Часть II
ПОСЛЕДНЯЯ ЯЗЫЧНИЦА (390–415 гг.)

Глава 1 НАСЛЕДИЕ ФЕОФИЛА (390–412 гг.)

Быстро несется время: дни, года, столетия. Но различен полет времени для всего, что наполняет безграничность Вселенной. В течение одного летнего дня мотылек-поденка проживает целую жизнь с рождением, радостями любви, творит себе подобных и умирает. Человеку для этого же отмерено времени в 30–40 тысяч раз больше. Но это время ему кажется не длиннее, чем поденке ее жизнь. Для неподвижного дерева нужны столетия, чтобы оно свершило свой круг, вышло из незаметного зерна, на каменистой почве… дало мощную поросль, поднявшись вершиной в небо… упало, истлело и обратилось снова в кучу гнили, в атомы воздуха, из которого получило свою силу и рост. Камни тысячелетиями обжигаются зноем и воздухом, пока большие горы не рассыпаются на скалы и глыбы… и вовсе обращаются в песок.

Звездные туманности обращаются в солнца, потом сгущаются до плотности планет в миллионы и миллионы годов. И эти миллионы — не кажутся длительными для небесных тел. Атом эфира, вечно неподвижный и вечно движущийся в самом себе, совсем не знает времени, потому что не знает изменений. Вечность для него — ничто. Он сам — вечность!

Но для людей — их скорби и радости — мерило времени, мера жизни.

И быстрым, кипучим током мчалась жизнь Александрии, Ромэйской империи, Западного Рима в годы, о которых идет здесь речь.

Торжественно идут службы в новом, великолепном храме св. Аркадия. А в главной синагоге Александрии старейшины, с Хилоном во главе, беседуют об уро понесенном еврейской общиной от последнего возмущения народного.

— Вы подумайте, рабойнэм, — волнуясь, докладывает Хилон, — сколько убытку!! Ай-ай-ай… Говорить уж не стану о том, что во всех синагогах выбиты окна. Стекло, такое дорогое стекло!.. Его теперь и достать трудно. И надо чинить окна. И этого мало. Частные дома, даже мои, — их тоже тронули эти изуверы, черти из Фиваиды. Постят, хотят спасти душу. И губят других людей, портят хорошее добро! Дураки, больше ничего. Что же будем делать, наставники?

— Чинить надо…

— Чинить? Просто сказано: чинить! А откуда взять деньги на починку? С бедных возьмешь столько, сколько от Аписа, от бычка — молочка. Придется нам опять раскошеливаться.

— Ну что же, почтенный Хилон. Соберем-таки понемножку и наберем. Знаешь: с полей павший колос, а нищему хлеб! Или ты думаешь, у нас не хватит?..

— Почему не хватит? Только какой же прибыток нам от этого? Феофил захватил Сирапеум. Такой кусочек, что дай бог каждому израильтянину на субботний обед. Христиане-голыши пограбили богатых и бедных язычников. Половину побили. Вторая половина спешит уехать, кто куда может. Сколько пустых жилищ для бедных христиан. И меньше соперников в работе. А что нам из этого? Пока — ничего. Нашим беднякам тоже кое-где ребра помяли, пограбили эти аскеты… во славу своей веры! Но, я думаю, дело можно поправить малость.

— Как же это, равви Хилон?

— Очень просто. Я у наших евреев-поставщиков скупаю хлеб для войск и народа, для поставки в казенные склады. И буду вам давать немножко дороже, чем прежде. Скажем, накину по «роговичку» {Роговичок — кератий — мелкая денежная единица.} на квинтал, и казна будет продавать хлеб тоже с такою накидкой. Тогда наши убытки вернутся… если не сполна, так, может, и больше немного, если захочет бог Израиля.

— Что ж! Хорошо!.. Неглупо сказано! Недаром тебя избрал аль-абрэхом наш наместник! — со всех сторон послышались одобрительные голоса.

— Но… позвольте, равви Хилон! — раздался нерешительный голос самого молодого из старейшин, выборного от еврейской бедноты. Александрии. — Вы же, почтенный наставник, знаете, что хлеба больше всего едят и покупают бедные люди. И наши евреи-бедняки почти только и питаются хлебом. Выходит, они и заплатят за убытки, ими понесенные. Да еще придется им больше поработать, чтобы получить свой ломоть дорогого хлеба.

— Работать? Не понимаю, равви Арье, как вы не понимаете? А что же им делать, если они не хотят работать? Ну, пускай делают что-нибудь другое, если умеют. Могут себе пускать за море корабли с товаром… или учить торе… или писать комментарии к творениям наших великих мыслителей и отцов веры. Или пускай открывают ювелирные лавки и торгуют золотом и бриллиантами. Если они не хотят работать, пусть делают, что умеют. А если они только и умеют, что работать, как верблюды? Значит, им и следует это делать! Ясно.

— Ну, о чем говорить! Что вы затеваете споры вечно, равви Арье? Вы же не христианин… у нас есть довольно настоящих дел, а не спорить о всякой глупости. Кератий на квинтал. Так и будет.

Ретивый заступник бедноты молчал, поникнув головою.

Немало забот было и у христианских властей после осады и взятия Сирапеума. Груды тел, плохо зарытые, заражали воздух. Мухи, носясь тучами, разносили заразу, особенно в бедных кварталах города. Повальный мор косил бедняков, угрожая перекинуться и в богатые кварталы.

Решительные меры были приняты тогда. Дома, грязные лачуги, где обычно вспыхивала болезнь, оцепляли стражей. И когда все обитатели умирали, жилище сжигали с его обитателями. Если среди трупов были и полумертвые, истощенные страданиями люди, — их не вытаскивали из общей кучи, сжигали заодно с другими. И невнятные стоны сливались с треском огня. Эти решительные меры помогли быстро справиться с моровым поветрием. Снова по-старому засверкала, закипела жизнь торгового мирового центра, богатой Александрии.

Больше всех выиграл, конечно, Феофил. Если раньше его считали «христианским фараоном», то теперь он стал царем и богом Египта, Ливии и Пентаполиса. А в Константинополе власть его упрочилась, как никогда.

Но всему бывает конец. Споткнулись кони счастья, везущие колесницу патриарха. И тучи надвинулись издалека.

Пока император Феодосий на Балканском полуострове отражал натиски готов и алланов, новый акт исторической трагикомедии разыгрался в Италии. Валентиниан, глупый, ничтожный, но заносчивый и неосторожный юноша, кукла в мантии императора Западной Римской империи, — захотел выйти из-под опеки Арбогаста, франка родом, вождя Ромэйского царства. Ему, уезжая из Италии, поручил Феодосий опекать империю и императора, т. е. быть настоящим повелителем при Валентиниане, носящем имя священного августа-кесаря, повелителя полумира.

Мальчик взбунтовался, явился в стан к Арбогасту, во Вьену {Теперь — Вена.}, требуя от грозного вождя, чтобы тот сдал свою власть ему, законному владыке. И на другое же утро странный плод нашли придворные, выйдя в сад. На старом вязе качалось упитанное тело Валентиниана с посинелым лицом и черным, высунутым изо рта языком.

В тот же день Арбогаст заставил скромного ученого, язычника-эллина Евгения, преподающего литературу и грамматику, принять сан римского императора, поднесенный войском жалкому школяру по приказу Арбогаста. Хитрый франк надеялся, что этим ходом объединит вокруг себя всех язычников в обеих империях, а их было почти столько же, как и христиан еще в то время.

Но расчеты не удались. Не давая времени самозванцу собрать силы, Феодосий явился в Италию с отборными легионами, с надежными вождями. Но перед этим ромэйский кесарь объявил себя повелителем обеих империй, Восточной и Западной. Сына, Аркадия, оставил, как и раньше, соправителем Ромэйского царства; а младшего, Гонория, — облек саном августа и соправителя Западной Римской империи.

Призвав на помощь Аллариха с его храбрыми вестготами, Феодосий и блестящий вождь Стилихон настигли Арбогаста близ Аквилеи {Римская крепость на границе между Австрией и Италией, теперь разрушена.}.

Судьба изменила отважному франку и безличному, случайному императору Евгению, даже двух лет не посидевшему на шатком троне цезарей. Арбогаст был наголову разбит и покончил сам свой путь, упав на меч. Игрушечный император-школяр, Евгений, был торжественно казнен в начале 394 года.

Пока Феодосий сводил счеты с Арбогастом, новые заботы ждали его на юге империи, в области Египта и Ливии. Эти заботы коснулись и Феофила.

Нубиец Гильдон, magister militum империи, т. е. главнокомандующий южными войсками, имея, кроме того, звание «графса», писца имперского, что равносильно чину канцлера двора, умный честолюбец, решил воспользоваться удобным случаем и объявил себя независимым правителем Нубии, Ливии и всего Египта. Довольно сильное регулярное войско из легионеров-сирийцев и феллахов-египтян он усилил туземными отрядами повстанцев, партизанов, захватил ряд городов и стал угрожать Александрии. Только недостаток морских сил мешал Гильдону довести до конца отважный свой план.

Покончив с Арбогастом, Феодосий собирался разгромить и Гильдона. Поручив лучшему вождю империи, Стилихону, собрать войско и приготовиться к переезду из Италии в Африку, император ожидал минуты отъезда в Медиолане, как тогда назывался Милан. Но здесь постоянный победитель в открытом бою, Феодосий, был побежден врагами, умеющими наносить удары во тьме. В 395 году, не имея еще 49 лет, он умер, отравленный язычниками и друзьями Арбогаста.

Смерть кесаря-полководца и умного правителя окрылила надежды Гильдона. Сразу выросло почти вдвое число его сторонников. Мелкие владельцы, князьки Нубии и ливийские владыки приводили к нему отряд за отрядом. Гильдон уже величал себя царем Южной империи…

Притих всемогущий Феофил в Александрии. Ладить старается не только с богатой иудейской колонией, но не теснит, по-прежнему, язычников. Не проводит с беспощадной неумолимостью кровавые декреты цезарей ромэйских, как прежде.

К тому же новая забота явилась у Феофила.

В начале 397 года безличный, выживший из ума Нектарий, — призрачный патриарх вселенский, — ушел совсем в царство призраков и теней. Немедленно Феофил выставил своего кандидата, Исидора. И тут постигла неудача властного, пронырливого честолюбца, который надеялся стать действительным главою вселенской церкви при безличном патриархе, сидящем в Константинополе по его милости.

Императрица, сам Аркадий, весь двор — находились под обаянием еще не старого, одаренного и внешней красотою, и блестящим даром оратора, поэта Иоанна Хризостома, т. е. Златые уста, патриарха антиохийского. Бесповоротно решили в столице его посадить на опустевший трон Восточного папы, патриарха Ромэйской империи.

Ни золото, ни угрозы — не помогли Феофилу. А когда он отказался явиться в столицу, чтобы Иоанна возвести на трон патриарха Константинопольского, к нему послали его же клеврета и наперсника, Исидора.

Бледный, растерянный, передал епископ, неудачный кандидат, Феофилу приглашение собора, скрепленное Аркадием: явиться в Константинополь и свершить обряд.

— Не поеду… Врага моего… антиохийца ересиарха не стану чтить, как авву и патриарха вселенского. И ты дурак, что приехал с этой глупой хартией. Вот чего она стоит!

Разорвал неукротимый властолюбец пергамент с печатями высших святителей церкви и самого августа, швырнул на пол и ногою притоптал.

— Боже… Боже!.. — озираясь, зашептал Исидор. — Счастье, что нет никого. Погибли бы мы оба. Сильны враги. Слушай, авва… все ополчилось против тебя. Все доносы собраны. И если не явишься, не покоришься… суд назначен будет… из самых лютых твоих врагов. Там вины показаны тяжкие. Доказчики сильные! Будто грабишь мирян… казну церковную расхищаешь для своих нужд… Живешь не по чину иерейскому… пышно слишком и… блудно чрез меру! И… даже, что чары творишь в палатах патриарших своих… Мину-алхимика возьмут в расправу. А он муки не стерпит… все выдаст! И про золото ненастоящее будут пытать, как ты фальшивые номизмы купцам индийским и китайским вручал. И… будто сам пьешь составы чародейные, от языческих жрецов полученные, куда и кровь людская входит… и… уж и не помню всего! Ох! Поезжай уж лучше… смирись на срок, блаженнейший отец! А там, по времени…

Молчит, думает Феофил. Потемнело полное, холеное лицо. Пухлые, благоухающие руки на мелкие кусочки рвут хартию. И вдруг, бросив клочки на пламя жаровни, стоящей вблизи, — хрипло проговорил:

— Добро. Поеду! Ты прав… а когда время придет! Ты прав! Сбираться вели.

Как второе лицо в восточной вселенской церкви, Феофил со всем собором возвел Иоанна Хризостома в сан патриарха Константинопольского. Сразу почувствовал двор, духовенство и народ, что не прежнее дряхлое чучело сидит на патриаршем престоле, хранит крест голгофский и жезл Моисея. Безукоризненный в жизни, Иоанн хотел видеть и в других хотя бы проблески того, что называется честью, стыдом человеческим и женским состраданием к людям. А двор Византии был совсем неподходящим местом для таких странных понятий и навыков. Полный разгул самых грязных страстей, вечные подкопы друг против друга, вражда и злоба, не брезгающая тайным убийством, ядом, предательством и кровосмешением. Вот что видел вокруг себя Иоанн. Его страстные, негодующие, обличительные проповеди хлестали по плечам, по лицу главнейших сановников империи, не щадя и самой императрицы Евдоксии, в это время увлеченной епископом Кириллом, не считая других, случайных, кратковременных наложников августейшей распутницы.

Кирилл давно известил дядю своего, патриарха Александрии, что можно начать борьбу с ненавистным Иоанном. Но у Феофила была дома забота тяжелая.

Преследуя всякий проблеск церковной критики, свободной мысли в подчиненном ему духовенстве, сам патриарх обладал сильным, склонным к углубленному анализу умом. Пресные, наивные догматы православия, признанные на последних соборах, смешили его. Не вынося своих убеждений на общий суд, глава православия восточного был последователем блестящего богослова Оригена, могучего столько же логикой, сколько и знанием догмы, всех писаний церковных и преданий отеческих.

В этом почитании Оригена только и сходились оба противника-патриарха, Феофил и Иоанн Хризостом. Но против них — стояло церковное большинство, низший, малообразованный, плохо начитанный клир церковный. А их вождем был тот же Епифаний Кипрский, который давно укорял Феофила за неправедный, еретический образ мыслей, за грешное, нечистое житие.

Не успел александрийский патриарх огласить на пасхе, в 398 году, свое послание, где явно высказался за оригенитов, за их толкование о природе Иисуса, сына человеческого, как плохие вести пришли со стороны Кипра. Палестинские монахи и епископы грянули заново анафемой Оригену и всем, кто мыслит с ним заодно. Епифаний первый дал свою подпись на грозном послании.

Не в одного Феофила брошено было смертельное копье. Главу церкви, патриарха Константинопольского, винил Епифаний и палестинские старцы в отпадении от чистого православия.

— Мудрость — Богу. Нам — смирение! Нет хуже греха, чем мудрование пастырей. Тысячи и тысячи тысяч душ влекут они за собой в геенну огненную, — писал неукротимый критянин. — Толкования Оригена — хула на духа святого. А это — грех, не искупимый даже кровью Христа распятого.

Заволновались монахи и отшельники-простецы от Балканских гор до вершин Атласа в Африке. Епископ Исидор, общий угодник, по просьбе Иоанна, поехал к Епифанию, чтобы братским, третейским судом, как подобает иереям, решить спор. И конечно, Исидор решил, что прав тот, кто сейчас в силе, т. е. Иоанн. Обвинения со стороны, Епифания лукавый епископ нашел недоказательными.

Оригениты, сильные и при дворе, ликовали… но недолго. Волнение среди низшего духовенства и монахов Бизанции захватило и мирян. Запахло бунтом, религиозным возмущением, самым вредным и гибельным для власти. И Златоуст рядом проповедей с трудом, но успел успокоить страсти.

Иначе разыгралось дело в Александрии.

Иноки диоцеза, особенно аскеты-отшельники фиваидские, возмутились поголовно, исключая небольшой кучки тех, кто принадлежал к оригенитам. С оружием в руках осадили они палаты Феофила, требуя, чтобы патриарх сугубо повторил анафему Оригену и всем, кто с ним.

— Отцы и братие, чада мои духовные, — выйдя к бушующей толпе, громко заговорил изворотливый иерей. — Да может ли быть, чтобы я, глава церкви вашей, пастырь стада Христова, был волком лютым, уносящим овец из лона Господня? Анафема и трижды анафема еретику Оригену и всем, кто с ним, как то постановлено на соборах в Граде Константина и в Никее! Послание мое пасхальное, плохо уразумели его люди простые. Ложно толкуют его люди злобные, враги мои. Я только хотел в нем напомнить, что миру надо быть в церкви вселенской. Что не надо христианам враждовать из-за слов или мыслей, не так понятых. А Оригена хвалить или оправдывать? Да у меня рука бы усохла раньше, чем напишу что-либо такое.

Радостно приветствовала толпа лицемерную речь патриарха. Но он, напуганный, решил на деле доказать, как ревниво относится к чистоте веры.

В одно утро сам Феофил с несколькими пресвитерами и с целым отрядом воинов явился в обитель, где спасались «Четыре Долгих Брата», высокочтимых всюду за чистоту жизни и подвиги молитвенные. Два-трн дня подряд, не омочив губ каплею воды, проводили в безмолвной молитве Четыре Брата, за что и прозвали их Долгими. Исхудалые, полунагие, с веригами на теле, с верблюжьим передником на бедрах, — они поражали каждого ясными, детски-чистыми глазами, ласковым выражением старческих лиц. Но они верили по-своему. Они не творили уставных молитв, а беседовали со своим воображаемым божеством, как с добрым другом, соседом в этом мире. И, подобно оригенитам, им не нужно было видеть в Иисусе бога. Назареянин был для них носитель заветов божественных, высочайший между людьми. Бог для Братьев не дробился на три лица, оставаясь единым. Индусское понятие о Тримурти, т. е. о тримордом, триедином боге, перенесенное в христианство учеными апостолами, не вязалось с простым, здравым смыслом Четырех Долгих Братьев. Однако их никто не считал еретиками. Они честно, по-своему служили какому-то богу единому. Иначе решил патриарх Александрии.

Глашатаи прочли указ, в котором предписано было: сровнять с землею Нитрийскую обитель, разогнать иноков, а Четырех Братьев доставить в Александрию, где они торжественно отрекутся от ереси своей.

Только наполовину удался поход воинственного патриарха против безоружных, полунагих монахов.

Обитель была разгромлена совершенно. Монахи частью взяты в плен, частью разбежались. Ушли и Четыре Брата. В Константинополь кинулись они, там описали все, что произошло в мирной, бедной обители. Показали свое избитое тело, раны иноков, взятых ими с собою.

Возмутился весь двор, император, императрица. Иоанн обрадовался случаю свести счеты с Феофилом. И патриарха позвали на суд в столицу. Кирилл, наложник императрицы, сперва старался не допустить до унижения своего дядю. Но потом написал и тайком отправил ему послание, советуя немедленно приехать.

«Ошибку с чудаками-Братьями можно будет тут уладить. А по-моему, пришел час и для „друга нашего“, патриарха-Златоуста. Больно жалит он этими золотыми устами самое императрицу… Наскучили всем его ханжество и святость непомерная. Ему в скит надо, вместе с Братьями, а не сидеть на престоле патриаршем. Приезжай, авва и благодетель, скорее. Наше дело возьмет верх».

Феофил больше всего не терпел неизвестности. Лучше все поставить на карту, чем ждать удара сзади. И через десять дней патриарх Александрии был уже в столице. Большой груз золота и всяких драгоценностей привез с собою этот знаток сердец людских, особенно — дворцовых, византийских.

Быстро примирясь с Братьями, закупив кого только надо было, кто имел хотя бы малейшее значение при дворе, вплоть до самой императрицы и сестер Аркадия, — Феофил сделал решительный ход. Он обвинил Иоанна в превышении власти, в нарушении канонов, в оскорблении величия царского.

Это последнее обвинение было слишком доказательно. Кто не слыхал укоров проповедника-Златоуста, брошенных в лицо новой Иезавели-Евдоксии, императрицы?

Суд собрался быстро. Не явился на него Иоанн. Кротко сказал он Исидору, пришедшему с позывною грамотою:

— Иди с миром, брат. Знаю я судей моих. Чту Бога моего. Приговор уже поставлен. Зачем же я стану играть комедию суда, осужденный заранее? Блажен муж, кто не ходит на совет нечестивых. В пустыню иду. Слагаю с себя сан мой. Пусть берет его достойнейший меня!

В иноческом платье ушел Иоанн из своих палат. Заочно суд низложил его. Стали намечать кандидатов на патриарший престол. Закипели страсти… начались сговоры, подкупы… Ликовал Феофил. Теперь его подголосок, Исидор, попадет в патриархи Византии! А Феофил будет править вселенской восточною церковью.

Но на этот раз случай сделал то, чего не могла сделать справедливость людская.

Задрожала земля… Заколебались холмы, море плеснуло стеною воды на испуганный берег. Стены столицы, башни могучие — рухнули в прах. Половины домов не стало… в груду камней обратились хижины и царские дворцы. Застонал город. Напуганный двор и семья императора, с ним во главе, боялась остаться в садах дворцовых, где почва колебалась и трескалась. Боялись и выйти из них. Кругом смерть и разрушение.

И тут кто-то первый крикнул:

— Господь карает царство за поругание невинного слуги своего. Изгнали Златоуста — гибель грозит столице… и всем, кто в ней!

