КРУТАЯ ВОЛНА

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава первая

1

Должно быть, деревню назвали Шумовкой именно потому, что населял ее народ и в самом деле шумный, драчливый и безалаберный. Не было за последние годы ни одного праздника, чтобы кого‑нибудь не изувечили, а то и вовсе не убили в пьяной драке, когда улица на улицу шла с кольями и оглоблями. Как завелся такой обычай, никто точно не знал, но старики сказывали, что Шумовку много лет назад основали переселенцы из казаков будто самого Стеньки Разина, а у них, мол, в крови заложены и неистребимо живут буйство и непокорность.

Однако пастух Ефим, самый древний в деревне житель, опровергал и это предположение:

— Боле ранешны люди сказывали, будто мы сюда при царе Лексее стронулись, и покуль в друга места перебираться не следоват. Разве што шибко хороший царь объявится, знак даст. Потому как в других‑то местах нет такой воли, как в тутошных: живем в лесу, молимса колесу.

Из всех окрестных деревень Шумовка самая» неуютная. Расположена она на большом угоре, как чирей выпирающем из окружающих его с трех сторон березовых колков. С четвертой стороны угор обнимает река Миасс, за ней над желтым яром с черными дырами стрижиных гнезд пламенеет краснолесье. По скатам угора карабкаются вверх низкорослые избенки, крытые дерном, а то и соломой. Только на самой вершине, точно мухомор среди опят, возвышается над облепившими его, порыжевшими от времени избами краснокирпичный, крытый жестью дом мельника Петра Евдокимовича Шумова.

К началу двадцатого столетия из шестидесяти двух дворов сорок восемь населяли Шумовы. Большинство из них оказывались дальними и ближними родственниками, но были и просто однофамильцы. Приезжему трудно найти здесь нужного человека. Спросит, скажем, Ивана Васильевича Шумова, назовут сразу нескольких Иванов Васильевичей Шумовых — попробуй догадайся, который из них тебе нужен. А спроси, где Иван, сын Василия Редьки, сразу укажут. У самого Ивана клички пока нет, зато отца его зовут Редькой. И не только потому, что голова у него конусом, а острая, клинышком, бородка усиливает сходство с редькой. Кличка так основательно прилипла к Василию еще и потому, что мужик он едкий, неуживчивый.

Помимо скандального характера обитателей слава Шумовки, как на трех китах, держалась еще на трех именах: дьякона Серафима, мельника Петра Евдокимовича и кузнеца Егора.

На пять деревень была всего одна церквушка, срубленная на паях и потому сочетавшая в себе множество архитектурных стилей и горячую фантазию местных плотников — умельцев. Поставили ее тоже как‑то по — чудному: не на самом высоком месте, а в логу, между Шумовкой и Петуховкой, над ключом, который славился студеной и чистой водой. Из обеих деревень была видна только зеленая маковка церкви.

На боках лога росли какие‑то особенные травы — густые и мягкие, как бархат. И цвет у них был особенный, тоже бархатный — с отливом. Ранней весной лог выжигали — пускали палы. Может, оттого и травы получались такие мягкие, ласковые. По праздникам, выйдя из церкви, люди тут же кучками рассыпались по обоим скатам лога, развязывали узелки и раскладывали прямо на траве припасы. А через час — полтора начинались игры и хороводы. Кончалось все это обычно дракой, которую затевали те же шумовские. Им же больше всех и доставалось, потому что четыре другие деревни лупили шумовских сообща. И самое странное заключалось в том, что во главе этих объединенных сил выступал именно Серафим, хотя сам он был шумовский.

К тому времени, когда начиналась драка, Серафим успевал обойти почти всех прихожан. Пьянеть он вроде бы не пьянел, только глаза наливались кровью да в голосе прибавлялось не то серебра, не то меди. Музыкальный слух у Серафима отсутствовал начисто, врал он во время службы совершенно безбожно, но голос был настолько сильным, что, когда он ревел во всю мощь, в церкви гасли свечи.

В драке Серафим был так же незаменим, как на службе и свадьбах. Того, кто попадал ему под руку, потом долго приходилось отмачивать в ключе. Неизвестно, верил ли сам Серафим в бога, но по пьяному делу вспоминал его и его матерь в выражениях, далеких от церковного писания.

Мельник Петр Евдокимович Шумов был, напротив, человек смирный, богобоязненный, соблюдал все посты, табак не курил и к спиртному прикладывался только по большим праздникам. Вот уже много лет он состоял церковным старостой и не раз намекал отцу Никодиму, что пора бы прогнать Серафима за пьянство и богохульство. Но отец Никодим упорствовал не столько потому, что хотел защитить Серафима, сколько потому, что не хотел уступать старосте. И без того мужики боялись мельника больше, чем самого господа бога и его наместников на земле. Все пять деревень были в долгу у Петра Евдокимовича Шумова. При нужде он давал мужикам и зерно, и муку, и хлеб, иногда даже ссуду деньгами под проценты.

Что касается кузнеца Егора Шумова, то его знали даже в станице Миасской, потому как во всем здешнем крае не было человека более мастеровитого. Работал он больше по железу, но мог чеканить по меди и серебру. Даже простой боронный зуб выходил у него настолько ладным, что хоть ставь его на божницу. А как‑то починил станичному атаману часы с музыкой, которые и челябинские‑то мастера не брались отладить.

Но не меньше чем мастерство людей поражала в Егоре какая‑то просто нечеловеческая силища, которая неизвестно где и помещалась, потому что росту Егор был среднего, кости неширокой, сложен легко и угловато, вроде бы даже наспех. А вот, поди ж ты, какой силищей бог наградил! Гнуть подковы — хитрость небольшая, это и другие мужики, которые поядреней, умели. А вот смять пальцами пятак или завязать узлом железный прут из церковной ограды, кроме Егора, никто, пожалуй, не мог.

Оконфузились же под самую троицу двое петуховских мужиков, решивших пошалить с Егором. С тех пор их так и зовут жеребцами. А дело было вот как.

Время от времени Егор ходил за реку Миасс на заимку жечь для своей кузни уголь. Накануне троицы тоже решил заложить кучу, рассчитав, что за праздник она как раз подоспеет. Кучу‑то заложил, поджег, да, видно, замешкался и к Коровьему броду подошел, когда уже совсем стемнело. Егор стянул сапоги, скинул портки и только собрался лезть в воду, как из кустов выскочили двое мужиков. Один вцепился в сапоги, а другой в портки, тянут каждый на себя, а Егор перед ними без штанов стоит и тоже к себе тянет. Дернул пошибче за портки‑то, а они и порвались. Мужик, который за них держался, на землю упал. Егор тут же сгреб в охапку другого мужика и положил на первого. На одном‑то из них была опояска, так вот этой опояской он связал их обоих да и привел к самой кузне. Там станок такой есть из четырех столбов, где лошадей подковывают. Подвесил Егор обоих мужиков на ремни да и подковал им сапоги конскими подковами. Утром вся деревня возле кузни гоготала.

Оба петуховских мужика получили после этого по прозвищу, а Егор — взбучку от своей жены Степаниды. Охаживая его ухватом, она приговаривала:

— Долго ты еще страмотить‑то меня будешь, копченая твоя душа? Пошто над мужиками изгаляешься? Вот тебе, охальник!

Вообще, Степанида имела над Егором власть столь же неограниченную, сколь и непонятную. Маленькая, тощая, с вечно распущенными черными, как воронье крыло, волосами, она походила на девочку — цыганку и криклива была, тоже как цыганка. Волчком вертясь по небольшому дворику между двумя заплотами, стайкой, избой и огородом, она успевала что‑то варить, стряпать, стирать, полоть картошку, ругаться с соседками и раздавать многочисленные затрещины вертящимся под ногами ребятишкам, таким же, как она, черным и крикливым.

2

В самый канун нового, двадцатого века, тридцать первого декабря тысяча восемьсот девяносто девятого года, Степанида родила десятого по счету ребенка.

Еще утром, когда Егор собирался в кузню, Степанида, собрав на стол, присела на лавку и попросила:

— По пути зайди к Федосеевне, покличь ее. Сегодня, поди, рожать буду.

— Ладно. Я сабан мельнику налажу да тоже прибегу.

— И делать нечего! — запротестовала Степанида. — Не мужицкое это занятие.

— А этих галчат куда? — он кивнул на торчавших из‑за чувала ребятишек.

— Настя Кабаниха приглядеть обещала.

— Ну, как знаешь.

Бабушка ФедЬсеевна жила в маленькой саманной избенке об одно окно, наполовину заткнутое тряпицей. В избе было настолько темно, что Егор не сразу разглядел старуху. Только когда глаза немного привыкли к темноте, различил в куче лежащего на печи тряпья маленькое, сморщенное, как прошлогодняя картошка, лицо старухи.

— Здравствуй, баушка! — Егор стянул треух и поклонился.

— Ты, что ли, Егорка? — спросила старуха.

— Он самый.

— А я тебя только по голосу и признала. Глазами‑то не больно шустрая стала. С чем пожаловал?

— Степанида‑то опять на сносях. Говорит, пора пришла.

— Ну, дай господи! — Старуха выпросталась из‑под лохмотьев. — Подсоби‑ка с печи‑то съехать. Тут где‑то приступочка была.

Егор помог ей слезть с печи, подал нагольный, весь в заплатах, полушубок. С тех пор как он помнил Федосеевну, она всегда была в этом полушубке, даже летом.

— Сколько уж ты их наковал?

— Это будет десятый. В живых‑то, правда, шесть, стало быть, седьмой прибавится.

— А ведь помню еще, как тебя принимала. Гланька тебя тяжело рожала, не так ты у нее лежал. Ташшить тебя на свет божий пришлось. А вишь какой молодец получился! — Она толкнула его к порогу.

Долго искали, чем подпереть дверь.

— Кол у меня был хороший, да вчера печь им истопила. Ты мне, Егорка, дровишек подкинь, а то, гляди, околею.

— К вечеру подвезу.

— Уж сделай милость, Егорушка.

Починив мельнику сабан, Егор запряг кобылу и поехал на ближайшую делянку.

Зима в тот год выдалась снежная, бураны начались еще в ноябре, в декабре несколько дней подряд метелило, и суметы стояли выше человеческого роста. В лесу снег еще не слежался, и едва Егор свернул с торной дороги, как кобыла по брюхо увязла в снегу. Пришлось выпрягать ее. Вытянув дровни на дорогу, Егор пошел искать, где можно подъехать к делянке. Он долго ходил в поисках свежего санного следа, но не нашел его. Тогда он снова запряг кобылу и подъехал к делянке со стороны Петуховки. Тут след был только с самого края. Кто‑то поленился пли побоялся ехать поглубже и вырубил молодняк, росший на опушке.

— Озоруют, сволочи, — вслух сказал Егор и решил узнать, кто же это рубил молодняк. Он присел на корточки, нашел копытный след, смахнул рукавицей с него порошу и пригляделся. Подкова на передней правой ноге была с выемкой внутрь, сделанной по левой кромке. Значит, приезжал не кто иной, как Васька Клюев. С тех пор как Васька стал работать засыпкой на мельнице, он совсем обнаглел. Намедни вот тоже к Петровой бабе Ацульке подкатывался. Конечно, Акульке одной не сладко. Петру‑то еще три года служить, но ведь другие солдатки ждут своих венчанных, не виляют хвостом. А эта так и зыркает зелеными глазищами, наголодалась уж по мужику. Может, как раз ей и отвез Васька дрова‑то. Этц Егор решил проверить — как‑никак, а Петр ему родной брат.

Увязая по пояс в снегу, Егор проторил дорожку к большой березе. Кто‑то прошлой весной брал из нее сок — один бок заслезился и почернел. Теперь все равно сохнуть будет. А рядом с ней еще два гожих дерева, чуть потоньше, но тоже выходные. Из трех возишко‑то и наколотобишь.

И верно, воз получился хороший. Крепко увязав его, Егор понужнул кобылу, та рванула, но с места взять не смогла. Тогда Егор закинул вожжи на воз, зашел сзади и стал толкать, понукая кобылу. Сначала лошадь и он дергали не в лад, и дровни шли рывками. Потом оба поднатужились, и воз пошел ровно. Но когда до торной до роги оставалось всего саженей пять, кобыла неожиданно рванула влево, завалилась на бок и начала биться ногами. Егор перемахнул через воз, подскочил к ней, попытался поднять, но не смог. Тогда он схватил топор, обрубил гужи, чересседельник и стал тянуть кобылу за узду. А она только хрипела и даже не пыталась встать. Он обрезал супонь, но кобыла все хрипела и хрипела, на губах ее вздулось облако пены.

Он не понимал, в чем дело, и, может быть, именно поэтому совсем рассвирепел. Огрев кобылу обрывком супони по морде, он так рванул за узду, что лошадь вздрогнула, вскочила, но тут же передние ноги ее подогнулись, она будто обопнулась обо что, упала сначала на колени, а потом рухнула на брюхо. Голова ее еще раз дернулась вверх и вбок. Потом уже медленно и тяжело кобыла подняла морду, виновато _ посмотрела на Егора и, вздохнув, уронила голову в снег. Егор начал ласково гладить ее по шее, приговаривая:

— Ну — ну, милая, отдохни, я тебе помогу.

Он гладил ее так и приговаривал до тех пор, пока не увидел вытекшую из‑под удил черную струйку крови. Тогда он сунул руку под лопатку и прислушался. Потом припал к крупу ухом и тоже стал слушать. Скоро почувствовал, что лошадь начинает холодеть.

Он еще долго сидел на снегу и беззвучно плакал. Слезы медленно ползли по щекам, застревали, в усах и замерзали на самом кончике светло-русой, с рыжими подпалинами бороды. Никаких других чувств, кроме обиды и горечи, он сейчас не испытывал, никакие мысли не одолевали его, а может быть, их было много, но ни одну из них он не мог ухватить.

Горечь утраты ранит сразу, но глубина ее познается только со временем. Лишь подходя к деревне, Егор подумал о том, что без лошади он теперь совсем пропадет. На нее у него была вся надежда. Он рассчитывал, что к весне кобыла ожеребится, а через два — три года, смотришь, помощник у нее подрастет. Тогда можно будет за увалом поднять еще десятинки две под пшеницу да десятинку под овес.

Не шибко хитрая у мужика мечта, да и той не суждено сбыться. Вон оно как все поворачивается. «Жисть теперь ишо тяжелыпе пойдет», — не без основания решил Егор. Он пошарил в голове какой‑нибудь более утешительный вывод, но не нашел и с горечью подытожил: «А беда — не дуда, поигравши не выкинешь».

Мысли сначала клубились путано, потом устоялись, он стал подсчитывать, что же у него осталось. В сусеке ржи на донышке — пуда четыре, до весны не дотянешь, а надо еще на семена оставить. Картошки в голбце мешков пять, не больше, дай бог до масленицы дотянуть. Сена, правда, теперь воза два останется, его можно продать, но лучше повременить с этим — к весне оно подороже станет. В кузне зимой много не заработаешь, мужикам самим делать нечего, до обеда на полатях валяются, да и озоруют еще. Вчерась целу ось стебанули, из нее что хошь сладить можно бы. А коровенка, как назло, до отела недели три без молока ходить будет. Чем кормить ребятишек? Маленьким‑то им больше есть хочется. «И муха не без брюха». А тут еще один рот появится, хоть и махонький, на материной титьке пока, а на него тоже расчет делать надо.

Егор только сейчас и вспомнил, что сегодня Степанида должна разродиться, и новая тревога подавила горечь прежней. В десятый раз принималась Степанида рожать, выходило это у нее пока, слава богу, благополучно, но все‑таки Егор волновался, хотя, может быть, с каждым разом все меньше и меньше.

Федосеевна встретила его еще в сенях, — С прибавлением тебя, Егор Гордеич, с сыном!

Егор криво усмехнулся, скинул с одного плеча хомут, с другого дугу, вынул из‑за опояски топор, воткнул его в венец и молча шагнул в избу.

Степанида лежала на кровати бледная, разметавшиеся по подушке волосы еще больше усиливали эту бледность. Увидев Егора, она улыбнулась ему синими, искусанными губами и прошептала:

— Сыночек. Погляди — ко.

Рядом с ней, завернутый в чистую тряпицу, спал ребенок. Виднелось лишь фиолетовое личико — сморщенное и маленькое, не больше кулака.

Федосеевна отогнула тряпицу и сказала:

— Погляди, Егорушка, в твою масть угодила, волосенки‑то русенькие.

Из‑под тряпицы торчал редкий пушок непонятного цвета.

— Первый такой получился, а то все смолистенькие были, — подтвердила Степанида.

В ее впавших глазах было столько радости, что Егор так и не решился сказать про кобылу.

Он ушел к себе в кузню. Горн был еще теплый, да что в нем теперь, картошку печь? Тут только вспомнил Егор, что есаул из станицы заказывал шлею наборную. «Шорнику теперь шлею заказывать не надо, моя‑то еще добрая, а под набором совсем заиграет».

Он потянул за ручку, и мехи сипло вздохнули.

Под самое крещение окрестили и новорожденного, назвав его в честь деда Гордеем.

3

Мальчонка и впрямь выдался весь в отца, не только мастью, но и всем сложением и даже мелкими пометками. У него, как и у отца, с левой стороны вихорок обозначился, и родинка оказалась в том же самом месте — под ключицей, и мизинчик на правой ножке также норовил заскочить на соседний пальчик. Ручонки тоже, видно, отцовские выдались: вцепится в титьку — не оторвешь. Степанида стонет от боли, а Егора это забавляет.

— Терпи, мать, помощник растет. Вишь, какая хватка? Нашего корня будет мужик — шумовского!

— Это его Кабаниха изурочила, — подсказывала старшая дочь Нюрка. — У ей глаз дурной.

— Оборони осподь! — истово перекрестилась Степанида и прикрикинула на дочь: — Типун тебе на язык!

Потом, когда стал Гордейка орать целыми ночами напролет, Егор догадался, что не зря малыш теребил груди — они были почти пустые. Тогда только и заметил, как осунулась Степанида, как глубоко запали ее темные глаза, заострился подбородок. «Подкормить бы ее надо», — подумал он.

А подкормить было нечем. Что ни год, до весны припасу не хватало. Степанида, бывало, попрекнет:

— В других деревнях кузнецы‑то в сыр — масле купаются, а у нас и в сусеках, и в сундуке, и в брюхе — шаром покати.

Что верно, то верно: в других деревнях кузнецы жили побогаче, хотя по мастерству ни в какое сравнение с Егором не шли. А Егора и они считали чудаковатым: за работу берет полцены, а то и вовсе за одно «спасибо» старается. Впрочем, и Степанида хотя и попрекала мужа излишней совестливостью, но сама же и просила:

— Ты с Глафиры за сковородник да таган не бери, чего с нее возьмешь…

Да и попрекала не часто, а когда к слову при-, дется. Вот и сейчас недоедала, а помалкивала, только когда в сусек полезет, повздыхает молча да вытрет платком глаза, будто соринка попала. В сусеке‑то хоть метелкой подметай, и корова вроде бы и не думает телиться. Одна картошка, да и той до лета не хватит. Ходил Егор в станицу, думал там подработать, да только и удалось, что поставить новую рессору на ходок есаулу Старикову. Полпуда пшена да головка сахару — вот и весь заработок. Шлею наборную есаул не принял, допрежь Егора ему в Златоусте набор сделали. Пришлось отдать шлею сотскому совсем за бесценок — за пуд ржи.

А мальчонка орет ночь по ночи. Ему подвывают и те, что побольше. Шурка приладилась тайком в чулан лазить, капусту из кадушки прямо со льдом грызет. У Антошки брюхо вздулось, должно быть, от голода.

Не хотелось Егору одолжаться у мельника, а другого выхода не было. Выбрал для этого день, когда завоз на мельницу был побойчее, а значит, и настроение у Петра Евдокимовича подобрее.

В самых Мельниковых воротах неожиданно столкнулся с Акулькой.

— Ты чего тут шастаешь?

— Да вот письмо от братца твоего получила, к Петру Евдокимовичу читать ходила.

Поди, не врет, кроме мельника да Серафима, в деревне мужиков грамотных нет.

— Могла бы и сказать.

— Да ведь радость‑то какая, Егор Гордеич! Боле полгода весточки не было. Как получила, так и побёгла сюда.

— А ну покажь!

Акулька вынула из‑за пазухи листок и сунула Егору.

— Только не затеряй, Егор Гордеич, возверни потом. А я уж побегу, у меня еще корова недоена.

— Беги, коли надо.

Егор благополучно миновал метавшегося на цепи пса, влез на высокое крыльцо, старательно обмел голиком пимы и вошел в дом.

В доме было жарко, как в бане, и непривычно светло: горела десятилинейная керосиновая лампа под стеклом и эмалированным абажуром. Вся семья сидела за столом: в переднем углу под образами сам Петр Евдокимович, по левую руку от него зять Иван, рядом Антонида, старшая дочь мельника, по правую руку два младших сына и на самом краю жена — Маланья Сидоровна. На столе дымилось оловяное блюдо с пельменями, стояли бутылочка с уксусом, жестяная перечница и плошка со сметаной.

Егор снял шапку, перекрестился.

— Хлеб да соль.

— Едим да свой, а ты на ногах постой, — весело откликнулся хозяин.

— Не ко времени я подгадал.

— Как раз ко времени, сымай пальтушку да и садись за стол, — пригласил мельник. — Маланья, опусти — ко еще варево.

Маланья поднялась и пошла в куть.

Егор для приличия отказался один раз, но после второго приглашения скинул пальтушку, побренчал висевшим в углу рукомойником, бочком подсел к столу, неумело взял вилку, повертел ее и прицелился в лежавший с краю пельмень. Тем временем Маланья подсыпала на блюдо горяченьких, и все молча начали есть.

Последний раз Егор ел пельмени еще у Петра на свадьбе, сейчас ему зверски хотелось есть, но он стеснялся и съел всего шесть пельменей. А на блюде осталось еще штук двадцать, все уже наелись, и Маланья убрала их. «Моим бы галчатам хоть по одному пельмешку», — подумал Егор.

Когда все вылезли из‑за стола и помолились, Петр Евдокимович спросил:

— Ты по делу али просто так зашел?

— По делу.

— Тогда пойдем в горницу.

Горница была просторнее, хотя весь левый угол занимал огромный фикус, а середину — круглый стол с гнутыми ножками. На подоконниках за тонко вязанными занавесками — горшочки с геранью. Чисто, пахнет лампадным маслом.

Егор вынул письмо, протянул листок Петру Евдокимовичу:

— Почитай, Христа ради.

Мельник развернул листок и медленно начал читать:

— «Добрый день, веселый час, скучаю очень я без вас! Здравствуй, моя разлюбезная женушка, Акулина Владимировна! (В этом месте Егор невольно хмыкнул, мельник внимательно поглядел на него, потом стал читать дальше.) Пишет тебе твой муж, Петр Гордеевич Шумов. Не писал долго потому, что через чужих людей больше не хо тел, а самому долго пришлось учиться письму. Теперь вот понаторел малость и царапаю сам, как умею. Живу я хорошо, ем досыта, одевают тоже в казенное, а больше ничего и не надо. Служба вся на воде, дом такой большой плавает, кораблем называется, а какое его название — не скажу, потому как военная тайна и за это могут в кандалы и на каторгу. Работа тут тяжелая, да нам не привыкать. Так что за меня не беспокойся. А тебе, поди, одной‑то совсем тяжко, если что надо, ты Егора поцроси, не откажет. Хватит ли сена на зиму, и семена есть ли — напиши. Может, и хорошо, что детишек с тобой не нажили, одной тебе легче прокормиться. А вернусь — всем обзаведемся. Только ждать еще долго, я всё дни считаю и со счету сбиваюсь. Как вспомню тебя теплую да мягкую, так душа заходится. Хоть бы на денек побывать дома, да, видно, не придется еще долго. Как получишь мое письмо, отпиши сразу, попроси Серафима или Петра Евдокимовича. Передай поклон Егору, Степаниде, Ивану Васильевичу, Мишке Капусте, бабушке Федосеевне и всему,_ миру. Жду ответа, как соловей лета.

Верный тебе муж Петр».

Мельник сложил письмо и вернул Егору. А тот сидел растерянный и грустный. Его поразило, что Петро вот и грамотеем стал, и пишет так складно, и все у него вроде хорошо определилось, кроме разве что Акульки. Глядишь, в большие люди выбьется, может, и Акульку побоку. А тут вот не знаешь, чем до весны прокормиться.

Нет, у него не было зависти к Петру. Егор не представлял и не понимал его теперешней жизни и ничего определенного о ней подумать не мог. Он только, наверное, впервые за всю жизнь по — глядел как бы со стороны на свое всегдашнее существование и не нашел в нем ничего, кроме вечной нужды, неурядиц, постепенного озлобления неизвестно на кого и на что, скорее всего, на свою горькую судьбу. «А у кого она сладкая-то?» — тут же подумал он. Видно, всем мужикам так на роду написано и ничего с этим не поделаешь. А который и выбьется в люди, как Петр Евдокимович, так тоже через долгий труд да, может, еще и какое‑то везение. Только редко кому так везет. «Во тьме живем да в неведении. Люди в этой тьме себя потеряли, веру в бога и ту всю порастратили. Всяк себе тянет, про совесть начисто позабыли. Серафим вот богу служит, а душу свою в винище губит. Куды ж придем так‑то?»

Мельник выжидательно смотрел на него, а Егор сидел и молчал, не зная, как приступить к главному разговору. «Шибко своендравен Евдокимыч, ну как в долг не даст?» — думал Егор, испытывая робость и унижение. Но Петр Евдокимович держался некуражливо, и Егор подумал: «Может, поймет мою нужду и како послабление сделает супроть других, которым долгов и неуважительности не прощает». Однако заводить разговор все не решался. Выручил сам мельник:

— Говорят, у тебя сено лишнее останется? — спросил он.

— Будет возишка два. Кобыла‑то пала, дак…

— Слышал. А что с ней? — равнодушно спросил Петр Евдокимович.

— Надсадилась.

— Продавать будешь сено‑то али как?

— Пока подожду, к весне оно дороже станет. — Егор и в самом деле продать сено собирался весной, под него и занимать пришел.

— А покупателя где найдешь? Нашим не по карману, а везти в станицу — самому накладно будет.

— Там поглядим.

— А то я сейчас могу взять. Трех телушек вот прикупил, а расчету на них не было. Почем запросишь?

— А сколько дашь? — Егор пришел просить в долг, насчет сена разговор заводить не собирался и сейчас боялся продешевить. Пусть мельник сам назначит цену, а там и поторговаться можно.

— Тебе деньгами али как?

— Зачем они? Лучше мукой и зерном, а то я ведь и семенное уже съел, — сказал Егор и тут же пожалел, что проболтался. Теперь мельник увидит, что он, Егор, дошел до крайней точки и отдаст сено по самой дешевой цене.

— Давай, чтобы не торговаться, дам по пуду зерна и по пуду муки за каждый воз.

— Маловато, Петр Евдокимович. Сам знаешь, лето было какое, по былинке пришлось собирать.

— А я тут при чем? Так уж господь распорядился. За грехи, видно, наказал наши.

— Дак ведь сено‑то какое! На Марьиной пустоши косил, один полетай. Лучше во всей деревне не найдешь. И не то чтобы черное или прелое, а будто только в валки легло — и цвет и дух сохранился.

— Это еще поглядеть надо, — сухо и недоверчиво сказал мельник.

— А и погляди. За погляд денег не берут.

— Ну ладно, и так знаю, — смягчился в голосе Петр Евдокимович и махнул рукой. — Еще полпуда накину, а больше не дам.

Они торговались еще долго. Егор даже вышел из себя, что с ним бывало нечасто. Разгорячив шись, он стал похож на чайник, который закипел и гремит крышкой. Но чем больше кипятился Егор, тем спокойнее и непреклоннее становился мельник. Наконец сошлись на четырех пудах муки и двух пудах ржи за оба воза.

Егор понимал, что продешевил, но также понимал, что больше ему никто не даст. Все равно это не выход. На восемь душ, не считая Гордейки, четырех пудов не хватит и на месяц. А что дальше? Опять придется к тому же Петру Евдокимовичу в долги залезать, и то если захочет одолжить. Пока есть случай, надо просить все сразу. Однако это тоже двояко выйти может. А ну как Петр Евдокимович после такой просьбы пойдет взад пятки да и откажется от сена? Риск большой, кроме мельника, сено никто в деревне не купит, а везти в станицу и в самом деле накладно выйдет. И Егор уступил:

— Ладно, об сене столковались. Продешевил я, Петр Евдокимович, да дело уж сделано, слова своего назад не беру. Только ты мне еще подкинь пудика два в должок, за мной не пропадет.

— Знаю, потому и дам. Однако если уж брать, так бери сразу, чтобы хватило, а то ведь и с этим до пасхи не дотянешь. Ртов‑то у тебя вон сколько.

Егор прикинул: и верно, не дотянуть.

— Как же быть‑то? — растерянно спросил он.

— Ладно, выручу я тебя, Егор Гордеич. Из уважения моего к тебе за твои золотые руки да за то, что слову своему ты всегда верный. Твоей старшой‑то сколько миновало?

— Нюрке‑то? Пятнадцатый пошел.

— Вот и отдай ты ее ко мне в дом. У меня Антонида с зятем отделяться надумали, а Маланья одна с хозяйством не управится. Нюрке работы‑то не так уж много будет: в доме прибрать да птицу накормить. За скотиной сыновья приглядят. Пусть годок поживет, а я тебе за это окромя платы за сено дам шесть пудов муки да холку мяса от бычка, которого осенью забил.

— Да ведь Нюрка у матери первая помощница, за младшими присматривает.

— Степанида и так управится, а у вас, глядишь, одним ртом меньше станет. Мне тебя обманывать никакого резону нет, я просто помочь хочу. Сам знаешь, девку ко мне в дом любой на готовые‑то хлеба отдаст.

Это верно, охотников найдется много. И Егор согласился отдать Нюрку, выпросив Сверх назначенной цены еще пять фунтов сала, зная, что Петр Евдокимович недавно палил на соломе двухгодовалого пороза. Мельник тут же отрубил от бычьей туши холку, отвесил на безмене сала, а за мукой и зерном велел приходить завтра.

Егор шел домой и думал, что вот сейчас они со Степанидой замесят тесто, нарубят мяса, наладят пельменей и хоть один раз накормят ребятишек досыта. Потом надо будет жить поэкономнее, чтобы всего, что даст мельник, хватило до нови, а сегодня надо непременно устроить праздник, может, даже полштофа водки купить, а лучше самогону — все‑таки дешевле. Он так ясно представлял, как вся семья рассядется за столом, как Степанида будет вылавливать шабалой пельмени из чугуна, как будут галдеть ребятишки, что даже рассмеялся вслух. Но какая‑то подспудная мысль мешала ему чувствовать себя счастливым, и он никак не мог понять, почему у него все‑таки неспокойно на душе. И только когда вошел в избу и увидел Нюрку, понял, что ему и жалко ее, и стыдно перед ней и перед самим собой, «Ровно бы продал ее», — подумал он.

Пельмени ладили артельно, управились скоро, на первое варево накинулись жадно. Степанида деревянное своедельное блюдо поставила ближе к Егору, но он отсовывал его ближе к детям. Когда они все до отвала наелись пельменей и улеглись, Егор никак не мог уснуть. Слушал, как сопят ребятишки, как шуршат за печкой голодные тараканы, и все думал: «Может, и без этого как- нибудь перебились бы?»

4

Муки им до нови все равно не хватило, но лето есть лето — с голоду не помрешь, хоть и сыт не, будешь. Пиканы, пучки, саранки, ягоды, крапива — все годилось в пищу. А там и картошку подкапывать начали. К покосу Степанида припрятала фунт сала и фунтов семь муки. Но Егор взял с собой только половину. Хлеб, лук и сало завернул в тряпицу, положил в туесок, а туесок вместе с отбойным молотком, оселком и наковальней сунул в холщовый мешочек. Наковаленку для отбоя косы Егор сам сделал, наклон у нее такой, что на литовке ни один пупырышек не выскочит, если даже и оплошаешь отбойным молотком. А у самого молотка жало скошено как раз под руку Егора.

Было рано, солнце еще не вставало, и Егор рассчитывал по холодку дойти до Марьиной пустоши, где у него был покос.

Почти вся жизнь Егора прошла в темной прокопченной кузне, у раскаленного горна. В поле ему редко удавалось выйти, а в лес и того реже, разве что по дрова. Зато на все время покоса он уходил к Марьиной пустоши, строил там балаган и жил недели полторы, а то и все две, в зависимости от погоды. И это было для него самое счастливое время года. Труд косаря не менее тяжек, чем работа кузнеца, и Егор не давал себе спуску: за день накашивал до полутора, а в хороший год и до двух возов, работал от темна до темна, отдыхая только в самый солнцепек. Жизнь в лесу доставляла Егору неизъяснимое наслаждение, он отвыкал от кузни, от ребячьего крика, от вечной ругани Степаниды, избавлялся от постоянного ощущения крайней неустроенности жизни. Его радовало все, что его здесь окружало: и лес, и небо, и пение птиц по утрам, и запах свежего сена, и синее мерцание звезд над головой.

Благодать‑то кругом какая! Тихо перебирает ветер листочки на березках, стрекочут в траве кобылки, вон там высунул из нее красную головку подосиновик. Место тут грибное: и белый груздь водится, и обабки, и опёныши. В молодом соснячке маслята притаились; обдерешься весь, пока их достанешь. Но осенью они выбегут на опушку погреться на солнышке, вот тогда и бери их… А травы‑то, травы какие духмяные! Правда, до- прежь всю неделю лил дождь с грозой и ветром, на пустоши вся трава лёглая, вихрями завита так, что не знаешь, с какой стороны и подступиться, Зато в лесу легче косить. Березки тут растут не трудно, трава между ними мягкая и сочная, литовка как по воде пойдет. По лиственникам костяники много, даже косить жалко. «Костяника и корове впрок будет, может, она ей и предназначена природой — как угадаешь, что кому? Вон нарост на березе твердый, «карга» называется, и тот к делу приспособили: из него раньше посуду ладили — чашки, плошки, кружки. А из березовой мочки старухи лекарства приготовляли. Вот оно как в природе все ладно подгадано!»

Здесь, в лесу, Егор и сам становился дитем природы, в которой господь бог расписал все так предусмотрительно и мудро, потому‑то в ней нет ничего лишнего, все для чего‑то обязательно предназначено. А для чего предназначена человеческая жизнь? Разве не для бездумного истребления ее ценностей?! Ведь вот дерево, оно тоже живое, и, когда его рубят, ему тоже, наверное, больно и совем не хочется умирать. Или птица. Ее человек убивает, чтобы накормить себя и своих детенышей, а не думает о том, что у птицы тоже есть детеныши, им тоже пить — есть хочется… «Что в народе, то и в природе. Милосердие божье должно ко всякой живности быть, — вспомнил вдруг о боге Егор, хотя никогда в него не верил. — Терпелива природа, ох как терпелива, да ведь и ей помогать надо!»

Косилось хорошо, по сугреву упал в траву комар и совсем не мешал. Егор даже обедать не стал, боялся погоду упустить. Лишь когда начала скапливаться в колках темнота и стынь, отшаба- шил. По дороге к балагану нарвал бутуну — сочного, еще не пожелтевшего, не захрясшего, па- ховитого.

Поднялся из травы комар, зазвенел, полез всюду. Егор развел дымокур и принялся за еду. Пока ел, совсем стемнело, небо затянулось ворохами облаков. Но вот вышла луна, разгребла их и до льдистого блеска вылудила купол неба, он стал намного выше, где‑то в глубине его помаргивали звезды, было в них что‑то неотгаданное, пугающее и в то же время печальное… «Может, печаль их от старости? — подумал Егор. — Сколь уж годов они глядят на землю, поди, и тоскуют по ней?»

Летняя ночь короткая и шаткая, нет в ней могильной черноты и нёми; чуть пошарила по лесу сова, как уж и ночь начала таять, небо слиняло, ослезился на траву туман, сизо задержавшись в ложбинке. Слабый ветерок поморщил траву, и шорох спадающих с нее капель пробежал над пустошью и угас в волглой тишине колка. Вот цвиркнула в листве какая‑то птаха, и, будто по ее команде, лес сразу разноголосо отозвался пением других птиц. Ловко нырнула, в траву полевая мышь, хряснули под ее лапками прошлогодние полуистлевшие листья.

За три дня Егор выкосил пустошь и половину колка, всего возов на пять. На четвертый день проглядел в валках кошенину, она еще волглая была от росы, пришлось опять косить. Но к полудню сено обветрилось и подсохло. Егор половину скошенного сгреб в валки и сметал в две копны. Раньше, когда у него была кобыла, он делал волокушу и свозил сено в зароды, там оно сохраняется лучше. А сейчас и носить далеко, и вывезешь неизвестно когда и на чем; может, так по копешке и будешь таскать до самой зимы. Да и не поставить зарод одному. Прежде ему Степанида подсобляла, а то и Нюрка грести выходила. Теперь Нюрка на мельника работает, а Степанида одна и по дому не управляется.

Завершив вторую копну, Егор пошел в колок попить, там под кустом стоял туесок с водой. Вода была теплая, он сделал два — три глотка и выплеснул ее. До реки надо было идти километра полтора, но он решил все‑таки сходить за водой, а заодно и выкупаться: пока метал сено, упарил ся, за рубаху насыпалось всякой трухи, и все тело свербило.

По давно промятой тропинке дошел до реки. В этом месте река делала крутой изгиб и один берег был крутой, подмытый, а другой пологий, оглаженный. В заводи еще плавал прошлогодний сор, но тут было глубже, и Егор собрался купаться именно в ней. Он неторопливо разделся и сначала постирал рубаху, расстелил ее на кусте черемухи сушиться. Когда сам вылез из воды, рубаха еще не высохла, но он натянул ее на себя, чтобы подольше сохранить прохладу. Он хотел сегодня еще докосить в колке, чтобы завтра начать в другом, а как сгонит росу, сгрести и сметать остатки сена на пустоши.

Еще не дойдя до пустоши, он услышал, что кто‑то зовет его:

— Его — о-о — ор!

