожимал руку с неизменными восклицаниями и вопросами:

– Хуанильо… Как поживает Кармен?

– Хорошо, благодарю вас.

– А матушка? Сеньора Ангустиас?

– Прекрасно, благодарю вас. Она сейчас в Ринконаде.

– А сестра, племянники?

– По-прежнему, благодарю вас.

– А этот урод, твой зять?

– Тоже хорошо. Такой же болтун, как всегда.

– Ну, а потомство? Нет надежды?

– Нет… Об этом не приходится и думать.

Гальярдо в знак отрицания энергично прикусил ноготь, а затем из вежливости обратился к гостю с теми же вопросами, хотя не знал о нем ничего, кроме его увлечения боем быков.

– А ваша семья как? Хорошо? Рад слышать. Присядьте, выпейте что-нибудь.

Он стал расспрашивать о быках, с которыми ему предстояло встретиться через несколько часов. Все друзья побывали уже в цирке и наблюдали за тем, как животных загоняли в стойла. Гальярдо с профессиональным любопытством выслушивал мнения, высказанные в Английском кафе, где обычно собирались любители.

Это была первая весенняя коррида, и поклонники Гальярдо возлагали на него большие надежды, вспоминая газетные отчеты о победах своего любимца на других аренах Испании. У этого тореро контрактов хоть отбавляй. Начиная с пасхального боя быков в Севилье, которым обычно открывается сезон, Гальярдо переходит с одной арены на другую. А в августе и сентябре он совсем не знает отдыха – ночь проводит в поезде, а день на арене. Его импресарио в Севилье засыпан письмами и телеграммами и ломает голову, пытаясь примирить бесчисленные предложения с неумолимым календарем.

Прошлым вечером Гальярдо выступал в Сьодад-Реале и, не успев сменить расшитый золотом костюм, сел в поезд, чтобы утром попасть в Мадрид. Ночь он провел почти без сна, примостившись в уголке вагона. Пассажиры потеснились: надо же дать отдохнуть человеку, которому завтра предстоит рисковать своей жизнью.

Поклонники восхищались выносливостью Гальярдо и неукротимой отвагой, с какой он бросался на быка, нанося смертельный удар.

– Поглядим, каков ты будешь сегодня вечером! – восклицали они с пылом фанатиков. – Любители многого ждут от тебя. Ты снимешь не один бант… Не хуже, чем в Севилье.

Распрощавшись, поклонники разошлись по домам, чтобы успеть позавтракать и пораньше попасть на корриду. Гальярдо решил подняться к себе в комнату; нервное возбуждение не давало ему покоя. В это время в застекленную дверь ресторана, не обращая внимания на окрики слуг, прошел какой-то человек, таща за собой двух ребятишек. Увидев Гальярдо, он робко заулыбался и подтолкнул вперед малышей, которые, словно зачарованные, уставились на знаменитого тореро. Гальярдо узнал посетителя:

– Как поживаете, кум?

Последовали неизменные вопросы о здоровье семьи. Затем гость повернулся к сыновьям и торжественно произнес:

– Ну, вот вам и он. Житья не было от их расспросов!.. Видите, совсем как на портретах.

И малыши с молитвенным восторгом воззрились на героя, которого до сих пор знали лишь по портретам, украшавшим их убогое жилище, – на сверхъестественное существо, поразившее их неискушенное детское воображение своим бесстрашием и богатством.

– Поцелуй крестному руку, Хуанильо.

Младший мальчик ткнулся в руку тореро розовой мордашкой, до блеска вымытой по случаю знаменательного визита. Гальярдо рассеянно погладил его по голове. Сколько этих крестников было у него по всей Испании! Поклонники постоянно упрашивали его крестить у них детей, свято веря, что это принесет им счастье. Частое появление матадора на крестинах – признак растущей славы. С этим крестником у него было связано воспоминание о трудных днях начала карьеры, и он испытывал благодарность к отцу малыша, поверившему в его звезду, когда все еще в ней сомневались.

– Как дела, кум? – спросил Гальярдо. – Не лучше?

Гость пожал плечами. Кое-как перебивается, работая маклером на рынке, на площади Себада; перебивается – и то ладно. Гальярдо проникся сочувствием к жалкому виду принарядившегося бедняка.

– Верно, хотите попасть на корриду, а, кум? Поднимитесь ко мне, Гарабато даст вам пропуск. Прощай, малыш!.. Вот… купите себе что-нибудь.

И пока крестник снова целовал матадору руку, он другой рукой сунул обоим ребятишкам по нескольку дуро. Отец увел свое потомство, рассыпаясь в извинениях и благодарностях, из которых не очень ясно было, что больше вызывало его восторг – подарок детям или обещанный билет на корриду.

Гальярдо немного помедлил, чтобы снова не встретиться в своей комнате с восторженным почитателем и его детьми. Он взглянул на часы. Час дня! Сколько еще ждать до корриды!..

Едва он вышел из ресторана и направился к лестнице, как из швейцарской выбежала какая-то закутанная в потрепанную шаль женщина и бросилась к нему, не обращая внимания на протестующие возгласы слуг.

– Хуанильо!.. Хуан!.. Не узнаешь? Да я же Каракола, сенья Долорес, мать бедняжки Лечугеро.

Гальярдо улыбнулся сморщенной темнолицей старушонке, смотревшей на него сверкающими, как угли, глазами – глазами болтливой и злой колдуньи. Заранее зная, к чему ведут все ее разговоры, он машинально потянулся рукой к карману.

– Беда, сынок! Все голод да нищета! Как узнала я, что ты приехал, сразу сказала себе: «Пойду-ка я к Хуанильо, не забыл же он мать своего бедного дружочка…» Но какой же ты красавчик! Женщины, поди, так и бегают за тобой… А у меня плохи дела, сынок. Рубашки – и той на теле нету. С утра только и пропустила, что глоточек касальи. Меня из милости держат в заведении Пепоны – мы с ней землячки. Очень приличное заведение: плата пять дуро. Покажись только там, тебя и не выпустят. Я причесываю девиц и прислуживаю господам… Ах! Был бы жив мой сынок! Помнишь Пепильо?.. Помнишь тот вечер, когда он помер?..

Гальярдо сунул дуро в ее иссохшую руку, порываясь бежать от старческой болтовни, в которой уже слышалось приближение слез. Проклятая ведьма! В день корриды напоминать ему о бедняге Лечугеро, товарище юности, который на его глазах умер почти мгновенно, сраженный ударом рога в самое сердце… Это было в Лебрихе, где оба они участвовали в бое молодых бычков. Принесет ему несчастье эта старуха!.. Он слегка оттолкнул ее, а она, с птичьей непоследовательностью перейдя от умиления к восторгу, принялась восхвалять отважных ребят, славных тореро, которые похищают у публики деньги, а у женщин – сердца.

– Королевы Испании ты достоин, мой красавчик! Пусть сенья Кармен держит ухо востро. Того и гляди утащит тебя какая-нибудь бабенка. Дашь мне билетик на вечер, Хуанильо? Уж как хочется посмотреть тебя на арене!..

Отельная прислуга хохотала над восторженными воплями старухи, и суровый запрет, державший за входной дверью толпу зевак и попрошаек, привлеченных приездом тореро, был сломлен. В вестибюль, расталкивая слуг, потоком хлынули нищие, бродяги и продавцы газет.

Оборванцы с пачками газет под мышкой срывали с себя шапки, дружески приветствуя матадора:

– Гальярдо! Оле, Гальярдо! Да здравствуют храбрецы!

Самые бойкие хватали его за руку, сжимали и трясли ее изо всех сил, стремясь подольше протянуть общение с национальным героем, портреты которого были напечатаны во всех газетах. Желая приобщить к славе и товарищей, счастливцы настойчиво их уговаривали:

– Пожми ему руку! Он не обижается! Он славный малый!..

В порыве восторга они готовы были броситься перед матадором на колени. Другие поклонники, небритые, в потрепанных, когда-то элегантных костюмах, топтались в рваных башмаках вокруг общего кумира и, снимая засаленные шляпы, обращались к нему шепотом, называя его дон Хуан, чтобы отличиться от этого восторженного, непочтительного сброда. Жалуясь на нищету, они выпрашивали у матадора подачку, а более смелые, выдавая себя за любителей, просили у него билетик на корриду с намерением тут же продать его.

Гальярдо со смехом отбивался от навалившейся на него лавины – прислуга не решалась освободить его, испытывая невольное почтение к такой популярности. Он опустошил все карманы, раздавая и разбрасывая наудачу серебряные монеты.

– Все. Уголь кончился! Выпустите меня, ребята!

Притворяясь рассерженным, хотя в действительности преклонение только льстило ему, он одним движением сильных плеч расчистил себе путь и спасся бегством, перескакивая через ступени лестницы с ловкостью подлинного тореро. Слуги, освободясь от сковывавшей их почтительности, вытолкали толпу на улицу.

Гальярдо прошел мимо помещения, которое занимал Гарабато, и заглянул в приоткрытую дверь. Слуга рылся в сундуках и чемоданах, выбирая костюм к предстоящей корриде.

Войдя в свою комнату, Гальярдо сразу почувствовал, как улетучивается радостное возбуждение, вызванное в нем нашествием поклонников. Наступал самый мучительный момент: томительная неуверенность последних часов перед выходом на арену. Миурские быки и мадридская публика!.. Непосредственная опасность всегда опьяняла Гальярдо, еще усиливая его отвагу; но теперь, когда он был один, опасность угнетала его как нечто сверхъестественное, пугающее своей неизвестностью.

