Оля Киссицкая этой осенью отправлялась учиться со смешанным чувством радости, беспокойства и ожидания.
Лучшая ее подруга Ника Мухина ушла в школу с математическим уклоном. Боязно было оставаться без Ники, без ее твердого слова, поддержки, но зато теперь она, Оля, сможет играть главную роль и ее мнение станет ориентиром для класса.
Оля и Ника всегда были в центре внимания. Но первой Ника, после Оля, а Оле хотелось главенствовать. И оттого, что это ее нетерпеливое желание расходилось с действительностью, она раздражалась, нервничала. Но обижалась не на себя — недолюбливала класс.
Многие одноклассники не испытывали к ней симпатии. Пусть. Но без Ники никто больше не помешает ее отношениям с Игорем Пироговым, не скажет: «Твой Пирожок ни с чем!» А Игорь все больше нравился ей.
Чем хуже она Дубининой? Подумаешь, какая красавица, золотые волосы! Кроме тряпок, и говорить-то с ней не о чем. Счастье, что она Пирогова с его вздохами не замечает. Такой, как Игорек, ей не по зубам. Присохла к своему дурачку — шутничку Сережке Судакову, нравилось, что он классом старше. Но теперь, когда Судакова не стало, не заинтересовалась бы она Пироговым!
Оля понимала, что так думать скверно, совестно по отношению к трагически погибшему товарищу, да и к Дубининой, которая мается со своим страшным несчастьем. Но злой бес, словно нарочно, вселялся в нее, когда на пути ее желаний возникали препятствия.
Так случилось, что никогда не удавалось Оле увидеть себя прежде, чем взрослые сообщали ей, как она выглядит. Не успевала она оценивать свои поступки и слова раньше любящих ее старших и постепенно свое отражение в восторженных глазах стала воспринимать за самое себя, а восторги на устах близких — за истинные свои заслуги. И всякий раз чувствовала себя ущемленной, когда обнаруживала несовпадения.
Отец и мать Оли поженились еще студентами, и с первых же шагов семейной жизни попали в полную зависимость от своих родителей. Родительские пары, «старики», плохо совмещались друг с другом: опыт жизни, взгляды, привычки, ценности — все не совпадало. Оля осознавала уже связь между несложившимися отношениями взрослых и противоречивым своим характером.
С тех пор как она помнила себя, ей всегда казалось, что мосток, объединявший тот и другой берег, держится кое-как и вот-вот провалится. Мамины «старики», такие умные и образованные, ни с того ни с сего принимались вспоминать, сколько сделали для Олиного папы. Папа приходил в бешенство. И папины «старики» немедля возмущались и начинали перечислять, сколько вещей и продуктов перетаскали за время своего «оброка»…
Стоило только одним «старикам» подарить Олечке платье, как другие тотчас же тащили шубку. Только одни забирали девочку на дачу, другие немедля доставали путевку в лучший санаторий, куда пускали с детьми. Если кто-то восторгался остроумной фразой маленькой Оли, его тут же перебивали, восхваляя ее сообразительность или красоту.
Оля научилась ловко передвигаться по ветхому мостику. Повзрослев, она сообразила, что разногласия между «стариками» куда более серьезные, чем простое выяснение отношений: «кто больше — кто меньше?» или осуждение «нелепых» привычек: «В таком-то возрасте (имеется в виду бабушка мамы) и ходить в брючках, да еще порхать на лыжах». Или: «На таких-то приемах и не научиться правильно держать вилку (это уже о бабушке папы)».
Прислушиваясь к взрослым разговорам, Оля узнала, что мамин папа — ученый — обвиняет папиного и других, «таких как он», во всех недостатках нашей жизни, которых он подмечает немало. А папин «старик» — партийный работник, — волнуясь, доказывает, отстаивает и наступает на маминого с претензиями к «хлипким» интеллигентам. И чаще всего они не могут понять друг друга, когда вспоминают трудные времена — коллективизацию, тридцатые годы или послевоенные, а особенно когда говорят о культе личности и о «исторической неизбежности».
— Вы хотели создать монолит, вы заботились о равных правах для всех в коллективе, — горячится дед-ученый, — честь вам и хвала. Но личность… В агонии вашего дела вы презирали личность. Вы ее уничтожали годами, десятилетиями.
— Вы слепой человек, — возмущается дед — партийный работник, — разве когда-нибудь прежде были созданы такие условия для расцвета личности? Мы голодали, мы мерзли в голых степях, в тайге и болотах, возводя гиганты индустрии, дороги и электростанции. Разве мы не добились успеха? Разве не выстоял наш монолит в годы войны? А о своих ошибках мы сказали честно и прямо…
— Сказали?! — с досадой нападает дед-ученый, — Но скольких мы недосчитались?! Разве они помешали бы успеху? С ними мы двигались бы вперед куда быстрее и разумнее… И войну выиграли бы скорее, с меньшими потерями… Но войны не станем касаться. Это особое время: там ясно, где враг, где свой и против чего бороться, что защищать…
Оля всегда внимательно слушает «стариков», но не может определить, кто из дедов больше прав? Выходит, в одно и то же отпущенное для жизни время они жили по-разному. И теперь мамин «старик» почему-то попрекает папиного, будто именно он управлял событиями. А сам-то он где был? Почему не возражал, не вмешивался, если ему так все не нравилось? И что значат эти слова, такие страшные своей непонятностью: «роковое время», «историческая неизбежность», «история не рассчитана на одну человеческую жизнь»?..
Когда Оля думает об этом, голова становится тяжелой и хочется поскорее вышвырнуть непосильную ношу из головы, избавиться от всего необъяснимого…
Но в школе, в разговорах с одноклассниками она никогда не показывает свою растерянность, никогда. Напротив, свысока дает всем понять, что знает нечто такое из первоисточников, о чем все остальные и не слышали. И в зависимости от обстоятельств повторяет суждения то одного, то другого деда.
Домашняя атмосфера вечного раздражения и недовольства всех всеми лишила Олю способности любить и уважать. По-настоящему преданно и безраздельно полюбила она только себя, единственную.
Жадно надеясь на лидерство, Оля мучилась в догадках, отчего же победа, едва померещившись, ускользала от нее? Почему все не устраивается так, как она задумала? И теперь вот вперед вырвалась Холодова? И даже эти, Клубничкина с Дубининой, значат для ребят больше, чем она?!
Человек совсем не глупый, Оля путалась в простом, житейском, не догадываясь, что секрет всего, что с ней происходит, в ней самой.
Раздражаясь, все чаще в мыслях натыкалась она на новенького, Прибаукина. Ей казалось, что именно с появлением этого «преподобного Вениамина» и начались для нее все сложности. И она все больше настраивала себя против него.
Поначалу и всем остальным в классе Вениамин Прибаукин не приглянулся. Определили: «темный парень». Умные книжки его не интересуют, в искусстве не сечет, на французском как только рот откроет, все покатываются со смеху. Говорить с ним о высших материях, а в классе поговорить любили, просто смешно.
Но среди них, привыкших, что никому ни до кого нет дела, Венька казался добродушным и непривычно компанейским.
Веньке ничего не стоило сесть рядом с девчонкой и, обняв на глазах у всех, шептать ей на ухо что-то таинственное. Поначалу девчонки смотрели на него с недоверием, некоторые, как Киссицкая, презрительно, но Прибаукина это не смущало. Он невозмутимо и щедро разбрасывал комплименты, которые самыми неведомыми путями попадали все же на благодатную почву и давали недурные всходы.
«Ах, Маша, какой у тебя цвет лица, я падаю!», «Ах, Олеська, какой миленький у тебя воротничок! А глаза! Зовут и дурманят!» Что уж там, нравилось это девчонкам. И даже Холодова удостоила Вениамина рассеянной улыбкой, когда он, вроде бы ни к кому не обращаясь, громко сказал: «Ну, дева, ты у нас просто Сократ!»
Прозвища, не обидные, но очень точно бьющие в цель, с легкой руки балагура Веньки плодились одно за другим, как грибы после теплого осеннего дождя. Ольгу Яковлевну стали называть Аленкой, Олю Дубинину — Олеськой, Олю Холодову — Сократом или Соколей, производным от Сократа и Оли, а Олю Киссицкую не Кисей, как ее именовали прежде, а Цицей — в честь древнеримского философа Цицерона. Хитрый Венька чувствовал враждебность Киссицкой, но и ее он старался смягчить, угадывая, что этакой философствующей гусыне приятно получить имя философа и, не дай-то бог, не отстать хоть в чем-то от Холодовой.
Награждая прозвищами многочисленных Оль и Маш, Прибаукин как бы поправлял время, так охотно уравнивающее всех, даже в выборе имен. Шутовствуя, как и все на свете шуты, он точно чувствовал ситуацию и людей.
Правдоискательницу Машу Клубничкину умиротворял, называя Малинкой, Машу Кожаеву окрестил Мадонной, Игоря Пирогова, почитаемого в классе больше остальных мальчишек, возвеличивал князем Игорем или просто Князем, и Пирогову это льстило. В предшествующие годы он был всего-навсего Пирогом или Пирожком.
Не наградив Прибаукина иными дарованиями, природа полной мерой воздала ему в умении покорять и привлекать к себе, и Венька ловко пользовался этим даром.
Сразу сообразив, что тягаться интеллектом с Игорем Пироговым или с его ближайшим другом Славиком Кустовым, да и с девчонками, такими как Сократ и Цицерон, он не сможет, Прибаукин безмятежно заявил:
— Дружбаны, скучно вы тут живете! Занудь! Песок из вас еще не сыплется? Жить надо современно!
— Современно, это как? — ехидно кольнула Холодова. — Пить, курить и орать: «В Союзе нет еще пока…»?
Прибаукин не опешил, не отступил, как нередко случалось это с другими в разговорах с Сократом, сказал простодушно:
— Ну, детка, ты меня удивляешь! Вроде ты и Сократ, а в банановых рощах путаешься! Современные девочки, детка, вместе с аттестатом зрелости волокут предкам тяжелый животик. Ты как насчет этого?
С Холодовой так развязно никто никогда не общался, и все замерли, не понимая, что последует за этим. Оля-Сократ будто смутилась, но если и так, то всего на мгновение, а в следующее прищурила холодноватые, острые глаза и бросила язвительно, как только она умела:
— Ну, Веник, — она тоже не промахивалась с прозвищами, — с тобой все ясно. Ты работаешь в облегченном весе. — И сразу ушла с выражением победоносной иронии на невозмутимом лице.
Больше Прибаукин никогда к ней не цеплялся, и она его не трогала, сохраняли устраивавший обоих нейтралитет.
Прибаукин не был похож ни на кого из мальчишек, учившихся в их классе, всякий раз он оказывался другим и всегда неожиданным.
Огромные часы, почти компас, надетые поверх рукава Венькиного школьного пиджака, сразу обратили на себя внимание. Даже те, у кого были свои часы, невольно обращались к Вениамину: «Сколько натикало?»
Он с невозмутимым видом отвечал:
— Десять копеек.
— Такие шутки? — взбесился Пирогов, первым попавшийся на удочку.
— Хочешь знать, сколько времени, гони десять копеек.
— Ты что, озверел? Такого я еще не слышал.
— Ну вот, детка, теперь услышал. В жизни, детка, за все надо платить. И скажи мне спасибо за науку.
— Ну, и скотина же вы, месье, — разозлился Пирогов и отошел в сторону.
— Не шурши! — прикрикнул на него Вениамин. — Для вас же стараюсь, понимать надо. Соберутся монеты, пойдем в кафешку. У вас тут классный гриль-бар рядом. Побалдеем!..
А потом, как-то само собою, Венькина затея превратилась в занятную игру:
— Веник, который час? Давай лапу, хватай свои десять! Как поживает твой бармен?..
Когда Валерик Попов, комсорг класса, спросил у Вениамина, не собирается ли он вступить в комсомол, Венька изобразил такое искреннее изумление, будто интересовались, не полетит ли он в космос?
— Я? — переспросил он. — Ну, что ты, детка, зачем мне это? В институт поступать мне ни к чему, карьера меня не колышет, а в работяги меня и так допустят. Пахать и вкалывать у станка кто-то должен. Это буду делать я. Приумножать силу и могущество нашей великой страны. Смекнул, Попик? — И он снисходительно улыбнулся Попову, а заодно и Пирогову с Кустовым.
Попова, отличника и тихоню, самого примерного в классе ученика, Попиком никто не называл. Он был просто Валериком. Ну, а последнее время к нему вообще редко обращались. Выбрали комсоргом за прилежание, ну и вкалывай, и помалкивай! Тут же все вдруг будто заново взглянули на Попова и увидели, что он и вправду похож на попика: такой голубоглазый, чистенький, смиренный.
Почувствовав всеобщее напряженное внимание, Валерик шумно глотнул и болезненно улыбнулся, а Пирогов с Кустовым многозначительно переглянулись: поняли, что прежнее равновесие в классе нарушается и их лидерство может пошатнуться. Не сговариваясь, они отошли в сторону, а вслед за ними и Киссицкая. И уже в кругу близких ребят Пирогов, картинно покашляв в кулак, уронил фразу, которая не должна была оставаться тайной для Прибаукина:
— Господа, этот человек не нашего круга.
Все услышали, и Венька услышал. Но не подал виду. Обнял Дубинину и потянул за собой. Это было его ответным ударом. Все в классе знали, и Прибаукин сразу разобрался, что Пирогов давно и безнадежно влюблен в Олеську. Притворяется, что его девчонка Киссицкая, знает, что она от него без памяти, но кого-кого, а Веньку Прибаукина не проведешь. Венька, как самая чувствительная мембрана, способен улавливать настроение окружающих людей. И он давно сообразил, что «фанская» трепотня в этом классе не проходит. Захватывать передовые позиции тут придется иными путями. И он искал единственно возможный для себя путь.
Венька нисколько не сомневался, что красив и строен и девчонкам нравится. Его манера сидеть развалившись, далеко вытягивая длинные, сильные ноги, неторопливо подниматься и передвигаться лениво привлекала внимание. И шептание на ухо всякой чепухи явно производило впечатление. Тут Прибаукин не имел соперников и всегда оставался в простодушном недоумении, отчего это многие его одноклассники теряются рядом с девчонками? Ему смущение было неведомо. И он все настойчивее утверждался в мысли преуспеть на дамском, фланге уже развернувшегося сражения за лидерство с Пироговым, Кустовым и другими «умниками». В таком тонком деле ему без своей команды, без «своих», которые за тобой в огонь и в воду, не обойтись. И он действовал не спеша, приглядываясь к ребятам, трезво оценивая все хитросплетения в их отношениях.
Дубинина и Клубничкина, без всякого сомнения, свои. Олеську он знал и раньше: видел как-то с Судаковым в одной «фанской» компании и запомнил. Ее нельзя было не заметить и не запомнить — шикарная девчонка! Только она и теперь, после гибели Сережки, остается все же его девчонкой, а он не хотел выглядеть свиньей.
Маша Клубничкина, в общем, девчонка в порядке, но толстовата, а Вениамин не выносил толстых женщин.
Ну, Холодова с Киссицкой — эти для него слишком умны и языкасты. О чем с такими говорить и как вести себя, он не знал и быстро утешился тем, что умные бабы и не бабы вовсе.
Из тех, кто еще выделялся сразу, он приметил Машу Кожаеву. Кожаева приехала из Парижа, жила там с родителями с четвертого класса, кое-что повидала, записи у нее классные, и понимает не меньше Сократа с Цицероном, но не держится так заносчиво, скромная! Вот если бы не такая худющая, и грудь не дощечкой… Европейская женщина! Но ему это не по вкусу. Мадонна!.. На нее только молиться…
В выборе девчонки для себя он остановился на Юстине Тесли. Все Оли да Маши — жертвы моды, а она — Юстина. Можно Ю, в этом что-то есть. И молчаливая, застенчивая, спокойная. Ее и Сократ с Цицероном в свою компанию принимают, и Олеська с Малинкой не против нее, а она держится все же отдельно от всех, сама по себе. За внешней кротостью и даже покорностью Венька, знаток человеческих душ, почувствовал душевную силу и обаяние. Симпатичная девочка и вниманием поклонников не избалована. Тем лучше, она станет его открытием! В том, что Юстина не отвергнет его притязаний, Венька не сомневался. Она прямо трепетала, когда он подсаживался к ней или во всеуслышание заявлял: «Эта Ю для моего Я!»
Попик смотрит на него во все глаза, рот забывает закрыть, улыбается ему, все улыбается и улыбается, будто на всякий случай. Позвать — побежит, пожалуй. Если не за ним, так за Клубничкиной. Малинка ему, бедненькому святоше, ой как нравится, но он ее боится, он и себя, наверное, боится, мамин мальчик. Еще один любимый сынок к нему липнет — Алешка Столбов. Этого «умники-господа» почему-то не жалуют. Вот и компания, и о’кэй!
Возникало только одно затруднение: где собираться? У Веньки нельзя. Раньше отец сильно пил и, пьяный, кидался на мать и на Веньку, кричал так, что слышали соседи: «Сотру в порошок!» Маленький Венька ужасно трусил, что отец и вправду превратит их с матерью в порошок. А когда подрос, то жил в вечном страхе, что кто-нибудь из ребят увидит отца шатающимся и орущим. Мать же, как назло, настояла отдать Веньку в языковую школу, чтоб «рос среди хороших, интеллигентных ребят» и не пристрастился к «дурным привычкам». У матери была своя программа воспитания.
Сразу же, как только от цирроза печени отец умер, мать вышла замуж. За морского офицера, родственника какой-то приятельницы, которая позаботилась о ее судьбе. Офицер редко бывал дома, больше плавал на своем корабле, а когда возвращался, то не привозил с собой свежего ветра странствий и почти ничем не изменял размеренного хода их скучной жизни. Разве только тем, что появилась у Веньки сестренка, глазастая и горластая.
Сестренку Венька полюбил, хотя и прибавилось хлопот с ее появлением. Как позовешь друзей, когда в доме грудной ребенок?! Напрашиваться же к кому-то Веньке не хотелось. Он же для всех устраивает праздник. И он ломал себе голову, как быть, пока не вспомнил о Столбовых, о том, как они явились в школу всей семейкой.