Эхо гулко отдавалось в лесу, и Егор не сразу признал голос Степаниды. Он пошел на этот голос и вскоре увидел ее возле копешки. Еще издали Егор приметил, что лицо у Степаниды заревано, но особого значения этому не придал: мало ли по каким причинам бабы ревут.

— Здесь я! — отозвался он, и Степанида побежала ему навстречу. Еще не добежав до него, она не крикнула, а как‑то со стоном выдохнула:

— Ой беда, Егорушка! Беда!

Егор подбежал к ней, схватил за плечи, усадил на траву, сам опустился рядом:

— Ну что там стряслось?

— Ой не знаю, как и сказать. Сами мы с тобой виноватые, зря отдали ее, — зачастила Степанида, избегая смотреть Егору в глаза.

Егор догадался: что‑то случилось с Нюркой.

— Ну говори! V

— Испортил мельник Нюрку‑то, — решилась наконец Степанида и всхлипнула.

— Как это испортил? — Егор даже вскочил и потряс жену за плечо.

— Не знаешь, как девок портят?

— Какая же она девка? Ребенок еще.

— А ему, старому кобелю, что?

Только теперь до Егора дошел весь смысл сказанного. Степанида комочком сидела у его ног, а он оглушенно смотрел на нее, не виня ее и не жалея, хотя вся она была сейчас растерянная и жалкая, сжалась так, будто ожидала удара, и сейчас очень походила на Нюрку — совсем ребенок… Егор только и смог выдавить из себя:

— Неужто он?

— Говорит, он, Нюрка врать не станет. Прибежала сама не своя, лица на ней нет, трясет всю, как в лихоманке.

— Ох уж я ему!.. — Егор так сжал кулаки, что посинели пальцы.

Степанида, глянув в его потемневшее лицо, испугалась. Успокаивающе сказала:

— Ты только сгоряча чего не удумай. Что теперь сделаешь? На него, мироеда, и управы нигде не найдешь. Сам знаешь: с умным не рядись, а с богатым не судись. И потом, Егорушка, огла- шать‑то все это ни к чему. Ну, испугалась Нюрка, пройдет это. Тихо надо, чтобы никто не узнал, на лице ведь об этом не написано. А узнают, что порченая, разве потом кто ее возьмет вза- муж?

Егор слушал ее успокаивающий голос, но смысла слов не улавливал, на него вдруг напала такая тоска, сделалось так муторно, что он завыл— отчаянно, прямо‑таки по — волчьи:

— И — эх, жизня!

— Да уж такая наша жйсть, — поспешно согласилась Степанида и опять за свое: —Только, Егорушка, надо, чтобы без огласки…

А Егор тоскливо смотрел вокруг и теперь видел все совсем в ином свете, будто все краски поблекли, потускнели: трава пожухла, листочки почернели, небо полиняло, ровно кто выстирал его. И даже птичий щебет сейчас раздражал его, и, чтобы подавить в себе это раздражение, Егор встал и пошел к колку.

— Куда же ты, Егорушка? — спросила Степанида и тоже поднялась и побрела за ним. Так они дошли до колка: он впереди, она за ним — молча, каждый думая об одном и том же: «Не надо было ее отдавать». Наконец Егор остановился и, не оборачиваясь, спросил:

— Она‑то как?

— Оклемалась немножко. Не велела ей никому ничего говорить. Она просила, чтобы я и тебе ничего не говорила, дак я обещала. Так что ты виду не подавай.

— Ладно. А теперь иди домой.

— Сейчас побегу. Я тебе хлебушка еще принесла, яичек да луку. Там, под копешкой, лежат.

— Неси все обратно, ребятишкам‑то, поди, нечего есть.

— По летошнему‑то времю обходимся. Сорву лучку, редисочку, когда и по яичку дам на верхосытку — ряба‑то курочка кладливая, все лето несется. Вот они с квасом‑то набузгаются, цельный день и бегают. Одного Гордейку на загорбках таскать приходится, ходить‑то еще не может, зато на кукорках шибко круто ползет, того и гляди, куда не надо заползет. Вчерась ладку с квасом опрокинул. Ты‑то как тут?

— А чего мне? За день напластаюсь, ночь сплю как сурок.

— На вот сена‑то сколько набуровил!

— Дак ведь корова‑то у нас ненажора, а молока мало дает. Сменять бы ее надо, пусть с доплатой.

— Где ее, доплату‑то, взять? Надо на зиму и обувкой, и одевкой запастисть. Сейчас‑то ребятня босиком бегает, а к зиме надо не менее двух пар пимов скатать, а то и до ветру не в чем выскочить будет…

Они поговорили еще о том о сем, и Степанида ушла, а Егор сел под березу и так просидел там до темноты.

На другое утро мельника Петра Евдокимовича Шумова нашли возле мельницы с пробитой головой. В тот же день приехали урядник с фельдшером, взяли понятых, осмотрели труп и место убийства. Кроме отбойного молотка, лежавшего в траве, ничего не обнаружили. Молоток сразу признали все понятые: такой был только у кузнеца. Составив протокол, урядник разрешил хоронить мельника по христианскому обычаю и велел ехать к избе кузнеца.

Пугая телят и кур, пронесся в ходке по Егоровой улке наряженный в полную свою форму урядник — прямой, как гвоздь, с важностью в глазах и разметавшимися по сторонам усами, придававшими ему особенно строгий вид. Глотая пыль, поднятую копытами его огнисто — рыжего мерина, и крестясь на всякий случай, Шумовка от мала до велика последовала за неосевшим облаком этой пыли и успела как раз вовремя: урядник, восседая на торцом поставленном посередь двора сучковатом чурбаке, по причине сучковатости и нерасколотом, допрашивал Егора, осторожно потрагивая мизинцем свой холеный ус.

Но ничего нового для деревни он этим мизинцем из Егора не вытащил: тот вину свою признал, однако подробностей ни уряднику, ни повисшей на заплоте деревне не прибавил — про отбойный молоток, которым Егор тюкнул по башке Петра Евдокимовича, деревня и без урядника вызнала. А вызнав, даже обрадовалась: хоть один да нашелся укокать мироеда. И не столь решимости Егора отдала должное, сколь обрадовалась, что теперь и о ее — долгах не помянут.

Рано или поздно это должно было случиться, жалко лишь, что первым поднял руку на мироеда именно Егор, самый многодетный в Шумовке. А еще удивляло: «Егор — от такой тихой, окромя вальяжу с петуховскими мужиками ничем не запятнан, он и комара‑то ране не обижал, а вот на тебе — рискнул».

И неловко было отряженным «от опчества» мужикам по указу урядника провожать с ружьями такого безобидного, всегда нужного деревне, только теперь и осознавшей его особливую нужность, человека.

— Мы коды о нужности смекам? Коды в могилу али, вот как теперича, на каторгу провожай. Вот счас токо и припомнила я, скоко он добра сделал, — сказала широкая в кости, но исхудалая, как рыдван, баба по имени Глафира и тут же, вспомнив о подгоревшей на сробленнои Егором сковородке недозрелой гречке, выбралась из окружавшей Егорово подворье толпы. Отбежав немного, она постояла в нерешительности и опять просунулась в толпу, забыв уже о подгоревшей гречке, не обращая внимания ни на мужицкие матю- ки, ни на пенистый храп уряднического коня, под брюхом которого она осторожно пробиралась к заплоту.

Но за заплотом ничего интересного уже не происходило: пока Глафира пролезала под потным брюхом уряднического мерина, сам урядник уже со двора сошел и водружался в ходок, велев отряженным конвоирам Василию Редьке и Пашке Кабану связать Егору руки и вести под ружьями в станицу. Однако Егор упросил урядника рук не вязать, а отправить так, под слово.

Егор вышел за ворота и оглядел скопившуюся у избы толпу. Мужики угрюмо молчали, бабы тоже не решались голосить, только утирались рукавами да платками, и надо всеми властвовал лишь голос Степаниды:

— Ой, на кого же ты нас, родименький, спо- кидашь, и как я с такой оравой жить‑то буду?

Но вот и Степанида утихла — впала в беспамятство, бабы стали отхаживать ее водой.

Егор поклонился народу, сказал:

— Не поминайте лихом, люди добрые.

Тут и остальные бабы заголосили.

— Ладно вам базлать‑то! — прикрикнул на них урядник и крикнул вознице: — Поезжай!

Егор остановился перед Нюркой, окинул ее сумным взглядом и только теперь и приметил, что под платьишком‑то Нюрка округляться стала, вон уж и титчонки, хотя и островато, а не овалисто, но уже выпяливаются, и, признав ее из детей самой понятливой, наказал:

— Ты самая старшая опосля матери, помогай ей. Одна она не управится, годов‑то пятый десяток давно разменяла… Сена на зиму если не хватит, нетель забейте… Крепь у избы плоха, уж покосилась вся, того и гляди завалится. Давно бы другую поставить надо, да все рук не хватало.

Подоприте пока с того боку… Хлеб‑то нонче недо- гон, жать пока обождите. Ну вот и все, пожалуй… — Егор обернулся к конвоирам: — Пошли, мужики.

Он первым двинулся вперед, и люди расступились перед ним, опуская голову и замолкая при его приближении. А он, напротив, вглядывался в лица людей, точно старался запомнить каждое. Вот остановился против Акульки и сказал:

— Братку‑то, Петру, напиши обо всем, может, его отпустят. Окромя его, у нас другой родни нет. Ты‑то теперь, поди, уже и не родня нам… Ну да ладно, бог тя простит… — И пошел тяжело и как- то вязко, сопровождаемый застыдившимися конвоирами.

Глава вторая

1

Совсем было безвестно пропавший Петр Шумов неожиданно вернулся в деревню, правда, только на седьмой год после ареста Егора.

От станицы Мнасской он добирался пешком и пришел в Шумовку рано утром. На востоке еще занималась заря, горланили первые петухи, сонно тявкали собаки, где‑то тонко и тревожно заржал жеребенок, должно быть спросонья потерявший мать. Вот в избе Пашки Кабана скрипнула дверь, звякнуло ведро, зациркали о подойник тонкие струйки молока.

Эти звуки просыпающейся деревни всколыхнули в памяти Петра все, что было ему так мучительно дорого и мило и что вовсе не избылось в многолетних скитаниях по чужим местам, а только затаилось где‑то глубоко — глубоко и теперь вот выплеснулось вдруг, захлестнуло так, что Петр задохнулся. Он стоял и озирался вокруг, и все ему было до боли знакомо здесь: и эти приземистые, крытые дерном избы, и темнеющий внизу лес, и серебристая лента реки, и потливый запах конского помета, и томное мычание коров.

Дальше он пошел не улицей, а задами — ему не хотелось сейчас ни с кем встречаться, он торопился домой.

Петр дошел до своего огорода, заботливо оглядел плетень. Колья подгнили, в одном месте плетень совсем лег на землю. Петр легко поднял его, поставил и подпер двумя кольями, которые без труда вынул из плетня же. Его удивило, что в в огороде все запущено, грядки не полоты, лук пожелтел, должно быть, падалик, так с весны и стоит нетронутый. Он — еще более удивился, что правый угол, где они обычно насыпали навозные грядки и сажали огурцы, вообще не засажен, а грядки почти сровнялись с землей. И уж совсем встревожился, когда заглянул в хлевушок и не обнаружил там не только коровы, но даже овцы или курицы.

Теперь он заметил, что двор тоже зарос крапивой, беленой и репейником, заплот наполовину разобран, видно на дрова. Значит, все хозяйство порушилось без него, не управилась с ним Акулька. «Ничего, теперь поправлю», — решил он и тут же в изумлении замер на месте: дверь в избу была крест — накрест заколочена досками. Он обошел избу и убедился, что окна тоже заколочены. Вернувшись к крыльцу, он легко отодрал доски и вошел. В избе было совершенно пусто, выветрился даже запах жилья. И в тревожной суматохе его мыслей начала отчетливо проступать одна: «Умер ла». Почти семь лет он ничего не знал ни об Акульке, ни о своей деревне, как и о нем тоже никто ничего не знал, скорее всего, его считали убитым на войне. А он вот чудом спасся, долго скитался по чужим морям и землям и вернулся живой и невредимый. «Может, и она еще жива?» — подумал Петр. И эта мысль его немного успокоила. Он снял из‑за плеча мешок, бросил его на лавку и вышел из избы.

По улице уже гнали за поскотину коров, мальчонка лет семи, должно быть подпасок, стучал боталом и нараспев выкрикивал:

— Поели позывей!

Петр позвал его:

— Не знаешь, где тут хозяева?

— Нету тут хозяев, — сердито буркнул мальчонка и прикрикнул на отставшую корову: — Посла, язва ленивая!

— Погоди, как это нету?

— Это дяди Петра изба, а он японцами в войну утопленный. А баба его Акулька с Васькой Клюевым сослась, вон в том доме зивет.

— Значит, живая? — обрадовался Петр.

— Зивая, цево ей изделаеца, — опять сердито сказал подпасок и пошел за коровами.

Петр так обрадовался, что смысл всего сказанного мальчонкой даже не дошел до него. Он уловил только главное: Акулина жива, здорова, а остальное не так важно. Правда, подходя к дому мельника, он все же подумал, чего это ради Акулька переехала сюда жить, когда своя изба есть.

О Ваське же вспомнил только тогда, когда увидел его во дворе. Васька запрягал лошадь, заводил ее в оглобли, а она никак не хотела пятиться, и Васька бил ее недоуздком по морде. Наконец он ее завел, поднял оглоблю, завернул гуж и тут увидел Петра. Дуга упала, звякнув колечком, а Васька побледнел.

— Чего испугался или не узнаешь? — весело спросил Петр.

— Как не узнать, — Васька попятился к телеге. — А мы думали, ты убитый.

— Живой! Ну, здорово, что ли?

Васька долго не решался протянуть руку, потом быстро сунул ее Петру и тут же выдернул.

— Не знаешь, где Акулина?

— Там, в доме, — торопливо сказал Васька и заорал на лошадь: — А ну пошла отседова!

Лошадь послушно побрела к конюшне.

Петр направился в дом, но Васька окликнул его:

— Погоди, Петро, поговорить надо.

— Вечером приходи, тогда и поговорим. Я еще бабу свою не видал, — сказал Петр, поднимаясь на крыльцо.

Но Васька обогнал его и встал у дверей.

— Не ходи туда, Петро, не надо.

— Это почему же?

— Не твоя она теперь баба, а моя.

Так вот оно что!

А Васька торопливо, захлебываясь, говорил:

— Не ходи, Петро, не смушшай нашу жизнь. У нас с ней уже двое ребятишек нажито, куды их денешь? Так вышло.

— А ну отойди!

— Не ходи, Петро, христом — богом молю! — Васька раскинул руки в стороны, загораживая дверь. — Не пушшу!

Петр молча отстранил его, но в это время дверь распахнулась и на пороге встала Акулина.

Восемь лет ждал он этой встречи. Иногда ему казалось, что он уже забывает, какое у Акулины лицо, какие брови, губы, он закрывал глаза и старался представить, какая она. Он часто видел ее во сне, но каждый раз она была разная, и Петр не успевал хорошо разглядеть и запомнить ее. И вот сейчас, увидев ее, он понял, что та, которая являлась ему во снах и грезах, была лишь жалким подобием этой, живой.

Может, оттого, что Акулина стояла на пороге, она казалась выше, стройнее, вся фигура ее была отточена, ровно веретено. Уложенная венцом тугая коса придавала ей какую‑то особенно гордую осанку, густые брови сдвинулись к переносью, и между ними легла упрямая складка. И рядом с этой гордой строгостью в ней удивительно уживалась такая теплая, домашняя ласковость и мягкость, что казалось, вот — вот Акулина протянет руку, погладит тебя или просто прикоснется к тебе и ты наполнишься тихой, уютной, умиротворенной радостью. И Петр ждал, что вот сейчас она шагнет к нему с порога, обнимет, положит, как бывало раньше, его голову на свою по‑де- вичьи тугую грудь, ласково потреплет по волосам и скажет: «Петушок ты мой, Петушок — золотой гребешок».

Но она стояла и смотрела на него грустными зелеными глазами, и ничего, кроме жалости, в ее взгляде не было. Должно быть, она слышала весь их разговор с Васькой и потому сказала:

— Не твоя уж я, Петя. Если бы знала, что живой, может, и дождалась бы. Не обижайся и не вини меня. Я думала, ты совсем сгинул. А тут вот Василий посватал. Семья у нас, живем, слава богу хорошо, всем я довольная. Дом этот теперь наш, и мельница наша. Дети растут. А ты… ты теперь тут лишний. Хочешь по — хорошему — не мешай нам, а по — худому все равно ничего не получится.

— Значит, с глаз долой — из сердца вон, — глухо сказал Петр.

— Сердца моего не касайся, оно теперь ни при чем. Вишь, сколькими вожжами я к этому дому привязанная? Не отвяжешь.

— Не отвяжу, так разрублю.

— Поздно рубить‑то.

— Да и чего рубить‑то? — встрял Васька. — Кого рубить? Их?

Васька выдернул из‑за спины Акулины девочку лет трех. Девочка смотрела. на Петра широкими голубыми глазами, и не понять, чего в ее взгляде было больше: испуга или любопытства. Вот она сморщила маленький курносый носик и закуксилась. «Вся в Ваську», — отметил про себя Петр и стал спускаться с крыльца.

2

Петр подлатал избенку, поставил новый заплот, покрыл тесом хлевушок, но живность никакую заводить не стал: хлопотно, да и ни к чему она ему. Почти все, что ему удавалось заработать на кузне, он отдавал Егоровой семье, себе оставлял лишь самую малую толику. Правда, заработать ему удавалось немного: несмотря на свое упорство и старание, он не мог сравниться по мастерству с Егором и делал только самую простую работу.

Сколько бы там ни было работы, а все‑таки на кузне он был занят весь день. Но куда девать вечер, не знал. Первое время к нему заходили мужики послушать его рассказы о службе на флоте, о Цусимском бое, о том, как после того боя крейсер «Жемчуг», на котором служил Петр, ушел на Филиппинские острова и какая такая жизнь в далеком порту Маниле. Правда, видно, рассказы его приелись мужикам, они перестали заглядывать, и Петр не находил себе места. А ночи стали длинными, пошли дожди, сделалось еще тоскливее. Его неудержимо тянуло к Акулине, но она избегала его.

Осенью на мельнице был большой завоз, Вась- ка пропадал там денно и нощно, и один раз Петр все‑таки решился зайти к Акулине. Но она даже не пустила его в дом. После этого Петр три дня беспробудно пьянствовал и пропил все, что нажил за лето. Осталась только кашемировая шаль, которую он привез Акульке в подарок, но и эту шаль он отдал Степаниде. А дружки, когда ему нечего стало пропивать, тоже начали его сторониться. Это его особенно обидело. Сам он легко сходился с людьми, от природы был добр и щедр, долгие годы службы научили его крепкому мужскому товариществу, и он ненавидел мужицкую жадность.

Единственной утехой Петра стал племянник Гордейка, тот самый подпасок, которого он встретил в первый день возвращения в деревню. Мальчонка оказался сметливым, в нем было столько дотошности, что Петр едва успевал отвечать ему.

— А бабка Федосеевна сказывала, что за мо- рями — окиянами живут люди двухголовые. Правда это? — допытывался Гордейка.

Или еще спрашивал:

— А пошто же корабль не тонет в воде, ежели он жалезный? Гвоздь вот маленький, а и то тонет.

Петр не всегда сам мог все объяснить, как чадо, и тогда они доставали книжки. Этих кни жек Петр привез две. Одна была без корочек и без названия, и рассказывалось в ней о жизни монахов. Эту книжку Гордейка не любил.

— Хуже нас живут эти монахи, только и знают, что молятся. Даже в будни. Давай другую.

Другая книжка называлась «Рассуждения по вопросам морской тактики», и написал ее будто бы знакомый дяде Петру бородатый адмирал, и подарил офицер, с которым вместе в плену были на Филиппинских островах.

— «Люди так различны по складу своего ума и характера, — читал Петр, — что один и тот же совет не годится для двух различных лиц. Одного следует удерживать, другого надо поощрять и лишь обоим следует не мешать».

— Как же не мешать, если надо удерживать? — спрашивал Гордейка.

И Петр сам не знал, как ответить. Они оба принимались рассуждать, и часто, к удивлению Петра, мальчонка высказывал мысли более зрелые, чем дядя.

— Ох, Гордейка, и башковитый же ты мужик! Учиться бы тебе.

И он стал учить племянника грамоте. К концу зимы мальчишка читал уже бойчее самого Петра, а в счете и вовсе обошел его. Дьякон Серафим, прослышавший про его успехи, устроил ему экзамен и остался очень доволен.

— По духовной части его пущать надо, — посоветовал он Петру. — Отец Никодим, того и гляди, помрет, а я сопьюсь, вот и замена нам будет.

— Куда уж нам в попы‑то!

Тем не менее Серафим навязал за ведро браги молитвенник, и Петр нет — нет да и заставлял Гордейку читать его. Но тот читал неохотно и не — внимательно. Читает — читает и вдруг посреди молитвы не к месту брякнет:

— Ты бы ее, Акульку‑то, сразу отодрал за волосы да и приволок домой. Она, сука, на Ваську- то пошто польстилась? Богатый он стал…

— Не твоего ума это дело! — строго обрывал его дядя. Но на мальчонку не сердился и был даже благодарен ему за то, что тот замечает и понимает его душевную тоску.

А ему опять стала сниться Акулька, опять неудержимо потянуло его к тому кирпичному дому, и не одну ночь простоял он под его окошками, а утешения это не приносило, только еще больше растравляло. И не раз уж подумывал он, не извести ли гада Ваську, не подкараулить ли где в укромном месте. Но то ли здравый смысл в нем брал верх, то ли жирой пример брата Егора удерживал, только на убийство Петр не пошел, а решил утопить свою тоску в другом: зачастил к вдовой солдатке Евлампии Хариной, у которой мужик сгинул где‑то под Сучаном.

Но и это не приносило облегчения. Бывало, гладит Евлампию, а сам думает об Акульке, и такая тоска опять находит, что хоть в петлю лезь.

— Не глянусь я тебе, так зачем ходишь? — спросит, бывало, Евлампия, а ему и ответить нечего.

А тут еще кроме тоски об Акульке начала глодать тоска по морю. Уж, казалось бы, отведал он этого моря сполна, по самую макушку. Морскую качку он переносил плохо, выворачивало его всего наизнанку, как пустой карман, и не одну боцманскую зуботычину снес он за эту свою слабость. А вот теперь опять потянуло его к морю. Зачем?

Догадывался, что не само море его тянет. Гля- Дя, как живут люди в деревне, он часто вспоми нал свой флотский экипаж. Там, несмотря на строгости, люди больше привержены друг к дружке, в беде аль в нужде шли на помощь. А тут каждый жил сам по себе, старался выгадать побольше да ухватить пожирнее. Петр понимал, что людей на такую жизнь толкает нужда, жир- ных‑то кусков немного валяется. Понимал, но не одобрял он эту жадность и, бывало, подвыпив, прямо в глаза говорил мужикам:

— Черви вы, а не люди! Кроты! Сидите каждый в своей норе, в нору и тащите. Гордости в вас людской нету!

— А ты вот у нас гордый да голый. От тебя даже баба и та сбежала, — посмеивались мужики.

И оттого, что они посмеивались и даже не обижались на него, Петр еще больше сердился.

— Что вы в жизни видели, для чего живете? Чтобы пожрать да поспать? Да ведь и скотина так живет. Чем вы отличаетесь от нее?

Иногда его всерьез спрашивали:

— А как еще жить? Как вылезешь из нужды, если она тебя за пятки хватает?

А как, в самом деле, жить? Петр на это не умел ответить. Начинал рассказывать про городскую жизнь, но выходило, что и там всяк для себя живет. Покрасивше‑то живут одни баре. Но всем барами жить не получится, кому‑то работать надо.

— Вот нам и написано на роду, чтобы работать. Так, видно, господь распределил.

Сами‑то они несогласные были с таким распределением — это Петр чувствовал.

— Всякого богатства я повидывал много. Вот бы поделить его на всех поровну, — предлагал он.

— А как поделишь? Вон Васька богатее всех нас, а разве он кому что за так отдаст? Грабить его, что ли? Их вон, грабителев‑то — бунтовщиков в пятом годе, вишь, как приструнили?

Что тут было в пятом году, Петр знал только понаслышке, он в то время жил в чудном и пестром городе Маниле на далеких Филиппинских островах.

3

На следующее лето Гордейка опять нанялся в подпаски к деду Ефиму. Стадо собралось в тот год большое — шестьдесят семь голов. Ефиму платили за весь сезон из расчета по полтиннику с каждой головы взрослого скота и по двадцати копеек с молодняка. Прошлым летом пастух отдавал Гордейке четвертую часть, а нынче Степанида выпросила одну треть. Ефим совсем одряхлел, и подпаску приходилось присматривать не только за стадом, но и за стариком.

У них было три выпаса: сразу за поскотиной, на луговине напротив заимки и у Коровьего брода. Весной они начали с самого ближнего, и Ефим еще кое‑как помогал Гордейке. Но с троицы стали гонять к Коровьему броду, и у старика только и хватало сил дотащиться до места. Несмотря на жару, он не снимал ни шапки, ни сермяги, ни пимов — его часто трясла лихоманка.

В жару работы было мало. Коровы заходили в воду и стояли там, отбиваясь хвостами от паутов. Ефим в это время, положив под голову котомку, спал на пригорке, а Гордейка, укрывшись в тенечке, плел корзинки или мордули, чтобы ставить их на рыбу в запруде. Рыба попадалась мелкая, все больше пескарь. Но и пескарь годился для ушицы, а если его посолить покруче да высушить в печке, то можно есть прямо с костями и с головой.

Как‑то около полудня с того берега перебрел реку не знакомый Гордейке человек. Реку переходил он по — чудному: сначала закатал штаны, забрел в воду, дошел почти до середины реки, потом на самом мелком месте лег в воду и долго лежал так, прямо в одежде, высунув из реки только бритую голову. «Небось татарин или беглый», — решил Гордейка. В двенадцати верстах отсюда была татарская деревня, а беглых из Сибири каждое лето проходило немало.

Когда человек вылез из воды и стянул с себя мокрые рубаху и штаны, Гордейка окончательно решил, что это беглый: был он настолько худ, что казался прозрачным. Беглых Гордейка боялся и поэтому решил разбудить деда Ефима. Но едва он поднялся из‑за куста, как человек окликнул его:

— Иди‑ка сюда, парень.

— А чего надо?

— Да ты иди ближе, не съем я тёбя.

Гордейка спустился к реке, но совсем близко подходить все‑таки не стал — мало ли чего. Человек сидел в одних подштанниках, остальная одежда сушилась на кусте.

— Пастух, что ли?

— Подпасок.

— А пастух где?

— Вон на пригорке.

Человек посмотрел на пригорок и удивился:

— Никак, Ефим?

— Ага, дедушка Ефим, — подтвердил Гордейка и подошел поближе: раз знает Ефима, значит, не чужой.

— А я думал, он уже давно помер.

— Не. Только лихоманка его бьет.

— А ты чей будешь? Обличье вроде знакомое.

— Шумов.

— Тут все Шумовы. Отца как звать?

— Егором.

— Егор… Егор… — вспоминал пришелец. — Егора Савельича, что ли?

— Не, у Егора Савельича одни девки. А я другого Егора.

— Какой еще другой? Других вроде не было.

— А вот и был.

— Постой‑ка, а тебя как зовут?

— Гордейка. Гордей Егорыч.

Человек как‑то чудно посмотрел на него и грустно сказал:

— Ну вот и встретились, Гордей Егорыч. Не узнаешь отца‑то.?

— Какого отца?

— Да твоего. Я и есть твой отец. Ну, иди сюда.

Но Гордейка вдруг попятился назад. Что говорит этот человек? Какой он отец? Нет, Гордейка представлял отца другим. Он от многих слышал, что его отец был самым сильным в деревне. И хотя теперь, когда вспоминали о нем, называли его убивцем, говорили все равно уважительно. И Гордейка считал, что его отец высокий, с большой бородой и с голосом, как у дьякона Серафима. А этот маленький, тощий, и голос у него жидкиц, надреснутый. И глаза не страшные, только усталые.

— Да иди ты, поближе, чего уперся? Говорю, отец я тебе! Вон хоть у Ефима спроси. Эй, Ефим! Ефим!

Дед зашевелился, поднял голову. Потом сел и, щуря красные глаза, стал присматриваться.

— Не узнаешь?

— Вот таперя узнал. Сталыть, выпустили? — Дед, кажется, совсем не удивился.

— Выпустили. А сын вот не признает.

— Дак ить откуля ему знать? При титьке состоял, как тебя забарабали. Да и отошшал ты вона как. А ты, Гордейка, чаво зенки пялишь? Отец он тебе и есть, сталыть, Егорка — убивец. Веди его домой, а я тут один за коровами пригляжу.

И все‑таки до самого дома Гордейка старался подальше держаться от отца, все время шел то сзади, то забегал вперед: будто бы погонится за бабочкой, а сам как бы ненароком заглядывает в лицо. Егор и не настаивал, чтобы он шел рядом — пусть парнишка привыкнет.

Зато Шурка признала еще издали: увидела в окошко, выскочила из избы, закричала на всю деревню:

— Тятя, тятя вернулся!

Тут и Сашка выбежал — тоже узнал, повис у отца на шее, а сам здоровее его. Потом с огорода прибежали Нюрка с Настей и Антоном. Теперь Егор не узнавал своих детей и все удивлялся, что они такие большие выросли. Шурку послали в поле за матерью и Иваном, а Гордейка побежал в кузню за дядей Петром.

К вечеру все сидели за столом, еды натаскали со всей деревни, а у дьякона Серафима погоди- лась даже брага, и он принес ее прямо в бочонке. Отец занял передний угол, по правую руку от него сидела мать — на плечи накинута кашемировая шаль, привезенная дядей Петром. Гордейка пристроился по левую руку — так ему виднее было каждого входящего и даже мальчишек, с улицы облепивших оба окна.

А люди все шли и шли. Войдут, перекрестятся на божницу и руки отцу протягивают: мужики лопатой, а бабы лодочкой. Отец каждый раз встает, здоровается и каждому наливает из крынки браги. Даже Гордейке налил полчашки. И то ли от выпитой браги, то ли от шума, то ли от плававшего слоями дыма у Гордейки сильно кружилась голова, хотелось выбежать на свежий воздух, но он боялся, что его место возле отца кто- нибудь займет.

— А что это Акулины не видно? — спросил отец у дяди Петра, но мать тут же дернула отца за рубаху и стала что‑то шептать ему на ухо. Гордейка услышал только: «…не растравливай».

Но дядя Петро уже растравился, пил больше всех и, роняя на стол голову, говорил:

— Уйду я отсюда, Егор. Кузня опять в твои владения перейдет, дом отдам Нюрке — ее вон Гришка Сомов сватает, а жить им негде. А мне мужицкая жизнь не по нутру стала, опять во флот — тянет. За семью твою у меня теперь душа спокойная, а своей семьи у меня, как видишь, не составилось. Вот прямо завтра и уйду. Сяду на чугунку и поеду в Кронштадт.

— Дело твое, только не торопись. Сколь не виделись‑то! Поживи, а потом уже решай, — уговаривал отец.

— И верно, Петя, куды торопиться? Завтра еще опохмелиться надо, — шутила мать.

— Вот опохмелюсь и уеду!

4

С утра Егор с братом пошли в кузню, позвали и Пашку Кабана, работавшего у Петра молотобойцем. У станка для поковки коней ждали трое мужиков из Петуховки.

— С возвращеньицем, Егор Гордеич! — приветствовали они.

Петр открыл кузню, в лицо Егору ударил знакомый запах древесного угля, жженого железа и еще чего‑то кисловатого, всегда державшегося в кузне. Все тут было по — старому, только верстачок с тисками Петр перетащил в другой угол, подальше от горна. «Неладно сделал, — отметил про себя Егор. — Хотя и прохладнее в том углу, а бегать от горна далеко».

В летнюю пору в кузнице завсегда работа найдется, и Петр показывал:

— Вот эти два лемеха Василию Редьке оттянуть надо, а это вот пила от сенокосилки Васьки Клюева порвалась, литовку вот бабке Лукерье надо заклепать…

Петуховские мужики в дверях стоят, торопить не смеют, а ждать им некогда. А у Петра нашлись всего две подковы.

— Ну‑ка подуй, — попросил Егор брата и надел висевший на гвозде кожаный фартук. Потом выбрал подходящую болванку и сунул в горн.

Паша взял большой молот и, когда Егор положил огненную болванку на наковальню и показал малым молотком, куда бить, ударил изо всей силы. Брызнули во все стороны искры, осыпалась окалина.

— Полегче, Павел.

Егор правил поковку так быстро и ловко, что Пашка не успевал замахиваться. Остывающий металл менял цвета, и еще при оранжевом цвете подкова была готова. Егор сунул ее в бочку — поднялось облачко пара.

— Шип у железа мягкий, значит, к жаре, — сказал Егор, засовывая в горн вторую болванку.

Петр тем временем ковал лошадей. Когда уехали петуховские мужики, Егор отпустил и Пашку:

— Мы тут вдвоем с Петром справимся. Да и потолковать надо, поди, одиннадцать годов не видались.

Когда Пашка ушел, они сели в тенечке на борону и закурили. Егор вытер пот со лба рукавом рубахи.

— Гляди — кось, часу не поробил, а упарился. Отвык, видать.

— Отошшал ты больно.

— Дак ведь не у тещи на блинах был. Ничего, дома оклемаюсь. Спасибо тебе, Петро, не кинул мою семью. Припасу‑то, видел, до самой нови хватит.

— Не один я припасал. Ребятишки твои подросли, помогали в хозяйстве. А Нюрку вон уже сватают.

«Поди, не знает Гришка Сомов про порчу. А как узнает, что будет?» — озабоченно думал Егор.

— Меньшой‑то твой, Гордейка, шибко башковитый парнишка. И растет так податливо, должно, в деда весь будет — богатырь. Учить бы его надо. Серафим по духовной части советует пустить, да Гордейка до бога‑то не больно охоч.

— Куда уж нам в попы‑то.

— И то!. Ты сам‑то как к богу относишься? Не потерял веру?

— Всю как есть. Хотя и ранее немного у меня ее было. Так, привычка была. А ты?

— Я сам себе бог. Нам, окромя себя, не в кого больше верить.

— Уезжаешь зачем?

— Не могу больше, Егор. Разве это жизнь?

— Ищешь, где полегче да покрасивше?

— Нет. Думаешь, там легче? Еще хуже. Тут хоть с голоду не мрут да крыша над головой есть. А там есть которые и вовсе ни кола, ни двора не имеют. Много таких. Недаром народ ропщет. Слыхал о пятом‑то годеН

— Приходилось.

— Я сам‑то далеко был, а и туда донеслось. Исхудала матушка — Русь, дале некуда. Мироедство идет великое. Везде мироеды. В Петербурге царь да графья с князьями кровь сосут, в середке России помещик зверует, а с краешку, у нас тут, миллионщики вроде Демидова да мироеды вроде убиенного тобой Петра Евдокимовича или заместо его севшего Васьки Клюева народ ограбляют. Васька‑то, почитай, все пять деревень к себе в кулак забрал да и давит. Не могу я тут жить!

— А там тебя рай небесный ждет?

— Там люди. Там народ кучей живет, друг за друга заступится. А тут каждый сам по себе, за одну свою овчину и дрожит, — Ты бы вот взял да и тут всех в кучу собрал.

— Соберешь их! На брагу — это они соберутся. А для чего другого — нет.

— Зря ты, Петро, так плохо о людях думаешь. Не один ты жить хорошо хочешь. Вот только как к этому идти? Подумай! И идти надо сообща. Вот видишь кулак: он из пяти пальцев составлен. Каждым я могу разве что муху убить а пятью, значит, пять мух. Ну а ежели я пальцы в кулак сожму, да ударю? Тому же Ваське Клюеву по башке ударю? Мокрое место останется, хотя и отошшал я.

— Ударишь, а тебя опять на каторгу упекут.

— Всех‑то не упекут, да и мы теперь поумнее стали. В Ваське ли дело? Не им эти порядки заведены. Одного Ваську прибьешь — другой сядет.

— Верно, он ведь тоже заместо Петра Евдокимовича сел.

— Как это вышло?

— После смерти мельника Антонида с мужем в станицу уехали, они и раньше отделяться думали. Маланья же осталась при доме. Боялась покойника, вот Ваську и пустила вроде как на постой. А через полгода в бане угорела. Говорят, дверь в баню колом приперта была снаружи, а старуха головой уж на пороге лежала, видно, хотела выбраться, да не могла. Следствие по этому делу велось, да Ваське удалось как‑то замять.

— Дом‑то как ему достался?

— Расписки Васька предъявил, будто Маланья в карты ему проиграла и дом, и мельницу. Они и верно поигрывали в карты вечерами, но не думаю, чтобы Маланья проиграла. И тут дело нечистое. А как прибрал Васька все к рукам, так и лютовать начал почище Петра Евдокимовича. За помол вдвое больше брать стал, намедни вон у Василия Редьки две десятины пашни отрезал за долги. Живет что те помещик какой, у него вон четверо в работниках на поле работают исполу да в хозяйстве еще двое за один харч рббят.

— Значит, надо не по Ваське, а по порядкам, которые заведены, бить‑то. Вот об этом как раз и говорит Ленин. Слыхал про Ленина?

— Слышал. В Петербурге у меня знакомый есть, Михайло Ребров, тоже из матросов. Я у него после плену две недели жил. Он тоже хвалил Ленина.

— Надо понимать, твой знакомый из большевиков.

— А что это такое — большевики?

— Партия такая, называется Российская социал — демократическая. А в ней есть большевики и меньшевики. Есть еще и другие партии: эсеры, «Союз русского народа» — много всяких партий.

— Пес в них разберется! Я сам себе партия. Куда захочу, туда и поворочу.

— Гляди не поверни в другую сторону.

— А ты откуда про все эти партии дознался?