Он почувствовал себя обессиленным, словно на него внезапно обрушилась вся усталость прошлой бессонной ночи. Ему захотелось броситься на одну из кроватей, стоявших в глубине комнаты, но тут же тревога перед тем таинственным и неведомым, что ожидало его через несколько часов, разогнала набежавший сон.

Он беспокойно прошелся по комнате и закурил новую сигару от только что брошенного окурка.

Как-то пройдет для него этот сезон в Мадриде? Что будут говорить его враги? Как покажут себя его соперники?.. Он убил немало миурских быков: в конце концов, это такие же быки, как все остальные, но почти все его товарищи, павшие на арене, были жертвами быков этой породы. Проклятые миурцы! Недаром и он и другие матадоры требовали на тысячу песет больше, когда предстояла схватка с миурскими быками.

Гальярдо продолжал в нервном возбуждении бродить по комнате. Бросив бессмысленный взгляд на привычные предметы своего обихода, он остановился и упал в кресло, охваченный внезапной слабостью. Потом снова взглянул на часы. Еще не было двух. Как медленно тянется время!

Хоть бы скорее наступил нас одевания и выезда в цирк! Только это может успокоить взбудораженные нервы. Множество людей, шум, любопытство толпы, желание показаться перед восхищенной публикой спокойным и веселым, а главное, приближение опасности, реальной, ощутимой опасности, – все это мгновенно вытеснит тягостную тревогу, возникающую в одиночестве, когда матадор, не находя поддержки во внешнем возбуждении, испытывает нечто похожее на страх.

Стремясь рассеяться, Гальярдо пошарил во внутреннем кармане сюртука и вместе с бумажником вытащил надушенный конвертик. Стоя у окна, он при неясном свете, проникающем с внутреннего двора, рассматривал адрес на конверте, врученном ему по приезде в отель, и восхищался изысканной красотой тонкого, изящного почерка.

Он вынул из конверта записку и с наслаждением вдохнул невыразимо нежный аромат. О, эти знатные особы, изъездившие весь свет… Их неподражаемое превосходство проявляется во всем, даже в мелочах!..

Гальярдо был известен своим пристрастием к духам, он душился сверх всякой меры, словно желая заглушить въевшийся в тело запах былой нищеты. Его недруги потешались над молодым атлетом, доходя в своих насмешках до сомнения в его мужской силе. Друзья относились к этой прихоти с улыбкой, но порой невольно отворачивались, спасаясь от одуряющего аромата, источаемого матадором. Гальярдо возил с собой целую парфюмерную лавку, и на арене, среди лошадиных трупов, вывороченных внутренностей и конского навоза, политого кровью, он распространял нежнейший запах женских духов. Кокотки, его поклонницы, с которыми он свел знакомство во время турне по аренам Южной Франции, научили его искусству смешивать и комбинировать различные духи. Но что могло сравниться с ароматом, исходившим от письма, от руки, которая его писала!.. Таинственный, тонкий, неповторимый аромат аристократического тела, «запах знатной дамы», как он называл его!..

Гальярдо читал и перечитывал письмо с блаженной улыбкой восхищения и гордости. Ничего особенного, несколько строк, привет из Севильи, пожелание успеха в Мадриде, поздравление с предстоящей победой. Такое письмо никак не могло скомпрометировать женщину, которая подписалась под ним. Вначале – «Друг мой Гальярдо», изящными буквами, ласкающими глаз тореро, а в конце – «Ваш друг Соль». Холодное, дружеское письмо, с обращением на «вы», написанное в тоне любезного превосходства, точно слова шли не от равного к равному, а милостиво спускались с недосягаемой высоты.

Тореро, любуясь письмом с восхищением человека из народа, не очень искушенного в грамоте, все же почувствовал себя слегка уязвленным, – она словно пренебрегала им.

– О, эта женщина! – пробормотал он. – Эта женщина!.. Попробуй пойми ее. Ты говоришь мне «вы»!.. «Вы»!.. И кому? Мне!..

Но тут же приятные воспоминания вызвали у него самодовольную улыбку. Холодный тон она сохраняла только в письмах: привычка знатной дамы, осторожность женщины, повидавшей свет. Обида снова сменилась восхищением.

– Эта женщина знает, что делает! Нелегкая была добыча!..

И в его улыбке проглянуло профессиональное удовлетворение, гордость укротителя, который измеряет свою славу силой побежденного зверя.

Пока Гальярдо любовался письмом, в комнату то и дело входил его слуга Гарабато, принося чемоданы и раскладывая на кровати части туалета.

Молчаливый, ловкий в движениях парень, казалось, не обращал ни малейшего внимания на присутствие матадора. Вот уже несколько лет он сопровождал Гальярдо во всех поездках в качестве слуги и «оруженосца». Было время, он начинал свою карьеру в Севилье, выступая вместе с Гальярдо в любительских корридах, но удары рогов всегда доставались ему, а успех и слава – его товарищу. Гарабато был низкорослый, смуглый, слабосильный паренек; на сморщенном, старообразном лице выделялся белесый, неровно сросшийся шрам – след удара, свалившего его замертво на арене. Под платьем скрывались другие рубцы, изуродовавшие его тело.

Он чудом остался в живых после своих любительских выступлений. Ужасней всего было то, что публика смеялась над его неудачами: ей казалось забавным, что он постоянно попадал под копыта или на рога быку. В конце концов неудачи сломили его бессмысленное упорство, и он примирился с ролью спутника и доверенного слуги при своем старом товарище. Гарабато был одним из самых страстных поклонников Гальярдо, хотя на правах старой дружбы разрешал себе с глазу на глаз замечания и критику по его адресу: будь он на месте маэстро[5], кое-что он бы сделал получше. Друзья Гальярдо посмеивались над несбывшимися честолюбивыми замыслами бывшего тореро, но Гарабато не обращал внимания на насмешки. Отказаться от боя быков?.. Никогда! Желая сохранить память о прошлом, он зачесывал свои жесткие волосы на уши, а на затылке отращивал длинную прядь, священную колету, хранимую с юных лет, – профессиональный знак, отличающий тореро от прочих смертных.

Когда Гальярдо сердился на слугу, его бурный гнев всегда обрушивался именно на это жалкое украшение:

– И ты еще носишь колету, бессовестный?.. Я тебе оборву этот крысиный хвост, наглец, мошенник!

Гарабато покорно сносил все угрозы, но жестоко мстил за них, замыкаясь в высокомерном молчании и презрительно пожимая плечами, когда маэстро, возвратясь после удачного боя, спрашивал с детским самодовольством:

– Ну, как тебе показалось? Правда, я был хорош?

По старой дружбе слуга сохранил право говорить хозяину «ты». Иначе он не мог к нему обращаться. Но это «ты» всегда сопровождалось почтительными жестами, выражавшими наивное уважение. Простота их отношений напоминала отношения оруженосца и странствующего рыцаря былых времен.

Призвание тореро сочеталось в Гарабато со способностями портнихи и горничной. Лацканы его костюма из английского сукна – подарок хозяина – были утыканы простыми и английскими булавками, а в обшлаге всегда торчало несколько иголок с вдетой ниткой. Сухие смуглые руки по-женски ловко обращались с вещами.

Разложив на кровати принадлежности, необходимые для туалета маэстро, Гарабато проверил, все ли на месте; затем он остановился посреди комнаты и, не глядя на Гальярдо, как бы обращаясь к самому себе, настойчиво произнес хриплым голосом:

– Два часа!

Гальярдо резким движением поднял голову, словно не подозревал до сих пор о присутствии слуги. Он положил письмо в карман и медленно, как бы желая оттянуть момент одевания, направился в глубь комнаты.

– Все готово?

Внезапно его бледное лицо вспыхнуло. Глаза непомерно расширились, словно пораженные страшным зрелищем.

– Ты какой это костюм вытащил?

Гарабато указал на кровать, но, прежде чем он успел произнести слово, гнев маэстро обрушился на него с грозной силой.

– Проклятие! Ты что, дела своего не знаешь? Ослеп, что ли? Выступление в Мадриде, миурские быки, а ты суешь мне красный костюм, какой был на бедном Мануэле, на Эспартеро![6] Либо ты мне враг, либо последнюю совесть потерял! Можно подумать, ты моей смерти хочешь, негодяй!..

И гнев его все возрастал, по мере того как он постигал огромное значение этой оплошности, которая похожа была на вызов судьбе. Выступать на мадридской арене в красном костюме после того, что произошло!.. Глаза его метали искры. Можно было подумать, что он получил предательский удар в спину и что его могучие кулаки матадора вот-вот обрушатся на бедного Гарабато.

Робкий стук в дверь прервал эту сцену.

– Войдите.

Вошел молодой человек в светлом костюме и красном галстуке; мягкую шляпу он держал в руке, унизанной бриллиантовыми перстнями. Гальярдо сразу узнал его, – он легко запоминал лица, как всякий человек, постоянно окруженный толпой.

В одно мгновение бешеный гнев сменился любезной улыбкой, и матадор, казалось пораженный радостным удивлением, двинулся навстречу гостю. Это был друг из Бильбао, восторженный любитель, поклонник и приверженец славного тореро. Больше ничего Гальярдо вспомнить не мог. Но как его имя? Столько знакомых! Как же его зовут?.. Единственное, что Гальярдо знал наверняка, это то, что нужно говорить ему «ты», поскольку их связывала давняя дружба.

– Садись… Вот неожиданность! Давно приехал? Как поживает семья?

Поклонник уселся с благоговением верующего, допущенного в святилище кумира, намереваясь не двигаться с места до последней минуты. Он с наслаждением слушал, как маэстро говорит ему «ты», и через каждые два слова называл его Хуаном, чтобы стены, мебель и люди, проходившие по коридору, могли убедиться в его близости с великим человеком. Он приехал из Бильбао утром и завтра же возвращается назад. И все только затем, чтобы посмотреть на Гальярдо. Он читал о его успехах: хорошо начат сезон! Предстоит замечательный день. Он присутствовал сегодня утром при загоне быков в стойла и наметил там одного, темно-рыжего. Вот уж Гальярдо заставит его поплясать!..