Не сумели вовремя прийти на родительское собрание, где всех ребят перед родителями отчитывали и, убоявшись нового директора, Надежды Прохоровны, приползли на другой день. Венька упал прямо со смеху, когда мамочка Столбова, прихватив Надежду Прохоровну в коридоре, без всякого стеснения, что их слушают Алешкины одноклассники и знакомые, стала объяснять, кто они такие:
— Мы Столбовы, мы еще не успели вам представиться. Вы, конечно, видели фильмы моего мужа?..
Надежда Прохоровна загадочно улыбалась, и Венька подумал: «Небось никаких фильмов этого Столбова не видела, но ни за что не признается». Кивает головой и улыбается, а мать Алешкина все верещит и наступает на директрису, умора да и только!
— А я — Пыжова! Пыжова! Надеюсь, вам мое имя знакомо? Я актриса, театра и кино… Наш Алешенька… Он переживает переходный возраст. Это пройдет, а так, поверьте, он очень способный мальчик… Он имеет склонность стать режиссером, как папа…
Венька знал уже, что «режиссер» с трудом переползает из класса в класс, и ему противно было слушать всю эту трепотню и видеть, как актриса, дурочка какая-то, унижается перед директрисой.
«Такие родители, — мелькнула тогда догадка, — для своего раскормленного тюфячка в лепешку расшибутся». Теперь эта мысль стала обрастать всякими существенными для данного случая подробностями. Нельзя ли у этих Столбовых собраться?
Алешка постоянно увязывался за Венькой на стадион, не против был поорать в вагоне метро: «Динамо»? Не-е-т! «Ливерпуль»? Не-е-ет! «Спартак»? Да, да, да! В Союзе нет еще пока команды лучше «Спартака»!»
Как-то после одной из «фанских» встреч Венька напросился к Столбовым в гости, хотел своими глазами оценить великие возможности, которые мог подарить этот дом. И старался, обольщал маму-актрису.
— О, этот ваш фильм «Оазис в пустыне»! Это шедевр! Это смелая попытка смешения жанровых и драматургических структур! Какое воссоздание среды, человеческих характеров, взаимоотношений, атмосферы времени!
Пыжова посмотрела на него с изумлением, а когда он принялся беззастенчиво нахваливать исполнение ею главной роли, то и вовсе прослезилась:
— Ах, мальчик, как тонко ты чувствуешь искусство!
— Вы были просто божественны! Вы превзошли себя! Какая яркая напряженность! Какая трансформация характера от комического гротеска до высот трагедийного звучания! — Венька немало потратил времени, чтобы заучить фразы из газетных рецензий, как стихи из школьной программы, и теперь уверенно завоевывал симпатии и доверие.
— А в театре, в театре ты меня видел, мой мальчик? — с восторгом умиления спрашивала актриса.
И юный обольститель, не задумываясь и не теряясь, сообщал, в какой «неописуемый экстаз» привел его спектакль, который он никогда не видел и о котором впервые услышал от самой Пыжовой в школьном коридоре.
— Алешенька, я давно мечтала, сынок, о таком друге для тебя! — красивым грудным голосом пела мама-актриса. — Ах, Вениамин, Вениамин, я буду рада всегда видеть вас в нашем доме…
Прибаукин улыбался, и хотя вполне добился успеха, все же не останавливался — ему понравилось завоевывать:
— Ну, что я такое? Вот ваш Алешка… Я дилетант, невежда, а он… почти профессионал… И какой умница!..
Прибаукин понимал, что никакая мать, а эта тем более, не устоит перед похвалами сыну. Трудно предположить, насколько затянулась бы эта беседа, если бы Алешка, такой добродушный, вдруг не взбесился.
— Кончай травить! — заорал он неожиданно. — И ты, ты тоже мотай достигать высот трагедийного звучания!
— Боже! — воздев холеные руки к высокому лепному потолку, воскликнула Пыжова. — Когда же наконец канет в небытие этот подростковый возраст?!
Вениамин задушил в себе улыбку и стал поспешно прощаться, почтительно раскланиваясь…
Вскоре компания собралась у Столбовых. Венька приказал всем не возникать, то есть вести себя благовоспитанно. Это входило в его планы дальнейшего завоевания.
Смотрели фильмы, отснятые семейством Столбовых в поездках по стране и за рубежом. Слушали музыку, записанную на отличной японской аппаратуре, танцевали.
Венька, пообещав праздник, поражал всех необычными яствами. Строгал яблоки, парил их в эмалированной кастрюлечке, добавлял варенье, мороженое, которое заботливо прихватил по дороге, и получалось нечто воздушное, великолепное. Фруктовые коктейли искрились в хрустальных бокалах и странно возбуждали, даже пьянили. Хотелось сидеть близко друг к другу, смотреть в глаза, шептаться, молчать, танцевать при свечах. Так Венька и задумывал, невидимыми, но вполне реальными нитями соединяя своих.
Для хозяина дома пригласили Машу Кожаеву. Она Алешке нравилась, Венька и это успел заметить. Маша пришла с радостью. Венька знал: она пытается восстановить прежние дружеские отношения с Клубничкиной. Пока Маша Кожаева не уехала с родителями в Париж, они жили в одном дворе, ходили в один детский сад и в первых классах сидели за одной партой. Но теперь Дубинина не подпускала Кожаеву к Клубничкиной, словно Клубничкина за эти годы превратилась в личную собственность Олеськи. Хитрый Венька все учитывал.
Была и козырная карта в его игре. Венька надеялся, что Кожаева расскажет «умникам», как провела время с Прибаукиным и его друзьями. Этого больше всего хотелось Веньке, и он чистил для Кожаевой апельсины, называл Мадонной и всячески обхаживал. Он всегда знал, что делает.
Все так и сложилось, как он задумал. Простодушная Маша Кожаева, не подозревая своего участия в интригах, рассказала Киссицкой и Холодовой о Венькиных коктейлях, о танцах при свечах и о фильмах, которые снимали в поездках Столбовы. И, что поделаешь, ничто человеческое оказалось не чуждо нареченным Цицерону и Сократу, не устояли они против прибаукинской хитрости. Они привыкли быть самыми умными и самыми способными в классе. Но и во всем другом, они считали, имеют право быть первыми. Пусть Дубинина и Клубничкина выглядят старше и дружат с мальчишками из старших классов. Старшие их не касались. В своем же классе все мальчишки, которых они выделяли, всегда были в их компании, с ними и ни с кем больше.
Киссицкая, не медля, собрала у себя Игоря Пирогова, Валерика Попова, Славу Кустова и Холодову, из-за которой Славка окончательно потерял голову. Позвали и Машу Кожаеву. Живя в Париже, Маша путешествовала по Италии, Турции, Голландии, отовсюду привезла интересные книги, записи, диски и занятно рассказывала обо всем, что видела. Но главное, Киссицкой не терпелось показать Кожаевой, как, в отличие от Прибаукина и Дубининой, общаются люди их круга. Пусть сравнит и доложит Прибаукину.
В тот вечер они говорили о передаче мыслей на расстоянии, об экстрасенсах, о спиритизме, об общении с душами усопших и о переселении душ. В последнее время это многих занимало, и они искали литературу, расспрашивали всех, кто хоть что-то знал об этом. Игорь рассказал о гипнотизере, который на глазах у большого зала совершал чудеса. Знакомые его родителей видели, как этот человек внушил всем, кто пожелал выйти на сцену, что они находятся в саду с апельсиновыми деревьями и никто их не видит. Немолодая женщина вдруг вскочила со стула, бросилась к предполагаемому дереву, буквально сдирая с его веток апельсины и жадно заталкивая их в воображаемую сумку. Парня, едва умевшего играть на пианино, гипнотизер заставил представить себя Листом и исполнять сложнейшие музыкальные произведения. Девушка под гипнозом возомнила себя англичанкой, бойко говорила по-английски, а вопрос, произнесенный на ее родном, русском языке, не поняла.
— Подкорка наша дремлет! — с восторгом заключил Игорь, — Если ее разбудить, раскрываются потенциальные возможности. И они огромны! Разуверившемуся в себе музыканту можно втолковать, что он гений. Язык учить не так, как мы долбим. Лечить болезни, пьянство и всякое свинство, вроде этих апельсинов…
Маша Кожаева, которая давно и всерьез увлекалась биологией и прочитала какие-то французские книжки, стала рассказывать об экстрасенсах. Маша утверждала, что сенсы способны не только передавать биоэнергию и лечить ею, но еще и чувствовать структуру всей Земли, обнаруживать «биопатогенные» зоны, несущие болезнь и неприятности людям. Уверяла, что некоторые — их называют «духовными астронавтами» — ощущают весь океан мирозданья в целом и знают, что у нашей старушки-Земли чудовищная аура. Она пропитана низменными человеческими инстинктами и думами. Такое осквернение Земли то же преступление, как и загрязнение воздуха, но только с этим пока еще не ведется борьба, потому что не все верят.
— Может, и правильно делают, что не верят? — усомнилась Холодова. — Бредятина все это.
— Вот-вот, — отозвалась Маша. — Один француз приблизительно так и пишет: мою бессмыслицу понять нетрудно, если вы уделите ей такое же внимание, с каким относитесь к чтению списка танцовщиц.
Игорь настолько внимательно слушал Машу Кожаеву, что хозяйка дома заволновалась, села за пианино, взяла несколько аккордов и заиграла Листа, бросив вскользь:
— Кстати, о гипнозе, исполнять Листа довольно сложно.
Холодова посмотрела на подругу насмешливо. Она сразу разгадала хитрость Киси, но промолчала. Киссицкая, перехватив ее взгляд, не решилась дольше утомлять всех своей игрой. Ей достаточно было вернуть себе общее внимание.
Киссицкую не сильно волновало загрязнение психической атмосферы Земли, зато не терпелось потанцевать с Игорем. И Игорь танцевал с нею. Подсел, когда пили чай. Все шло, как Оле хотелось: велись умные разговоры, Игорь от нее не отходил, всем все нравилось. И Дубинина с Клубничкиной, как и было задумано, узнали об этом!..
Класс с головой погрузился в нехитрые «игры» и совершенно перестал заниматься.
Завуч Виктория Петровна чувствовала, что страсти бурлят. От ее вездесущего взгляда не ускользнуло, что Пирогов дурачится на уроках ради Дубининой, а Киссицкая в такие моменты особенно зорко следит за Пироговым. Кустов из-за Холодовой не вылезает из троек, хотя раньше был отличником. Попов, самый примерный мальчик, вздыхает возле Клубничкиной, а из-за этой девочки, так она считала, уже пострадал любимый ее ученик, Саша Огнев, которого родители забрали в другую школу. Но больше всего ее тревожили отношения Прибаукина с Тесли.
Однажды, внезапно явившись на географию во время учебного фильма, Виктория Петровна увидела в темноте, что Прибаукин обнял и поглаживает Юстину. От возмущения завуч вскочила с места, бросилась зажигать свет, закричала: «Развратники! Мелкие развратники!» Никто ничего еще не сообразил, а она, задыхаясь от волнения, приказывала, чтобы явились родители Тесли и Прибаукина, и, хлопнув дверью, поспешно удалилась.
Юстина сидела красная, низко опустив голову, но географ погасил свет и принялся снова показывать свое учебное кино. Венька же и на этот раз не растерялся. Все видели, даже в темноте, как он снова обнял Юстину за плечи и громко, чтобы все слышали, сказал:
— У нас любовь. Мы, дружбаны, не можем сдерживать свои чувства, извините. Вопрос считаю закрытым.
Кому-то это было безразлично, а некоторые девчонки тайно завидовали Юстине.
Родители Прибаукина и Тесли в школу не пришли. У Прибаукиных из-за маленькой сестренки телефон часто отключали, а мать Юстины оказалась в очередной командировке. Все могло забыться, но Виктория Петровна не умела вовремя сдержать себя, ей не терпелось узнать, как далеко зашли отношения у Тесли с Прибаукиным? Завуч всегда чувствовала себя особенно ответственной за все, что происходило в стенах школы. И она намекнула Ольге Яковлевне, что неплохо было бы выяснить, «что там у юной пары»?
Ольга Яковлевна не настолько была глупа, чтобы не понимать, как плохо ведет она уроки физики. Путается в определениях, то и дело сбивается, объясняя урок, не может получить нужного результата в опытах. И она всячески задабривала Викторию Петровну. Заигрывала она и с учениками, пытаясь стать для них своею, доверенным лицом. После уроков она приглашала ребят в крохотную комнатушку-лабораторию позади кабинета физики, позволяла там покурить, обсудить школьные сплетни, посмеяться над Викторией. Все без лишних церемоний, по-братски, намного ли она была старше их?..
Ребята охотно к ней потянулись, а кое-кто из девчонок доверил ей и личные тайны. Но без конца перемывать косточки друг другу и учителям скоро ребятам наскучило. Ничего любопытного Ольга Яковлевна не знала, и постепенно теплые отношения угасали. Да еще все более очевидным становилось, что многое из сказанного доверительно Ольга Яковлевна докладывает завучу, выслуживается.
Как-то, зазвав к себе в лабораторию Прибаукина, классная вроде бы невзначай поинтересовалась: что же произошло на географии?
Венька взорвался:
— На географии, — процедил он сквозь зубы, — ровно ничего не произошло! Хотя ужасно хочется, чтобы что-то произошло. Я за свободу любви, а ты, Аленка? — Он впервые обратился к учительнице на «ты» и в глаза назвал ее Аленкой.
Ольга Яковлевна вспыхнула, заметалась, ударила Веньку по щеке и сама себя испугалась. От неожиданности Венька пошатнулся, но устоял, сказал, посмеиваясь:
— Нехорошо бить детей. Телесные наказания в школе давно уже осуждены общественностью, — и вышел из лаборатории, оставив Ольгу Яковлевну наедине со своими горькими мыслями.
На следующий день Прибаукин не подавал виду, что между ним и Ольгой Яковлевной что-то случилось. Ольга Яковлевна тоже будто не хотела ни о чем вспоминать. Вызвала Прибаукина к доске, поставила ему «четверку» хотя Венька отвечал невпопад, даже на наводящие вопросы. По физике он так отстал, что и при хорошем-то учителе вряд ли смог бы догнать товарищей.
И теперь все еще могло обойтись, если бы не Виктория Петровна. Как, действительно, удавалось ей поспевать к месту всех школьных происшествий?!
На переменке она придралась к Юстине:
— Опять распустила волосы! Начинается все с распущенных волос, а кончается распущенным поведением. Свободной любви им захотелось, ишь чего! Есть с кого пример брать…
Подумав, что Виктория Петровна намекает на поведение ее матери, которая разошлась с отцом и привела в дом молодого мужа, Юстина будто вросла в пол. Виктория Петровна могла растоптать кого угодно. Ответить ей Юстина не умела, и завуч именно поэтому приставала к Тесли больше, чем к остальным. Однако из того, что сгоряча прокричала Виктория Петровна, стало ясно, что Ольга Яковлевна все же донесла завучу на Прибаукина. Откуда же иначе это упоминание о свободной любви?..
Венька на переменах вечно мотался где-то по школе со своими «фанатами», но как только узнал обо всем, пришел в ярость. Опрометью бросился он к кабинету физики и вдруг вернулся. Объяснил:
— Время не вышло. Подождем. Когда у нас физика?
На физике, которая оказалась последним уроком, Прибаукин тянул руку выше всех.
— Я так хочу ответить, так хочу…
Ольга Яковлевна его не вызывала, чувствовала недоброе. Но Прибаукин мешал ей, и она не выдержала, сдалась. Медленно поднялся Вениамин со своей парты, как всегда неторопливо, проплыл к доске и, неожиданно резко повернувшись к Ольге Яковлевне, размахнулся и со всего маху… нет, не ударил, сделал вид, что бьет по щеке. Рука проскочила мимо, но все увидели страх в глазах учительницы.
— Не обижайся, Аленка, — в наполненной ужасом тишине сказал Прибаукин. — Ты преподала мне урок, я его запомнил и ответил тебе. Теперь все о’кей, мы квиты. Учителей не полагается бить по щекам, но и учеников тоже не полагается…
Ольга Яковлевна заплакала в голос и, обхватив голову руками, выбежала из класса. Тишина продержалась еще секунду и взорвалась невообразимым шумом. Все вскочили со своих мест, зашумели, перебивая друг друга. Большинство поддерживало Веньку, оправдывало его. Говорили, что Ольга и вправду двуличная. Вызывает ребят на откровенность, а потом все доносит Виктории. И учит плохо. Но Маша Кожаева не соглашалась. Она защищала Ольгу Яковлевну, говорила: «Подумайте, каково ей теперь? Подумайте!» И Кустов тоже жалел классную, говорил, что Виктория ей не простит, если узнает. Как она будет все объяснять Виктории?
И тут, как всегда, Холодова расставила все по местам:
— Ничего она объяснять не станет. Скажет, что мы сорвали урок. Подумаешь! Разом больше, разом меньше, какая невидаль! И вообще пошли отсюда поскорее. Дел по горло, а мы тут развели детский сад. Это ты, детка, — обратилась она к Вениамину, скривив рот в иронической усмешке, — запутал всех в вопросах своей свободной любви, — и ушла, помахивая портфелем.
В тот день шел ужасный дождь. Несколько ребят во главе с Прибаукиным забрели в подъезд, чтобы обсудить, как Венику вести себя дальше. Тогда они и попали в милицию.
Вечер, которого так настойчиво добивались всем классом, теперь пугал Киссицкую. Будет ли она достаточно привлекательна? Удержит ли подле себя Игоря?
Ей удавалось, не на всех уроках, но все же, сидеть с Пироговым. Не однажды он расшаркивался перед нею и на глазах у всех церемонно целовал руку или переносил портфель из кабинета в кабинет. На переменах Князь, как теперь его величали, охотно вступал в бесконечные философские разговоры и будто ни на кого, кроме нее, не обращал внимания. Но ей случалось все же перехватить странный взгляд Игоря, обращенный к Дубининой. Это постоянно держало Киссицкую в напряжении.
На вечер она возлагала большие надежды и готовилась к нему загодя. Бабушка со стороны мамы подарила ей отличный костюмчик — фирма! Мама ради такого случая разрешила надеть свое ожерелье. Туфель подходящих не было, но бабушка со стороны папы по телефону приняла заказ, и туфли появились, самые модные.
