Над шабашем скал, к которым
Сбегаются с пеной у рта,
Чадя, трапезундские штормы,
Когда якорям и портам
И выбросам волн и разбухшим
Утопленникам и седым
Мосткам набивается в уши
Глушительный пильзенский дым,
Где белое бешенство петель,
Где грохот разостланных гроз,
Как пиво, как жеванный бетель
Песок осушает взасос,
Где ввысь от утеса подброшен
Фонтан, и кого-то позвать
Срываются гребни, — но тошно
И страшно — и рвется фосфат
Что было наследием кафров?
Что дал царскосельский лицей?
Два бога прощались до завтра,
Два моря менялись в лице:
Стихия свободной стихии
С свободной стихией стиха.
Два дня в двух мирах, два ландшафта,
Две древние драмы с двух сцен.
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн.
Был бешен шквал. Песком сгущенный
Кровавился багровый вал —
Такой же гнев обуревал
Его и, чем-то возмущенный,
Он злобу на себе срывал.
В его устах звучало завтра,
Как на устах иных — вчера.
Еще не бывших дней жара
Воображалась в мыслях кафру,
Еще не выпавший туман
Густые целовал ресницы…
Он окунал в него страницы
Своей мечты. Его роман
Всплывал из мглы, которой климат
Не в силах дать, которой зной
Прогнать не может никакой,
Которой ветры не подымут
И не рассеют никогда
Ни утро мая, ни страда.
Был дик открывшийся с обрыва
Бескрайний вид. — Где огибал
Купальню гребень белогривый,
— Где смерч на воле погибал,
В последний миг еще качаясь,
Трубя, и в отклике отчаясь,
Борясь, что б захлебнуться в миг
И сгинуть вовсе с глаз. Был дик
Открывшийся с обрыва сектор
Земного шара, и дика
Необоримая рука,
Пролившая соленый нектар
В пространство слепнущих снастей.
На протяженье дней и дней,
В сырые сумерки крушений,
На милость черных вечеров —
На редкость дик, на восхищенье
Был вольный этот вид суров.
Он стал спускаться. Дикий чашник
Гремел ковшом, — и через край
Бежала пена. — Молочай,
Полынь и дрок за набалдашник
Цеплялись, затрудняя шаг,
И вихрь степной свистел в ушах.
И вот уж бережок, пузырясь,
Заколыхал камыш и ирис,
И набежала рябь с концов.
Но неподернуто-свинцов
Посередине мрак лиловый.
А рябь! Как будто рыболова
Свинцовый грузик заскользил,
Осунулся и лег на ил
С непереимчивой ужимкой,
С какою пальцу самолов
Умеет намекнуть без слов:
Вода, мол, вот и вся поимка.
Он сел на камень. Ни одна
Черта не выдала волненья,
С каким он погрузился в чтенье
Евангелья морского дна.
Последней раковине дорог
Сердечный шелест, капля сна,
Которой мука солона,
Ее сковавшая. Из створок
Не вызвать и клинком ножа
Того, чем боль любви свежа:
Того счастливившего всхлипа,
Что хлынул вон и создал риф,
Кораллам губы обагрив,
И замер на губах полипа.
Мчались звезды. В море мылись мысы.
Слепла соль и слезы высыхали.
Были темны спальни, — мчались мысли.
И прислушивался сфинкс к Сахаре.
Плыли свечи. И, казалось, стынет
Кровь колосса. Заплывали губы
Голубой улыбкою пустыни.
В час отлива ночь пошла на убыль.
Море тронул ветерок Марокко.
Шел самум. Храпел в снегах Архангельск.
Плыли свечи. Черновик «Пророка»
Просыхал и брезжил день на Ганге.
Черви-рельсы блестели серебряно,
Поезд-птица их жадно сжирал
И, сегодня ветрами обветренный,
Тишиною умытый вчера, —
То — глотая болота Полесья,
То — под Вильной застопорив бег,
То — над Каменцем дымы развесив,
То — истыкав свистками Казбек,
То — бока распирая тоннелей,
То — одевшись в мостов кружева, —
Пил он шум станционных панелей
Или глыбы пространства жевал.
Попадись перевал —
Перевал штурмовал;
Замаячит долина —
И долину откинул;
И обставшие густо леса
Пополам исступленно кромсал.
Верста догоняла версту,
Плясали на рельсах вагоны,
А наших сердец перестук
Перепорхнул сквозь зоны.
А наших сердец переплеск
Прорвался сквозь все преграды
И в синий сосновый лес
Перелетел обрадованный.
И потом, пролетая над соснами,
Задевая за крылья птах,
Уж не он ли утрами росными
На траве рассиялся так,
Это он и в ивовом щебете,
Это он и в запахе лип,
Он подмешан и к крику лебедя
Он и к глади пруда прилип…
Версту догоняла верста,
Плясали вагоны и насыпь
И не было сил перестать
У песней опившихся нас.