— Каторга научила. У нас там много всяких политических было. Поперву я тоже запутался в них, вроде бы все говорят одинаково, все революцию хотят сделать, все царя да помещиков ругают. Потом подружился с одним из политических. Мы в ту пору на рудниках работали, а у него чахотка, да и кости он тонкой, из бар, помогал я ему. Вот он меня и образумил. Грамоте научил, книжки читать заставил. Читал я и Ленина. Уезжаешь вот, а то я бы и тебе кое‑что рассказал. Может, останешься?

— Нет, решил уже. Рубить — так все сразу.

Что именно «все», Петр не уточнил, но Егор догадался: любит еще брат Акулину и уходит от нее тоже.

— Женился бы ты, что ли, — предложил Егор.

— Нет, хватит. Пробовал, да вишь как вышло?

— Слышал. С; Васькой‑то она хорошо живет?

— Дак ведь чего ей не жить? Как сыр в масле купается. На богатство и польстилась.

— Ну и плюнь на нее. Других баб нет, что ли?

— Да вот не нашел. По мне она самая хорошая. Хочу забыть, а не могу, все она блазнится. И все время мне кажется, что и она меня не может забыть. Встретимся, глядит тоскливо и будто сказать что хочет, а не решается. Кабы не ребя- тенки, от Васьки нажитые, может, и вернулась бы. А я бы ее и с ребятенками взял.

— Неладно это, Петро, чужую‑то семью рушить.

— А мою ладно?

— Все думали, что ты погиб. Я не хочу Аку- лину оправдывать, но и винить ее не за что.

— Выходит, я виноватый?

— И ты не виноват.

— А кто же?

— Война.

— Выходит, никто не виноват.

— Почему же? Виноваты те, кто ее начал.

— Опять ты политику подвел. Я тебе про бабу, а ты мне про политику. Что я с ней, с этой политикой, на одних полатях спать лягу? Ты мне жизнь объясни, а не политику.

— Так ведь политика‑то от самой жизни идет.

— Не понятно мне это.

Прибежал Гордейка звать обедать. Он еще стеснялся отца и обратился к Петру:

— Дядя Петя, мама сказала, чтобы вы с тятей обедать шли.

За столом он опять уселся рядом с отцом. Теперь от отца пахло, как и от дяди Петра, углем и железом. Эти привычные запахи делали отца более понятным и близким, и Гордейка осмелился наконец спросить:

— Тятя, а ты верно самый сильный был?

— Верно, сынок. А теперь я еще сильнее стал.

Гордейка победно оглядел застолье и, тряхнув своей белой головенкой, сказал:

— А говорите, отошшал!

Егор тоже оглядел черноголовое застолье, подумал: «Верно ведь, он один в мою масть удался». И спросил:

— Федосеевна‑то жива еще?

— В прошлом годе преставилась, царство ей небесное! — перекрестилась Степанида. Примеру ее никто не последовал, и Егор подумал, что бог у него в доме не в почете.

Пока полдничали, жара спала, и Петр, закинув за плечи котомку, ушел из деревни. Ушел задами, никому не велел провожать и только Гор- дейку взял до поскотины.

Глава третья

1

Осенью Егор отвез Гордейку в станицу, устроил в школу. От Шумовки до станицы было двенадцать верст. Гордейка приходил домой только по субботам, остальные дни жил на постое у кузнеца Федора Пашнина. Федор поселился в станице недавно, до этого работал в Каслях по литейному делу. В городе сказывали, что Пашнин был отменным литейщиком, будто бы даже для царского дворца литье делал, был за это назначен обер — мастером, но неожиданно ушел с завода — то ли с хозяевами не поладил, то ли по какой другой причине. Сам Федор об этом не рассказывал, он вообще был молчалив и со стороны казался нелюдимым.

Однако, пожив у Федора месяц — другой, Гордейка убедился, что Пашнин к людям ласковый и добрый, но сходится с ними осторожно. Кроме Егора Шумова да печника Вицина, друзей у него не было. Может, еще и потому редко кто заходил к Федору, что избенка его стояла на отшибе, возле кладбища. А про это кладбище всякие страхи сказывали. Будто ходит там по ночам привидение в образе человечьем, но с конскими копытами, а воет оно по — волчьи и скыркает зубами.

По ночам в трубе над чувалом верно что‑то выло и укало. Гордейка в страхе забивался в угол и крестился. Когда после первой недели он вернулся домой осунувшимся и почерневшим, Степанида заявила, что в станицу его больше не пустит, потому что Пашнин заморит его там. А когда Гордейка рассказал еще и о привидении, совсем всполошилась:

— Осподи, оборони дитё малое, не сгуби душу невинную!

Отец же только посмеивался. В понедельник он сам отвел сына в станицу и велел позвать печника Вицина. А когда тот явился, строго спросил:

— Ты эту печь клал?

— А кто же еще? Тут все печи мои.

— Вот Гордей говорит, что она воет.

Вицин пошел в куть, сунул голову к заслонке и хлопнул себя по бокам:

— Ах ты, язви те! Совсем забыл: изба‑то Емельки Фролова была. Вреднейший был старик, вот я и сложил ему с музыкой. Ну это мы сейчас исправим.

Вицин встал на табуретку, что‑то поковырял за чувалом, вынул один кирпич, другой, пошарил в трубе. Сложив и замазав кирпичи, сказал:

— Вот теперь не станет выть. И подтопка будет лучше гореть.

И верно, после этого по ночам в трубе не выло, рассказам про привидение Гордейка перестал верить, но, когда Санька Стариков, есаулов сын, предложил на спор пойти в полночь на кладбище и прокуковать там пять раз, Гордейка заколебался. Но Санька предложил хорошую цену: старую казачью саблю. Да и самому себя испытать хотелось.

Ночь выдалась темная и метельная. Гордейка два раза сбивался с дороги, и ему все время казалось, что рядом с ним идет привидение и толкает его в суметы. У него захватывало дыхание, по коже ходил мороз, дрожали руки. Раза два или три сами собой подгибались колени, и он садился в снег. Тогда сзади ему кричали:

— Ага, испугался?

Саженях в тридцати сзади темнела толпа мальчишек. «Им хорошо, их много, и сабля с ними», — подумал Гордейка. И вдруг разозлился на них. Он знал, что никто из них не согласился бы один пойти на кладбище. Даже с саблей. А ему и саблю не дали. Сам трясясь от страха, он решил напугать и их. Сложив ладони рупором, он завыл. Он не видел, как разбегались ребята, просто темная куча сзади рассыпалась — и растворилась в ночи. Он только слышал их крики и отчаянный визг. Ему стало смешно, страх пропал совсем. И только когда он входил в ворота кладбища опять противно задрожали колени.

За каменной оградой кладбища было тихо, ветер сюда не залетал, здесь было и темнее, черные ограды могил и кресты еле различались на мертвенно — синем снегу. Он не боялся этих занесенных снегом могил, только с опаской косился на черную кучу в углу — там позавчера похоронили сапожника Грекова.

Ребята наверняка все разбежались, куковать не имело смысла, но он все‑таки прокуковал ровно пять раз, а когда умолк, ему из лесу откликнулось звонкое эхо, и оно испугало его. Выскочив за ограду, он совсем оторопел: перед ним маячила человеческая фигура с двумя головами. «Так вот оно, привидение‑то!» — мгновенно промелькнуло в мозгу.

Гордейка невольно попятился назад. И тут же сообразил, что сзади‑то кладбище, там его может подстерегать другое привидение, а то и вовсе покойник. Гордейка метнулся в сторону, прижался к шершавой каменной стене и заплакал.

И вдруг привидение голосом Вовки Вицина сказало:

— Шибко ты их напужал! Ты ведь сам выл?

— А я не испугался! — Это уже голос Юрки Вицина.

Только теперь Гордейка разглядел, что их двое. Выходит, они не боялись. Ну, Вовка, тот ладно, он на год старше, а Юрка совсем маленький, ему и девяти годов нет.

Но наверное, и они боялись, потому что, когда шли от кладбища, поочередно оглядывались и нет — нет да пускались вскачь. Юрка не успевал за ними, Вовка тащил его за руку и покрикивал:

— Шевелись, заноза! Тоже увязался.

Наконец они добрались до станицы и здесь увидели остальных. Те опять жались кучкой, в середине с саблей в руке стоял Санька Стариков. Гордейка подошел и протянул руку:

— Давай саблю.

Санька попятился назад и забормотал:

— Может, ты там и не был, мы не слышали, как ты куковал.

— Где вам слышать! — сказал Вовка. — Напустили в штаны и бежать. Юрка вон и то не испугался. Мы с ним слышали, как Гордейка куковал.

— Значит, вас было трое, а по уговору он один должен был идти, — упрямился Санька.

— Он и не знал, что мы идем. Мы‑то на кладбище не ходили, возле ограды стояли. Отдай саблю! — Вовка схватился за ножны.

— Не отдам!

Но тут подошел самый старший из них, Колька Меньшиков, и строго сказал Саньке:

— Отдай, Старикашка. Уговор дороже денег, проспорил — отдавай.

Санька выпустил саблю. Вовка протянул ее Гордейке:

— Бери, теперь она твоя.

Гордейка взял саблю и побежал домой.

Федор уже спал, он не слышал, как Гордейка, просунув руку в щель, отодвинул в сенях засов, как возился в чулане, пряча саблю. Но наутро Федору что‑то понадобилось в чулане, он увидел саблю и, разбудив мальчишку, спросил:

— Ты принес?

— Я, — признался Гордейка.

— Где взял?

— Выспорил у Саньки Старикова. Я ночью на спор на кладбище ходил.

— Ишь ты! — удивился Пашнин. — И не боялся?

Гордейке очень хотелось соврать, но, поколебавшись, он признался:

— Было маленько.

Федор пристально посмотрел на него и сказал:

— Ну, маленько — это не в счет. Молодец! А саблю спрячь подальше, а то увидят и отберут.

Гордейка залез на чердак и там в самом темном углу спрятал саблю под застреху.

2

За неделю до рождества приехал к Федору Пашнину гость из города. Приходился он Федору не то свояком, не то шурином, привез поклоны от родни и подарки: ситцевую рубаху, сапоги, два колеса копченой колбасы, белых городских булок и головку сахару.

Этот вечер запомнился Гордейке надолго. Он еще никогда так сытно не ел и первый раз сидел за столом вместе с настоящим городским человеком, барином. У гостя было чудное имя — Цезарь. С виду он был неказист, росту среднего, сухощав, щеки впалые, нос тонкий, и все на нем было тонкое: коричневый костюм из тонкой шерсти, тонкое сукно на пальто, тонкие стекла на пенсне на золотой цепочке, даже уши тонкие — сквозь них можно было разглядеть свет семилинейной лампы. Все это Гордейка рассмотрел не сразу, потому что шибко стеснялся этого человека в странном городском одеянии, говорящего непонятными словами:

— Разгул реакции, разброд и шатания в общественном движении кончились, поднимается крутая волна нового революционного движения. Нужны практические действия…

Гордейка почти ничего не понял из того, о чем говорили Федор с Цезарем. Уплетая за обе щеки колбасу с белым хлебом, запивая сладким чаем, он исподтишка разглядывал гостя и почти не слушал, о чем тот говорил. Гордейка думал о том, что вот бы и ему выучиться и жить в городе, есть колбасу с белым хлебом, попивать чай и говорить такими же непонятными словами. В городе он ни разу не был, слышал о нем только от дяди Петра, и город представлялся ему чем‑то сказочным, в нем все было светлое и чистое, как в горнице у Акульки.

Наевшись до отвала, Гордейка разморился, залез на печь и сразу же заснул. Где‑то в подсознании у него застряли последние слышанные им слова: «социал — демократия», «самодержавие» и «переворот». Эти слова снились ему всю ночь. Со циал — демократия снилась в виде Акульки. Она стояла посреди горницы, вся разряженная в яркие, цветастые одежды, на голове у нее, как у богородицы на иконе, был надет медный таз. Она сама держала в руках Ваську Клюева — одной рукой за шиворот, другой за штаны — и переворачивала его. Васька крутился, как мельничное колесо, и смешно болтал ногами. А за спиной Акульки сидела на фикусе ворона и каркала: «Карать его! Карать его!»

Откуда‑то из другого угла, как из лесу, доносилось эхо; «Де — мо — кра — тия! Де — мо — кра — тия!»

То ли от этих снов, то ли потому, что переел на ночь, Гордейка спал плохо, с утра у него болела голова, и он даже обрадовался, когда Федор сказал:

— В школу ты сегодня не пойдешь, а сбегаешь домой за отцом. Скажешь, что в гости его зову, потому как свойственник из города приехал.

Гордейку опять сытно покормили, потом он стал на лыжи и пошел в Шумовку. Погода была тихая, снег рассыпчатый, лыжи по нему скользили легко, и Гордейка добрался до Шумовки меньше чем за два часа.

В кузне отца не было — он чистил скребком Воронка в стайке. Воронка купили недавно, он еще не привык к Гордейке, косил на него карим глазом и храпел. Отец, узнав про гостя, тут же стал запрягать Воронка, а Гордейка забежал в избу и сунул матери завернутый в чистую тряпицу кусок колбасы и белую булку — гостинец Цезаря. На гостинец тут же накинулсь все сразу, но мать поделила его поровну между детьми, забыв, однако, про себя. Она только понюхала булку и удивленно сказала:

— Гли — кось, какой духовитый! И как такой пекут?

Гордейка поглядел на ее вздувшийся живот — в семье ожидалось прибавление — и полез за пазуху. Там лежал у него кусок колбасы, которым Федор снабдил его на дорогу.

— А это тебе, мама.

Степанида торжественно приняла кусок, перекрестилась, погладила сына по голове и ласково сказала:

— Спасибо тебе, кормилец!

У нее навернулись на глаза слезы, и Гордейке вдруг стало до боли жаль ее. Раньше он как‑то вроде бы и не замечал ее, как не замечаешь воздуха, которым дышишь. Теперь, не видя ее по неделе, а то и по две, он тосковал по ней, ему не хватало прикосновения ее жесткой руки, ее голоса. Степанида редко ласкала детей, нужда больше заставляла ее покрикивать на них, нежность ее распространялась только на самого младшего, а поскольку они рождались почти каждый год, то не успевали оценить ее ласки. Гордейке в этом смысле повезло — после него долго никого не было, и мать относилась к нему нежнее, чем — к другим. Может, поэтому и он с ней был поласковее других. И еще она любила его за то, что мастью он выдался весь в отца и хватка у него тоже отцовская — настырный.

— Вот выучусь, поеду работать в город, одной колбасой тебя кормить буду, — пообещал Гордейка.

Тут Степанида и вовсе расплакалась. И Гордейка выскочил из избы, чтобы не зареветь самому.

Когда они приехали в станицу, в избе Федора уже сидели кроме него и Цезаря печник Вицин и пимокат Косторезов. На столе весело посвистывал двухведерный самовар. Егор со всеми поздоровался за руку, а с городским дядей Цезарем даже обнялся. Гордейка так и не понял, откуда они знают друг друга, потому что отец велел ему идти к Вициным.

После той ночи на кладбище Гордейка особенно подружился с братьями Вициными, часто бывал у них; его приходу и сейчас никто не удивился. Семья Вициных была тоже большая: кроме Вовки и Юрки было еще четверо девчонок да всегда толклись двое — трое чужих. Жена печника Любава была женщиной на редкость приветливой, крутясь по хозяйству, успевала вникать и во все ребячьи дела, иногда им что‑нибудь рассказывала. А рассказчицей она была просто незаменимой: ее плавная, пересыпанная прибаутками речь будто привораживала ребят — они, как цыплята за клушкой, ходили за Любавой и как‑то незаметно для себя помогали ей по хозяйству.

Вот и сейчас, заметив Гордейку, Любава сказала:

— Лезь на печь, а то посинел, как опупок. Кешка, принеси дров.

Гордейка быстро разделся и полез на печь, а Кешка Косторезов пошел в подсарзй за дровами. На печи Вовка, Люська и Венька Соколов хлопали потрепанными картами — играли в пьяницу. Гордейку тут же приняли играть. Потом они высыпали из пимов помидоры, выбрали пожелтее и стали есть. Вскоре к ним присоединились и Кешка с Юркой.

Ночевал Гордейка тут же, на печи, между Вовкой и Юркой. Девчонки спали на полатях, оттуда долго доносился шепот — это Люська что- то опять рассказывала. Она была вся в мать, та кая же говорунья, обладала неиссякаемой выдумкой, ее рассказ иногда длился несколько дней подряд и обрастал все новыми и новыми страшными подробностями. Девчонки, слушая ее, замирали от страха, ночью кто‑нибудь из них вскрикивал во сне или начинал стонать. Тогда Вовка, спавший чутко, нашаривал в углу пим и швырял его в темноту полатей. Почему‑то это всегда помогало — в избе опять водворялась тишина.

Наутро, когда Гордейка вернулся к Федору Пашнину, там уже не было ни отца, ни дяди Цезаря.

— Что, брат, проспал отца‑то? — спросил Федор. — Ты на него не обижайся, он уехал чуть свет, повез Цезаря в город.

3

Отец вернулся из города только на четвертый день. Он привез Гордейке настоящий ранец, точь- в — точь как у Саньки Старикова, только поновее. Гордейка переложил из холщовой котомки книжки, надел ранец за спину и отправился к Вициным. Он нарочно сделал круг и прошел мимо дома есаула Старикова, но Санька, должно быть, не видел его, а то бы выскочил. Зато на Вициных ранец произвел большое впечатление — все по очереди примеряли его и рассматривали, как диковину. Только Люська небрежно скользнула по нему взглядом и фыркнула:

— Подумаешь, сумка!

Гордейка знал, что ей тоже хочется посмотреть и примерить ранец, но она привыкла сама быть окруженной вниманием и сейчас ревниво следила за тем, как все увиваются около Гордейки.

— Не сумка, а ранец, — поправил Гордейка.

— А ты за… — Люська вовремя замолчала, но все уже догадались и дружно прыснули.

Гордейка замахнулся на нее ранцем, но ударить не успел: Люська вцепилась ему ногтями в лицо. Он взвыл от боли и схватил Люську за руку. Но она вся извивалась, как уж, иногда ей удавалось вырвать то одну, то другую руку, и тогда она снова вцеплялась ему то в лицо, то в шею. Наконец он загнал ее в угол, тут она уже не могла вырвать руки и пыталась его укусить. Он одной рукой обхватил ее за шею, чтобы приподнять подбородок и не дать ей укусить за нос. Они поневоле прижались друг к другу. Гордейка почувствовал ее тугие, уже почти оформившиеся груди, частое биение ее сердца, жаркое дыхание. Они вдруг оба смущенно потупились и покраснели и еще какое‑то мгновение стояли, тесно прижавшись друг к другу, хотя Гордейка уже выпустил Люську и только его рука оставалась на ее плече. Она легким движением сбросила руку с плеча и тихо и мягко сказала:

— Уйди.

И он отошел.

А все остальные смотрели на них с недоумением— они никак не предполагали такого мирного исхода борьбы, потому что ни Гордейка, ни Люська никогда еще никому не уступали.

Гордейка поспешно занялся своим ранцем: от него уже оторвали один ремень. Сунув ремень в ранец, Гордейка схватил пальтушку и выскочил в сени.

Он забрался в огород, за баню, и долго сидел там, пытаясь понять, что же произошло. Люська ему всегда нравилась тем, что умела быть главнее и умнее всех подруг, он любил слушать ее нескончаемые рассказы, иногда сам подсказы вал ей неожиданные повороты в ее повествовании, и она быстро развивала его дальше. Ему нравились ее глаза — они были особенные, с поволокой, хотя он не мог бы точно сказать, какого они цвета. Цвет их каждый раз менялся, в глазах появлялись какие‑то новые оттенки. Когда она смеялась, глаза ее становились такими же ласковыми и бархатными, как трава в логу возле церкви.

В остальном она была похожа на всех других девчонок, и Гордейка в общем‑то относился к ней так же, как и к другим, — со снисходительностью мальчишки. Правда, Люська была почти на год старше его, ей шел уже пятнадцатый, но это различие в возрасте было совсем незаметным, потому что Гордейка статью удался весь в деда, на вид меньше пятнадцати и не дашь.

И вот теперь он почувствовал в себе что‑то еще не изведанное, приятное, но, как он догадывался, стыдное. Люська для него вдруг перестала быть просто девчонкой, он почувствовал в ней какую‑то таинственную силу, способную перевернуть в нем все, догадался, что Люська и сама сегодня впервые узнала эту силу и тоже стыдилась ее.

После этого он одиннадцать дней не заходил к Вициным. На двенадцатый, возвращаясь из школы, он увидел, что Люська с девчонками катается со елани на санках. В тот момент, когда он проходил внизу по тропинке, Люська неслась ему наперерез.

— Берегись! — крикнула она.

Но Гордейка, вместо того чтобы отступить в сторону, вдруг плашмя упал ей на колени. Несколько метров они так и катились — он лежал у нее на коленях. Потом санки вдруг занесло, они раза два кувыркнулись. Теперь Гордейка и ЛюСь- ка оба лежали в сугробе и хохотали. Когда поднялись и стали отряхиваться, лица их оказались рядом, и Люська вдруг с тревогой воскликнула:

— Ой, ты поранился! — Она зубами стащила варежку, протянула к нему руку и осторожно смела ею со щеки снег. И опять, как тогда, тихо и мягко сказала: — Это старая. Не зажила еще, — Она погладила ладонью по его щеке, а Гордейка покорно отдавался этому поглаживанию, стараясь плотнее прижаться к ее ладони.

— Вон как я тебя разукрасила! — Она засмеялась звонко, искристо. — Не сердишься?

— Ну вот еще!

— Тогда почему перестал к нам заходить?

— Если ты хочешь, приду.

— Больно ты мне нужен! — сказала она совсем другим, чужим, голосом и усмехнулась.

Он знал в ней вот эту способность меняться. Иногда она кого‑нибудь из девчонок приласкает, воркует около нее, воркует, а потом вдруг оттолкнет. К этим ее выходкам уже привыкли и не обижались на нее. Но сейчас Гордейку охватила такая злость, что он даже заскрипел зубами. Он хотел сказать ей тоже что‑нибудь обидное, но ничего не пришло в голову, да и было уже поздно: Люська подхватила санки, быстро и ловко полезла на елань.

Он пришел назло ей, но Люська сделала вид, что вообще не заметила его появления. В этот день, как нарочно, в их доме собралось много ребятни: тетка Любава вчера ездила в город и, как всегда, никого не обделила. Даже Гордейке, пришедшему после всех, достался комочек слипшихся леденцов, который он тут же уступил Юрке.

Опять около Люськи сгрудились все, просили досказать историю про принца, которого татары хотели повесить за то, что он полюбил красивую татарку Зулею и хотел с ней обвенчаться в русской церкви. Немного поломавшись, Люська начала рассказывать, а Гордейка стал одеваться. Он нарочно не торопился, чтобы Люська видела, что он собирается уходить. А она даже не смотрела в его сторону.

Но как только за ним захлопнулась дверь, Люська вдруг на полуслове оборвала свой рассказ:

— А ну вас! Надоели.

И как ее ни уговаривали, рассказывать больше не стала, а сидела весь вечер в углу нахохленная и злая. Она и на другой день была не в настроении, все у нее валилось из рук, а ночью Любава слышала, как дочь всхлипывает в постели.

Когда наутро вся семья собралась за столом, Любава сказала:

— Сварю‑ка я к обеду горошницу. Дак ты, Вовка, позови Гордейку, он до нее шибко охочий.

Она заметила, как за поволокой Люськиных глаз мелькнули искорки.

— Вот еще! Терпеть» не могу эту горошницу! — капризно сказала Люська.

«И в кого она такая гордячка? — думала Любава. — Нелегко ей будет жить с таким‑то упрямством, мужики любят ласковых да податливых…»

4

Учился Гордейка хорошо, год окончил с похвальным листом, потом этот лист Степанида показывала всей деревне. И вся деревня ходила к ним писать прошения и письма, к Гордейке стали относиться уважительно, а некоторые даже величали его Гордеем Егоровичем. Только дьякон Серафим, потерявший доход на этом деле, ворчал:

— Учить мужика — одно баловство и развращение.

Но самой дорогой для Гордейки была похвала дяди Петра, неожиданно приехавшего на побывку. В его избе жили теперь Нюрка с Гришкой Сомовым, и Петр поселился у Егора. Спали они с Гордейкой в сенях: Петр — на нарах, Гордейка — на сундуке. Дядя Петр по ночам рассказывал всякие морские истории. Он теперь служил в Кронштадте, в школе юнг, был даже каким‑то начальником, наверное небольшим, потому что над ним стояло еще много начальников, которых он ругал.

— Есть там один — совсем зверь. Генерал — губернатор Вирен. Должно, из немцев. Этот с живого шкуру сдерет… — И неожиданно заключал: — А все‑таки жизнь там интереснее тутошней. Давай, Гордейка, к нам в школу, человеком выйдешь.

— Дак ведь не примут.

— А я зачем? Помогу, у меня там знакомых много, и на счету у начальства я на хорошем. Только вот лет тебе маловато. Но ведь ты Девяноста девятого года, кто там будет разбираться в январе ты родился или в декабре. Сейчас делото опять к войне идет, набор большой делают, возьмут.

— Отец не пустит.

Отец часто засиживался у них в сенях, много говорил с Петром про политику, про какие‑то партии, про восстание, но Гордейка в этом совсем не разбирался, ему даже хотелось, чтобы отец поскорее ушел, а дядя Петр рассказал очередную историю из своей морской жизни.

Иногда Петр вдруг вставал посреди ночи, ку- да‑то уходил и долго не возвращался. Гордейка, так и не дождавшись его, засыпал. Но однажды он решил подсмотреть, куда уходит дядя, тихо крался за ним. Петр задами прошел к огороду Васьки — мельника, перемахнул через прясло, и Гордейка видел, как навстречу ему метнулся кто- то в белом. Потом услышал жаркий шепот Акульки:

— Что же ты припозднился? Я уж извелась вся.

— Боялся, что Васька не спит.

— Да ведь он ноне в Петуховку уехал покосы смотреть, к завтрему только и возвернется.

— Что же не сказала, я бы раньше пришел.

— Как же скажешь? Я днем‑то боюсь с тобой видеться, ну как узнают?

— А пусть! Жена ведь ты моя, хоть и бывшая.

— Да ведь у меня от него четверо…

Они ушли к дому, а Гордейка всю ночь караулил на углу проулка — а вдруг Васька приедет?

Петр возвращался после вторых петухов, опять задами. Гордейка видел, как над плетнями двигалась его курчавая голова. Гордейка побежал домой, чтобы опередить дядю, но они столкнулись у самых ворот.

— Что так рано встал? — спросил дядя.

— Не спится.

Потом, когда опять улеглись в сенях, Гордейка все‑таки предложил:

— Давай, когда надо, я Ваську‑то покараулю.

Петр ничего не ответил, долго раскуривал самокрутку, потом сказал:

— Нечего тебе в это дело мешаться.

А через несколько дней они вчетвером: отец, дядя Петр, Сашка и Гордейка — уехали на Воронке к Марьиной пустоши на покос.

Травы в этот год выдались хорошие, за два дня они вчетвером повалили всю пустошь и начали выкашивать в колках. Трава здесь жиже и мягче, косить легче да и прохладнее. За два дня на пустоши Гордейка с непривычки так вымотался, что теперь то и дело отдыхал. Отец с Сашкой уже обкосили свои колки и пришли помогать Гордейке. Втроем они быстро выкосили остатки, к тому времени и дядя Петр подошел, и они все отправились к реке. Там выкупались, Петр стал показывать Гордейке, как надо плавать, а отец с Сашкой поплыли к яру ловить раков. Они наловили полное ведро и, когда вернулись к балагану, развели костер.

Но сварить раков не успели: прискакал верхом на Васькином Гнедке засыпка Трофим.

— Эй, мужики, беда! — еще издали крикнул он. — Давай все в деревню, сход будет.

— А что случилось? — спросил отец, поднимаясь с земли.

— Война. Ерманец на Расею напал. Есаул Стариков приехал, сход собирает. Где тут Федька Квашня косит?

— А вот по этой тропке поедешь, за увалом по правую руку будет, — указал отец.

Трофим ускакал дальше, а отец пошел запрягать Воронка.

Когда они приехали в деревню, у поскотины собрались почти все ее жители. Есаул Стариков, при форме и шашке, стоял в ходке и объяснял, кто подлежит мобилизации в первую очередь. Брали сразу пять возрастов, мужики, которым надо было идти, стали гуртоваться возле ходка. Заголосили бабы.

Стариков, заметив Петра, подозвал его и сказал:

— А тебе, служивый, надо завтра отправляться в город и с первым же эшелоном к месту службы. Есть такой приказ: всем отпускникам вернуться немедленно.

Не дожидаясь конца сходки, они отправились домой собирать дядю Петра в дорогу.

Дома уже топилась печь, в кути толкались Степанида с Нюркой, Шурка крошила на столешнице лук.

— Знамо бы дело, дак тесто поставить да пирожков на дорожку настряпать, — будто оправдывалась Степанида. — Давай, Нюрка, зови всю родню на сташшиху.

Тащили все, что могли: хлеб, огурцы, сало, кто‑то принес курицу, бабы чередили ее во дворе. Неожиданно заявились Васька — мельник с Акуль- кой. Васька припер трехведерную корчагу браги и окорок фунтов на двадцать.

— Примете, тетка Стеша? — робко спросила Акулька, а сама умоляюще посмотрела на Петра. — Как‑никак родней доводились…

— Проходите, — разрешил Петр, и Степанида засуетилась, смахивая с лавки пыль:

— Вот сюда садитесь, гостенечки дорогие, уж не обессудьте, коли что не так.

— А разве тебя не берут, Василий? — спросил Егор. — Твой год будто выкликали.

— По болезни ослобожденный я, Егор Гордеич. Грыжа у меня давно нажитая, еще когда засыпкой был при Петре Евдокимовиче. Ну‑ка, попробуй поворочай мешки‑то!

А в кути Акулька шептала Степаниде:

— Врет он, есаул‑то две телки угнал со двора, вот и ослобонил.

За столом было шумно и тесно, все даже не уместились, которые пришли позднее, устраивались в сенях на нарах. В передний угол посадили Петра, по правую руку от него — Егора, по левую— Гришку с Нюркой. Потом в обе стороны сели дед Ефим, Васька с Акулькой, сват Иван с Авдотьей и прочие родственники. Гордейка, Сашка, Настя и Шурка сидели в кути за столешницей.

Первую здравицу говорил дед Ефим:

— Ты, Петыпа, японца воевал, сталыть, тепе- ря ерманца воюй да живой вертайся. С богом!

Чокнулись, не спеша выпили, долго молчали, слышалось только сопение, да кто‑то громко чавкал. Потом заговорили все сразу:

— И чего этому ерманцу надо?

— Мужики уйдут, кто хлеб убирать будет?

— Не слышно, коней забирать будут?

— У Фроськи шестой вот — вот народится, а Гань- ку забирают.

— Осподи, и за что же наказание такое на людей падает?

Гришка Сомов приставал к Нюрке:

— Следующий год — мой. Как меня забараба- ют, гулять зачнешь?

— Да что ты, бог с тобой!

— Знаю я ваше сусловие! Вон Акулька‑то как.

Акулька то и дело подливала Ваське самогона в кружку. Васька пил с охоткой, с лица его не сходила радостная улыбка, и не понять было, чему он больше радуется: тому ли, что его самого не взяли, тому ли, что Петр уезжает.

— Ты пошто ему в брагу‑то подливаешь? — спросила Степанида. — Едко больно, потом башка болеть будет. Да и не скусно.

— Ничего, он жадный, все вылакает. Я бы ему, алодею, яду подлила, да ребятишек жалко, и грех на душу брать не хочу.

— Что ты, осподь с тобой! Не лей боле.

— Ни черта ему не сделается!

Однако Васька скоро вывалился из‑за стола, и его вынесли на крыльцо. За столом освободилось место, и Петр позвал Гордейку. Усадив его рядом, он обнял его и сказал Егору:

— Люблю я твоего Гордея — грамотея. Своего сына не нажил — он метнул взгляд в сторону Акульки, — так он мне вроде бы сын. Не обижайся, Егор, а все так, как я говорю. И хотел бы я, чтобы он человеком стал. Пусти ты его со мной.

— Еще чего выдумал! — всполошилась Степанида. — Мальчонку — и на войну.

— Не на войну, а в школу. Пусть учится и около меня будет.

— И не думай! Егор, ты‑то чего молчишь?

— А как ты, Гордейка? — спросил отец.

— Я бы поехал. Если отпустите.

— Может, отпустим? — спросил Егор Степаниду.

— Да вы что, окаянные, с ума спятили? Мало мне твоей каторги, так еще сына отнимаете…

Она ругалась долго и, как всегда, крикливо. Потом вдруг заплакала. А выплакавшись, сказала:

— Разве я ему добра не хочу? Да ведь как оторвешь от себя? Решайте сами.

Решали всей родней. Судили и рядили всяко, но пришли к одному: раз уж в их роду завелся первый грамотей, загораживать ему дорогу не надо, пусть выбивается в люди.

5

Уезжали рано, еще по росе, чтобы засветло успеть в город. До поскотины провожала вся семья. Степанида, вытирая слезы кончиком платка, наказывала:

— Ты возле дяди Петра держись, он тебе теперь заместо всех нас будет. Старших всех слушайся, они тебя и научат добру‑то. Да отпиши, как приедешь в эту самую Крынштату. И воды остерегайся, в ей потопнуть недолго…

Дядя Петр с отцом говорили о чем‑то своем, а Нюрка все совала и совала Гордейке в узелок то яйца, то шаньги, то маковых зерен.

— Гринька у меня не жадный, сам велел в дорогу тебе припасу собрать.

Сам Гринька шагал сзади всех и сбивал палкой головки одуванчиков. Чуть впереди него тащилась Настя и тоже собирала в уголок платка крупные слезы — точь — в-точь как мать. Сашка держался за облучок и все повторял:

— Надо же, Гордейка в самом Петербурге будет! Надо же!

Должно быть, он завидовал Гордейке.

У поскотины все молча постояли, потом Егор понужнул Воронка, а С|тепанида запричитала:

— Ой, сыночек мой ненаглядный, на кого ты нас спокидаешь?

Она упала лицом на дорогу и царапала руками землю. Гордейке стало жаль ее, у него у самого навернулись слезы, он смахнул их рукавом. Дядя Петр хлопнул его по плечу и сказал:

— Держись, казак, атаманом будешь!

Дорога круто свернула за колок, Гордейка уже не видел матери, но до самой станицы думал только о ней.

В станице заехали к Федору Пашнину, и, пока отец распрягал и поил лошадь, Гордейка сбегал к Вициным. Там как раз садились обедать, Любава пригласила:

— Садись, Гордей, похлебай щей, заживешь веселей.

— Я только попрощаться, уезжаю в Петербург, а потом в Кронштадт, на моряка учиться.

Это известие ошеломило всех, ребятишки побросали ложки, выскочили из‑за стола, обступили Гордейку. Даже Люська подошла и, заикаясь, спросила:

— Ты… ты надолго?

— На всю жизнь.

— И не приедешь?

— Ну, может, на побывку.

Когда все они провожали его за ворота, шепнула:

— Я хочу, чтобы ты приехал. Слышишь? Я буду ждать.

Он только и успел ей кивнуть.

Глава четвертая

1

Петербург, только что переименованный в Петроград, поразил Гордейку обилием людей и света, шумом и сутолокой. Горели на улице фонари, в их неровном свете колыхалась пестрая толпа, запрудившая Невский от Знаменской площади до Адмиралтейства. Зазывно, наперебой кричали извозчики, сновали какие‑то навязчивые люди, за деньги предлагавшие всевозможные услуги:

— Меблированные комнаты с удобствами и чаем! В центре столицы и по дешевой цене!

— Служивый, купите петушков для’ вашей мамзели. Свежие, горячие петушки!

— Экстренный выпуск «Инвалида»! Читайте экстренный выпуск «Инвалида»!..

Среди этих суеуливых людей невозмутимо и важно прохаживались, будто плыли вниз по бурной реке проспекта, хорошо одетые господа и дамы. Гордейка с любопытством разглядывал их и явно робел, когда кто‑нибудь из них обращал на него внймание. Он совсем испугался, когда на углу Литейного их остановил высокий господин в расшитых золотом штанах и фуражке с кокардой, с густой расчесанной надвое бородой. Гордейка подумал, что это и есть адмирал и вот сейчас дяде Петру попадет, его могут посадить на гауптвахту, и тогда куда же деваться ему, Гордейке, — он никого не знает в этом шумном и пестром городе.

Но бородач только спросил:

— Девочек не желаете — с?

— Нет, — коротко, на ходу, бросил Петр и потащил Гордейку дальше.

— Это адмирал? — спросил Гордейка.

— Нет, это швейцар. — И вдруг, посерьезнев, оттолкнул Гордейку, вытянулся в струнку, и четко, будто ладошкой по столу, отбивая по тротуару шаг, пошел вперед. Вот он вскинул руку, резко повернул голову налево, и только теперь Гордейка увидел идущего им настречу человека в черном костюме с золотыми погонами и золотыми же нашивками на рукавах пиджака. «Вот этот, наверное, и есть адмирал», — решил Гордейка. Но дядя Петр объяснил потом:

— Это командир учебного судна «Рында» капитан второго ранга Басов. Вот поучишься немного и пойдешь к нему на корабль проходить морскую практику.

На углу Садовой и Невского они долго стоя- * ли, пережидая, пока пройдет строй солдат. В неровном свете фонарей холодно поблескивали вороненые грани штыков, на суровых лицах солдат сверкали капельки пота, весь строй пропах потом, махоркой и еще каким‑то незнакомым Гордейке запахом.

— На хронт гонють, — вздохнул кто‑то за спиной у Гордейки и громко крикнул: — Побейте немца, православные!