Ольга придирчиво оглядела себя в зеркало. Волнистые светло-каштановые волосы, веселые карие глаза, чуть вздернутый носик… Вполне приятное, живое лицо! Пусть не такое красивое, как у Дубининой, но и не такое неподвижное. Но фигура, чего уж, у Дубины была что надо. Правда, Дубиной ее никто, класса с четвертого, не называл, красота все же великая сила и по-своему защищает человека. А вот ей не мешало бы похудеть. Но как? Голодать? Бегать? Заниматься физическим трудом? Стоило, наверное, попробовать. Но насиловать себя она не привыкла. Зачем ей лишаться удовольствия съесть пирожное или булочку? Чушь, тащиться на стадион в то время, когда можно поваляться на диване с умной книгой! Кто-то говорил, что человек за свою жизнь в состоянии прочитать всего две-три тысячи книг, а их столько, самых разных и интересных!
Оля покрутилась еще возле зеркала и подобрала волосы кверху. Все должно быть иначе, чем у Дубининой, у которой волосы рассыпаются по плечам. Зато такой, как у нее, костюмчик Дубине и не снился! И такого ожерелья у нее нет, и туфель. Пускай смотрит!
В школу Оля пошла пешком, вдоль бульваров, не спеша. Они жили в прекрасном старинном доме, как теперь говорят, с архитектурными излишествами, в просторной профессорской квартире деда, и в новый район, как другим, им перебираться не пришлось.
На воздухе у Киссицкой становился лучше цвет лица, да и прийти на вечер она наметила с опозданием. Слушать дурацкую лекцию о правонарушениях среди подростков и молодежи, на которой настояла Виктория, Оля не собиралась. Пусть там все уляжется, образуется, и тогда войдет ОНА!
Оля Киссицкая постоянно проигрывала оттого, что в центре любого события видела только себя. В зале было жарко, душно, и ей сразу же стало не по себе в плотно облегающем костюме.
Гремела музыка, перемигивались цветные огоньки в лампах на стенах. В парном воздухе, подчиняясь власти ритма, исступленно метались взбудораженные ребята. Появления Киссицкой никто не заметил.
Оля поискала глазами Игоря, но увидела только Машу Клубничкину, танцующую с Огневым. Маша сияла.
В другой раз Оля ни за что не удостоила бы Клубничкину вниманием, но теперь протиснулась к ней, спросила непринужденно:
— Не знаешь, где Холодова?
— Тебе лучше знать, — не прекращая танца, огрызнулась Маша. — Говорят, не хочет зря тратить времени. — И уже насмешливо добавила: — А твой голубок воркует вон там, в углу, возле Дубининой…
Оля похолодела. Изо всех сил стараясь не выдать волнения, не доставить удовольствия Клубничкиной, она выдержала паузу и стала энергично выбираться из толпы.
В углу, куда небрежным кивком указала Клубничкина, чуть привалившись к стене, стояла Олеся Дубинина. Взгляд ее был отрешенным, словно она внутренне отделила себя от диск-жокея, музыки и этого буйного веселья не видимой для посторонних преградой.
Черное платье, совсем простое и вместе с тем изящное, подчеркивало стройность ее фигуры. Украшений Олеся не носила. Ее украшением были золотистые волосы, свободно и легко струившиеся по плечам.
Дубинина никогда не вела оживленных бесед с одноклассниками и, как казалось Киссицкой, едва шевелилась. Но что-то, знать бы что, притягивало к ней мальчишек. И теперь возле нее толпились и Пирогов, и Кустов, расстроенный отсутствием Холодовой, и Попов, и даже — кто бы мог подумать! — Анатолий Алексеевич. В этой компании Киссицкая обнаружила и Машу Кожаеву, она переговаривалась с Анатолием Алексеевичем, смущенно улыбаясь.
Киссицкая приблизилась к ребятам, бросила небрежно: «Привет!», поздоровалась с Анатолием Алексеевичем и сделала вид, что слушает диск-жокея, в музыкальных паузах кратко рассказывающего об ансамблях и исполнителях. Когда он замолчал и снова хлынула музыка, Киссицкая, встав так, чтобы всем хорошо было ее видно, сказала:
— Не очень-то интересно, не знаете, кто это?
— Какой-то сотрудник из института наших шефов, — отозвался Попик. — А что? Мне нравится…
— Ну, лучше, чем ничего… — оценила Киссицкая с добродушием человека, привыкшего чувствовать превосходство. — Но музыка же не возникает сама по себе. Панк-музыка! А кто такие панки?
— А кто такие панки? — передразнил Киссицкую подоспевший Прибаукин, волоча за собой Юстину. Оба они разрумянились от бурных танцев, и счастьем светились их лица.
— Панки, — покровительственно пояснила Киссицкая, — на Западе выступают против общества. Они и в музыке объявляют свою самостоятельность, независимость от остальных. До них выступали хиппи — протестовали против городской культуры, звали в поля. А еще раньше были «сердитые люди», которые бунтовали против своих высокопоставленных родителей…
— Да что ты? — нарочито удивляясь, уставился на Киссицкую Прибаукин, — Какая ты, Цица, у-у-умная! Просто жуть! Даже мурашки бегут по коже! — И другим тоном, резко и с раздражением: — Пошла бы ты… потряслась. Или никто не клеет?..
Оля вспыхнула, но улыбнулась снисходительно:
— Балда ты, Веник!
— Я-то балда, — согласился Веник, — но вот Князь… — Он сделал перед Пироговым реверанс, согнувшись и помахивая у ног воображаемой шляпой. Все заулыбались, а Игорь, услышав, что обращаются к нему, встрепенулся… Но тут Дубинина внезапно произнесла:
— Расстегнулось, — и едва повела рукой в сторону Киссицкой.
— Что расстегнулось? — растерялась Киссицкая.
— Пуговка расстегнулась, — невозмутимо пояснила Дубинина, — На костюмчике. Говорят, ты сало любишь?..
— Ха-ха-ха! — загрохотал Прибаукин, заражая всех своим смехом. — Один ноль в пользу Олеськи.
Оля почувствовала, что она уничтожена. Ей бы повернуться и уйти, но не хватило духу оставить Игоря возле Дубининой. Она презрительно ухмыльнулась и ответила только Прибаукину:
— Ноль — это ты, Веник, — И, не взглянув на остальных, обратилась к Пирогову: — Игорь, можно тебя на минутку?..
Пирогов нехотя оторвался от стены, которую, казалось, продавливал спиною, и, жестом объяснив присутствующим необходимость отлучиться, последовал за Киссицкой.
— Тебя устраивает общество этих куриных мозгов?! — Кися наступала и нервничала, стремясь подальше увести Пирогова.
— Ну, почему куриных? — будто удивился Пирогов, — Там наши друзья, Славик, Попик и даже Анатолий Алексеевич…
— И Прибаукин, — отрезала Киссицкая, — с его пошлыми шуточками. Ты же сам говорил, что он человек не нашего круга.
— Но здесь же общий круг, — отбивался Игорь, — мы же на танцах, а не в салоне.
— Вот именно, — не очень убедительно настаивала на своем Киссицкая. — Я не захотела ответить этой, унизиться. А красотка явилась на танцы?! Уже не скорбит о горячо любимом Судакове?
— Она не хотела идти, — вступился, может, излишне горячо Игорь. — И не танцует. Ее Анатолий Алексеевич вытащил, потому что ей худо. Жизнь же не может остановиться. Зачем ты так зло?
Киссицкая почувствовала, что наворачиваются слезы.
— А она? Она не злая? При чем тут сало?.. Чехов говорил, что воспитание в том, чтобы не заметить. Но тут о воспитании не может быть и речи…
— Сало, наверное, ни при чем, — устало и уже с раздражением отозвался Пирогов. — Но и Чехов тоже ни при чем. Нельзя же повсюду вести умные разговоры.
— Ты хочешь сказать… — начала было Оля, но слезы мешали ей, — Если б я могла предположить… Я думала… я так хотела потанцевать.
— В таком настроении, — жестко заключил Игорь, — я не способен танцевать… Извини…
Оля резко повернулась и заторопилась к выходу. Слезы душили ее. У двери она все-таки обернулась и скорее почувствовала, чем увидела, что Игорь возвращается на прежнее место, возле Дубининой. Она выбежала на улицу и, плача, понеслась бульварами домой.
Ночью не утихал дождь. Он колотил по балкону, словно забивал гвозди, и Оля все больше чувствовала себя униженной, распятой. Теперь ей приходили в голову великолепные реплики, которые она могла бы бросить в лицо этой, и она думала только о том, как отомстить.
К утру она приняла окончательное решение: прекращает всякие отношения с Князем. И даже не посмотрит больше в его сторону. С этой мыслью она немного успокоилась и уже на рассвете задремала. А проснулась от резкого телефонного звонка. Телефон трезвонил, как колокол, созывающий на пожар, и Оля, забыв обо всем, босая, метнулась к аппарату и, отчаянно волнуясь, сорвала с рычага трубку.
— Привет! — услышала она насмешливый голос Холодовой. — Ну, как первый бал Наташи Ростовой?
Говорить не хотелось. После ухода Ники Мухиной они сблизились. Но равнодушие ко всему, что не затрагивало интересов школьного Сократа, не позволяло довериться ей. Вот и теперь Оля чувствовала, что ее тезке нет ровно никакого дела до так называемой Наташи Ростовой. Просто узнает новости…
Как князь Андрей на том далеком балу, Оля загадала: если спросит о Кустове, то, может, у нее еще наладится с Игорем? Но Холодова и не думала интересоваться Славиком. Она рассказывала о себе: на зимние каникулы ансамбль поедет в Бельгию. Ее руководитель в школе юных журналистов, очень симпатичный третьекурсник с факультета журналистики, дал ей задание написать об этих гастролях. Он сам пишет прозу, и его обещали напечатать в «Юности». У букинистов она достала четырехтомник Платона, можно теперь получше познакомиться с его диалогами с Сократом…
— Твой Кустов, между прочим, — мрачно оборвала ее Киссицкая, — подпирал стенку возле Дубининой, — Смотри, пока ты будешь гастролировать с балалайкой и тешиться диалогами с Сократом…
— Ой, как было бы хорошо! — обрадовалась Холодова, — Для меня просто спасение, если Славик к кому-нибудь пристроится, — Она презрительно хмыкнула и вдруг встрепенулась: — А ты-то, Кися, что, собственно, такая… сердитая? Не занял ли вакантное место возле Дубининой твой великосветский Князек?
— Почему ты всегда обо всем говоришь насмешливо? — сорвалась Киссицкая и тут же пожалела, что выдала себя. — Не все темы подлежат осмеянию!
Холодова, оставив излюбленный ироничный тон, сказала серьезно и спокойно, как истину, которую выстрадала:
— Нельзя, Кися, настолько зависеть от других людей. Нужно освободиться. И жизненную силу черпать в себе. Я стараюсь ни от кого не зависеть…
— Да уж, — почти плача, пролепетала Киссицкая, — ты у нас сильная личность. Я иногда удивляюсь тебе, а иногда завидую, Славик такой мальчишка — хороший, добрый, умный, а тебе без разницы, что человек страдает!
— Ах, бедненький… — Иронические нотки снова появились в голосе Холодовой. — Перебьется. Современные мужчины совсем уж от бабьего подола оторваться не могут. Пора их оттаскивать, а то и вовсе равновесие потеряют, разучатся самостоятельно на ногах стоять… — И сразу стала торопливо прощаться: — Ну, Кися, пока. Все ясно: чем меньше общаешься с нашим классом, тем больше сохраняешься для дела. Будь!
«Деловая, — со злостью подумала Оля, — Что она, и в самом деле неспособна чувствовать или только притворяется? Но своего она в жизни добьется! И лет через десять, глядишь, мы еще увидим ее имя в центральной прессе. Интересно, о чем она станет писать?»
Размышления эти ничуть не утешали. Оля побрела на кухню, обдумывая, как ей жить дальше. Родители сидели уже за столом. Не хотелось показывать им взволнованное лицо. Повернувшись спиной, Оля выхватила из холодильника холодную котлету и бутылку кефира. Не очень-то вежливо заявила:
— Некогда, надо заниматься…
В ее комнате снова трезвонил телефон. «Наверное, кто-то из «стариков», — раздраженно подумала она и неохотно сняла трубку.
— Сударыня, — в трубке звучал голос, который она не могла перепутать ни с каким другим, — не желаете ли вы составить компанию симпатичному и вполне преданному вам юному господину?
Оля заметалась. Все-таки позвонил! Не хочет портить с ней отношений? Или правда предан ей и вышло недоразумение? В конце концов, что произошло? Ну, стоял он возле Дубининой на вечере, но не один же? Славик тоже там был, хотя Дубинина сто лет ему не нужна. Нервы сдают, и все она преувеличивает. Человек звонит, зовет, голос его звучит у самого уха, и через десять — двадцать минут она может быть рядом. Радость вытесняла обиду, и после затянувшейся паузы она по возможности равнодушно произнесла:
— Не знаю. Честно говоря, после вчерашнего…
— Не будем осложнять жизнь, — не дав ей договорить, перебил Игорь. — Зачем устраивать сцены?..
Бессонной ночью Оля Киссицкая вспоминала все, что только могла вспомнить дурного об Игоре. Все, что когда-то смущало ее или не нравилось Нике Мухиной. Она гнала от себя его образ, пытаясь освободиться от его обаяния, выискивая неприятные жесты или фразы. Но только увидела Игоря на бульваре у старого тополя, где они и раньше встречались, не сумела сохранить на лице задуманную угрюмость, улыбнулась.
Игорь сорвался ей навстречу, лицо его осветилось улыбкой, и Оле показалось, что и вправду вокруг его головы обозначился ореол сияния.
— Кися, — весело сказал Игорь, — нам надо спешить. Сеанс начинается через пять минут. Бежим… — И они, взявшись за руки, побежали.
Показывали дрянной фильм. Но судьба героя, вернее, главного действующего лица тронула ребят. Вполне современный человек, начитанный и даже образованный, оставил инженерную должность, где ему так мало платили, и поступил слесарем по обслуживанию легковых автомашин. Здесь он зарабатывал гораздо больше. Спекулировал ворованными запасными частями, попался и предстал перед судом… В общем, банальная история. Поразило, что во время отпуска, который этот человек проводит на теплоходе, все принимают его за физика-атомщика и уверены, что в силу секретности своих занятий он не может о них рассказывать.
— Вопрос, — сказал Игорь, когда они вышли на улицу, — кого считать интеллигентом? Все грамотные, все читают, смотрят телевизор. В театр билетов не достанешь!.. Продукция всеобщего среднего образования…
— Ну, мы уже говорили, — покровительственно произнесла Оля, — интеллигент от слова «интеллект». Интеллигент — человек умственного труда…
— Это раньше так было. Бурлаки тащили лямку, а Ньютон открывал Закон всемирного тяготения, а теперь у нас слияние… Умственного и физического… Ученые пашут не меньше пахарей, а пахари мыслят не хуже ученых… Я летом, когда ездил с отцом по Волге на этюды, таких людей встречал в деревнях, во как мыслящих! — Игорь выставил большой палец правой руки кверху. — Многим так называемым интеллигентам позавидовать…
— Мыслящие люди среди работяг всегда были, наверное? Иначе кто же входил в первые рабочие кружки в России?
— Интеллигенция тогда объединяла и просвещала их, болела одной с ними болью за судьбу России и действовала! У нее организаторская роль была в революции. А теперь? Уснула интеллигенция! Интеллигентность нельзя раздать вместе с дипломом, как лычки к мундирам, — задумчиво проговорил Игорь. — Интеллигентность это величие и сила духа… Независимость мысли… Верность принципам… Забота об отечестве… Умение страдать не только за себя…
— Да уж, чего-чего, а вот страдать наша интеллигенция умеет. — Оле хотелось во всем соглашаться с Игорем, но ей мешало привычное высокомерие. — Сидя за столом, так наболеются за судьбу державы, что раскиснут и расстроятся…
— Только страдают они на словах, в компании, а живут каждый для себя…
— Что же ты считаешь, что наши родители не приносят пользы?
— Да нет, я так не считаю, они вкалывают и дело свое делают. Исправно исполняют. Исполнители они. Соглашатели. Живут одним днем, в вечной суете… Я не умею объяснить, но что-то потерялось в дороге… За что лучшие люди умирали в войну, в революцию? В степях и в тайге, возводя гиганты индустрии, восстанавливая их потом и снова строя? Чтобы их дети, ожирев от достатка, успокоились и расхватали все завоеванное. И все только для себя, для себя. Даже театр, кино, книги! Кто больше? Как там у Велимира Хлебникова?
Не затем высока
Воля правды у нас,
В соболях-рысаках,
Чтоб катались, глумясь.
Не затем у врага
Кровь лилась по дешевке,
Чтоб несли жемчуга
Руки каждой торговки…
— А где ты взял Хлебникова? — некстати спросила Оля.
— Дубинина давала, ей какой-то поэт принес… — сказал и спохватился, попытался отвлечь Кисю от сказанного, но уже не получилось. Она надулась, замолчала. У дома, вместо прощального приветствия, она заявила:
— Вот что, дорогой мой князь Игорь, или я, или Дубинина. Понял? — Слезы были наготове.
— Хорошо, Кися, — согласился Игорь, — Я подумаю. — Лицо его стало суровым, чужим, как тогда на вечере.
У Оли перехватило дыхание. Все испортила. Испортила! Опрометью бросилась она в подъезд. Прижавшись к стене, приходила в себя, надеясь, что Игорь войдет следом. Но Игорь не шел. Она выбежала на улицу, плохо соображая, что делает. Игоря там не было. Навернулись злые, непрощающие слезы.
Впервые в жизни она не могла сразу получить то, что хотела.
Олеся Дубинина, как могло показаться на вечере, не была человеком злым, тем более мстительным. Но Киссицкая, который уж год, раздражала ее своим высокомерием, категоричностью, шумным поведением. Олесе казалось, что Киссицкая нарочно создает видимость бурной деятельности, чтобы покрасоваться, оказаться в центре внимания. Олеся презрительно называла Киссицкую «деятельницей» и подчеркнуто сторонилась ее.