Безумие слов пришлось кстати в этот миг, когда безумствовать стала сама природа. Народ кинулся к императору, требуя немедленного возвращения Златоуста. А другие толпы — кинулись к жилищу Феофила. Все знали, что это он собрал незаконный собор епископов при Дубе, он довел до изгнания Иоанна. Тайком, переодетый, бежал Феофил от мести народной, уехал в Александрию.

В Риме папа Иннокентий I отлучил от церкви клеветника-патриарха…

Так плохо для «христианского фараона» закончился 397 год.

В Александрии между тем обстоятельства изменились.

Стилихон, направленный против Гильдона, начал теснить самозваного нового владыку южной части империи Ромэйской. Но Гильдон, не раз побежденный воинами августа, снова набирал отряды и упорно продолжал кровавую игру, где ставкою была его же голова, с одной стороны, а с другой — корона Нубии и Египта.

Заглянем теперь, что делается весною 400 года в тенистых, густых аллеях, под портиками и у прохладных водоемов Академии в Александрии.

Журча, как и 11 лет назад, льет из зачарованного кувшина мраморная девушка воду в обширный бассейн, обсаженный кустами лавра и жасмина, еще пышнее растущего теперь. На высоком, из цельной глыбы, подножии стоит новая, бронзовая статуя — императора Феодосия. Простая надпись достойна мастерской работы ваятеля:

THEODOSIO MAGNO
POPULUS AEGIPTI
(ФЕОДОСИЮ ВЕЛИКОМУ — НАРОД ЕГИПТА)

Конечно, если в бронзе, из которой отлит император, есть несколько оболов из народного кармана непосредственно, то собраны они не без участия низших полицейских и базарных властей. И еще более верно, что вся статуя отлита из пота и крови народной. Но эти материалы сперва, в виде налогов и всяких поборов, попали в казну, в кошели торгового и правящего сословия, а уже оттуда взяты наместником и обращены в величественную фигуру, вдвое большего роста, чем был при жизни отважный испанец-кесарь.

Нарушая обычаи и писанные законы, толпы простонародья и более зажиточные горожане с утра до вечера оглашают голосами, тихие раньше, аллеи садов при Академии. Когда в первый раз отряды Гильдона показались недалеко от Александрии, сюда собрались граждане, потерявшие веру в мощь ромэйских легионов. Как в старину, на ареопаге, — выступали различные говоруны. Одни, подосланные властями, успокаивали этот человеческий океан, взмятенный политическою бурею, охваченный стадным неудержимым страхом, который гнал каждого из его угла туда, где больше себе подобных находил растерянный, жалкий обыватель.

Но в этих скопищах народных был широкий простор и для пособников, посланцев Гильдона. Они ловко умели удить рыбу в мутной воде всеобщего смятения.

И как раз у статуи императора остановился один из таких «ловцов», успев собрать вокруг себя довольно густую толпу, среди которой повел хитро составленный, давно заученный рассказ о мнимом пребывании его в плену у Гильдона.

Говорил лазутчик негромко, опасаясь сторожей, бродящих по парку.

— Да ты… эй, слушай… Погромче. Не бойся, не дадим в обиду, парень! Стань на скамью и докладывай, что видел… А то нам здесь и не слышно! — кричали задние из густой толпы.

Лазутчик взлез на скамью и заговорил погромче.

— Вот, граждане, какое дело вышло со мною…

— Не видно нам!.. Плохо слышно! Стань-ка повыше!

— На подножье статуи. А куклу — снять, пусть говорит человек!

— Как? Снять августа? Коснуться его изображения? Не смейте, — здесь и там раздались возмущенные голоса ромэйцев-эллинов и римлян. Им хотелось узнать новые вести. Но тронуть священную особу императора, хотя бы и литую из бронзы! Это уж слишком великое преступление.

Совсем иначе думали туземцы, около 700 лет придавленные пятою чужих насильников. Попытка Гильдона вернула мужество в их бескровные сердца, силой налила их истонченные руки.

— Вздор… Пустое! Кукла медная должна уступить место живому, хорошему парню. Вали ее!

И с долгим, жалобным звоном, словно с протяжным плачем, упала статуя прямо в водоем, обдав окружающих фонтаном брызг.

Женщины, дети — смеялись. Старики ворчали. А эллины и римские граждане схватились за камни, выдернули из-за пояса ножи, угрожая, негодуя.

— Обида. Месть. Головы разобьем вам, грязные нильские черви!

Драка уже назревала. Но старик египтянин стал между своими и чужими задирами. Ласково обратился он к легионеру-римлянину, который готов был пустить уже в ход свой короткий, отточенный меч.

— Успокойся, сынок… Статуя только обмылась в воде. А мы ее сейчас поставим на место. Вот увидишь. Я сам… и ты поможешь! Пусть договорит этот пришелец. Всем хочется слышать получше. И тебе, я полагаю.

Речь помогла. Лазутчик уже взобрался на пьедестал, собираясь начать рассказ.

Толстая египтянка, расталкивая толпу своими мускулистыми руками, напирая необъятною грудью, протискивалась вперед, торопливо кидая вопросы:

— Что? Что случилось? Что говорит этот сухопарый?..

— В плену у Гильдона две недели просидел проныра. Теперь пришел за женщинами в город, за самыми толстыми. В лагерях не хватает девок! — пошутил римлянин, подмигивая своим.

— По языку ты сам годишься в девки… только слишком уродлив для женщины! Битый горшок с трещинами вместо рожи!.. — обрезала шутника толстуха.

Хохот прокатился по толпе.

— Тише, вы… Слушать дайте! — сердито кинул весельчакам старик египтянин.

А лазутчик, продолжая свою басню, говорил:

— Вот… иду я с товарами в Александрию. Откуда ни возьмись — передовой разъезд Гильдона… совсем недалеко от города.

— Близко?.. Зевс и Гера! Чего же смотрит наместник Орест? — вырвалось у римлянина. Но под общее шиканье он умолк.

— Ограбили меня до ниточки проклятые воины и привели в лагерь Гильдона. Там я и наслыхался вестей. Боюсь и говорить. Скажут, что я поджигаю бунт. Схватят еще.

— Говори. Не выдадим… Видишь, нас сколько?

И египтяне, нубийцы, люди из Сирии теснее сплотились вокруг говоруна.

— Ну, значит, я узнал там, что сарацины, номады аравийские, вся Сирия — соединились с нашим… с этим проклятым Гильдоном! И не успокоятся, пока нога чужая останется на египетской земле. Графс Гильдон поклялся Анубисом и Озирисом, что наградит каждого, который придет на помощь правому делу. Рабам — свобода и жилища. Свободным — земли и доступ ко всем высшим должностям в царстве… как раньше было… Вот что обещал правитель Египта.

— Свободу даст нам. Пищу и жилье! — загудели голоса рабов.

— Прогонит чужих… Власть будет у своих в руках! — радовались туземцы.

— Плети и оковы вы получите, ослы! Долой лазутчика! А не то!

Римлянин и его товарищи стали пробиваться к говоруну.

— Ты сам лазутчик! — загораживая дорогу воину, крикнул огромного роста нубиец, кузнец с молотом в руке. — Мы хотим знать правду… Пусть говорит. Надоели нам глашатаи Ореста… которые врут, как зеленые попугаи!

— Ну, держись, собака! Подавишься ты лазутчиком! — взмахивая мечом, накинулся на великана обозленный римлянин. Но его подруга, пробившись вперед, успела удержать драчуна, а окружающие оттолкнули кузнеца, тоже высоко поднявшего тяжелый молот.

— Диоскур, оставь… пойдем отсюда.

— Да как он смел, этот вонючий крокодил… жаба сирийская?.. Я его! — потрясая мечом, но не сходя с места, грозил римлянин, зная, что молот дробит и железные мечи.

— Ах ты, римская собака. Наложник греческий и византийский! — кричал ему кузнец.

— Брось, Хэт! — успокаивал старик кузнеца. — Здесь — священное место, не забывай. Правитель запретил шуметь, чтоб не мешать ученым. Разойдемся лучше.

— Довольно спорить. Да еще за ножи схватились. Мало братской крови пролилось на эти камни? — уговаривали старики.

— А где говорун-лазутчик? Давайте его сюда! — настаивали ромэйцы и римляне. — К наместнику шпиона.

Но парня уже и след простыл. Он соскользнул с подножия и скрылся, как только началась стычка.

— Удрать успел? Он не осел, хотя из египтян!

— Да, он не разбойник и вор, как плуты-эллины… как жадные ромэйцы!

— Сочтемся в другом месте, погодите!

— Волки… скорпионы бездомные!

— Ослы… кабаны нильские!

Обмениваясь оскорблениями уже издали, разошлись толпы.

Со стороны Академии в это время сюда подошел Плотин, совсем поседелый и облыселый за минувшие 10–11 лет. Петр, диакон патриаршей церкви, честолюбивый, но умный, даровитый человек, сопровождал Плотина, учеником которого был в течение последних семи лет. Теперь, облеченный званием грамматика-философа, он надеялся получить место наставника в школе Плотина. Этим укрепилась бы христианская вера и высоко поднялся сам Петр в глазах властей духовных и светских.

Ввиду этого осторожно, но упорно старался окутать хитрый клирик стареющего, дряхлеющего философа-наставника своим угождением и вниманьем.

— Что здесь было? Кто шумел? — обратился Плотин к старику эллину, сидящему у водоема, в тени.

— Народ поволновался. Лазутчика от Гильдона слушали. Одни за графса… Другие не позволяли поджигать людей. Ну и поспорили малость…

— И статую божественного августа сбросили на землю. Кто посмел? — возмутился Петр, ревностный почитатель власти.

— А Плутон разберет, кто толкнул! Статуя не пришита гвоздями… и рухнула.

— Надо узнать… схватить оскорбителя… Мы не должны допускать этого в пределах Академии. Донесут императору. Итак немало клеветы рушится на нашу милую alma mater. Тревожные дни переживаем мы, Плотин.

— Да, грозные, тяжелые минуты. Что видим кругом? — тяжело опускаясь на скамью, грустно начал словоохотливый философ. — Рим, великий Рим — во власти диких готов с кровожадным юношей Аларихом во главе. Вот даже Стилихон, бросив борьбу с Гильдоном, должен был поспешить на защиту Италии. А у нас? Междоусобица, дикая, взаимная резня. Мор и гибель в стенах Александрии от гниющих трупов. И все мало. В Константинополе — не думают о нас. Нет сильной власти. Этот юноша — кесарь, Аркадий? Куда он годится против отца? Хорошо еще, что мать-императрица и сестра Пульхерия умеют держать власть. А то бы! Но и там — дворцовые, свои раздоры, подкопы. Тяжело…

— Мир зол и дик. Но мы его просветим, наставник… научим быть лучше и добрее… Надо только иметь больше влияния. Связаться ближе с верховною властью… Тогда мы заставим толпу плясать и прыгать высоко под наши флейты… а не под рожки солдата-легионера!

— Заставить — трудно, Петр! Непрочно это… Надо научить…

— Да, и учить надо. Мы научим. А кстати, благородный друг Истины… Ты не решил еще, когда я могу начать преподаванье в твоей превосходной школе?

— Ты не взыщи, друг Петр… Я, знаешь… Я решил теперь иначе.

— Да-а?.. — протянул уязвленный Петр. — Прости, что я напомнил тебе о твоем прежнем намерении. А… все же, не могу ли знать: что заставило тебя изменить твое решение?

— Скажу. Я, как ты знаешь, стараюсь собрать в моей гимназии самых прославленных наставников, какие известны сейчас миру. Но в ней не было женского влияния. А оно шлифует умы и души, как алмаз шлифуется в своей же пыли и в масле. И вот я остановился на Гипатии.

— На этой вертлявой болтунье-девчонке?

— Напрасно, Петр. Мы с тобою знаем, какие познания вмещает в себя прекрасная голова этой девушки. И не молода она. Ей уж двадцать пятый год.

Ничего не ответив, отошел Петр. Только стиснутые зубы, посиневшие губы выдавали, какую тяжкую обиду затаил в себе честолюбец клирик.

— Да вот и солнышко мое. Она идет сюда. И толпа учеников, как всегда, за нею… хотя еще и не наставница она в гимназии моей. Садись. Послушаешь, как умно влияет девушка на старых и молодых.

Петр, темный и злой, сел на скамью, рядом с Плотином.

Толстяк Феон, неотлучный спутник дочери, потный, с трудом дыша, потянул прямо на скамью у водоема.

— Почтеннейший Плотин… друг Петр, привет! Отдуваясь, обмахиваясь веткой, сорванной от соседней смоковницы, он грузно опустился на скамью.

Гипатия и ее спутники издали почтительно послали привет наставнику и с веселым, молодым говором расселись вблизи воды, на скамьях, а то и прямо на траве. Гипатия села на скамью немного поодаль и с нею четыре более пожилых спутника: Альбиций, римлянин из Италии; Кельсий, эллин, местный уроженец; другой эллин, из Афин, Пэмантий. Четвертый, Синезий, в наряде христианина-иерея, — резал глаза своей фелонью среди простых, но изящных плащей и хитонов, накинутых на стройные фигуры язычников, умеющих укреплять и холить свое тело. Сутулый, аскет на вид, пресвитер Синезий кидался в глаза неуклюжей фигурою, странными чертами лица. Широкие скулы, большой рот, толстый нос — были смешны. Суровые глаза пугали своим блеском из-под густых, кустистых бровей, как у орангутанга. Но когда он изредка улыбался, полные губы дышали добротою, лицо озарялось особым светом. А высокий, белый лоб говорил о просторе для мысли под яйцеобразным черепом юного пресвитера, приверженца новоплатонического учения, которое он старался связать с христианской туманной догматикой.

— Как хорошо, как здесь прохладно у водоема! — со вздохом облегчения вырвалось у Гипатии.

— Напиться хочешь, я сейчас…

— Быть может, плод граната или гроздь винограда, Гипатия?..

— Если желаешь… я буду обвевать тебя, — срывая густую ветвь, предложил, наперебой с двумя, третий спутник.

Только Синезий, отойдя в тень магнолии, украдкой любовался девушкою.

— Нет, благодарю! Мне ничего не надо. А вот теперь — можете прочесть плоды вашей утренней беседы с Музой, как вы обещали. Я отдохну и послушаю. Начинай, хоть ты, Альбиций… Жаль, что нет кифары или лютни под рукой. Но все равно. Я слушаю.

Побледнев, видимо волнуясь, развернул римлянин небольшой свиток и сильно, порывисто начал читать:

С лентой черной, с непокорной,

рыжей гривою волос,

облик гордый, нежно-твердый,

мне восторг — и боль принес.

Весь пылаю и желаю

обладать тобой давно.

В муках страсти вижу: счастье

это мне не суждено.

Я без милых глаз не в силах жить,

Познанию служить…

Смерть зову я… Сам порву я,

вместо Парки, — жизни нить!

— Красиво сделано, друг Альбиций, — с улыбкой похвалила девушка, когда чтец, умолкнув, стоял перед нею, не спуская с нее влюбленных глаз. — Даже похоже на старые напевы стремительного Горация. Очень неплохо. Ну, садись. Будем слушать эллинский напев Кельсия. Начинай.

Не вынимая свитка или записной дощечки, наизусть, красивым грудным голосом начал чтение Кельсий:

Чувствую, рано склонился я челом над могилою.

Кто ж мое сердце согреет страсти сном, дивной силою?

Милая, нежная дева, как цветок, ароматная.

Речь ее сладостно льется, как поток, нежно-внятная.

С ней чтобы слиться, с улыбкой я пойду на мучения.

С ней не страшусь самой смерти и в аду пробуждения.

Сказал и тоже молчит влюбленный поэт. Ждет приговора. Только нервно оправляет плащ и золотой обруч на черных, волнистых волосах.

— Божественная слока, индусский напев! Ты, Кельсий, хорошо овладел трудным и музыкальным размером. Разрывы ритма и зияние — все на месте. Хорошо! Теперь черед за тобою, Пэмантий. Ты, кажется, тоже сказал, что написал что-то?

— Не потаю… Седеет у меня голова… А ты, как Муза, будишь в ней забытые звуки… Слушай, если приказываешь… Строк у меня немного… Не соскучишься, надеюсь.

И с легкой усмешкой, словно осмеивая себя самого, степенный, глубокоученый наставник школы Плотина, Пэмантий протяжно, просто начал:

Глаза — два солнца на твоем лице,

А солнце и луна — два глаза у природы.

И каждый заключен в законченном кольце

скользя по нем бесчисленные годы,

не ведая начал, не мысля о конце.

Глазам Вселенной и твоим очам, на что им оды?

— Великолепно. Целый философский и космический трактат в звучной, изысканной форме… «Заключен в законченном кольце»! Звучит как музыка. Как скажете, друзья-поэты? Я правильно сужу?

Молча пожал плечами Альбиций и отошел. Кельсий угодливо закивал Пэмантию:

— За тобою победа, признаю. Наши элегии далеко не так хороши и глубоки, как это короткое, вдохновенное шестистишие… Простота, сила мысли, гармония и изысканность выражений… Прекрасно, друг!

И с преувеличенным восторгом грек-хитрец пожал локоть сопернику.

— Теперь твой черед, Синезий? Или вам запрещают каноны писать размеренные, созвучные строки, посвящая их женщине? Только Богу своему поете вы хвалы?

— О нет, божественная и мудрая дева. Мы — слуги Господа, но и мы — люди. Мужи… Кровь у нас так же красна, как и у всех в молодые годы. Но… одно мне мешает писать стихи… хотя бы и в твою честь…

— Твой сан пресвитера?

— О нет, Гипатия. Премудрый, блаженный Соломон. Он стоял ближе к Господу, чем сам святейший патриарх. А кто не знает, какие вдохновенные хвалы слагал он красоте, телу дивной Суламифи… Но ты сама мне помехой.

— Я?.. Забавно. Это еще как?

— Иди сюда, поближе… узнаешь, увидишь!

Повинуясь жесту священника, Гипатия стала на самый край водоема. Конец ее плаща коснулся воды. Вся она четко отражалась в зеркале водоема, с ног до головы.

— Видишь, женщина? — спросил серьезно Синезий, с тем же вдохновенным видом, с каким призывал к очищению от греха свою паству. — Видишь это живое, несравненное создание Божие? Какой Гомер, Вергилий или Гораций может создать что-либо, достойное этого совершенства? Зачем же мне срамиться, суди сама.

— О… Да ты, аскет-христианин, самый опасный и тонкий льстец! Те трое — дети перед твоей мнимой простотою и неуклюжестью! — грозя пальцем, негромко заметила ему Гипатия и даже рассмеялась.

Альбиций сильнее нахмурился. Кельсий, стоя рядом, улыбался, кивая головой.

— Вот, вот. Поговорка и у нас есть. Ворует не резвый, а тихий котенок.

— Это ты себя сравниваешь с котом? — играя созвучием, едко кинул Альбиций. Сливая предлог с существительным, он «скотом» окрестил слишком угодливого соперника.

— Словами играешь, приятель Альбиций? Не забудь, что с… со слов не взыскивают! — скаламбурил в свой черед эллин.

— Но ослов бьют, и очень больно, порою… знаешь, Кельсий.

И с явной угрозой Альбиций шагнул вперед.

— Друзья, минутку! послушайте! Что у вас за нелепые перекоры?.. Хотите, я скажу вам басню небольшую? Пока вы оба так горячо старались доказать свое расположение ко мне, природа мне навеяла несколько образов. Хотите слушать?..

Эллин и римлянин молча кивнули, застыв на своих местах; а те, кто сидел поодаль, вскочили, сгрудились вокруг Гипатии с говором:

— Басню!.. Внимание!.. Гипатия басню нам скажет!..

В тишине внятно зазвучал голос девушки, которая начала медленно импровизировать. Быстро достав дощечку и стиль, Пэмантий стал записывать.

Гипатия, глядя в синеву неба, как бы видя там что-то, заговорила напевно, как обычно читают стихи в Александрии:

В Фессалии, где горы так велики,

два мальчика тропинкой шли… Поток

ревел внизу. Вдруг оба земляники

они в расселине увидели цветок…

Он — мой! — Нет, мой! — Заспорили ребята.

А детям, знаете, желание их — свято.

Спор, разгораясь, переходит в бой…

И оба — сорвались… исчезнули в пучине…

А падая, цветок измяли под собой.

Так зло великое в ничтожнейшей причине

скрывается порой.

И там же ягод много,

неделею поздней — созрело, налилось…

И ели все, кому пришлось

пройти случайно той дорогой…

— Как вам нравится побасенка, мои задорные и милые друзья? — обратилась, помолчав, к Альбицию и Кельсию Гипатия.

— Да как сказать? Мало утешительного… но я не позабуду басенки…

— И я! Альбиций, дай руку… Не дуйся… Мы же друзья!

— А… вижу, вы поняли меня. Я рада!..

— Гипатия, я не успел всего записать, — подойдя, сказал один из молодежи. — Не повторишь ли конец?

— Да я его сама забыла. Суть — не в словах, а в самой сути. Эта басня не вас касалась… Не стоит повторять того, что унеслось с текущим мгновением быстробегущей жизни… Ловите все прекрасное и доброе, что вам приносит новый миг жизни. И только дурное — пропускайте… гоните от своей души…

Ученик, улыбаясь, отошел.

— Да, умная и добрая у тебя дочь, Феон! — шепнул другу Плотин…

В это время голос Петра прорезал наступившее затишье. Он старался, видимо, убедить в чем-то Пэмантия, а тот слушал внимательно и изредка спокойно, веско возражал. Гипатия тоже прислушалась.