Но его никто не поддержал, скопившаяся на углу толпа молча пропустила строй и двинулась дальше. За Казанским собором Невский сужался— толпа стала гуще. Гордейке казалось, что высокие дома по обеим сторонам проспекта вот- вот сойдутся и раздавят эту густую, как муравьиная куча, толпу. Он крепче ухватился за руку Петра и уже не обращал внимания на то, что его толкают, кто‑то цепляется за его котомку, кому- то он наступает на ноги. И когда они вышли к Неве, Гордей вздохнул с облегчением. Уже стемнело, противоположный берег утонул в сумерках, и река от этого казалась еще шире.

«Пожалуй, пять или шесть наших Миассов улеглось бы в нее», — прикинул Гордейка.

Они подошли к пристани. Там стоял пароход, он как раз отправлялся в Кронштадт, но кто‑то сказал, что туда теперь пускают только по особым разрешениям, и дядя Петр побежал куда‑то хлопотать пропуска. Едва он ушел, стоявшие на пристани люди повалили на пароход. Те, что побойчее, протиснулись вперед, затем ушли и более смирные, пристань опустела. Над трубой парохода что‑то засипело, потом кашлянуло, и вдруг прорвался сначала тонкий пронзительный свист, постепенно он густел и вот уже ревел совсем басовито, как дьякон Серафим.

Когда прибежал дядя Петр, пароход уже отошел. Выяснилось, что никакого разрешения на въезд в Кронштадт им не требовалось. Петр уже приобрел билеты, и вот теперь они пропали, потому что это был последний пароход, и в Кронштадт они смогут попасть только завтра.

— Ночуем у Михайлы, знакомый тут у меня есть на Васильевском острове. Это недалеко.

Однако они шли еще долго. Гордейка совсем устал и еле волочил ноги. Потом они бесконечно долго поднимались по крутой каменной лестнице, забрались под самую крышу, и там Петр, посветив спичкой, нашел железное ушко и повернул его несколько раз. За дверью что‑то дзынькнуло, прошаркали шаги.

— Кто там?

— Это я. Петро.

Звякнула задвижка, дверь открылась, и Петр шагнул в тускло освещенный коридор. Гордейка робко топтался у двери.

— С тобой еще кто‑то?

— Племянник. Проходи, Гордей.

Коридор был длинный, по обеим сторонам его — множество разноцветных дверей. Они завернули в ближайшую.

Михайло был чем‑то похож на Федора Паш- нина, от него тоже пахло железом, а может быть, так пахло в комнате, потому что кроме железной кровати и стола в углу еще стоял верстак с тисками, в которые был почему‑то зажат рашпиль.

— А где Варвара? — спросил Петр.

— Она сегодня в Ночь работает. Теперь, брат, строгости — война. Что в деревне? Как относятся к войне крестьяне?

— Да ведь я всего день и пробыл при войне- то. Пять возрастов сразу берут, — Цезаря видел?.

— Нет, но письмо от него имею.

— Я дядю Цезаря знаю, — сказал Гордейка.

— Вот как? — удивился Михайлов. — Ну и что же?

— Хороший дяденька. Только тошшой больно.

— М — да, — промычал Михайло. — Тошшой, говоришь? Это верно. Лечиться бы ему надо, на воды поехать. Да куда уж теперь!

Между тем дядя Петр расстегнул штаны, распорол ошкур и достал из него какую‑то бумагу, Михайло долго читал ее, потом, хлопнув себя по колену, радостно воскликнул:

— Молодцы! Ей — богу, молодцы! Значит, Урал действует. Хорошо, очень хорошо! — И внезапно спросил Гордейку: — Ну а ты зачем пожаловал?

Гордейка растерялся от неожиданности и прямоты вопроса и только хлопал глазами.

— В школу думаю определить, в юнги, — пояснил Петр.

— В школу так в школу, — согласился Михайло. — А тебе, Петр, придется оттуда уйти.

— Это почему же?

— Попросись на действующий флот, желательно на большой корабль. Там ты сейчас нужнее. Юнги есть юнги, пацаны еще. А нам нужно работать серьезно. Очень серьезно! И йотом, твой патриотический порыв служить на действующем флоте, надо полагать, будет оценен начальством по достоинству. Это тоже немаловажно. Понимаешь?

— Чего тут не понять? Надо, значит, надо.

— Вот и хорошо. А теперь давайте пить чай. — Михайло взял зеленый эмалированный чайник и вышел.

— А как же я? — спросил Гордейка.

— Тебя‑то я устрою, — вздохнул дядя Петр. — А мне придется уходить. Служба, брат.

Гордейка понял только одно: Михайло имеет над Петром какую‑то власть и это по его хотению дядя собирается уходить из школы юнг. И Гордейка сразу проникся к Михайле неприязнью. Когда за чаем Михайло спросил его, понравился ли ему Петроград, Гордейка мрачно ответил.

— Нет.

— Почему?

— Толкаются все.

Михайло расхохотался, и это еще более обидело Гордейку.

Утром он попрощался с Михайлой равнодушно и холодно, а когда вышли на улицу, сказал дяде:

— Ты с ним не дружись.

— Почему? — удивился Петр.

— Так.

— А все‑таки?

— Он тобой помыкает, а ты слушаешься.

— Дисциплина, брат! Ты к ней тоже привыкай.

На этот раз они благополучно сели на пароход, вскоре он отчалил, и Гордейка забыл не только о Михайле, а, кажется, обо всем на свете. Он перебегал с борта на борт и не успевал как следует разглядеть все, мимо чего они проплывали: одетые в гранит берега, высокие дома, стоявшие у пристаней пароходы, густо дымящие трубы заводов.

Когда пароход вышел из устья Невы и перед Гордейкой распахнулся неоглядный простор залива, у него захватило дух, и он не мог понять отчего: от страха или от удивления.

2

Петру сравнительно легко удалось договориться с начальством, и Гордейку определили в четвертую роту, в первый взвод. Указателем у него стал приятель Петра унтер — офицер Василий Зимин. Он сам отвел Гордейку в баню, потом в столовую, показал его место в казарме и научил укладывать в шкафчик вещи и заправлять койку.

Занятия в роте начались недавно, и Гордейка за неделю не только догнал остальных учеников, но даже своей старательностью обратил внимание ротного командира мичмана Яцука.

— Добрый матрос выйдет, — сказал мичман Яцук Зимину. — Из деревенских?

— Так точно.

— Деревенские все старательные, но тугодумы.

Однако вскоре мичман убедился, что новичок — парень еще и сообразительный, легко запоминает все, что ему говорят.

В школе изучались общеобразовательные предметы и специальные дисциплины по технике вооружения кораблей. Корабельную специальность юнги выбирали по своему желанию, и Гордейка по совету Зимина стал изучать артиллерийское оружие. Сам указатель Зимин тоже был артиллеристом и в свободные вечера, собрав трех — четырех охотников, водил их в класс и натаскивал по специальности. Три раза в неделю все Юнги занимались в механических мастерских для приобретения навыков в слесарном деле. Тут у юнги Шумо ва успехи были особо отменными, пригодилось все, чему он научился у отца в кузне.

Самым трудным предметом для Гордейки оказалась строевая подготовка. Строевой они занимались ежедневно по нескольку часов, командиры отделений и взводов доводили их до изнурения, даже самые добрые из них на плацу становились сердитыми, щедро сыпались ругательства, а иногда и зуботычины. Казалось, что юнги никогда не научатся ходить в строю и отдавать честь так, как полагалось. Однако, когда через два месяца роте устроили смотр, она прошла хорошо, начальник школы выразил мичману Яцуку благодарность я разрешил всей роте увольнение в город.

В воскресенье с утра до самого обеда утюжили брюки и форменки, драили пуговицы, тренировались перед зеркалом в отдании чести. Забежавший в казарму дядя Петр осмотрел Гордейку со всех сторон и одобрительно заметил:

— Ничего не скажешь — хорош! Пойдем с тобой в кинематограф, я вот и билеты уже взял.

Гордейка слышал про кинематограф немало удивительных рассказов, ему очень хотелось посмотреть на живые фотографии, он даже представить не мог, как это так они оживают. Но в городе был единственный кинематограф, попасть туда крайне трудно, и то, что дядя достал билеты, было просто везением.

Петр ждал его за воротами, и, когда распустили строй, Гордейка подбежал к нему, весь сияющий от счастья. До начала сеанса оставалось еще более двух часов, и они пошли осматривать город.

День выдался не по — осеннему теплый, и, казалось, все население крепости высыпало на улицы. Они кишели матросами и празднично разодетой публикой, пестрые потоки людей медленно стека лись к главной улице города — Господской. Нижним чинам разрешалось ходить только по левой стороне этой улицы. Поэтому левую сторону и называли суконной, в то время как правую, по которой ходили только господа, именовали бархатной. Каждый матрос, выходивший на Господскую, рисковал получить замечание, внушение или наказание от придирчивых офицеров, оскорблявшихся при одном появлении в общественном месте матросов.

Тем не менее левая сторона улицы была запружена до «отказа. Петр с Гордейкой едва протискивались сквозь густую толпу, глазеющую на витрины магазинов, толкающуюся у лотков с мороженым и сластями. У Гордейки разбегались глаза, он то и дело останавливался, засмотревшись на какую‑нибудь диковину. Однако зевать на этой улице было опасно. Петр слегка дергал его за руку, и они оба вытягивались в струнку при виде офицеров, прогуливавшихся по другой стороне улицы.

Неожиданно они встретили Михайлу. Он тоже был одет по — праздничному: на нем была почти новая тройка, по жилету пущена серебряная цепь, в петлице алел цветок.

— Каким ветром? — спросил Петр.

— Да вот гуляю, — ответил Михайло и, оглянувшись по сторонам, тихо добавил: — На «Новом Лесснере» митинг будет. Приходи.

— Когда?

Михайло вынул из жилетного кармана часы — луковицу, щелкнул крышкой и сказал:

— Через сорок минут. Проходи через запасные ворота, там в охране свои люди.

— Ах ты, досада какая! Мы вот с Гордейкой в кинематограф собрались, и билеты уже куплены.

Гордейка испугался, что Михайло не пустит дядю и им так и не доведется посмотреть диковинные живые фотографии, но Михайло разрешил:

— Ладно уж, идите, раз билеты есть. Ка. к у тебя с переходом на корабль?

— Рапорт подал, да что‑то ответа нет…

За разговором они не заметили, как текущий впереди них людской поток быстро растаял, рассыпался по переулкам и подворотням. Вдруг кто- то испуганно крикнул:

— Вирен! — и метнулся в открытые двери бакалейной лавки.

На улице стало тихо, и в этой внезапно наступившей тишине отчетливо слышался только цокот копыт по мостовой. Белый, в яблоках, конь легко катил пролетку на рессорном ходу с откинутым назад кожаным верхом.

Пролетка остановилась как раз возле бакалейной лавки, и сидевший в ней адмирал сказал:

— Юнга, подойди сюда!

Гордейка сначала не понял, что это зовут именно его, но, когда Петр тихонько подтолкнул его в спину, подскочил к пролетке и замер в испуге и ожидании.

— Кто такой? — спросил адмирал.

Тут Гордейка вспомнил, как его учили докладывать начальству, и бойко отрапортовал:

— Первого года четвертой роты мичмана Яцу- ка номер шестьсот тридцать два юнга Шумов.

Должно быть, он что‑то напутал, потому что адмирал нахмурился, один ус у него дернулся кверху, и адмирал резко сказал:

— Знак!

Гордейка опять не понял, но дядя сзади прошептал:

— Жетон покажи.

Трясущимися руками Гордейка начал шарить по карманам, совсем запамятовав, что увольнительный жетон хранится в переднем кармашке. Наконец вспомнил об этом, достал жетон и протянул адмиралу, но тот отшатнулся и брезгливо сказал:

— Убери!

Гордейка спрятал жетон.

— Покажи надпись на бескозырке.

Гордейка сдернул бескозырку, отвернул клеенчатую опушку и показал надпись. Но теперь он боялся совать бескозырку под нос адмиралу, тот, видно, не рассмотрел и нагнулся ближе, отчего рессора жалобно взвизгнула.

— Расстегни клапан!

Гордейка торопливо начал расстегивать клапан брюк. Может, все и обошлось бы благополучно, но тут вмешался Михайло. Он подступил к самой пролетке и сказал:

— Ваше превосходительство, по какому праву вы издеваетесь над людьми?

— Молчать! — рявкнул адмирал и, обращаясь к Гордейке, поторопил: —Живее, юнга!

Но Михайло схватил Гордейку за руку и сказал:

— Погоди. А вам, ваше превосходительство, человеку, как я слышал, интеллигентному, должно быть стыдно устраивать такие зрелища, да еще при дамах.

Возле них сгрудилась большая толпа любопытных, немало было и женщин.

— Кто такой? — резко, будто ударил кнутом, спросил адмирал Михайлу.

— Я‑то человек…

— Смутьян! Забрать! Полиция, где полиция?

От угла уже бежал полицейский, но Михайло не стал его дожидаться, нырнул в толпу.

— Задержать!

Гордейка видел, как следом за Михайлой бросился Петр, будтб» стараясь задержать его, и они скрылись в ближайшем дворе. Адмирал приподнялся в пролетке и крикнул подбежавшему с той стороны патрулю:

— Поймать смутьяна и привести ко мне!

Но толпа неожиданно сомкнулась, двое патрульных никак не могли протиснуться, поднялась суматоха, и Гордейка хотел уже незаметно улизнуть, когда увидел стоявшего на той стороне улицы мичмана Яцука. Заметил его и адмирал.

— Мичман, отведите юнгу в школу и передайте, чтобы его примерно наказали.

Пролетка покатила дальше, мичман перешел улицу и зло прошипел:

— Следуй за мной!

Толпа уже перекатилась к воротам, за которыми скрылись Михайло с Петром, кто‑то радостно воскликнул:

— Двор‑то проходной, теперь ищи ветра в поле!

Мичман шипел:

— Я тебя в карцере сгною, увалень! Кто этот штатский нахал?

— Не могу знать, вашскородие! — соврал Гордейка. — Прохожий какой‑то.

Пока дошли до Красной улицы, где была расположена школа, мичман немного успокоился и почти миролюбиво сказал:

— Моли бога, что адмирал не спросил, кто такой я. Если бы узнал, что я и есть твой ротный командир, не избежать бы и мне наказания.

Он передал Гордейку дежурному и приказал отвести на гауптвахту на трое суток.

«Вот и поглядел кинематограф!» — с горечью думал Гордейка. И в нем поднялась жгучая злость и на адмирала, и на Михайлу, так некстати вмешавшегося не в свое дело, и даже на дядю Петра, не пожелавшего за него заступиться. Однако вскоре он рассудил, что дядя сделал правильно, иначе его тоже наказали бы.

3

Просьба Петра Шумова была удовлетворена, его списали на действующий флот, на крейсер «Россия». Крейсер базировался в Гельсингфорсе. Петр должен бы ехать туда поездом и попросил мичмана Яцука отпустить на сутки племянника. Однако увольнение в Петроград мог разрешить только начальник школы, и Петру пришлось потратить полдня, чтобы получить разрешение.

Когда пароход отвалил от кронштадтской пристани, над заливом висел плотный промозглый туман. Пассажиры поспешили во внутренние помещения, на верхней палубе осталось только человек шесть матросов, да и те жались к надстройкам. Петр с Гордейкой устроились за трубой, там было тепло и никто не мешал из разговаривать. Собственно, говорил один Петр, Гордейка только слушал.

— Не знаю, когда мы теперь с тобой увидимся, а может, и не придется — на войне всякое бывает. Но я за тебя в ответе перед отцом и матерью, да и перед совестью своей. Я тебя сманил во флот, мне, стало быть, и заботиться о тебе. Моряк, я вижу, получится из тебя хороший, но не в этом суть. Я хочу, чтобы ты стал настоящим человеком, и пора тебе к настоящему делу привыкать…

Петр помолчал, жадно докуривая папиросу. Потом- щелчком стрельнул окурок за борт и неожиданно спросил:

— Ты слышал, что есть люди, которые против царя идут?

— Слышать‑то слышал, да что‑то не видал таких. — Гордейка не заметил усмешки Петра и продолжал: — Попробуй его скинь, у него вон какая сила: и войско, и флот, и полиция.

— А есть сила, которая сильнее царя.

— Какая?

— Народ. Да. ведь и армия и флот — это тоже народ, такие же рабочие и крестьяне, как мы с тобой. Надо только эту силу организовать и поднять против царя. Вот этим и занимаются большевики во главе с Лениным. Так вот, Ленин стоит за поражение царского правительства в этой войне. Поражение ослабит самодержавие и народу будет легче взять власть в свои руки. Понял?

— А как же немцы? Они тем временем захватят Россию, и власть будет ихняя.

— Не захватят. Народ не даст, потому что тогда он будет защищать свою, рабоче — крестьянскую власть…

По палубе зашаркали чьи‑то шаги, и Петр умолк. В корму прошел старик в потертой поддевке и помятом картузе, за ним плелась девочка лет семи — восьми и ныла:

— Деда, ну, деда, зя — я-бко!

Старик остановился, подождал ее и ласково сказал:

— Я же тебе велел там сидеть.

— Бо — о-язно!

— Да куды ж я денусь? Задыхаюсь я там. — Старик потер ладонью грудь. — Вон стань к трубе, там теплее будет.

— Иди, не бойся, — пригласил Петр и подо, — двинулся, освобождая девочке место.

Пароход уже входил в Неву, пассажиры вылезли на палубу, и Петру так и не удалось, закончить разговор. Потом, сойдя с парохода, они сели в трамвай и — поехали на Петроградскую сторону. Трамвай был набит битком, должно быть, где‑то кончилась смена. Гордейку оттиснули в угол задней площадки, он совсем потерял дядю и, только когда переехали через мост, услышал его голос откуда‑то спереди:

— Гордей, нам через одну вылезать!

Гордейка стал пробираться к двери. Когда он вышел, дядя уже ждал его.

— Что, помяли бока‑то? — весело спросил он. — Зато добрались быстро. Нам вот сюда.

Они свернули в узкую улочку.

— А к кому мы идем? — спросил Гордейка.

— Не все ли равно тебе? К хорошим людям. Надо же нам где‑то и ночевать.

— К Михайле, что не пошли? Совсем рядом было.

— Михайлу, брат, арестовали, нам туда нельзя.

— Как так арестовали?

— А вот так. Помнишь, он на «Новый Лес- снер» звал? Вот тогда и арестовали. Когда и тебя, между прочим.

— Его‑то за что?

— Он шел против царя.

— Вон оно что! — удивился Гордейка. Он никак не ожидал, что те, которые против царя, могут быть похожими на дядю Михайлу. Обыкновенный мужик, ничего в нем особенного нет, а вот поди ж ты! — Постой. Раз ты его слушался, значит, ты был с ним заодно. Выходит, ты тоже против царя?

— Выходит, так.

— А не боишься? Тебя ведь тоже могут так‑то, как Михаилу.

„— Волков бояться — в лес не ходить. И потом, один мудрый человек сказал: «Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир». Так говорил Маркс.

— Тоже твой знакомый?

— Нет, он давно умер.

— Имя больно чудное — Маркс. Видать, не из русских.

— Немец.

— Не пойму я, дядя Петро, как так у тебя получается? Мы вот с немцами воюем, а ты о каком‑то Марксе, как о родном брате, говоришь.

— А мы и есть братья. По классу. Хотя Маркс и был интеллигент, ученый, но душа у него была пролетарская.

— Чудно получается!

— Ничего, скоро поймешь и ты, что к чему, — сказал Петр, сворачивая во двор большого мрачного дома.

На этот раз они спустились в подвал, постучались в левую дверь. Им долго не открывали, потом из‑за двери тихо спросил мягкий женский голос:

— Кого надо?

— Авдотья Захаровна здесь проживает?

— Вы ошиблись подъездом.

— Покорнейше извините за беспокойство.

Гордейка уже поднял дядин сундучок, собираясь уходить, но тут дверь широко распахнулась:

— Входите быстро!

Петр нырнул в темную пасть двери, втащил за собой Гордейку, и кто‑то тут же захлопнул дверь.

В подвале было темно, пахло плесенью и еще чем‑то кислым. Но вот где‑то в глубине открылась дверь, в коридор упала желтая полоса света.

— Проходите сюда, — пригласил тот же мягкий голос.

Петр подтолкнул племянника вперед, Гордейка шагнул в ярко освещенную комнату и в изумлении остановился на пороге: в переднем углу за столом сидел челябинский дяденька Цезарь.

Глава пятая

1

По окончании теоретического курса в школе юнги обычно совершали на одном из учебных кораблей плавание во внутренних водах, а затем и длительное — на семь — восемь месяцев — заграничное плавание. Но война требовала ускорить подготовку кадров, и в мае 1916 года выпускников школы юнг сразу расписали по кораблям действующего флота.

План военных действий России на Балтийском море, По которому было произведено развертывание флота с началом войны, был составлен еще в 1912 году. Правда, позже он несколько раз корректировался. Предполагалось, что германский флот начнет вторжение в Финский залив с целью высадки десанта и захвата Петрограда. Задача состояла в том, чтобы не допустить высадки немецкого десанта и обеспечить мобилизацию и развертывание 6–й армии, предназначенной для обороны столицы. Решение этой задачи предусматривало бой главных сил флота на оборудованной в начале войны центральной минно — артиллерийской позиции между островом Нарген и полуостровом Порккала — Удд.

В августе 1914 года немецкое командование действительно решило предпринять активные действия в Финском заливе. Для этого выделен был отряд контрадмирала Беринга в составе крейсеров «Аугсбург», «Магдебург», «Амацоне», канонерской лодки «Пантера», четырех миноносцев и подводной лодки. В ночь на 13 августа отряд направился в Финский залив.

Но разведка у немцев была поставлена плохо, они не знали обстановки на театре. К тому же в эту ночь был плотный туман, корабли шли двумя группами и вскоре потеряли друг друга. В 00 часов 37 минут, ворочая влево на курс 79 градусов, крейсер «Магдебург» при 15–узловом ходе прочно сел на камни у маяка Оденсхольм. Все попытки сняться с камней не увенчались успехом. Командир «Магдебурга» решил свой экипаж снять на подошедший миноносец «У-26» и взорвать крейсер.

Однако русский пост на маяке успел сообщить командованию об аварии «Магдебурга», из Ревеля уже вышли миноносцы, а из Балтийского порта крейсеры «Паллада» и «Богатырь». Отогнав артиллерийским огнем немецкий миноносец, русские моряки захватили оставшихся на борту командира крейсера, двух офицеров и пятьдесят четыре матроса.

Но самой главной добычей были секретные шифры, найденные водолазами около затонувшего крейсера. Они помогли овладеть методикой составления германских шифров, и, несмотря на частую смену ключей и кодов, применявшихся в немецком флоте, все радиограммы германского командования в дальнейшем легко расшифровывались. Это позволило окончательно установить состав немецкого флота на Балтийском море и его намерения.

Обстановка на театре оказалась более благоприятной, чем предполагало русское командование: противник не планировал высадку десантов в районе Финского залива. Поэтому в конце 1914 года был разработан новый вариант русского оперативного плана. Обеспечить фланг армии целесообразнее всего оказалось минными постановками в южной части Балтийского моря, чем одновременно нарушить и германскую торговлю со Швецией. Чтобы укрепиться в Моонзунде и Або — Аландском архипелаге, базы миноносцев и подводных лодок были выдвинуты в эти районы.

Гордей Шумов, списанный в минную дивизию, прибыл в Ревель и получил назначение на эскадренный миноносец «Забияка» наводчиком носового плутонга.

2

Ночью бухту затянуло туманом, к утру он стал совсем грязным, потому что эсминцы все время держали котлы под парами и дым корабельных труб никуда не уносило, он стлался низко над гаванью, цеплялся черными длинными космами за мачты и надстройки, густые шапки его в этом лесу мачт были похожи на грачиные гнезда.

Гордей зябко поежился и подошел к вентиляционному грибку. Из‑под грибка шел теплый запах ржавчины и пота, там внизу, в тесном кубрике, набитом людьми, было жарко.

К утру на кораблях стало тихо, слышались только сипение пара в трубах да всхлипывание воды в шпигатах. В этой тишине голос вахтенного офицера прозвучал неожиданно громко:

— На баке!

— Есть, на баке! — так же громко откликнулся Шумов и отошел от грибка. Сейчас вахту нес корабельный артиллерист старший лейтенант Колчанов, и Гордею не хотелось бы получить замечание от своего непосредственного начальника.

— Бить две склянки!

— Есть, две склянки!

Гордей подошел к висевшему на кронштейне медному колоколу, нащупал привязанный к языку штертик и отбил две склянки. Колокол звонко вскрикнул два раза, ему тут же откликнулись колокола с других кораблей, и над гаванью долго еще висел переливчатый, медленно затухающий звон. Но вот туман поглотил последний звук, и тишина стала еще более гнетущей и тяжелой.

«Осталось еще два часа, а я уже озяб», — с тоской подумал Шумов и опять побрел к вентиляционному грибку. Сейчас он жгуче завидовал тем, кто в кубрике, и почему‑то злился на них. Вот уже восьмую ночь подряд унтер — офицер Карев посылал его в ночную смену. Это было несправедливо, но никто Кареву не напомнил об этом, а сам Гордей постеснялся: он был самым молодым на корабле, и кое‑кто уже начал помыкать им. Даже замковый второго плутонга Мамин, маленький, плюгавенький матросик, прозванный в команде Блохой, и тот вчера велел постирать его робу, а когда Гордей отказался, полез на него с кулаками. Гордею не стоило больших трудов скрутить Мамину руки, но тут за Блоху заступились другие:

— Ты что, салага, перечить старшим? А ну, ребята, доставай ложки!

И не миновать бы Шумову наказания, отдубасили бы его ложками по мягкому месту, если бы не заступился Заикин. Он был кочегаром, но по тревоге расписан заряжающим на плутонге и как раз оказался в кубрике комендоров.

Заслонив Гордея от наседавших матросов, Заикин сказал:

— Вас что, мало начальство мордует, так вы еще друг друга мордовать собираетесь? Или вам мало восемнадцатой статьи?

Статью восемнадцатую военно — морского дисциплинарного устава знали и поминали недобрым словом все матросы. Эта статья предусматривала телесные наказания на флоте. В 1904 году, напуганное нарастанием революции, правительство отменило восемнадцатую статью, но в начале 1905 года указом царя она снова была введена в действие.

— Тебя самого давно ли пороли? — спрашивал Заикин Блоху. — А тебе, Клямин, давно ли Карев два зуба выбил? Ты почему‑то не осмелился Кареву дать сдачи, а тут вон какой — храбрый стал. Ишь ведь какие вы герои — шестеро на одного, да еще молодого!

Теперь уже Заикин наседал на матросов, они потихоньку отступали и вскоре разбрелись: кто в свой рундук полез, кто вдруг вспомнил, что надо орудие зачехлить. Кочегар обернулся к Гордею и сказал:

— Так и держать, парень! Ты им не особенно поддавайся.

Заикин был из запасных, он давно отслужил свой срок, но с началом войны был опять призван и попал на «Забияку». В команде его уважали, а некоторые и побаивались. После этого случая старослужащие матросы оставили Гордея в покое, но не мешали издеваться над ним унтер — офи — церу Кареву. А тот не давал молодому матросу прохода.

— Шумов! — орал он на весь кубрик. — Почему в обрезе бумага?

— Не знаю, спросите у дневального.

— Ты к‑как р — разговариваешь со старшим? — Карев страшно вращал глазами и брызгал слюной. — Я из тебя дурь выбью!

Он и в самом деле ударил тогда Гордея в лицо, но удар получился не прямой: кулак только скользнул по щеке. И Гордей, вынося обрез, плакал не от боли, а от обиды. Заикина на этот раз не было, и никто за Гордея не заступился.

И теперь окружавшие Гордея люди не возбуждали в нем того интереса, который был поначалу. Гордей был от природы общителен и любопытен, но обида сначала на Блоху, потом на Карева как‑то незаметно для него самого перешла в обиду на всех, он стал замкнутым, в разговоры ни с кем не вступал, а молча делал свое дело. Только к кочегару Заикину у него еще сохранилось чувство благодарности, и они часто разговаривали. Заикин умел говорить так хорошо, что слова и мысли его прочно укладывались в памяти, как снаряды в ящик — каждый в свое гнездо.

— Николай Игнатьевич, что такое война? — спрашивал Гордей.

— Убийство.

— А зачем?

— Для одних, чтобы наживаться на этом убийстве, а для других, чтобы умирать за царя и отечество, — усмехнулся Заикин.

— А почему вы смеетесь?

— Потому что лично я не хочу умирать за царя — батюшку.

— А за отечество?

— Смотря за какое.

— Оно у нас с вами одно — Россия.

— Россия‑то Россия, только мы в ней пока не хозяева. Вот когда станем хозяевами, тогда и будет у нас свое отечество.

В его рассуждениях было что‑то общее с тем, о чем говорил и дядя Петр, только Заикин рассуждал уверенно, будто обо всем знал наперед. И хотя Гордей не всегда понимал его, но эта уверенность суждений невольно заставляла и Гордея подчиняться кочегару во всем, верить каждому его слову.

В Заикине Гордей чувствовал нечто таинственное, возвышавшее его над всеми остальными, хотя с виду кочегар был совсем прост: небольшого роста, угловатый, лицо скуластое, неброское; только вот руки у него необыкновенно длинные — огромные промасленные кулачищи обычно болтаются возле самых колен. Иногда кочегар вспоминает о своих длинных руках и сгибает их. Но руки его и в таком положении подвижны, только теперь он двигает не кулаками, а локтями, будто пробирается сквозь толпу.

Серые невыразительные глаза Заикина смотрят пристально, изучающе, взгляд их будто ощупывает осторожно каждый предмет или человека. Несмотря на это, он неловок, постоянно задевает за что‑нибудь, вещи будто сами тянутся к нему и цепляются за него. И люди тоже.

Что привлекает их в кочегаре: прямота, откровенность, добродушие или что‑то еще? Вот тогда он накричал на этих шестерых старослужащих, а они даже не обиделись…

На шкафуте послышались чьи‑то шаги, наверное, это вахтенный офицер идет проверять посты.

Выслушав рапорт, старший лейтенант Колчанов спросил:

— Ну как, Шумов, привыкаете к службе?

— Помаленьку привыкаю, вашскородь.

— Завтра вот на боевую операцию идем. Не боитесь?

— Так ведь бойся не бойся, но двум смертям не бывать, а одной не миновать.

— А все‑таки страшно? Признайтесь.

— Да вроде бы нет, вашскородь. Как все, так и я.

— Вот это похвально! — сказал офицер. — За отечество не должно быть страшно и умереть.

— И за царя — батюшку, — с усмешкой добавил Гордей.

Но старший лейтенант, вероятно, усмешки в темноте не заметил и опять похвалил:

— Молодец, Шумов! Я ценю ваши патриотические устремления.

Сам Колчанов был о царе — батюшке невысокого мнения. Среди офицеров в последнее время ходило много разговоров о близком падении монархии, кто‑то уже требовал конституции, кто‑то даже записался в социалисты. Колчанов же ни к одной партии не принадлежал, хотя его в кают- компании и окрестили либералом за слишком мягкое обращение с матросами. Будучи человеком наблюдательным, он чувствовал, что в настроении людей что‑то изменилось, назревают, несомненно, большие события, которые, возможно, пошатнут и трон Романовых.

Он не разглядел в темноте усмешки матроса Шумова, но иронические нотки в его тоне почувствовал вполне отчетливо и сейчас, поднимаясь на мостик, думал: «Вот до чего дожили, даже этот деревенский парень говорит о царе насмешливо».

3

Осенними штормами и ледяными торосами были ослаблены минные заграждения в Ирбенском проливе, весной их приходилось подновлять, и «Забияка» в эту навигацию уже четвертый раз выходил на минные постановки.

На траверзе острова Вормс пробило паропровод, корабль застопорил ход и отстал от других миноносцев. Чтобы использовать вынужденную остановку для боевой подготовки, командир «Забияки» капитан 2 ранга Осинский приказал провести практические стрельбы по берегу. Целью была выбрана высокая сосна, одиноко стоявшая на мысу. Чтобы проверить выучку каждого расчета, командир решил вести стрельбу поору- дийно.

Старший лейтенант Колчанов, определяя порядок стрельбы, умышленно поставил носовой плутонг последним, рассчитывая, что до окончания ремонта его очередь так и не дойдет. К этому у него было немало оснований. Во — первых, наводчик Шумов совсем молодой, еще ни разу не стрелявший в этом расчете, был ненадежен. Во — вторых, заряжающий Заикин сейчас занят в машине, а поставить другого, не сработавшегося с расчетом, тоже рискованно — можно сбиться с заданного темпа стрельбы. Прошлый раз на кормовом плутонге во время стрельбы был пропуск, и барон Осинский после этого долго выговаривал Колча- нову:

— Это последствия либерализма вашего и ваших унтер — офицеров. Вы с них мало требуете, а они в свою очередь распустили матросов. За исключением Карева, все ваши унтер — офицеры, как и вы, либералы.

— Карев бьет матросов, — попытался возразить Колчанов. — Согласитесь, что это не совсем…

— Не соглашусь! — оборвал его командир. — В военное время для достижения цели все средства хороши. И вы прекрасно знаете, что это сейчас разрешено официально.

— Да, разрешено. Но вы, барон, дворянин, и я не думаю, чтобы вы в душе соглашались с таким порядком.

Барон Осинский, давно обнищавший помещик, гордился своим дворянским происхождением, и всякое напоминание об этом приводило его в хорошее расположение духа. Офицеры довольно часто пользовались таким приемом, не подвел он и на этот раз — командир тут же отпустил артиллериста.

Сейчас провести барона не удалось, он сразу разгадал хитрость Колчанова, но пока промолчал. Первая очередь вся легла с большим перелетом и выносом по целику влево на двадцать пять тысячных. Колчанов скорректировал прицел и целик, но и вторая очередь легла с перелетом. Поняв, что после первой очереди корректировку вводить не следовало, Колчанов увеличил шаг вдвое. Но когда цель была захвачена в вилку, снаряды, выделенные на ее поражение, уже кончились.

Не лучше отстрелялось и второе орудие. Старший лейтенант Колчанов понял причину неудачи: из погребов к орудиям подали боезапас не того знака. Он с ужасом ожидал, когда командир отдаст распоряжение открыть огонь из носового плутонга, но в это время механик доложил, что паропровод исправлен и можно давать ход.

— Вперед — малый! — скомандовал барон и, обернувшись к артиллеристу, укоризненно покачал головой: — Плохо, очень плохо!

Потом его отвлекли докладами сигнальщики. Колчанов уже хотел незаметно нырнуть в штурманскую рубку, чтобы выкурить там папиросу, но Осинский жестом остановил его. Выслушав доклады сигнальщиков и штурмана, приказал увеличить ход до среднего и лишь после этого спросил:

— У вас на носовом плутонге, кажется, совсем молодой наводчик?

— Так точно. Матрос Шумов.

— Вот и посмотрим, на что он способен. Прикажите открыть огонь.

Колчанов нехотя передал приказание. Он понимал, что надеяться ему больше не на что. Если первые орудия стреляли с места и то не сумели поразить цель, то что можно ожидать сейчас, когда корабль идет средним ходом, а у прицела сидит совсем зеленый матросик, только что вылупившийся из школы юнг.

Все замерло в напряженном ожидании выстрела. Рулевой матрос Гусаков впился взглядом в картушку компаса, удерживая курсовую нить точно на делении двести сорок три градуса. Вильнет корабль хотя бы на одно деление в момент выстрела, и снаряд отнесет в сторону на десятки метров. И Гусаков ощущал каждое движение стальной громадины корабля каждым нервом рук, сжимавших штурвал. Эти нервы были настолько напряжены, что любой резкий звук мог оборвать их тонкие струны, и тогда Гусаков сделает неверное движение. Поэтому на мостике стояла глухая могильная тишина.

В кочегарке же, как всегда, выла вентиляция, грохотало в топках пламя, звякал через равные промежутки времени звонок топочного уравнителя. И после каждого звонка матрос Заикин распахивал топку и бросал в ее жаркую пасть уголь.

Кочегарка не видит, что делается наверху, но напряжение стрельбы передалось и сюда: оно и в четких движениях рук, работающих лопатами, и в пристальных взглядах, брошенных на водомерное стекло, и в той же напряженности каждого нерва.

У наводчика матроса Шумова нервы натянуты до предела. Сейчас они скрестились в двух тонких нитях, разделяющих поле придела на четыре равные части. Плотно сжав губы, Шумов уперся правым глазом в резиновый ободок прицела. Перекрестие нитей лежит точно у основания сосны. Такие же сосны стоят в бору у заимки, за рекой Миасс, и память неудержимо влечет туда, в далекую деревню Шумовку, где все до боли знакомо и дорого. Но Гордей отгоняет воспоминания и старается сосредоточиться только на этой сосне, в которую должен попасть снаряд. Попадет ли? Его бросит туда немыслимая сила взрыва пороховых газов, выплюнет из узкого горла ствола и пошлет к той одинокой сосне. Но прежде чем снаряд долетит до сосны, его будет сбивать с пути и сила земного тяготения, и сопротивление воздуха, и собственное вращение.

Должно быть, корабль качнуло, перекрестие нитей поползло вправо, но Шумов точным движением руки повернул маховичок горизонтальной наводки, и перекрестие опять вернулось к основанию сосны.

Унтер — офицер Карев, заметивший это движение маховичка, погрозил в затылок Шумову кулаком. «Подведет, сосунок!»

Но не подвел Шумов! Цель была захвачена в вилку с первой очереди, а с третьей орудие перешло на поражение на одном прицеле, и сосна, скошенная снарядом, свалилась в море.

Барон потребовал матроса Шумова на мостик и, когда тот явился, спросил:

— У кого учился в школе юнг?

— В роте мичмана Ядука, указателем был унтер — офицер Зимин.

— Не знаю таких, — разочарованно сказал барон. Он сам начинал службу артиллеристом и надеялся, что Шумов назовет кого‑нибудь из знакомых.

— Кроме того, занимался у капитана второго ранга Унковского.

— Унковского? — обрадовался барон. — Как же, знаю, отличный артиллерист. Но, насколько мне известно, он ведет класс в учебном отряде, а не в школе юнг.

— Так точно.

— А как ты туда попал?