Не могла простить Олеся и давней обиды. Киссицкая со своей предводительницей Мухой устроили ей однажды судилище на совете пионерской дружины. Как они унижали ее! За что? Не пришла собирать макулатуру и схватила двойки. Так макулатура сгнила потом на школьном дворе, а двойки она исправила. Не поинтересовались «деятельницы», почему у нее двойки? Почему она не таскала бумагу? А от них с мамой уезжал отец, и маме было очень плохо. Но разве Киссицкую могла взволновать чья-то судьба?..
Все видели, что Киссицкая Оля и Оля Дубинина питают недобрые чувства друг к другу. Но кто мог предположить, чем это обернется?..
Да и не до того было ребятам. Почти всякий день выясняли они отношения с завучем, с учителями, с классной, бунтовали, качали права, обдумывали дальнейшую тактику сражения. Это сделалось главным, выматывало, держало в напряжении. Беспокойная жизнь, когда нервы на пределе, обостряла давнюю неприязнь двух девчонок, сталкивала их, поводы находились.
К праздникам, как всегда, принимали в пионеры и в комсомол. И теперь комитет комсомола распорядился, чтобы в классе, где учились Киссицкая и Дубинина, дали рекомендации троим. Не двоим, не одному, а именно троим, сообразуясь с указанием райкома, который, считалось, лучше знает, скольких ребят в их школе можно принять в организацию.
Комсоргу Валерику Попову, человеку вялому и несамостоятельному, никак не удавалось собрать не только всех комсомольцев, но даже бюро. И обсуждение кандидатов помимо его воли возникло стихийно, на перемене.
— Попик, — дождавшись, когда в кучу сойдется побольше ребят, позвала Валерика Дубинина. — Попик, я все хочу у тебя спросить, почему это вы не приобщаете Машу Клубничкину? Она вроде вполне политически грамотная и патриотически настроенная… О себе, как видишь, Я не пекусь, подружкиной судьбой интересуюсь…
Молчаливая Оля Дубинина с речами не выступала, но если начинала говорить, то сразу же, как только произносила первую фразу, слушатели, и именно те, что ей были нужны, оказывались рядом.
— Да я… я… — растерявшись от неожиданности, мямлил Попов, поглядывая на Пирогова, Кустова, Киссицкую и Холодову. От них зависело все, и Валерик хотел понять их отношение к происходящему, — Лично я не против. Маша мне нравится… — сказал и осекся, смутился, покраснел, стушевался больше прежнего. Вокруг все ехидно заулыбались.
— Достойный аргумент! — съязвила Холодова, и ее глаза, не знающие улыбки, приняли знакомое ироничное выражение. — Если ты «за», то помог бы нравящейся тебе Маше исправить двойки. Как ты, Мария, насчет улучшения показателей? — Вопрос, обращенный к Клубничкиной, прозвучал примирительно, и все поняли, что Холодова возражать не станет.
— Дружбаны, что тут происходит? — шумно ворвался в образовавшийся кружок Вениамин Прибаукин. — Обсуждаются показатели Клубничкиной? На мой взгляд, они у нее вполне подходящие! Улучшать не надо!
— Что ты паясничаешь! — раздраженно оборвала его Киссицкая. — Идет серьезный разговор. Мог бы он идти и не на перемене, — она неприязненно посмотрела на Попова, — тогда бы те, кому не положено, не совали нос не в свои дела. Комсомол, между прочим, не кружок для начинающих клоунов, а Коммунистический Союз Молодежи.
— Ну, мне-то, если ты меня имеешь в виду, — оборвал Киссицкую Вениамин, — сто лет твой комсомол не нужен. А вот, если по тебе судить, драгоценная ты наша Цица, то принимают в комсомол начинающих демагогов. Чем тебя не устраивает Дубинина или Клубничкина, чем? Власть свою показываешь? Принципы у тебя! А в чем принцип-то?
— Учатся Дубинина и Клубничкина кое-как, хуже, чем могли бы, — откровенно высокомерно стала перечислять свои претензии Киссицкая. — Обещали сводить всех в театр, не получилось.
Маша Клубничкина вскипела от возмущения, тряхнула бронзовой гривой, приготовилась к бою. Но Олеська легким прикосновением руки остановила ее.
— Я не закончила свою мысль, — медленно и очень спокойно проговорила она. — Наш класс, руководимый Коммунистическим Союзом Молодежи, давно уже ни на какие совместные действия, кроме выяснения отношений с учителями, не способен. Мы достали билеты в театр, ждали вас, никто не пришел. У кого же не получилось? И потом, нам, таким-сяким, с кого пример брать? У вас даже бюро вовремя провести не получается… — И она скользнула колючим взглядом мимо Киссицкой к Попову.
— Да, у нас с этим туго, справедливая критика, — забеспокоился, невольно подыгрывая Дубининой, простодушный Попов. Он вечно перед всеми оправдывался, чувствуя, что не справляется с обязанностями комсорга. — Но ничего же нет страшного в том, что мы советуемся с народом? Правда?
Все захохотали, а Дубинина тут же воспользовалась ситуацией:
— Ах, с народом? Это хорошо! Это демократично! Вот ты меня как представителя народных масс и просвети. Маша в Академию наук баллотируется или в молодежную организацию хочет вступить, которая, кстати, призвана воспитывать? Комсомолу люди нужны или отметки? А тех, у кого отметки похуже, их куда, за борт?
— И за борт ее бросает… — дурачась, в полный голос запел Прибаукин. — Стенька Разин… Пирогов… — И, покровительственно похлопывая по плечу Пирогова, спросил озабоченно:
— А кто княжна-то, князь Игорь, вот в чем еще вопрос?..
Пирогов понял, что на сей раз ему не отмолчаться. Правила игры требовали пошутить:
— Господа! — Он сделал шикарный мушкетерский реверанс. — Не будем ссориться, господа. Хорошие люди нужны всем. И комсомолу тоже. Должен вам совершенно конфиденциально сообщить: нынче дефицит… на хороших людей, — И он долго продолжал раскланиваться и расшаркиваться, возможно, затем, чтобы не встречаться глазами ни с Дубининой, ни с Киссицкой.
Дубинина немедленно согласилась с ним:
— Игорек прав. На хороших людей дефицит. Слишком много развелось болтунов и демагогов, — Она неторопливо перекинула свои золотистые волосы на плечо, скрутила их жгутом. По плечу поползла золотая змейка. И вдруг — о чудо! — на глазах у всех рассыпалась, обернулась искрящимся золотым дождем.
Мальчишки завороженно смотрели на Дубинину. Киссицкая сразу заметила, что и Пирогов, ее Пирогов, тоже не спускает с Олеськи восторженных глаз. Она почувствовала, что у Игоря к Дубининой возникает нечто такое, что ей не преодолеть, не переменить… И она уже плохо владела собою. А Прибаукин, демон человеческих отношений, раздувал пламя, нарочно распаляя страсти.
— Кстати, — тараща глаза и изображая удивление, осведомился он, — не вступая в комсомол, хорошим человеком не станешь, что ли? А я, непросвещенный, собирался. Вот дурень!..
— Опять паясничаешь! — не умея уйти от неприятного разговора, нервничала Киссицкая. — Ленин говорил, организация удесятеряет силы каждого!
— Я согласен, — серьезно сказал Прибаукин, — Только мои силы удесятеряют «фанаты», тоже ничего компания.
— Фанатизм во всех своих проявлениях слеп, — продолжала в одиночку сражаться Киссицкая, — У вас нет цели!
— А у вас какая цель? — насмешливо спросил Прибаукин.
— Ты отлично знаешь, — возмутилась Киссицкая. — Построение коммунизма.
— Разве его еще не построили? Когда еще обещали, что через двадцать лет все войдут в светлое здание. Где оно? Двадцать лет да-а-вно просвистели. Можно подумать, что вы слепо не верили и не горели энтузиазмом. Наша команда «Спартак» нас почти никогда не подводит, выигрывает!
— Ну, от «Спартака» твоего, может, и есть какая-то польза, — с интонацией человека, в любом случае чувствующего превосходство, произнесла Киссицкая, — а от «фанатов»? Комсомол в самые трудные времена стране помогал, на самых сложных участках работал. Ты только об ошибках говоришь, но не ошибается тот, кто ничего не делает…
— Ну, понесло, — зло, необычно для себя грубо сказала Олеська. — Сейчас будет говорить о «роковом времени», о «исторической неизбежности», о том, что «история не рассчитана на одну человеческую жизнь…». А у меня всего одна жизнь, слышишь? Одна, и я хочу радоваться, а не страдать. И хватит болтать об ошибках и достижениях с чужих слов. Сама-то ты, комсомолия, какую кому принесла пользу?
— Я учусь хорошо, это главное. И все, о чем комсомол меня просит, выполняю!
— Ну, и о чем он тебя просит? Монтаж подготовить к празднику по выдержкам из газет и журналов? Или пару песен исполнить на районном вечере политической песни? А когда мы поехали на виноградники, почему ты отказалась работать под дождем? Нам же объяснили, что это очень нужно совхозу, вовремя успеть убрать урожай…
— У меня ревматизм, и от сырости болят ноги…
— А как же твой идеал, Павка Корчагин?! Он о ногах не думал. И Машка Клубничкина не подумала о том, что у нее легкие слабые, то и дело воспаление. Вместе со всеми виноград под дождем собирала. Но ты ее в комсомол не пустишь, по какому праву? Кто дал тебе право распоряжаться моей судьбой? Ненавижу таких, как ты. На словах активных. Умеющих суетливость свою выдавать за активную жизненную позицию…
Все вокруг будто опешили от незнакомого им поведения Олеськи. Стояли молча, неподвижно, не вмешиваясь.
— Я тоже ненавижу таких, как ты, — сузила глаза Киссицкая. — Таких, которые пекутся только о своих радостях. Палец о палец никогда не ударила ни для класса, ни для школы!
— Если человек не участвует в том, что ему кажется демагогией, это, между прочим, тоже активная позиция. И имей в виду, что иногда честнее не участвовать, не ударять пальцем… и никак по-иному не ударять… Твои заслуженные дедушки, которые так хорошо объясняют тебе все о разных временах, никогда не подсказывали тебе таких мыслей?..
— О чем спорит подрастающее поколение? — поинтересовался Анатолий Алексеевич, появившись в классе.
— Обсуждаем горячо, кого принимать в комсомол, — изображая подобострастие, за всех ответил Вениамин Прибаукин. — Никак не решим, кому отдать предпочтение наших сердец?
— Можем обсудить это после урока. — Анатолий Алексеевич в этом классе старался держаться построже.
— А мы исторических проблем тоже касаемся, — не унимался Венька. — Только не по учебнику. Вы это допускаете?
— Допускаю, — согласился Анатолий Алексеевич. — На политклубе. Там можем провести любую дискуссию.
— Любую? — переспросила Холодова с явной иронией, — Ну-ну, посмотрим…
И начался урок.
Комсомол совершенно не привлекал Олеську. Тяжбу с Киссицкой из-за вступления в комсомольскую организацию она начала исключительно затем, чтобы не уступить Кисе, не позволить ей взять верх над собою. Но на душе от чуждой ей возни становилось гадко.
Вспомнился разговор с отцом, к которому Олеська очень была привязана и прислушивалась больше, чем ко всем остальным взрослым.
Она нисколько не осуждала отца за то, что он оставил семью, захотел пожить в одиночестве. Он по-прежнему заботился о них с мамой, помогал деньгами. Странным казалось поначалу, что он надумал уйти из редакции, пошел служить в церковь старостой или еще кем-то… Но она свыклась и с этим, объясняя себе, что так для него лучше…
Ни отец, ни мать никогда не говорили с Олесей о боге, никак не объясняли ей отцовского поступка, а она ни о чем не спрашивала. Замкнулась в себе, притихла и даже своих одноклассников стала сторониться. Вряд ли кто-то из них понял бы отцовский выбор, только посмеялись.
Мама, после того как отец уехал, долго болела, лежала в больнице, и за Олеськой приглядывала соседка по квартире, тетя Варя. Своих детей у тети Вари не было, она относилась к Олеське как к дочери. И для Олеськи тетя Варя стала близким и родным человеком, а для мамы и исповедником, и советчиком, и подругой.
У мамы, Олеська рано поняла это, характер мягкий, как воск податливый. Ему требуется ваятель. В отсутствие отца тетя Варя пыталась стать опорой для матери. Муж тети Вари, человек неплохой, но сильно пьющий, отправился на Север подзаработать, и тетя Варя в свободной комнате на время приютила одинокую молодую женщину, Нину.
Жили одной семьей. Нина вела хозяйство. Она дома печатала на машинке. Говорила, не хочет отсиживать от звонка до звонка в конторе, устает от неприятных людей и от глупостей, которые с умным видом произносят на собраниях, а на жизнь ей многого не надо. Работу Нине приносили журналисты и писатели, ученые и дипломники, и большинство из них становились друзьями дома.
Нина хорошо печатала на машинке, но еще лучше играла на гитаре и пела. И все, кто по вечерам приходил к ним в гости, вместе с нею пели песни Высоцкого, Галича, Визбора, Окуджавы и других бардов. Рассказывали о том, что читали, видели, слышали, а молодой поэт Алик, нараспев декламировавший свои стихи, больше всех нравился Олеське.
В кругу друзей мама оживлялась, становилась веселой, кокетливой, а на работу всегда шла с плохим настроением. Она работала экономистом и как-то сказала Олеське, что устала от лжи. Когда-то они учились с тетей Варей в одном институте, но тетя Варя устроилась товароведом в универмаг и шутила, что от ее экономики гораздо больше пользы. Стараниями тети Вари все они были одеты и обуты и не обделены продуктами хорошего качества. «Хочешь жить, умей вертеться», — наставляла тетя Варя Олеську, но жизнь от этого не становилась легкой.
Жизнь почти у всех, кто бывал в их доме, не складывалась просто. Артист Феликс играл в спектаклях молодежной студии, которая превозносилась поклонниками, но не признавалась официальными авторитетами. На хлеб Феликс зарабатывал, устроившись дворником. Романы и повести Кирилла Сергеевича не принимали в редакциях, он объяснял, что «там не хотят правды». Писатель нанялся ночным сторожем, чтобы иметь время писать то, «что душа велит». Художник Роман Флегонтович создавал картины для себя и своих друзей. В закупочную комиссию носил только те, что «имеют рыночную цену». Поэт Алик время от времени печатался в молодежных журналах, но, как и все их друзья, считал, что «самое верное — ни в чем не участвовать, не участвуешь — не ошибаешься, не причиняешь боли себе и другим».
Гости в их доме пили чай с сушками и сахаром, не забывая при этом бросать денежки в копилку в образе страшной красно-бурой кошки с отвратительной улыбкой-гримасой.
Шиковать позволяли себе редко: в дни рождений, праздников или когда кто-то получал гонорар, побочный заработок.
Олеся крутилась среди взрослых, ее примечали, восторгались ее красотой, никогда не делали замечаний, не прогоняли: «Пусть знает о жизни правду!»
Эта правда сильно расходилась с тем, в чем Олеську уверяли в школе, и она мучилась, пытаясь выяснить истинное. Но обстановка в школе складывалась такой неприглядной, а люди представали перед нею в таком дурном свете, что симпатии ее склонялись к домашним.
Единственной радостью для Олеськи в школе был Сережа Судаков. Когда-то родители привели их одновременно учиться фигурному катанию на коньках. Потом им казалось, что полюбили они друг друга еще в те, малышовые годы.
Пятилетней девочкой Олеська знала уже, что она красивая. «Ух, какая красивая девочка!» — неизменно неслось ей навстречу. А позже вслед: «Какая девочка!» Но Олеська сторонилась сверстников, страшилась лишних, неожиданных вопросов. Дружила с Клубничкиной, сидела с ней на уроках. И не расставалась с Сережей. Другие для нее не существовали.
Когда Сережа погиб, мать испугалась за Олеську, вызвала отца. Он увез дочку к себе.
Вечер и ночь они говорили. Тогда отец впервые поделился с ней своим сокровенным, тем, что прежде для Олеськи оставалось тайной.
— Почему ты так поступил? — позволила себе спросить Олеся.
— Мне стало трудно жить, — не отводя глаз, признался отец. — Мне показалось, что я многого в жизни не понимаю и моя жизнь бессмысленна, ничего не стоит… Вера дала нравственные ответы на мои вопросы.
— А жизнь… сама жизнь не дает ответов?
— Дает, если человек не теряет веры. Человек должен во что-то верить. Без веры человек становится раздраженным и способен на дурное. Ты всматривалась в иконы? Разве все они написаны талантами? Но они привораживают. Почему? Потому, что написаны с верой.
— А Лев Толстой? Его книги тоже завораживают, а его отлучили от церкви. А Павлов Иван Петрович, физиолог, поповский сын, отважился заниматься тем, что церковь запрещает?
— Льва Николаевича, — не торопясь отвечал отец, — отлучили от церкви, но не от веры. И у него своя философия жизни и смерти. А у Павлова Ивана Петровича — своя вера, в дело, которому он служил…
— А ты… ты не нашел, во что верить?
— Я… я потерял уверенность…
Олеська обхватила голову руками, словно это помогало понять, а потом неожиданно для себя бросилась к отцу. Обняла и соскользнула, упала перед ним на колени.
— Ну, скажи, скажи, если есть бог, кому понадобилось отнять у меня Сережку?
Отец остановил ее жестом, поднял, усадил рядом.
— Страдания и тревоги посылаются нам, чтобы закалить душу, научить ее трудиться.
— Как мне жить теперь?
— Исполняясь терпением и надеждой. И зная, что бывает и хуже…
— Хуже? — заплакала Олеська. — Хуже не бывает…
— Бывает, — настойчиво повторил отец. — Бывает и хуже.
В комнате горела одна-единственная лампадка под образами. Отец не переносил яркого света. Небольшое зеленоватое облачко вокруг лампадки казалось мерцающей звездочкой и как-то объединяло их. Отец рассказывал, она слушала:
— Твоей бабушке было почти столько же лет, сколько тебе, когда с нею стряслась беда, не меньшая, чем с тобою… Хотя беды не бывают ни маленькими, ни большими. Они всегда испытание…
— Разве она ушла на фронт такою, как я сейчас?