— Слишком буйна здешняя чернь, — с раздражением чеканил Петр. — Своей распущенностью она портит часто все лучшее, что мы затеваем для ее же блага. Бунт раздражает власть. И сам народ губит то, что ему творится на пользу.

— На-род? — насмешливо протянул Пэмантий. — Мы сами виноваты в своих неудачах… Наши ошибки губят дело… Зачем винить толпу? Народа — нет! Это — призрачное, наивное понятие. Есть тираны, демагоги, искатели легкой наживы. А доверчивая чернь им служит… себе во вред, ты прав!.. Откуда возьмется этот великан-народ? Где этот океан, кидающий бурные волны через стены крепостей, подмывающий троны? Жрецам нужен мир для их обрядов. Мы, умудренные наукой и опытом, только и просим мира! Мой брадобрей, сапожник, колбасник и мелочной торговец, — все они читать не умеют даже по складам… Они боятся крови, тишина — их заветная мечта. Откуда же может явиться этот таинственный дух разрушения, который ты назвал народною толпою, чернью, непокорной и буйной через меру? Старое правило: если все части равны миру, я говорю, что и целое — равно миру, а не раздору и войне…

— Народа нет? Странная мысль. И ты, Пэмантий, это говоришь? — прозвучал вопрос Гипатии.

— Да, я. И готов повторить все, что говорил сейчас.

— Не надо. Я слышала… Значит, по-твоему, нет стихии, в которой зарождаются, растут и гибнут государства?.. Нет воздуха, которым дышит мир? Нет того океана простых людей, могучих своим количеством среди которого зарождается отдельный гений и прорезает глубокий след? Значит, по-твоему, люди не живут общей жизнью, более могучей, чем жизнь самого яркого человека? Да разве огромная толпа, так же, как и я или ты, — не дрожит от любви, от сострадания, от гнева, от ужаса, когда на это есть причина? Не думаю, чтобы ты стал отрицать такую простую мысль.

— Я не об этом… я говорю о другом! Если бы существовал тот идеальный, разумный народ, о котором ты говоришь, Гипатия!.. Давно бы тогда мир очистился от всех своих низких, отвратительных пороков, от дикой темноты… Счастливы были бы жалкие люди!.. А что мы видим на самом деле? Мрак тяжелый висит над миром. Обиды, поругания терпит народ. И сам кует свои оковы, служит тиранам, ради их выгоды, по их прихоти режет друг друга… Войны, междоусобья? Кому они нужны? Народу? Нет. Господа натравливают толпу, как псарь посылает борзых на волка… Нет у народа твоего ясной цели, сознания своих собственных сил… Народ не понимает, сколько добра он может сотворить, объединяясь для общего блага! Пожалуй, народ — океан… угрюмый, вечно дикий и бурливый, который губит искры света, какие иногда мыслитель-человек стремится заронить в души собратий. Мрак и смятенье, хаос — вот что такое пучина народная.

— Не узнаю тебя, Пэмантий! Ты, обычно молчаливый, несмелый, скрытный… Ты ли это говоришь? Какой оракул овладел тобой сегодня?

— Скорбь владеет мною. Взгляни: вот гавань пред тобою, одна из лучших в целом мире. Как муравьи, толпятся там люди… Богатства с целого света там громоздятся, словно горы. Едва их уберут, а с кораблей — опять навалят горы дорогого груза. И отсюда — все расходятся по свету… Вон серый мол купается в зеленоватых волнах морских. А вдали это море так нежно обнимается с синевато-фиолетовой далью небес… И все это залито горячими лучами солнца. Все — живет… Все — красота! Это — лицо природы, ее творение… А вот что сделал человек, гляди! Видишь обломки колонн… остатки тяжелых аркад дворца Птоломеев?.. Развалины двух книгохранилищ, лучших на земле? Вот улицы, вдоль которых тянулись дворцы, термы, храмы, полные чудных статуй… Что видим мы теперь? Разрушенье, мусор… Кладбище грустное вместо гордых зданий. И это сделал — твой гигант — народ, Гипатия…

— Отчасти ты прав. Но — не совсем. Есть у народа разум… но — свой, особенный… Он творит и рушит по каким-то, пока нам не понятным, законам… Мы с тобою исчезнем… Мы рождены на мгновенье… А толпа будет жить! Если даже наша земля погибнет, сознанье, в нас живущее, — оно возродится в новом виде, на другом клочке земли… И толпа — так же будет рушить и творить. Ты не забудь, толпа все это сотворила, что после она же разрушила. Но она создавала эту красоту не для себя. Может быть, потому ей и не жалко было рушить… Подумай.

— Что ж… может быть? Но это не говорит о разуме толпы. Она могла вернуть себе свое, добра не разрушая.

— Легко сказать, Пэмантий! Ты сам, ты разве не вышел из народа, ты — не часть его? Но ты раньше узнал просвещение… созрел, учился, ты опытом богат… за счет труда твоих рабов. И кто знает, не выкинут ли эти темные волны народные еще десятки и сотни великих умов, горячих сердец; и они, любя своих собратий, укажут им прямой путь к счастью, которого мы с тобою пока еще не видим!..

— Я допускаю… Но когда это еще будет?! А пока — гибель и смерть кругом.

— Думаю, и ты хотел бы лучше умереть, как Сократ, чем жить, как тиран Пизистрат? Хорошо жить ради честных, высоких убеждений… И счастлив тот, кто умеет за них умереть!

— Для смерти ли мы созданы, Гипатия? Цель жизни — жить.

— А сознанье ты позабыл, Пэмантий?.. Оно порою неодолимо толкает нас на гибель. Я не могла бы ради вымыслов и призрачных велений веры умереть, как делают порой безумные христиане. Но ради счастья людей, чтобы великую идею закрепить своею кровью?.. На это я готова каждую минуту…

— Что ты, Гипатия? Что ты, дочка? Храни Юпитер тебя от этого, — с тревогой вмешался Феон, который ловил каждое слово своей дочери.

Пэмантий, выйдя из раздумья, проговорил медленно:

— Что ж… может быть, есть доля истины в твоих словах. Но… мне пора. Ждут ученики. Я сюда вернусь… И мы с тобою еще поспорим, мудрая девушка… да и мудреная притом!

Все разошлись с говором, приветствуя на ходу друг друга.

Плотин обратился к Гипатии:

— Выслушай, Гипатия, что передаст тебе от меня отец. И если согласишься… я буду рад душевно… Добрый день.

Он ушел за всеми.

— В чем дело, отец? Скажи скорее. Знаешь, женщины не терпят долго. Им надо все узнать немедля… Что говорил тебе наставник? Обо мне?..

— Да. Он…

— Ты не решаешься?.. О, Музы… Не сватовство ли? Что ж, в дочери к нему пойти я согласна, только не в жены. И то, если мой отец родной, любимый ревновать меня не станет к названому отцу…

— Не смейся, дочь. Дело серьезное. Он предлагает тебе быть наставницей в его Гимназии.

— Мне? В его Гимназии? Но там только и есть свободная кафедра по математике и нравственным наукам. И он — мне предлагает?.. Да быть не может!.. Я верно поняла?..

— Да, дитя мое…

— Да что ты? Могу ли я учить, когда сама еще почти что ничему не научилась? Здесь, с молодежью, я беседую порою, как умею… Но с кафедры… учить людей, которые мудрее и старше меня?! Они придут и будут ждать, чтобы я указала им пути жизни… отогнала от них сомненья… Нет, на это у меня не хватит сил!

— Верь не себе, Гипатия! Поверь старому мудрецу наставнику, Плотину… и мне… и всем, кто тебя знает. Ты сумеешь делать то, что предлагает наставник. Если женщина должна быть скромной… то мудрая — должна знать, кому можно верить!.. Молчишь? Не отвечаешь?..

— Что ж… верно, вы правы! Я согласна. Скажи наставнику, что я до глубины души растрогана… и благодарна!

— Вот… это — лучше всего. Иду, сейчас скажу. Оя будет рад.

На поцелуй отца дочь ответила долгим поцелуем…

— А вот Пэмантий идет опять сюда. Смотри, Гипатия! Отчего так скоро окончил ты работу, друг Пэмантий?

— Плотин сам хотел побеседовать с учениками. Я и поспешил докончить спор с Гипатией…

— Все вы спорите! Непримиримые… друзья… Ха-ха!.. Ну, дочка, я иду… скажу Плотину твой ответ. Да хранят вас боги!

— Какой ответ, Гипатия? Скажи, если это не тайна. — невольно задал вопрос Пэмантий, проводив взором Феона.

— Плотин зовет меня преподавать в Гимназии… и я дала согласье…

— Вот радостная новость. Я слышал от Плотина… и только сомневался…

— В чем? Подойду ли я к такому делу трудному? Ты возразил?

— О нет… напротив…

— А мне сказали, ты порицал меня…

— Я? Да есть ли кафедра, которой ты не была бы достойна, Гипатия? Тебе налгали на меня…

— Вот как? Ты то же самое сейчас сказал, что я от Кельсия сегодня слышала. Ты заметил, верно, меня он очень любит…

— Может быть… не знаю… Тебе это виднее, девушка.

— И очень заметно. Он никогда со мною не спорит… старается угодить.

— Знаешь, Гипатия, — помолчав, глухо заговорил Пэмантий, — когда я мальчиком ловил синичек сизо-перых, силки в траве расставлю, бывало, и лежу, затаив дыханье, чтобы не вспугнуть добычу… А потом, в палестре, вступая в единоборство с лучшим другом, который вдвое был сильнее меня, я наносил ему удары без пощады, не уступая ни на пядь, хотя и знал заранее, что победа будет за ним.

— Недурно придуман ответ. Но, поверь, Пэмантий, и самый хитрый птицелов меня не поймает в силки угодливости.

— Я не о тебе и думал, Гипатия. А Кельсий?.. Что ж? Он — честен, недурен собою. Патриций, молод и богат. Его я ни в чем не могу упрекнуть плохом. Он — не хуже остальной молодежи…

— А как по-твоему?.. Другие — плохи?..

— Не спрашивай. Вообще, я презираю людей. Да и себя самого, заодно!

— Всех людей? Целый мир?..

— Почти что так.

— За что же? Помилуй!

— За что? За лживость… за безволие. Я слишком много испытал… и слишком глубоко изведал эту жизнь… Как думаешь, легко мне было уйти от жизни в молодые годы и погрузиться в сухие выкладки математики?.. Жить — для вычислений, мне совершенно не дающих счастья?

— Ты был несчастлив в жизни… в любви?..

— Я и теперь глубоко несчастен… И, что всего тяжелее, — не верю в счастье на земле… Я ищу истины… а кругом — обман и притворство… Семья моя, отец и мать? Нет, лучше и не вспоминать о них. Семья патрициев, которые не знают пределов для страстей… для самых грязных и диких желаний… И, что всего больнее, — они позабывали часто, что я живу на свете, их дитя родное… А я их любил горячо.

— Понимаю. Говори… я слушаю.

— Потом… я стал юношею… явились страсти… Кого я любил, те были недоступны для меня… они были слишком прекрасны, чисты. Они уже любили и были любимы. А те, кого я… покупал… или имел случайно? Прости, я лучше замолчу…

— Нет, говори, прошу тебя. Ведь мне уже двадцать пятый год. Я не девочка. Я медицину изучала с тобою вместе. Говори!

— Не изведав настоящей, сильной любви, я захотел власти, богатства. Я утроил… учетверил наследство, которое получил от отца. Торг — чудесная игра. Квит или вдвое! Мне сразу повезло. Одним из первых богачей считаюсь я в Александрии.

— Вот как? А я и не подозревала. Ты так скромен с виду. Но продолжай.

— Да нечего уж больше и говорить. Безумная жажда чистой любви, бурные желания потрясали меня. А женщины?.. Как они пылко ласкали… как были нежны. Как радовались моим богатым подаркам! И я, одарив каждую, уходил с отвращением… И вот решил погрузиться в науки.

— Тут ты нашел свою цель, надеюсь?

— Цель?.. Нет. Это — было средство, чтобы забыться, отогнать тоску неудовлетворенности жизнью. Я не хочу притворяться. Главная цель моей жизни — любить и быть любимым. Я по природе не искатель высшей правды. Я — человек, такой же, как и все. А без любви — для людей нет полного счастья.

— Неужели же так трудно было найти тебе подходящую подругу?.. Здесь, где с целого света собраны красавицы лучших родов…

— Да, здесь! Случалось, что меня любили горячо, так, не из выгоды. Но я… я долго не умел любить тех, кто мне попадался в жизни. Или в подруге находил что-то… ломавшее мою любовь. Либо я ей становился чужим… после таких чудных снов наяву, какие мы видели с нею вместе. Значит, или я должен измениться… или женщины еще не те, каких я могу любить по-настоящему… на всю жизнь?..

— Как ты страдаешь, Пэмантий. Но… если бы тебе встретилась, наконец, женщина, способная понять, оценить твои стремленья?.. Неужели ты не мог бы полюбить больше никого?.. По-настоящему?..

— Я не сумел бы?! Подумать больно, как бы я ее любил! Себя отдам на муки ради нее! В ней слились бы все радости моей жизни. Воображаю: вот она говорит к толпе. Ей чутко внимают люди… готовы понести ее на плечах в Пантеон. А я — тут же… Ловлю ее речи, движения рук… Потом — мы дома, вдвоем… и здесь — она только моя. Только со мною! Какое счастье!

Пэмантий, задыхаясь, умолк, как будто у него не стало звука.

— Значит… ты нашел такую избранницу?

— Она — не для меня…

— Ты так думаешь?..

— Я не думаю, а знаю. Если бы даже она сама мне шепнула, что любит, — я бы отошел безмолвно.

— Но почему?

— Я… я совсем уже немолод… И девушки-богини не стою.

— Ты любовь переплетаешь с какими-то торговыми расчетами, Пэмантий.

— Недаром я был купцом. Но я честно вел торг! Чего не мог оплатить сполна, того я не касался.

— И даже готов оттолкнуть от себя свое счастье?

— Я боюсь погубить чужое счастье… не смею воровать его. Женщина способна пожалеть… увлечься… и потом, узнав меня хорошо, станет страдать от сделанной ошибки. Этого я не допущу никогда! Если бы жизнь моя зависела от одного слова… я скажу: нет! И отойду. И спокойно умру.

— Ты — любишь? Говори…

— Нет. Что ты?.. Нет…

— Ты сам проговорился! Скажи, меня ты уважаешь?..

— От всей души!

— Так… Друг мой, Пэмантий. Скажи… я хочу знать: чей образ ты рисовал передо мною так восторженно? Я хочу услышать… если бы ты даже мне признался в страсти… Молчишь? Ну так слушай. Ты мне раскрыл себя. И я перед тобою раскрыться бы хотела. Желаешь слушать?

— Я?.. Какой вопрос, Гипатия.

— Я тоже однажды в жизни полюбила… еще почти ребенком. Давно… давно уж это случилось… Мы встретились случайно. Он уплывал из гавани, куда входила наша галера. Он был так чист и хорош… и так печален! И ему я отдалась мгновенно… через морской простор. Впервые в жизни… и, казалось, навсегда! И, если бы мы встретились с ним, на двух концах необъятного мира… одаренные иными чувствами… другою страстью, не похожей на земную… Я отдалась бы ему через всю мировую бесконечность… и — навсегда!

— Молчи, Гипатия…

— Нет, я доскажу. Прошли года… Его люблю я… как светлый сон… как любят мечту! Но — я женщина. Я должна быть матерью… женою. Только тогда у меня будет уравновешена и мысль, и дух мой. Тогда я сумею учить людей, не взволнованная игрою страстей. И… слушай, Пэмантий. Тебя я еще не люблю. Но ты — один, кого я могла бы полюбить. И полюблю, — быть может! Привыкну к твоей любви. И буду тебе платить всей нежностью, на какую только способна… Я хочу быть твоею женою. Ты — не оттолкнешь меня, скажи?..

Глядя в глаза пораженному Пэмантию, она нежно взяла его руку.

— Гипатия… Я грежу… Или? Гипатия… я с ума схожу! Гипатия… я…

— Постой, подожди. Слушай. Что там опять случилось?.. Сюда бегут. За кем-то гонятся. Опять возмущение. О, боги великие!

Она, не досказав, кинулась навстречу бегущим.

Спотыкаясь, здоровый, рослый римлянин нес на руках ребенка лет трех. Оба были покрыты кровью, которая лилась из ран на голове, на шее, на плечах. Кто-то, очевидно, сзади догонял и резал их ножом, но не успел дорезать. Человек пятнадцать женщин, стариков, детей — бежало за первым… Все были избиты, окровавлены.

Упав на скамью, отец с ребенком повалился совсем, шепча:

— Защитите… убивают… язычники… укройте!

Кровь, хлынув из горла, помешала ему договорить.

— Что случилось, граждане? Кто гонится за вами?

— Язычники… египтяне, сирийцы… и даже греки, кто здесь родился… кто — не христианин. И ромэйцы… Толпы по улицам бегут, кричат: «Да здравствует графс Гильдон! Смерть ромэйцам!.. пришельцам из Бизанции… гибель!» Как зверей на травле, избивают нас. А мы ничего не ждали. Нет нам защиты… укрой… спаси! Сюда не смеют ворваться.

— Наши — вас избивают?.. Какой позор!

— Ты — язычница. Но — ты женщина. Мы — твои сестры… спаси детей наших! — молили в ужасе Гипатию эти испуганные матери, окружив девушку.

— Пэмантий, зови скорее учеников… собери прислугу Академии. Пусть возьмут оружие… Никто не должен ворваться сюда. Иди!

— Да вот и наши уже бегут, Гипатия. Там запирают ворота.

Он не успел досказать. Плотин и Феон прибежали к водоему, ведя за собою рабов Академии. Все ученики и наставники Гимназии, ученые, работающие здесь, ухватив мечи, топоры, тяжелые полосы железа, спешили за Плотином. Несколько рабов старались закрыть входные ворота, но там уже темнели первые кучки бунтующей черни и мешали закрыть вход. Раненных, испуганных христиан по знаку Плотина рабы увели в соседнее здание. Гипатия, дрожа от волнения, обратилась к окружающим:

— Друзья… сограждане! неужели мы допустим такое зверство в стенах нашей Академии?.. Если народ стремится сбросить с шеи ненавистное, чужое ярмо, он прав. Пусть борется… пусть убивает поработителей и гибнет сам! Но нельзя проливать невинную кровь… убивать беззащитных детей, женщин… стариков! Они и так уже скоро должны умереть. Это позор! Мы не позволим этого, друзья и братья! Не правда ли?..

— Нет… Конечно, это позорно. Мы готовы идти с тобою, куда хочешь. Веди нас, Гипатия! — со всех сторон раздавались молодые голоса.

— Что тут толковать? — покрыл общий говор голос Альбиция. — Мы — не александрийская чернь. Римляне и греки, внуки и сыновья Леонидов и Сципионов, — мы сумеем дать отпор негодяям. Они не пойдут дальше, чем на длину моего меча… в котором — ровно три четверти!

— Не горячись, Альбиций, — стараясь заглушить голос соперника, вмешался Кельсий. — Сперва попробуем образумить буянов словами. А если это не поможет?.. Что делать?.. Станем биться и умирать! Торопиться нечего. Не правда ли, товарищи и братья?.. Что скажешь ты, Плотин, мудрый наставник наш?

Крики молодежи не дали Плотину ответить. Со всех сторон кричали:

— Что скажет Гипатия? Как она решит?.. Скажи, что надо нам делать?..

— Я выжидаю, хочу узнать, что дальше будет. Отвагой полны вы все. Так посмотрим, в чем придется проявить эту отвагу и силу духа!.. Вот они бегут. Посмотрим.

Крики набегающей толпы покрыли голос Гипатии.

— Сюда убежали христиане. Здесь они спрятались. Надо их найти! Смерть христианам. Бейте врагов!

Передние уже докатились до группы, с Гипатией во главе, и невольно вынуждены были остановиться. Задние — продолжали набегать, как волна на волну. И движение понемногу затормозилось, застыло…

— Вы, там… Тише! Здесь — свои! Не напирайте! — кричали передовые тем, кто набегал сзади.

Толпа остановилась, но голоса рвались из живой стены людей, властные, злобные голоса:

— Христиане сюда убежали. Пусть нам выдадут… проклятых насильников! Мы расправимся с ними… как они нас мучили и избивали десятки раз! Теперь Гильдон — наша защита!

— Молчите… слушайте! — голос Гипатии прорезал общий гул голосов. — За что вы их хотите убивать?..

— Христиане — враги Александрии. Они продают и предают Египет бизантийцам и римлянам! Они отнимают у нас последний кусок хлеба… отбивают работу!

— Это кто же? Нищие старики, больные, слабые женщины, дети-малыши? Они сами живут подаянием. А вы их убиваете! Стыдитесь! Опомнитесь!..

— Что эта девчонка там бормочет?!

— К Сэту, в преисподнюю пошлите болтунью. Христиан идем искать! — со всех сторон неслись злобные отклики.

Но те, кто стоял впереди, стали успокаивать крикунов:

— Дурачье! Ихневмоны слепые! Гипатии не знаете? Она — друг правды и наш друг. Друг народа!

— Да, я ваш друг! — прозвенел широко над толпою голос девушки, которая сейчас вся трепетала, как слишком натянутая струна. — Как друг, я говорю вам, — надо опомниться! Остановитесь! Довольно! Если бы вы напали на тех, кто управлял вами плохо… кто давит и притесняет вас… Вы не нашли бы препятствий между вашею рукою и грудью негодяев.

— К ним пойти? Напасть на них? Попробуй. Там легионы — стенкою стоят! Ощетинились копьями! Каждому своя шкура тоже дорога…

— Так вы убиваете беззащитных и слабых?.. Негодяи!