Но маэстро с некоторой поспешностью прервал излияния любителя:

– Прошу извинить меня; я сейчас же вернусь.

И, выйдя из комнаты, он направился к дверце без номера в глубине коридора.

– Какой костюм достать? – спросил вдогонку Гарабато голосом, который от его желания выразить покорность стал еще более хриплым, чем обычно.

– Зеленый, табачный, голубой… какой хочешь. – И Гальярдо скрылся за дверцей.

Оставшись один, слуга улыбнулся со злорадным лукавством. Он знал эти поспешные исчезновения перед самым одеванием. «Страх мочу гонит» – как говорят тореро. И в его улыбке выразилось удовлетворение тем, что и великие мастера своего искусства, отважные из отважных, испытывали ту же вызванную волнением настоятельную потребность, что, бывало, мучила и его во времена выступлений на аренах маленьких городов.

Когда немало времени спустя Гальярдо вернулся в номер, он нашел там еще одного посетителя. Это был доктор Руис, известный врач, который вот уже тридцать лет подписывал все медицинские акты о несчастных случаях на арене и лечил всех тореро, раненных на мадридской арене.

Гальярдо восхищался доктором, считая его величайшим представителем мировой науки, хотя и позволял себе любовно подтрунивать над его беспредельным добродушием и полным неумением заботиться о себе. Народ признает учеными только не совсем понятных людей, которые своими чудачествами отличаются от остального мира.

Доктор был невысокого роста, плотный, приземистый, с изрядным брюшком. Широкое лицо, приплюснутый нос и редкая желтовато-седая борода веером придавали ему отдаленное сходство с Сократом. Когда он стоял, его объемистый бесформенный живот колыхался под просторным жилетом при каждом произнесенном слове; когда сидел – живот поднимался выше впалой груди. Заношенный, мешковатый, словно с чужого плеча, костюм болтался на его нескладном теле, более приспособленном для пищеварения, чем для физической работы.

– Это святой, – говорил Гальярдо. – Ученый… Он не от мира сего: добр, как господь бог… Никогда у него гроша ломаного не будет. Раздает все, что имеет, а берет только то, что захотят ему дать.

Жизнь доктора озаряли две великие страсти: революция и бой быков; не вполне определенная, но грозная революция, которая перевернет всю Европу; анархический республиканизм, не очень поддающийся объяснению и понятный лишь в своем разрушительном отрицании. Тореро любили доктора, как отца. Он всем им говорил «ты». И достаточно было послать телеграмму с любого конца Полуострова, чтобы славный доктор немедленно сел в поезд и помчался лечить рану одного из своих «мальчиков», не думая о каком-либо вознаграждении.

Встретившись с Гальярдо после долгой разлуки, доктор обнял его, прижавшись мягким животом к его телу, казалось отлитому из бронзы. Оле, славные ребята! Он нашел, что матадор выглядит прекрасно.

– А как дела с республикой, доктор? Еще не пришло время? – спросил Гальярдо с андалузским лукавством. – Насиональ говорит, она совсем близко: ждем со дня на день.

– А тебе что до нее, насмешник? Оставь в покое бедного Насионаля. Пусть бы он только получше всаживал бандерильи[7]. А твое дело разить быков, как сам господь бог… Хороший денек предстоит! Мне говорили, что быки…

Но тут молодой человек, видевший, как загоняли быков в стойла, и желавший поделиться впечатлениями, прервал доктора, чтобы рассказать о темно-рыжем, который «сразу бросился ему в глаза», – о, от него нужно ждать многого! Оба гостя, которые, обменявшись приветствиями, молча ждали появления хозяина, теперь заговорили одновременно, и Гальярдо счел нужным представить их друг другу. Но как же все-таки звали этого приятеля, с которым он на «ты»? Матадор почесал затылок, и задумавшись, сдвинул брови. Однако его замешательство продолжалось недолго.

– Послушай, как тебя зовут? Прости… Знаешь, сколько народа!

Молодой человек назвал себя, скрыв под понимающей улыбкой разочарование: маэстро забыл его. Услышав имя, Гальярдо сразу вспомнил и загладил свою рассеянность, добавив: «богатый шахтовладелец из Бильбао». Затем он представил «знаменитого доктора Руиса», и оба, увлеченные общей страстью, принялись беседовать о сегодняшних быках, словно были знакомы всю жизнь.

– Садитесь, – сказал Гальярдо, указывая на диван в глубине комнаты, – здесь вы не помешаете. Разговаривайте и не обращайте на меня внимания. Я буду одеваться. Мне кажется, между мужчинами…

Гальярдо сбросил костюм и остался в одном белье. Усевшись на стул под аркой, отделявшей салон от алькова, он отдал себя в руки Гарабато, который, раскрыв чемодан из русской кожи, достал оттуда изящный, почти дамский несессер.

Хотя маэстро был тщательно выбрит, слуга снова намылил ему лицо и принялся водить бритвой по щекам с ловкостью человека, каждый день проделывающего одну и ту же работу. Умывшись, Гальярдо вернулся на свое место. Гарабато смочил ему волосы одеколоном и бриллиантином и зачесал их завитками на лоб и на виски; затем принялся приводить в порядок отличительный знак профессии – священную косичку.

Он почтительно расчесал длинную прядь, венчающую затылок маэстро, заплел ее и закрепил двумя заколками на макушке, отложив пока окончательную отделку. Теперь надо было заняться ногами; Гарабато снял с матадора носки, оставив его только в шелковых кальсонах и рубашке.

Могучая мускулатура Гальярдо рельефно выделялась под тонким бельем. Выемка на ляжке обозначала место глубокого шрама – кусок мяса был вырван рогом быка. На темной коже рук резко белели отметины – следы давнишних ударов. Смуглая безволосая грудь была накрест пересечена двумя неровными фиолетовыми рубцами – тоже память о кровавых ранах. На одной из щиколоток синела впадина, словно выбитая круглым штампом. От могучего торса бойца исходил запах здорового, чистого тела, смешанный с сильным ароматом женских духов.

Гарабато, прихватив охапку ваты и белых бинтов, опустился на колени у ног маэстро.

– Античный гладиатор! – воскликнул доктор Руис, прервав беседу. – Ты сложен, как римлянин, Хуан.

– Возраст, доктор, – несколько меланхолически возразил матадор. – Стареем. Когда я боролся и с быками и с голодом, ничего этого не требовалось, ноги были крепче железа.

Гарабато заложил клочки ваты между пальцев маэстро, обернул ватой ступни и ноги до колен и принялся бинтовать их, укладывая бинты плотно прилегающими спиралями, напоминающими оболочку египетских мумий. Чтобы закрепить повязку, он воспользовался воткнутыми в обшлаг иголками и тщательно сшил концы бинтов.

Гальярдо потопал по полу плотно забинтованными ногами – в мягком покрове они казались еще более сильными и ловкими. Слуга натянул на матадора длинные, доходившие до середины ляжек чулки, толстые и эластичные, как гетры, – это была единственная защита для ног под шелком боевого костюма.

– Смотри, Гарабато, чтобы ни морщинки… Не люблю, когда висит мешком.

И, повертевшись перед зеркалом, чтобы увидеть себя со всех сторон, Гальярдо нагнулся и сам провел руками по чулкам, расправляя складки. Поверх белых чулок Гарабато надел на него розовые шелковые – они уже оставались в костюме тореро на виду. Затем Гальярдо сунул ноги в башмаки, выбрав из нескольких пар, которые Гарабато расставил на чемодане, – все на белой подошве и совершенно новые.

Теперь только по-настоящему началось одевание. Слуга подал матадору шелковые панталоны табачного цвета с тяжелым золотым шитьем по боковым швам. Гальярдо натянул их, не завязывая идущие по низу штанин толстые шнуры, с золотыми кистями на свисающих концах. Эти шнуры, которые стягивают панталоны под коленями, вызывая искусственный прилив крови к ногам, называются скрепами.

Гальярдо велел слуге затянуть шнуры потуже и в то же самое время изо всех сил напряг мышцы ног. Эта операция была одной из самых важных. Скрепы у матадора должны быть пригнаны безукоризненно. И Гарабато, плотно обмотав шнуры вокруг ноги, скрыл их под штанинами, ловко превратив золотые кисти в небольшие подвески.

Маэстро сунул голову в легкую батистовую рубашку с гофрированной грудью, тонкую и прозрачную, словно женское белье. Гарабато застегнул ее и повязал матадору широкий галстук, красной чертой разделивший всю грудь до самой талии. Осталась наиболее сложная часть туалета – фаха, широкая шелковая полоса, длиной чуть не в четыре метра, которая, казалось, заполнила всю комнату, когда Гарабато развернул ее одним ловким движением.

Гальярдо встал в глубине комнаты, подле своих друзей, и закрепил у пояса один конец ленты.

– Теперь внимание, – сказал он слуге. – Показывай свое искусство.

И матадор стал медленно вращаться на каблуках, приближаясь к слуге, а лента, которую тот поддерживал, укладывалась правильными кругами, придавая талии необычайную стройность.

Быстрыми, ловкими движениями Гарабато изменял положение шелковой полосы. При некоторых поворотах фаха складывалась вдвое, при других расправлялась вокруг талии матадора как влитая, без единой складочки или морщинки. Иногда Гальярдо, капризный и придирчивый во всем, что касалось его внешности, останавливался и делал несколько оборотов назад, исправляя какой-нибудь промах.