— Слушай, не перебивай меня. Еще до войны в дом ее отца, твоего прадеда, ночью ворвались чужие люди и увели его с собою. Твоя бабушка Оля, ты названа в память о ней, ничего не могла понять. И твоя прабабка, ее мать, не умела объяснить ей и себе, что случилось. Твой прадед был большим ученым. Занимался языкознанием. Его труды читали во всем мире. Он ездил на конгрессы и симпозиумы в другие страны, он владел многими языками… И вот кому-то почудилось, что он недостаточно патриотичен в своих высказываниях. Кто-то захотел увидеть в нем шпиона… В то время боялись, что враги народа помешают строительству нового общества… Его посадили в тюрьму и требовали, чтобы он признал себя приспешником империализма, покаялся в заграничных связях во вред Родине… Но прадед не мог каяться в том, чего не было. Он объяснял, доказывал, ссылался на свое революционное прошлое. Над ним издевались… Прабабка в отчаянии бросалась от одного его товарища к другому, ходила по инстанциям, писала прошения. На прошения ответов не получала, а товарищи обещали помочь, но, видно, у них не получалось… Он погиб на Колымской трассе, высекая в скалистых сопках — отвесах дорогу над пропастью. Я узнал об этом двадцать лет спустя, когда он, уже после гибели, был реабилитирован вместе с другими и меня разыскал его товарищ по лагерю… Товарищ передал мне просьбу деда верить в его абсолютную честность перед собою и перед партией. И главное, верить в партию, в ее идеалы… У меня помутился разум… Твоя прабабка не дожила до этого времени. Вскоре после ареста мужа пришли и за ней. Ее отправили в тайгу, на лесоповал, а она была пианисткой, и пальцы ее были легкие, нежные. Она не вынесла…
Отец сидел спиной к мерцающей лампадке, и лицо его, оставаясь в тени, казалось темным и мрачным пятном. Волнение отца Олеся ощущала физически, оно передавалось из души в душу, и Олеська сжалась от боли, боялась пошевелиться, чтобы не помешать отцу…
— Вот как бывает… — проговорил он глухим, далеким, не своим голосом. — Твою бабушку Олю, назовем ее Большой Олей, хотя она была невысокая, хрупкая, застенчивая, отправили в Казахские степи… Рыть землю… Она не умела этого… Ее учили музыке, языкам, она писала стихи… Там, как и повсюду, разные жили люди… Какая-то добрая душа пристроила ее в медпункт уборщицей. Она выжила… Но… — Отец замолк.
Олеська почувствовала его муку. Эта мука поселялась и в ней, заставляя заново переживать все, что выпало на долю ее близких, еще до ее появления.
— Но… — повторил отец, с трудом продолжая рассказ. — Никто не спас ее от надругательств над ее молодостью. Она была очень красива. И ты так на нее похожа! Мне, порою, мерещится, что передо мною моя мать, беспомощная девчонка, в степи, среди заключенных… Спасением для нее — боже, что я говорю! — но все же спасением оказалось, что приглянулась она молодому охраннику. Выпросил он для себя Большую Олю в награду за верную службу… Страшно мне. Страшно думать, как растоптали ее душу… Дом, в который попала Большая Оля, не напоминал ей отчего дома. Хозяйка, властная и грубая женщина, попрекала куском хлеба, потешалась над судьбой Большой Оли, могла и ударить. Ее сын, возвращаясь домой, напивался и распускался до безобразия. Большую Олю он, правда, не бил, но куражился над ней вволю. Этот человек стал моим отцом. Да простится мне, как я его ненавижу!.. (Тут Оля увидела, как отец осеняет себя крестом. И глаза его, такого большого и сильного человека, наполнились слезами.) Так случилось, — продолжал он, — что я, совсем еще малое дитя, заболел воспалением легких. Старуха запрягла лошадь, усадила мою мать в сани и, бросив на колени младенца, приказала гнать в больницу. Надеялась, что не одолеет Большая Оля далекую дорогу и она избавится от неугодной «невестки» под благовидным предлогом… Большая Оля чудом добралась до города. Но в больницу не пошла, села в проходящий поезд и увезла меня подальше от проклятых мест. Шла война. Паспорта у Оли не было, но она объясняла, что потеряла его при бомбежке. Подлечив меня, снова села в поезд и так, под чужим именем, пересаживаясь из состава в состав, оказалась, наконец, у порога родительского дома. Упала на землю у крыльца и заплакала. Впервые за все страшные годы… Войти в квартиру она не решилась. Жизнь научила ее осторожности. Побрела к старушке тетке, сестре матери, надеясь, что хоть кто-то из родственников жив. Старушка тетка, воспитанница Смольного института благородных девиц, рассказывала мне потом, что Оля, придумав себе чужое имя и совсем иную судьбу, почти сразу же пошла в военкомат проситься на фронт. Говорила, что хочет очиститься в огне сражения. Умереть или выжить. И тогда уж заново жить… Я остался у тетки… Большая Оля сказала в военкомате, что может быть медсестрой. Ты помнишь, какое-то время в заключении она работала в медпункте уборщицей. Ей казалось, что кое-чему она там научилась. На курсах ее еще подучили и послали на фронт. Под Смоленском, когда Большая Оля выносила с поля боя окровавленного командира, ее ранило в голову. Без сознания она попала в плен… Старушка тетка умерла. Меня пристроили в детский дом. Когда я подрос, пытался искать мать. Многие после войны находили родителей. Мне не удалось… Несколько лет назад меня отыскали французские коммунисты. От них я узнал, что наша Большая Оля бежала из фашистского концлагеря в южном французском городке и присоединилась к отрядам Сопротивления. Товарищи по Сопротивлению рассказывали мне, что Большая Оля была отважным бойцом и о ней даже сложили песню. После войны товарищи посадили ее на пароход, который отправлялся в Одессу. Но я ее так и не дождался… Как и все, кто возвращался из плена, Большая Оля, должно быть, снова попала в сталинский лагерь. И погибла… — Голос отца стал еще глуше, печальнее. Больно было смотреть на его сразу постаревшее, скорбное лицо. — Я хотел учиться на философском факультете университета. Товарищ отца, тот, что вернулся из лагеря, настаивал, чтобы я учился, и поддерживал меня деньгами. Но меня в университет не приняли. Я пошел в педагогический, изучал историю, а преподавать не смог. Работал в газете, как ты знаешь. После встречи с французами я не мог и писать. Что-то оборвалось в душе… Ты понимаешь?.. — Он заглянул Олеське в глаза, встал, поднял ее за плечи, притянул к себе, склонил голову к ее голове.
Так они стояли. Обнявшись, разделяя боль, которую время притупляет, но не излечивает. В окна просился уже свет нового дня. Робкие солнечные лучи пробивались сквозь занавеску.
— Папа, — спросила Олеська, когда они немного успокоились, — ты не хочешь, чтобы я вступала в комсомол?
— Мне хотелось бы, — не сразу отозвался отец, — чтобы ты жила с верой. Без веры, надежды и любви человек перестает быть человеком. И тогда он способен на все худшее… Если веришь, как верили, несмотря ни на что, твой прадед и Большая Оля, вступай! Но мне показалось… Ничего не делай без веры!.. — звучала не просьба — мольба, обнаженная боль. Он отвернулся, отдернул занавеску. Светало…
Погрузившись в проблемы своего класса, Анатолий Алексеевич старался как можно реже появляться в учительской. Отсиживаясь в «оружейке» — крохотной комнатушке на четвертом этаже, где хранилось боевое некогда оружие, пригодное теперь лишь для занятий по начальной военной подготовке, — он подолгу думал о жизни, о ребятах, о своем учительстве. И сознавал, что не находит пока убеждающие слова и верный тон.
Ребята молча выслушивали его правильные рассуждения о комсомоле и расходились разочарованными. Подсказать им, как избежать формализма при приеме в организацию, он не умел. Этот формализм был как бы узаконенным. Какими делами заняться школьному комсомолу, он и сам представлял смутно. Ребята знали и понимали не меньше, чем он, их учитель.
— Посмотрим-посмотрим, как вы станете выкручиваться, — ехидничала Холодова, когда он пообещал дискуссии в политклубе.
— Боишься, что знаний не хватит? — тоже съязвил он. — Так ты и поможешь. Ты ведь у нас лучший политинформатор?..
— Политинформация — совсем другое, — словно несмышленышу пояснила девочка, — читаешь, что пишут, и пересказываешь. А как быть с тем, о чем не пишут? Как объясните вы нам, почему мы разбазариваем нефть? Почему в стране, где столько богатств: земли, леса, нефти, газа, металла и народ трудолюбивый, а теперь и образованный, не хватает мяса, колбасы, даже хлеба?! Или вы знаете, как возник в нашей социалистической действительности культ личности? Как наша прославленная демократия допустила напрасные жертвы?..
И все они посмотрели на него с нескрываемым любопытством. Он учил их истории. Они хотели прежде всего знать его мнение о культе личности Сталина, будто от его позиции в этом вопросе зависело что-то очень значительное в их дальнейших отношениях.
Что он мог им сказать? Что он знал помимо того, что стало известно на XX съезде партии и в публикациях после съезда?
Со студенческих, даже со школьных лет он привык цитировать. Сколько он помнил себя, так было принято. Мысли великих надежно защищали, как щит, как непробиваемая броня. Но что-то, пока неуловимое, какой-то едва различимый сдвиг уже наступил в сознании молодых, которые и младше-то его не намного. Они не желали больше поклоняться авторитетам и оценивали все, что узнавали, видели и слышали, по своему разумению. И всех остальных людей принимали или не принимали по их способности мыслить и действовать. Этих ребят нельзя было уговорить, их можно было только убедить.
Разговор в политклубе о культе личности Анатолий Алексеевич начал издалека. Рассказал о том, как в своих работах рассматривали взаимодействие «героя» и «толпы» Ленин и Плеханов. Упомянул, как высмеивали Маркс и Энгельс «льстивый культ Лассаля», его «хвастливое самовоспевание», стремление «казаться самому себе невероятно важным». Прочитал отрывок из письма Маркса Вильгельму Блосу: «Из неприязни ко всякому культу личности я во время существования Интернационала никогда не допускал до огласки многочисленные обращения, в которых признавались мои заслуги и которыми мне надоедали из разных стран, — я даже никогда не отвечал на них, разве только изредка за них отчитывал».
Процитировал он и Ленина, как же без этого? «Еще бы обойтись без неудач и ошибок в таком новом, для всей мировой истории новом деле, как создание невиданного еще типа государственного устройства! Мы будем неуклонно бороться за исправление наших неудач и ошибок, за улучшение нашего, весьма и весьма далекого от совершенства, применения к жизни советских принципов».
Казалось, его слушали внимательно. Но когда он принялся излагать позицию партии в оценке заслуг и ошибок Сталина, его неожиданно перебил Прибаукин:
— А как же быть с теми, чья жизнь жертвенно брошена на алтарь прекрасного здания будущего блаженства? — То ли Вениамин балагурил по привычке, то ли, спасаясь иронией, всерьез выяснял важную для себя истину?..
И тут вскочила Киссицкая, не дожидаясь ответа. Назидательно сказала:
— Как бы ни иронизировали некоторые, история не рассчитана на одну человеческую жизнь. Смешно спорить. Бесспорно, что Сталин имеет большие заслуги перед партией, рабочим классом и даже международным рабочим движением… — Она и на уроках всегда говорила так, будто считала себя крупнейшим теоретиком прошлого и настоящего. — Общеизвестна его роль в подготовке и проведении социалистической революции, в гражданской войне, в борьбе за построение социализма и, наконец, в Великой Отечественной войне… — Задрав кверху курносенький носик, Киссицкая говорила с пафосом, не замечая неприязни одноклассников, — Но с другой стороны, особенно в последний период, игнорирование норм партийной жизни и принципа коллективного руководства привело к извращению партийной демократии, к нарушению революционной законности, к необоснованным репрессиям. Время было такое…
Испытывая ощущение страшной неловкости и стыда за свою беспомощность, Анатолий Алексеевич с сожалением наблюдал, как воздвигает Киссицкая непреодолимую преграду между собою и своими товарищами, а заодно между ребятами и им самим.
И снова он не успел вмешаться, поднялась Дубинина. Раньше ее никак нельзя было упрекнуть в несдержанности и агрессивности, теперь Олеся резко оборвала Киссицкую:
— Что ты знаешь о том времени?! Что ты все выставляешься и болтаешь о том, что тебе неизвестно?! (Анатолий Алексеевич не предполагал, что Олеська может быть такой разгневанной, разъяренной.) У тебя нет вопросов? Для тебя все просто? В результате ошибок… У тебя в семье пострадал кто-нибудь в результате ошибок? Я устала от твоей болтовни. Сама-то ты веришь в то, о чем плетешь с чужих слов?
— Что ты имеешь в виду? — взвилась Киссицкая. — Я верю в идеалы коммунизма…
— А я хочу во всех идеалах разобраться сама, понимаешь — сама! — Олеська порывистым движением откинула назад волосы, ее теплые глаза сделались непроницаемыми, злыми. — Партия осудила Сталина, потом осудила тех, кто его осудил, потом… — Она безнадежно махнула рукой и собралась сесть, но выпрямилась и принялась снова говорить, отчаянно, неистово: — Я не хочу, не хочу и не буду выдавать готовые идеалы и цели за свои собственные. Это безнравственно. Я должна обрести веру или… — Она вдруг сама себя остановила и обратилась с вопросом к Клубничкиной, которая всегда сидела с ней рядом: — Ты можешь сказать, во что веришь?
— Я? — растерялась правдоискательница Клубничкина. — Я — в справедливость.
— А ты, Игорь? — спросила Олеська у Пирогова, не замечая больше Киссицкую, которая продолжала стоять в выжидательной позе.
— Я? — Игорь манерно схватился за лоб правой рукой, якобы размышляя, — Я верю в разум и… пожалуй, в добро.
— А я, — выкрикнул Прибаукин, — в чувство юмора!
Холодова почувствовала, что пришла ее очередь сказать свое слово. Удивительно угловатые, не женственные были у нее движения. Но держалась она всегда с достоинством, без суеты.
— Сократ, — сказала она спокойно и внушительно, — тоже верил в разум. Даже в высший разум. Он бродил по улицам Афин, этакий, заметь, Прибаукин, добродушный остряк. Кстати, ищущий истину, Клубничкина, в справедливом споре. Он учил людей, как жить нравственно и справедливо, как правильно устроить жизнь. Только его остроумие и его искания мало кому нравились. Аристократы считали его развязным, а демократы видели в нем своего разоблачителя. И Сократа, с его верой в высшую справедливость и в высший разум и некую всеобщую целесообразность, осудили на смерть.
— Во что же ты веришь? — Теперь они стояли, возвышаясь над всеми другими, втроем — три Ольги: Киссицкая, Дубинина и Холодова.
— Я верю, — не затрудняясь, спокойно продолжила Холодова, — в себя, в свои силы.
— Ну, понятно, — нервно рассмеялась Дубинина, — ты всегда пляшешь вокруг себя.
— Да, — согласилась Холодова и насмешливо-спокойно посмотрела на разгоряченную Дубинину, — Все, что сейчас я делаю, по твоему мнению, для себя, в конечном счете обернется благом для всех. Надеюсь. Пусть каждый позаботится хорошо делать свое дело. Этого, хотя бы этого, уже достаточно для общего блага. Что дают вам эти разговоры? Что? Жизнь не меняется от разговоров о ней. Помните, как у Ильфа и Петрова: «Хватит говорить о том, что надо подметать двор, пора брать в руки метлу!»
— То-то ты собираешься посвятить свою драгоценную жизнь болтовне… в письменном виде! — взвинтился вдруг и Прибаукин.
— Ну, тут ты не прав, — без обычной иронии произнесла Холодова. — Одна фраза, даже два слова Анатолия Аграновского: «Надоели дилетанты!», но вовремя сказанные, стоят куда больше, чем пламенный трудовой порыв тех же дилетантов…
Бурный разговор разом угас. И Анатолий Алексеевич испытывал горечь, растерянность и тревогу.
Удобнее думать, что все бури нашего прошлого отбушевали, погасли костры в наших душах. Но нет, в углях сохраняется опасный огонь. Он готов воспламеняться в душах тех, кто пришел после, и обжигать с прежней силой и болью.
Почему не понять, как тяжко справляться им с этой болью? Как страшно жить с непониманием, с неприятием, с осуждением?..
Поверив в педагогический дар Анатолия Алексеевича, Надежда Прохоровна настойчиво убеждала себя успокоиться.
Вечером и дискотекой большинство старшеклассников остались довольны. Она подумала: «Роком они отгораживаются от нас, от нашей жизни, в которой многое не принимают. Сумасшедшие танцы помогают им разрядиться. У этих юных душ никогда не было храма, и они научились очищаться на шумной площади, в балагане…»
Вспомнив вдруг Машу Клубничкину в серебристом змеином наряде с оголенными руками и глубоким вырезом на спине, Надежда Прохоровна невольно улыбнулась. Фантазерка! Маша призналась ей потом, что увидела похожий наряд в каком-то фильме на миллионерше, путешествующей по Нилу с молодым мужем. Выпросила у матери старое платье, ставшее ей узким, и перешила его.
«Жизнь коротка, мне так страшно, что я могу умереть, — вдруг разоткровенничалась Клубничкина. — Если я стану актрисой, буду перевоплощаться, проживу много жизней…»
Она, конечно, в пику Виктории Петровне притащила на вечер Огнева. Смотрите, мол, ваша «гордость» не из-за меня, а из-за вас покинула школу!..
Смешная все-таки девчонка! Правдоискательница! Тряхнет бронзовыми кудрями и мчится вскачь с шашкой наголо. «Не понимаю, — говорит, — почему у меня по биологии пара?! Я по биологии таких отметок не получала. Это Мария Сергеевна виновата: включит телевизор и задумается. По задумчивости и влепила мне двушку вместо кого-то». Хитрюга! Но чем-то вызывает симпатию. Искренностью, непосредственностью, вечно бурлящими в ней чувствами, с которыми она не может справиться. В конце концов, фантазия и безрассудство в таком возрасте куда более привлекательны, чем благоразумие…
С утра, до первой переменки, в школе бывало тихо. Телефон начинал звонить чуть позже. Надежда Прохоровна любила этот ранний час и никогда не давала первого урока. Это время предназначалось ею для раздумий.