— Что?.. Девчонка еще лаяться вздумала. Да я ей глотку…

— Молчите. Слушайте, что говорю! — загремел возмущенный голос девушки. — Постыдно обижать беззащитных и слабых! Вы ожесточились… себя не помните. Но я уверена, что завтра никто из вас не убьет ребенка или женщину, хотя бы за это давали десятки талантов. А сейчас, как стая остервенелых псов, — вы набрасываетесь на жалких людей и рвете их на куски. Опомнитесь. Что вы хотите делать?.. Стыдитесь!

Неясный, глухой говор послышался то здесь, то там в толпе.

— Пожалуй, Гипатия права! Девушка дело толкует. Не надо бы так!

— Врете, граждане. Сказки болтает девчонка! Мы ищем свободы. Мы должны отплатить! Закон возмездия! — рокотали другие голоса.

— Вы ищете свободы! Лжете, трусы. Вы — грабите. Льете кровь, как бешеные звери. Вы — враги, противники свободы. Разбойники… грабители бездушные…

— Эй, девчонка. Ты лучше не ругайся. А не то! — вырвался из толпы чей-то возмущенный голос.

Но он сразу угас, подавленный общим негодующим криком:

— Молчи, Клитий. Глупец! Дай говорить Гипатии.

— Да, я скажу! Если вы не шайка гиен и трусов… Не сброд, не жалкая толпа, способная только убивать безоружных… Если готовы умереть, добывая свободу… Идемте вместе. Я укажу вам, что делать, не избивая женщин, не губя детей…

— Веди нас! Пойдем хоть к Плутону в преисподнюю! Все — за тобою!

Разом дрогнула живая стена и, с девушкою впереди, — обернулась, двинулась к выходу. Но навстречу нахлынул новый вал бунтующего народа. Впереди, к удивлению Гипатии и всех академистов, — шел Петр.

— Нашли христиан? Покончили с ними? — кричали из второй толпы. — Истерзали подлых? — вырвался озлобленный женский голос.

— Не стоит бить этих несчастных… Гипатия ведет нас! Идемте за нею! На палаты патриарха. На дворец префекта. Идем скорее!

— Проклятая девчонка. И тут мешает, — вырвалось со злобой у Петра. — Не слушайте глупую женщину. Она вас поведет под удары мечей. За мною! Я вас не втяну в беду.

— Он… вас ведет?.. — с надрывом, с ужасом прозвучал голос Гипатии. — Он… ты, христианин… Ты поднял нож на братий?..

— Какие мне братья — ромэйцы и римляне? Я здесь родился и вырос. И теперь стою за Гильдона… чтобы выгнать из Египта иноземных паразитов.

— Позор… позор! Злой братоубийца, вероотступник ведет народ? И вы за ним идете?.. Опомнитесь!

Толпа сразу всколыхнулась, остановилась.

— Он — отступник?..

— Конечно! Петр… диакон из собора. Христианин!

— Что надо ему от нас?.. Продать нас думает, как продает своих же братий?..

— Не верьте девчонке. Я — друг Гильдона. Я — ваш друг! — старался перекричать толпу обозленный предатель.

Но его не было даже слышно. Под крики, свист и гомон, провожаемый толчками, должен был бежать лукавый диакон от толпы.

И только, стоя уже вдали, багровый от ярости, погрозил в сторону Гипатии.

— Ну, гляди же, подлая тварь. Лукавая девчонка!

Прошипел и убежал…

В это время Плотин и молодежь окружили Гипатию.

Альбиций, волнуясь, убеждал ее:

— Гипатия, подумай. Там — легионы. А здесь — толпа, почти безоружная. Нельзя и надеяться на успех.

— Альбиций, разве ты не знаешь, что иногда успевал совершить восставший народ… даже — и безоружный?.. Легионы? Они ведь из народа. На шее у них такое же ярмо. Попробуем. Может быть, у легионов не совсем угас рассудок. Они пойдут вместе с народом. Рухнет власть насильников. Трон упадет! Мы разобьем ярмо Бизанции. И вновь поставим наших прекрасных богов в их Пантеоне.

— Слушай меня, Гипатия, — заговорил Плотин. — Неужели ты веришь сама в эту мечту? Веришь в старых богов? Я — кончаю свой путь. Мне быть отступником поздно. Но я понял и должен сознаться. Пантеон слишком был расшатан. Нам не поддержать его! Падая, он только похоронит и нас под своими руинами. Этого ли ты желаешь, Гипатия?

— Ты можешь мне сказать, наставник, о чем думал Леонид, когда пришел к Фермопилам с тремястами храбрых? А они — спасли Грецию… спасли свободу!

— Наш Египет… Это — не Лакедемонская, небольшая земля. И спартанцев — нет в Египте…

— Я не отступлю, наставник. Прощай, отец! За мною, люди. Идемте. Я веду!

Толпа, стоявшая в нерешимости, двинулась за Гипатией. Но у самых ворот все снова остановились. Обезумев от ужаса, бежал им навстречу избитый египтянин и кричал:

— Беда… Разбегайтесь. Прискакал гонец. Гильдон разбит и убежал в Нубию. Христиане, схватив оружие, кинулись к нашим домам избивать наших жен и детей. Спасайтесь… спасайте своих!

Задыхаясь, дальше побежал вестник скорби. Как комок ртути, упавшей на мраморную гладь, сразу разлилась толпа в разные стороны с криками ужаса и скорби.

Долго глядела Гипатия вслед убегающим. Вдруг бурные рыдания вырвались у нее… и с рыданиями вырвалась горькая жалоба:

— Пэмантий, Пэмантий! Мне кажется, ты был прав…

Изнемогая после многих волнений, затихла чернь в Александрии. Спокойнее идут дни за днями. По-старому шумит и растет мировой торг счастливого города, который умеет удержать за собой мировые рынки.

Не успокоился только честолюбец — Феофил.

Молодым умер император Аркадий. Всего 35 лет свершилось владыке полумира, когда он обратился в кучу гнили. Но разлагаться стал он еще заживо. Грязное распутство, вино, возбуждающие средства — сделали свое дело. А ненависть жены и старания сестры Пульхерии, — как шептали при дворе, — ускорили развязку. Яд помог делу. Но — все осталось в стенах дворца. Пульхерия-императрица сумела лучше брата взять в свои маленькие выхоленные руки половину вселенского царства, забавляясь им, как она хотела. Сын Аркадия, император Феодосий II, — ребенок восьмилетний. Кто думает о нем?

Кирилл написал своему дяде, патриарху Александрии, что час Иоанна, «златые уста», пробил. Императрица, весь двор — негодовали, корчились от злобы, бичуемые суровым проповедником.

Явился в Константинополь Феофил, был созван собор епископов, как этого хотелось александрийцу. И за оскорбление царского величия, за нарушение канонов Антиохийского собора, заседавшего в 341 году, — Иоанн Хризостом был развенчан, лишен сана, изгнан, из Византии.

Жалкий подголосок Феофила, епископ Арзакий, стал вселенским восточным патриархом, а настоящим господином явился тот же Феофил.

Но всего четыре года наслаждался честолюбец своею удачей.

Получив тревожную весть из Александрии, осенью 412 года явился Кирилл к дяде-патриарху и застал его умирающим.

— Ничего, — хрипел Феофил, — я пожил довольно. 77 годков… и взял свое, что мне причиталось от жизни. Теперь — твой черед, приятель. Тебя изберут на мое место. Не спускай вожжей. Теперь настала для христиан пора полегче, чем раньше было. Готы уходят, когда Алариха не стало. Напоили его в Италии водицею византийской! Гильдон разбит и мертв. Теперь язычников можно в порошок истереть! Так их дави, чтобы они жалели, зачем я умер! Обещаешь, сынок?

— Клянусь, блаженнейший авва…

— Ну, то-то! Так мне легче и умирать, когда я знаю, что в хорошие, верные руки передал мое наследье. А… золото, какое найдешь?.. Оно тебе пригодится… как и мне помогало. Ты знаешь!.. И еще…

Долго давал злые советы Феофил своему питомцу и преемнику. И затих навсегда со словами ненависти и злобы на губах.

Пышнее кесаря схоронили честолюба-патриарха. И чтится свято день его блаженной кончины вселенской церковью…

Глава 2 НОВЫЕ ПТИЦЫ — СТАРЫЕ ПЕСНИ

День нового года.

Язычники и христиане справляют его в первый день января.

После долгой утренней службы — отдыхает Кирилл, блаженный патриарх Александрии, в 39 лет облеченный митрою первосвященника Египта.

Молодой, красивый монах, Гиеракс, секретарь владыки, читает ему отрывок из Платона, которого собирается разгромить ученый оратор-иерарх в своей вечерней проповеди, и записывает замечания, сделанные Кириллом во время чтения.

Постучав, вошел привратник, отдал земные поклоны и передал Гиераксу пакет с печатью нового наместника Александрии, Ореста.

Присланный недавно из столицы, богатый, знатный родом, новый префект сразу вызвал вражду в Кирилле, почуявшем, что этот человек не станет плясать под его флейты.

Увидев печать наместника, Кирилл вырвал свиток у Гиеракса.

— Ступай… я сам прочту!

Монах ушел. Приказ был дан кстати.

Не успел патриарх прочесть и десяти строк, как вскочил багровый от ярости, смял папирус, походил, снова расправил и стал дочитывать, тяжело дыша.

Вот что писал духовному вождю Египта префект-наместник императора:

«Быть может, все клевета, что ты блаженнейший владыка, увидишь ниже. Но люди явились… готовы жизнь отдать в поруку своих жалоб. Будто именем твоим сборщики церковные разоряют крестьян. И не только монастырских, церковных, но и свободных, периэйков. Порою просто грабят дома и села, как разбойники с большой дороги. Прошу тебя унять бесчинства. И я не потерплю ничего подобного, пока облечен в сан наместника. Есть и другие жалобы. Их даже повторить тяжело. Будто ты посылаешь людей, и они силой приводят тебе красивых горожанок. „Для покаяния“, — как говорят твои посланные. „Для блуда“, — как говорят эти женщины, их отцы, мужья и братья. Конечно, светская власть бессильна, она не может перешагнуть порога патриарших палат. Но надо помнить, блаженнейший владыка, что люди, посланные мною в Константинополь, и там, перед лицом августейшей императрицы и божественного кесаря, перед святыми отцами церкви — решаются подтвердить свои слова. Считаю долгом сообщить тебе об этом. Поручаю душу мою твоим святым молитвам.

Орест, наместник.

День 1-й, месяца януария, 415 года от рождества Господа нашего, Иисуса Христа».

Прочел, скомкал окончательно, бросил в корзину послание Кирилл.

— Гиеракс! Садись… пиши! — приказал владыка, вошедшему монаху.

Раскрыт каламар, взята тростинка. Диктует порывисто патриарх. Быстро, с легким скрипом оставляет тростинка свой черный, извилистый след на папирусе.

— «Оресту, наместнику.

Как пастырь духовный всего стада верных, и твой в том числе, — я должен был бы, по букве канонов, отлучить тебя от церкви за продерзостное послание. Но смирение — высшая добродетель и пасомых, и пастырей. Оле, где взял ты яду и отваги, писать то, что писал? Сборщики мои берут законную десятину. А строптивные селяне клевещут. И ты им веришь, не допросив людей моих, церковных слуг и Божьих служителей. Смеешь ли так?

А дальше, — и рука немеет отвечать на клевету и хулу постыдную! Хамово дело творишь, да и того хуже! Язычников и язычниц уличенных смиряет моя пастырская рука. И, уходя, наказанные несут хулу на верховного святителя церкви твоей, Орест. Поносят его, чтобы себя обелить! И ты посмел не только повторить. Грозишь, что клеветники с твоею помощью и в столицу придут поносить патриарха Александрии. Горе церкви, в которой есть такие чада. Горе царству, которому служат такие слуги неверные. О том я и напишу блаженнейшим, августейшим императору с императрицею… ранее тебя.

Кирилл, смиренный патриарх Александрийский».

Не успел Гиеракс приложить печать к свитку, как, без доклада, вошел Петр, и теперь занимающий место диакона при патриаршей церкви, официально.

А на деле — он был одним из самых рьяных доносчиков и наушников патриарха, — сообщая Кириллу особенно подробно то, что касалось богатых языческих семей, еще не покинувших Александрии.

— С чем пришел, сын мой? — благословляя Петра, спросил владыка.

— Растет языческая наглость и отвага, святейший отец. Нынче в Академии, вопреки всем приказам кесарей, новую статую… нового идола воздвигают поклонники сатаны. Ужли дозволишь, владыко?

— Я — дозволю?! Кто смеет?.. Своей рукой сокрушу.

— Ох, трудно, блаженнейший отец. Не простые люди. Он — один из первых богачей. Половина Эмпориона — его лавки и склады. А жена… и того хуже. Любима, почтена не только язычниками, но и нашими братьями, из христиан, кто не видит бесовского обмана! Даже епископа Синезия обвела эта колдунья. Мудрою зовется по всему диоцезу… и даже в Афинах, в столице Византии, всюду…

— Долго будешь тянуть? Кто это, ну?! — стукнув посохом, прикрикнул Кирилл.

— Я полагал — и сам ты знаешь, владыка. Пэмантий и Гипатия. А с ними будут и другие знатнейшие язычники Александрии.

— Зови служителей побольше, Гиеракс. Вели подать носилки. Ты говоришь, Петр, — в Академии? Давно я добираюсь до этого дьявольского гнезда.

— Трудно добраться, владыка, — ехидно возразил Петр. — При дворе — сильные друзья есть у Плотина. А здесь — Орест их главный защитник и друг. Особенно — для Гипатии… для наложницы своей.

— Ты это… правду?..

— Светильника я не держал… сказать не смею! Но рабы… они все знают. И также — христиане, слуги язычницы, — они в один голос это мне шептали.

— А-а… Это… кстати… Это мне на руку! Идем! Сейчас у них творится эта служба богомерзкая, идольская? Хорошо. Идем!

Петр едва мог поспеть за патриархом, который зашагал к дверям со всей быстротою мстительной злобы.

В излюбленном уголке академистов, у водоема, замечалось особенное оживление. Человек десять рабов, под наблюдением вольноотпущенника, галла Лоария, осторожно опустив в приготовленную яму основание мраморной статуи, выровняли фигуру и засыпали яму землей со щебнем, хорошо утаптывая землю, слой за слоем.

Беломраморная богиня, долго лежавшая в земле и получившая чуть желтоватый, словно телесный оттенок, четко выявлялась на зелени, пышно растущей кругом. Это была Афродита Книдская, с ее наивным, простым и в то же время пленительно-женственным лицом.

— Ну, еще разок. Го-йо! Примни… уколоти щебень! Так… Гей, рыжий бык! Ну-ка, навались справа… чуть-чуть выровняй эту каменную куклу! — распоряжался Лоарий. — Тогда будет совсем хорошо.

Могучий коренастый бритт, Вильм, навалился, мускулы у него выступили на плече, на груди, как змеи. И статуя, уже глубоко и прочно стоящая в земле, все-таки чуть колыхнулась, выровнялась окончательно.

— Ладно! Теперь засыпать можно, выровнять и посыпать песком. Вот уж и гости собираются. Скоро придут наши господа. Торопитесь. Вы, впятером, засыпайте яму, подметайте кругом аллею. А остальные идите к столам, помогайте там.

Часть рабов ушла к полянке, где в тени кипарисов, магнолий и лавров были накрыты столы, поставлены скамьи для возлежанья с грудою мягких подушек и упругих валиков на каждой.

Кроме британца Вильма, у статуи возились еще четверо: кривоногий, но жилистый венд Герман, гот Экгольм, напоминающий медведя, проворный ибериец Санко и стройный Анний, таящий стальную силу мышц под светлой кожею славянина. Грустную, как рабство, протяжную, как степь, завел Анний песню, пока сильными взмахами лопаты заполнял яму вровень с землею.

Он пел про могилу вождя в безбрежном просторе родных степей. Про вольный ветер, обжигающий своим дыханьем траву на забытом высоком могильном холме.

— Опять завыл, как пес голодный. Кому на гибель? — оборвал Анния Лоарий.

— На гибель жестоким господам и подлым рабам, которые лижут пятки у своих угнетателей, — резко кинул ему Анний. Но петь перестал.

— Рабам?! А сам ты кто, славянское рабье мясо?

— Я? Я не был ни рабом, ни господином никогда! Я — воин и боец от самой колыбели. Вырос на коне, в степях необозримых. Как там хорошо, привольно! Помню, на вершине кургана-старца я пел эту песню, когда мы подстерегали врагов, ожидали проходящие караваны. Это была жизнь!

— Что было, то прошло, — угрюмо отозвался Вильм. — А я? Разве мало рассек я щитов и шлемов тяжелых вместе с черепами врагов?! И пленников брал десятками. А теперь — самому подрезали крылья. Закон войны! Так боги повелели.

— Закон войны — насилие. Теперь я это понял, когда раздавлен сам. А люди все? Мы созданы свободными… и умереть должны свободными! — ворчал Анний.

— Да ты откуда это знаешь, сурок степной? — возмутился Лоарий. — Ты говорил с богами, что ли?.. Молчал бы лучше да работал. Вильм глуп, а с ним и я согласен. Брал рабов — твое счастье. Попался — служи, как велит закон. Это вполне справедливо…

— Ты не ори, Лоарий. И без того гулко в твоей пустой башке, — не унялся задорный славянин. — Или рад, осел, что над лошадьми поставлен надзирать? Справедливость? О чем помянул!.. В Александрии — о справедливости. В империи Ромэйской — о законах божества. Произвол богатства и силы — вот здесь какой закон, какая справедливость!.. Не так было у нас. Мы брали в плен. Иначе враги были бы всегда сильнее нас многолюдством. Но мы не заставляли бойцов и воинов томиться в позорном рабстве. Мы убивали их. И храбрецы с отрадою встречали смерть-освободительницу. С громкою песнью покидали этот мир. Случалось, по нужде, мы продавали пленных другим, не нашим племенам. Но дома — не было у нас рабов. Жены, дети нам помогали, в чем было надо. Мы ценим свободу выше жизни. И оттого так смело бьемся за нее.

Широкими взмахами лопаты Анний как бы поставил удар на конце своих слов. Прозвучал протяжный, унылый голос венда Германа:

— Вот… вы — дрались. Вот… а я… и в глаза не видал железных мечей, пока не пришли чужие люди. На берегах родимой Балтики, в шалаше жил я с моею бабою… с детьми. Ловил сетями рыбу. Рыбы много… хорошая рыба у нас. И собирал желтые янтари, которые волны выбрасывали со дна и приносили к самому берегу.

— Янтари у вас на берегу валяются? Счастливый народец, — с заблестевшими от жадности глазами, перебил Лоарий.

— Да, янтари. Вот какие кусищи попадаются. За ним приезжают купцы на больших галерах. И меня заманили они на корабль… увезли… и продали в рабство. И вот… я не знаю… как там жена, дети?.. Кто взял ее за себя? Или погибли все с голоду?.. Вот. Дети… Ничего не знаю…

Смахнув огрубелою рукою слезу, Герман вонзил заступ в землю.

— Семья?.. Да, правда. Где-то моя семья?.. — затихнув, проговорил Лоарий.

— Дети! — бросая заступ, сжав кулаки, пробормотал Вильм. — Их трое было у меня.

Наступившее молчание разбудил скрипучий голос гота:

— Вот и готово, хвала Одину! Жрать хочу. Хорошо одно. Вволю кормят рабов наши господа. А у других — голодают люди.

— Я часто голодал с семьею, — плакал голос Германа. — Зимою особенно! Лед на море… Лов плохой. Купцы не приезжают. Нет зерна, овощей. Рыба сухая — противна. Но подойдет жена… дернет за усы… что-то прошепчет… так тихо… ласково! И тоска проходит… и голод затихает… Да… вот!..

— Хо-хо! — раскатился хохотом Экгольм. — Девок тебе мало в Александрии? Весь город — один огромный лупанарий. Для каждого найдется его товар… для наместника… для патриарха-ханжи… и для раба шелудивого. Бери — не хочу!

— Молчи, лесной кабан, свиная душа! Вандал толстокожий! Не береди закрытой раны! — злобно прикрикнул на Экгольма Лоарий.

— А, Ларвы с вами! Пойду пожрать.

И он пошел к воротам. Все потянулись за ним.

В венках из роз, гвоздик и лилий, в светлых одеждах возлежат гости вокруг шести столов, в тени зелени. Только сама Гипатия, в темной тунике и столе, с венком из зелени оливы на волосах, выделяется среди других. Но темный наряд только подчеркнул всю красоту, все сияние лица и глаз этой женщины, матери двух детей, которая выглядит намного моложе своих 40 лет.

Стоя у самой статуи, Плотин ясными, но близорукими глазами скользит по дивным очертаниям мраморной богини. Рабы снуют кругом, принося и убирая кубки, амфоры, подавая, одно за другим, большие блюда, полные доверху тем, что лучшего и дорогого нашлось в Александрии и на сотни верст кругом, у рыбаков, охотников и пастухов этой богатой страны.

Налюбовавшись, Плотин занял свое ложе и обратился к хозяину пира:

— Дивная, тонкая работа. Печать гения сверкает на этом мраморе. Не знаешь ли, чей это резец, Пэмантий?

— Больше двух веков хранится мрамор под кровлею нашего старого дома. Несравненного Праксителя называют творцом богини. Если только не ошибались старики наши.

— И вы с Гипатией решились?..