– Плохо лежит, – бормотал он сердито. – Будь она проклята! Внимательней, Гарабато!

Но вот, после бесчисленных остановок, Гальярдо добрался до конца, намотав вокруг талии всю шелковую полосу. Проворный слуга сшил и сколол булавками вокруг тела маэстро все части туалета, превратив их в единое целое. Теперь, чтобы освободиться от платья, тореро придется прибегнуть к ножницам и к посторонней помощи. До возвращения в отель он не сможет снять ни одну часть костюма, если только этого не сделает посреди арены бык, после чего раздевание закончится уже в госпитале.

Гальярдо снова сел, и Гарабато занялся колетой. Он освободил ее от заколок и сплел вместе с пучком лент, украшенным черной кокардой и напоминавшим вышедшую из употребления сетку давних времен тавромахии.

Словно желая оттянуть момент окончательного завершения туалета, маэстро потянулся, попросил Гарабато подать оставленную на ночном столике сигару и справился о времени, – ему казалось, что все часы спешат.

– Еще рано… Да и ребята не приехали… Не люблю являться в цирк спозаранку. Так надоедают, пока там ждешь!..

Вошедший лакей доложил, что карета с квадрильей[8] дожидается внизу.

Теперь пора. Больше не было предлога оттягивать момент отъезда. Поверх красного пояса Гальярдо надел жилет, обшитый золотой бахромой, а на него – сияющую ослепительным шитьем куртку, тяжелую, как рыцарские латы, и сверкающую, как пламя. Табачного цвета шелк был виден только на внутренней части рукавов и выделялся двумя треугольниками на спине. Вся куртка была заткана золотыми цветами с венчиками из сверкающих разноцветных камней. Тяжелые наплечники, обрамленные золотой канителью, состояли из сплошного золотого шитья.

Плотная золотая бахрома, идущая по краям куртки, трепетала и переливалась при каждом движении. Из отделанных золотом карманов выглядывали кончики двух шелковых платков, таких же красных, как галстук и пояс.

– Шапку!

Из овальной коробки Гарабато с величайшими предосторожностями вытащил головной убор матадора – черный колпак с двумя свисающими по бокам золотыми кистями. Гальярдо надел его, стараясь не сдвинуть косичку, висевшую точно посреди спины.

– Плащ!

Гарабато снял со стула так называемый выходной, или парадный, плащ, настоящую королевскую мантию, того же цвета, что и весь костюм, и также расшитую золотом. Гальярдо перебросил плащ через плечо и, взглянув в зеркало, остался доволен проделанной работой. Он выглядел неплохо!.. В путь!

Оба друга поспешно распрощались с матадором, чтобы нанять экипаж и поехать вслед за ним. Гарабато сунул под мышку сверток красной материи, из которого выглядывали рукояти и острия шпаг.

Спустившись в вестибюль, Гальярдо увидел сквозь прямоугольник раскрытой двери, что улица перед отелем запружена народом, как в дни необычайных событий. Издали до него донесся гул огромной толпы, скрытой от его глаз.

Хозяин отеля и все его семейство бросились к Гальярдо, словно провожая его в дальний путь.

– Желаем удачи! Все будет хорошо!

Слуги, в порыве волнения и восторга позабыв о разделяющей их дистанции, пожимали матадору руку.

– Доброй удачи, дон Хуан!

А он поворачивался во все стороны, улыбаясь и не обращая внимания на встревоженные лица женщин:

– Спасибо, большое спасибо. До скорого свидания.

Гальярдо был неузнаваем. Как только он перебросил через плечо свой сверкающий плащ, беззаботная улыбка озарила его лицо. Он был бледен несколько болезненной бледностью, на лбу его проступала испарина, но он смеялся, радуясь тому, что живет, что шагает навстречу публике, и проникался новым настроением с легкостью человека, который нуждается в позе, чтобы показаться перед толпой.

Гальярдо гордо выступал впереди, посасывая сигару, которую держал в левой руке; он шагал твердо, покачивая бедрами под своим великолепным плащом и поглядывая вокруг с тщеславным самодовольством красивого парня.

– Полно, кабальеро… Дайте пройти! Спасибо, большое спасибо.

И, стараясь уберечь костюм от прикосновения грязных рук, он прокладывал себе дорогу среди толпы оборванцев и зевак, скопившихся у дверей отеля. Не имея денег, чтобы пойти на корриду, они добивались счастья пожать руку знаменитому Гальярдо или хотя бы дотронуться до его одежды.

У тротуара стояла карета, запряженная четырьмя мулами в нарядной сбруе, украшенной бубенцами и позументами. Гарабато уже взобрался на козлы со своей связкой мулет[9] и шпаг. В карете, держа плащи на коленях, сидели трое тореро в ярких костюмах, расшитых так же пышно, как костюм маэстро, но только не золотом, а серебром.

Гальярдо, пробившись сквозь ликующую толпу, вскочил на подножку кареты, чувствуя, как его поднимают вверх упершиеся в спину руки восторженных поклонников.

– Добрый день, кабальеро! – кратко приветствовал он свою квадрилью.

Он уселся позади, рядом с дверцей, чтобы все могли его видеть, и, улыбнувшись, кивнул головой в ответ на возгласы каких-то оборванных женщин и аплодисменты мальчишек-газетчиков.

Могучие мулы рванули с места карету, наполнив улицу веселым звоном бубенцов. Толпа раздалась, пропуская упряжку, но многие бросились к экипажу, словно желая погибнуть под его колесами. Над головами колыхались шляпы и трости; трепет восхищения пробежал по толпе; обезумевшие от восторга люди кричали, не помня себя:

– Оле, храбрецы!.. Да здравствует Испания!

Бледный, улыбающийся Гальярдо кланялся, поминутно повторяя «спасибо, спасибо», взволнованный силой народного восторга, гордый тем, что его имя соединяют с именем родины.

Орава оборванных, босоногих мальчишек мчалась со всех ног вслед за каретой, будто в конце этой бешеной скачки их ожидала необыкновенная награда.

Вот уже целый час по улице Алькала двигался поток экипажей, зажатый, словно между двух берегов, двумя толпами пешеходов, направлявшихся к окраине города. Все средства передвижения, от древнего дилижанса до современного автомобиля, были представлены в этой шумной беспорядочной лавине. Люди висели гроздьями на подножках переполненных трамваев. На углу улицы Севильи омнибусы поджидали пассажиров, и кондукторы, стоя на империале, выкрикивали на все голоса: «В цирк! В цирк!» Трусили, позванивая бубенцами, разукрашенные мулы, запряженные в открытые коляски. На подушках колясок сидели женщины в белых мантильях, с красными цветами в волосах. Поминутно раздавались испуганные восклицания; из-под колес то и дело выскакивал с обезьяньей ловкостью какой-нибудь шальной мальчишка, перебегавший с одной стороны улицы на другую, состязаясь в быстроте с экипажами. Гудели рожки автомобилей; кричали кучера; газетчики надрывались, предлагая листки с фотографиями и описанием предназначенных к бою быков или портреты и биографии знаменитых тореро. Время от времени глухой ропот толпы разражался взрывом возгласов. Среди одетых в черное конных муниципальных гвардейцев мелькали пестрые всадники на тощих клячах. Их костюм состоял из желтых кожаных рейтуз, шитых золотом курток и широкополых фетровых шляп, украшенных толстой кистью наподобие кокарды. Это были пикадоры[10], суровые всадники с грубой внешностью. На крупах лошадей, держась за высокое мавританское седло, сидели, словно какие-то черти в красном, так называемые ученые обезьяны – служители, которые приводят лошадей к дому пикадора.

Квадрильи проезжали в открытых каретах, и золотое шитье на костюмах тореро ослепительно сияло в лучах вечернего солнца, вызывая восторг толпы. «Это Фуэнтес». «А вон Бомба». И зеваки, радуясь, что узнали своих героев, жадными глазами следили за удаляющимся экипажем, словно ожидали какого-то чуда и боялись пропустить его.

С верхней части улицы Алькала виден был весь прямой широкий путь, ослепительно-белые стены домов, ряды зеленеющих на весеннем ветру деревьев, черные от множества зрителей балконы и мостовая, почти сплошь залитая волнующейся толпой и потоком экипажей, спускавшихся к фонтану Кибелы. Отсюда улица вновь шла вверх меж двух рядов деревьев и высоких зданий, а еще дальше перспективу замыкала триумфальная арка ворот Алькала, белой громадой выделяясь на голубом просторе неба с проплывающими, словно одинокие лебеди, легкими облаками.

Гальярдо молча сидел на своем месте, отвечая толпе застывшей улыбкой. После того как он поздоровался с бандерильеро[11], он не произнес ни слова. Товарищи его, измученные тревогой и ожиданием, тоже были бледны и молчаливы. В своем кругу тореро не заботились о показной веселости, необходимой перед лицом публики.

Можно было подумать, что какой-то таинственный голос предупреждал толпу о продвижении последней квадрильи, направлявшейся к цирку. Зеваки, бежавшие за каретой с криками «Гальярдо!», постепенно отставали, теряясь среди экипажей, но все же пешеходы поворачивали головы, словно чувствуя за своей спиной приближение знаменитого тореро, и выстраивались вдоль тротуара, чтобы получше рассмотреть его.

Женщины в катившихся далеко впереди колясках тоже поворачивали головы, привлеченные звоном бубенцов. Нестройный гул восторженных восклицаний раздавался то в одной, то в другой группе пешеходов; кто размахивал шляпой, кто в знак приветствия поднимал вверх трость.

Гальярдо всем отвечал заученной улыбкой, но, казалось, был занят своими мыслями. Рядом с ним сидел бандерильеро Насиональ – надежный друг, старше его на десять лет, суровый человек с насупленными бровями и медлительными движениями. Среди тореро он был известен своей добротой, честностью и пристрастием к политике.