Не слишком устраивали ее беседы в политклубе. Все-то они критикуют! Все! Не нравится им, видите ли, что мы разбазариваем нефть, она нам и самим нужна. И не поставим ли мы на колени Европу, если вдруг перестанем снабжать ее нефтью из Уренгоя?! Прямо мировая скорбь в образе Холодовой или Пирогова!.. А может, так и надо? Именно так?! Разве не естественно стремление юной души беспокоиться, страдать? С какой стати мешать им выговориться? Чего бояться? Доберутся до наших ошибок, станут судить и осудят, имеют ли право? Но отними у них это право, и лишишь их способности мыслить, самостоятельности.
Когда закипает вода в чайнике, мы снимаем его с огня, приоткрываем крышку. Иначе крышку сорвет, может случиться, огонь загаснет… Надо выпускать пар! Но выпущенный пар становится началом движения…
В тех школах, где Надежда Прохоровна преподавала раньше, сложностей было меньше, но и ребята такие головастые встречались реже. Хлопотно с ними, но и любопытно…
Мысленно она во всем одобряла Анатолия Алексеевича. Сумел хоть как-то объединить в ансамбль совсем непохожих Столбова и Прибаукина с Кустовым и Пироговым. И как ни странно, художественный руководитель у них не Пирогов, не Кустов, а Прибаукин. Не поймешь их. Венька все же захватывает инициативу в классе. Столбов знает во сто крат больше, а вот слоняется повсюду за Вениамином. И комсорг Попов тоже постепенно становится прибаукинской тенью…
В чем тайна его привлекательности? Тесли глаз с него не сводит. А на репетиции, куда ее соизволил пригласить маэстро Прибаукин, ей померещилось, что Вениамин да и Пирогов все взоры устремляют к Дубининой. Как объяснить их вдруг возникающие и так же мгновенно гаснущие привязанности? Каково Тесли? А Киссицкой? Эта не простит! Но может, все еще как-то уладится, успокоится?..
Так неторопливо размышляла директор школы перед новым своим учительским днем, пока в дверь настойчиво не постучали. По стуку, как всегда, она догадалась, что пришла Виктория Петровна. От нее действительно не скроешься…
После того как Надежда Прохоровна попросила завуча на время отстраниться от опеки бунтующего класса, их отношения стали натянутыми. Виктория Петровна не упускала случая подчеркнуть свое зависимое от директора положение. И на этот раз, сохраняя официальный тон, не могла все же скрыть нервного возбуждения.
— Опять что-нибудь случилось? — с тревогой спросила Надежда Прохоровна.
— Я предупреждала, — сухо ответила Виктория Петровна, — безнаказанность ведет к распущенности! Вы попустительствуете их безобразиям!..
— Да оставьте вы, — перебила завуча Надежда Прохоровна. — Не понимаем мы их. У нас своя правда, у них своя. — И подумала: «Как хорошо, что я не показала ей письма Клубничкиной!»
— Только что мне позвонили из милиции, — со злой радостью сообщила Виктория Петровна, — вы же знаете, у меня с милицией тесные контакты….
— Из милиции?.. — не сдержала удивления Надежда Прохоровна, настолько не вязалось это сообщение с ее миролюбивыми размышлениями.
— Ну да, из милиции! — Высокомерное торжество Виктории Петровны не оставляло надежд директору. — Что, собственно, вас удивляет? Вы верите, что такой мальчик, как наш уважаемый Анатолий Алексеевич, справится с этими извергами? Мы не справились, а он сотворит чудо! — Завуча мучила одышка, но она не садилась.
— А что все же случилось?
— У Столбовых пропала картина и старинное фамильное кольцо с камеей. Алексей исчез из дома.
— Выходит, сын украл у родителей картину, кольцо и исчез?
— Откуда мне знать? Вы же запретили мне вмешиваться. Случайно услышала, что накануне у Столбовых собиралась компания из дорогого вашему сердцу класса… Я сочла своим долгом сообщить вам, хотя и не уверена в последствиях…
— Да перестаньте, Виктория Петровна, до того ли сейчас, — не скрывая досады, остановила завуча Надежда Прохоровна. — Разве вы не понимаете опасности случившегося?
— Отлично понимаю! — В голосе Виктории Петровны звучали интонации человека, чья истина отвергалась, а теперь торжествует. — Понимаю и сочувствую!.. — И она, так и не присев, ушла, что было совсем на нее не похоже.
А в дверь снова беспокойно барабанили. «Виктория вернулась!» — не сомневалась Надежда Прохоровна, но вошел Анатолий Алексеевич. Никогда она не видела его таким взволнованным.
— Я не успел вчера поговорить с вами, — прямо с порога сообщил он. — Вам Ирина Николаевна ничего не рассказала?
— Ирина Николаевна знает что-то о краже?
— О какой краже? — с изумлением и испугом уставился на директора Анатолий Алексеевич.
— Как? — в свою очередь поразилась Надежда Прохоровна. — Вы не слышали о краже у Столбовых?! Ну, тогда, я чувствую, нам есть чем поделиться друг с другом.
Ирина Николаевна, учительница русского языка и литературы, ревниво оберегала дружеские отношения с непокорным классом, бунтующим против ее коллег. Сознание превосходства составляло ее тайную гордость, ее успех.
Она старалась его упрочить. Следила за новым в литературоведении, не пропускала интересных статей в литературных журналах и газетах и на уроках почти не прибегала к услугам учебника.
Ребята ценили ее знания. Ирина Николаевна первой сообщала им о появлении заслуживающих внимания книг, спектаклей, выставок. Даже в современной музыке пыталась разобраться и проявляла осведомленность. С ней было о чем поговорить.
Ирина Николаевна умела рассказывать, и у нее хватало терпения выслушивать…
Учительница русского языка и литературы одобряла всякую попытку размышлять по-своему. Но… о том, что уже кем-то было сказано. Свободомыслия Ирина Николаевна страшилась, хотя тщательно скрывала это от всех, кого учила.
Непросто сложилась ее жизнь. Годы работы в показательной школе при прежнем директоре, «госпоже министерше», приучили Ирину Николаевну к беспрекословному повиновению и вечной тревоге за свое будущее.
Она еще помнила открытые уроки молодой учительницы математики, бывшего классного руководителя теперешних бунтарей: математический футбол, эстафету вариантов решения одной задачи… А как полемично ставила и обсуждала она вопросы на педсоветах!
Но вот ее в школе нет, а она, Ирина Николаевна, по-прежнему превосходно ведет уроки литературы! И ее ценят!
Но если быть честной, хотя бы с собою, надо признать, что молодую учительницу математики ребята не просто ценили — боготворили. Именно после того, как ее отняли у класса, началась их агрессивность…
Ирина Николаевна тешила себя мыслью, что быть борцом не ее удел. И пусть это трусость или слабость, но она не может позволить себе ничего помимо хорошего знания литературы ее учениками. Нельзя ей рисковать: на ее попечении старушка мать и двое сыновей, которых еще предстоит поставить на ноги.
Сочинения, которые писали в этом классе, Ирине Николаевне нравились. Ребята тут подобрались умненькие и вполне образованные для своих лет. Прочитав их соображения о рассказе «Третий сын» Платонова, она с удовлетворением отметила, что Холодова знакома уже с послесловием к последнему изданию рассказов писателя. Толково и очень ловко переиначивала она на свой лад размышления литературоведа.
«Третий сын, — утверждалось в послесловии, — особенно требовательно отстаивает чувство единой жизни всех поколений, которое поддерживается спасительной скорбью по каждому отдельному человеку. Ничем нельзя, по Платонову, разделить людей, в том числе и самой смертью. Сила взаимного тяготения и делает людей не «пылью», а неуничтожимым и всемогущим человечеством».
«В рассказе «Третий сын», — пишет Холодова, — Платонов рассказывает нам, как по-разному переживают смерть матери шесть ее сыновей. Мы должны понимать, что писатель в своем творчестве отстаивает чувство единой жизни всех поколений. И если для нас не существуют те, кого уже нет, то нарушается связь времен. Никого нельзя считать «пылью», все люди находятся под влиянием силы взаимного тяготения, и именно это делает их всемогущим и неуничтожимым человечеством…»
«Поняла ли до конца Холодова, — подумала Ирина Николаевна, — что литературовед, объясняя художественно-философскую систему Платонова, показывает, как меняется и развивается она, следуя за жизнью, в середине и конце тридцатых годов? И то хорошо, что ученица не высказывает своего отношения к тридцатым годам! Кто знает, понравилось бы это новой директрисе, если бы она надумала прочитать сочинения?»
Она подчеркнула красным карандашом языковую оплошность: «в рассказе… рассказывается» — и, как всегда, поставила Холодовой «5» за содержание и «5» за грамотность.
Но по душе ей пришлись сочинения, в которых осуждались черствость и неблагодарность сыновей умершей старухи и восхвалялся третий сын, пытавшийся возвратить к печальному событию расшумевшихся братьев. Таких сочинений было большинство. Все ли одинаково думали? Во всяком случае, научились понимать, что следует писать, а что не следует, и выдерживали правила игры. Ирина Николаевна ценила тактичность.
Последним она прочитала сочинение Маши Кожаевой. Эта новая в классе девочка выводила ее из себя излишней свободой в общении и высказываниях.
«Мне рассказ Платонова не понравился, — искренне признавалась Кожаева. — Что Платонов хотел сказать? Что третий сын всех чувствительнее? Братья давно не видели друг друга, и они ведут себя как живые люди — обмениваются новостями, воспоминаниями. Гораздо хуже было бы, если бы они притворялись и лицемерили, изображая скорбь. Какое право имеет третий сын стыдить и поучать их? Что, он лучше всех знает, как правильно жить, и может указывать? Пусть каждый живет как хочет! Нельзя лишать личность свободы!»
Читая рассуждения Кожаевой, Ирина Николаевна все более раздражалась. Ишь! Защитница свободы личности! Все судят так, а она эдак! И какая черствость! Какой эгоизм! Ни капли душевности, сострадания!
«Твои рассуждения говорят о душевной глухоте», — сделала заключение Ирина Николаевна в конце листка с сочинением. И со злым усердием выправила все грамматические и пунктуационные ошибки. Возможно, она не осознавала, что в ней бунтует униженная смирением молодость. Тем более не догадывались об этом ее ученики, взрослеющие в иное время.
Сочинения, как и всегда, бурно обсуждались в классе. Когда очередь дошла до Кожаевой, Ирина Николаевна с подчеркнутым неодобрением прочитала вслух Машину работу и обнародовала свое заключение. Реакция оказалась непредвиденной. Кожаева вспыхнула, поднялась:
— Вы не смеете.
— Что я не смею? Оценить твое сочинение? — Ирина Николаевна не привыкла к дерзостям на ее уроках.
— Не смеете оскорблять! — твердо сказала Кожаева. — Я написала то, что думаю. Вам угодно, чтобы все думали одинаково? — Ее глубоко посаженные глаза стали наполняться слезами, а губы подергивались. — Хотите начинить наши головы одинаковыми продуктами и законсервировать до надобности? А я не хочу быть вашей консервной банкой!
— Ты… ты… да ты… просто мелкая душонка! — Ирину Николаевну трясло от возмущения и неприязни. Ребята никогда не видели ее такою. — Ты не хочешь, чтоб мы тебя начиняли, тебе нравится заморская начинка?! Это там, в чужих краях, ты растеряла душевность?! Тебе ничего не стоит ниспровергнуть писателя! Поставить под сомнение замечание учителя! — Ирина Николаевна безобразно кричала, и все притихли, не понимая, что вырвалась наружу долгие годы зревшая обида, растоптанное, никогда не осуществившееся желание встать и сказать однажды: «Вы не смеете!», что так легко далось теперь Кожаевой! Но разве Кожаевой было легко?
Машино лицо полыхало, руки дрожали. Но покоряться она не желала.
— Писатель — человек, и я, и вы тоже, надеюсь, — сказала Кожаева отрешенно, дождавшись конца грозного учительского монолога. — Все люди имеют право судить о делах и поступках друг друга. Я перестану уважать себя и вас, если вы не извинитесь за свою оскорбительную истерику.
— Я… я должна извиниться? Перед тобою?! — Ирина Николаевна негодовала. — Вот что. Или ты, Кожаева, остаешься в классе, или я. Ясно?
Маша не двинулась с места. Медленно, тяжело села. И голова ее, будто сделалась чугунной, стукнулась о скрещенные на парте руки. Ирина Николаевна пристально посмотрела на Кожаеву, на класс, схватила со стола журнал и ушла, хлопнув дверью.
Кожаева заплакала. Всхлипывая, она повторяла: «Что я сделала? Ну, что я сделала? Я написала, что думаю. Учат говорить правду, а потом за правду же попадает!..» Упоминание о «правде, за которую попадает», сразу вызвало симпатии к Маше. Они любили и выделяли среди учителей Ирину Николаевну, но когда она стала называть Кожаеву «мелкой душонкой» и вспоминать «заморскую начинку», все почувствовали растерянность, словно рушился последний бастион.
В жизни все взаимосвязано. Эта мысль, такая простая и древняя, почему-то не часто приходит к людям в повседневности. Сочинение, которое могло бы порадовать Ирину Николаевну, Маша Кожаева разорвала. А это, что так неожиданно спровоцировало скандал, написала после бессонной ночи, перед самым уходом в школу.
Родители Кожаевой оставались работать за границей, и Маша жила с братом. Всю жизнь отец был для Маши примером. То, что он утверждал, превращалось в правило. Его спокойное, доброжелательное отношение к людям становилось ее манерой поведения. Размышления отца о жизни, о светлых идеалах, о красоте мира с годами становились Машиным миропониманием. Отец был большим и сильным, Маша в шутку звала его «мой Портосик».
Брат нисколько не напоминал отца, он пошел в мамину родню. Невысокий, худенький, даже тщедушный, он выглядел слабым и беззащитным, но душою оказался сильным и неуязвимым. Пока они жили в Париже, брат оставался дома, учился в университете, потом служил в армии. Теперь он работал океанологом, с охотой занимаясь своими исследованиями, и утверждал, что за океаном — будущее.
О жизни, о людях, тем более об идеалах он никогда не говорил. После работы он отдыхал, читал, слушал музыку, ходил, как он объяснял, «культурно развлекаться». Но больше всего ему нравилось собирать друзей дома. Добрые отношения с друзьями он ценил превыше всего.
Его друзья, образованные и доброжелательные молодые люди и девушки, смотрели брату в глаза, с восторгом ловили каждое его слово и называли «совестью эпохи».
Машу поражало, что совсем взрослые люди с детским азартом играют в «детективы». Игра заключалась в том, что кого-нибудь выставляли за дверь, пока остальные придумывали сюжет и действующих лиц некоего преступления. Вернувшись из коридора, «сыщик» расследовал «преступление» и находил «преступника». Брат говорил: «Каждый по-своему убегает от трудностей бытия. Мне не по душе заниматься «бегом за инфарктом». И твои сенсы меня не увлекают».
Маша привыкла рассказывать отцу школьные новости, делиться с ним впечатлениями и сомнениями. Брат деликатно выслушивал ее, но в ситуацию, как отец, не вникал. Как-то он сказал ей: «Надо все воспринимать не страдая». В другой раз: «Единственным пороком осталось предательство. В ответ на все остальные обиды следует всего лишь пожимать плечами и отходить в сторону — в этом мудрость».
В Париже, в школе при посольстве, училось не так уж много ребят, и все хорошо знали друг друга. Однажды их класс не подготовился к контрольной по математике, и почти всем поставили плохие оценки. Учитель сказал: «Разрешу переписать, если согласятся все». Одна девочка, у которой, кроме пятерок, не было других отметок, заупрямилась. И у большинства в четверти получились тройки. Ту девочку, отличницу, вся школа осудила. Отец сказал: «Нужно уметь личные интересы подчинять интересам коллектива».
Брат, напротив, уверял Машу, что никого ни в чем нельзя принуждать. Все имеют право на собственную позицию. Тем более что никто и не знает точно, что верно, а что скверно. Поклонение авторитетам парализует человека. Надо переносить людей такими, какие они есть. Переделать людей, а тем более мир — невозможно, и незачем мучиться его несовершенством.
Маша терялась, мучилась, ей не хватало отца. Брат судил обо всем по-другому, но тоже убедительно.
Когда Маша поняла, что ребята переманивают ее из компании в компанию из-за записей, да еще используют посредником в своих не очень-то красивых отношениях, она плакала, просила брата перевести ее в другую школу. Брат смеялся:
— Ты что, глупая? Пусть они уходят! Выше всякого знания я ценю самопознание. Понимаешь, мы с тобою внешне не очень-то удались. Есть люди, которые с первого взгляда располагают к себе, пусть они в центре внимания, а мы станем интересоваться ими. Все любят, чтобы ими интересовались, выслушивали их, приходили в восторг. Проявляй любопытство к людям, и незаметно в центре событий окажешься ты…
Когда Маша поинтересовалась, что думает брат о «Третьем сыне» Андрея Платонова, он рассказал ей о Генри Форде.
Форда якобы спросили, в чем секрет его успеха? Он ответил, что если и существует такой секрет, то состоит он прежде всего в способности понять точку зрения другого человека и увидеть ситуацию под его углом зрения. Брат утверждал, что осуждать, указывать, говорить правильные слова удел ограниченных людей, а яркая личность живет независимо и тем самым отстаивает свои права.
Раздумья мешали Маше заснуть. Ворочаясь с боку на бок в ночной темноте, которая казалась густо-черной, душной и угрожающей, Маша слышала, как бродит из своей комнаты в кухню брат, что-то забыв или не в состоянии сразу успокоиться. Потом все звуки и шорохи стихли, и Маша услышала шум дождя и порывы ветра. Если бы она, как эти ветры, могла носиться по белу свету, то сейчас же перенеслась к отцу, и он нашел бы, как ее успокоить.
«А что, если отец не верит в то, что говорит? Просто успокаивает ее, считая, что она еще маленькая?!» Рассуждения отца о том, что личное нужно уметь подчинять интересам коллектива, в чем-то напомнили ей Викторию: «Дубинина, подбери волосы! Тесли, не распускай волосы!» Как-то Холодова, которая, казалось, совсем не боялась Виктории Петровны, прикинувшись простодушной, спросила: «А чем мешают школе наши прически?» Не задумываясь, завуч отрезала: «У школы должно быть свое лицо!»