— Я, вашскородь, охотником туда по вечерам ходил. С их разрешения.

— Вот как? Что же, у тебя особое пристрастие к артиллерии было?

— Так точно, интересуюсь. Я к этому делу шибко дотошный, вашскородь.

Ободренный успехом, еще не остывший после напряжения стрельбы, немного оглохший и потому отвечавший громко, Гордей произвел на барона впечатление бодрого и находчивого матроса.

— Ну а вон в тот буй попасть можешь? — Осинский подвел Гордея к обвесу и указал на черневший кабельтовых в восьми буй.

— Попробую, если разрешите, вашскородь.

— Разрешаю. Но смотри: если не попадешь с шести раз, буду считать первый успех случайностью.

Шумов побежал вниз, а Колчанов и штурман, обменявшись взглядами, недоуменно пожали пле чами. Стрелять в буй, обозначающий фарватер! А вдруг Шумов попадет? Пустотелый буй, наполнившись водой, притонет, а потом какой‑нибудь корабль, сойдя с фарватера, сядет на мель или напорется на собственное же минное поле.

Если офицеры отчетливо представляли возможные последствия глупого решения барона, то матрос Шумов даже и не подозревал об этом.

Он попал в буй с четвертого выстрела.

— Молодец! Ей — богу, в нем есть не только приверженность к делу, а и талант, — сказал оарон Колчанову. — Как он служит?

— Выше всякой похвалы, — сообщил Колчанов. Он и в самом деле к Шумову не имел никаких претензий по службе, а тут еще матрос так выручил его после неудачной стрельбы первых орудий. И Колчанову захотелось подчеркнуть, что в этом успехе есть и его личная заслуга.

— Я с первого дня держу его под своим наблюдением. Не далее как вчера у нас с ним состоялся любопытный разговор…

И Колчанов почти дословно передал ночной разговор с Шумовым, однако не только утаил свои наблюдения об иронических интонациях, но даже, наоборот, подчеркнул, что при произнесении имени государя императора, голос у матроса дрожал от благородного волнения, а руки невольно вытягивались по швам.

— Тем более надо отметить это рвение и преданность, — сказал барон. — Назначить бы его унтер — офицером, да очень молод. Вот что: поручите- ка ему заведование корабельным арсеналом. Это и для него будет поощрением, и нам спокойнее. Времена сейчас довольно смутные, и лучше доверить хранение оружия человеку, преданному престолу, надежному в поступках и. суждениях.

Что касается суждений, то они у матроса Шумова были далеко не такими благонадежными, как показалось барону. Убеждения Гордея складывались как‑то незаметно, может быть, даже слишком медленно, потому что его воспитанием никто не занимался серьезно и долго. Что‑то он перенял от дяди Петра, чему‑то научил добрый указатель унтер — офицер Зимин, сейчас вот Заикин заметно влиял на него. Но главными его указателями были жизнь и его собственный ум — нетренированный, но пытливый от природы и аналитический по складу.

Каждый вечер, перед тем как заснуть, Гордей перебирал в памяти все, что видел и слышал за день, отсевал, как шелуху, незначительное, сохраняя лишь крупные зерна фактов, пропускал их сквозь хранилище прежних впечатлений и выстраивал в ряды собственных выводов.

В пестрой веренице проходивших перед ним людей он отчетливо выделил тех, кого называли социалистами. Они тоже были разные, но все одинаково в чем‑то сознательно ограничивали себя и в этом смысле были похожи на монахов из книжки, которую Гордей читал в детстве вместе с дядей Петром. Однако в самоотречении социалистов было что‑то привлекательное. Гордей понимал, что они стоят за людей бедных.

Сначала он думал, что мир делится только на богатых и бедных. Одни безропотно тянут тяжелый воз истории, а другие сидят на этом возу и только управляют. Но куда в таком случае пристроить унтер — офицера Карева? Поставить его коренником, запрячь в пристяжку или отвести роль бегущей у колеса собаки, беспрестанно лающей, но боящейся укусить за ноги? А кто такой дяденька Цезарь, что его объединяет с отцом, печником Вициным и с дядей Петром? Похоже, что и Заикин из этой же породы людей. Какова их роль?

Как‑то он спросил об этом Заикина. Был сырой ветреный вечер, они сидели на баке вдвоем, и Гордей рассказал о странной встрече с Цезарем в Петрограде.

— Чудно получается, он сам городской, видать, шибко образованный, мог бы работать учителем в гимназии или инженером. А вот знается с нашими, деревенскими. Что у него схожего с ними?

— Вероятно, общая цель.

— Какая?

— Свергнуть существующий строй, то есть царя.

— А дальше что? Кто же будет править?

— Сам народ, то есть рабочие и крестьяне.

— Ну а Цезарю‑то что до этого?

— Есть, брат, люди, которые борьбе за народную власть посвятили всю свою жизнь. Это профессиональные революционеры. Вероятно, и твой знакомый Цезарь тоже из таких. Между прочим, ты про него и про своего дядю тут никому не рассказывал?

— Нет, вам первому.

— Больше никому не говори. И вообще будь осторожнее в разговорах. Есть тут которые нюхают. Тот же Карев. Ну, этот весь на виду и потому не опасен. А вот минный офицер Поликарпов— этот похитрее. Любит посочувствовать матросу, вызывает на откровенность, а потом выдает. Бойся таких. Хотя в голове у тебя мусора еще много, но парень ты, видать, дельный, мыслишки у тебя верные есть. Но ты их при себе держи до поры до времени. Лучше простачком прикидывайся. Пусть считают хоть и глупым, но преданным. Им сейчас как раз такие нужнее всего. Тебе вот винтовки и револьверы хранить доверили, ты нам на этом месте во как нужен. — Заикин чиркнул ребром ладони по шее.

— Кому это нам? — настороженно спросил Гордей.

— Есть такие, — уклончиво ответил кочегар и увел разговор в другую сторону: — Слышал, что миноносцы в Рогокюль переводят?

— Нет.

— Через два дня уйдем. А у меня тут знакомые, я обещал к ним на той неделе зайти. Так вот есть у меня к тебе такая просьба. Ты завтра в город идешь, а меня не пускают. Зайдешь к моим знакомым?

— Можно. Мне все равно нечего делать в городе, просто так по земле пошататься хотел.

— Ладно, адресок я тебе завтра скажу.

Назавтра, уволившись на берег, Гордей отправился по указанному Заикиным адресу. Он без труда отыскал островерхий, крытый черепицей домик возле самого Вышгорода, постучался. Ему тотчас открыли, и крепкая, розовощекая девушка, ни о чем не спрашивая, впустила его в небольшую полутемную прихожую.

— Вот сюда. — Она толкнула дверь в комнату и пропустила Гордея вперед. — Посидите тут, папа придет через полчаса.

Девушка закрыла дверь, и Гордей остался в комнате один. Комната была маленькая, об одно окно, и так тесно заставлена, что решительно негде было повернуться. Вплотную к окну был при двинут стол, заваленный книгами и газетами, в простенке стояло кресло с плюшевой обивкой вишневого цвета, основательно потертой, с белыми лысинами. Всю противоположную стену загораживал узкий продавленный диван с высокой резной спинкой, тоже заваленный книгами. В проходе стоял шкаф с облупившейся дверцей и густо усеянным морщинами зеркалом, в нем уродливо отражались беспорядочно занимавшие остальную часть комнаты вещи: швейная машина «Зингер», комод, разномастные стулья. Гордей взял один из них, опробовал его прочность и сел у двери. В висевшей на окне клетке что‑то затрепетало, потом на шесток вспрыгнул синевато — зеленый попугай, долго что‑то клокотал, откашливался и вдруг отчетливо сказал:

— Здр — р-расьте!

Гордей улыбнулся и весело ответил:

— Здравия желаю, ваше превосходительство!

И услышал за спиной заливистый смех. Девушка, бесшумно открывшая дверь, стояла на пороге и смеяла. сь, обнажая крупные, плотно поставленные в ряд зубы, высекая из голубых глаз колючие искры. Лицо у нее было миленькое, точно на картинке из журнала «Нива».

— Как вы его величаете! — Продолжая смеяться, она обршла Гордея и, ловко лавируя между вещами, проскользнула к креслу. — Может, чаю поставить?

— Нет, спасибо. Я ненадолго.

— Как хотите. Вы кто?

Гордей не нашел ничего лучше, как ответить:

— Я от Николая Игнатьевича.

— А — а. — Девушка вдруг стала серьезной, на лице ее появилась озабоченность, между тонкими дужками бровей легла складка. — Папа скоро при дет. — И тут же без всякого перехода спросила: — Вы цветы любите?

— Не знаю. У нас в деревне их много растет прямо в поле. Никто их так и не рвет, только в праздники. Девчата из них венки плетут.

— Наверное, это красиво — венки из полевых цветов. А я вот не была в деревне ни разу. Хорошо там?

— Хорошо! — искренне сказал Гордей. — Просторно. И воздух легкий, душистый.

— А тут копоть. — Девушка провела пальцем по краю стола и, разглядывая палец, грустно сказала: — У папы чахотка, врачи ему в деревню велят ехать, а он не хочет.

— Раз велят, надо ехать! — убежденно сказал Гордей.

— Разве его уговоришь? — И опять неожиданно спросила: — Что такое кливер?

— Парус такой спереди, треугольный.

— Это я у Станюковича вычитала. Кливер — красивое название. Были еще кивера — шляпы такие красивые. — Она подняла руку и обвела ею вокруг головы.

Попугай, должно быть испугавшись ее жеста, захлопал крыльями. Она подняла голову, поглядела снизу на попугая и сказала:

— Дурачок!

Попугай охотно подтвердил:

— Попка — дурак!

Гордей рассмеялся, девушка тоже улыбнулась и весело предложила:

— Давайте все‑таки пить чай.

Она легко поднялась с кресла и, покачивая бедрами, заскользила между стульями к двери. Это у нее вышло ловко, просто удивительно, что она ни за что не задела.

Она чем‑то напоминала Гордею Люську Вицину, может быть, вот этой стремительностью и ловкостью движений и еще тем, что так же неожиданно менялось ее настроение. Наверное, она тоже любит фантазировать.

О Люське он так ничего и Не знал. Написал ей четыре письма, но ни на одно из них ответа не получил и тоже перестал писать. Но вспоминал он о ней часто, особенно когда бывал на берегу. Он был рослым, широкоплечим, видным парнем, морская форма ему шла, и он не раз ловил на себе любопытные взгляды женщин. Эти взгляды волновали его, но он был нерешителен и застенчив, да и не хотел ни с кем знакомиться.

К тому же в матросских кубриках часто возникали такие разговоры о женщинах, которые не только не разжигали в Гордее любопытство, а отталкивали своим цинизмом. О женщинах там говорили хвастливо и грязно. Гордея тошнило от этих разговоров, как от качки. Только матрос Клямин иногда нехотя и бесполезно увещевал:

— Посовестились бы, охальники! Баба, она и есть баба, а все‑таки человек. И мать. Без нее и вас на свет божий не появилось бы.

Заметив, что Гордей каждый раз уходит из кубрика, когда начинаются такие разговоры, матросы стали подтрунивать над ним:

— Надо бы тебе, Шумов, самому спробовать. Дело не хитрое, а приятное.

Клямин предупредил:

— Они тебя подпоить хотят да Грушке подсунуть. Ты гляди не поддавайся.

Грушка, вечно измятая и пьяная портовая шлюха, встречая Гордея, гнусаво звала:

— Пойдем, касатик, поучу.

Должно быть, она научила не одного уже молодого матроса.

Как‑то невольно получалось, что когда Гордей уходил из кубрика, то начинал думать о Люське. Он вспоминал, как она тогда в снегу гладила его по щеке, почти физически ощущал ее ладонь, и ему было просто приятно. Но когда он вспоминал, как они, подравшись из‑за ранца, вдруг оба испытали что‑то тогда еще непонятное, его тело медленно наливалось томлением, и он пугался этого. «Неужели и я такой, как все они? И неужели все только в этом?»

Он и сейчас заметил, какое ловкое и упругое тело у этой девушки, как рельефно обрисовалась ее грудь, когда она подняла руку, чтобы изобразить над головой кивер, но все эти наблюдения не вызывали в нем стыда. Каждое движение ее здорового тела было естественным, лишенным всякого кокетства, а за этой непосредственностью поведения он инстинктивно угадывал ее чистоту. И оценил он ее по — крестьянски просто: «Какая крепкая». Он даже по — хозяйски подумал: «Здесь, в городе, она быстро увянет, может, даже заболеет, как отец».

Она неплотно прикрыла дверь, до Гордея доносилось позвякивание посуды и незнакомая мелодия песни, которую тихо напевала девушка. «Веселая», — одобрительно подумал он.

В это время прихожая наполнилась топотом ног, сдержанным шумом голосов, кто‑то громко сказал:

— Наталья, встречай гостей!

Потом все стихло, послышался шепот, и тот же голос предупредил:

— Осторожно, там одна ступенька сломана.

Кто‑то стал по скрипучей лестнице подниматься вверх, а в комнату вошел высокий худой мужчина с бледным лицом и большими, глубоко впавшими глазами.

— Вы ко мне?

— Мне Ивана Тимофеевича.

— Я Иван Тимофеевич.

— Меня Николай Игнатьевич прислал.

— А, Заикин. Ну, что он?

— Просил передать, что не будет на той неделе. В Рогокюль уходим. Еще спрашивал, нет ли посылки из Кронштадта.

— Посылочка есть. Вы когда на корабль?

— Немного поброжу по городу и пойду. К отбою надо поспеть.

— Ага. Тогда погуляйте, а я тем временем и посылочку приготовлю. Наталья!

Девушка заглянула в комнату.

— Вот паренек… Вас как звать?

— Гордеем.

— Вот Гордей погулять хочет, составь ему компанию. Далеко не уходите. Ну, сама знаешь.

— Хорошо, папа, — согласилась Наталья, — Только вы тут не курите, тебе вредно.

5

Наталья успела переодеться и сейчас в сером жакетике и такой же юбчонке казалась еще стройнее. Гордею даже захотелось, чтобы его увидел с ней кто‑нибудь из знакомых, пусть позавидуют, может, отстанут после этого со своими разговорами и Грушкой. Он предложил пойти в сторону минной гавани, но Наталья строго сказала:

— Нельзя.

Они уселись на скамейке, наискосок от ее дома. Вечер был теплый, с моря тянул легкий бриз, его дыхание приятно гладило кожу лица, и Гордей опять вспомнил о Люське. Почему она ничего не написала? Или все это был обман?

— О чем вы думаете? — спросила Наталья.

— Так, вспоминаю.

— О чем?

Гордей помялся, но все‑таки сказал:

— Знакомая у меня есть, шибко вы на нее похожие.

— Вот как? Расскажите мне о ней.

— Зачем? Вам это неинтересно будет.

Должно быть, он сказал что‑то не так. Наталья обиженно пожала плечами.

— Как хотите. — И замолчала.

Они долго молчали, это молчание становилось уже тягостным, и Гордей стал рассказывать о Люське. Рассказывал он сбивчиво, нескладно, какими‑то бесцветными, мятыми словами, и Люська в его рассказе тоже как‑то обесцветилась, стала неинтересной. Разумеется, он умолчал и о драке, и о том, как Люська гладила его по щеке, а без этого отношение к ней было непонятным. Но Наталья слушала его внимательно, не перебивая вопросами, в ее глазах светился неподдельный интерес. И когда Гордей умолк, Наталья, вздохнув, сказала:

— Наверное, она и вправду хорошая. Только рассказывать вы не умеете.

— Уж как умею. — Теперь обиделся он.

Посмотрев в его насупленное лицо, Наталья рассмеялась:

— Вы сейчас похожи на дрессированного льва. — И тут же грустно заметила: — У меня мама в цирке работала. Акробаткой.

— А где она сейчас?

— Умерла. Два года назад. На репетиции она сорвалась с трапеции, упала и отбила себе почки. Всего один месяц после этого жила. Раньше я тоже хотела стать акробаткой.

— А теперь? Теперь кем?

— Не знаю. Наверное, врачом. А вы? Так и будете всю жизнь моряком?

— Это как выйдет. Мне учиться хочется. Все равно на кого, только учиться. Вы вот, наверное, одних лет со мной, а знаете много.

— Ну какие у меня знания? Я и гимназию бросила. Из‑за мамы. Мы с ней все время по гастролям ездили, где там было учиться?

— А отец?

— Он в то время в ссылке был.

«Вот и у меня отец на каторге был, выходит, мы вроде бы и тут ровня», — подумал Гордей. И ему вдруг захотелось сказать Наталье что‑нибудь хорошее, ободряющее и значительное, но ничего подходящего на ум не приходило, в голове вертелись какие‑то привычные, малозначащие слова. Он так и не успел ничего сказать. Из‑за угла вышел минный офицер Поликарпов, возле которого, уцепившись за его локоть, семенила маленькая, нарядно одетая женщина под большой широкополой шляпой с пером. Рядом с длинным и тонким офицером она была похожа на опенок, прилипший к стволу дерева.

Гордей встал, вытянулся. Поликарпов небрежно козырнул, потом вгляделся в лицо матроса, остановился и спросил:

— Шумов, ты что тут делаешь?

— Сижу, вашскородь, то есть стою, — замялся Гордей, не зная, что сказать еще.

Наталья рассмеялась, Поликарпов нахмурился, хотел что‑то сказать, но Наталья опередила его:

— Наверное, то же, что и вы.

Теперь засмеялась спутница офицера, смех ее был такой же мелкий, как и шажки.

— Они правы, идемте. — Женщина потянула Поликарпова за рукав.

— Какой сердитый, — сказала Наталья, когда они отошли. — Служить трудно?

— Всяко бывает.

Они опять помолчали. Потом Наталья вдруг насторожилась, поглядела в одну, другую сторону улицы и помахала рукой так, будто протирала стекло в окне. Тотчас дверь подъезда, где она жила, тихо отворилась, из нее выскользнул высокий светловолосый парень и быстро зашагал в сторону гавани. За ним вышел сутулый мужчина в кепке и пошел в другую сторону. Он шел тяжело, согнувшись, будто шагал за плугом; проходя мимо Гордея и Натальи, даже не поднял головы, только покосился на них из‑под кепки и что‑то пробурчал. Затем из подъезда вывалились еще двое, они пошли вместе, в обнимку, нестройно запели какую‑то песню по — эстонски.

— Идемте, — сказала Наталья и поднялась.

Иван Тимофеевич ждал их в той же комнате, он весело подмигнул Наталье и, когда та вышла, плотно прикрыв за собой дверь, сказал:

— Вот тебе посылочка, спрячь подальше.

Гордей взял у него из рук пачку листков, свернул трубочкой и сунул в карман. Но Иван Тимофеевич запротестовал:

— Нет, так, брат, не годится. Дай‑ка сюда.

Гордей вынул сверток и отдал обратно.

— Разувайся. Садись вот сюда и разувайся.

Гордей сел на краешек дивана, снял ботинок. Иван Тимофеевич взял ботинок, оглядел со всех сторон, потом подцепил ногтем стельку и вынул ее. Отделив от пачки половину листков, аккуратно согнул их втрое, примерил, сунул в ботинок и прикрыл стелькой.

— Давай второй.

То же самое проделал и со вторым ботинком.

— Теперь надевай. Так‑то будет надежнее. Не жмут? Вот и хорошо. Николаю передай, что это на всех. Пусть на каждый корабль даст по три- четыре листовки. Ну, пойдем провожу.

Он первым вышел на. улицу, постоял и, выдернув Гордея из подъезда, сказал:

— Давай быстро. Не туда, вон там, на площади, смешаешься с людьми.

Гордей быстро пошел по улице. Она была пустынна, только впереди, шагах в полутораста шел фонарщик с лестницей на плече. Уже стемнело, и фонарщик развешивал в тусклом воздухе мутно — желтые огни.

Только теперь Гордей сообразил, зачем его посылал Заикин. Ощущая под ногами мягкое похрустывание бумаги, он думал: «В этих листках что‑нибудь запретное. Вот тебе и посылочка!» Он слышал, что среди матросов стали появляться запретные листки, в которых пишут против царя, но ни разу Гордею такие листки не попадались, и ему сейчас захотелось узнать, что в них. Не доходя до площади, он свернул под темную арку и прислушался. Арка вела в маленький каменный дворик, посреди дворика лежало желтое пятно света, упавшее из окна. За занавеской окна маячили тени, но было тихо.

Гордей расшнуровал левый ботинок, снял его, поднял стельку и вытянул сверток. Развернув его, он долго не мог ничего разглядеть в темноте, подвинулся к падавшему из окна свету и прочел: «К организованным матросам и солдатам». Дальше было напечатано мелким шрифтом, он поднес листок ближе к глазам, но в это время в доме звякнула щеколда, в сенях послышались шаги, кто‑то споткнулся и выругался:

— А, черт, темнотища!

Гордей, подхватив ботинок, снова метнулся под арку и прижался к ее холодной выгнутой стене. Он так и не успел надеть ботинок, держал его в руке, когда мимо него, тяжело топая сапогами, под гулкой аркой торопливо прошел человек. На улице его шаги стали глуше и вскоре стихли. Гордей сунул сверток под стельку, натянул ботинок, зашнуровал его и неторопливо вышел из‑под арки на улицу. И тут же лицом к лицу столкнулся с Поликарповым.

— Опять ты? — удивился офицер.

— Так точно, вашскородь! Виноват.

— Проводил свою красавицу? — мягко спросил Поликарпов. — А у тебя, Шумов, губа не Дура.

Он пошел рядом с Гордеем и, заглядывая ему в лицо, говорил:

— Выходит, мы с тобой на одном курсе маневрируем. Моя приятельница тоже на этой улице живет. Вы давно знакомы?

— Всего второй раз вижу. В парке познакомились, — соврал Гордей.

Они вышли на площадь, толпа подхватила их и понесла к гавани. Поликарпов двигался в этой толпе быстро и гибко, как ящерица, тонкий голосок его звучал все более таинственно:

— Давай, Шумов, и мы с тобой станем прия телями, Я, знаешь ли, хотя и офицерского звания, а человек простой.

Гордей вспомнил предупреждение Заикина и насторожился: «Уж не выследил ли он, как я читал?»

А Поликарпов все сЫпал и сыпал словами, речь его была похожа на нудный осенний дождь, хотелось даже куда‑нибудь укрыться от нее.

— Война, как ничто другое, сближает людей, все мы одинаковы перед лицом смерти, она не признает ни чинов, ни званий. И время сейчас такое, что кастовые различия между людьми стираются, грядут новые дни и новые порядки, утверждающие всеобщее равенство и братство.

«Ишь заманивает!» — подумал Гордей, а вслух сказал:

— Я, вашскородь, ничего этого не понимаю. Мне бы германца поскорее отвоевать да и домой в деревню.

Поликарпов умолк, потом опять вкрадчиво сказал:

— Однако, пока ты здесь, можешь на меня рассчитывать. Если что надо, обращайся без стеснения.

— Лестно мне это, вашскородь, — тихо поблагодарил Гордей, стараясь придать голосу как можно больше искренности. — Только зачем вас беспокоить?

— Что ты? Какое беспокойство? Всегда буду рад.

Они подошли к трапу, и Гордей пропустил офицера вперед. Сдав увольнительный жетон, Гордей пошел в кубрик. Возле второй трубы его ждал Заикин.

— Ну как, хорошо погулял? — ; громко спросил он и шепотом добавил: — Принес?

— Все в порядке, повеселился на ять! — тоже громко ответил Гордей.

— Везет же людям! — И тихо: — Через десять минут после отбоя — в гальюне.

Гордей прошел в свой кубрик, там уже все спали, только дневальный матрос Берендеев и тоже, вернувшийся с берега Мамин сидели на рундуке и жевали- пряники, запивая их водой из одной кружки. Гордей тихо пробрался в угол, разделся и лег в свою койку.

Его сразу же потянуло в сон, накануне он опять стоял ночную вахту. Чтобы не уснуть, он щипал себя за уши и шевелил пальцами ног.

Наконец пробили склянки. Выждав еще минут семь, Гордей вывалился из койки и, сунув ноги в ботинки, побрел к трапу. Берендеев сердито спросил:

— Что сразу‑то не сходил?

— Позабыл.

Заикин уже ждал его., — Где? — спросил он, косясь на дверь.

— В ботинках. Под стельками.

— Давай сюда оба. Бери мои, завтра разменяемся.

Нога у Заикина оказалась меньше размера на два. Гордей едва влез в его ботинки, и, пока шел до кубрика, пальцы занемели.

Берендеев все еще жевал, Мамин уже спал широко разинув рот, как будто что‑то кричал беззвучно.

Глава шестая

1

Дул холодный осенний ветер, он тонко завывал в снастях, хлопал полотном обвеса, от него невозможно было укрыться, казалось, что он дует со всех сторон. Вахтенный сигнальщик, зажав в зубах ленточки бескозырки, просматривал в бинокль горизонт и приплясывал, чтобы согреться. Старший лейтенант Колчанов, укрывшись за штурманской рубкой, пытался «закурить, но спички все время гасли. Наконец ему удалось прикурить, он зажал огонек папиросы в пригоршне и стал торопливо потягивать из мундштука дым. Курить ему не хотелось, но делать все равно было нечего, да и создавалась иллюзия, что с папиросой все‑таки теплее.

Отсюда, из‑за рубки, была видна только часть стоявшего лагом «Самсона». Она была пустынна, ветер разогнал людей по кубрикам и трюмам, только изредка пробежит в корму рассыльный матрос или выглянет из‑за надстройки вахтенный. Поэтому Колчанов удивился, заметив, что трюмный машинист с «Самсона» старослужащий матрос Гулькин, выскочив на палубу в одной форменке, начинает торопливо сворачивать козью ножку. В такую погоду матросы обычно курят в гальюнах, под верхней палубой. В крайнем случае, на баке. А тут курить вообще не положено. Уж кому — кому, а Гулькину это должно быть известно. Вот он свернул длинную, трубой, цигарку, сунул ее в темные свои усы и оглянулся. Потом крикнул кому‑то:

— Эй, земляк, огоньку не одолжишь?

Откуда‑то вынырнул кочегар Заикин, подошел к фальшборту и протянул Гулькину кисет:

— Прикуривай, да побыстрей, а то холодно.

Гулькин развернул кисет, извлек бумагу.

— Заодно и бумажки одолжи. Поиздержался.

— Бери, Гулькин сунул бумагу за пазуху и, свернув кисет, возвратил его Заикину.

— Вот спасибо, выручил.

Они быстро разошлись. Колчанову показалось странным, что Гулькин прикуривать так и не стал, хотя просил огоньку. И почему он так воровато оглянулся, когда засовывал бумагу за пазуху? И почему именно за пазуху?

Вдруг Колчанова пронзила догадка: а не тот ли самый листок передал Заикин? Утром, осматривая у кормового плутонга кранцы, в которых хранился боезапас для первых выстрелов, Колчанов заметил, что смазка на одном из снарядов стерлась. Решив проверить, нет ли ржавчины, он вынул снаряд из гнезда и нашел под ним листовку. Хорошо, что в это время рядом никого не оказалось, и Колчанов незаметно положил листовку в карман. Придя к себе в каюту, он внимательно прочел ее и задумался: что с ней делать?

Если все это предать огласке и назначить расследование, поднимется скандал. Он не допускал мысли о том, чтобы кто‑нибудь из расчета кормового плутонга отважился хранить листовку в кранце. Все знают, что кранцы ежедневно проверяются. Скорее всего, листовку подложили в расчете именно на это. Но кто сунул ее сюда? Если листовку подложил человек даже из другой боевой части и его найдут, старшему лейтенанту Колчанову все равно не миновать неприятностей — листовку‑то нашли в его подразделении. А не лучше ли о ней во избежание возможных неприятностей умолчать? И Колчанов сжег ее тут же, у себя в каюте, тщательно перемешал пепел окурком папиросы и вытряхнул пепельницу за борт.

И вот теперь Заикин. Как он, Колчанов, не подумал тогда именно об этом матросе? Офицер замечал, что Заикин частенько трется в кубрике комендоров, ведет какие‑то разговоры. Правда, Колчанов не знал содержания этих бесед, при его появлении разговор смолкал или переводился на другую тему. Но то, что Заикин пользуется у матросов непререкаемым авторитетом, не нравилось корабельному артиллеристу. Отчасти потому, что в какой‑то степени умалялся его, Колчанова, авторитет, а главным образом потому, что было совершенно необъяснимо, каким образом Заикину удалось достичь такой власти, что даже самые нерадивые и нерасторопные матросы при нем как‑то подтягиваются и охотно выполняют все, что он скажет. Блоха и тот побаивался кочегара.

«Надо будет запретить ему ходить в кубрик комендоров и вообще списать при первой же возможности, — решил Колчанов. — Судя по этой листовке, он большевик…»

Сменившись с вахты, Колчанов забежал в каюту, переоделся и пошел в кают — компанию пить чай. Там уже все почаевничали, но расходиться не торопились. Отослав вестовых, как всегда перед сном, разглагольствовали о войне, о женщинах и, конечно, о политике. В последнее время говорить о политике стало не просто модным, а как бы считалось признаком хорошего тона.

Встревоженный своими мыслями, Колчанов сначала не прислушивался к разговору, но, напившись чаю и отогревшись, настроился более благодушно и стал слушать внимательно.

— Россия — страна крестьянская, мужик веками кормил не только Русь, но и всю Европу, и, должен заметить, кормил сытно! — утверждал дивизионный врач Сивков.

— Но из этого ровно ничего не следует, — возражал лейтенант Мясников. — Идея гуманизма чужда крестьянину. Только интеллигенция может облагородить народ, ей принадлежит будущее не одной российской нации.

— Ерунда! — категорично и не очень вежливо заметил лейтенант Стрельников. — Большинство людей занято добыванием пищи, размножением и накоплением собственности. В этой массе затерялся интеллигент. И хотя он именует себя демократом, либералом, анархистом и еще черт знает чем, он не способен возвыситься над массой и повести ее.

— Но идея гуманизма должна…

— А, бросьте, — небрежно отмахнулся Стрельников. — Вашей патокой рассуждений о гуманизме не подсластить горечь действительности. Россия отстала от других стран на сто лет, и нищета наша общеизвестна. И все эти бунты, стачки, забастовки — следствие именно нищеты, а не брожения умов.

— С этим согласен, — подхватил мичман Сумин. — Никакого брожения умов нет даже в среде интеллигенции. Просто людям хочется безумств. Мне лично осточертела скука службы, и я хочу безумствовать. Без идей, без гуманизма, без социализма. И вообще мне кажется, что революциями люди занимаются только от скуки.

— От скуки полезней всего женщины, — убежденно сказал Мясников.

Заговорили о женщинах. Мясников рассказал, как в Ревеле он познакомился с эстонкой, не знающей по — русски ни одного слова.

— Мы объяснялись только жестами и, представьте, отлично понимали друг друга.

— Представляю! — насмешливо сказал Поликарпов.

— Ах, вы всегда о пошлостях! — отмахнулся от него Мясников. — Нет, это был чудесный, неповторимый вечер, все в нем было чисто и таинственно, как будто она была из другого мира, с какой‑то неизвестной планеты, и все в ней было так воздушно…

— Поцелуи тоже воздушные? — спросил Поликарпов.

— Перестаньте! — одернул его Стрельников.

Поликарпов обиженно поджал губы и встал.

Он было совсем собрался уходить, но по пути подсел к Колчанову и сказал:

— А ваш матросик‑то, Шумов, завел себе в Ревеле матаню. Я видел.

— Ну и что? — спросил Колчанов.

— Ничего, такая миленькая. Наверное, белошвейка или что‑нибудь в этом роде.

— Пусть уж лучше матань заводят, только не занимаются политикой.

— Вот это верно! — обрадовался Поликарпов. — А то распустились вконец. И самое прискорбное то, что социализмом заражены ряды славных защитников отечества! — Поликарпов повысил голос, привлекая внимание и остальных. И Колчанов знал, что сейчас он долго и скучно будет говорить о том, что единственное спасение России — в укреплении монархии, будет грубо наскакивать на Сивцова, на Мясникова, на всех.

Поликарпов и в самом деле говорил долго, он брызгал словами во все стороны, но его, кажется, никто не слушал, хотя все вежливо молчали. Колчанов тоже молчал и думал о своем.

Последние года полтора — два он жил в каком- то вихре событий и мыслей и никак не мог разобраться сам в себе. Вихрь этот кружился все быстрей и быстрей. Колчанов понимал, что он вовлекал в свой круговорот не одного его, а сотни и тысячи людей, они тоже не в силах были противостоять этому вихрю, не знали, в какую сторону идти. Вот и Сивцов, и Мясников, и Стрельников — все чего‑то ищут, а чего? С кем из них идти? Может, они и в самом деле от скуки пытаются заняться революцией? Каждый из них проповедует что‑то свое, но во всех их суждениях чувствуется боязнь именно социализма, озлобленность против большевиков. А может, они все это делают из страха перед революцией, понимая ее неизбежность? Чего они хотят?

Вот Поликарпов с его откровенным монархизмом ясен. По крайней мере знаешь, что от него можно ожидать.

Странно, но Заикин тоже ясен. В этой листовке большевики прямо и откровенно объясняют, чего они хотят.

Так кто же все‑таки прав?

Колчанов обвел взглядом всех сидящих и пожалел, что у него нет близкого человека, с которым он мог бы говорить откровенно.

2

Теперь Колчанов стал внимательнее наблюдать за матросом Заикиным, и вскоре ему удалось подслушать разговор кочегара с Кляминым. Подслушивать чужие разговоры было не в правилах Колчанова, он считал это ниже своего досто инства, но все получилось нечаянно. Колчанов возвращался из порохового погреба, чтобы сдать ключи дежурному, когда услышал, что в каюте мичмана Сумина кто‑то разговаривает. Мичман неделю назад был послан в Ревель с секретным донесением. Полагая, что он вернулся, Колчанов решил зайти и узнать последние новости, которые сюда, в Рогокюль, доходили с большим опозданием. Он вошел в тамбур и уже взялся за ручку двери, когда услышал за ней голос Заикина.

«Интересно, что он тут делает?» — подумал офицер и прислушался.

Заикин неторопливо говорил:

— Приглядываюсь я к тебе, Афоня, мужик ты насквозь наш, а силу на пустое тратишь. Ну Карев, тот понятен, душа у него холуйская. А ты‑то человек самостоятельный, неглупый, а тоже какого‑то своего справедливого бога ищешь.

— Каждый своего бога ищет, — убежденно сказал Клямин. ЕгО присутствие здесь не удивило Колчанова. Вестовой Сумина матрос Рябов заболел животом и был отправлен в госпиталь. Кля- мина, как старательного и послушного матроса, назначили вместо него. Клямин имел ключи от каюты. — Ты вот Ленина в боги‑то метишь.

— Не бог он, а человек и вождь всего мирового пролетариата. Ты ведь тоже пролетарий.

— Нет уж, меня в свою компанию не зачисляй, я сам по себе, а вы сами по себе, — возразил Клямин. — Вы, пролетарии, мимо главного‑то и пролетаете, а я в корень гляжу. Ты вот ловкий, в чужие дела суешься, а все равно в беде моей не помощник.

— А может, как раз мы‑то, большевики, и есть главные помощники в твоей нужде? Тебе что нужно? Землю? Так ведь Ленин как раз за то, чтобы землю у помещиков отобрать и отдать ее крестьянам.

— Дак ведь мало ли что можно сказать! Я вот тоже могу тебе пообещать все море Балтийское подарить. На, бери, пользуйся! — Клямин говорил сердито и убежденно. — Нет, землей только царь может распорядиться, он ее хозяин.

— А я вот слышал, скинут его скоро.

— И то ладно! — одобрительно заметил Клямин. — Этот царь плохой. Войну вот затеял, для чего? И править не умеет, всю Россию Гришке Распутину отдал. Плохой царь, его и скинуть не жалко. Нужен наш царь, мужицкий, потому как вся Россия только на мужике и держится, им кормится и поится.

— А рабочие? — спросил Заикин.

— Что рабочие? Они. тут сбоку припека…

В это время в офицерском коридоре послышались чьи‑то шаги, и Колчанов поспешил выйти из тамбура. Он пожалел, что ему не удалось узнать, чем кончится этот разговор, хотя и был уверен, что Заикин вряд ли переубедит Клямина. Но офицера поразило то, что степенный, рассудительный и старательный матрос Клямин тоже против царя. Его идея другого, мужицкого, царя, конечно, наивна, но есть в ней и что‑то трогательное. «Нет, Стрельников не прав, отрицая брожение умов. Если уж в голове Клямина созрело убеждение, что царя надо скинуть, значит, так думают многие, и их теперь не удержишь. Скинут. Потому, что Клямины — это почти вся Россия. И уж они- то думают не от скуки. А их наивную веру в мужицкого царя развеять не так уж трудно. Интересно, сможет ли это сделать Заикин?»

Теперь Колчанов стал чаще присматриваться к Клямину, стараясь заметить какие‑либо при знаки изменения его убеждений. Но в поведении матроса ничего не изменилось, он по — прежнему старательно, даже как‑то истово нес службу, был так же спокоен и рассудителен. И Колчанов уже готов был поверить, что Заикину не удалось пошатнуть убеждения Клямина, когда произошел случай, заставивший в этом основательно усомниться.

В связи с переходом миноносцев в Рогокюль питание на кораблях заметно ухудшилось из‑за трудности доставки продовольствия. Матросов все чаще и чаще стали кормить одной солониной. Это вызывало недовольство в экипаже, матросы ворчали, но открыто протестовать не решались, — видимо, понимали, что идет война, а тут еще трудности со снабжением.

Как назло, в этот день разгружать катер с продуктами нарядили комендоров. Колчанов стоял у верхней площадки трапа с левого борта и наблюдал, чтобы матросы пошевеливались быстрее и не воровали продуктов. Пожалуй, его присутствие было излишним, потому что матросы всегда выполняли эту работу охотно, а воровства на корабле не замечалось.

Все началось еще на катере. Кто‑то громко крикнул:

— Гли — кось, робя, капуста‑то что те мыло! Должно, позапрошлогодняя.