– На Мадрид тебе не придется жаловаться, Хуан, – произнес Насиональ. – С публикой ты, видно, поладил.

Гальярдо, словно не слыша этих слов или просто желая высказать мучившую его мысль, ответил:

– Чует мое сердце, сегодня случится худое.

Поравнявшись с фонтаном Кибелы, карета остановилась. От Прадо к бульвару Кастельяна спускалась пышная похоронная процессия, перерезав пополам лавину экипажей, двигавшуюся по улице Алькала.

Гальярдо побледнел еще больше. Испуганными глазами смотрел он на проплывавший мимо крест и на священников, которые затянули заупокойную молитву, глядя – кто с негодованием, кто с завистью – на всех этих забывших бога людей, думающих только о развлечениях.

Матадор поспешил обнажить голову, и вся квадрилья, кроме Насионаля, последовала его примеру.

– Ах, будь ты проклят! – закричал Гальярдо. – Сними шляпу, висельник!

В ярости он готов был избить Насионаля; предчувствие говорило ему, что эта дерзость навлечет на него величайшие несчастья.

– Ладно… сниму, – схитрив, как упрямый ребенок, проворчал Насиональ, когда увидел, что крест уже далеко, – сниму… но только перед покойником.

Они долго стояли, пропуская бесконечную процессию.

– Дурная примета, – пробормотал Гальярдо дрожащим от гнева голосом. – И кому пришло в голову тащить покойника по этой дороге?.. Проклятие!.. Говорил я, что-нибудь да стрясется сегодня.

Насиональ с улыбкой пожал плечами.

– Суеверие и предрассудки! Бог и природа этим не занимаются.

Слова Насионаля, еще больше разозлившие Гальярдо, вывели из мрачной задумчивости остальных тореро, и они принялись потешаться над товарищем и его излюбленным выражением «бог и природа».

Как только путь очистился, мулы помчались во весь опор, и карета двинулась дальше, обгоняя другие направлявшиеся к цирку экипажи. Достигнув цели, карета свернула налево и остановилась у так называемых Конюшенных ворот, которые вели к загонам и конюшням. До ворот пришлось продвигаться шагом среди густой толпы. Снова овации в честь Гальярдо, едва тот вышел из кареты в сопровождении квадрильи. Снова нужно беречь платье от грязи, приветливо улыбаться и прятать правую руку от всех желающих пожать ее.

– Дорогу кабальеро! Спасибо, спасибо!

Огромный двор, расположенный между амфитеатром и стеной, окружающей подсобные помещения, был запружен публикой; прежде чем занять места, зрители хотели посмотреть на всех тореро вблизи. Над толпой возвышались конные пикадоры и альгвасилы в костюмах семнадцатого века. По одну сторону двора тянулись одноэтажные кирпичные здания с навесами из вьющихся растений над дверьми, с цветами на окнах – целый городок: конторы, мастерские, конюшни, дома, в которых жили конюхи, плотники и другие служители цирка.

Матадор с трудом прокладывал себе путь среди толпы. Его имя неслось из уст в уста, вызывая бурю восторга:

– Гальярдо!.. Идет Гальярдо! Оле! Да здравствует Испания!

А он, упоенный преклонением публики, выступал с гордо поднятой головой, спокойный как бог, веселый и довольный, словно присутствовал на празднике в свою честь.

Чьи-то руки обвились вокруг его шеи, и запах винного перегара ударил ему в нос.

– Молодчина! Красавец! Да здравствуют храбрецы!

Это был благообразный господин, добрый буржуа, завтракавший в компании и сбежавший из-под надзора друзей, которые, посмеиваясь, наблюдали за ним издали. Он склонил голову на плечо матадору и замер в восхищении, словно собирался уснуть в этой позе навеки. Друзья оттащили его, освободив отбивавшегося Гальярдо от нескончаемого объятия. Пьяный, увидев, что его оторвали от кумира, разразился восторженными воплями. Да здравствуют мужчины! Пусть придут сюда все народы мира, посмотрят на такого тореро и умрут от зависти!

– Есть у них корабли… есть деньги… Но все это ерунда! Нет у них ни быков, ни таких отважных ребят… Оле, мой мальчик! Да здравствует родина!

Гальярдо пересек большой побеленный зал, в котором собрались уже его товарищи по ремеслу, окруженные группами поклонников. Пройдя через публику, столпившуюся у одной из дверей, он вошел в тесную темную комнатку, в глубине которой мерцал свет. Это была часовня. Статуя Богоматери с голубем занимала переднюю часть алтаря. На столике горели четыре свечи. Пыльные, изъеденные молью веточки искусственных цветов стояли в простой фаянсовой вазе.

Часовня была битком набита любителями из простонародья, стремившимися получше рассмотреть великих людей. Они толпились в темноте, с обнаженными головами, кто сидя на корточках в первых рядах, кто взобравшись на скамьи и стулья, и почти все повернулись спиной к Пресвятой Деве. Устремив нетерпеливые взоры на дверь, они выкрикивали имена вошедших, едва завидев блеск расшитой золотом одежды.

Бедняги бандерильеро и пикадоры, которые так же рисковали жизнью, как матадоры, вызывали при своем появлении лишь легкий шепот. Только самые страстные любители знали их имена.

Но вот раздался дружный гул, все повторяли одно и то же имя:

– Фуэнтес!.. Это Фуэнтес!

Стройный, изящный тореро, перебросив плащ через плечо, приблизился к алтарю и, сверкнув белками цыганских глаз, с театральной торжественностью преклонил колено, откинув назад свой сильный и гибкий стан. Произнеся молитву и перекрестясь, он встал и, по-прежнему повернувшись спиной к двери, двинулся к выходу, не отводя глаз от статуи, точно тенор, который уходит со сцены, раскланиваясь с публикой.

Гальярдо был проще в выражении своих чувств. Он вошел со шляпой в руке, подобрав плащ, выступая не менее гордо, чем Фуэнтес, но, подойдя к статуе, опустился на оба колена и отдался молитве, позабыв о сотне устремленных на него глаз. Его бесхитростная христианская душа трепетала от страха и раскаяния. Он молил о защите с жаркой верой простодушного человека, живущего под постоянной угрозой смерти, неколебимо верящего в дурной глаз и покровительство сверхъестественных сил. В первый раз за весь день он подумал о жене и о матери. Бедная Кармен в Севилье ждет его телеграммы! Сеньора Ангустиас спокойно кормит кур во дворе Ринконады и, верно, даже не знает, где выступает сегодня ее сын! А его мучит страшное предчувствие, что сегодня вечером случится несчастье!.. Пресвятая Дева с голубем! Защити и помилуй. Он будет хорошим, забудет все дурное, будет жить, как велит господь.

И, укрепив свой суеверный дух этим беспредметным раскаянием, он вышел из часовни растроганный, с затуманенным взором, не видя преграждавших ему дорогу людей.

В комнате, где собирались ожидавшие выхода тореро, Гальярдо поклонился какой-то гладко выбритый человек в черном, явно стесняющем его костюме.

– Дурная примета! – пробормотал тореро. – Недаром я говорил, что сегодня добра не будет.

Это был цирковой священник, страстный любитель тавромахии. Пряча Святые Дары под сюртуком, он приходил из квартала Просперидад в сопровождении соседа, который соглашался ему прислуживать за билет на корриду. Долгие годы он боролся с приходом, который был ближе расположен и, следовательно, имел больше прав на служение в часовне цирка. В дни корриды он брал наемную карету, которую оплачивала дирекция, прятал под светской одеждой чашу со Святыми Дарами и, выбрав среди своих друзей и подопечных подходящего служку, отправлялся в цирк, где ему оставляли два места в первом ряду, возле ворот, ведущих в бычий загон.

Священник с хозяйским видом вошел в часовню и ужаснулся поведению публики; все, правда, сняли головные уборы, но разговаривали в полный голос, а некоторые даже курили.

– Кабальеро, здесь не кафе. Прошу вас выйти. Коррида вот-вот начнется.

Услышав эту весть, публика быстро разошлась. Священник вынул спрятанные дары, сложил их в расписной деревянный ларец и, едва успев запереть священную ношу, почти бегом бросился в амфитеатр, чтобы занять место до выхода квадрилий.

Толпа рассеялась. Во дворе остались только разодетые в шелк и парчу тореро, желтые всадники в широкополых шляпах, конные альгвасилы и служители в голубых с золотом костюмах.

Неподалеку от Конюшенных ворот, под аркой, ведущей на арену, в привычном порядке выстраивались тореро: матадоры впереди, за ними, на изрядном расстоянии, бандерильеро, а дальше, уже посреди двора, распространяя запах разогретой кожи и навоза, топтался арьергард – суровый и угрюмый отряд пикадоров, сидящих на скелетоподобных клячах с повязкой на одном глазу. Сзади, словно обоз этой армии, расположились упряжки сильных, норовистых мулов с лоснящейся шерстью, в украшенных кистями и бубенцами попонах, с прикрепленными к хомутам развевающимися флажками национальных цветов, – мулы должны увозить с арены убитых быков.

Из-под свода арки, над загораживающими ее до половины деревянными воротами, виднелся кусок ослепительно-синего неба, сияющего над ареной, и часть амфитеатра, заполненного плотной беспокойной толпой, над которой разноцветными бабочками трепетали веера и газеты.

Мощное дуновение, подобное дыханию огромных легких, проникало под арку. С волной воздуха доносился мелодичный гул, в котором скорей угадывалась, чем слышалась, отдаленная музыка.