— Отдать Академии дивный мрамор?.. А как же иначе, наставник? Нам, выходцам из далекой Эллады, Александрия дала прекрасный приют… бережет нас как мать — родных детей. Мои богатства, счастье свое я здесь нашел. Здесь будет погребен мой пепел после смерти… И прах моей семьи. И вот взамен таких щедрых даров я приношу Александрии самое дорогое что хранилось у нашего семейного очага, — этот мрамор! Теперь не стены домашнего, тесного санктурия — небесный свод и зелень неувядающих садо! Музея будут любоваться бессмертною красотою, которую творили когда-то дарование и вера.

— А… скажи, почтенный Пэмантий, — мягко, осторожно заговорил Кельсий, один из самых близких друзей хозяина и хозяйки. — Не примет ли наше сегодняшнее собрание лукавец Кирилл за оказание почета старым богам? Жестокие декреты Феодосия… они теперь опять в силе! Распутная и набожная напоказ, Пульхерия опять затеяла гонения на почитателей Олимпа. А Кирилл?.. Его мы знаем хорошо. Он — глупее Феофила. Но зол и жаден не менее покойного «христианского фараона». Ты это знаешь хорошо, Памантий.

— Знаю. Но я и не хочу дразнить гиены. Мы не нарушаем законов империи. Я, как и каждый, вправе дарить свое добро Музею. А этот пир? Я его затеял в честь Гипатии. 15 лет назад она здесь в первый раз говорила с учениками, с народом… Этот день я и реший почтить, напомнить его нашим собранием, этим скромным пиром.

— Это — для чужих ушей сказал Пэмантий. А вот что я должна сказать для вас, друзья! Твоего внимания прошу, почтеннейший наставник Плотин. Мы говорим о декретах сурового, мертвого, на наше счастье Феодосия. И поминаем развратницу-императрицу Пульхерию. Извращенный мальчишка-император? О нем не стоит говорить. И вот… я думаю. Не наступил ли удобный час? Александрия и весь Египет, плодородный и богатый, как неуклюжий крокодил между двумя тиграми, лежит между Римом и Византией. Если мы не наачнем борьбу, тогда рухнет последний оплот древней веры. Рухнет светлый Олимп с его богами, которые так много радости и счастья дарили людям в течение многих тысячелетий!

— Что же можем мы сделать, Гипатия? — мягко спросил Плотин.

— Припомните, друзья, старое предание. Здесь укрывались боги от титанов озлобленных, могучих, когда дерзкий Прометей поднял бунт против самого Зевса-миродержителя. Новый Прометей с Голгофы восстал на старых богов. И Нил опять укрывает их от гонения, давая надежный приют. А когда Хронос победит дерзкого врага — боги опять нетленным светом засияют в чертогах высокого Олимпа… Но пока можем ли мы сидеть, сложа руки, не начиная борьбы с этой новой, такой ограниченной и жалкой верой, годной для нищих только и для рабов?!

— Гипатия, ты к кому обращаешь свои вопросы? К толпе профанов, к темной черни? Твои ли это слова?.. — снова прозвучал осторожный вопрос Плотина.

— Наставник, я знаю. Нет на Олимпе богов! Там, на горных вершинах ветер веет и ходят облака. Все это — мифы, образы поэтические. Создание ума людского! Но — тем ближе и дороже мне эти человеческие образы, идеалы красоты.

— Вот, вот… Отрадно слышать… и печально мне слышать то, что ты говоришь, Гипатия. Ты не веришь в успех. Ты перестала верить в богов Олимпа. Но готова до конца бороться за эти символы, ради счастья, которое они могут принести людям. И меня удивляет красота, величие души твоей. Женской души, которая готова беззаветно служить или своим страстям… или возвышенной идее… все равно! Это — прекрасное качество женской души, дочь моя…

— Разве это все равно, наставник?.. И тьма царит над нашим прекрасным миром, над рядом величавых богов?

— Я думаю, что так, Гипатия…

— Нет, лучше замолчи, учитель. Я жить хочу. А жизнь без веры в высшее добро?.. Нет, нет… не говори, наставник.

— Не волнуйся, Гипатия, — вмешался Пэмантий, давно следивший за женою. — Мудрый наш наставник… Он, конечно, прав! Но упускает из виду одно. Мир — вечен. Мы — исчезнем, как дым. Но придут другие поколения. Они, быть может, откроют иную, более отрадную истину…

— Все может быть, почтеннейший Пэмантий, — поспешно согласился Плотин. — Я тоже ничего не утверждаю. Я думаю… я полагаю только… А там…

— Да, да! Вина еще давайте. Гей, Лоарий! Боэций! Наливайте кубки! — приказал хозяин. — За здоровье Гипатии!..

— Я пью за здоровье дорогих гостей! — откликнулась Гипатия, поднимая кубок.

— Гей, раб, поди сюда! — позвал Анния Кельсий, уже слегка возбужденный выпитым раньше вином. — Возьми этот кубок и соверши за меня возлияние перед дивною богиней Афродитой. Пусть любовь всегда царит под кровом Пэмантия и Гипатии…

— Ступай, Вильм… возьми… сделай, что велят! — обратился Анний к товарищу, стоящему рядом.

— Зачем ты посылаешь другого, белокурый силач? Я тебя зову. Иди скорее! — повторил приказание Кельсий. — Бери и пролей! А я свершу молитву.

— Почтенный господин. Вот Вильм… он все исполнит, как ты велишь! — почтительно ответил Анний. — А я… я не могу!

— Отсохли руки, что ли, у твоего раба, Пэмантий? Или он просто строптив и груб? Смирять надо таких! — обратился Кельсий, видимо обиженный, к хозяину.

Пэмантий, больше удивленный, чем рассерженный, подозвал раба.

— Это еще что такое, Анний? Ты смеешь оскорблять почтенных людей, гостей наших?.. Немедленно исполни, что тебе приказано.

— Не могу, господин… Я…

— Вот как! Тогда пеняй сам на себя, строптивец. Лоарий, возьми и поучи его, как надо.

— Постой… Лоарий, отойди! Пэмантий, позволь мне с ним! — приподымаясь на ложе, вмешалась Гипатия.

— Прошу тебя!

— Анний, послушай. Я всегда любила тебя как честного и кроткого слугу. Что это сделалось с тобою? Что тебе мешает исполнить наше приказание?

— Мой разум… моя совесть…

— Что?.. Что такое?! Раб о совести толкует! О разуме своем! — послышались удивленные возгласы гостей.

— Вот как?! Но в чем же дело? Говори яснее, Линий. Я тебя не поняла.

— Я вашим богам не верю. Таких богов из дерева и камня я сам могу наделать, сколько захочу. А тех, других богов на небесах?.. Их там нет. Иначе столько муки на земле не терпели бы жалкие люди. Я не ребенок неразумный… Зачем же буду поклоняться пустоте? Тому, чего нет!

— Ты кончил, наглец? Ты себе позволил?! Лоарий, приготовь двух рабов и плети. А ты, Анний… ты должен свершить возлиянье! Ты мой раб, моя вещь. И я не потерплю больше возражений. Понял?

— Да, я твой раб. Мое тело… мои силы… ты купил их, господин! Они — твои. Можешь замучить меня на работе… вели забить плетьми. Ты — купил меня. Но мои мысли, мое сознание?.. Ты их не покупал. Они — мои всецело. Они — свободны от ярма и рабства. И все твои мученья будут бессильны, когда в моей груди звучит громкий голос: «Анний, ты прав! Иначе поступить ты не должен!»

— Наставник, слышишь?.. Это говорит темный, неученый раб… дикарь степной! — вся волнуясь, обратилась к Плотину Гипатия.

— Да, дочь моя. Истина понятна каждому человеку. И этот раб тоже служит ей слабым эхом! — с улыбкою ответил Плотин.

Лоарий подошел с двумя рабами.

— В колодки, на запор его, — приказал Пэмантий. — А потом я…

— Лоарий, подожди! — опять остановила Гипатия и тихо обратилась к мужу:

— Пэмантий, прошу тебя… прости его! Позволь мне отпустить его… дать ему вольную! Я в первый раз тебя прошу о чем-нибудь. Ради нашей любви, не откажи мне в этом. Пэмантий!

Слова меньше, чем звук голоса жены, потрясли Пэмантия. Он быстро согласился:

— Гипатия! Могу ли отказать тебе в чем-нибудь? Тебе?! Делай, как хочешь.

— Благодарю, Пэмантий. Лоарий, ты можешь удалиться. Анний, сюда иди, поближе. Ты доказал сейчас, что дух в тебе не рабский. Ты умеешь мыслить и чувствуешь, как надо смелому и честному бойцу. Господин шутил. Он испытывал тебя. С нынешнего дня ты свободен. Нынче же будет написана отпускная для тебя. Ты что же молчишь? Не понял? Не веришь? Я не шучу.

— Я свободен?.. Свобо… О, госпожа, благодарю тебя. Ты — выше всякого бога! И я могу вернуться на родину? В свои степи, к моей семье? В глазах темнеет от радости. Значит, ты так же думаешь, как я? Иметь рабов не вправе люди… и отпускаешь всех рабов своих на волю?.. Я не ошибся, госпожа?

— Постой… О чем теперь ты говоришь, Анний? Речь идет о тебе, только о тебе. Ты доказал, что достоин быть вольным человеком. И ты стал свободен. А до остальных тебе какое дело?

— Эти рабы… Они такие же, как и я… Они не родились для рабства. Их силой поработили, обманами. Они мне братья. И я хочу для них того же, чего себе желаю.

— Они — тебе братья? Обжора Экгольм? Герман, тупой и сонный вечно?.. Лоарий, услужливый и ловкий плут?.. Или морской разбойник, полузверь Вильм?.. Быть рабами для них прямая выгода и счастье. Они служат разумному господину и не могут служить, как раньше, своим порокам и страстям. Неужели ты не понимаешь, как различны люди? Нет равенства в природе.

— Да, понимаю, добрая госпожа. Ты смотришь иначе на рабов, чем я. Ты не знала рабства! — грустно проговорил Анний. Помолчав, он еще тише прибавил — Прости, госпожа! Мне одному… Я один не смею принять свободу, которую ты мне даришь.

Окружающие, как ужаленные, поднялись на своих местах.

— Что говорит этот безумец?.. Он пьян?.. Он — бредит?..

— Анний! Подумай, Анний! Тебя ждет семья, твоя родина… весь широкий мир. Неужели ты решишься отказаться?.. Подумай, Анний! — убеждала Гипатия.

— Я решил… я хорошо обдумал. Я делаю то, что велит мне совесть. Я — человек. Моя семья там, далеко. Они тоскуют, но они свободны. А эти… мои собратья по неволе?.. Я хочу остаться с ними… им помогать… с ними нести ярмо. Они — чужие мне, но как рабы они мне братья, товарищи по судьбе. А я в беде товарищей не оставлял никогда… хотя и был господином над многими свободными людьми, как вождь. Я все сказал. Прости, госпожа. Могу я удалиться?.. Раба ждет его работа.

— Ступай, упрямец…

Отпустив раба, хозяйка глубоко задумалась.

— Верьте мне, друзья, мы живем в странное, но удивительное время! — вырвалось у Плотина, как только отошел слуга. — Великие назревают перемены в мире. Но что это значит?.. Трубы наместника. И сам он идет сюда? Что случилось?..

С говором встали пирующие, приветствуя наместника Александрии, Ореста, римлянина.

— Мир всем! Гипатия, Пэмантий, мой привет! Не удивляйтесь, что я, незваный, явился к вашему пиру. Ждите еще гостей! Но уж совсем нежеланных…

— Кого еще, почтеннейший Орест? О ком ты говоришь? — встревожился Пэмантий и гости.

— Святейший патриарх сейчас придет сюда. Ему донесли о статуе, которую вы принесли в дар Музею. Он нагрянет, чтобы показать свою власть в Александрии. Но у меня тоже есть глаза и уши везде, где надо. Я и предупредил его. И, видите, пришел с хорошей охраной.

Орест, уже сидя за столом, кивнул туда, где темнело человек 50 воинов в полном вооружении. Рассмеявшись, наместник добавил:

— Если владыка церкви подымает меч… приходится выставлять против него отряд со щитами.

— Как ты добр и благороден, Орест! Я и Пэмантий, мы не забудем никогда.

— А можно ли, Гипатия, узнать тебя и поступать с тобою плохо? Я — христианин, пожалуй, не совсем хороший. Ты — чудесная язычница! Но мысли и убеждения у нас очень сходны. Ты это знаешь.

— Все-таки, Гипатия… Как думаешь, почтеннейший Орест? — вмешался Пэмантий. — Может быть, лучше убрать эти столы? Пиршество кончено. Так будет меньше оснований патриарху придираться. И мы войдем в Музей. Пусть позовет нас, если пожелает.

— Что же, это неплохо ты придумал. Пойдем. А ты, Люций, отведи подальше своих людей, — приказал Орест турмарху.

Все двинулись к Музею. Рабы быстро убрали с площадки столы, посуду.

Когда минут через двадцать Кирилл с целой толпою служителей явился к водоему, здесь только журчала вода и белела новая статуя, сверкая дивною наготою в зеленом теплом сумраке густой аллеи.

Вне себя от злости, Кирилл острием своего жезла ударил в землю и глухо заворчал:

— Вот как? Разлетелись до срока птицы? Их, значит, предупредили?.. Значит, я у себя в дому окружен предателями?.. Хо-ро-шо. Буду помнить!

И он сверлил подозрительным взглядом каждого из окружающих, как будто хотел узнать: кто этот изменник?

— Сам диавол, враг Господень, он портит твои благие начинания, владыка! Боится святости твоей.

Брезгливо оглянулся патриарх на льстивый, паточный голос диакона Петра.

— Вы… вы самые продажные, злые дьяволы… Я должен был застать их на богомерзкой трапезе… перед поганым идолом. Чтобы с поличным отправить всех в Град Константина… на казнь… на смерть… на муки! Сам бы здесь запытал бунтовщиков окаянных… нарушителей приказов божественного кесаря! А их предупредили… вырвали у меня из рук.

— Ореста дело, это ясно, святой отец. Кто бы другой решился?.. — снова зашептал Петр.

— Орест? Да, это его штука. Ничего, я и с ним сведу счеты. Если бы только глупая чернь не так любила этого римлянина… я бы давно убрал змею.

— Прости, святой владыка, — осторожно заговорил Гиеракс. — Я не вижу здесь никакого признака жертвоприношений. Верно ли тебе сказали, отец мой? Может быть, простая ошибка?..

— Ты что это, Гиеракс? Не думаешь ли мешаться в мои дела? Гляди, я не посмотрю на твою ученость, на все заслуги и святость. Так смирю, что долго будешь помнить. Или — не я здесь владыка? Ты спрашиваешь? Сам гляди! Статуя стоит? А кто ее подарил Музею? Безбожный муж безбожной Гипатии. Она всякие козни сеет против меня. По ее наветам Орест смеет грозить мне… Мне… — грозить!..

— Любовнице, конечно, наместник старается угодить! — вставил негромко Петр.

— В том вся и беда. Стоит мне на пути развратная язычница. В ней последняя надежда, последняя опора идольской веры. Хвалят ехидну свыше меры. Красива, умна. Ну, только бы попалась она мне. Я собью с нее спеси. Но куда же все девались? Гей, ты, урод, иди поближе! — крикнул патриарх Герману, который издали с любопытством и страхом смотрел на незваных гостей. Особенно поразило его блестящее облачение Кирилла. Осторожно подойдя, он упал ниц перед грозным стариком.

— Куда ушли люди? Говори скорее, не то… жезлом исполосую! Был пир у вас? На статую молились? Ну…

— Статуя стоит, великий господин… А господа? Они ушли… в ту сторону…

Герман указал на Музей.

— Позови их, Септим! — приказал патриарх одному из окружающих. И медленно подошел к статуе, невольно залюбовавшись ею.

— Творение нечестивых рук… развратная, бесовская затея… а… хороша! Но что же медлят эти мятежники? Придут они на зов или нет? — спросил он диакона, вернувшегося из Музея.

— Святой владыка, там — наместник. Он сказал, чтоб ты пожаловал к нему, туда, если беседовать желаешь о делах немедленно.

— Мне?.. Туда, в нечестивое ихнее сборище?! Он ума лишился. Ну, на этот раз пускай так будет. Я опоздал накрыть их на месте преступления. Но эту мраморную погань уберу… и донесу кесарю, что язычники не только преступают его декреты, но даже ставят новых идолов, открыто поклоняются им, на соблазн простому люду. Вы, скоты, тележку сюда!.. Валите туда идола и тащите за мною.

Герман и Экгольм притащили тележку садовника. Но Анний, Лоарий, другие рабы, прибежавшие на шум, — стояли молча, не двигались.

— А вы что же, окаменели? Берите заступы, копайте! Не то я вас оживлю!

Посох патриарха поднялся с явною угрозой. Анний, шагнув навстречу удару, смело заговорил:

— Мы — рабы Гипатии и без ее позволения не смеем касаться этой статуи.

— Гипатии рабы? Отлично. Гей, вяжите их… за мной ведите. Они свидетелями будут у меня. А вы — скорей за лопаты! Валите идола на тележку!

Слуги Кирилла стали вырывать лопаты у Анния и Лоария. Поднялся шум. Большая толпа зевак быстро собралась в глубине аллей парка и все нарастала. Там тоже шли перекоры между язычниками и христианами. Но язычников в Академии всегда было больше.

В сопровождении нескольких воинов показался из Музея Орест, за ним Пэмантий, Плотин, Феон, Кельсий и, позади других, Гипатия.

— А, жалуют, наконец! — обрадовался Кирилл. — Которая Гипатия? В темной столе? — кинул он вопрос Петру. — Хороша… не хуже этой, мраморной… только телес у нее побольше!

Грязная улыбка скользнула по губам патриарха. Но сейчас же он сурово приказал начальнику своей охраны:

— Будь наготове, Статий!

— Владыко, неужели до мечей должно здесь дойти у вас? — с мольбою заговорил Гиеракс. — Железом ли насаждал распятый веру? Вспомни, владыко!

— Тогда были другие времена… а теперь — другие. Прочь уйди, не мешай. Ты проповедуй в церкви, а не предо мною, щенок!

Сердито оттолкнув Гиеракса, он надменно обратился к Оресту, успевшему приблизиться к патриарху.

— Привет тебе, сын мой духовный! Орест, наместник кесаря! Долго ты заставил себя ждать.

— Привет владыке. Мы из Музея услыхали здесь шум и крик. Я подумал, народ… чернь пьяная бушует в саду Академии. А это ты, блаженнейший Кирилл? Привет!

— Я должен сделать тебе выговор, Орест… ты допустил…

— Остановись, прошу тебя, почтенный Кирилл… и выражайся учтивее. Перед тобою не твой слуга. Я от кесаря назначен править в Египте. И выговоры только император мне вправе делать. Не позабудь. Но… мы с тобою старые друзья. Что ты хотел мне сказать? Я слушаю тебя, владыка.

— К чему притворство, Орест? Ты знаешь, зачем я сюда пришел. По дружбе к женщине… ну… я не знаю даже почему… но ты допускаешь нарушать законы. Я же охраняю строго веру. И вот его… Пэмантия… с женою… со всеми этими язычниками я беру под стражу и буду судить. Они публично чтили идолов и приносили жертвы.

— Клевета, владыко!

— Гляди, улика налицо. Ты, женщина… Гипатия… так твое имя? Отопрись, если можешь.

Пэмантий не дал жене ответить, первый обратился к Кириллу:

— Ее ты оставь, почтенный господин. Робкой женщине с тобой не столковаться. Прости, ты… слишком суров и груб.

— Что… ты смеешь?..

— Ты выслушай, господин. Ты творишь суд и расправу, но уж слишком быстро. А я тебя не боюсь, потому что нет вины за мною. Я подарил Музею эту статую, работу великого ваятеля. Но обрядов перед нею никто здесь не совершал. Честь моя порукой.

— И я подтверждаю слова Пэмантия! — внушительно вмешался Орест.

— И мы… и мы все клянемся! — послышались голоса гостей, бывших на пиру.

— Вы?.. Да вас-то я и возьму всех под стражу. Гей, берите их! — приказал Кирилл своим спутникам.

Монахи и человек пятнадцать вооруженной прислуги патриарха нерешительно выдвинулись вперед и сейчас же застыли на местах, видя, как, по знаку турмарха, отряд легионеров протянулся ровной лентой на краю лужайки.

Быстро выдвинувшись из толпы монахов, окружающих Кирилла, Гиеракс с мольбою обратился к патриарху:

— Владыко… не доводи до пролития крови. Не надо!

Кирилл только молча оттолкнул монаха, как надоедливую муху. Но Гипатия, увидав Гиеракса, рванулась вперед и остановилась, шепча что-то беззвучно. Гиеракс давно уже вглядывался в красивую, зрелую женщину. И вдруг далекое воспоминание ярко сверкнуло в мозгу.

— Эта девушка… на галере… Она?!

Но не было времени предаваться воспоминаниям. Орест жестом приказал турмарху. Прозвучал рожок. Послышалась команда:

— Мечи наголо!

Как один, сверкнуло полсотни мечей, остриями пока к земле.

— А вы что же? У вас нет железа в руках? — закричал своим людям Кирилл. — Мечи наголо! А за нами — вон сколько народу… увидим, чья возьмет…

Стража патриарха тоже обнажила мечи. Монахи отхлынули далеко назад, все, кроме Гиеракса.

— Остановись, Орест почтенный! Стойте. Не надо проливать крови. Высокий господин, не позволишь ли мне побеседовать с тобою? — обратилась к Кириллу Гипатия. — Может быть, все станет ясно без ударов стали. Если мне не удастся убедить тебя в нашей правоте… обещаю, что мы с Пэмантием сами отдадим себя в твои руки. Суди нас, как хочешь!