Матросы столпились в каретке катера, зашумели:

— Одна плесень!

— Вот от этого и животами маемся!

— Швыряй ее за борт и — баста!

— А жрать что будем?

Послав в кладовую за корабельным баталером

Семкиным, ведавшим продовольственной службой, Колчанов крикнул с борта:

— Что там такое?

— Капуста порченая, вашскородь! — снизу за всех ответил Блоха.

— Несите ее сюда.

— Ее и нести‑то- противно. Дух от нее плохой.

Все‑таки четверо матросов подняли кадку на борт.

— Вот, поглядите. — Мамин открыл крышку, и в нос Колчанову ударил терпкий запах. Мамин зачерпнул ладонью и поднес ее к самому носу офицера: — Видите?

Колчанов брезгливо поморщился и отвернулся.

— Не глянется, ваше высокородие? — насмешливо спросил Клямин.

Колчанов не успел ответить, прибежал баталер Семкин, и все накинулись на него:

— Чем кормите?!

— Мы не собаки.

Привлеченные шумом, на верхнюю палубу стали стекаться еще матросы. Толпа густела, и шум становился тоже более густым и угрожающим. Семкин, притиснутый к фальшборту, поправил сползавшие на нос очки и вдруг пронзительно и тонко крикнул:

— Ма — ал — чать!

Толпа удивленно смолкла, а Семкин, должно быть и сам напуганный собственным криком, растерянно спросил:

— Что же это вы, братцы? — Ему никто не ответил, и он торопливо заговорил: — Я беру то, что мне дают. Все это проверено медициной, к употреблению признано годным, а мы еще кипятком ошпарим, и сойдет.

— Нет, не сойдет! — решительно возразил неведомо откуда возникший перед Семкиным машинист Степанов и толпа ‘опять загудела:

— Жри сам!

— Станут оне жрать! Для офицерьев‑то вон только что телку забили. Еще теплая!

— Чего с ним толковать! Айда к командиру!

Колчанов, тоже притиснутый к борту, ловил на себе гневные взгляды и понимал, что должен что‑то предпринять, но не знал, что именно.

— Тихо! — сказал он и поднял руку.

В наступившей тишине он отчетливо услышал, как Клямин сказал стоявшему рядом Шумову:

— Дуй за Николаем, а то как бы худа не было.

Шумов стал протискиваться сквозь толпу, а Колчанов заговорил:

— Очевидно, тут какое‑то недоразумение, надо в этом разобраться. Но давайте разберемся спокойно, криком делу не поможешь.

Стало еще тише, но Колчанов не знал, о чем говорить дальше. Спросил Семкина:

— Сколько этой… капусты?

— Три кадки. Как раз на неделю.

Кто‑то в толпе произнес со вздохом:

— За неделю она и вовсе стухнет.

Опять загудели, зашевелились, сжимаясь все теснее и подвигаясь все ближе. Колчанов опять поднял руку, но толпа на этот раз не утихала. Снова чей‑то настойчивый голос предлагал:

— Чего с ними толковать? Айда, ребята, к командиру!

Ему спокойно возразили:

— Все они заодно. Что эти, что барон — одного поля ягода.

— Их бы самих заставить жраТь это, а йам телятинку!

И вдруг гул голосов начал постепенно затихать, и Колчанов увидел пробирающегося сквозь толпу Заикина. Шумов что‑то на ходу говорил ему в ухо, а Заикин согласно кивал. Дойдя до кадки, он нагнулся над ней, поморщился и, распрямившись, сказал:

— Вот это угощенье! — Сказал он это весело, подмигнул толпе и так же весело спросил: — Какие есть предложения?

Матросы настороженно молчали. Потом кто‑то крикнул:

— Жрать это не будем!

— Верно, не будем, — подтвердил Заикин и ткнул ладонью в другой угол толпы: — Еще что?

— Делегацию надо к барону послать.

— Так, — согласился кочегар. — А ты, Клямин, что думаешь?

— Я как и все. — Матрос переступал с ноги на ногу. Потом твердо сказал: — Исть это нельзя. Только если сообча исть откажемся, так ить бунт выйдет. В прошлом годе на «Гангуте» из‑за ето- го бунтовали, а чем все кончилось?

— Не пугай, пуганые!

— Хватит, терпели, дальше терпежу нет!

Толпа опять заворочалась, заворчала, и в этом ворчании толпы отдельные восклицания тонули, как голодные крики чаек в шуме бушующего моря.

Но вот Заикин поднял руку, и ворчание улеглось.

— А ведь Клямин дело говорит. Вспомните- ка статью сто девятую военно — морского устава о наказаниях! Что там говорится? За явное восстание в числе восьми и более человек, с намерени ем воспротивиться начальству или нарушить долг службы следует наказание смертной казнью. А нас тут не восемь, а вон сколько.

— И энтот пужает! — насмешливо заметил маленький матросик с рябым лицом, вымазанным сажей, наверное тоже кочегар.

— Не пугаю, а только напоминаю и предупреждаю. Не время сейчас большой аврал поднимать. Если нас не поддержат другие корабли, а они, судя по всему, не поддержат, нам придется разделить участь гангутцев. Еще раз повторяю: не время, рано еще, ребята.

— Когда же время‑то придет? — спросил тот же рябой матрос.

— Когда придет, скажем. А пока советую разойтись.

— А как же с капустой?

— Есть не будем, пусть куда хотят, туда и девают. Тут вот предлагали делегацию к командиру послать. Можно и делегацию. А лучше, если вы, ваше высокоблагородие, — Заикин обратился к Колчанову, — как самый старший тут и ответственный за разгрузку, доложите барону наше решение и настроение.

— Хорошо, я доложу, как только барон прибудет из штаба, — пообещал Колчанов.

— А пока лучше всего разойтись, — сказал Заикин и пошел в толпу. Люди расступались перед ним, пропуская его вперед, тянулись вслед. Вскоре все разошлись, остались только занятые на разгрузке.

— Что с этим‑то делать? — спросил Клямин и пнул стоявшую у его ног кадку, — Несите обратно на катер, — спокойно приказал Колчанов.

— И то ладно! — Клямин взялся за кадку, подскочили еще двое матросов и понесли ее к трапу.

Барон Осинский прибыл минут через сорок, выслушав обстоятельный доклад Колчанова, одобрил:

— Хорошо. Я вам очень благодарен за то, что удалось предотвратить этот капустный бунт. Дайте мне список крикунов, а также и тех, кто помогал вам вносить в толпу спокойствие. А капусту, видимо, все‑таки придется отправить обратно, хотя в этом случае мне не избежать неприятных объяснений. Позаботьтесь, Федор Федорович, чтобы случай сей не получил широкой огласки.

Позже, составляя списки, Колчанов, написав фамилию Клямина, задумался. Что это за человек? Безусловно, его поведение было рассудительным не из страха. И как благоразумно он поступил, послав за кочегаром Заикиным! Значит, он тоже признает авторитет и, может быть, правоту этого человека. Фактически, Клямин оказал услугу большевикам: помог предотвратить стихийное и, судя по всему, преждевременное выступление.

В какой же список внести Заикина? Это ведь он заставил всех разойтись, и Колчанову сейчас стало стыдно, что барон приписал все заслуги ему, Колчанову, а не кочегару. «Ну да барону тоже было бы невыгодно признать заслугу ма‘ троса».

Так и не закончив составление списков, Колчанов порвал их. «Пусть Поликарпов такими делами занимается, а мне не пристало. Так и скажу барону», — решил он, хотя и не был уверен, что поступает правильно и что скажет именно так.

Однако барон о списках больше не напоминал. К тому же всех захлестнули хлопоты по подготовке к походу. Должно быть, начальство, обеспокоенное вспышкой гнева на корабле, решило отослать его подальше и назначило в патрулирование вдоль центральной минной позиции.

3

Летнее наступление русских армий Юго — Западного фронта, захват Буковины и южной части Галиции побуждали и командование Балтийского флота к более активным боевым действиям. Имея хорошо налаженный аппарат разведки, оно почти всегда точно знало о передвижениях и намерениях противника.

Поэтому, отправляя «Забияку» в патрулирование, командование было уверено в отсутствии крупных сил противника в районе центральной минной позиции. За неделю похода с «Забияки» видели только два немецких аэроплана, да и то пролетевших в стороне, не пожелавших входить в зону огня эсминца. И хотя у орудий непрерывно несла боевую вахту одна из смен, напряжения не чувствовалось, матросы да и офицеры были настроены весьма обыденно.

Стараясь загладить свою вину за капусту, корабельный баталер Семкин перед самым выходом в море ухитрился где‑то раздобыть два ящика ликера, и офицеры от скуки пробавлялись им в каютах или даже пили прямо в кают — компании. Лениво потягивая разбавленный ликером чай, они так же лениво спорили все о том же: о войне, о женщинах, о политике. Мичман Сумин, вернувшийся из Ревеля перед самым походом, с удо — г вольствием и циничной откровенностью рассказывал о своих похождениях.

Колчанову уже изрядно надоели эти разговоры. «Кончится война, уйду в отставку, уеду в деревню к матери». У его матери, вдовы штабс- капитана, погибшего в Порт — Артуре, осталасв только маленькая усадьба, где она жила с двумя старыми приживалками еще из крепостных девок. «Женюсь на учительнице, будем жить тихо и спокойно», — мечтал Колчанов.

В это тоже не верилось. Он понимал, что в поднявшемся вихре событий спокойно прожить не удастся. Да и не хотелось ему этой тихой, спокойной жизни. Ему стоило больших трудов попасть в Морской корпус, он рвался туда по призванию. Так что же теперь: расстаться с морем?

Мясников горячо доказывал:

— Социализм лишь другая форма угнетения личности. Он провозглашает равенство прав, а что сие значит? Значит, он признает всех людей равными по способностям. А между тем известно, что весь процесс развития культуры двигался исключительно за счет различия способностей…

Эти разглагольствования становились скучными. Колчанов не нашел среди них ни одной мысли, которая не была бы знакома ему. «Все эти говоруны похожи на ряженых. Одеваются в чужие мысли, как в пиджаки. Своих‑то не густо. Но дело даже не в этом. Они пытаются убить комара, вместо того чтобы осушить болото».

В кают — компании стало душно, и Колчанов вышел на палубу. Уже стемнело, на горизонте догорала узкая полоска заката. Она была похожа на окровавленную повязку на серой голове неба. Море тихое и тоже серое, точно расплавленное олово. Должно быть, эта тишина умиротворяюще действует и на матросов: не слышно громких разговоров, не видно ни суеты, ни толкотни на баке. Там сидит, прислонившись спиной к барбету, матрос Давлятчин и тихо поет что‑то по — татарски. Мотив песни однообразный и тягучий, наверное, и слова у песни грустные.

— О чем поешь? — спрашивает Колчанов.

Давлятчин вскакивает, испуганно вращает белками и молчит.

— О чем песня? — повторяет офицер более мягко.

— Мал — мало то, мал — мало се, — неопределенно отвечает матрос и опять испуганно добавляет: — Виноват, васькородие!

Откуда‑то вывернулся Карев, вытянулся в струнку, то смотрит подозрительно на матроса, то в сторону офицера осторожно адресует выжидающие, полные готовности взгляды. В этих взглядах, в позе унтер — офицера есть что‑то собачье.

— Хорошо поет Давлятчин, — говорит Колчанов и идет дальше. Карев следует за ним на почтительном расстоянии и, вытягивая шею, говорит в затылок:

— Он хотя и татарин, а матрос справный, послушливый, не то что которые другие, вроде Шумова.

— А что Шумов?

— Так што, вашскородь, разговоры смутливые ведет. Давеча вот сказку матросам рассказывал.

— Сказку? Какую же?

— Про вора какого‑то, Прометеем зовут. Будто спер он у бога огонь да подарил его людям. А бог рассердился да послал к его брату бабу со всякими болезнями, заразную значит, вроде портовой Грушки. От этой, дескать, бабы, забыл, как ее зовут, вашскородь, все болезни и беды пошли.

Выходит, через нее бог эти болезни на людей напустил. Бог‑то!

— Это старая сказка, Карев. Она и в книжках описана, — сказал Колчанов.

— В запрещенных?

— Нет, не в запрещенных.

— Как же это, вашскородь? — растерянно спросил Карев. — Может, Шумов от себя что прибавил? Он говорил, что будто этот вор Прометей и научил людей мореплаванию. Построил корабль и спас людей от потопа. Так ли?

— В сказке именно так и сказано, — подтвердил офицер. — И вообще, что тут опасного, если сказки рассказывают?

— Так ведь куды ее повернуть, сказку‑то, вашскородь! Шумов ей такой конец приладил: дескать, опять боги у людей огонь отняли, и нужен новый Прометей, и он скоро явится.

— Вот как?

— Так точно, вашскородь! За этим Шумовым я теперь пригляд держу. Если что замечу, вам тут же и доложу.

— Хорошо.

Карев отошел, а Колчанов раздраженно подумал: «Черт знает что, я им не полицейский сыщик! Однако этот Шумов тоже хорош. Нового Прометея ему подавай. Видимо, он не случайно тогда говорил о царе с иронией. Вот и за матросом Заикиным Клямин послал именно его. Шумов, как и Клямин, из деревенских. Только Шумов пограмотнее, вон и о Прометее читал. Кто же этот новый Прометей, которого он ждет? А за ним — более чем пол — России. Значит, революция неизбежна?»

Это страшило. Кодчанов понимал, что революция не пощадит и его, если она разразится. Она будет не такой, как ее представляют Сивцов и

Мясников, она истребит и этих фрондеров, надеющихся возглавить ее. Куда уж им! Из них не выйдет ни лейтенанта Шмидта, ни декабристов, ни даже народовольцев.

А может, они не случайно играют в либералов? Понимая неизбежность революции и опасаясь быть раздавленными ею, они заранее заигрывают с ней? Может, и Поликарпов сознает ее неизбежность и сознательно хочет задушить ее еще в зародыше? В таком случае он более последователен.

«У большевиков по крайней мере есть вполне ясная цель: свержение самодержавия, социальная революция, диктатура пролетариата. А главное, им есть сейчас с кем разговаривать — мужик устал воевать, рабочие бастуют, дерутся с полицией…»

И опять назойливо возникал все тот же вопрос: «А как же я? С кем?» И опять Колчанов с горечью констатировал, что ему не с кем посоветоваться, что нет вокруг никого, с кем можно было бы поговорить откровенно, как на исповеди.

Глава седьмая

1

По давней традиции после похода, прежде чем войти в базу, на кораблях производят большую приборку. От киля до топа фок — мачты во всех помещениях, надстройках и палубах скоблят, скребут, драят, скатывают, пролопачивают, прополаскивают, протирают, вылизывают все так, чтобы нигде не осталось ни соринки, ни пылинки, а тем паче пятна ржавчины. Старший офицер, перед тем как обойти корабль и принять приборку, натягивает на тонкие холеные руки новую пару белоснежных перчаток. Он делает это торжест- вено и нарочито медленно, старательно обтягивая каждый пальчик так, чтобы на тонкой ткани перчаток не осталось ни морщинки. Он делает это так медленно, что у боцмана, пришедшего доложить об окончании приборки, начинают дрожать колени. Он знает, что старший офицер полезет в самые глухие места, будет совать эти тонкие пальцы и под кильблоки, и под барбеты, и в узкие щели между трубами, куда ни одна матросская рука не пролезет. И упаси бог, если на белоснежной перчатке старшего офицера останется хоть одно пятнышко!

Вот уже двенадцать лет боцман служит на корабле, а никак не поймет, откуда берется грязь. Три раза в сутки на корабле производят сухую и мокрую приборку, каждую субботу вылизывают корабль по авралу, а все равно за поход он утрачивает свой обычный лоск и блеск. И хотя боцман, наблюдая за привычной, но всегда томительной процедурой натягивания перчаток, каждый раз ощущает в себе приступ жгучей ненависти к старшему офицеру, вера его в незыблемость установленного порядка тверда, как сталь броневого пояса. Потому что порядок этот обеспечивает боцману многие блага: власть, отдельную каюту, хороший харч и кое — какие сбережения на черный День. Эти блага достались ему только на одиннадцатом году тяжелой корабельной службы, он совсем не хочет их терять и возвращаться в деревню к вечной нужде, кровавым мозолям, к горькому, с лебедой, хлебу. А злость на старшего офицера и многолетнюю обиду за унижение перед их высокоблагородиями он сорвет на первом же попавшемся матросе.

На этот раз под горячую руку ему подвернулся матрос Заикин. Приборка уже подходила к концу, верхнюю палубу скатили и пролопатили, закончили уборку и внутренних помещений, оставалось только доложить старшему офицеру. Боцман был почти уверен, что на этот раз все обойдется без замечаний, потому что матросы, обрадованные возвращением в Ревель, постарались на славу, ко- рабь сиял, как новенький рубль, что хранился в сундуке боцмана Пузырева. Спустившись в шлюпку, боцман обошел на ней вокруг корабля и остался еще более доволен: борта помыты хорошо, подтеков нигде не видно, стоки шпигатов подкрашены аккуратно — в тон всему борту.

Поднявшись на палубу, Пузырев даже снизошел до такого разговора с вахтенным у трапа матросом Деминым:

— Чего на берег пялишься? Все равно, пока не сдадим приборку, к причалу не пустят.

— А мне это безразлично, — ответил Демин. — На берег меня и так и эдак не пустят — проштраф- ленный я.

— Чем это ты проштрафился? — спросил боцман, хотя и знал, что вчера минный офицер Поликарпов поймал Демина в офицерском коридоре, куда матросам ходить без вызова не полагается.

— Да вот попался на глаза этому… Поликарпову. Все нюхает.

— А ты не лезь, куда не надо! — сердито сказал боцман. Ему не понравилось, что матрос так непочтительно говорит об офицере. Может, и про него, боцмана Пузырева, за глаза еще и не такое ляпает. — Стоишь вот и тоже пялишься куда не надо, а под самым носом ничего не замечаешь. Видишь вон, песок в ватервейсе остался? Смой!

Никакого песка в ватервейсе не было. Пузырев сказал об этом лишь для того, чтобы поставить матроса в свои рамки. Демин не посмел возразить, взял ведро и осторожно, чтобы не обрызгать борт, опустил на штерте в воду. Послушность матроса привела боцмана опять в хорошее насторение. Но тут он заметил, что из котельного отделения выскочил матрос Заикин и помчался на бак.

— Стой! — рявкнул боцман. — Куда прешься, чумазая харя, не видишь, вымыто?

Заикин остановился и весело доложил:

— В гальюн приспичило, вашскородь!

Боцману польстило, что матрос назвал его как офицера — высокоблагородием. И он уже менее строго сказал:

— Бери вон тряпку и затирай то, что наследил.

Пока Заикин затирал оставленные им грязные следы, боцман стоял над ним и рассуждал:

— Я бы ваше чумазое племя совсем не выпускал на верхнюю палубу. Одна грязь от вас, да и вид кораблю портите. Что задницей на флаг уставился, а ну повернись!

Боцман поддал матросу под зад. Заикин быстро, как пружина, распрямился, и в то же мгновение Пузырев почувствовал оглушающий удар в ухо. Пытаясь удержаться на ногах, боцман схватился за робу Заикина, рванул его к себе и прошипел:

— Ты што? На кого руку подымаешь?

Заикин растерянно смотрел на него, он и сам не ожидал, что ударит боцмана, это была какая- то мгновенная, бесконтрольная реакция. Теперь, осознав, что произошло, Заикин, досадливо подумал: «Так глупо получилось!» Он пытался осто рожно высвободиться, но Пузырев вцепился еще крепче и теперь уже громко орал:

— Я тебя, сукиного сына, на каторгу за это упеку!

Крик боцмана не пугал Заикина. Его больше волновало, как бы боцман не нащупал лежавшую под тельняшкой листовку. Пять минут назад в котельное отделение прибежал сигнальщик Зотов и сказал, что от берега отвалил полицейский катер, на корабле будет обыск. Заикин сначала хотел незаметно сунуть листовку в топку, но, как назло, в котельном отделении торчал механик, едва удалось отпроситься у него в гальюн.

Нет, крик боцмана не пугал Заикина. Но этот крик привлек внимание вахтенного офицера старшего лейтенанта Колчанова, он вышел из рубки и строго спросил:

— В чем дело, боцман?

Боцман выпустил Заикина, вытянулся и доложил:

— Так что, вашскородь, дерется!

— Кто дерется?

— Вот матрос Заикин. Ударил в ухо.

— Вы с ума сошли! Заикин, это правда?

Заикин понимал, что, если сознается, ему грозит суд. С листовкой удалось выкрутиться, спасла роба. Жесткий брезент ее заглушил хруст бумаги. Но и за то, что ударил старшего — по чину, полагаются в лучшем случае штрафные роты. Может, не сознаваться?

— Нечаянно я их задел, — сказал Заикин. — Наследил я на палубе, боцман заставили меня подтереть. Как я повернулся задом к флагу, они мне под этот зад пнули, я выпрямился и нечаянно задел боцмана плечом. Вон и Демин видел.

Колчанов повернулся к Демину:

— Видел?

— Так точно, вашскородь! Все так и было, как Заикин обсказал. Нечаянно вышло.

И хотя Колчанов отлично видел багровое ухо боцмана и понимал, что матросы врут, решил принять их версию. Как бы там ни было, случилось это на его вахте, а наживать лишнюю неприятность незачем. К тому же боцмана. Пузыре- ва он не любил и сейчас, отведя его в сторону, сказал:

— Полиция на корабль идет, надо принимать катер, так что сейчас не до этого. Потом разберемся. Надо поскорее сдать приборку, идите докладывайте старшему офицеру.

И боцман побежал, но не к старшему офицеру, а в свою каюту. Там у него на дне сундучка лежали две серебряные ложки, украденные. из сервиза барона Осинского.

2

Демин говорил сердито:

— Хорошо еще, что я тут оказался, а не другой кто. И то неизвестно, чем дело кончится, боцман вряд ли будет молчать. И как тебя угораздило?

— Черт его знает! Я и сам не ожидал, что смажу его в ухо, — огорченно признался Заикин.

— Драть тебя за это мало! — сказал Зотов. — Нас выдержке учишь, а сам…

Клямин сидел в углу, хмурил свои густые брови и молчал. Наконец тоже выдавил:

— Неладно вышло. Пузырев, ясное дело, сволочь, а ты из‑за него в каторгу мог угодить.

— И ведь может еще угодить! — подхватил

Демин. — Если Колчанов даст этому делу ход, полевого суда не миновать.

— Колчанов не даст, — уверенно сказал Шумов.

Все обернулись к нему.

— Почему? — спросил Заикин.

— Так вот, не даст, и все. Я вам еще не говорил, а ту листовку‑то он нашел. И никому о ней не сказал.

— Может, притаился, выжидает?

— А чего ему выжидать? Он не Поликарпов. Вспомните, как он в этой истории с капустой помог нам. У меня такое предчувствие, что он нашу сторону держит.

— Предчувствиям в нашем деле доверяться опасно, — заметил Демин.

— А хорошо бы нам и среди офицеров хотя бы одного своего заиметь, — сказал Заикин.

— Ни одному из них нельзя доверять, — возразил Зотов.

— Баре, они и есть баре, — сказал Клямин. И тихо добавил: — Полундра! Карев на горизонте.

— Нюхает, сволочь! Вот бы кого за борт спустить.

Карев вывернулся из‑за башни и пошел к ним, поигрывая висевшей на цепочке никелированной дудкой. Он очень гордился этой дудкой как символом его неограниченной власти над матросами. Стоило ему взять дудку за никелированный шарик, поднести ко рту, дунуть — и каждое его слово будет уже не просто словом, а командой, которую каждый матрос обязан выполнить беспрекословно.

Но на этот раз Карев свистеть в дудку не стал, а подсел к матросам и почти ласково спросил:

— О ч: ем толкуете, земляки?

— Про погоду, — ответил за всех Клямин. — Зима, а тут сыро. У нас в эту пору сугробы до крыши наметает. Ребятишки мои, поди, без дров- то околевают.

— Выживут! — уверенно сказал Карев. — Должок‑то помещику выплатил?

— Куды там! Последнюю коровенку забрал, ирод!

— А ты, Шумов, об чем печалишься? Слыхал я, девка у тебя на берегу завелась?

— От кого слыхали?

— Минный офицер Поликарпов сказывал. Он за тебя и перед старшим лейтенантом Колчановым просил, чтобы на берег пустил. Ну и я тоже просил. Пускают, значит. Как подойдем к стенке, так и собирайся.

— Покорнейше благодарю, господин унтер- цер! — рявкнул Гордей.

— Ладно, потом сочтемся, — снисходительно сказал Карев, поднимаясь с палубы.

Когда он ушел, Заикин сказал:

— Это хорошо, что тебя пускают, хотя и подозрительно. Смотри, как бы Поликарпов не выследил. На этот раз к Ивану Тимофеевичу пойдешь не ты, а Зотов, его тоже пускают в город.

Гордей огорчился. Как только корабль пришел на рейд Ревеля, Гордея неудержимо потянуло на берег. Он упрямо убеждал себя в том, что просто соскучился по земле, по городу, что эта тяга к берегу — обычная потребность долго плававшего моряка. Но после того как Заикин сказал, что ему не следует идти в тот маленький домик под черепичной крышей, у Гордея пропало желание идти на берег и он догадался, что обманывал себя, что ему очень хотелось видеть именно Наталью. Он еще не знал, почему ему хотелось ее видеть:

потому ли, что она так похожа на Люську Вицину, или просто она сама по себе понравилась. Как бы там ни было, он злился сейчас на Заикина. А тот, ничего не подозревая, говорил:

— Случай с капустой показал, что мы плохо знаем настроение экипажа. В минной части у нас вообще никого нет, боцманская команда тоже без нашего влияния. Осторожность осторожностью, но бездействовать нам нельзя. Ты, Демин, возьми- ка на себя боцманов.

— Боцманов мне теперь нельзя, — сказал Демин. — Пузырев после этого близко меня не подпустит.

— Тоже верно, — согласился Заикин. — Тогда придется тебе, Зотов, заняться боцманами. А ты, Гордей, займись минерами. У тебя видишь какая дружба с Поликарповым. Вот и используй ее.

— Как? — спросил Гордей.

— Это уж сам думай. Только смотри не попадись. А тебе, Демин, придется заняться старшим лейтенантом Колчановым. Возможно, он захочет выспросить тебя насчет моей стычки с Пузыревым, вот и прощупай. А не спросит — сам почаще лезь на глаза. Надо бы нам и к унтер — офицерам хорошенько приглядеться, среди них тоже есть люди подходящие, хотя и выжидающие пока. Назревают большие дела, недаром полиция даже к нам пожаловала.

— Что‑нибудь нашли?

— Нет. Но сам факт, что полиция обыскивала военный корабль, весьма показателен. Не думаю, чтобы барон Осинский сам разрешил это делать. Наверное, приказали сверху. А там ведь тоже не очень любят полицию. Если уж белая кость морского офицерства якшается с полицией, значит, дела у них неважные. Есть сведения, что в Петро граде да и по всей России опять неспокойно. Тебе, Зотов, надо получить у Ивана Тимофеевича более подробную информацию об этом. Революция вот — вот начнется, нам надо не упустить момент.

— Упустили уж, — насмешливо заметил молчавший до этого матрос Глушко. — Мы ведь могли ее начать, если бы ты, Николай, не отговорил матросов. Шибко они тогда озлились за капусту, в один миг могли скидать всех офицеров за борт.

— Всякое преждевременное выступление будет предательством революции, потому что дает возможность царскому правительству расправиться с нами поодиночке…

Над палубой разлились веселые трели дудок. Свистали к вину. На бак вынесли ендову с водкой, и старший баталер начал устанавливать порядок среди набежавших сюда матросов. Длинная шеренга их вытянулась вдоль борта, петлей захлестнула орудийную башню и протянулась до шкафута. Матросы покрякивали, толкали друг друга в спину, напирали на передних, а старший баталер, размахивая списком, орал:

— Куда прете, сволочи? Прольете — сами без чарки останетесь!

Клямин, оглядев длинную очередь матросов, сплюнул за борт и сказал:

— Вот те и революция, ядрена вошь!

3

Поликарпов нагнал Гордея у проходной. На нем был черный плащ из тонкой шерсти, ослепительно сверкали позолоченные пуговицы и золото погон, белоснежный шарф делал лицо офицера еще более бледным, маленькие круглые глазки с черными зрачками были похожи на пуговицы с одной дыркой. Казалось, что они пришиты к лицу небрежно, поэтому Поликарпов был немного раскос, отчего было трудно понять, куда он в данный момент смотрит.

— Нам, кажется, по пути? — спросил он Гордея.

— Никак нет, вашскородь, я нынче в парк.

— А как же эта… девица?

Они вошли в проходную, и у Гордея появилась причина не отвечать на вопрос. Но едва вышли на улицу, как офицер переспросил:

— Так как же?

— У нее мамаша шибко строгие, не велели со мной якшаться, потому как я простой матрос. Вот мы и договорились в парке встречаться, — врал Гордей, стараясь поскорее отделаться от офицера.

— Ну что же, бывает. Кланяйся ей, и вот вам на конфеты. — Поликарпов сунул Гордею серебряный рубль.

— Покорнейше благодарим, вашскородь! — вытянулся Гордей и тут же увидел Наталью. Она шла под руку с подругой, такой же крепкой и розовощекой девушкой в синем пальто и меховой шляпке. Они шли к гавани, были уже шагах в десяти, когда Поликарпов, козырнув, отошел. Наталья смотрела Гордею прямо в лицо, но как будто не узнавала его. Они не дошли до него шага три и повернули обратно.

Гордей настолько растерялся от неожиданности и огорчения, что застыл на месте и только провожал их взглядом. И лишь когда они свернули влево, побежал вслед. Он догнал их уже за углом, но едва поравнялся с ними, как Наталья прошептала:

— Не подходите, вы нас не знаете. Передайте, что папа арестован, за домом следят, за мной тоже. Обгоняйте нас, не останавливайтесь.

Навстречу, покачиваясь, шла Грушка. Гордей, обогнав Наталью с подругой, подошел к Грушке, остановился:

— Здравствуйте.

Грушка удивленно посмотрела на него мутными глазами и хрипло сказала:

— А, девственник! Пришел‑таки?

— Пришел.

— Я знала, что придешь. Все приходят, никуда от этого не денешься. А деньги есть?

— Вот. — Гордей разжал ладонь, в ней лежал подаренный Поликарповым рубль. Грушка схватила его и деловито сказала:

— Пошли.

Она взяла Гордея под руку, но тот брезгливо стряхнул ее руку и пошел в некотором удалении от Грушки.

— Стыдишься? — прохрипела Грушка. — А целовать все равно будешь, я ведь знаю. Вы все только на людях стыдливые, а в постели охальные.

Наталья с подругой ушли уже далеко. Гордей внимательно всматривался в прохожих, стараясь угадать, кто следит за девушками. Но в густой толпе матросов, вывалившей из гавани, трудно было что‑либо определить. Гордей вспомнил, что Зотов обогнал их с Поликарповым еще у проходной, сейчас он где‑то на полдороге, надо успеть его предупредить.

— Ты вот что, иди, а мне в другую сторону, — сказал он Грушке.

— Раздумал? Ну и дурак.

— Ладно, иди. — Гордей побежал к гавани.

— Постой, а деньги?

— Возьми себе.

— Опять дурак. Раз так, пойду выпью за твое здоровье.

Гордей побежал переулками. Так хотя и дальше, но никто не мешает бежать, да и не нарвешься на офицеров, а то, не дай бог, придерутся да и задержат. Он бежал что есть духу, надо было настичь Зотова раньше, чем тот подойдет к дому Натальи. Гордей обрадовался, когда увидел неторопливо шагавшего Зотова на той стороне улицы. Как хорошо, что он не торопится!

Но тут опять не повезло: из проулка вышел Поликарпов и удивленно уставился на Гордея.

— Ты что же, братец, обмануть меня хотел? — спросил он.

Что ему сказать? Не встретил, мол, в парке? Но он не успел бы дойти до парка и обратно. Передумал? Заподозрит, еще следить начнет. А Зотов уходит. До Натальиного дома ему рукой подать. Что же делать?

И тут мелькнула счастливая мысль.

— У меня, вашскородь, матрос Зотов рубль ваш отнял. Вот я за ним и бегу. Вон он. Дозвольте, я догоню его?

— Как отнял? — спросил Поликарпов. — А ну, зови его сюда! Да не беги, а крикни, он услышит.

— Зо — о-тов! — крикнул Гордей.

Зотов остановился, обернулся. Поликарпов поманил его пальцем, а Шумов помахал рукой. Зотов пожал плечами, повернулся и стал неторопливо переходить улицу.

— Бегом! — крикнул Поликарпов, и Зотов рысцой затрусил к ним. Подбежав, доложил как положено:

— Матрос Зотов по вашему приказанию явился!

— Ты что же, подлец, грабежом занимаешься? — спросил Поликарпов.

— Каким грабежом? — не понял Зотов.

— Вот еще и отпирается! — вмешался Гордей. — Рубль у меня отнял?

— Какой рубль? — У Зотова глаза полезли на лоб.

— Мне его высокоблагородие на конфеты подарили, а ты отобрал. Отдай сейчас же!

— Да ты что, спятил? — Зотов упорно не замечал, как Шумов моргал ему.

— Вашскородь, дозвольте обыскать его? У него он, этот рубль.

— Ну вот еще! — поморщился Поликарпов. — На нас и так обращают внимание. Вот что, Зотов, иди сейчас же на корабль и скажи дежурному офицеру, что я тебя арестовал на трое суток. Деньги тоже отдай дежурному как вещественное доказательство.

— Вашскородь, дозвольте мне его проводить, а то он этот рубль по дороге потратит, — попросил Шумов.

— Ладно, идите, — сказал Поликарпов и поспешно зашагал прочь, потому что около них и верно уже стали собираться прохожие.

Зотов все еще ничего не понимал, и только когда Гордей затащил его в переулок и объяснил, в чем дело, успокоился и даже похвалил:

— Ловко ты придумал! А я вижу, что моргаешь, но понять ничего не могу. Откуда я знал, что он тебе рубль подарил? Кстати, давай его сюда, а то мне надо отдать его дежурному офицеру.

— У меня его тоже нет, я отдал его Грушке.

— Кому?

— Грушке, портовой шлюхе.

— Ты? За что? — У Зотова опять полезли на лоб глаза.

Гордей невольно расхохотался. А когда рассказал все Зотову, тот тоже долго смеялся. Потом озабоченно сказал:

— Смех смехом, а рубль доставать надо. У тебя есть хоть какая‑нибудь мелочь?

У обоих нашлось всего семьдесят две копейки. Пришлось одалживать рубль у Клямина из сэкономленных на вине денег. Вручив дежурному офицеру вместе с увольнительным жетоном серебряный рубль, Зотов отправился в карцер.

4

Арест Ивана Тимофеевича Егорова лишал Заикина связи с партийным комитетом. Была, правда, еще одна ниточка — на заводе Беккера. Там связь с моряками поддерживал Георг Луур, но его знал только сам Заикин. А уволиться на берег не было никакой возможности — механик под любым предлогом задерживал его на корабле. Поручить это дело людям неопытным тоже нельзя — провалят последнюю явку. А связаться с комитетом нужно позарез: корабль долго находился в море, Заикин не имел ни литературы, ни информации о положении дел. Знал он еще Анвельта и Кингисеппа, но связываться с ними непосредственно было строжайше запрещено.

Оставался один выход — послать Гулькина. Это тоже рискованно: если Гулькин попадется, на «Самсоне» не останется почти ни одного человека, на которого можно положиться. Но, кроме Гулькина, никто с поручением не справится: Демин и Зотов еще молоды, Шумов, тем паче, хотя и сообразителен.

Но как встретиться с Гулькиным? «Самсон» стоит у другой стенки, на него просто так не по падешь. Придется все равно обращаться к механику. Какой же предлог найти?

После похода, как обычно, начали плановопредупредительный ремонт котлов. Остановили первый котел и, не дожидаясь, пока он остынет окончательно, стали проверять коллектор. Выяснилось, что надо запаять четыре трубки, сменить водомерное стекло, обновить кладку пода. Не оказалось запасных водомерных стекол, и Заикин предложил:

— Надо одолжить на «Самсоне», они прошлый раз двенадцать штук выписали. А то, пока выпишешь да получишь в порту, пройдет не меньше недели.

Барон Осинский торопил механика с ремонтом, надо было спешить, а отношения с механиком «Самсона» были далеко не самыми лучшими.

— На «Самсоне» зимой снегу не выпросишь.

— Дозвольте, я попробую? — предложил Заикин. — У меня там землячок машинистом служит.

— Что же, попробуйте, — согласился механик.

К обеду Заикин принес два водомерных стекла. В тот же день на «Самсоне» порвалась тяга трюмного насоса, и трюмному машинисту Гулькину пришлось идти на завод сваривать ее. Была составлена соответствующая заявка, гарантирована оплата, в бухгалтерии завода выписали наряд, и никого не удивило, что корабельный машинист сам вызвался помогать при ремонте, — шла война, и корабль надо было держать в полной боевой готовности.

Не было ничего удивительного и в том, что после работы матрос захотел по — русски угостить Георга Луура и не привыкший к таким угощениям Георг немного захмелел. Работа была выполнена великолепно, шов получился красивый и ровный, будто выстроченный на швейной машинке «Зингер». Тяга аккуратно завернута в чистую холстину. А что касается последних пяти номеров «Социал — демократа», то они попали туда чисто случайно. И кому интересно слушать разговор двух изрядно подвыпивших людей?

— Ви дольшен готофиться, идет большой событий. Ми стоим — как это гофориться? — на порог, да, на порог рефолюция!

Глава восьмая

1

Ее ждали. Ее уже предчувствовали. В кубриках — с нетерпением, в кают — компании — с опаской, недоумением, с ненавистью и отчаянием. И там и тут понимали, что она неотвратима. Но никто не думал, что она придет так скоро — в феврале семнадцатого… Поликарпов, первым узнавший о событиях в Петрограде, еще надеялся, что. все кончится конституционной монархией, что Николай II отречется от престола в пользу своего брата Михаила. Об этом поговаривали давно, не знали только, кто будет следующим царем.