По краям арочных ворот выглядывали человеческие головы, множество голов: зрители, сидевшие по обе стороны арки, перевешивались через перила, сгорая от нетерпения поскорее увидеть героев.

Гальярдо встал в ряд вместе с двумя другими матадорами, обменявшись с ними торжественными поклонами. Они не разговаривали и не улыбались. Каждый думал о своем, уносясь воображением далеко отсюда, или вовсе не думал, поглощенный волнением. Внешне тревога проявлялась лишь в том, что тореро непрерывно оправляли свои плащи, – занятие, которое можно было продолжать бесконечно. Они перебрасывали плащ через плечо, обвертывали один конец вокруг пояса, стараясь, чтобы сверкающая мантия не закрывала ловких, сильных ног, затянутых в шелк и золото. Их бледные лица блестели от пота. Все думали о скрытой от их глаз арене, испытывая неодолимый страх перед тем, что происходит по ту сторону стены, страх перед неведомым, перед притаившейся опасностью. Как-то закончится день?

Позади квадрилий раздался цокот копыт лошадей, скакавших от внешних аркад цирка: два альгвасила в коротких черных плащах и в лакированных шляпах с развевающимися красными и желтыми перьями, закончив объезд арены и очистив ее от любопытных, проскакали на свое место во главе квадрилий.

Но вот ворота, замыкающие арку, и ворота внутреннего барьера распахнулись настежь. Глазам открылась правильно очерченная площадь, огромный круг арены, на которой сейчас разыграется трагедия в угоду любителям сильных ощущений, ради потехи четырнадцати тысяч зрителей. Глухой мелодичный гул резко усилился и разразился бурной, веселой музыкой, триумфальным маршем звенящих медных труб, при звуках которого сами собой в воинственном порыве задвигались руки и ноги. Вперед, отважные ребята!

И тореро, зажмурившись от резкой перемены освещения, вышли из тьмы на свет, из молчания, царившего под сводами арки, в оглушительный рев цирка. По ступеням амфитеатра прокатилась волна любопытства, публика вскочила на ноги, чтобы лучше рассмотреть выход квадрилий.

Тореро выступили вперед, сразу уменьшившись в размерах на фоне огромной арены. Они казались блестящими куклами в раззолоченных одеждах, отливавших лиловыми отсветами под лучами солнца. Зрители восхищались их ловкими, красивыми движениями, словно дети, увидевшие чудесную игрушку. Публику охватил один из тех безумных порывов, которые порой приводят в волнение огромные массы людей. Все аплодировали, наиболее восторженные и возбужденные громко кричали, гремела музыка, и среди бурного смятения, прокатившегося по обе стороны входных ворот до самой ложи председателя корриды, с торжественной медлительностью выступали квадрильи, изящными движениями рук и корпуса вознаграждая публику за сдержанность своего шага. Под синим куполом неба метались белые голуби, вспугнутые могучим ревом, исходившим из глубины каменного кратера.

Выйдя на арену, тореро преобразились. Они рисковали жизнью ради чего-то большего, чем деньги. Свои сомнения, свой страх перед неведомым они оставили там, за деревянным барьером. Теперь они шагали по арене, они увидели публику – начиналась настоящая жизнь. В их простых и суровых сердцах проснулось стремление к славе, желание взять верх над товарищами, гордость своей силой и ловкостью. И в ослеплении они забывали все страхи и проникались неукротимой отвагой.

Гальярдо был неузнаваем. Он вытянулся во весь рост, чтобы казаться еще выше, он шагал с гордой осанкой победителя, бросая вокруг торжествующие взгляды, словно обоих его товарищей и не существовало. Все принадлежало ему: арена и публика. Он чувствовал себя способным убить всех быков, пасущихся на пастбищах Андалузии и Кастилии. Все аплодисменты неслись к нему – в этом он был уверен. Тысячи женских глаз из-под белых мантилий устремлялись только на его особу – тут не было сомнений. Публика обожала его, и, горделиво улыбаясь, словно все овации относились к нему одному, он озирал ступени амфитеатра, угадывая, где скопились самые большие группы его приверженцев, и стараясь не замечать поклонников других матадоров.

Тореро, держа шляпы в руке, приветствовали председателя, и блестящий кортеж распался; пешие и конные разошлись в разные стороны. Пока альгвасил ловил в шляпу брошенный председателем ключ, Гальярдо направился к первому ряду, где сидели самые горячие его поклонники, и отдал им на хранение свой роскошный плащ. Множество рук подхватило переливающуюся огнями мантию и растянуло ее по барьеру, словно священный символ сообщества.

Наиболее восторженные, вскочив на ноги, махали руками и тростями, приветствуя матадора и выражая свои надежды. Покажи себя, дитя Севильи!..

А он, опершись на барьер, удовлетворенно улыбался и всем отвечал:

– Большое спасибо. Сделаю все, что смогу.

Но не только приверженцы оживлялись при виде Гальярдо. Вся публика не сводила с него глаз в надежде на сильные переживания. От этого тореро можно было ждать подвигов! Но такие подвиги вели к больничной койке…

Все были уверены, что Гальярдо суждено умереть на арене от рогов быка, и именно эта уверенность заставляла публику аплодировать ему с кровожадным восторгом, – так мизантроп следит с жестоким интересом за работой укротителя, дожидаясь часа, когда звери наконец разорвут его.

Гальярдо издевался над старыми любителями, над почтенными докторами тавромахии, которые считали невозможной неудачу, если тореро следует правилам искусства. Правила! Он не знал их, да и не стремился узнать. Мужество и отвага – вот что нужно для победы. И почти вслепую, руководясь одним лишь бесстрашием, пользуясь только природным совершенством своего тела, он сделал стремительную карьеру, ошеломив публику, поразив ее храбростью, граничащей с безумием.

Он не шел обычным путем, как другие матадоры, годами работавшие подручными и бандерильеро бок о бок с прославленными маэстро. Рог быка не пугал его: «Нет рогов злее, чем у голода». Главное – вознестись сразу. И, сразу став матадором, он в несколько лет завоевал небывалую популярность.

Гальярдо обожали именно потому, что считали его гибель неизбежной. Люди загорались неизменным восторгом перед его слепым презрением к смерти. Он возбуждал такое же внимание и тревогу, как преступник, приговоренный к казни. Этот тореро был не из тех, кто бережет себя: он отдавал все, вплоть до жизни. Он стоил тех денег, что ему платили. И толпа со звериной жестокостью наблюдателя, сидящего в безопасном месте, поощряла и подстрекала героя. Осторожные качали головой при виде его подвигов и бормотали: «Пока еще держится!..» Гальярдо казался им удачливым самоубийцей.

Зазвучали барабаны и трубы, на арену вышел первый бык. Гальярдо, перебросив через руку красный плащ без единого украшения, с пренебрежительным видом стоял у барьера, неподалеку от мест, занятых его поклонниками. Этот бык предназначен другому матадору; он покажет себя, когда придет его черед. Однако аплодисменты, награждавшие каждый удачный взмах плаща, вывели Гальярдо из неподвижности, и, несмотря на принятое решение, он направился к быку и начал дразнить его, выказывая больше отваги, чем мастерства. Весь амфитеатр разразился рукоплесканиями, – публике нравилась его дерзость.

Когда Фуэнтес убил первого быка и, приветствуя зрителей, направился к ложе президента, Гальярдо побледнел еще больше: каждый знак одобрения, обращенный к другому, казался ему оскорблением. Теперь настал его черед. Будет на что посмотреть! Что именно он покажет, Гальярдо сам точно не знал, но он твердо намеревался поразить публику.

Едва появился второй бык, Гальярдо, казалось, заполнил собой всю арену. Его плащ летал у самой морды животного. Когда один из пикадоров его квадрильи, по кличке Потахе, был сброшен с лошади и его беззащитное тело распростерлось перед рогами быка, маэстро схватил быка за хвост и с геркулесовой силой повернул его так, что всадник оказался вне опасности. Публика неистово аплодировала.

Во время выхода бандерильеро Гальярдо стоял между барьерами, ожидая сигнала к выходу матадора. Насиональ с бандерильями в руках дразнил быка в самом центре арены. В его движениях не было ни изящества, ни дерзкой отваги: «Надо зарабатывать свой хлеб». В Севилье у него остались четверо малышей, и, если он умрет, другого отца они себе не найдут! Он выполнял свой долг, и все тут: всаживал бандерильи, словно поденщик тавромахии, не добиваясь оваций и избегая свистков.

Когда он всадил первую пару, часть публики зааплодировала, другие насмешливо закричали, намекая на идеи бандерильеро:

– Подальше от политики, поближе к быку!

А Насиональ, не расслышав издали, ответил с улыбкой, как и его маэстро:

– Спасибо, спасибо!

Когда под звуки труб и барабанов, возвещавших о последнем выходе, Гальярдо снова появился на арене, по толпе пробежал взволнованный ропот. Это был ее матадор! Теперь будет на что посмотреть.

Гальярдо взял свернутую мулету, которую Гарабато подал ему через барьер, выбрал одну из предложенных слугой шпаг и, медленно направившись к ложе председателя, остановился перед ней, держа шляпу в поднятой руке. Зрители вытягивали шеи, пожирая своего кумира глазами, но никто не услышал, что он сказал.

Стройная фигура с гибкой талией и гордо откинутым назад торсом произвела на публику большее впечатление, чем самые красноречивые слова. Когда, закончив речь, Гальярдо сделал полоборота и бросил шляпу на песок, грянули восторженные аплодисменты. Оле, сын Севильи! Сейчас мы увидим настоящее мастерство! И зрители переглядывались, безмолвно обещая друг другу невиданные чудеса. По ступеням амфитеатра пробежал трепет, словно в предчувствии чего-то сверхъестественного.