— Что ж… Говори! Послушаю! — опускаясь на скамью, уронил ей патриарх.

По просьбе Гипатии Орест и спутники ее отошли к дальним скамьям и там расселись, беседуя. Свита патриарха тоже удалилась, кроме Петра и Гиеракса, которые стояли поодаль, чтобы не мешать владыке.

— Ну, теперь можешь говорить свободно все, что припасла. Я сам давно собирался потолковать с тобою, прекрасная грешница… языческая жрица. Говори!

— Я скажу все, что наболело за много лет у меня на душе. Только будь терпелив и слушай. Ты резок, строг. Но я чувствую, ты прям душою, хотя и не знаешь пощады, не знаешь милосердия. Твой ум — могуч и ясен… только он устремлен к одной единой цели. И я хочу обратиться к твоему разуму. Пусть он будет моим защитником, никто другой! Могу я?..

— Говори.

— Кто прав, кто виноват во взаимной вражде? Мы или вы? — это вопрос неразрешимый. Когда-нибудь и кто-нибудь его разрешит, не мы с тобою. Но… победа за вами. Все покоряется перед вашей властью. И я спрошу одно лишь: неужели сознание силы может порождать только несправедливость?

— Несправедливость?..

— Да. За что вы нас преследуете? Ваша совесть неужели вам ничего не говорит?.. Пускай вы правы со своей верой… А Сократ, Платон… Протагор и Демокрит… мудрецы Индии и Китая… пускай они все — только подголоски вашего великого бога, вашего Христа. Но нет ли ошибок у вас? Ваше святое, великое учение… не служит ли оно орудием злобы для дурных и порочных людей?.. Подумай, господин, и сам решай.

— В чем ты можешь упрекнуть служителей Христа?

— В чем?.. Оглянись, великий господин. Веками собранные богатства — они от нас отобраны, они в ваших руках. Мы не смеем и дома молиться старым нашим богам. Наша религия угасает. Так решила судьба. Оставьте же нас умирать без мучений! Не гоните нас мечами в ваш светлый рай. Можем ли мы легко забыть ряд столетий, покрытых блестящею славою? И эту славу нам даровали боги нашего Олимпа… не голгофский мученик на кресте. Мы так верим! Вы отняли у нас все. Оставьте же нам свободу думать, жить и умирать, как умирали наши прадеды… Как собираются умереть наши седые отцы!.. Не губите наши души.

— Спасти мы их хотим, прекрасная язычница! Ты лжешь на нас!

— Мы не просим спасать нас. Пощады просим. Не добивайте умирающих. Мы истекаем кровью. Дайте умереть спокойно.

— Мы вам перевяжем раны… дадим вам новую жизнь.

— Не надо. Одного мы просим: пощады. Не забывайте, ваша вера учит терпению, всепрощению и любви.

— Любви? Ты права, женщина! — невольно подымаясь с места, любуясь пылающим лицом Гипатии, быстро заговорил Кирилл. — Любовью можно добиться всего. Слушай. Я прощаю тебя… и Пэмантия… всех! Ты… ты поразила меня до глубины души. Огнем глаз… не силою слов твоих. Я хочу любить… и быть любимым… не этими куклами, раскрашенными, надушенными! Такою женщиной с сильным духом… вот как ты, Гипатия. За это — отдам всю мою власть, несметные сокровища мои. И всех прощу… И все прощаю… Слышишь? Гей, Гиеракс, Петр… сюда… А ты… ты приходи ко мне завтра… одна. И мы потолкуем. Поняла? Когда придешь?

— Прийти к тебе? Зачем? Если ты искренно желаешь примирения, я глубоко благодарна. А больше мне нечего тебе сказать. Я увижу на деле: прекратятся ли гонения или ты опять станешь делать свое злое дело?..

— Лукавая змея! Значит, ты только хитрила со мною, когда так ласково внушала мне о любви? Змея!

Вне себя Кирилл сжал руку женщине, как будто хотел бросить ее к своим ногам.

— Владыко… она слаба! — стараясь оторвать Гипатию от патриарха, шептал Гиеракс. — Оставь ее.

Выпустив Гипатию, отбросив толчком Гиеракса, Кирилл уже занес свой посох над головою монаха. Во тут вмешался Петр.

— Владыко, уйдем… Сюда спешат язычники!..

Пошатываясь от злобы, огляделся Кирилл. Орест, добежав до Гипатии, возмущенный, спросил:

— Скажи, он причинил тебе боль?.. Он оскорбил?.. Я…

— Он обидел тебя, Гипатия? — с другой стороны добивался ответа Пэмантий.

— Да нет же… ничего… Патриарх в знак мира и дружбы протянул мне руку… Больше ничего…

— Да… я ей… руку, больше ничего. Я понял все. Пусть будет мир… — сдерживая ярость, пробормотал Кирилл и быстро пошел к своим носилкам.

Петр поспешил за владыкою.

— Послушай… господин… Я хотела бы побеседовать… здесь хотя бы… с тобою… Не придешь ли? — удержав Гиеракса, глядя ему в глаза, проговорила Гипатия, пока Пэмантий провожал Ореста.

— Ты этого желаешь? Хорошо. Я приду!

Гиеракс ушел за патриархом.

Гипатия поспешила навстречу мужу, который проводил наместника и теперь вернулся за нею.

Глава 3 ПОСЛЕДНЯЯ СХВАТКА (Март, 415 г.) Конец великого поста

День догорает. Гуще синева неба. Прохладой слегка потянуло от заливов и гаваней; оттуда, с востока, где вдали блещет гладь нильских вод.

В эту предвечернюю пору особенно, сильно закипает жизнь в Александрии. В гаванях, на Эмпорионе, на всех базарах и площадях людно и шумно. Но отголоски городской суеты не долетают в жилище Гипатии, окруженное небольшим, старым садом, который почти сливается с обширными садами и парками Академии.

Во внутреннем открытом дворике, полулежа на подушках мраморной скамьи, Гипатия беседует с Opeстом. Девочка лет девяти, Леэна, играет с пушистым котенком, сидя у ног матери. Диодор, двенадцатилетний красавец, очень похожий на мать, нагой, с одною повязкою на бедрах, весь испачканный в синеватой, вязкой глине, побледневший от внутреннего напряжения, лепит группу: мать и сестру. Фигуры небольшие, но схвачены верно. Мальчик проверяет себя перед каждым решительным ударом лопаточкой по влажной глине. И только вертлявая Леэна, не способная посидеть больше минуты спокойно, огорчает молодого ваятеля.

— Лэа… минутку. Я только лицо намечу! Слышишь? Посидишь — получишь лучшую пару из моих голубей. Ну! Немножко к маме повернись. Так… сиди!

И мальчик, хмуря брови, быстро принялся за работу.

Сидя в просторном кресле рядом с хозяйкой, Орест, молчавший в это время, заговорил медленно и печально, как очень усталый или ослабленный болезнью человек:

— Да, Гипатия! Я совершенно изнемогаю. Хотелось бы уйти… оставить далеко за собою этот город — котел, где кипят несогласия между людьми разной веры, разной крови; где сильные давят слабых, а слабые мстят огнем пожаров и ударами ножей. Совсем арена цирка, а не мирное сожительство миллиона разумных существ.

— Ну что же? Брось! Подай просьбу… Император отзовет тебя. А сюда пришлют продажного отступника, клиента из гинекея, второго Кирилла. И тогда еще тяжелее станет жить в Александрии… конечно, людям слабым, честным, а не подлым и злым.

— Гипатия, не надо! Зачем эта злая улыбка… эти жгучие слова? Ты ранишь друга, преданного тебе так сильно… когда он только высказал тебе свою боль! Нехорошо.

— Прости. Ты прав, Орест. Но я… мне и подумать тяжело, что ты можешь уйти… и те, кто особенно страдает, кто обижен без меры, потеряют последнего защитника. А нам, последним почитателям Олимпа, тогда совсем конец.

— Скажи, Гипатия, неужели ты еще веришь в богов твоего Олимпа? Ты, мудрая, знающая столько, сколько может вместить лучший человеческий разум. Ты знакома со всей наукою, со всеми знаниями, какие есть у людей. И ты веришь? Я знаю, даже твои собратья часто повторяют: «Пан — умер! Опустел Олимп!» А ты еще борешься…

— Ах, вот о чем ты говоришь, Орест?.. «Пан умер»! Я эту сказку знаю.

— Сказка, как все мифы вашей веры. Будто шел корабль… дошел до мыса Парамэза. Было это в полночь. Кормчий один не спал у руля. И услыхал он печальный призыв: «Эвплон! Эвплон! Эвплон!» Бедняга онемел сначала, пришел в себя, откликнулся. И тот же печальный, но мощный голос ему сказал: «Когда дойдешь до острова Пароса, там громко крикни три раза: „Пан умер! Опустел Олимп!“ Кормчий так и сделал. В ответ ему со всех сторон откликнулось проснувшееся эхо… и жалобно повторяло без конца: „Пан умер!“ Зарыдали горы. Стоны зазвучали в морской волне. Печально завыл ветер. Вопли скорбные наполнили небесный эфир. И все эти голоса слились в один погребальный напев, в одно надгробное стенание: „Пан умер! Умер Пан!“ А эхо повторяло эти клики.

— Оставь, Орест. Это — вымыслы отшельников-христиан, которые не умеют любить своего тела, гонят от себя радости жизни. Пан оживет! Вечная красота и сила кроется в природе земли, в природе человека. Новая религия давит эту красоту… глушит высокие мысли о счастье людей на земле. Но Пан воскреснет, верь, Орест… может быть, только в другом виде! Люди должны… и могут быть счастливы здесь, на земле!

— Ах, Гипатия, если бы все так ясно понимали, как ты понимаешь!..

— О да! Если бы все думали со мной заодно! Исчезли бы раздоры, резня жестокая. Мир так велик и так богат. Можно жить, не зная цепей насилия. Свобода и мир всем и каждому! Делай, что хочешь, думай, как умеешь… только не мешай никому кругом. Это же так просто! Вот за эту-то мысль я и веду борьбу, а не за богов Олимпа, Орест.

— А я снова клянусь помогать тебе, как и чем сумею. Я покажу этому черному коршуну, Кириллу. Я не остановлюсь даже перед прямым ударом!

— Вот неожиданный вывод, Орест, из моих слов. На твой удар последует такой же ответ. И снова кровь без конца! Нет… огненным словам новой веры надо противопоставить слово мудрости. Против стального натиска упорных насильников-павлиан надо выдвинуть силу и упорство убеждений! Надо овладевать толпою. На ней покоится вся сила и власть наша и врагов наших. За кем больше людей, тот и победит. Будем же просвещать толпу и поведем ее за собою. Это долгий, но самый верный путь!

— Ты говоришь — я верю. Но для меня это слишком долгий путь. Я всю жизнь шел путями… не длиннее моего меча. Попробую. Однако слышишь, в Претории звучат трубы. Мне пора.

Орест ушел. В раздумье, молча сидела Гипатия. Легкое прикосновение теплой, нервной руки заставило ее слегка вздрогнуть.

— Ты что, Диодор? Кончил уже на сегодня?

— Кончил, ма! Пойду к бассейну, поцелуй меня. Посмотри, скажи: хоть немножко похоже?..

— Лица похожи. Особенно мое. Ты совсем мастер. Работай, сын мой. Может быть, слава ждет тебя.

— Ma, я не для этого… Я очень тебя люблю. Я хотел бы не лицо… понимаешь?.. А вот… твои мысли… твои слова. Чтобы каждый… чтобы целый мир… посмотрел на мою работу… и понял, и услышал! И стал бы таким, как ты хочешь. Каким я буду, когда вырасту. А этого… Это слишком трудно! Так вылепить я не умею, ма!

С глазами, полными слез, горячо припал мальчик к руке матери и быстро убежал к бассейну.

— Куда это он кинулся? — подняв высоко над головою Леэну, спросил Пэмантий, подходя к жене. — А ты? Что с тобою? Как будто слезы на глазах. Это Орест рассказал тебе что-нибудь печальное?

И, бросив на подушки скамьи дочь, он опустился рядом с Гипатией.

— Нет! Орест не любит печальных вещей и рассказов, так же, как и ты, мой друг. Диодор… мечтатель! Он тут такое наговорил, что сердце у меня сжалось от безотчетной тревоги за нашего мальчика. Тяжело ему будет жить.

— Ему? Моему наследнику?.. Одаренному, как Меркурий, красивому, как Аполлон. Нет, как ты сама! Это — лучше…

— Этого мало, Пэмантий. Он — слишком чуток и добр! Он — рано родился.

— Ну, это — уж не моя вина, — добродушно рассмеявшись, возразил муж. — Есть хочу. Там все готово… идем, дорогая. Да, кстати. Вчера я не видел тебя весь вечер! Искал в Академии и не нашел. Где ты была?..

— Я?

Гипатия несколько мгновений стояла в нерешимости. Потом, спокойно, глядя на мужа, договорила:

— Мне хочется обдумать… небольшой трактат на тему об „Идеях“ Платона. О Добродетели… о Правде… О многом. И я прошла на берег моря. Там никто меня не видит… не может подойти и помешать… моим думам.

— А дома — тесно твоим думам?.. Конечно, у вас, у женщин, у самых мудрых, свои особые причуды… Делай, как тебе надо. Только говори мне, когда уходишь. Я не знаю — и тогда схожу с ума! Боюсь, не случилось ли чего с тобою?..

— Со мною? Здесь, в Александрии?

— Да, да. Близко пасха! Опять тысячи фиваидских изуверов пятнают своими грязными фигурами общую красоту прямых улиц города с его разноцветною, разодетой постоянно толпою. Я не помню года, чтобы пасха прошла без крови. Что-то толкуют о большом погроме в еврейском квартале…

Оба стояли теперь друг против друга, замолкнув, потемнев лицом. Страшные картины прошлых лет пронеслись в памяти у жены и мужа.

— Хорошо… я буду тебе говорить… Идем! Пора ужинать… ты прав.

Взяв девочку на плечо, Пэмантий двинулся вперед. За ними — Гипатия.

Петр, сидя на скамеечке у ног Кирилла, оглядываясь порою на дверь, негромко докладывал:

— Все налажено, владыко. Шагу не сделает эта чародейка и ее муж без того, чтобы мы не узнали. А вчера… вот в эту пору, чуть попозднее… сам Господь милосердный навел меня на самый верный след. Вот ты Гиеракса лукавого ставишь ближе, чем меня. А я узнал.

— Ну, говори скорее. Что там узнал еще, завистливая душа? Не тяни, не мямли. Сплетни вечные друг на друга. Что узнал?.. Где?.. От кого?.. Ну!

— Скажу. Сейчас скажу. Рыбку люблю я ловить. И вчера пошел в скалы, подальше от пристаней, где шуму нет.

— Ну… ну!

— Я говорю… говорю!.. Рыбок двух изловил… хороших, жирных. Особенно — одну. Руки утонут, если прижать за груди.

— Рыбу? За груди?..

— Гипатию, не рыбу. Она с нашим ханжою, постником… вчера, уже в вечернюю пору, в скалах вела беседу. Очень нежно. Я опоздал к началу… жаль, поглядеть бы! Я это люблю. Видел уж, как, обняв друг друга, пошли они к городу. Вот ровно брат с сестрою! Хе-хе-хе. Породнились между скал!

— Ты лжешь?

— Пусть язык отсохнет у меня. Вот на мощи святые, что в твоем кресте, кладу я руку и клянусь! Все было, как я сказал. Предает тебя этот смиренник, духовник твой, проповедник медоточивый. Возится все с язычниками, обращает их в нашу веру. А красавица его обратила в язычество. Ей он служит, а не тебе и Богу распятому! Предает тебя. Вот!

Торжествующий, встал, выпрямился во весь рост Петр, чувствуя, что отравленное копье попало в цель.

— Вот как?! Я думал, она как солнце. А она… такая же потаскушка… как все проститутки Александрии? Вот как?.. И Гиеракс — предал! Не устоял перед развратницею… Трудно устоять, я знаю. Но… если с нею Гиеракс, почему же и не я? Хорошо же. Следи. Доноси. А там? Там мы еще потолкуем.

Правду сказала Гипатия мужу, где она была вчера, куда идет сегодня после вечерней трапезы. Но она не сказала только, что не одна сидела на тихом, безлюдном берегу.

И снова сидят они вдвоем в тени нависшего над водою утеса, слушают вечную жалобу морской волны и беседуют негромко, отрывисто. Больше угадывают мысли друг друга, ловят обрывки переживаний, чем ищут слов, выражающих очень плохо то, что особенно сильно волнует людей всегда, что будет их волновать вечно.

— Да, Гипатия, ты верно почуяла: тяжело будет жить твоему Диодору, если он такой… если похож на тебя. Да, да. И ты не умеешь быть счастливою, я знаю. Я знаю по себе. Омерзение охватывает меня, когда я вижу на каждом шагу, как хорошие люди втягиваются в житейскую грязь. Дети, такие добрые и чистые вначале, становятся с годами похожи на отцов, на матерей. И все — довольны друг другом… пока не приходится делить куска. Тогда — сын рвет отцу старое, худое горло. Отец — предает сына. Мать — торгует телом дочерей… и берет очень недорого. Господа — угнетают рабов. Рабы — лижут руку, которая их полосует бичами. Сколько низости в жизни. Тяжело дышать, Гипатия.

— Как сильно ты любишь… как умеешь любить… людей, Гиеракс!

— Ты права. Люблю — всех… даже дурных. Люблю — и жалею! Зачем они так жалки, так отвратительны? Кто? Что их делает такими? Даже без нужды — как злы бывают иногда люди! И все-таки люблю этих слепых, как братьев.

— Милый брат! — словно против воли прижавшись головою к груди Гиеракса, тихо прошептала Гипатия.

— Сестра… сестра души моей! Любимая Гипатия! — нежно обнимая ее, тоже почему-то шепотом откликнулся Гиеракс. — Как отрадно, если так созвучно бьются два людских сердца, близко-близко одно к другому.

— Милый брат!

Подняв бледное лицо свое навстречу его лицу, ловя взором сияние потемневших глаз Гиеракса, Гипатия уже готова была надолго, до потери сознания прижаться губами к его губам. Но оба вдруг опомнились, сразу оторвались друг от друга.

— Пора домой, — быстро подымаясь, оправляя волосы, плащ, торопливо проговорила Гипатия. — Ты оставайся, не провожай. Муж мне верит… но… но я не хочу… не могу ему сказать, что вижусь с тобою. Что… люблю тебя!

— Гипатия… ты сказала…

— Да! Я не хочу лгать. Тебя — одного. С той минуты, когда мы встретились мимолетно впервые. И до последнего дня моей жизни. Ты любишь тоже. Знаю… вижу! Наша любовь не та, что у всех. Она могуча… прекрасна, как всякая земная любовь. Но Пэмантий не сможет стерпеть измены, даже такой… без сближения! Он меня убьет… или себя убьет! И — наши дети?! Женщина — мать. Цепи долга лежат на ней. Вот почему мы видимся тайно. Но… не видеть тебя? Тогда я умру! Не провожай. Ничего не говори. До завтра! Здесь.

И темный плащ ее мелькнул, скрылся за ребром безучастной серой скалы. Медленно пошел в другую сторону Гиеракс.

Они не заметили Петра, который, укрываясь между скал, сверху следил за каждым их движением, досадуя, что за шумом прибоя не может слышать забавных речей этих двух влюбленных, не умеющих хорошо пользоваться пустынным берегом моря.

Еще день прошел. Снова глубокое, звездное небо прохладою веет на землю. Ждет жену Пэмантий, а ее все нет. В тревоге обошел он сады Академии, все уголки, где любит бывать она. Нет нигде!

Пойти к берегу моря? Но куда? В какую сторону?.. Да и трудно подумать, чтобы так поздно засиделась она там… Одна, в эти шумные, тревожные дни накануне пасхи. Может быть, беседует с больным Плотином? Старик очень плох.

Но Плотин спал, и раб, стерегущий сон больного старика, сказал Пэмантию, что Гипатии здесь не было.

Где же искать? Может быть, пока он тут бродит жена уже дома, с детьми? Он быстро зашагал домой; но вблизи своего жилища почти столкнулся с Петром. Диакон словно поджидал кого-то. Не обращая внимания на сдержанное, сухое приветствие Пэмантия, он дружелюбно заговорил:

— Не жену ли ищешь, почтеннейший Пэмантий? Гипатия скоро будет дома, не беспокойся. Я недавно видел, как она направилась сюда.

— Видел? Где?..

— На берегу моря. Я уже собирал свои снасти. Люблю половить рыбку… грешный человек. Вижу, они идут. Прощаются. И Гипатия взбирается на берег… конечно, чтобы идти домой. Но… женщины ходят очень медленно. Я опередил ее немного.

— Ты сказал, видел ее… и… Кого же это?

— Ну, ясно. Жену твою и ее приятеля. Нашего проповедника-красавца, Гиеракса, который половину язычниц города обратил в христианство. Столько же силой слова, сколько… и сиянием его глаз. Ловкий парень. Недаром любит его и сам владыка. Гляди, он и твою жену соблазнит… перейти в нашу веру. Ну, прости покуда. Моя жена меня давно поджидает. А вон, видишь, и твоя показалась. Бедняжка, устала… едва идет. Привет!

Не обращая внимания на Петра, Пэмантий бросился навстречу жене.

— Наконец-то. С тобою ничего не случилось? Ты так бледна. Ты с моря снова?

— Да, дорогой мой… Я устала. Войдем скорее к нам. Я устала!