— Пусть подавятся этой конституцией! — сердито говорил Поликарпов. — В конце концов, у нас уже есть Дума, земские союзы, военно — промышленные комитеты. Впрочем, какая разница, если появится еще один комитет?

— Например, большевистский, — мрачно вставил мичман Сумин.

— Ну уж нет! — Поликарпов стукнул по столу так яростно, что зазвенела посуда. В дверь тотчас заглянул вестовой.

— Господа, прошу потише, — сказал старшин офицер, заметивший вестового. — Нас слушают. Без официального на то распоряжения мы не можем допустить, чтобы об этом знала команда.

Но команда уже знала. Вестовой, услышав о том, что в Петрограде революция и царь отрекся от престола, тут же сообщил своему дружку Демину, и по кубрикам и палубам с быстротой шквала пронеслось это долгожданное здесь слово — «революция!». Матросы побросали работу и, не сговариваясь, все потянулись на бак.

Второе отделение комендоров спало после ночной вахты, когда в кубрик, громко топая по железным ступеням, сбежал матрос Григорьев.

— Подъем! — еще с трапа крикнул он.

Дневальный матрос Мамин, схватив Григорьева за шиворот, зло зашипел ему в лицо:

— Чего базлаешь? Иль не видишь, что отды- хают люди, ночная вахта.

— Подымай всех, в Петрограде революция! Царя скинули.

— Брешешь!

— Вот те крест! — Григорьев и в самом деле перекрестился. Должно быть, это вполне убедило Мамина, он выпустил Григорьева и взялся за дудку. Но свистнуть все‑таки не решился, спросил:

— Без команды‑то как?. Попадет еще.

— Вот дубина! — рассердился Григорьев, — Царя же скинули. Свисти!

— Чего свистеть‑то?

Вопрос был не праздный. Каждая команда предварялась своей мелодией на дудке. Их было что‑то около пятнадцати: к авралу, к тревоге, к подъему, к отбою и прочие. Разумеется, мелодии, предваряющей сообщение о свержении царя, в природе не существовало, и затруднение Мами — на было вполне оправданным. Но Григорьев и тут нашелся:

— Давай самую веселую — к вину!

И в кубрике раздалась веселая трель.

К тому времени, когда Гордей Шумов прибежал на бак, там уже собрался почти весь экипаж. Черная толпа бушлатов и бескозырок ворочалась, как муравьиная куча. Стоял несмолкаемый говор доброй сотни людей, и невозможно было понять, о чем они говорят: сквозь бурливый поток слов отчетливо прорывались только отдельные:

— Нам‑то что теперя делать?

— Я его, вон как тебя, на смотру видел. Так себе, царь, не видный был.

— Теперь как, другой будет?

— А хрен его знает!

Даже тихий Давлятчин, размахивая руками, радостно кричал:

— Сарь убирал — бульна якши!

Гордей протиснулся к стоявшему у шпиля За- икину:

— Это правда?

— Наверное, правда. Офицеры говорят, а они зря говорить об этом не станут. Надо узнать в городе. Ты вот что, Гордей, любым путем выбирайся в город и разузнай все как следует.

Гордей с трудом пробрался сквозь толпу и лицом к лицу столкнулся с боцманом Пузыревым. Слух об отречении царя от престола дошел и до Пузырева, но не возбудил в нем ни радости, ни страха, не пошатнул его уверенности в незыблемости существующего порядка. И в этом скопище матросов на баке он узрел только одно: нарушение дисциплины. И он шел сюда с единственной целью: пресечь!

— Смир-р-рна! — рявкнул он во всю глотку, и толпа матросов, привыкшая к этой команде, замерла. — Р — раз — зойдись!

Но матросы уже опомнились, опять загудели голоса, кто‑то насмешливо заметил:

— Не надрывайся, боцман, не поможет.

Это насмешливое замечание окончательно вывело Пузырева из себя, и он, побагровев, заорал:

— Вы что, сволочи, бунтовать?

— Сам сволочь!

— Поиздевался — хватит!

— Чего на него глядеть? Бросай за борт!

— За борт! — подхватило сразу несколько голосов, и толпа угрожающе двинулась на Пузырева. А он, не сознавая, что делает, движимый только злобой, набычившись, пошел ей навстречу:

— Да я вас…

Но он уже ничего не мог сделать. Его последние слова утонули в могучем реве матросских глоток, десятки рук подхватили боцмана, подняли над черной шевелящейся икрой матросских бескозырок и понесли к борту. Боцман все еще что‑то кричал, рот его кривился яростно и беззвучно, обнажая ровные ряды крепких зубов. Искаженное злобой лицо его красным пятном мелькнуло в воздухе и скрылось за бортом…

Унтер — офицер Карев, видевший все это своими глазами, опрометью бросился в. кают — компанию. И это был первый в истории корабля случай, когда нижний чин осмелился переступить порог офицерской кают — компании.

Поэтому первой реакцией на появление Карева было возмущение. Кажется, ему не было предела. Карев читал его в свирепых взглядах их высокоблагородий, в резком повороте головы старшего офицера, в брошенной на стол салфетке, в испу ганной роже вестового. Вытянувшись в струнку, Карев замер на пороге, у него дрожали руки и колени, отчего цепочка висевшей на шее дудки тихо позвякивала.

— Ты… ты куда лезешь, быдло? — с расстановкой произнес Поликарпов.

— Т — так что д — дозвольте д — д-дол — ложить, — заикаясь, начал Карев. — Бунтують! Боцмана Пузырева за борт выбросили — с.

— Что — о?! — Старший офицер грузно поднялся из‑за стола, за ним вскочили все остальные. Они шли на Карева точно так, как шли только что матросы на Пузырева, и унтер — офицеру Ка. реву показалось, что сейчас и его схватят, поднимут над головами и выбросят. Он невольно попятился назад и, наверное, убежал бы, если бы окрик старшего офицера не пригвоздил его к месту:

— Стой! Говори толком!

И Карев, путаясь в словах, точно рыба в ячейках сети, торопливо рассказал о том, что творится на палубе. Выслушав его сбивчивый рассказ, офицеры долго молчали. Потом мичман Сумин сказал:

— Так они и нас…

— Надо доложить барону, — сказал лейтенант Мясников.

Старший лейтенант Колчанов, молча отстранив рукой Карева, шагнул было в тамбур, но лейтенант Стрельников схватил его за рукав:

— Вам что, Федор Федорович, жить надоело?

Колчанов обернулся, окинул всех презрительным взглядом и вышел.

Над палубой стоял невообразимый гвалт, появления офицера почти никто не заметил, и Колчанову, чтобы обратить на себя внимание, пришлась влезть на четыре ступеньки трапа, ведущего на мостик.

— Господа! — крикнул он. Стоявшие ближе к нему матросы оглянулись, с любопытством посмотрели на него, но тут же равнодушно отвернулись. Тогда Колчанов, набрав в грудь побольше воздуха, крикнул громче:

— Товарищи! — И, когда толпа начала утихать, повторил: — Товарищи!

Стало совсем тихо, и в этой тишине отчетливо прозвучало:

— Гусь свинье не товарищ.

Посыпались смешки. Потом опять стихло, и до Колчанова долетели обрывки фраз:

— Энтот не из тех.

— Опять улещивать будет.

— Не буду я вас улещивать! — крикнул Колчанов, и тишина водворилась окончательно. — Я знаю, чего вы хотите. Вы хотите знать, что произошло в Петрограде, что происходит в стране. Так вот: мы сами ничего об этом не знаем. До нас дошел только слух об отречении царя, официальных сообщений об этом нет. Возможно, что произошла та самая революция, которую вы так ждали.

— А ты не ждал? — спросил кто‑то.

— Не знаю, — откровенно признался Колчанов. — Я знаю только одно: самодержавие насквозь прогнило, нужна новая власть. Какая? Я тоже не знаю. А к вашей революции примазываться не хочу, потому что не знаю, какие цели она ставит перед собой.

— Мы можем объяснить, — сказал подошедший к трапу Заикин. Поднявшись на две ступеньки, он продолжал: —Цели эти просты и ясны каждому здравомыслящему человеку. Мы хотим отдать землю крестьянам, заводы — рабочим, хо тим мира и свободы для всех. Ясно? — спросил он матросов.

— Ясно! — грянули голоса. — Правильно! Долой царя, помещиков и буржуев!

Заикин повернулся к Колчанову и спросил:

— А вам ясно?

— Не совсем. Чья же тогда будет власть, кто будет править Россией?

— Наша будет власть. И править Россией будут рабочие и крестьяне. Вам мы власть не отдадим.

— А я и не претендую, — обиженно сказал Колчанов и стал спускаться с трапа. Заикин, пропуская его, посторонился и сказал:

— Вот так и передайте господам офицерам. — И, уже обращаясь к матросам, крикнул: — Товарищи! Я тоже пока ничего нового, кроме того, что вы уже знаете, сообщить не могу. Сейчас мы свяжемся с берегом и узнаем подробнее. А пока прошу соблюдать революционный порядок…

2

Гордею не удалось вырваться в город: у конт- рольно — пропускного пункта дежурил целый взвод во главе с офицером. Гавань закрыли, с кораблей никого не выпускали. Гордей вернулся на эсминец, там кучками бродили матросы, митинговали, все корабельные работы приостановились, только возле камбуза человек пятнадцать чистили картошку — революция революцией, а есть что‑то надо. Офицеров не бьиго видно, даже дежурный по кораблю ушел со своего места, наверное, тоже в кают — компанию. Унтер — офицеры попрятались по каютам, никому не хотелось отправляться вслед за боцманом Пузыревым.

Заикин, выслушав Гордея, приказал стоявшим поблизости матросам:

— Всем на ют, дежурную шлюпку на воду!

Матросы охотно выполнили приказание, через две минуты шлюпка уже покачивалась у борта, гребцы рассаживались по банкам и разбирали весла.

— Подойдете к причалу Русско — Балтийского завода, — наказывал Заикин. — Там тебя и будет ждать шлюпка. Долго не задерживайся, разведай, что творится в городе, и обратно.

Гордей спустился в шлюпку, и гребцы навалились на весла. Они гребли сильно и дружно, шлюпка быстро, рывками, продвигалась вперед, под килем весело хлюпала вода.

— Гли — кось, ребята, фуражка.

И верно, неподалеку плавала в воде фуражка.

— Должно, Пузырева. Выловить?

— А ну ее!

Снова налегли на весла и вскоре подошли к заводскому причалу. Гордей выскочил наверх и огляделся, отыскивая ворота. Но за корпусами цехов их не было видно, пришлось идти наугад. Ткнулся в один проход, в другой — уперся в ограду. Спросить тоже не у кого. Наконец увидел возле склада старика в тулупе в обнимку с берданкой.

— Где тут ворота? В город выйти.

Старик посмотрел на него внимательно, вприщур, и вместо ответа смачно сплюнул, высунув голову из воротника тулупа.

— Как тут выйти? — громче спросил Гордей.

— А ты не кричи, чать я не глухой. — Старик перекинул берданку в правую руку. — Вон туды топай.

— А что это у вас тихо?

— Бастуем. Все на эту самую емонстрацию побёгли, а я вот при имуществе остался.

— Царя‑то, слышь, скинули. Не жалко?

— А пес с нм, он мне кумом не доводился. Только кто же теперь править‑то нами станет? Другой какой царь будет?

— Обойдемся без царей. Сами управимся.

— Уж вы управитесь! — Старик опять сплюнул. — Шустрые больно.

Еще не добежав до проходной, Гордей услышал музыку. Оркестр играл нестройно. Гордей не сразу догадался, что это «Марсельеза». Оркестру подтягивали несколько голосов, тоже не в лад. Но вот и оркестр, и люди приспособились друг к другу, мелодия зазвучала мощнее. За решетчатыми воротами завода, запрудив всю улицу, тек серый поток людей, над ними кроваво полоскалось красное полотнище, укрепленное на свежеоструганном древке. Нес его высокий бледный парень в кепке с наушниками, в распахнутом пальто, надетом на синюю сатиновую рубаху. Его бледное лицо было торжественным и строгим, глубоко запавшие глаза были доверху заполнены синим огнем. Знамя он нес бережно, как свечку. А вокруг были возбужденные, раскрасневшиеся лица, по ним плавали улыбки, обильно текли слезы. Вот к парню с флагом протиснулся человек в нагольном полушубке и ушанке, стал что‑то говорить. Потом вскочил на прижатую к забору телегу, сдернул шапку и закричал, заглушая остальные голоса. Парень с флагом тоже влез на телегу и встал рядом. Толпа остановилась, притихла, и теперь над ней властвовал только голос человека в полушубке. Он говорил неторопливо, густым басом, и слова падали в толпу размеренно, через равные промежутки времени. Но понять их Гордей йе мог — человек говорил по — эстонски.

— Что он говорит? — спросил Гордей стоявшего у ворот парня в промасленной куртке.

— Зофет на тюрьма «Толстый Маргарита». Там фаша матрос есть тоже. Тафай с нами, морь- як. Оружия нет, надо оружия.

— Будет оружие, — пообещал Гордей и спросил: — А вы откуда?

— Сафот Беккер. А там, — парень ткнул в глубину улицы, — фаприк Лютер. Фесь рабочий тут.

— Будет оружие! — еще раз заверил Гордей и побежал обратно, к причалу.

Шлюпка ждала его; как только он прыгнул в нее, матросы забросали вопросами:

— Ну, что там?

— Правда, что царя скинули?

— Да не тяни ты, говори.

Гордей оттолкнул корму от причала и скомандовал:

— Уключины вставить, весла разобрать! Навались, ребята, в городе восстание, на тюрьму идут, а оружия нету.

Матросы навалились на весла. Некоторое время гребли молча, потом левый загребной матрос первой статьи Грошев спросил:

— Кто там в тюрьме‑то?

— Наши же матросы. С крейсера «Память Азова».

— Тогда вызволять надо. Только где оно, оружие‑то?

— Да вот оно. — Гордей вынул из кармана связку ключей. — Вот ключи от погреба, а это от пирамид в офицерском коридоре.

: — А не боишься? — спросил все тот же Грошев. — За такое дело и повесить могут.

— Семь бед — один ответ. Если что, отвечу один. Но думаю, что не придется.

— Ну, гляди. А то как бы тебе самому в ту тюрьму не угодить.

Когда подошли к борту эсминца и Гордей взбежал по трапу, его тут же окружили. Опять посыпались вопросы. Пока Гордей объяснял, что происходит в городе, поднялись и гребцы из шлюпки.

— Чего там рассусоливать, открывай пирамиды! — настаивали они.

Подошел Заикин, спросил:

— Ключи у тебя?

— Вот они.

— Открой сначала погреб. Товарищи, прошу соблюдать порядок, без команды на берег не сходить.

Но порядок установить так и не удалось, винтовки и пистолеты хватали как попало и на берег сходили без команды. Сунув за пазуху последний пистолет, Гордей тоже побежал к проходной. Там уже не оказалось никакой охраны, ворота были открыты настежь, Заикин собирал в кучу матросов с других кораблей. Они были без оружия и охотно присоединились к вооруженному экипажу «Забияки».

Улица встретила их восторженными криками «ура», люди стиснулись, прижимаясь к заборам и стенам домов, пропуская вперед черную массу матросов. Опять грянул оркестр, сотни голосов подхватили мелодию, и она торжественно поплыла над головами людей.

3

Часовые испуганно орали:

— Стой! Стрелять буду!

Из толпы им весело отвечали:

— Я те стрельну!

Толпа обтекала «Толстую Маргариту», как река обтекает остров. Начальник тюрьмы что‑то кричал часовым, они непонятливо озирались то на него, то на толпу и нерешительно топтались на месте. Вдруг начальник тюрьмы взвизгнул как‑то совсем по — бабьи, и все увидели коменданта Ре- вельской крепости контр — адмирала Герасимова в сопровождении нескольких офицеров. Передние ряды остановились, притихли, но задние еще напирали.

— Господа! — сказал Герасимов. — Прошу разойтись. Я не имею указаний открыть тюрьму. Здесь находятся опасные государственные преступники.

— Вы сами преступники!

— Но, господа! Нужно высочайшее соизволение, чтобы их освободить.

— Царя‑то теперь нету!

— Но есть же порядок! Я повторяю, что тюрьму не открою.

— Мы сами откроем!

— В таком случае я прикажу стрелять.

— Да что его слушать, пошли, товарищи! — крикнул кто‑то, и все двинулись к тюрьме.

Герасимов что‑то сказал начальнику тюрьмы, тот опять пронзительно взвизгнул, и над головами людей взвились сначала дымки, а потом уже послышались сухие щелчки выстрелов. Кто‑то в передних рядах закричал диким животным криком. Этот крик будто хлестнул по толпе, она на мгно — венйе замерла и вдруг взвыла тысячью голосов:

— Бей их!

Гордей вынул из‑за пазухи револьвер и взвел курок. Его толкали со всех сторон, и он долго не мог прицелиться. Он целился прямо в грудь адмирала, но мушка прыгала то в бок, то вверх, и Гордей еще не успел нажать на спуск, как адмирал пошатнулся, его подхватили двое или трое офицеров и повели к двери. Опять послышались частые хлопки выстрелов, теперь уже из толпы. Гордей тоже выстрелил, но, кажется, ни в кого не попал. Тогда он прицелился в начальника тюрьмы, но опять опоздал — тот упал раньше, чем Гордей нажал на спуск.

Перестрелка длилась недолго, охрана быстро разбежалась, и толпа ворвалась в тюрьму.

Когда Гордей вбежал в коридор, там уже стоял железный грохот сбиваемых замков, крики людей]

— Товарищи! Свобода! Выходите! Да здравствует революция!

Из камер выходили люди, они плакали, обнимали матросов, целовали. Гордей искал среди них Наташиного отца, но его нигде не было.

Вдруг кто‑то схватил его за руку.

— Не узнаешь?

Гордей вгляделся в заросшее лицо стоявшего перед ним человека и только по хитроватому прищуру глаз догадался:

— Товарищ Михайло?

— Он самый.

— Так вот куда тебя упекли! А дядя Петро все узнать хотел, так и не узнал.

— А где он сам?

— В Гельсингфорсе.

— Жаль. Ну а как ты? Спасибо, что выручил. Давай‑ка хотя бы поздороваемся.

Они обнялись, поцеловались по обычаю трижды. От Михайлы исходил запах плесени и давно не мытого тела.

— Ну, еще раз спасибо, — хрипло проговорил он. — Да ты что озираешься?

— Знакомого тут ищу.

— Теперь никуда не денется. Пойдем‑ка, Гордей, на волю.

Наташиного отца Гордей увидел сразу же, как только вышел из тюрьмы. Иван Тимофеевич возвышался на чем‑то и, указывая рукой на стоявших в обнимку заросших людей, говорил:

— Вот те, которые более десяти лет томились в царских застенках, те, которые девятнадцатого июля тысяча девятьсот шестого года подняли восстание на крейсере «Память Азова»…

Сотни голосов дружно рявкнули «ура», десятки рук подхватили изможденных людей, подняли их над головой и понесли. Иван Тимофеевич еще что‑то говорил, но теперь его не было слышно.

Гордей потащил Михайлу туда.

— Вот этого мне и надо, который говорит.

— Егорова?

— Фамилию не знаю, а зовут его Иваном Тимофеевичем.

— Он и есть, мне его тоже надо.

Они стали проталкиваться вперед, но, когда добрались до бочки, на которой стоял Иван Тимофеевич, его там не оказалось, а на бочке стоял тот самый человек в полушубке. Он опять размеренно бросал в толпу тяжелые слова, и его слушали внимательно. Рядом стоял тот же парень в кепке с наушниками, но теперь уже без флага, строгое выражение его лица сменилось восторжен — ной улыбкой, на бледных щеках проступил румянец.

Ивана Тимофеевича нигде не было видно, да и найти его в этой толпе казалось невозможным, и Гордей предложил:

— Пойдем к нему домой.

Тут было недалеко, но они добирались долго, потому что у Михайлы от свежего воздуха кружилась голова и Гордею приходилось поддерживать его. Поток людей медленно нес их вниз по течению улицы, оркестр опять играл «Марсельезу», узкое ущелье улицы, казалось, до самого неба заполнено флагами — даже непонятно было, откуда их столько взялось. Несмотря на мороз, многие окна домов были распахнуты, оттуда в улицу свешивались гроздья голов, тоже что‑то кричавших. Из окна третьего этажа выбросили- разорванный пополам портрет царя, одна половинка, свернувшись клубком, упала в толпу, а вторая долго плавала в воздухе, и, медленно опускаясь, царь строго и подозрительно смотрел одним глазом на идущих внизу людей, и щека его нервно подергивалась.

Чья‑то рука вытянулась вверх, на лету подхватила обрывок портрета и наколола его на штык солдата в серой папахе. Штык проткнул глаз насквозь, и теперь царь смотрел вверх, в исхлестанное флагами хмурое небо, мертвым, жутким взглядом. Золотой эполет царского мундира бил — солдата по лицу, солдат весело отмахивался от эполета и заковыристо матерился.

4

Им открыла Наталья. Она, как и. все в этот день, была сильно возбуждена и, хотя заметно похудела, с тех пор как Гордей увидел ее впер — вые, выглядела такой же крепкой, на щеках играл здоровый румянец. Похоже, что приход Гордея обрадовал ее, она улыбнулась ему широко, открыто и радостно:

— А, это вы?

— Здравствуйте! — громко сказал Гордей, но Наталья приложила палец к губам и прошептала: — Тише! — И вдруг нахмурилась, увидев Михайлу. Так же шепотом спросила: — Кто это?

— Из тюрьмы, знакомый.

— Тогда проходите. — Она шире распахнула дверь и еще раз предупредила: —Только тихо.

В той самой комнате на первом этаже стояло и сидело человек двадцать, в основном штатских, но было и несколько матросов, среди них Гордей увидел и Заикина, кивнул ему. В комнате густо, слоями плавал табачный дым, и в этом дыму голос Ивана Тимофеевича звучал как‑то глухо. Самого Наташиного отца из‑за спин и голов Гордей не видел, но голос был, несомненно, его:

— Сейчас, товарищи, важно не упустить момент. Нельзя давать врагу опомниться, вслед за первым ударом надо наносить второй, третий. Главное, перетянуть на свою сторону армию и флот… Наташа, кто там пришел?

— Это я, Шумов, — сказал Гордей. — Со мной еще товарищ Михайло, тоже из тюрьмы.

Все обернулись, с любопытством посмотрели на Михайлу, а он стал пробираться в глубь комнаты. Иван Тимофеевич поднялся ему навстречу, и они крепко обнялись.

— А я уж думал, не найду вас, — сказал Михайло. — Да вот Гордей, оказывается, знает.

Иван Тимофеевич отрекомендовал его:

— Товарищи, это представитель Петроградского комитета.

— Ну какой я сейчас представитель? — усмехнулся Михайло. — Теперь я в вашем распоряжении. Извините, помешал.

Иван Тимофеевич, теперь уже стоя, продолжал:

— Власть в городе должна перейти в руки Совета рабочих депутатов. У нас уже есть опыт тысяча девятьсот пятого года. Надо повсеместно создавать Советы и не дать меньшевикам и эсерам захватить в них большинство.

— А как же на кораблях? — спросил Заикин.

— Давайте обсудим. Думаю, и там надо создавать свои органы. Пусть это будут судовые комитеты, как на «Потемкине». Но над ними должно быть единое руководство, нужен какой‑то центр. Как известно, в тысяча девятьсот пятом году у нас был создан Главный судовой комитет. Возможно, и сейчас будет создана подобная организация. Но нам ждать ее создания нельзя. Думаю, что судовые комитеты надо подчинить местным Советам. Точнее, это должен быть единый Совет рабочих, матросских и солдатских депутатов…

В наружную дверь постучали, и Наташа пошла открывать. Вскоре в комнату ввалился матрос с «Москвитянина», фамилию его Гордей не знал. Но другие, видимо, знали этого матроса, кивали ему как старому знакомому, а Иван Тимофеевич пригласил:

— Проходи, что стал в двери?

— Некогда тут рассиживаться, — сказал матрос. — Я за указаниями. Что далыпе‑то делать? Наши там офицерьев поубивали, которые повреднее были. Галдеж стоит несусветный, надо бы разъяснить, что к чему и куда дальше‑то. На других кораблях тоже галдят, а вы тут заседаете.

— А ведь он верно говорит, — поддержал матроса Иван Тимофеевич. — Позаседали и хватит. Вопрос, по — моему, всем ясен. А если что будет неясно по ходу дела, присылайте связных, разъясним. Но на это тоже не надейтесь, руководствуйтесь своим классовым чутьем. А теперь прошу всех разойтись по своим местам.

Разошлись быстро и нешумно. Гордею хотелось поговорить с Натальей, но она вдруг куда‑то исчезла, а Заикин поторапливал:

— Идем быстрее, а то наши тоже не знают, что делать дальше.

Когда вышли на улицу, было уже темно. Фонарей в этот вечер не зажигали, сырой ветер гулял по улицам, гоняя обрывки каких‑то бумаг, хлопал полотнищем флага, висевшего над проходной. В темноте красный флаг казался черным крылом огромной трепыхающейся птицы.

Глава девятая

1

В ночь на 3 марта 1917 года комендант Ревельской крепости Лесков, только что вступивший в должность вместо раненого Герасимова, не спал. К двум часам прибыли начальник дивизии подводных лодок контр — адмирал Верде — ревский и начальник первой бригады крейсеров контр — адмирал Пилкин. Оба изрядно перепуганы, но виду не подают— на лицах непроницаемое выражение озабоченной деловитости, оба немногословны. Возможно, завидуют столь внезапному его выдвижению. Впрочем, вряд ли. В такое время…

Дежурный доложил, что в приемной собрались все командиры кораблей. Лесков сам вышел в приемную, окинул быстрым взглядом вставших при его появлении офицеров и с каждым поздоровался. Он был любезней, чем когда‑либо, потому что если раньше судьба каждого из них почти всецело зависела от него, то сейчас не исключалось, что его собственная судьба и карьера зависят от поведения этих людей в такой ответственный момент, когда все рушится и неизвестно, что будет завтра. Кроме того, от них зависело, удержит ли морское командование власть над кораблями и тысячами матросов; каждый из этих вчера еще ничем не выдающихся людей завтра мог стать лицом влиятельным в государстве. Ну, барон Осинский вряд ли будет полезен. А вот капитан первого ранга Терещенко, возможнб, Всплывет. Его брат — крупный промышленник, кажется, даже вошел во Временный комитет Государственной думы.

Комендант каждому пожимал руку, но пожимал не всем одинаково: Осинскому — легко и небрежно, Терещенко — покрепче, задержав его руку в своей несколько дольше, другим — осторожно.

— Прошу! — Лесков жестом указал на дверь кабинета, и офицеры торопливо, один за другим, юркнули туда не по возрасту и чинам проворно.

Когда все уселись, комендант зачитал полученную из Петрограда телеграмму об отречении царя от престола и переходе власти к Временному правительству. Собственно, это уже всем было известно но командиры привыкшие к дисциплине, выслушали сообщение с подобающей случаю выдержкой и даже скорбью.

Выждав минуту — полторы, Лесков сказал:

— Господа! Мы можем по — разному относиться к этому событию. Но мы поставлены перед свершившимся фактом, и наш долг — проявить благоразумие и терпение. Однако сложившаяся обстановка требует от нас мер решительных и незамедлительных. Матросы, как вам известно, поддержали бунтовщиков. Более того, сами вышли из повиновения, начали убивать офицеров и унтер — офицеров. Кажется, и некоторые из вас чудом, ушли от этой кровавой расправы…

Комендант говорил об этом не без оснований. Как только матросы, уйдя с кораблей, присоединились к восставшим рабочим фабрик и заводов, многие командиры не стали ждать их возвращения и с тех пор на кораблях не появлялись. Даже для того чтобы собрать их сюда, дежурной службе пришлось долго рыскать по квартирам. Но и те, что оставались на кораблях, отсиживались в своих каютах.

— …Наша задача сейчас — оторвать матросню от бунтующих рабочих. Завтра вы зачитаете на кораблях эту телеграмму и. объявите, что военно- морское командование целиком поддерживает новый режим и будет впредь выполнять распоряжения Временного правительства. Более того, вы объявите, что командование не возражает против избрания на кораблях комитетов, Советов… или черт их там знает как они будут еще называться. Вы сами и все офицеры должны присутствовать на собраниях, когда эти комитеты будут выбираться. Необходимо заранее позаботиться о том, чтобы в комитеты не попали большевики или попало их как можно меньше. Как вам известно, из тюрьмы выпущены все политические заключенные, и влияние большевиков значительно возросло. Так вот позаботьтесь, чтобы заранее через матросов же, которым вы еще можете доверять, выдвинуть людей авторитетных среди матросни, но не зараженных большевистскими идеями. Нам потом будет легче сладить с этими комитетами.

— Матросы тоже не дураки, они нам не поверят, — сказал Терещенко. — И вообще мне претит это заигрывание с матросней.

— Что же вы предлагаете? — спросил Лесков, и все выжидательно посмотрели на Терещенко. Но тот молчал. Потом махнул рукой и сказал:

— А черт его знает!

В другое время такая реплика в присутствии высшего начальства повлекла бы за собой по меньшей мере внушение. Но сейчас никто не обратил внимания ни на тон, каким это было сказано, ни на то, что Терещенко даже не соизволил приподняться. Это развязало языки и другим.

— Пусть митингуют без нас.

— А вдруг и мы, господа, исподобимся чести быть избранными в эти комитеты?

— И будет меня какой‑нибудь Митюха поучать!

Адмиралы переглянулись, — и Вердеревский негромко сказал:

— Кажется, началась репетиция?

И сразу все умолкли. За вопросом, заданным столь невинным тоном, все угадали осуждение. Офицер не матрос, но и он годами приучался к дисциплине, к беспрекословному выполнению любого приказания старшего: будь это команда или вот так, тоном подчеркнутое осуждение.

Наступило неловкое молчание, оно становилось уже тягостным, когда Вердеревский заговорил:

— Я тоже сомневаюсь, чтобы матросы вот так просто поверили в наши с вами демократические устремления. И чтобы они поверили, необходимо сделать шаги, которые нас все равно заставят сделать.

Он выдержал паузу, подчеркивая ею, что сейчас будет говорить о каких‑то важных мерах, намеченных командованием. Эти меры были заранее обсуждены и взвешены командованием.

— Очевидно, надо провести отмену титулования офицеров, обязательное обращение к матросам на «вы»…

Опять не выдержал Терещенко:

—< Не лучше ли сразу нам начать обращаться к матросу «вашскородь Митюха Иванов»? Или «ваше сиятельство»?

Но на этот раз никто не поддержал Терещенко. Все уже начали догадываться, что уступки матросам, в сущности, незначительны, и дай бог, чтобы только ими и отделаться, удержать матросов от активных выступлений вместе с городскими бунтовщиками.

2

Собрание проходило на шкафуте, из всех кубриков стащили сюда банки, но их все равно не хватило — матросы лепились по надстройкам, на кожухе машинного отделения, даже на трубе. Офицеры все, кроме сбежавшего куда‑то Поликарпова, сидели в переднем ряду — молчаливые, поникшие, старавшиеся не глядеть друг другу в лицо. Должно быть, они стыдились, что пришли сюда. Но таков был приказ командира.

Барон Осинский, сидевший в президиуме, тоже не поднимал глаз от стола, хотя в данный момент испытывал даже некоторое удовлетворение: он не надеялся, что его пригласят в президиум. Но кочегар Заикин, верховодивший тут, жестом указал ему на стул, и барону ничего не оставалось делать, как сесть. Это не вызвало никакой реакции, матросы продолжали галдеть, как будто и не заметили появления командира. Теперь Осинский опасался, что ему же и придется руководить этим сборищем. Но тут к столу подошел матрос Клямин и, откашлявшись, сказал:

— Ну дак чо, начнем, што ли?

— Давай, Афоня, открывай!

Матросы враз притихли, а Клямин, опять откашлявшись, сказал:

— Так што Николай говорить будет. Вы там, на трубе, не ерзайте, сукины дети, сажа сыплется. Говори, Николай.

Заикин поднялся из‑за стола, одернул бушлат.

— Товарищи! Царское самодержавие свергнуто. Ну да вы это знаете, повторять не стану. А вот что дальше будет, это вам, наверное, интересно знать. Так ведь?

— Верно!

— Дуй все как есть!

— Ты давай без загадок!

Заикин поднял руку, и матросы успокоились.

— А дальше бабушка надвое сказала. Либо власть перейдет в руки трудящегося народа — и тогда конец войне, землю крестьянам, заводы рабочим, а свобода — всем. Либо власть захватят помещики и капиталисты — и тогда опять война, опять земля у помещиков, заводы у капиталистов, опять тюрьмы, виселицы, военно — полевой суд, офицерские зуботычины и линьком по заднице — в кровь, до полусмерти, до смерти.

— Не позволим!

— Не выйдет!

— Долой!..

На этот раз кричали долго, кочегар как будто и не собирался их успокаивать, и барон уже заметил, как поеживаются офицеры, и у него у самого по спине пробежал неприятный холодок.

Но вот Заикин опять поднял руку, и голоса стали постепенно утихать.

— Теперь и решайте, какой комитет нам нужен.

Кочегар сел, и на несколько минут воцарилось молчание. Слышалось только тяжелое дыхание людей, сипение пара да тихий плеск волны у борта.

Поднялся Клямин, спросил:

— Дак чо, голосовать будем? Николая бы надо перво — наперво выбрать. Он тут все верно сказал. Да ведь и мы его не один год знаем. Как?

— Давай голосуй!

— Не тяни, Афоня!

— Тогда, стало быть, давайте, — согласился Клямин и первым поднял руку. Вскинулось еще несколько рук, потом вдруг поднялся целый лес. Только офицеры, сидевшие в Первом ряду, рук не подняли, а еще ниже опустили головы. Клямин подождал немного; потом ткнул в передний ряд прокуренным пальцем и спросил у Заикина:

— А эти тоже должны али как?

— Как хотят. У нас демократия.

Осинский поднял руку, за ним нехотя, глядя все так же вниз, подняли руки офицеры.

— Теперь ясно, — сказал Клямин. — Считать будем? Нет? Ну и ладно. А потому как Заикин первый и всем нам известный, надо его всем миром в главные назначать. Как?

— Верно! — хором заорали матросы.

— И то ладно! — удовлетворенно сказал Клямин и повернулся к Заикину: — Теперь ты дуй дальше, ты уже понаторел, а мне это дело несподручное.

Клямин сел, а Заикин встал:

— Спасибо, товарищи, за доверие. Уж не обману, будьте уверены. А теперь давайте дальше. Кого еще?

— Клямина!

— Афоню!

Клямина тоже избрали быстро и единогласно. Дольше обсуждали Демина — не все его знали. Но тоже выбрали при нескольких воздержавшихся.

Барон Осинский хмуро смотрел в толпу, стараясь разглядеть в ней тех матросов, которым было поручено выдвинуть Боброва, Истомина, Же- лудько. Наконец, кто‑то выкрикнул:

— Истомина!

— Которого? У нас их двое, — Комендора.

Истомин, тихий, застенчивый матрос, был мало кому известен, кроме комендоров. И наверное, он прошел бы, если бы не унтер — офицер Карев. Когда спросили, кто хорошо знает этого матроса, Карев вывернулся из‑за трубы и сказал:

— Кому, как не мне, его знать, как я есть его отделенный командир. Матрос справный, непьющий, услужливый…

— Кому? — насмешливо спросили из рядов.

— Известно кому: их высокоблагородиям, то есть, как оно теперь отменено, это звание, стало быть, офицерам. И опять же шибко верующий…

— В кого? — спросили опять.

По рядам уже ветерком пронесся смешок, а Карев, ничего не подозревая, говорил:

— Христианской он веры, христианской. Не то что, скажем, татарин Давлятчин…

«Кто просил этого болвана лезть не в свое дело?» — думал с досадой Осинский.

За Истомина голосовало всего человек десять. Теперь матросы насторожились, каждую кандидатуру обсуждали обстоятельно. И когда дошла очередь до Боброва, против него начали возражать:

— Тоже из тех ж…лизов.

— Доносчик, Поликарпову служил!

За Боброва, кажется, уже никто не голосовал. За Желудько решил заступиться дивизионный врач Сивков. До этого никто из офицеров не высказывался, и выступление Сивкова все встретили с любопытством.

— Товарищи! — говорил Сивков. — Большинство из вас — одетые в матросские робы крестьяне. Вы самые нуждающиеся, вы хотите земли, на вас, на вашем труде держалась и будет держаться вся Россия. Не случайно крестьянство было всегда самым революционным классом. Вспомните Болотникова, Разина, Пугачева. Кто они были? Крестьяне. Кто их поддерживал? Крестьяне. И вот теперь, когда революция победила, вы хотите крестьянина отстранить от власти, отдаете ее рабочим. Этого хотят большевики. А мы, партия со- циалистов — революционеров, настаиваем: в крестьянской стране власть должна принадлежать крестьянину. Сверху донизу. И в вашем, то есть в нашем, судовом комитете. Матрос Желудько вот уже второй год состоит в партии эсеров. Он вел среди вас в это время подпольную революционную деятельность…

Это был верный ход: матросы мало знали о чьей‑либо подпольной деятельности, на то она и подпольная! И Желудько избрали в комитет.

К изумлению барона Осинского, секретарем комитета избрали молодого матроса Шумова, Толь ко теперь барон узнал, что именно Шумов открыл погреб и пирамиды и роздал матросам винтовки и револьверы. Барон выразительно посмотрел на старшего лейтенанта Колчанова. Тот вскинул голову и ответил дерзким, насмешливым взглядом.

3

Заикина не. было весь день, вернулся он поздно вечером злой.

— В чем дело? — спросил его Гордей.

— Худо, брат. В местный флотский комитет пробралось много всякой швали. А в Ревельском Совете рабочих и воинских депутатов сплошь меньшевики и эсеры. Черт знает, откуда их столько набралось! Эх, жаль, что корабли тут у нас одна мелкота. Были бы линкоры и крейсера, этот номер не прошел бы, там организации крепкие. Да и от Петрограда мы далековато…

Утром 4 марта зачитали приказ исполкома Ре- вельского Совета. Всем рабочим предлагалось приступить к работе, а гарнизону и командам кораблей немедленно начать повседневные занятия.