«Выходит, — подумала Маша, — у школы должно быть свое лицо, а каждый из нас на свое собственное лицо не имеет права?»
К утру, как только забрезжил рассвет, Маша поднялась, разорвала сочинение о рассказе «Третий сын», которое представлялось ей теперь пресным и ничтожным, и написала то, другое, что так неожиданно вывело из равновесия Ирину Николаевну.
Не только великие цели и задачи способны объединять. Пережитое и выстраданное вместе связывает не меньше.
Почувствовав общее подавленное настроение, Венька воскликнул:
— Дружбаны! Где фонтаны? Где фейерверки? Кончай травить о смысле и красоте жизни! Лови красоту и кейфуй!
На лицах, озадаченных неприятностями, появились улыбки.
Венька почти всегда вызывал улыбку. Не ироничную, злую и неприемлющую, а добродушно-снисходительную или просто веселую.
— Дружбаны! Балдежку сварганим?!
Все закивали и довольно захмыкали. Выяснилось, что в воскресенье можно собраться у Столбова. Воскресным вечером Алешкина мама была занята в спектакле, а папа — на съемках в киностудии.
Ребята так устали от постоянного неудовольствия учителей, что даже Холодова согласилась идти к Столбову, а Киссицкая явилась одновременно с Дубининой. И Кожаева перестала обижаться на ребят за интриги, в которые они ее тайно вовлекали. Вениамин торжествовал.
В тот воскресный вечер он был в ударе. Недавно созданному ансамблю он приказал явиться с гитарами, а ударные инструменты оставались всегда у Алешки: репетировали у Столбовых.
Ансамбль под управлением маэстро Прибаукина знакомил слушателей со своим искусством.
Прав охотник или лось, —
пел Веник весело и звонко, —
что бы с ними ни стряслось,
как бы землю ни трепало —
крутится земная ось.
— Эх-ма, тру-ля-ля, эх-ма, тру-ля-ля! — подпевали Пирогов, Кустов и Столбов, тоже весьма довольные собою и доброжелательным любопытством слушателей.
Вместе с небом и травой,
от заботы сам не свой,
крутится зеленый шарик
против стрелки часовой… —
заливался Веник.
Ансамбль подпевал ему:
— Эх-ма, тру-ля-ля, эх-ма, тру-ля-ля!
— Па-па, пара-па-па-па! — подхватывали остальные, притоптывая в такт ногами, постукивая руками по столу и подергивая плечами.
— А чьи стихи, чья музыка? — спросила Киссицкая.
«Зануда она все-таки!» — с досадой подумал о ней Пирогов, но немедля галантно ответил:
— Стихи поэта Григория Поженяна, исключая, разумеется, припев, а музыка… народная…
Петь больше не хотелось, и Прибаукин затеял танцы.
Изобретая немыслимые и виртуозные па, заражая всех весельем, Венька лихо пытался ввести в штопор Юстину, но у Юстины, робкой в движениях, не получалось.
— Эх-ма, тру-ля-ля! — огорчался Веник, и, оставив Тесли в недоумении, выхватил из стайки девчонок гибкую и пластичную Дубинину. Приподняв Олеську, Венька почувствовал, что лицо его покрывает золотистый мягкий дождь пахнущих осенними листьями волос, а голова кружится и руки слабеют. Венька резко опустил Олеську и еще раз удивился, как необыкновенно она хороша. И тут же заметил, что так же ошеломленно смотрит на Олеську Пирогов. И все взоры обратились к ней.
Не успев еще сообразить, что произошло, Олеська своевольным движением плеча откинула золотые волосы назад, посмотрела на всех удивленно.
— Расстегнулось, — насмешливо сказала Киссицкая, повторяя ситуацию, так некстати сложившуюся для нее самой на вечере.
Олеська в отличие от Киссицкой никак не выразила своих чувств. Едва наклонила голову, глянула мельком: кофточка действительно расстегнулась. Тогда Олеська тряхнула головой, золотой дождь рассыпался по плечам, заслонил грудь от посторонних глаз.
— Ну, зачем же? — сказал весело уже пришедший в себя Прибаукин, — Искусство должно принадлежать народу…
Напряжение разрядилось улыбками, но танцы как-то сами собою прекратились. Киссицкая зло посмотрела на Прибаукина и многозначительно на Юстину. Юстина ответила ей благодарным, грустным, понимающим взглядом.
Отойдя в сторону, Киссицкая стала рассматривать картину на стене. Заинтересованно и громко спросила, обращаясь к хозяину дома:
— Лехочка, не скажешь, кто автор этой картины? — Она умела незаметно переключать внимание на себя.
— Какой-то приятель отца, — нехотя отозвался Столбов, развалясь в кресле и мрачно покусывая ногти. Он был единственным мрачно настроенным человеком в этой веселой компании. — А что, тебе нравится?..
Поскольку танцы утихли и компания отдыхала, все уставились на картину. На фоне ярко-синих гор, в голубоватой воздушной дымке стояла девушка в розовом. Левое плечо кокетливо выставлено вперед, длинные светлые волосы искрятся в лучах заходящего солнца. Глаза удивленно и радостно смотрят на мир… Чем-то девушка напоминала Олеську, но смотрела иначе, доверчивее, мягче.
— Ничего, миленькая картинка, — оценила Киссицкая, — простенько, но с большим чувством… — и улыбнулась ехидно.
— Я не понимаю, — медленно произнес, не поднимаясь с кресла, Пирогов, — ты меня извини, Алексис, зачем рисовать даму в розовом, даже если у нее в глазах большое чувство?..
— Что ты имеешь в виду? — насторожилась Киссицкая.
— Ну, если я захочу посмотреть на красивую девушку, я могу это сделать и в жизни, — пояснил свою мысль Пирогов, стараясь не встречаться взглядом ни с Дубининой, ни с Киссицкой, ни с кем другим, — А большое чувство я каждый день вижу в глазах своих родителей… — Он помолчал и добавил: — Живопись сделала такой скачок вперед, что теперь просто стыдно так рисовать. Ты, конечно, извини, Алексис… Искусство должно трансформировать жизнь, потому что скопировать ее оно все равно не сможет…
— Что же ты хочешь сказать, что «Незнакомка» Крамского или «Боярыня Морозова» Сурикова и не искусство вовсе? — вмешалась Маша Клубничкина.
— Тогда так думали о жизни, а сейчас это уже устарело. Искусство отражает уровень мышления. Но я никому не собираюсь навязывать своего мнения. Просто, мне кажется, в наше время если картину можно объяснить словами, то это уже назидание, а не искусство.
— Что же тогда искусство? — грубовато атаковала Клубничкина.
— Мастерство художника в композиции, колорите, цветовой гамме, световом решении… Искусство должно возбуждать чувства, эмоции, заставлять звучать внутренние струны…
— Ну, и как они будут звучать, — попыталась полемизировать Маша. — Если я смотрю на картину как баран на новые ворота и не могу объяснить словами, что нарисовано?..
— Ну, на баранов новое искусство не рассчитано, — с легкой улыбкой покровительственно объявил Пирогов, — Ты будешь стоять, долго смотреть, думать, и, может, со временем в твоем мозгу мелькнет хоть какая-нибудь мысль…
— А в твоем мозгу мелькают мысли, когда ты смотришь на всех этих шарлатанов? — обозлилась Маша, вспомнив высказывания отца о художниках-модернистах.
— Зачем ты так? — вмешалась в разговор до сих пор не вымолвившая ни слова Маша Кожаева. — Ты же не видела этих картин. Ты, наверное, и Пикассо, не видела, и Дали, и многое другое, а осуждаешь все с чужих слов.
Маша Кожаева с детства знала отца Клубничкиной. После возвращения из Парижа она пару раз, по секрету от Дубининой, бывала в гостях у Клубничкиных. Отец Маши показался ей радушным и гостеприимным человеком, сразу вспомнил подружку-тезку, расспрашивал о Париже. Но обо всем заграничном высказывался с неодобрением. Маша призналась, что спорить с отцом бесполезно. Отец — человек военный и привык, что младший обязан беспрекословно подчиняться старшему. Понимая, что суждения отца не совсем верные, Маша Клубничкина невольно разделяла их.
— Интересно, — Кустов в этот вечер пребывал в прекрасном настроении, совершенно размякнув возле своей любимой Холодовой, — что же получается: свободу новаторам производства?! И долой новаторов живописи?! Как понять все эти противоречия нашей убедительной действительности?..
— Слушайте, умники, — неожиданно как всегда, предложил Прибаукин. — Проведем эксперимент. Возьмем столбовскую картину, а ты, Князь, для сравнения принесешь какую-нибудь абстракцию своего отца. Предложим все это широкому потребителю и посмотрим, за что больше дадут купюр?
— Широкий потребитель еще не ценитель, — заволновался Пирогов.
— Почему? — Прибаукин сегодня был настойчив, — Искусство должно принадлежать народу! Я поговорю с барменом. Отличный паренек, и связи у него шикарные. Он найдет стоящих ценителей.
— Ну, я не знаю, — засомневался Пирогов, — Отец не согласится, а без спросу я не приучен…
— Трус ты, Князь. Скажи, что испугался за своего папашу. Может, он действительно только мазила и шарлатан, а не художник?
— Пошел ты!.. — не сдержался галантный Пирогов. — Чтобы твоя безмозглая башка уразумела, что к чему, я согласен. Но продавать мы ничего не будем, только приценимся. И я сам поприсутствую при этой оценке.
— Я и не собирался торговать, — обиделся Прибаукин. — Просто я уже выпал в осадок от ваших теоретических споров. Общество учит нас слова подкреплять делом.
— Ой, ребятки, — будто проснулся Алешка, — я вам знаете, что еще дам? Колечко. Возьмете? — Толстый, неповоротливый, он неправдоподобно резво вскочил с кресла, выбежал из комнаты и вернулся с крупным перстнем старинной работы. На светло-бежевом камне все увидели нежный женский профиль, искусно высеченный из белого мрамора.
— Камея, — пояснил Алексей. — Моя мать теряет рассудок, когда напяливает такие штуковины. Увидите, большинству наплевать на ваших академистов и модернистов, им подавай вещички, изделия.
— А что? — обрадовался Прибаукин, — Интересная мысль! Попробуем?
— Чур, я тоже присутствую при выяснении ценностей, — решительно заявила Маша Клубничкина, — Раз я баран, я хочу знать, в те ли ворота я упираюсь?.. Пирогов, — без лишних церемоний обратилась она к Игорю, — подыщи нам что-нибудь аналогичное столбовской картине — в розово-голубой гамме, или, как там это называется, колорите? Наверное, твой отец рисовал что-то розово-голубое, символизирующее удачный брак?..
— Сударыня, вам не кажется, что вы грубы и неделикатны? — Пирогов явно был растерян и не знал, как правильнее себя вести, что с ним почти не случалось.
— Подумаешь, какой нежненький!.. — возмутилась Клубничкина. — Чего ты боишься-то? Все будет о’кэй.
Прибаукин включил магнитофон. Ритмичная, бравурная музыка заполнила пространство, снова возвращая всех в состояние веселой беззаботности.
— Дружбаны! — широко раскинув длинные руки и пытаясь перекричать музыку, заорал Прибаукин, — Я научу вас еще одной чудненькой детской игре. Сам услышал о ней недавно и спешу поделиться с друзьями.
Все оживились, с любопытством поглядывая на Веньку.
— Игра называется «Саранча», — удовлетворяя всеобщее любопытство, излагал Венька. — Запомните, «Са-ран-ча»! Как говорит наша уважаемая Цица, простенько, но с чувством… Приходишь к другу в гости, и если он сам тебя не угощает, то всей компанией наваливаешься на холодильник. И вот, стол уже накрыт. Прямо скатерть-самобранка! Фирма́!
— Ты что, смеешься, что ли? — изумился Пирогов.
— Я не смеюсь, — совершенно серьезно ответил Прибаукин. — При возросших возможностях трудящихся масс, я думаю, эта весьма гостеприимная семья не пострадает, если мы удовлетворим свои скромные потребности. Есть же хочется, дружбаны?
— Ну да… Ну конечно же, — спохватился нескладный Алешка. — Мама сама предложила, чтобы я вас накормил… Там все оставлено в холодильнике, но вы же танцевали… и потом это… спорили…
— Вот видите, — внушительно произнес Прибаукин. — Я всегда прав. А почему? А потому, что я ближе вас к простому народу…
Никто не стал Прибаукину возражать. После споров и танцевальной встряски всем и вправду хотелось есть, и девочки быстро накрыли на стол. И балдежка покатилась дальше с новой силой.
Кустов был счастлив от того, что Холодова никуда не торопилась. Он придвинулся к ней и мечтал, что она позволит ему снова таскать ее портфель и провожать до дома. Он не мог предположить, что его Оля-Соколя едва сдерживает себя и так благосклонна к нему и ко всем только потому, что для поездки с ансамблем в Бельгию ей нужна характеристика. На скорую руку она завоевывает дополнительные симпатии, упрочивает добрые отношения с коллективом.
Маша Клубничкина пребывала в прекрасном настроении, потому что снова представила себя в роли миледи, блистающей на званом и шикарном балу среди знаменитостей высшего света. Своей веселостью она доставляла немало радости Валерику Попову, который раньше не находил случая приблизиться к ней. Дубинина от души развлекалась, глядя, как робко маленький голубоглазый Попик простирает свою хрупкую ручку на массивное плечо Малинки, и не без удовольствия ловила на себе влюбленные взгляды Пирогова и Прибаукина. Не ускользала от ее внимания и злобная улыбка Киссицкой, которая пыталась показать всем, что ужасно веселится. И растерянную, судорожную гримасу на лице Юстины Тесли она видела. Тесли Олеське было жалко. Неужели Вениамин, добрый малый Венька, позабавившись любовью к своей Ю, отвернется от нее? «Мужчины таковы, — заключила Олеська, — надо их крепко держать в руках!»
Киссицкая сначала нервничала, перехватывала взгляды Пирогова на Дубинину, а потом стала обдумывать хитрый план спасения своих отношений с Пироговым и развеселилась.
Прибаукин, вне всякой зависимости от обстоятельств, всегда пребывал в прекрасном расположении духа. А Маша Кожаева радовалась, что мало-помалу становится среди ребят своим человеком и Алешка уже не смотрит на нее так затравленно, привыкает. Она отвлеклась от всего, что тяготило ее, и принимала живое участие в беседе.
Но больше всех счастлив был Столбов. Избавляясь от ненавистного кольца, ему казалось, он избавляет мать от пагубного пристрастия к побрякушкам!..
В один из дней Ноябрьских праздников Алешина мама не была занята в спектакле и отец не торопился на киностудию. Дни стояли солнечные, мама придумала всей семьей пойти погулять. Отец никогда ни в чем не отказывал ей. Он был значительно старше, относился к жене покровительственно, как к девочке, и когда-то это не нравилось Алеше. Потом он перестал замечать родителей.
Семейная прогулка не входила в его планы. И вообще представлялась вздорной прихотью матери. Развалившись в кресле и мрачно покусывая ногти, он думал о том, как смешно будет выглядеть «за ручку» с папочкой и мамочкой.
Ему хотелось встретиться с Прибаукиным, прошвырнуться с его дружбанами, «побалдеть» в гриль-баре, потрепаться и послушать музыку. То, что мать с отцом никогда не хотели считаться с его собственными намерениями, злило и обижало Алешу.
Молча изучал он потолок, который и так знал до мельчайших подробностей.
Мама заплакала. Отец тут же стал называть его толстокожим эгоистом и попрекать отметками в школе, несобранностью, безответственностью и полным отсутствием каких-либо достойных желаний и устремлений.
Алеша стойко выносил все обидные слова отца, а потом отключился и размышлял об ансамбле, который они создали. Ему ужасно хотелось написать для ансамбля песню. Он знал, о чем сказать людям, но выразить мысли стихами никак не удавалось. Едва справляясь с непослушными рифмами, он не сразу почувствовал, что отец трясет его за плечи. Совершенно остервенев от гнева, отец кричал ему:
— Ты что, и правда полная тупица, как утверждает Виктория Петровна, или только притворяешься, чтобы удобнее было жить?
С недоумением поглядев на своего величественного отца, Алешка ошалело спросил:
— А что случилось-то?
Ничего не объясняя, отец заявил:
— В общем, так: или ты идешь с нами, или я больше никогда не возьму тебя на просмотр в киностудию и вообще не буду иметь с тобою ничего общего!
Алешка высвободился, передернул плечами, словно стряхивая с себя физические и словесные притязания отца, и, не понимая зачем, согласился:
— Ну, пойдем, раз это так для вас важно.
Отец вздохнул с облегчением, а мама сразу же зашевелилась в своей комнате, принялась что-то передвигать, хлопать крышками коробочек, в которых хранились ее побрякушки. И вскоре появилась сияющая, накрашенная и вовсе не заплаканная. Как только ей удавалось сохранять сухими глаза после громких, надрывающих душу рыданий?
Алешка, не торопясь, натянул на себя самые старые и уже заплатанные джинсы, выношенный, насквозь просвечивающий свитер, нехотя напялил куртку, давно ставшую ему тесной.
Торжественно, всей семьей, как хотелось матери, они двинулись вдоль улицы. Мать была счастлива. Длинная, почти до пояса, нить крупного жемчуга заменяла ей шарф и оттеняла черное легкое пальто. В ушах и на среднем пальце левой руки сверкали камеи. Уже этого было достаточно, чтобы привлечь к себе внимание, но матери хотелось не только привлекать взгляды толпы, но еще и парить над нею. И она носила шляпы с великанскими полями. Может, шляпа казалась ей парусом? Или парашютом? Алешка не видел ее лица… Они с отцом тащились сзади, как шлейф, не глядели друг на друга и молчали.
Алешке представилось, что они с отцом и все другие люди вокруг находятся в партере, а мама — на возвышении, на подмостках сцены. Он попробовал еще раз отключиться, последнее время это у него хорошо получалось. Шум толпы убаюкивал, и, будто покачиваясь на легких волнах, он снова принялся искать рифмы для своей песни… И тут опять услышал крик отца. Пришел в себя и не увидел перед собою матери. Отец стоял рядом с ним, словно застыл навеки. У его ног чуть вздрагивала шикарная мамина шляпа с великанскими полями.