Наступила глубокая тишина, всегда сопутствующая сильным волнениям. Цирк замер. Вся жизнь нескольких тысяч человек сосредоточилась в их глазах. Казалось, никто не дышит.

Уперев в живот палку мулеты, словно древко знамени, и равномерно помахивая шпагой, Гальярдо медленно двинулся к быку.

Слегка обернувшись, он заметил, что следом за ним, с плащами через руку, идут Насиональ и другой бандерильеро.

– Все с арены!

Голос матадора зазвенел в полной тишине и достиг самых дальних рядов, – ответом ему был взрыв восторга. «Все с арены!.. Он сказал: «Все с арены!..» Вот это человек!..»

Гальярдо, совершенно один, подошел к быку – и мгновенно вновь воцарилась тишина. Он неторопливо развернул мулету, расправил ее и сделал еще несколько шагов, едва не наткнувшись на морду быка, сбитого с толку и ошеломленного такой дерзостью.

Публика боялась произнести слово, боялась вздохнуть, но во всех глазах сияло восхищение. Какой храбрец! Идет прямо на рога!.. Гальярдо нетерпеливо топнул ногой по песку, побуждая животное к нападению, и вот громадная туша, выставив вперед острия рогов, с ревом ринулась на него. Рога прошли под мулетой и скользнули по расшитой золотом куртке. Матадор не двинулся с места и лишь слегка откинулся назад. Вопль толпы ответил на удачный взмах мулеты:

– Оле!..

Зверь повернулся и снова бросился на человека и его тряпку, а Гальярдо под непрерывные возгласы зрителей повторил маневр. Бык, все больше разъяряясь после каждого обмана, в неистовстве бросался на тореро, а тот продолжал водить плащом перед его мордой, вращаясь на небольшом пространстве, воодушевленный близкой опасностью, опьяненный восторженными криками толпы.

Гальярдо чувствовал горячее дыхание зверя, брызги пены долетали до его лица и правой руки. Привыкнув к близости быка, он смотрел уже на него как на доброго друга, который охотно даст убить себя ради его славы.

На несколько мгновений бык замер, словно утомленный этой игрой. В мрачном раздумье он уставился на человека и красный лоскут, догадываясь в глубине своего темного сознания об обмане, который с каждым новым нападением толкает его все ближе к смерти.

Сердце Гальярдо забилось, как всегда перед удачным ударом. Пора!.. Круговым движением левой руки он свернул мулету вокруг палки и, подняв правую руку на высоту своих глаз, застыл со шпагой, направленной в затылок зверя.

По рядам пробежал ропот протеста и недовольства.

– Не бей! – закричали тысячи голосов. – Нет… нет!

Было слишком рано. Бык плохо стоял, сейчас он рванется и бросится на матадора. Гальярдо действовал против всех правил искусства. Но что ему правила, что ему собственная жизнь, этому безумцу?..

Внезапно он бросился вперед со шпагой в вытянутой руке, и в тот же момент бык ринулся ему навстречу. Удар был страшен. На мгновение человек и зверь слились в одно целое. Понять, кто победил, было невозможно: рука человека и часть его корпуса находились между рогами; животное, нагнув голову, стремилось взять на рога ускользавшую от него пеструю, расшитую золотом куклу.

Наконец группа распалась; превращенная в лохмотья мулета соскользнула на песок, руки тореро освободились; пошатываясь, он сделал по инерции несколько шагов и с трудом пришел в равновесие. Одежда его была в беспорядке. Разорванный рогами галстук болтался поверх жилета.

Бык продолжал свой бег с прежней скоростью. На его широком затылке едва выделялась красная рукоять шпаги, вонзившейся по самый эфес. Вдруг животное остановилось, передние ноги его подогнулись, как бы в неуклюжем поклоне, голова опустилась на песок. И наконец бык тяжело рухнул и забился в предсмертных судорогах.

Казалось, что амфитеатр обрушился, что сыплются с грохотом камни, что люди, охваченные паникой, сейчас бросятся бежать, – все вскочили с мест, бледные, дрожащие, крича и размахивая руками. Мертв!.. Какой удар! Ведь на мгновение публике показалось, будто матадор повис на рогах, все ждали, что вот-вот он, обливаясь кровью, упадет на песок. И вдруг он стоит перед ними, еще оглушенный бешеным натиском, но веселый и улыбающийся. После пережитого волнения и страха общий восторг не знал границ.

– Зверь! – кричали зрители, не находя других слов, чтобы выразить восхищение. – Чудовище!

Шляпы летели на арену, гром рукоплесканий прокатывался по рядам, пока Гальярдо шествовал по кругу вдоль барьера к председательской ложе.

Овация разразилась бурей, когда Гальярдо, широко раскинув руки, приветствовал президента. Все кричали, требуя для матадора высшего знака отличия. Ему должны поднести ухо! Он заслужил эту награду. Не часто случается видеть такой удар. И с новой силой вспыхнули рукоплескания, когда один из служителей вручил матадору темный, поросший шерстью окровавленный треугольник: кончик бычьего уха.

На арену уже вышел третий бык, а овации в честь Гальярдо не смолкали, словно публика не могла опомниться от восторга, словно все, что еще могло произойти во время корриды, уже не заслуживало внимания.

Остальные тореро, бледные от зависти, выбивались из сил, стараясь заслужить расположение публики. Раздавались аплодисменты, но они казались вялыми и равнодушными по сравнению с недавней овацией. Публика изнемогла после бури восторга и рассеянно следила за схватками, происходившими на арене. На ступенях амфитеатра шли ожесточенные споры. Приверженцы других матадоров, успокоившись и освободившись от охватившего всех безумия, восставали против собственного невольного порыва, осуждая Гальярдо. Очень мужественный, очень отважный тореро, настоящий самоубийца; но это не искусство! А самые страстные и яростные поклонники кумира, из тех, кто восхищался его дерзостью, отвечавшей их собственным склонностям, негодовали с фанатизмом верующего, при котором оспаривают чудеса, совершенные его святым.

Внимание публики отвлекалось от арены поминутно вспыхивающими ссорами. То и дело в одном из секторов амфитеатра раздавался шум, зрители вскакивали, повернувшись спиной к арене, над головами мелькали руки и палки. Остальная публика, перестав следить за корридой, всматривалась в место драки и в нарисованные на каменной стене огромные цифры, обозначающие различные секторы амфитеатра.

– Стычка в третьем секторе! – кричали веселые голоса. – Теперь дерутся в пятом!

Подчиняясь стадному чувству, все шумели и вскакивали на ноги, пытаясь рассмотреть через головы соседей, что происходит вдалеке, но видели лишь медленное шествие полицейских, которые, с трудом продвигаясь по ступеням, направлялись к месту побоища.

– Садитесь! – кричали более разумные из зрителей, желавшие смотреть на арену, где тореро продолжали свое дело.

Постепенно волны людского моря улеглись; ряды голов выровнялись по концентрическим кругам амфитеатра, и коррида возобновилась. Но нервы толпы были возбуждены, и ее настроение проявлялось то в презрительном молчании, то в несправедливой враждебности к некоторым тореро.

Публике, пресыщенной недавними волнующими событиями, все перипетии боя казались неинтересными. Чтобы рассеять скуку, зрители принялись за еду и питье. Уличные торговцы сновали между рядами, с фантастической ловкостью бросая покупателям требуемый товар. Словно оранжевые мячи, по всему амфитеатру летали апельсины, вычерчивая на пути прямые, как нитка, линии. Хлопали пробки бутылок с газированной водой. В стаканах искрилось жидкое золото андалузского вина.

Но вот по амфитеатру пробежала волна любопытства: Фуэнтес направился с бандерильями к своему быку, и все замерли, ожидая чудес ловкости и красоты. Матадор вышел один на середину арены с бандерильями в руке, невозмутимый, спокойный, продвигаясь медленным шагом, словно затевая какую-то игру. Бык подозрительно следил за его движениями, изумленный зрелищем одинокого человека после недавнего шума и суеты, когда вокруг него развевались плащи, в загривок ему вонзались острые пики и перед самыми его рогами, словно напрашиваясь на удар, метались лошади.

Человек гипнотизировал зверя. Он подошел к быку так близко, что коснулся бандерильями его холки, потом, отступив, побежал мелкими шагами, и бык, словно завороженный, потрусил за ним на другой конец арены. Казалось, тореро покорил животное; бык подчинялся малейшему его движению. Но вот Фуэнтес решил закончить игру. Раскинув руки с зажатыми в них бандерильями, поднявшись на носках и вытянувшись всем своим гибким, стройным телом, он, в величественном спокойствии, двинулся вперед и воткнул разноцветные стрелы прямо в затылок ошеломленному быку.

Трижды он повторил этот прием под приветственные крики публики. Те, кто считал себя знатоком, наконец отыгрались за взрыв восторга, вызванный Гальярдо. Вот это значит быть тореро! Вот это настоящее искусство!

Гальярдо, стоя у барьера, утирал пот с лица полотенцем, которое подал ему Гарабато. Он выпил воды, повернувшись спиной к арене, чтобы не видеть подвигов товарища. Вне цирка он уважал своих соперников, относясь к ним с братским чувством, рожденным сознанием общей опасности, но стоило ему ступить на арену, как все они превращались в его врагов, а их успехи ранили его, как оскорбления. Сейчас восторги публики казались ему воровством – они похищали часть его триумфа.

Когда вышел пятый бык, предназначенный для него, Гальярдо бросился на арену, горя нетерпением поразить публику своим геройством.