1921.
Ночь ли огни расплескать
вышла по звездным фонарикам?
Или на белых песках
брыжжет и вьется Москва-река?
Утро ли встало — в росе,
в щелканьи, в щебете, в щекоте?
Русь ли, от дремы осев,
голову клонит на локти? —
Где-то растет кутерьма,
крадучись, исподволь, издали:
это сады и дома
май на свидание вызвали.
Май, май, на себя непохожий,
в зори, в ливень, в травы одетый,
липой пахнущий, пухнущий рожью,
эй! откликнись! где ты? где ты?
Брось прятаться,
милый гость,
в грудь пашен
влагу лей.
Гнили праотцев —
праха горсть.
Детям нашим —
расцвет полей.
_____________
Вот он!.. Полотнами туч,
солнцем пути его застланы.
Лег урожай на мету,
из недородов опрастанный.
Жадно густую теплынь
сочные всходы и злаки пьют.
Бор, словно свечка, оплыл
липкой, смолистою накипью.
Есть ли, заводы, у вас
электро-плуги и тракторы? —
Старый сошник наш увяз
за непроезжими трактами.
Век, век за бабьей работой,
в ветре, в пыли, в слезе каленой,
ниву вспоивши каплями пота,
гнулись спины Акуль и Аленок.
Серп тискали, —
рожь по груди.
С бабьей доли
куда свернуть? —
Солнце не низко ли?
Ведро ль будет?
В копнах в поле
не сгнить бы зерну.
_________________
Легче ль нам зноями млеть,
скотницам, жницам, полольщицам,
если по русской земле
красная тряпка полощется?
Сладко ль итти из избы
в поле бессменной батрачкою;
юность убить и избыть,
годы и силы растрачивать?
Полнись же гулом, завод.
В уши прогрохай погуще нам:
«Радуйся, бабий народ,
новая смена вам пущена».
«Стук. Стук. Машины готовы —
косы, плуги, веялки, жнеи.
Станет Россия ульем сотовым,
если пахоть пуха нежнее».
«Все хартии
вам даны,
Бабьему лету —
ни срока, ни мер,
жены, матери,
подданных, —
рабства нету
в Р. С. Ф. С. Р.».
Духи дремлют в каждом электроне.
Повернул тугие рычаги,
И помчались огненные кони
Быстротою спущенной дуги.
Порванные кольца покидая,
Полетела, обгоняя свет,
В ослепительном весельи стая,
Стая разбежавшихся планет.
За стеной зеленых полушарий
Лиловатой радугой горя,
Мчатся в опьянительном пожаре
Корабли, теряя якоря.
Волны, разбежавшиеся зыбко,
Замыкают гулкие круги.
Человек с таинственной улыбкой
Вновь нажал тугие рычаги.
Склонилась тень, знакомому кивая,
И прошептала: проходи свой стаж.
Под ним кровать была, как конь, живая,
И с этажа въезжала на этаж.
А вечером, когда меняли грелку,
В великом гневе яростный хотел
Пустить бутылкой в толстую сиделку,
Но вдруг раздумал, или не успел.
Мелькнуло белое крыло халата,
И голос тихий свыше был: ослаб,
Лежит давно. За все придет расплата.
И вдруг увидел он большой корабль.
На нем товарищи уплыли в море,
Оставили его на берегу.
И плакал он в необычайном горе,
Все переплавившем в его мозгу.
Проснулся и грустил. И вдруг почуял,
Как боком, нежно ускользала тень.
Он на локте поднялся, торжествуя.
А это был четырнадцатый день.
Случалось ли тебе на светлый диск луны,
Наплакавшись, смотреть сквозь мокрые ресницы?
К твоим глазам тогда из синей глубины
Легко протянутся серебряные спицы,
И ты взволнованно, едва-едва дыша,
Глядишь на странный свет глазами дикаренка,
И кажется тебе, что связана душа
С далекою луной, таинственно и тонко.
Ох, дудом же дудит дудит,
Размолом тяжким в колесе,
На повороте задымит
И тают дымы те в овсе.
Зари недолог перелет.
И рябью звезды пробегут,
На перегонах целый год
Колеса мелют и прядут.
Тупым укором очерствел
Фасад зобастый и немой,
Источин жатвы час поспел,
Расписок кровью и стрельбой.
В полях корою снег да круть,
Да строже ночь жует увал,
В озябке, в дрожи белый путь
И ночь еще и — как подвал.
Дышу в прорез, в ущемь сильней,
Ремня упор — отказ в руке,
Опять вбивают пук гвоздей,
Опять в висок и там, в виске.
И буду так пока ничто
Расчеты сердца и костей.
И буду так — пока мечтой
Облит горячею, твоей.
1922.