Молча вошли оба в дом. Дети уже спали. Переодевшись в ночной хитон после обычного омовения, Гипатия протянулась на ложе, легла навзничь, подложив под голову обнаженные руки. Через раскрытую дверь в сад она глядела в небо, на звезды. Неясный образ, знакомый и милый, проступал, прояснялся в прозрачной полумгле. Вдруг прозвучал голос, тоже знакомый; но она вздрогнула от неожиданности.

Сидя в ногах жены, на ложе, еще совсем одетый, Пэмантий заговорил:

— Как твоя работа? Скоро конец?..

— Конец?.. Да, скоро, очень скоро.

— Ты все думаешь? Я не вижу, чтобы ты записывала то, что бродит в твоем уме. А скажи… там тебе не мешают люди? Рыбаки… или прохожие? Ты никого там не встречаешь?

— Я?.. Встречаю? Нет, почти никого. Не встречала!.. А что?..

— Нет… ничего! Я так спросил.

— Что с тобою, милый? Ты иынче опечален чем-то?.. Дети здоровы? Или — в делах у тебя неудача?..

— О нет! Пришел корабль с товарами, посланный сюда самою императрицею. Привез меха и мед. Я все скупил по выгодной цене. А после ей же, ее посланному — продал груз шелка и благовоний Аравии с немалою наживой. Причина печали у меня другая. Несчастье в городе, в семье одной. Ты их не знаешь.

— Что такое, скажи?..

— Есть купец богатый, из Сирии. Еще не старый. Недавно только он женился. Оба любили друг друга. Нынче он из склада попал домой гораздо раньше, чем всегда. Прошел на женскую половину, в опочивальню жены. Видит, она обнимает, целует юношу, одетого совсем не так, как следует быть одетым гостю. Обезумел сириец, кинулся, ножом ударил юношу. Жена хотела помешать, но не успела. Крикнула только: „Брат мой… брат!“ Как мертвая, упала тоже. Оказалось, брат много лет был в плену. Его похитили мальчиком. Он бежал… и вот погиб, едва добрался до родины. Горе теперь там в семье.

— Большое горе… я думаю!..

— Да, горе. А… скажи, Гипатия… у тебя нет сестер… или братьев? Здесь или в Элладе.

— Ты же знаешь, милый, я одна дочь у отца. Отчего это ты спрашиваешь?

— Знаю, знаю. Так, случайно спросил. Ты так бледна… так устала… Я бы хотел перелить в тебя мои силы… всю мою кровь… Милая…

Сразу, отбросив верхнюю столу, он обхватил ее грудь руками и жадно стал целовать.

— Нет… Нет… я не могу… оставь! Сейчас не надо, прошу тебя! — сильно отталкивая мужа, молила женщина.

Еще быстрее, чем припал, — оторвался он от жены, встал, долго, пытливо поглядел на нее и вышел молча.

В обширных внутренних дворах, даже в саду при жилище патриарха ютится не одна тысяча отшельников, аскетов, паломников, пришедших по обычаю справлять, в Александрии праздник пасхи. Целый лагерь раскинулся в течение нескольких дней. Людям дают здесь хлеб, порою — горсть оливок, полкружки пшена. А кому мало этого, те ходят по городу, питаясь подаянием.

Закончив утреннюю раздачу, Петр отослал прислужников, носильщиков с опустелыми корзинами и мешками, на открытой поляне собрал не одну сотню пришельцев, больше отшельников из Фиваиды, и беседует с ними.

— Да, последние времена настали. Четыре века прошло. Четыре коня пронеслися над миром. Конь белый… и черный… и огненный, и чалый. Теперь — грядет судия. Но раньше — антихриста будет царство и воля! Есть уже знаки. Явились предтечи врага Христова.

— Кто? Где? — тревожно летят вопросы одичалых, доверчивых пустынножителей.

— Здесь, в Александрии. Сами видите, разве так раньше принимал владыко гостей пасхальных? А ныне — скудость настала. Одолевают язычники и иудеи! Слабеет вера. Благочестия мало, и жертвы скудны. Восстала жена… как написано в Апокалипсисе. Прельщает она мир. Губит церковь Христову!

— Кто? Где она? Или Господь не поможет стереть главу змия?.. Кто смеет разрушать веру?..

— Есть тут такая. Гипатия, из школы языческой. Кого — красою, кого — умом прельщает. Гибель от нее душам христианским. Она и наместника Ореста зачаровала. Против церкви он идет. Вокруг нее язычники и иудеи сплотились, против Христа распятого!

— Убить такую… убить надо! — раздаются кругом голоса.

— Да… Если ее убрать, великая польза будет для церкви. Подумать надо, как? Защита у лукавой сильная… Да мы придумаем, — радостно уверяет Петр… — А то, даже церкви закрывать собирается, проклятая ехидна.

Гул злобы и ярости перекатывается над толпою. Люди готовы тут же кинуться, разорвать первого, на кого укажет лукавый подстрекатель. Но время еще не пришло. И Петр успокаивает свою человеческую свору.

— Слушайте, отцы и братия. Будьте готовы, как невесты, ждущие жениха в час полночный. А я приду, скажу вам, когда ударит час. Нынче же, после обедни — трапеза вам будет горячая от отца патриарха, да живет он много лет нам на радость, на украшение церкви.

— Многая лета…

Под эти крики ушел к владыке Петр доложить об успешной работе своей.

Вечером дольше обычного пришлось Гиераксу ожидать на берегу, пока пришла Гипатия.

Бледная, с черными кругами вокруг глаз, тяжело опустилась она на выступ скалы, где можно было сидеть, как в кресле. Молча дала пожать свои руки и загляделась в темную морскую даль.

— Ты больна, Гипатия? — осторожно задал вопрос Гиеракс. — Или это погребенье так повлияло на тебя? Ведь ваш мудрец, Плотин? Он был уж очень стар… и хворал долго. Надо было давно ожидать.

— Да… Мы ждали. А теперь больше нечего ждать! И потом, треск огня. Вой наемных плакальщиц. Запах обугленного тела. Где ум? Где мысли высокие? Все — небольшая куча золы. Значит, душа — воздух? Значит, мысль, гений, творчество — проблески простого пламени, окутанного парами влаги, связанного нитями жил и тяжей? Ни богов, ни Разума… ни духа! А мы так гордимся собою. Трагедию играем в жизни. И комедией является развязка. Бездарно! Стоит ли жить, Гиеракс, подумай.

— Я думал, дорогая сестра, много думал. Для себя, пожалуй, не стоит. Но можно жить для других.

— Да, да… И ты, и ты так же думаешь?.. Тогда мне легче сказать тебе…

— Что такое, Гипатия?.. Что случилось?..

— Не волнуйся. Слушай. Мы сегодня должны проститься. Я пришла в последний раз.

— В последний раз?.. В последний раз!

— Да, Гиеракс.

— В последний раз?! Что ж? Я понимаю… иначе и быть не может. Греза твоя развеялась. Я не тот, кого ты долгие годы любила в душе. Я понимаю. Что же, простимся!

— Ничего ты не понял. Ты — мой, единственный, любимый. Но… он… мой муж в течение долгих лет. Он, взявший мое девство… пробудивший во мне первую женскую страсть. Он подарил мне Диодора… Леэну. Он отдал мне целую жизнь! Как быть мне с ним?.. Что сказать детям?.. Я хотела ему сказать. Он так мучится. Он чует что-то… ревнует безумно… и молчит. А это тяжелее всего. Ни вопроса, ни укора. Я ухожу, он провожает только сверкающим взором. И молчит… молчит. Это выше сил! И если сказать… объяснить ему, что я чиста, как его жена… Что мы по-братски любим, ласкаем друг друга. Что еще ни разу в поцелуе мы не обожгли наших губ. Он не поверит. Он — умрет! Потом — огонь… вой плакальщиц… и груда пепла! Нет, нам надо расстаться! Он подходит ко мне, тянет руки. А я — ускользаю. Нет, Гиеракс. Нам надо расстаться! Дети меня целуют, а я вспоминаю тебя, прикосновенье моей руки к твоим волосам. И мне стыдно перед Леэной… перед Диодором. Мы должны расстаться.

— Прощай, Гипатия. Будь счастлива.

— Как ты жесток, Гиеракс. Счастлива? Без тебя?

— Так как же быть, Гипатия?..

— Не знаю. Только надо расстаться! Пойдем… проводи меня в последний раз.

Порывисто окутав голову краем плаща, она двинулась вперед. Он пошел рядом. Скалы кончались. Внезапно обернувшись, Гипатия откинула плащ и поцелуй их разомкнулся только тогда, когда оба зашатались, чувствуя, что им не хватает воздуха.

— В первый и в последний раз! — прошептала Гипатия, сжимая ему руки дрожащими, влажными руками. — Прощай.

Снова окуталась плащом и пошла по тропинке, ведущей к садам Академии.

Обессиленный страстью и мукою, Гиеракс почти упал на камни и затих. Долгие годы подавлял он в себе мужское чувство, упорно желая выполнить обет целомудрия. И теперь, весь разбитый, опустошенный налетом жгучих желаний, он не знал: страданье безмерное или блаженство принес ему один этот прощальный поцелуй?

Еще не успела Гипатия скрыться за поворотом тропинки, как между скал вырисовалась фигура Пэмантия.

Сегодня он не выдержал. После ухода Гипатии — тоже вышел из дому, издали следя за женою. И только старался, чтобы она не заметила его. Он видел, как жена подошла и горячо приветствовала этого лицемера-аскета. Видел, как вскочила, пошла. Видел бурное объятие. Хотел кинуться, убить обоих… но потемнело в глазах. А когда он пришел в себя, Гипатия была уже далеко. И исчез монах! Следом за женою кинулся Пэмантий, как вдруг впереди заметил белую фелонь, очертания Гиеракса, который, поднявшись с земли, пошатываясь, пошел к городу.

— Стой… Кто тут? Куда идешь?.. С кем ты здесь был? — в два прыжка догнал его Пэмантий и засыпал злыми вопросами. — Отвечай немедленно, предатель… а не то!

Рука Пэмантия, словно по собственной воле, скользнула к поясу, сжимая головку острого стиля, которым он писал заметки на восковых таблицах.

— С Гипатией ты был здесь? Отвечай! Зачем молчишь? Смотри, я не владею собою. Мой гнев владеет мною. Я видел. Ты посмел… Она могла!

— Пэмантий… поверь, ты ошибаешься. Я объясню… выслушай спокойно. Ты не должен думать ничего… Твоя жена чиста перед тобою. Она тебя любит, верь мне.

— Меня?! А других — целует?.. Меня любит? Поклянись… твоим крестом.

— Дать клятву?.. Я… я не могу. Нам запрещено заклятье. Верь мне. И не оскорбляй ее. Слышишь, Пэмантий? Иначе совесть тебя убьет вернее, чем убивает эта сталь, которую ты держишь.

— За нее боишься?.. Ее жалеешь… Уйди! беги скорее. Я… я теряю разум!

— Я уйду… а ты обрушишься на бедную Гипатию.

— Так будь же ты проклят! — ударяя клинком, крикнул только Пэмантий и отдернул руку, на которую брызнула струйка крови.

Гиеракс зашатался и тихо опустился на землю.

Тонкий серп луны из-за туч бросил слабые лучи в ночную тьму.

Пэмантий стоял, оглушенный, обессиленный бешеным порывом. Когда сталь ударила по телу, проникла куда-то, он почувствовал, как что-то ударило его в затылок, струя огня прокатилась по спине, потом — холодом обожгло ему тело. А ноги, ослабев, погнулись под тяжестью тела. Прерывистый шепот привел в себя Пэмантия. Гиеракс с трудом говорил ему:

— Беги скорее… Ты прав, я виноват перед тобою… перед Гипатией! Я ее полюбил… но она — чиста! Клянусь распятием. Мы с нею простились… навсегда… и потому… ты видел… Беги.

Голова упала, Гиеракс стал хрипеть, потом затих.

Закрыв лицо плащом, бросился прочь отсюда Пэмантий.

Несколько минут спустя Петр появился на знакомом берегу. Он видел, что муж пошел следом за женою, но задержался немного, чтобы не попасть на глаза Пэмантию. Не слыша голосов, тихо подкрался Петр к месту обычных свиданий и наткнулся на тело Гиеракса.

Белым оскалом зубов промелькнула злая улыбка по лицу Петра.

„Один дружок — готов! Игра моя была рассчитана неплохо. А с остальными теперь нетрудно справиться“, — подумал он.

Затем, подняв тело монаха на плечи, понес его к городу, изо всех сил призывая на помощь:

— Сюда!.. помогите!.. Язычники и иудеи режут христиан! На помощь! Кто в Бога верует. Сюда!

Не снимая плаща и выходных сандалий, измученная пережитыми минутами, Гипатия сидела у себя на террасе, когда через садовую калитку сюда же пришел Пэмантий и молча опустился на скамью у самой стены, как будто стараясь в густой тени укрыться от сияния звезд, от лучей тонкого, лунного серпа, который полчаса назад был свидетелем ужасного дела.

Слишком глубоко утонула жена в своей скорби и потому не заметила, как бледно до синевы лицо мужа, как вошел он, шатаясь, словно пьяный, как упал на скамью, словно подломленный непомерным грузом, лежащим на его согнувшейся по-старчески спине.

— Гипа… Гипатия! — после долгого молчания с трудом вырвалось из сухих, запекшихся губ мужа.

— Гипатия! — громче позвал муж. — Что с тобою?..

Жена вздрогнула, будто проснулась. Невидящим взором посмотрела на мужа. Безжизненным, усталым голосом проговорила:

— Со мною?.. Со мною — ничего. Я… я думаю… о мертвых.

— О мертвых?.. Гипатия… о мертвых?..

И он стоял против нее, бледный, готовый сказать что-то непоправимое. Губы шептали уже, но звука еще не было.

— Да, о мертвых! Об отце… о Плотине… Теперь урны с их прахом рядом стоят в Некрополе нашей Академии. Там — станут и наши урны… и… урны Диодора и Леэны, когда придет их срок.

— Дети?! — тихо прошептал Пэмантий. И страшные слова, которые рвались перед этим, как ядовитые змеи, чтобы жалить, застыли на губах, рассеялись, потонули в вечерней темноте. Овладев собою, он сел против жены, пристально глядя в ее измученное лицо. Но глаза ее глядели открыто, ясно.

И муж подумал: „Может быть, христианин клялся неложно? Может быть, она еще чиста… телом… если не душою? Душою — она с ним. Это — ясно. С ним!“

И еще больше потемнело лицо мужа.

— А ты? Ты почему так поздно? — опять, как будто издалека, слабо звучит безучастный вопрос жены.

— Я?.. Я… Печаль висит над городом, Гипатия. Беда грозит Александрии. Иудеям богатым, но больше всего, конечно, нам… тем, кто чтит старых богов!

— Опять погром? Недаром Гие… недаром мне говорили, что Кирилл готовит мятеж среди изуверов из Фиваиды. Что случилось, говори… Если начнется свалка? Надо будет детей увезти подальше.

— Детей?.. Да, детей!

— Говори же, что случилось? — оживляясь при мысли об опасности, грозящей детям, нетерпеливо спросила Гипатйя.

— Там… на пути — нашли убитым… христианина. Его понесли к жилищу патриарха. Кричат, что это иудеи и язычники убили его. Ну, ты знаешь, чего теперь надо ожидать.

— Да… да… я знаю… — вскочив, кинула Гипатия. — Я разбужу детей… я их одену… Вели седлать мулов, поезжай с ними в гавань… увези сейчас же… на корабле… сейчас же увези!

— А ты?.. А ты — что же? Или думаешь остаться?

— Я?.. Не знаю. Это — потом. Иди… я спешу. Потом.

Не успела еще женщина ступить на порог дома, как на террасу вбежал какой-то незнакомый старик монах.

— Гипатия, Пэмантий… слушайте. Слушайте меня. Спасайтесь скорее!

— Что? Что такое? Ты — кто? Зачем ты ворвался сюда? — хватая за плечи старика, испуганный и озлобленный, трепал его Пэмантий.

— Эвмен… Эвменом меня зовут. Гипатия спасла меня. Давно уже, 15 лет назад. Там, в Академии, у водоема, когда нас, христиан, убивали язычники. Она помнит. И я помню! Я служу у патриарха. Там — страшная смута. Принесли тело инока. И говорят, что убили его… вы… Что вы подкуплены иудеями и язычниками…

— Мы?.. — вырвалось у Гипатии.

— Да… Ты и твой муж! Петр-диакон это говорит. Я знаю, что вы — не могли убить… И прибежал. Бегите, укройтесь! Сейчас толпа нагрянет и тогда… Спасайтесь скорее!

— Мы убили?.. Там все сошли с ума. Мы бежать не станем. Бегут преступники.

— Для тех, кто там освирепел, — все язычники с иудеями вместе преступны, госпожа. Бегите! Жалейте не себя. Я видел ваших детей. Бегите!

— Дети. Да, ты прав. Слушай, старик. Вот — гемма, беги к Оресту, покажи мое кольцо! Ему скажи. Передай, что я прошу прислать охрану к дому нашему. Спеши!

Эвмена мгновенно не стало на террасе.

Мать кинулась будить детей. Пэмантий поспешно разбудил домоправителя, приказал седлать четырех мулов. Когда через несколько минут Гипатия с напуганными, плачущими детьми появилась у конюшни, все было готово. Рыдая, горячо расцеловала мать в последний раз детей и прошептала мужу:

— Скорей… скорее… уезжайте. Я сил лишаюсь. Скорей!

— Как? Мы — без тебя?.. Одни?! Ты обезумела, Гипатия. Садись, поезжай. Слышишь? Город полон зловещими криками. Это — голоса гибели… смерти. Садись… и едем, пока не поздно.

— Да, уезжайте… пока не поздно! Спаси детей! А я?.. Я не могу уехать. Ты для детей необходим. Ты часто заменял им мать, пока я делала свое, другое дело… А я? Скажут, что мы все бежали, сознавая свою вину. Наши друзья, все наши собратья по вере, которые шли за мною столько лет. Они слепо верили мне. И я теперь оставлю их? Кто же поведет, кто их защитит от беды? Ты — поезжай, храни детей. А я здесь должна быть.

— Я не поеду, Гипатия. Пусть дети уезжают без меня. Вези их, Зенон. Вели кормчему выйти из гавани до рассвета. Вот мой перстень.

— Стой, Зенон! Одно мгновенье, Пэмантий. Ты боишься за меня? Будь покоен. Орест сумеет защитить меня от целой Александрии. Уезжайте же.

— Нет, Гипатия. Зенон, поезжай. Прощайте, дети. Леэна, Диодор! Я скоро…

— Мама! Отец! — звенели и рвались детские голоса.

— Мы с матерью скоро будем с вами. Не плачьте. Слышите? Чтоб никто не слышал, как вы проедете до гавани. Вперед!

И Пэмантий сильно хлестнул обоих мулов. Старый слуга, Зенон, поскакал рядом с детьми, которые закусили себе пальцы, чтобы не рыдать, чтобы исполнить приказ отца.

— Пэмантий, ты безумен. Спеши, догони детей… вези их в Грецию. Я тоже к вам приеду, как только стихнет беда. Слышишь? Я умоляю тебя…

— Я, мужчина, убегу?! А ты, слабая женщина, встретишь грозу?.. Хороший совет, Гипатия, даешь ти мне!

— Да, да. Слабая женщина. Они не тронут беззащитную и слабую.

— Так ли, Гипатия? Дети еще слабее и беззащитнее. Но ты их отослала.

— Что же… ты прав, — после тяжелого раздумья сказала Гипатия. — Я знаю, в толпе найдутся звери… способные растерзать и слабых, невинных детей наших… Мы язычники… они — христиане! А детям надо жить. Кто знает, что принесут они людям? Что дадут миру?! А я…

— Что?.. Что ты — Гипатия?

— Я устала жить… устала вести борьбу. Пустыню я вижу вокруг себя. Помнишь, юная, трепетная, вся пылая жаждой борьбы, я говорила: „Как жизнь коротка!“ А теперь — ничего не жду. Нет желаний. И мысль шепчет безустанно: „Как долго тянется эта земная жизнь“.

— Мать не смеет бросать детей без своей опеки!

— Я — человек! И не смею не выполнить своего долга. Спасая жизнь побегом, покрывая себя позором, даже незаслуженным, я убью мою совесть. А совесть мне дороже жизни. Ты знаешь, Пэмантий! Нас обвинят. Скажут: мы убили. И меня не будет, чтобы крикнуть: „Это ложь!“

— Не ты… я убил.

— Ты… убил?.. Повтори. Нет… не надо… Значит-значит, убит — он?!

Молча кивнул головою Пэмантий. И так застыл, с поникшей головой, боясь встретить взгляд жены.

Две капли крови выступили на губах женщины, куда впились ее стиснутые зубы. Хрипло прозвучал ее голос:

— Убит… И я не смею даже оплакать! А ты? Ты, Пэмантий, как ты страдал, если… если мог убить?! Молчу… и ты молчи. Сбирайся. Едем!

Пошатываясь, пошла она в дом, отстранив руку Пэмантия, желающего поддержать жену. Но, когда они проходили садом, туда к ним почти вбежал Орест, наместник. Кроме четырех телохранителей, вошедших сюда же, целый отряд звучал оружием, поблескивая щитами и касками за зеленой оградой сада.

— Я вовремя поспел, Гипатия. Тебя смеют обвинять?! Это — кощунство… оскорбление божества! Кирилл со стражей церковной идет за тобою. За ним толпа отшельников, городская чернь. Но будь спокойна. Мои когорты изрубят в капусту эту сволочь… с их лукавым иереем вместе. С этим лицемером, ханжою!