Стоило упасть одному из пикадоров, как Гальярдо, взмахнув плащом, уводил быка на другой конец арены и, ослепив его фейерверком ловких движений, приводил в полную растерянность; тогда он дотрагивался до морды быка ногой или надевал ему на голову свою шляпу. Иногда, пользуясь отупением быка, он с вызывающей дерзостью подставлял ему грудь, становился перед ним на колени и чуть ли не ложился под рога.

Старые любители глухо ворчали. Обезьяньи выходки! В прошлые времена не потерпели бы такого паясничанья! Но их ропот был заглушен возгласами одобрения.

Когда прозвучал сигнал, призывающий бандерильеро, зрители были поражены, увидев, что Гальярдо, взяв у Насионаля его бандерильи, направился к быку. Раздались протестующие голоса. Работать с бандерильями!.. Ему?.. Всем известно, что в этом он не силен. Бандерильи нужно оставить тем, кто делал карьеру шаг за шагом, кто много лет, прежде чем стать матадором, выступал как бандерильеро рядом со своим маэстро, а Гальярдо сразу начал с конца: он принялся убивать быков, едва ступив на арену.

– Нет! Нет! – ревела толпа.

Доктор Руис кричал и махал руками через барьер:

– Оставь это, сынок! Делай свое дело… Бей!

Но когда Гальярдо отдавался порыву дерзкой отваги, он не обращал внимания на публику и был глух к ее протестам. Не слушая предостерегающих криков, он двинулся прямо к быку и, раньше чем тот успел пошевельнуться, – раз! – воткнул бандерильи. Всаженные неловкой рукой, они плохо держались, и когда бык в изумлении тряхнул головой, одна из стрел упала. Но это уже не имело значения. Толпа всегда чувствует слабость к своим кумирам, прощая и оправдывая их ошибки. Публика радостно приветствовала отважного тореро. А он с еще большей дерзостью всадил вторую пару, несмотря на протесты зрителей, боявшихся за его жизнь. В третий раз он повторил прием, по-прежнему неловко, но с таким бесстрашием, что неловкость, за которую другой был бы освистан, вызвала бурю восхищения. Вот это тореро! Сама судьба помогает этому смельчаку!

В затылке быка остались только четыре бандерильи из шести, да и те едва держались; казалось, животное их не чувствует.

– Остался невредим! – кричали любители, показывая на быка.

Тем временем Гальярдо, вооружась шпагой и мулетой, надев шляпу, гордо и спокойно направился к быку. Он верил в свою звезду.

– Все с арены! – крикнул он снова.

Почувствовав, что кто-то, не послушавшись приказа, идет за ним, он слегка повернул голову. В нескольких шагах от него шагал Фуэнтес. Он следовал за Гальярдо с плащом в руке, делая вид, будто остался на арене по рассеянности, но на самом деле, словно предчувствуя несчастье, держался наготове, чтобы броситься на помощь товарищу.

– Оставьте меня, Антонио, – сказал Гальярдо сердито, но вместе с тем почтительно, словно обращаясь к старшему брату.

В его голосе прозвучала такая настойчивость, что Фуэнтес пожал плечами, словно снимая с себя ответственность, и, замедляя шаг, пошел к барьеру, уверенный, что с минуты на минуту может понадобиться его помощь.

Гальярдо растянул мулету чуть не на самой голове быка. Бык бросился на красный лоскут. Взмах. «Оле!» – взвыли энтузиасты. Но бык внезапно повернулся и ринулся на матадора, страшным ударом вырвав мулету из его рук. Безоружному, беззащитному, Гальярдо оставалось только бежать к барьеру, но в тот же миг плащ Фуэнтеса отвлек быка. Поняв на бегу, что бык остановился, Гальярдо не стал прыгать через барьер. Он почувствовал уверенность в своих силах и несколько мгновений простоял неподвижно, глядя на врага в упор. Эта блестящая выдержка превратила поражение в триумф, вызвавший аплодисменты зрителей.

Гальярдо поднял мулету и шпагу, тщательно расправил красный лоскут и снова встал перед мордой быка. Теперь он был не так спокоен: его обуревала ярость, страстное желание как можно скорее убить эту тварь, заставившую его спасаться бегством на глазах у тысяч поклонников.

Едва сделав один шаг, он приготовился к решительному удару и, низко опустив мулету, поднял рукоять шпаги до уровня глаз.

Публика, боясь за его жизнь, снова закричала:

– Не бей! Нет! А-а-а!

Вопль ужаса пронесся по амфитеатру: дрожа от волнения, с расширенными глазами, зрители вскочили на ноги; женщины закрывали лицо или судорожно хватались за руки соседей. При ударе клинок угодил в кость, и Гальярдо, вытаскивая шпагу, не успел уклониться от грозного рога. Бык зацепил матадора посредине туловища, и все увидели, как этот красавец и силач болтается на острие рога, словно жалкая кукла. Могучим движением головы бык отшвырнул матадора на несколько метров, и он тяжело рухнул на арену, распластавшись, как разряженная в шелк и золото лягушка.

– Убит! Удар в живот! – кричали зрители.

Но неожиданно Гальярдо встал на ноги среди махавших плащами тореро, которые сбежались к нему на помощь. Он улыбался; ощупав себя со всех сторон, он развел руками, желая показать публике, что все в порядке. Ушиб и только, да еще пояс изорван. Рог так и не пробил насквозь прочный шелк.

Гальярдо снова собрал свои «орудия убийства». Теперь уже никто не хотел садиться, – все понимали, что удар будет молниеносным и сокрушающим. Гальярдо пошел прямо на быка, как одержимый, словно, оставшись цел, он не верил больше в силу его рогов. Он решил убить или умереть, но сейчас же, немедленно, без проволочек и предосторожностей. Или бык, или он! Все перед ним слилось в сплошное красное пятно, словно глаза его залило кровью. Откуда-то издали, будто из другого мира, доносились до него голоса зрителей, призывавших его к спокойствию.

Перебросив плащ через руку, он сделал всего два шага и внезапно, со скоростью мысли, со стремительностью развернувшейся пружины, бросился на быка и нанес ему удар шпагой, который его поклонники называли молниеносным. При ударе матадор вытянул руку так далеко, что не успел ее отдернуть. Рог быка прошелся по руке, и матадор отлетел на несколько шагов. Он зашатался, но устоял на ногах, а бык, промчавшись через всю арену, упал, подогнув ноги и уронив голову на песок. Так он лежал, пока пунтильеро не добил его.

Публика обезумела от восторга. Прекрасная коррида! Столько волнений! Этот Гальярдо даром денег не берет: с лихвой расплачивается за билет. Любителям на три дня хватит разговоров за столиками кафе. Какой храбрец! Какое чудовище! И самые восторженные воинственно озирались по сторонам, словно вызывая на бой своих противников.

– Первый матадор в мире!.. Пусть только попробуют возразить!

Остальные выступления едва привлекли внимание зрителей. Все казалось пресным и серым после подвигов Гальярдо.

Когда последний бык упал на песок, на арену хлынула толпа мальчишек, любителей из народа, учеников тореро. Они окружили Гальярдо и вместе с ним прошли от ложи председателя к выходным воротам. Все теснились вокруг него, всем хотелось пожать матадору руку, дотронуться до его одежды. И наконец энтузиасты, не обращая внимания на Насионаля и других бандерильеро, защищавших маэстро кулаками, подхватили его на руки и понесли по арене и галереям до самого выхода на улицу.

Гальярдо, с шляпой в руке, приветствовал аплодирующих зрителей. Завернувшись в свой роскошный плащ, гордо выпрямясь, он возвышался, словно божество, над потоком мягких шляп и фуражек, а вокруг неслись крики восторга.

Доехав в карете до улицы Алькала, Гальярдо увидел несметную толпу – его приветствовали поклонники, которые не присутствовали на корриде, но уже знали о триумфе своего кумира, – и улыбка гордости и уверенности в собственных силах озарила орошенное потом, по-прежнему бледное от волнения лицо матадора.

Насиональ, встревоженный падением маэстро, спросил, не больно ли ему и не нужно ли вызвать доктора Руиса.

– Пустяки, слегка задел рогом… Еще не родился бык, который убьет меня.

Но тут перед упоенным гордостью матадором возникло воспоминание о недавних страхах, и, уловив промелькнувшую в глазах Насионаля насмешку, он прибавил:

– Со мной это бывает только перед выходом на арену… Так, что-то вроде головокружения, точно у женщины. А знаешь, ты прав, Себастьян. Как ты говоришь? Бог и природа? Правильно, богу и природе нечего лезть в дела тореро. Каждый выпутывается как может, благодаря собственной ловкости или смелости, а советы небесные или земные нам ни к чему… У тебя хорошая голова, Себастьян; тебе надо бы учиться.

И, полный радостного оптимизма, он смотрел на бандерильеро как на мудреца, позабыв о насмешках, которыми всегда встречал его непонятные рассуждения.

В вестибюле отеля толпилось множество поклонников, жаждущих обнять матадора. Они превозносили его подвиги, приукрашенные до неузнаваемости за то время, пока рассказ о них дошел от цирка до отеля. Наверху, в комнате Гальярдо, было полно друзей. Все эти сеньоры говорили ему «ты» и, подражая простой речи пастухов и скотоводов, восклицали, хлопая его по плечу:

– Эх, хорош же ты был… Ну и хорош!

Выйдя вместе с Гарабато в коридор, Гальярдо избавился от восторженных почитателей.

– Надо послать телеграмму домой. Ты знаешь как: «Все в порядке».

Гарабато воспротивился: он должен помочь маэстро раздеться. Телеграмму пошлет кто-нибудь из прислуги.

– Нет, я хочу, чтобы ты сам. Я подожду… И отправь еще одну. Ты знаешь кому: этой сеньоре, донье Соль… Тоже: «Все в порядке».

Загрузка...