В сказках и древних легендах герои, случалось, проваливались в преисподнюю, исчезали в разверзнувшейся на пути бездне. Слышал он и в разговорах, как люди уверяли друг друга, что могли бы провалиться сквозь землю со стыда. Но никто никуда не проваливался, быстро усмиряя свою покорную совесть. Теперь же мама и впрямь исчезла, и Алешка затих, не понимая еще, что произошло.
— Что ты стоишь? — одернул его отец. — Что ты стоишь, словно соляной столб?! Мы потеряли маму!.. — Он почти кричал, пытаясь с трудом и очень неловко согнуться и ухватить одною рукою шляпу, другою — придерживая радикулитную поясницу.
Алешка тупо смотрел на отца и, как парализованный, не мог сдвинуться с места. Когда шляпа оказалась уже в отцовских руках, Алешка увидел, что она скрывала под собою водопроводный люк. Выходило, что мама упала в люк. Витая над землей, не заметила предостерегающего знака.
— Беги к автомату! — громко и нервно закричал отец. — Надо вызвать милицию! «Скорую помощь»!..
Вокруг собралась толпа. Люди дивились происшествию и оживленно обсуждали дальнейшие действия. Один человек сказал:
— Надо вызывать не «скорую», а пожарную. Слышишь, мальчик, звони в пожарную часть!..
— Что ребенка-то тыкать! — услышал Алешка рядом с собою сердобольный женский голос. — Ребенок, поди, и так расстроен: шутка ли, мать на глазах погибла. Чего рты-то разинули, давно бы уж сами сбегали, набрали 01, там и без двушки отвечают!..
Алешка похолодел, услышав, что мама погибла. Это просто не укладывалось в голове. Как это — погибла? Он стремительно бросился на землю рядом с зияющим чернотою люком и заглянул в темный проем.
— Ну, что… Что там? — зашумели столпившиеся зеваки.
Алешка неподвижно лежал, распластанный на земле, и понимал, что не сможет подняться.
Он слышал, как отец нервно и нетерпеливо закричал:
— Господи, ты заснул, что ли?! Спящая красавица! — В гневе и волнении он не очень-то церемонился с сыном, называя его «спящей красавицей», «трахнутым пыльным мешком по голове» или «позором семьи». Но даже если бы при всех отец назвал его «позором», Алешка не был уничтожен и раздавлен больше, чем картиною, открывшейся его взору.
Нет, мама не исчезла в темной, бездонной бездне, не провалилась, как Алиса в Страну Чудес, она была совсем близко от него. Присмотревшись, он обнаружил, что мать сидит верхом на спине какого-то человека, совсем так же, как он когда-то в детстве в зоопарке устраивался на маленькой и выносливой лошадке — пони.
Этот человек спускался, должно быть, по лестнице в глубину колодца, чтобы определить место повреждения. Как только удержался он на лестнице, когда сверху на него свалилась женщина?.. Как справился с испугом?.. Говорят, в момент опасности люди судорожно хватаются за спасительную соломинку и рука застывает в судороге. Может, именно судорога помогла этому человеку накрепко вцепиться в лестницу и замереть с непосильной ношей на шее. Каково ему было!
Мысли мелькали в Алешкиной голове с быстротою звука, а тело сделалось грузным и непослушным. И вдруг он совершенно ясно услышал голос матери. Она не звала на помощь, не выражала испуга или тревоги. Она произносила слова, которые прежде всего слетали с ее уст, когда она чувствовала, что должна защищаться. Она повторяла:
— Я — Пыжова, вы слышите, я — Пыжова! Вы, наверное, знакомы с фамилией нашего древнего актерского рода? А мой муж — Столбов! Вы не смотрели его фильмы?!
Алешка обезумел: «Кому она это говорит? Рабочему, придавленному ее тяжестью? Людям, столпившимся вокруг зияющего темнотою люка? Или, может, самой себе, чтобы увереннее чувствовать себя не только на земле, но и в подземелье?» И вдруг снова, но уже настойчивее и раздраженнее, прозвучало:
— Да не шевелитесь же вы! На мне фамильные камеи! Их носила еще моя прабабушка! Вы их поцарапаете!..
Алешка приткнулся щекою к холодному шершавому асфальту, скрывающему живую и теплую землю. Подумал: «К черту! Все к черту! Все эти камеи, жемчуга, все фамильные побрякушки ко всем чертям! И шляпы с полями тоже к черту! Стыдно оторваться от асфальта и поднять глаза стыдно! Стыдно!» — последнее, что пронеслось в сознании, и он отключился, уже не на время, а вовсе.
Очнулся он в травматологическом пункте. Прямо перед собою увидел мощную фигуру молодого человека, которому люди в белых халатах массировали шею, вправляя вывих или еще как-то врачуя последствия случившегося. А мама, живая и невредимая, сидела поодаль и как ни в чем не бывало снова объясняла кому-то, что она Пыжова, и ждала восторгов.
Из разговоров он понял, что пожарным пришлось спускать в люк лестницу, вытаскивать с трудом сначала маму, а за нею богатыря-рабочего и немало повеселить этим оправившуюся от ужаса и сострадания толпу. «Хорошо, что я ничего этого не видел», — порадовался Алеша и наотрез отказался возвращаться домой. Потребовал, чтобы его отправили к бабушке. У бабушки провел он оставшиеся дни осенних каникул, поклявшись себе, что вернется в родительский дом только затем, чтобы вышвырнуть в мусоропровод все эти камеи. Может, тогда мать опомнится и станет нормальным человеком?! Мысль о том, что вещи душат и делают безумными людей, преследовала его давно.
Но не так-то просто оказалось осуществить этот замысел. Мать к камеям была привязана и почти никогда с ними не расставалась. В то воскресенье, когда Алеша пригласил друзей, она долго возилась на кухне, приготавливая угощение, и в спешке, опаздывая в театр, забыла кольцо на полочке в ванной комнате, где мыла перед уходом руки.
После того как на улице Алеша потерял сознание, отец больше не кричал на него и не выговаривал за всякую пустяковину. Мама тоже притихла, и в доме стало непривычно спокойно. Алеша постоянно ловил на себе тревожные и недоумевающие взгляды родителей и терялся в догадках, что им от него надо?
Разговаривать с отцом и матерью он не намеревался, тем более о чем-либо просить их. Но отказать Прибаукину в гостеприимстве Алеша не посмел. Мрачно объявил он, что в воскресенье к нему придут ребята. Мать, а вслед за нею и отец обрадовались. Алеша никогда не мог понять их, да и не старался особенно. Все равно они редко виделись, и у каждого была своя отдельная жизнь.
Отсутствие картины и пропажу кольца мать обнаружила не сразу. После спектаклей она уставала, долго металась по квартире, а потом быстро ложилась. Но утром, еще не проснувшись как следует, Алеша услышал из кухни ее истерический шепот. Он оделся и, тихонько притворив за собой входную дверь, опрометью бросился на улицу. Пробежал квартал и из автомата позвонил Веньке:
— Начнется заваруха — не раскалывайтесь!
— А ты где будешь? — прикрывая трубку рукой, прошептал Венька.
Алеша задумался.
— Говорите, что не знаете. И чтоб Кися не выставлялась! Твои дружбаны не прикроют меня на пару дней?
— Понятно, — одобрительно отозвался Прибаукин. — И заметано. Вечером позвонишь.
Алеша никогда не мог объяснить своих поступков. В нем с ранних лет жила уверенность, что все без особых усилий с его стороны как-нибудь устроится. Ему невдомек было, что он совершил кражу, что, не обнаружив его дома, родители будут волноваться. Тем более не предвидел он, что мать с отцом обратятся в милицию.
Вечером, услышав от Вениамина, что все подняты на ноги, а в школе переполох и Виктория мечется как сыщик, Алешка с ненавистью подумал, что предки совсем спятили.
Через день все вещи спокойно вернулись бы в дом. И он рассказал бы родителям, как ребята поспорили и как надумали разрешить этот спор. И они вместе посмеялись бы. А теперь, когда началось милицейское расследование, все равно никому ничего не объяснишь и пусть мать с отцом пеняют на себя. Пусть катится все к черту! Он спрятался у Венькиных друзей и вовсе перестал размышлять о последствиях случившегося.
Самые близкие люди иногда больше всего мучают друг друга. Дети отказываются понимать дневные страхи и ночные тревоги своих родителей. Родители не в силах осознать, что многие поступки их взрослеющих детей совершаются не из жестокости, эгоизма и дурных наклонностей, а без всякой видимой и объяснимой причины: в минуты отчаяния или сомнения, неожиданного злого или доброго порыва, — а такие минуты выпадают и у взрослых, только они опытнее.
Во время уборки квартиры никому не приходит в голову созывать к себе в дом гостей. А в душу к подросткам незваные, нетерпеливые и назойливые посетители напрашиваются, не желая дождаться, пока там все окажется на своих местах, все будет прибрано.
Разговоры с одноклассниками Столбова не приносили успеха ни Анатолию Алексеевичу, ни Надежде Прохоровне, ни тем более Виктории Петровне. Напротив, эти беседы, претендующие на откровенность, сильно ухудшили отношения Анатолия Алексеевича с классом.
Столбов не приходил на занятия и не появлялся дома. Милиция требовала, чтобы ребята по одному являлись на беседу к следователю. Надежда Прохоровна просила подождать. Она чувствовала, что ничего страшного не произошло. Иначе волновалась бы и «вся честная компания», а они были подавлены, но спокойны. Уроки в этом классе не «получались» даже у самых опытных учителей. Виктория Петровна поверила, что снова пробил ее час.
Как спортсмен, приготовившийся для прыжка, неутомимая Виктория Петровна напрягла все свои силы в единый порыв и бросилась на урок к учителю по французскому, Льву Ефимовичу.
Лев Ефимович давно преподавал в этой школе. На его уроках никогда не происходило никаких безобразий. Никто не успевал ни поболтать, ни пошуметь, ни отпустить шуточку. Все, кого он учил, со временем легко и без ошибок писали и говорили по-французски, удивляя прекрасным произношением.
Большую часть урока Лев Ефимович уделял игре и живому общению. Начинали всегда с обсуждения какого-нибудь изречения. Зная об этом, Виктория Петровна настойчиво упрашивала Льва Ефимовича дать ребятам фразу, которая, как ей казалось, имеет для них потаенный смысл: «Все средства хороши для достижения цели». Возможно, она хотела заставить ребят задуматься над их поступками? Или вызвать на откровенность?..
Лев Ефимович усердно и терпеливо отговаривал завуча от ее затеи, ссылаясь на сомнительный смысл высказывания, и с огорчением наблюдал, что его не хотят услышать.
Учитель французского не понимал и не принимал людей категоричных и настырных. Властные и шумные женщины отталкивали его. С трудом сохраняя вежливость хорошо воспитанного человека, он старался как можно реже общаться с Викторией Петровной. Противостоять ей, переубеждать ее, а тем более бороться с нею Лев Ефимович не умел и не находил возможным, даже когда видел, что завуч не права.
После очередной атаки Виктории Петровны он сдался. Он утешал себя тем, что Виктория Петровна, если и придет на урок, по-французски ничего не понимает. За двадцать с лишним лет во французской школе она так и не удосужилась выучить хотя бы десяток французских слов. Теперь он воспользуется этим.
Лев Ефимович не учел неисчерпаемой изобретательности этого сложного человека. Виктория Петровна появилась в классе до звонка и, не теряя времени, подсела к Маше Кожаевой, блестяще владеющей французским. Что оставалось Маше, как не переводить?
Ребята разбирались в лабиринте характера завуча гораздо лучше, чем Лев Ефимович и все другие учителя. Как только Виктория Петровна наклонилась к Кожаевой, класс смекнул: изречение брошено им, словно кость, которую они обязаны обгладывать. Обменявшись взглядами, они приготовились к атаке.
Холодова, опять Холодова, посмотрела на завуча насмешливо и с явным расчетом на перевод произнесла:
— Эта фраза всего лишь вольное изложение лозунга иезуитов: «Цель оправдает средства». Кто такие иезуиты, чем они занимались, всем известно. Нормального человека не привлечет такое изречение, и я не понимаю, зачем нам его предлагают?..
— История знает немало примеров, — перехватил эстафетную палочку Пирогов, — когда, преследуя якобы благородные цели, люди, обладающие властью, добивались своего весьма неблагородными путями. Вспомним, — он остановился, приложил руку ко лбу, — хотя бы Ивана Грозного! — «Хотя бы» он выделил интонацией.
Они все без затруднения говорили по-французски, но Пирогов, как и Холодова, не спешил произносить слова, то и дело прерывая свою речь вопросом: «Как это по-французски?»
— Так вот — как это сказать по-французски?.. — грозный властелин, наводя в своих владениях порядок, потихоньку уничтожал оппозицию, не так ли?..
— Я с вами совершенно согласен, — на лету поймал его вопрос Славик Кустов, — Если власть попадает в руки жестокого и самовлюбленного человека, не жди от него пощады. — Славик тоже прикидывался, что не может подыскать нужного в чужом языке определения: «Как это сказать по-французски?»
Лев Ефимович видел, как неохотно, с некоторым смущением согласилась переводить Маша Кожаева. Зато с каким усердием и, пожалуй, злорадством переводила она теперь совершенно синхронно все сказанное специально для завуча. Он чувствовал, что Виктория Петровна возмущена, но перебивать и одергивать учеников было не в его правилах. В конце концов Виктория Петровна сама напросилась на эту беседу…
И все же Лев Ефимович нервничал. Он с трудом переносил любые скандалы, даже если они его не касались. А тут — на его уроке! — ученики позволяют себе неслыханную дерзость по отношению к учителю, к женщине… Но разве из сказанных ими слов следует, что относятся они к Виктории Петровне? Неубедительное утешение, и все же нет повода вмешиваться…
Виктория Петровна не ожидала, что ее прекрасный замысел обернется против нее самой. Теперь она не прочь была сбежать с французского, но это означало бы открыто признать поражение…
Даже Прибаукин пытался говорить по-французски. Лев Ефимович едва сдержал улыбку, услышав нескладную, пересыпанную чудовищными ошибками французскую речь Вениамина. Только крайняя ситуация заставила Прибаукина хоть как-то склеивать слова:
— Получить бы столько средств, чтобы оправдать ими все цели, вот была бы жизнь!..
Все покатились со смеху. Никто не умел, как Вениамин, в самые сложные моменты вносить живительную струю веселости. Для Льва Ефимовича получился удобный момент, чтобы уйти от неприятного разговора. И тут, как нарочно, вмешалась Виктория Петровна.
— У тебя, Прибаукин, — сказала она по-русски, — на уме одни развлечения!
— Ну, я же еще не такой старый… — тоже по-русски огрызнулся Прибаукин.
— Честь нужно беречь смолоду! — нравоучительно произнесла Виктория Петровна. — И никого не тащить за собой в пропасть!..
Лев Ефимович с содроганием смотрел на гостью, а у ребят слова о чести и пропасти, в которую никого не надо тащить, вызвали подозрение. Не выведала ли Виктория что-нибудь об истинной причине пропажи картины и кольца в доме Столбовых?
Уже у двери завуч остановилась и враждебно добавила:
— Погрязли в болоте лжи. И критиканства! Ишь осудили Ивана Грозного! (Она умела отводить от себя стрелы.) А сами?.. Вести себя не научились, а уж пожалуйте… прогресс вперед… осуждают!..
— Но рот нам никто не заткнет! — быстро выкрикнула по-русски Клубничкина.
Все снова истерически захохотали.
Не успела завуч покинуть класс, вслед за нею вышел и Лев Ефимович. Он не мог позволить себе оставаться со столь распустившимися учениками. И не желал обсуждать с ними их поведение. Свой протест он выражал молчаливым действием. Ребята остались в классе одни.
— Кися, — громко позвал Прибаукин, — признавайся честно, Цица ты наша ненаглядная, ты заложила?
Вздернутый носик Киссицкой задвигался от возмущения:
— Как ты смеешь?! Ты… ты…
— Не ссорьтесь. — Холодова, не медля, бросилась гасить небезопасный для всех скандал. — Не время ссориться. Надо сегодня же пойти к Столбовым, все объяснить и извиниться.
— Так их же вечером не бывает дома, — попробовал сопротивляться Венька.
— Значит, завтра утром. Встречаемся у их дома в восемь. И чтоб Алешка был тоже, как штык! — приказала Холодова и посмотрела сначала на Вениамина, а потом на всех остальных невозмутимо холодно. — Понятно?
— Что ты выступаешь? — подключилась к обсуждению вопроса Клубничкина. — Тебе что, больше всех надо?
— Да, мне надо! — отрезала Холодова. — Мне надо. Если вы не придете, я расскажу там обо всем сама. — Она привычно быстро схватила свой портфель и вылетела за дверь.
— А она ведь, дружбаны, пойдет и одна! Так что собираемся все в восемь! — объявил Прибаукин.
— Кися! — вернулась к тому, что беспокоило всех, Клубничкина. — А все-таки: Виктория у тебя о чем-нибудь спрашивала?
— И у тебя спрашивала, и у всех. — Киссицкая заметно волновалась.
— И ты ей намекнула? Ну, скажи честно родному коллективу, а?
— Отстаньте вы от меня! — уже со слезами выкрикнула Киссицкая. — Ни о чем я не рассказывала. — Она тоже схватила портфель и побежала прочь от своих товарищей…
Они давно учились вместе и неплохо знали друг друга. Киссицкая говорила правду, она не рассказала Виктории Петровне о том, что произошло у Столбовых. Но в то же время, эта правда была неполной, половинчатой. Когда Виктория Петровна пытала ее вопросами, Киссицкая молчала. Но в конце разговора не преминула, по своему обыкновению, сгладить впечатление, попыталась утешить завуча:
— Не волнуйтесь так, Виктория Петровна, ничего особенного не случилось. Через день-другой все само собой образуется. Вы же знаете Прибаукина и Клубничкину, без фантазий они не могут.
В тот день, когда случился скандал на французском, произошло еще одно печальное событие. Порывшись в портфеле, Вениамин Прибаукин не обнаружил там своего дневника. Не того дневника, в котором Виктория Петровна изощрялась в угрожающих посланиях родителям, а личного дневника, в котором почти ежедневно делал записи сам Вениамин.