— Слушай, что я тебе говорю, Орест. Если ты прольешь одну каплю человеческой крови… я выйду на площадь. И добровольно отдамся в их руки!

— Спаси Господь. Не надо! Я сделаю все, что хочешь, только — не надо… этого не делай… не надо!

И он поспешил на небольшую площадь, куда выходил портик жилища Гипатии. Муж и жена пошла за ним.

Развернувшись квадратным строем, тремя живыми стенами окаймили воины с трех сторон площадь. Портик дома был в тылу, как надежная опора. Орест кинул приказание турмарху:

— Мечами не рубить! Только отбиваться.

Турмарх повторил приказ по рядам.

Справа на площадь выходила паперть небольшой церкви во имя св. Эвпла. Здесь, при свете факелов, багровели белые ризы на могучей фигуре Кирилла с его ассирийской, в завитках, бородою, с митрою христианского первосвященника на пышно расчесанных темно-русых волосах.

Вооруженная стража патриарха, восемь раз по восемь человек в ряд, — готова была двинуться, чтобы прорвать стену воинов Ореста. Но тех было в десять раз больше и, впустив даже нападающих в свой круг, они могли изрубить их на месте. Правда, за воинами Патриарха, как сильное подкрепление, бесновались, кричали, грозили сотни фиваидских отшельников, вооруженных дубинками, ножами, топорами, чем только могли их вооружить на патриаршем дворе. Но двинуться на легионеров они бы сами не посмели и только осыпали проклятиями, хулою воинов Ореста, его самого и, больше всего, Гипатию с ее мужем.

И еще одно мешало Кириллу первому напасть. Из темных ущелий четырех узких, выходящих на эту же площадь улиц набегали волны народу, мужчин и женщин… старых и молодых. Оружие сверкало у многих в руках. Палки, молотки и топоры были почти у каждого из остальных горожан. А кто знает, христиан или язычников… кого больше в этой черной стене людской, которая плещет на окраинах площади, уходя корнями в глубь улиц и переулков соседних?

И потому раньше попробовал Кирилл договориться с Орестом. Через всю площадь властно прозвучал голос патриарха:

— Орест, наместник святейшего кесаря нашего, слушай, что говорит тебе наместник бога и церкви Христовой на земле.

— Дивлюсь тому, что слышу, отец патриарх Александрии. Я знаю наместника Христова в Риме. Второй — глава вселенской церкви, наместник Бога нашего, Иисуса распятого — Арзакий, патриарх Константинопольский. А ты, выходит, еще один, третий? Я спрошу у августейшего кесаря… и у отцов церкви: так ли это? А пока говори, я слушаю!

— Слушай. Во имя власти, данной мне от Бога и от кесаря, я должен взять под стражу убийцу Гиеракса, Пэмантия, и сообщницу, жену его… Она заманила в западню святого наставника… а муж — убил!

— Не за свое дело ты взялся, уважаемый владыко. По гнусному навету продажного клеветника — отдать во власть тебе, на поруганье разъяренной черни и безумных аскетов двух лучших граждан города?.. Этого не будет.

— Он прав. Он прав. Наместник верно говорит, — здесь и там зарокотали голоса язычников.

— Мы их не требуем. Мы их не берем! — старались отшельники и христиане из толпы покрыть, перекричать первые голоса…

— Слушайте, граждане, что я вам говорю. Вы знаете меня, Ореста? Я ни разу не обманывал вас… Я — друг закона и справедливости. Слушайте. Завтра я вместе с патриархом буду судить тех, кого обвиняют в убийстве. И приговор будет справедливый. Вы верите мне?..

Общий гул прокатился по площади:

— Верим… Тебе верим… Тебе — мы все верим!.. Орест — друг народа и города. Да живет Орест!

Долго звучали эти клики. Но Петр, шныряя в толпе аскетов и черни христианской, волновал людей.

— Обманывает наместник. Он сам — тайный язычник и поклоняется идолам. Гипатия — его наложница. Галера уже готова и ночью он отпустит их подальше. А завтра? Что сделаете вы тогда, когда убийцы будут далеко?..

Тогда новые крики стали вырываться из толпы христиан:

— Бежать хотят преступники. Нельзя их оставить на воле. Под стражу пусть возьмет их авва патриарх.

— Дети мои, где же правда? Где сила Господа? — разрезал шум могучий голос Кирилла. — Оставляю я это гнездо нечестия, Содому и Гоморре подобную Александрию. В пустыню уйду оплакивать гибель веры. А вас тут пускай язычники с иудеями режут, как овец, безнаказанно.

Масло влилось в огонь. Фиваидские отшельники, толпы христиан-александрийцев ринулись на воинов Ореста, кидая камни, угрожая ножами, дубинами.

— Собаки! Вы, христианские воины, — и защищаете язычников-убийц. Нам их отдайте!

Воины стояли с мечами наголо. Толпа ринулась. Помня приказ Ореста, — защищаться, но не рубить! — легионеры ударами плашмя отбивали нападающих. На двое-трое воинов, пораженные тяжелым камнем, ударом молота, повалились в ряду. Брошенный камень ранил щеку самому Оресту. Человек пять из толпы прорвались в середину каре. Сотник уже замахнулся секирою, чтобы свалить одного, но Орест хватил его рукоятью своего меча по руке и секира выпала на землю.

— Вязать их! Не убивать никого. Или не слышал моего приказа, пес?

Нападающие отхлынули. Опять две живых, враждебных стены темнеют друг против друга.

В это время Петр с двумя фиваидцами с факелами в руках стал пробираться к дому, чтобы пожар в тылу расстроил ряды легионеров. Но их заметили и с трудом убежали они от преследования, пока не смешались со своими у церкви…

Положение отряда становилось ненадежным.

— Трубить сбор всем легионам! — приказал Орест турмархам.

Зазвучали трубы, далеко прорезая тишину ночи.

Другие трубы откликнулись издалека, отовсюду, где были казармы легионов. Как будто огромные петухи медленными голосами завели раньше времени свою полуночную перекличку.

— Петр… Донат… Армадий… Все вы… Бегите! Зовите, сбирайте наших! На улицах нагромождайте баррикады. Чтобы войска сюда не могли добраться!.. — кричал Кирилл, с пеною у рта, дрожа от злобы. — Бороться хочешь, Орест? Добро. Я давно до тебя добираюсь. Обоим нам — негде повернуться в Александрии! Пляшешь под флейты этой змеи? Добро. Я разочтусь с тобой и с нею нынче же! Один я буду пастырем христианского стада. Один — в Александрии. А ты, ничтожный…

— Ну, монах… смотри. Я еще терплю! — полуобнажая меч, крикнул Орест Кириллу. — Берегись, жадный, злой ворон… любитель падали. Твои полчища крикунов?.. Они не устоят перед моими ветеранами. Я доберусь до тебя… прорежу широкий путь в этом море безумцев, бешеных глупцов! И тебе несдобровать. Разрублю твой гнусный череп, как горшок ночной!

— Орест… Ты обещал без крови. Помни! — раздался голос Гипатии.

— Это уж не ради тебя. Я — себя защищаю, Гипатия. Теперь — меня оставь! — Ласково, но сильно отстранил наместник ее руку от своего меча.

— Но… если ты так хочешь?.. Если толпа опять накинется — придется рубить! А ты не желаешь? Хорошо. Я попробую еще одно.

И снова голос Ореста зазвучал над толпою:

— Слушайте, граждане. Я не хочу проливать ничьей крови… тем более — христианской. Я — не ваш патриарх. Гипатия и муж ее тоже меня просят уладить дело без боя. Слушай, ты, владыко. В убийстве обвиняют Пэмантия. Хорошо. Можешь взять его под стражу. А я — арестую Гипатию. Ей нет цели бежать. Она, как и муж ее, — невинна. И оба сумеют оправдаться, очистить себя от гнусной клеветы. Граждане Александрии, согласны вы на это?

— Виват, Орест! Это — дело! Наместник хорошо рассудил. Согласны!

Ни одного голоса не поднялось против Ореста. Ликуя от удачного хода, наместник обратился к Кириллу:

— Что теперь скажешь, святой и добрый наш отец? Верно, и ты согласен, как весь народ?..

Стиснув зубы от ярости, патриарх не ответил ничего. По его знаку стража увела Пэмантия, который уже подошел к самой паперти.

— Прощай, Гипатия!.. — крикнул он, обернувшись к жене.

— До завтра, Пэмантий.

— Виват Оресту! Да живет наш мудрый наместник! — рокотала, расходясь, толпа.

Кирилл со стражей и отшельниками двинулись с площади. Воины Ореста, сдвинув ряды, пошли тесным строем по затихшим улицам к себе, в казармы. Орест подошел к Гипатии, чтобы успокоить, увести ее в дом, и остановился, пораженный.

Упав на скамью, припав головою к камню, она глухо рыдала… шептала что-то. Орест стал прислушиваться.

— Убит… он мертв… а я живу… зачем?.. Когда он — мертв!

Как ребенка, подняв со скамьи обессиленную женщину, Орест ласково, осторожно повел ее к дому.

Глава 4 ПАЛАЧИ С ГОЛГОФЫ

Друг против друга в жилище Кирилла сидят оба врага — патриарх и наместник.

Спокойный, уверенный, роняет веско каждое слово Орест:

— Гипатия здесь, готова отвечать на каждый твой вопрос. Видишь, мы сдержали наше обещание. Никто никуда не скрылся. Но знай, народу я сам сказал кое-что. Раскрыл глаза черни. Вчера ты вмешался в мои дела. Монахи-изуверы швыряли камни в меня, в моих солдат. Ты хитро прикрылся за спиною у них и у черни. Сегодня — не то. Александрия давно знает, что ты — грязный сластолюбец. Ты гнусные предложения делал Гипатии — и она прогнала тебя. И вот ты сам, быть может, велел убить Гиеракса, чтобы схватить красавицу афинянку и изнасиловать ее, как многих обесчестил! Вот что сегодня толкуют в народе. Видишь, авва, — днем я сильнее, чем ты ночью. Молчишь? Так лучше. Можешь допросить Гипатию… и сейчас же отпустить ее домой.

— Отпущу?.. ее, убийцу?..

— Отпустишь! Ты — лжешь! Ты знаешь — она не убивала. Ты отпустишь. Смотри в окно: народ вокруг твоего жилища. Мои войска кругом. Все ждут справедливого суда от своего духовного отца и владыки. Сейчас я пришлю сюда Гипатию. И буду ждать ее там, где мои легионеры.

Орест ушел. Кирилл, бледный от злобы, глядел ему вслед, и сразу против воли залило краскою все лицо патриарха, когда из той же двери показалась Гипатия.

— Ты желаешь меня допросить? Я пришла, почтенный господин.

— Да… Ты сдержала слово. Я вижу: твой муж не убивал… и я отпущу его.

На зов Кирилла явился Донат, домоправитель.

— Освободи сейчас же Пэмантия! — приказал патриарх. — Пусть он только подождет немного свою жену.

Донат удалился.

— Ты отпускаешь нас обоих, господин? Или я не поняла?.. Обоих? Даже без суда?

— Могу ли я судить тебя… Такое прекрасное создание самого Господа? Эта рука… Может ли она убивать! — взяв осторожно руку женщины, проговорил вкрадчиво Кирилл. — А… если бы даже и убила?.. Я? Я бы охотно и смерть принял от такой руки… от тебя, женщина!

Вырвав руку, с омерзением отступила от него Гипатия.

— Ты — безумец, иерей!

— Безумец? Нет… Я знаю, чего хочу. Перед тобою я сниму личину. Коротко и ясно. За твою любовь — свобода и власть тебе… и Пэмантию! Мои желания исполняются в Константинополе, как воля Бога. Я напишу, — и всех христиан вызовут, выселят из Александрии. Олимпу — почет. Твой муж будет владыкой Египта и Нубии. А я, облеченный властью от Пульхерии, останусь здесь один с тобою. Мы будем как боги в этом краю. Муж твой? Он должен согласиться. А если нет? Мы его обманем, как ты его обманула с… с Гиераксом. Тебя же я не обману. Клянусь гробом Иисуса! Спасением души моей клянуся. Что же ты молчишь?..

— Не верю ушам своим. Так вот твой допрос, грозный защитник веры?

— Допрос?.. Ни на миг я не верил сказке об убийстве. Петр скорее мог сам его прикончить.

— Тогда?.. Как же мне отвечать?.. Имени нет твоим речам… твоей… подлости!

— Лжешь. Это — любовь… настоящая страсть, а не подлость! Твое тело слепит меня… твой гордый дух… он меня подавляет и чарует. Да, до этих пор я знал только разврат и сластолюбье. А тебя — я люблю! И добром или силою, — ты будешь моею.

Вырвав руку, которую, как в тисках, зажал ей Кирилл, Гипатия кинулась к раскрытому окну, крикнула толпе, темнеющей перед жилищем патриарха:

— Граждане! Кто любит своих жен и дочерей, ведите их сюда… скорее!

Гул возбужденных голосов поднялся за окном.

— Что? В чем дело? Что там крикнула Гипатия?..

— Молчи. Молчи! Я пошутил. Я хотел испытать тебя только! — оторвав от окна женщину, пробормотал Кирилл. — Иди домой. Иди скорее!

Сказал и, тяжело дыша, опустился на кресло.

Гипатия не успела выйти. Орест, Пэмантий остановили ее почти у самой двери. За дверью она увидела Анния, Германа и Вильма; трое служителей патриарха — темнели позади.

— Убийца Гиеракса — найден. Вот он… ваш раб! — радостно сообщил Орест Гипатии и прошел к патриарху.

Пэмантий с опущенной головою, избегая взглянуть на жену, остался с нею у входа.

— Анний — убийца? Это же неправда, — вырвалось у Гипатии. Но, взглянув на Пэмантия, она умолкла… слова остались там, в груди… в мозгу. И жгли огнем. Но губы были сжаты крепко, до боли. Кровь почти отлила от них.

— Правосудие может совершиться, отец патриарх, — все так же ликуя, объявил Орест, стоя перед Кириллом. — Я с утра разослал глашатаев и обещал два больших таланта {Talentum magnum — большой талант — крупная денежная единица.} в награду тому, кто укажет убийцу. А рабу сверх этих денег — еще и свобода. Глашатаи пояснили людям, что жизнь Гипатии и Пэмантия в опасности из-за подлой клеветы. И два раба, британец и венд, привели третьего, скифа Анния… который открыто сознался в убийстве… при двадцати свидетелях, в моей Претории.

— Вот как?! — недоверчиво, злобно протянул патриарх. — Я рад, что истина открылась так неожиданно… и скоро. Так это ты убил моего секретаря и исповедника, Гиеракса? Подойди… говори! — сурово приказал он Аннию.

— Да, я…

— А за что же? Что могло быть между вами общего? Он обращал тебя в христианство… и ты, как язычник, убил праведника? Да?

— Нет… Я уж давно был христианином. И перестал им быть.

— Вот как?! Ну, ну? За что же?

— Да, знаешь, господин. Я — еще не стар. И он довольно молод. Тут подвернулась… девочка. Мать ее таверну держит. Он у меня ее… отбил… и я его за это…

Раб жестом докончил признание. Кирилл приподнялся на своем месте. Злая улыбка исказила его лицо.

— Вот как?! Предатель… и развратник был мой исповедник?! Всякое бывает! Значит, ты — убийца? В тюрьму раба. На заре — распять его. А вы, почтенные граждане, Гипатия, Пэмантий… Я очень рад, что могу отпустить вас чистыми от обвиненья в страшном деле. Раб заплатит головой за пролитую кровь. Хотя, кто знает? Может, и не он ее пролил?.. Всякое бывало в жизни.

— Что ты еще тут сплетаешь, патриарх? — нахмурясь, спросил Орест.

— Ничего. Ты не дослушал. Я хотел сказать — может быть, он не один убил?

Без поклона, не дослушав Кирилла, Орест ушел. Гипатия и Пэмантий ждали его в портике, где больше никого не было.

— Орест… пойми, послушай! — волнуясь, заговорила Гипатия. — Анний не убил. Он взял на себя вину… чтобы спасти меня… и мужа! Он не должен умереть.

— А кто же сказал, что Анний умрет? Я сразу понял, что заставило раба явиться ко мне с повинной. Нынче до полуночи он уж будет далеко за стенами Александрии. Тюрьмы — в моей власти!

Гипатия сделала движение поцеловать руку Оресту, и тот едва успел отдернуть ее, сам нагнулся, по-братски в лоб поцеловал женщину.

Пэмантий стоял как будто не видел, не слышал ничего кругом.

Мимо них стража провела Анния. Гипатия рванулась, хотела что-то сказать ему. Но Орест силой удержал ее на месте.

Так завершился тревожный день 14 марта.

День 15 марта настал — и прошел.

На заре отплыла в Афины галера, на которой уехал Пэмантий с детьми. Так потребовала Гипатия.

— А я скоро приеду. Только докончу занятия с учениками. Проверить их надо. И передать всех — почтенному Зенону. Но видеть вас тут, в этом городе, — я не могу. Здесь каждую минуту может случиться что-нибудь позорное… уезжай, Пэмантий. Я требую, слышишь?..

И он уехал с детьми… Он не смел возражать, противиться.

Вечер настал. Как обычно, в траурном наряде вышла из дому Гипатия посидеть под кипарисами Некрополя, Города мертвых при Академии, где урны с прахом Феона и Плотина стояли рядом, как рядом проходили свой жизненный путь оба мыслителя-наставника.

Оттуда к христианскому кладбищу прошла она, стараясь оставаться все время в тени домов и деревьев. Свежий, высокий холм был обозначен пока простым крестом. Долго стояла здесь Гипатия. Беззвучные слезы текли неудержимо одна за другой… беззвучно шептали что-то бледные губы. Месяц уже взошел, и легкие тучки изредка задевали его тонкие рога.

Словно не понимая, где она, — огляделась женщина и пошла обратно к своему дому.

Там, у самого портика, темнела кучка людей. Не обращая внимания, Гипатия хотела войти к себе, но ее остановил Петр.

— Минуту одну, госпожа. Вот приказ владыки патриарха. Твоя семья уехала… а раб, признавший себя убийцею, прошлого ночью бежал. Патриарх просит тебя пожаловать к нему немедля для объяснений.

— Ночью?.. Я не пойду. Завтра утром.

— Без тебя — мы не смеем явиться к господину. И если не идешь сама…

Гипатия не успела крикнуть, позвать рабов. Что-то мягкое забило ей рот. Конец плаща накинув на голову, ее повлекли куда-то.

— Что случилось?.. Кого ведете? — спрашивали встречные.

— Больная… припадочная… Ведем к патриарху, чтобы он помолился… отчитал ее.

Но до Кирилла не довели Гипатию. Человек сто фиваидских братий ждали на одной из попутных площадей…

— Попалась, волшебница, колдунья! — крикнул голос из толпы. — Куда теперь ее поведем?..

— К патриарху… на суд! — ответили люди, взявшие женщину у дома.

— На суд? Чтобы она опять одурила, одурманила всех и ушла, как вчера? Сами расправимся с колдуньей. Сюда ее тащите. Тут — просторнее…

К темному берегу потащили женщину. Первый — Петр сорвал с нее одежду.

— Глядите какова. Вот чем туманила она всех людей. Сорвать надо эту плоть. Эту прекрасную одежду, под которой — дьявольская душа.

И он грубо швырнул нагую женщину на груду пустых раковин, которыми тут усеян берег.

Брошенная на острые раковины, она сразу оросила их кровью из десятка порезов на спине, на бедрах, на ногах. Боль придала силы Гипатии. Она вскочила, рванулась, побежала. Повязка свалилась у нее со рта, и неистовый вопль прорезал тишину вечера и плеск моря…

Напряженные, возбужденные, как фавны, как сатиры, бегущие за самкою, — обозленные, как псы, рвущие на клочья затравленного оленя, настигли аскеты бегущую, снова опрокинули на груду раковин, щипали, мяли это прекрасное, нежное тело. Чьи-то острые зубы вонзились в ее грудь.

Ярость похоти и ярость злобы, эти, слитые в одно, две ярости душили безумцев, лишали их последнего сознания.

Страшною грудою, живым клубком теснились, рвались к женскому телу ослепленные страстью и злобою, озверелые люди. Каждый спешил нанести удар рукою или раковиной, чтобы увидеть кровь. И тут же старались коснуться до жертвы, трепеща в конвульсиях. Острием раковин, как стругами, отрывали клочки тела.

Все, как один, одержимые двойною яростью — похоти и злобы, — люди уже не стыдились друг друга, как не стыдятся дикие звери. Пронеслось еще два-три потрясающих вопля… и Гипатия затихла.

Прошла минута или вечность? — никто не мог бы сказать из этой толпы безумцев.

Но животный страх не угас в их затемненном сознании. Как гиены от охотника, разбежались убийцы, скрылись бесследно, как только вдали прозвучали трубы конного отряда, с которым Орест спешил, чтобы спасти Гипатию.

Только два исхудалых, молодых аскета, обессиленные яростью и убийством, свалились рядом с мертвой женщиной и крепко спали.

Кровавой грудою мяса лежало истерзанное тело. Лишь нетронутым осталось посинелое лицо, где мертвые, широко раскрытые глаза тускло светились, полные безумным ужасом, невыразимым страданием.

А там, на другом конце города, — разъяренные толпы черни и монахов громили дома язычников и евреев… Звучали дикие стоны, лилась потоками кровь… {После жестокого погрома 415 года все, кто уцелел из двухсоттысячной еврейской колонии в Александрии, переселились в Малую Азию и на европейские берега Средиземного моря. — Л. Ж. }

Загрузка...