Объявив приказ, барон Осинский добавил:

— Как видите, это воля не только командования, но и избранного вами Совета. Так что прошу все привести в соответствие с распорядком дня и завтра начать занятия по расписанию. — Потом, отозвав Колчанова, приказал ему громко, чтобы слышали все остальные: — Произведите к вечеру ревизию арсенала, доложите о наличии винтовок, револьверов, патронов.

Клямин толкнул Гордея в бок:

— Слышь‑ка, дело‑то куда поворачивается? Как бы тебе, парень, под суд не угодить.

По настоянию Клямина и созвали заседание судового комитета. Обсуждали один вопрос: возвращать или не возвращать оружие, самовольно розданное Шумовым. Клямин настаивал, чтобы вернуть все. Демин доказывал, что возвращать оружие нельзя, оно еще может пригодиться, тем более сейчас, когда Совет издал такой предательский приказ.

— И приказ этот не надо выполнять! — горячился он. — Если на других кораблях с ним согласные, пусть они и выполняют. А нам надо сняться с якоря и двинуть в Петроград, уж там- то нас поддержат.

— Огнем* береговых батарей, — усмехнулся Заикин.

— Каких батарей? — не понял Демин.

— Тех, что в Кронштадте, в Ораниенбауме, по всему побережью. Думаю, что парочки попаданий из шестнадцатидюймовых нашему «Забияке» вполне достаточно.

— Трусишь? — презрительно спросил Демин.

Заикин спокойно посмотрел на взъерошенного матроса и сказал:

— Здесь трусливых нет, если надо будет, каждый из нас может умереть не хуже тебя. Только зачем же нам умирать? Умереть и дурак может, дело нехитрое. Нам надо победить. А без революционной выдержки и дисциплины мы победить не сможем.

— Опять дисциплина! При царском режиме дисциплина, при Временном правительстве дисциплина, может, и при социализме тоже устав о наказаниях будет?

— Обязательно.

— Так на хрена же мы все это затеваем?

— Ну ладно, — оборвал Демина Заикин. — Твои анархические замашки нам известны, но переубеждать нам сейчас тебя некогда. Надо решить, что делать с оружием. Что думаешь ты, Шумов?

— А что тут думать? Не отдавать, да и только. И те винтовки, которые в пирамидах, тоже надо раздать.

— Так ведь тебя же сразу под суд.

— Пусть. Одного же, а не всех. А я уж как- нибудь… Не боюсь.

— Еще один герой выискался! — насмешливо заметил Заикин.

— Надо сдать! — настаивал Клямин. Его поддержал Желудько.

— Винтовки, черт с ними, можно и сдать, а пистолеты ни в коем случае, — говорил Зотов.

— Не сдавать ничего! — утверждал Шумов.

Неизвестно, чем дело кончилось бы, но тут в кубрик спустился старший лейтенант Колчанов.

— Извините, — сказал он, — я невольно услышал ваш разговор. Очень уж громко вы разговариваете, на верхней палубе слышно. А напрасно! Впрочем, это дело ваше. Я просто хотел предложить вам несколько иное решение. Дело в том, что все можно оформить законно.

— А именно? — спросил Заикин.

— Об этом я хотел бы поговорить только с матросом Шумовым, — ответил Колчанов и, повернувшись, стал подниматься по трапу.

Все молча наблюдали, как он поднимается. Потом переглянулись и недоуменно пожали плечами. Заикин кивнул Гордею:

— Сходи‑ка, может, и в самом деле… Попытка не пытка.

Гордей полез наверх. Колчанов ждал его на шкафуте, нервно покуривая папиросу. Когда Гор дей подошел, он, оглянувшись по сторонам, тихо сказал:

— Через час зайдите ко мне в каюту. *

— Хорошо.

— Отвечать надо как положено.

— Есть, зайти в каюту!

— Ну то‑то, — усмехнулся Колчанов и пошел в корму.

Когда ровно через час Гордей зашел к нему в каюту, Колчанов лежал одетым на койке и курил.

— Посмотрите, нет ли кого в коридоре, и плотнее прикройте дверь, — сказал он.

Гордей выглянул в коридор, там никого не было — офицеры все еще отсиживались по каютам. Плотно прикрыв дверь, Гордей выжидательно посмотрел на Колчанова. Тот не спеша докурил папиросу, поднялся, швырнул окурок в пепельницу и взял со стола несколько листков.

— Вот наряды для получения боезапасов со складов порта. Это снаряды, это патроны к винтовкам и револьверам. Сколько вы их там израсходовали, не знаю, но сделайте так, чтобы к вечеру все было на месте. А вот наряд на четырнадцать револьверов. Если вам удастся их получить, можете не сдавать. Но те, что брали, положите на место. Буду проверять по номерам. Ясно?

— Так точно. Спасибо.

— И еще вот что: наряд на револьверы фиктивный, копии его не осталось. Если какая‑нибудь заминка выйдет, скажите, что мою подпись подделали. У меня нет никакого желания идти из‑за вас под суд. И вообще… Не вздумайте вообразить, что я помогаю вам по каким‑то политическим убеждениям. Я далеко не уверен, что поступаю правильно, пожалуй, даже уверен, что поступаю неблагоразумно. Впрочем, это уже мое дело. Идите. Да, возьмите с собой надежных людей. Скажем, Клямина и Зотова. Впрочем, это ваше дело.

4

Шесть из четырнадцати полученных со склада револьверов Заикин велел передать Егорову, и Гордей, отправив Клямина и Зотова на корабль, пошел к Ивану Тимофеевичу. Дома его не оказалось. Наталья опять велела подождать в той же комнате. И опять все было, как в первый раз. Наталья приходила и уходила, ловко проскальзывая между вещами, только теперь Гордей, уже не стесняясь, расспрашивал ее:

— Как вы тут одна‑то жили? Не боялись?

— А чего мне бояться? Меня полиция охраняла. — Наташа засмеялась звонко, заразительно. Потом вдруг нахмурилась и сказала: — Вы бы дали папе отдохнуть. Он по ночам кашляет.

— Им командую не я.

— Да, конечно. Но вы скажите там кому надо. Хотя бы этому Михайле. Вы его давно знаете?

— Всего два раза видел в Петрограде. А что?

— Говорят, он с самим Лениным знаком. Правда?

— Не знаю. Может быть.

— Интересно, какой он, этот Ленин? И почему все так считаются с ним? Только и слышишь: Ленин, Ленин. Вам он нравится?

— Нравится — не то слово.

— Да, пожалуй, не то, — согласилась Наталья. — Ну, уважаете или‑как там? — поклоняетесь?

— Вот — вот, поклоняюсь! — серьезно, даже задиристо сказал Гордей.

Наталья рассмеялась, и Гордей сердито заметил:

— Ничего смешного нет!

А она опять рассмеялась:

— Вот и отец так же. Все вы одинаковые.

— Ну, мне до вашего отца далеко, он человек тоже большой.

— А я очень глупенькая? — серьезно спросила Наталья.

Гордей смутился.

— Вы еще молодая.

— Значит, и вправду глупенькая, — вздохнула Наталья. — Вот и отец мне то же говорит. Я вам совсем не нравлюсь? Говорите, только прямо.

Гордей смутился еще больше. Сам вопрос казался ему сейчас совсем неуместным, было что‑то нелепое в этом переходе от серьезного к разговору об отношении к ней, хотя спросила она без всякого кокетства, а искренне. И он хотя и смущенно, но тоже искренне ответил:

— Нравитесь.

— Даже такая… несознательная? Теперь она спросила насмешливо.

— Да, — серьезно ответил он.

— Может, вы специально из‑за меня пришли?

— Нет. Я пришел, чтобы передать Ивану Тимофеевичу вот это. — Он откинул полу шинели и вынул из‑за пояса револьвер.

— Ой! — испуганно вскрикнула Наталья. — Зачем это?

— Пригодится.

Она все еще смотрела на него испуганно.

— Чего испугались? — мягко спросил Гордей.

Наталья не ответила, отвернулась и подошла к окну. Помолчав, грустно сказала:

— Я не трусиха. Но я не хочу, чтобы убивали людей.

— Каких?

— Все равно каких. Ведь люди же!

— А если эти люди посылают миллионы других туда, на фронт, чтобы те убивали и умирали за их капиталы?

Наталья резко повернулась, посмотрела на Гордея в упор и сказала:

— А вы, оказывается, злой.

— Злой? Да, злой! — вызывающе бросил он. — А знаете, откуда у меня эта злость? Я еще в пеленках был, когда отца угнали на каторгу…

Он говорил торопливо, точно боялся, что Наталья не дослушает его. Он рассказал о том, как жил в деревне, о том, что самым ярким впечатлением детства было постоянное ощущение голода, о том, что на всю их семью была одна корова и одни пимы. Не забыл и о том, как пас коров, как Васька Клюев обирал всю деревню, как есаулов сын Санька Стариков не хотел отдавать саблю…

Его рассказ, должно быть, потряс Наталью. Она долго молчала, опустив голову и кусая губы. Потом виновато посмотрела на него и тихо спросила:

— Я вас очень обидела?

— Вы? Нет. При чем тут вы?

— Это я вас заставила… Я не хотела, я не знала… — Она вдруг стремительно подошла к нему и сказала: — Вы хороший. И я очень рада этому. Знаете, вы мне тоже… нравитесь.

Гордей встал, но она тотчас повернулась и выскользнула за дверь. Все это было так неожиданно, что Гордей растерялся и так и остался стоять посреди комнаты. Мысли его путались, пе рескакивали с одного на другое, потом он вдруг вспомнил ту драку с Люськой Вициной, и то же пронзительное чувство овладело им. «Странно, — подумал он, — я даже не прикоснулся к ней, а то же самое… Значит, и тогда не было ничего стыдного?»

Наталья стояла в кухне у окна, прислонившись лбом к стеклу. Когда он подошел и легонько дотронулся до ее плеча, она вдруг вся сжалась, точно ожидая удара, и закрыла лицо руками.

— Уйдите, — тихо попросила она.

Но Гордей стоял рядом и смотрел на ее вздрагивающие плечи, на раскиданные по ним локоны волос, вдыхал их непривычный запах и слышал, как стучит у него в висках кровь.

— Уйдите, — еще тише попросила она.

Гордей на цыпочках отошел, вернулся в комнату и вздрогнул от резкого крика:

— Здр — р-рась — те!

Он погрозил попугаю кулаком, и тот радостно возвестил:

— Попка — дурак!

Попугай довершил впечатление неожиданности и несуразного переплетения событий этого дня.

5

Идти на корабль, не хотелось. Неожиданное признание Натальи перевернуло в Гордее все, мысли и чувства перепутались, ему надо было разобраться в них и, главное, выяснить свое отношение к Наталье.

Он выбирал улочки потише, где шум города не мешал ему думать. Так незаметно для себя он оказался на кладбище. Там кого‑то хоронили. Ни гроба, ни могилы не было видно, их загораживала темная толпа людей. Гордей стал в сторонке.

Маленький попик, встряхивая темной гривой волос, старательно выводил:

— «Во блаженном успении вечный покой по- даждь, господи…»

Дьякон тонко подвывал:

— «Ве — ечна — ая па — амять…»

Двое или трое нехотя крестились, остальные, зябко втягивая голову в плечи, угрюмо молчали. Слышно было, как тихонько позванивали цепочки кадила, над обнаженными головами людей повисли клочья синеватого дыма.

Сухо постукивали о крышку гроба мерзлые комья земли. Так же сухо падали в морозный воздух редкие слова:

— Отмучился, сердешный.

— И — эх, жисть!

— А хоть какая она ни есть, а все жизнь.

Кто‑то примирительно подытоживал:

— Все там будем. ’

Люди торопливо расходились, на снегу остался темный холмик земли да грязные следы людей.

Гордея почему‑то разозлила поспешность, с которой все это было сделано. Особенно хотелось возразить сказавшему о том, что все там будем. В этих словах было что‑то покорное, рабское, безнадежное. «Ну и что? — мысленно возражал Гордей. — Значит, жди, когда твой черед придет? А до этого живи как живется? А я сам хочу быть хозяином своей жизни!»

На корабль он вернулся уже в сумерках. На палубе было пустынно, только вахтенные зябко жались к надстройкам. Снег вот уже несколько дней не счищали, и на лем тоже лежали гряз ные следы. «Пора бы и боцмана назначить, — подумал Гордей, — а то вон как все запустили».

В кубрике было душно — давно не проветривали. Все матросы сгрудились возле стола, где Заикин что‑то читал. Приход Гордея прервал чтение.

— Ну как? — спросил Заикин.

— Все в порядке.

Заикин кивнул и начал опять читать:

— «Земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает…»

— Во — во! — перебил Клямин. — Это про нас сказано. «Тем, кто ее обрабатывает». Правильно. А то вот я корчевал у Прорвы…

Но и его перебили:

— Иди ты со своей Прорвой… Дай дочитать.

— А я мешаю? Читай, Николай, читай, это про нас. Давеча ты читал про эту самостоимость, дак это лишнее. Ты те книжки не носи. А вот про нас — надо.

Глава десятая

1

Утро выдалось по — весеннему яркое и теплое, матросы высыпали на верхнюю палубу, кое‑кто даже снял тельняшку, чтобы позагорать. Но Карев, назначенный вместо Пузырева боцманом, быстро навел порядок.

— Я те покажу, сукин сын, как раздеваться без команды! — кричал он на Дроздова. — Али порядку не знаешь?

— А ругаться — это порядок? — огрызнулся Дроздов, натягивая тельняшку. — Чать теперь не царский режим.

За Дроздова заступились еще несколько че ловек.

— Ты, боцман, не ори, а то и тебя, как Пу зырева…

— Не стращай, не боюсь, — сказал Карев, однако тон сбавил и даже пояснил: — Я ж, братцы, службу справляю.

В это время прозвучал сигнал общего сбора. Когда вся команда выстроилась на юте, дежурный по кораблю Мясников объявил, что с сегодняшнего дня для поддержания порядка на каждом корабле предписано иметь дежурный боевой взвод, а потому сегодня на дежурство заступает минная часть.

Сообщив об этом, Мясников приказал разойтись и направился в дежурную рубку, не обратив внимания на то, что его распоряжение не выполнено: матросы не расходились.

— Ребята, тут что‑то неладно: для чего взвод?

— Опять что‑то замышляют.

— Заикин где?

Заикина на корабле не было. Он пришел только к обеду и объяснил, что дежурные взводы назначаются по распоряжению местного флотского комитета. Им же дано указание задерживать и арестовывать лиц, призывающих к гражданской войне.

— Милюков послал ноту союзникам. Временное правительство хочет продолжать войну. Более того, оно признает все обязательства, принятые по договорам с союзниками еще царским правительством.

— Ишь чего удумали!

— Долой Временное правительство! Долой войну!

Митинг начался сам собой, Заикину даже не пришлось открывать его. К удивлению всех, первым заговорил молчаливый, никогда не выступавший до этого матрос Берендеев:

— Чужое у нас таперя правительство‑то. Ране царица — немка Расеей распоряжалась, а таперя бог знат хто. А указы все одно те же: воюй! Однако народ не хочет. А народ, он что такое? — спросил Берендеев и сбился. Он сердито дергал себя за ус, щипал за ухо, а объяснить, что такое народ, не мог.

— Ты вон с Сивковым потолкуй, он те про народ много наврет, — посоветовал Клямин.

Это замечание будто встряхнуло Берендеева:

— А мне врать неча, я и без Сивкова обойдусь. Народ — это мы и есть.

—< А ведь точно сформулировал!

— Вот и на хрена нам ето правительство! — закончил Берендеев.

— Верно! — поддержал Шумов. — Товарищ Ленин тоже говорит, что никакой поддержки Временному правительству оказывать нельзя.

Гордей стал пересказывать недавно прочитанную им речь Ленина «О задачах пролетариата в данной революции». Гордей читал ее несколько раз, выучил почти наизусть и сейчас пересказывал легко и точно. Он видел, как во время его выступления на борт поднялся Иван Тимофеевич Егоров, с ним еще кто‑то, тоже в штатском. Оба они внимательно слушали Гордея, и это придавало ему еще больше храбрости.

Потом, когда окончился митинг и все члены судового комитета собрались в каюте сбежавшего Поликарпова, Иван Тимофеевич похвалил:

— А ты молодец, Шумов, хорошо говорил! — И, наклонившись к пришедшему с ним человеку, спросил: — Может, его и пошлем?

— Кажется, товарищ грамотный, — согласился тот.

— И классовое чутье не обманет, — заключил Егоров.

Гордей так и не понял, о чем они говорили. Выяснилось все позже, когда закончилось совещание.

— Цека партии просит направить моряков- болыневиков для агитации в деревне. Вот мы с товарищем Анвельтом и подумали: а не послать ли Шумова?

— Он у нас грамотей! — сказал Клямин. — Он может. Боле‑то и некому, окромя еще Николая.

— Николай нужен здесь.

— Стало быть, Гордея посылайте, он деревню знает. Я бы тоже поехал, да грамотешки нет.

Так и решили: послать Гордея. Ехать надо было завтра же, сначала в Петроград, а потом куда пошлют., — Может, в Тамбовскую губерню, дак ты мою бабу навести да обскажи ей все про меня, — просил Клямин. — А перво — наперво землю за мной закрепи, как Ленин говорит. Помещик‑то Гарусов пока не отдает.

— Попадется мне в руки — пристукну, — пообещал Гордей.

— И то ладно, — согласился Клямин.

2

Пароход причалил к стенке возле Морского корпуса, пассажиры сошли на берег, а Гордей остался ночевать на пароходе — идти было некуда. Правда, где‑то поблизости жил Михайло, но Гордей не знал его адресата на память не наде — ялся: дома тут все похожие, а он был у Михайлы всего один раз, и тоже ночью.

В кубрике команды нашлась свободная койка, Гордея даже напоили чаем. Но под утро его разбудили: пароход куда‑то перегоняли, пришлось сойти на берег. Решив не терять времени зря, он пешком отправился к Таврическому дворцу, куда ему велено было прибыть.

Шел он не торопясь, часто останавливался, разглядывая дома, памятники, набережные. Он даже порадовался, что его так рано разбудили: можно поглядеть на этот красивый город как следует. В дневной суете и толкотне всего этого не разглядишь, а сейчас на улицах и площадях пустынно, только дворники шаркают метлами.

По Невскому серо текла рота солдат. Шли они нестройно, понуро, топот ик сапог по деревянным торцам был похож на стук кольев. Гордей вспомнил свой первый приезд в Петроград, тогда они с Петром тоже видели солдат, отправлявшихся на фронт. Те вроде бы даже веселее были.

От дяди Петра последнее письмо было в январе, с тех пор Гордей так и не знал о нем ничего. Говорили, что крейсер «Россия» одно время был на позиции в Рижском заливе, а где сейчас — неизвестно. Из дому тоже давно не писали. «Интересно, куда меня пошлют?»

Его и еще одного матроса, со смешной фамилией Брыськин, посылали в Рязанскую губернию. Ни тот, ни другой там ни разу не были, и, пока им выправляли мандаты, матросы пошли по коридору, расспрашивая, нет ли тут кого из рязанских. Попадались всякие, один был даже с Кавказа, а рязанских не оказалось.

Неожиданно за спиной Гордей услышал знакомый голос и, обернувшись, увидел Михайлу. Тот шел рядом с худенькой женщиной и говорил ей:

— А вы господину Чернову пожалуйтесь.

И засмеялся. Женщина тоже улыбнулась и ответила:

— Я уж как‑нибудь без него обойдусь.

— Вот и прекрасно! — Михайло пожал женщине руку, и она пошла назад.

Гордей посторонился, Михайло скользнул по нему взглядом, но не узнал и прошел мимо. Гордей окликнул его:

— Товарищ Михайло!

Михайло обернулся, посмотрел на него внимательно.

— Гордей?! А я тебя и не узнал. Вон ты как вымахал! Ну рассказывай, откуда и зачем пожаловал.

Гордей коротко рассказал.

— Молод ты, брат, — с сомнением сказал Михайло. — Будут ли тебя крестьяне слушать? Впрочем, чем черт не шутит? Привыкай!

Гордей хотел спросить про дядю Петра, но тут прибежал Брыськин:

— Шумов, ты куда, дьявол, пропал? Идем быстрее, все уже собрались, сейчас к Ленину поедем!

Гордей подхватился бежать, но Михайло придержал его» а рукав:

— Когда освободишься, заходи, найдешь меня вон в той комнате.

До дворца Кшесинской они добирались долго и, должно быть, опоздали. Ленин уже был в пальто и собирался уходить. Рядом с ним стояли еще несколько человек, но. Ленина Гордей узнал сразу, хотя до этого видеть его не приходилось. Как‑то Егоров рассказывал про него, из этого рассказа Гордей запомнил, что Ленин чрезвычайно подвижен и у него очень внимательные глаза. Вот по этой подвижности и по глазам ц узнал его Гордей. И все в нем замерло от какого‑то еще не испытанного внутреннего волнения.

«Да это же сам Ленин!» — ликующе подумал Гордей. Впервые он услышал это имя от дяди Петра, потом слышал его сотни раз, читал его статьи и речи и с каждым разом все больше и больше проникался к нему таким почтением, которого не испытывал ни к кому. Его поражал, иногда даже подавлял, неохватный ум этого человека, его глубина и проницательность. Порой возникала мысль: «Вот бы до кого дотянуться!» Но он понимал, что не дотянуться, и дело тут вовсе не в образовании, а в чем‑то непостижимом для обыкновенного человека, хотя мысли его просты и настолько доступны, что иной раз казалось, будто ты и сам об этом же думал, только не мог так сказать. «Наверное, и другим тоже так кажется, поэтому и понимают его. Нет, скорее наоборот: Ленин потому и понятен, что знает наши думы и мечты, знает, как их достичь. Но как же он сумел так вот все узнать, понять каждого и всех?»

— Товарищ Ленин, группа. моряков, направляющаяся для агитации… — начал докладывать один из матросов, но Ленин жестом остановил его:

— Знаю, товарищ, знаю. Документами вас снабдили?

— Так точно. Вот такие удостоверения выдали, — доложил тот же матрос и протянул Ленину удостоверение.

Ленин внимательно прочитал его.

— Очень лаконично и точно сказано: «Уполномочен выступать от имени партии и защищать ее программу». Это большая честь, товарищи моряки, выступать от имени партии. Я надеюсь вы

Оправдаете оказанное вам доверие. Литературой их снабдили? — спросил Ленин одного из стоявших с ним товарищей. — Дайте каждому все необходимые брошюры и газеты.

— Товарищ Ленин, скажите речь, — попросил все тот же матрос.

— Речь? — Ленин улыбнулся, в прищуренных глазах его запрыгали веселые огоньки. — Почему непременно речь? Я думаю, что вас агитировать не надо. А вот некоторые практические советы, пожалуй, необходимы. Вот вы, товарищ моряк, куда направляетесь? — спросил он Гордея.

Гордей от неожиданности вздрогнул и вместо от. ветй громко, как учили докладывать начальству, отрапортовал:

— Комендор эскадренного миноносца «Забияка» матрос первой статьи Шумов!

Ленин улыбнулся и протянул руку:

— Здравствуйте, товарищ Шумов. Так куда вас направляют?

Гордей осторожно пожал протянутую руку и сказал:

— В Рязанскую губернию.

— Вы сами в деревне жили?

— Я родился в деревне. Пастухом был, в кузне работал, ну и по хозяйству: пахал, сеял, молотил. — Гордей стоял навытяжку, хотя ему почему- то захотелось присесть, чтобы не возвышаться над Лениным.

— Очень хорошо! Значит, деревенскую жизнь знаете? Откуда вы родом?

— С Урала. Деревня наша Шумовкой называется. — Гордей осмелился и стал рассказывать подробнее: — Поэтому и фамилия у меня такая. У нас там почти все Шумовы.

— Вот как? А почему же вас в Рязанскую губернию посылают? Разве на Урале, нам не надо агитировать? — Ленин повернулся к стоявшим рядом с ним товарищам: — Надо его на Урал послать. Там очень своеобразная обстановка, помещика там нет, но кулак порой не лучше помещика. Верно, товарищ Шумов?

— Верно, у нас вся деревня в долгу у мельни- ка Васьки Клюева. Да и не одна наша деревня, а вся округа у него в руках.

— Вот видите! Чем не помещик! Нет, вы, товарищ Шумов, непременно на Урал поезжайте.

— Так ведь мандат мне уже выписан, товарищ Ленин.

— А мы вам другой мандат выдадим. Елена Дмитриевна, выпишите ему другое удостоверение, — И, уже обращаясь к матросам, Ленин сказал: — Вы будете работать в деревне. Вопросы о земле, о мире деревню волнуют особенно остро. Мужик; устал воевать, в деревне некому работать, хозяйство приходит в упадок…

Слушая Ленина, Гордей поражался тому, как хорошо знает он обстановку в деревне. Как будто. Ленин знает и нужду Клямина, и беду Демина, как будто сам он только что вернулся из деревни. «Вот в чем. его сила: он жизнь нашу хорошс знает. А вот откуда? Сам‑то из интеллигентов — не пахал, не сеял, поди, и не голодал, разве чтс в тюрьме. Ну, видеть нужду видел, но одно — видеть, а другое — испытать на себе, как тот же Клямин…»

— …Временное правительство только на словах обещает мир, а на деле оно продолжает царскую политику войны и аннексий…

Незнакомое слово «аннексии» отвлекло внима ние Гордея. «Надо будет узнать, что это такое, И вообще подучиться. Всю дорогу читать буду».

— …Единственная форма революционной власти — это Советы, которые надо вырвать из‑под влияния мелкобуржуазных партий…

«Наверное, и там в Советах эсеры засели. В Ревеле и то они главенствуют, а в деревне и подавно», — думал Гордей.

— Ну что же, товарищи, в добрый путь! — закончил Ленин. В это время ему подали бумажку, он подписал ее и протянул Гордею: — Вот вам и мандат, товарищ Шумов.

Гордей взял бумажку, пожал протянутую Лениным руку, и пожал, кажется, слишком сильно: Владимир Ильич внимательно посмотрел на его огромную ручищу.

Выйдя на улицу, Гордей вынул бумажку и прочитал:

«УДОСТОВЕРЕНИЕ

Выдано сие товарищу Гордею Егоровичу Шумову в _ том, что он командируется на Урал и уполномочен выступать от имени партии и защищать. ее программу.

Вл. Ульянов (Ленин)».

3

Михайло, прочитав удостоверение, сказал:

— Вот видишь, как тебе повезло: и Ленина повидал, и дома побываешь. Соскучился по до- му‑то?

— Еще бы! Три года не был.

—, Да, а кажется, давно ли ты сюда с Петром приходил? Город тебе тогда не понравился. Как ты тогда сказал? Толкаются? И на меня за что- то сильно обиделся. За что?

— За то, что дядю Петра в действующий флот послал, а он послушался. И еще за то, что тогда вмешался в мою беседу с Виреном.

— Ах да, было дело. Как тебе тогда, сошло?

— Гауптвахтой отделался.

— А меня, брат, в Петропавловку посадили, а потом в Ревель, в «Толстую Маргариту», Как там Егоров?

— Работает. Тяжело ему. В Совете меньшевики и эсеры засели.

— Слышал. Вот Чернов туда собирается. Знаешь такого?

— Эсеровский вождь?

— Да. Нам бы тоже послать кого‑нибудь надо. Жаль, Петра там нет, — А где он, не знаете?

— В Гельсингфорсе. Там у нас дела лучше. В судовых комитетах в основном большевики. Ну ладно, мне на Путиловский ехать надо. А ты тут пока потолкайся, послушай — полезно. Потом приходи ко мне ночевать. Не забыл куда? Вот тебе адрес. Я приду поздно, но Варвара дома будет. Не бойся, она у меня приветливая.

Уже уходя, Гордей вспомнил:

— Что такое «аннексия»?

— Это значит насильственный захват чужой земли. А что?

— Ленин сейчас это слово говорил, а я не знал, что оно означает. Эх, поучиться бы мне!

— Оно и мне не мешало бы. Да вот некогда, брат. Дела тут такие. Впрочем, разве мы с тобой не учимся? Я вот опять вспоминаю, каким я тебя видел три года назад. Не обижайся, но был ты лапоть лаптем. А теперь вот большевистский агитатор. А ведь прошло всего три года.

— Но каких!

— Вот именно, каких! Штормовых, если говорить вашим языком. И на этой крутой штормовой волне поднялось революционное сознание народа. Вот и твое тоже, да и мое. Многому мы научились за эти три года. Ну ладно, мы еще поговорим вечером, а пока я поеду.

«А ведь и верно, всего три года прошло, а сколько за это время изменилось! — думал Гордей. — Это он точно заметил, что был я лапоть лаптем. А теперь?»

И вдруг его охватила тревога: а справится ли он с тем ответственным поручением, которое ему дали? Три года службы просветили его и в житейском отношении, и политически. Читал много: и Ленина, и Плеханова, пробовал даже осилить «Капитал» Маркса, но мало что в нем понял. А вот Ленин всегда понятен.

«Как просто он говорил с нами!» — вспомнил Гордей. Только сейчас, после беседы с Лениным, он оценил ее значение лично для себя. Его собственный путь стал ему окончательно ясен. Он знал, что на этом пути его ждут еще многие трудности, непримиримая, смертельная борьба, и он готов был бороться до конца, готов был даже пожертвовать жизнью, если понадобится.

А в мозгу неотступно пульсировала одна и та же мысль: справится ли он с поручением Ленина?

Глава одиннадцатая

1

До станицы Гордея подвез петуховский мужик Еремей Хлыстов. В город он ездил на базар, продавал картошку, молоко и яйца. Продал, на его взгляд, весьма невыгодно.

— Царски деньги куды выгоднее были. Ране я за три мешка картошки мог лопотину справить, а ноне вот за пять мешков да за флягу молока один хренч купил. — Он развернул и показал Гордею френч защитного цвета. — И тот с дыркой. Должно, пуля. Вишь, куды угодила? Стало быть, с убиенного снятый. — И неожиданно предложил: — Ты вот мне свою справу продай, я тебе хорошо заплачу. У тебя сукно крепче и не маркое.

А когда Гордей отказался продать свою форму, Еремей вздохнул:

— Пообносился народишко! Не слыхал, когда войне конец положат?

Гордей стал объяснять, что Временное правительство намерено продолжать начатую царем войну, что буржуазии это выгодно, а меньшевики и эсеры идут на поводу у буржуазии. Еремей слушал внимательно, под конец спросил:

— Сам‑то ты из каких будешь?

— Большевик.

— Это которые с Лениным?

— Они самые.

— Эти понятливые, — убежденно сказал Еремей.

Гордей стал расспрашивать о том, что делается в деревнях, выбирали ли тут Советы, кто в них. Но Еремей отвечал бестолково и неохотно.

В станице такое есть, там теперь учитель

Губарев верховодит. Атаманом‑то Старикова сделали, так вот они заодно.

У Губарева и Гордей учился, но как‑то не замечал у него ни склонности к политике, ни вообще каких‑либо твердых убеждений. Губарев, длинный и тощий, как жердь, человек, прозванный Восклицательным Знаком, был преподавателем словесности и, кроме словесности, кажется, ничем не интересовался. Он был добр, безволен, и его безволием часто злоупотребляли ученики, а больше всех его жена — тоже высокая, но крепкая женщина, говорившая басом. «Вот и Стариков, наверное, прибрал его к рукам», — подумал Гордей.

Прежде чем идти к Губареву, Гордей решил посоветоваться с Федором Пашниным и поехал прямо к нему.

Федор заметно постарел: волосы побелели, темное лицо исхлестано морщинами, глаза подслеповато щурятся и слезятся. Но Гордея он узнал сразу:

— Никак, Гордей? Вот это вымахал! Ну здравствуй. На побывку?

— Вроде этого.

— Отец‑то вчера у меня был. Вот уж обрадуется. Ну, рассказывай, как живешь — можешь? Ты говори, а я пока ужин поставлю.

Он засуетился в кути, гремел чугунками, заслонкой, но слушал Гордея внимательно.

— Агитировать, говоришь? Это надо. А то у нас тут как было, так все и осталось. Губарев, сам знаешь, ни рыба ни мясо. Нет, не эсер и не меньшевик, а так, без определенных целей, больше похож на народника. Просветитель. А пляшет под дудку Старикова, боится его. — Федор сбросил с подтопки кружки и, поставив чугун, сел на лавку. — А нас тут, считай, всего двое: я да Косторезов.

— А Вицин?

— Вицин на фронте. Уже год, как от него ничего нет, может, и убили.

«Люська могла бы хоть об этом‑то написать», — подумал Гордей. Он так и не получил от нее ни одного письма.

— Надо бы митинг организовать, — предложил Гордей.

— Трудно будет собрать народ, у нас тут не очень любят митинговать‑то. Вот разве что в воскресенье, сразу после обедни.

Так и решили: митинг провести на площади возле церкви, сразу после обедни. Теперь надо было переговорить с Губаревым, и после ужина они отправились к учителю.

Губаревы сидели за столом, ели рыбный пирог и запивали молоком прямо из крынки. Учитель ничуть не изменился, был все такой же тощий и длинный, только в движениях, ранее суетливых, теперь появилась важная медлительность. И говорил он медленнее, растягивая слова, делая большие паузы между предложениями, отсекая их одно от другого ладонью:

— Как же, помню: Шумов. Гордей. Так? Слушаю тебя, Шумов. — Он медленно поднес к лицу лежавшее на коленях полотенце, вытер губы, и, поставив локти на стол, положил подбородок на ладони, и разрешил: — Говори.

— Я прислан сюда Центральным Комитетом партии, — сказал Гордей.

— Какой партии? — учительским тоном, как раньше на уроке, спросил Губарев.

— Большевиков.

— Так. Дальше?

— Поэтому прошу созвать в станице митинг.

— Для чего?

— Чтобы разъяснить программу партии.

— Дальше?

— Вот собственно, пока и все.

Губарев убрал локти, откинулся назад, вытянулся вдоль стены и решительно сказал:

— Митинга не разрешу.

— Почему?

— Я не намерен перед вами отчитываться.

Гордей уже собрался сказать, что в таком случае митинг они проведут и без него, Губарева, но Федор толкнул Гордея в бок и сказал:

— Напрасно вы, Виктор Фомич, возражаете. Шумов приехал, чтобы оказать помощь руководимому вами Совету.

— Яйцо будет курицу учить! — пробасила жена Губарева, сгребла со стола остатки пирога и ушла за перегородку.

— Вот именно! — подтвердил учитель. — Мы не нуждаемся в помощи.

— И опять напрасно! — сказал Федор. — Поддержка Петрограда возвысила бы вас как председателя Совета, окончательно бы узаконила данную вам народом власть. Пора бы не Старикову, а вам, народному представителю, брать бразды правления.

Губарев посмотрел на вышедшую из‑за перегородки жену. Она неожиданно поддержала:

— Верно, Стариков должен быть чем‑то вроде военного министра при председателе, а не стоять над ним.

«Ух ты, куда замахивается!» — усмехнулся про себя Гордей и предложил:

— Председательствовать и открывать митинг будете вы, Виктор Фомич.

И Губарев согласился. Предложение провести митинг после обедни тоже поддержал:

— Это хорошо, народу соберется больше.

— До воскресенья еще два дня, можно ближайшие деревни объехать, пусть и оттуда приходят, — предложил Пашнин.

Это тоже понравилось Губареву и особенно его жене.

— В Харино я сама съезжу, там у меня двоюродный брат живет.

Когда вышли от Губаревых, Гордей сказал Федору:

— Союзница‑то у нас какая нашлась!

— Они с женой Старикова на днях поссорились.

— Так вот в чем дело! А ты и это используешь.

— Приходится изворачиваться. Митинг мы могли бы и без Губарева собрать, но лучше, если и он за это возьмется. Он ведь и не догадывается, о чем ты будешь говорить.

— Стариков может догадаться, он поумнее.

— А ты до воскресенья уезжай отсюда, мы и без тебя тут справимся. Побудешь два дня дома, а потом и своих шумовских сюда привезешь.

Так и решили. Федор предложил достать лошадь, чтобы добраться до Шумовки, но Гордей отказался:

— Я и пешочком дойду, дорога известная.

Они распрощались, Федор пошел к Косторе — зову, а Гордей в Шумовку. Солнце уже село, надо было торопиться, но он все‑таки не удержался и зашел к Вициным.

Во дворе тетка Любава доила корову. Гордей подошел, поздоровался:

— Здравствуйте.

— Ой, кто это? — испугалась Любава и встала, предварительно отставив подойник из‑под коровы.

— Не узнаете?

— Нет. Голос будто знакомый, а чей — не вспомню.

— А вы попробуйте вспомнить.

Любава, сощурившись, рассматривала его.

— Нет, не помню.

— Да Гордей же я! Шумов.

— Гли — кось, верно Гордейка! Вон какой стал, разве узнаешь? И одёжа непривычная. Сколько годов‑то минуло, как уехал?

— Немного, всего три года.

— А мне кажется, куда больше. Для меня теперь время‑то шибко медленно тянется. Наш‑то пропал на войне, слыхал?

— Слышал. Может, еще в плену где.

— Дай‑то бы господи! — вздохнула Любава и перекрестилась. Раньше Гордей ни разу не видел, чтобы она молилась. «Теперь, видать, только на бога и надеется».

— А я как увидела тебя, так сердце‑то и зашлось: думала, не Вовка ли? Он ведь* тоже в солдаты взятый.

— Давно?

— Да вот уж боле месяца. На той неделе письмо получили, под Уфой он где‑то. Тоже, наверно, на фронт угонят.

— А Юрка?

— Юрка дома, с женихом вон цапается.

— С каким женихом?

— Сватается тут один к Люське. Да ты его знаешь — Стариков, атаманов сын. Ты иди в избу, я вот корову додою, молочком тебя парным попотчую.

«Сашка Стариков? Может, она поэтому и не писала? А ведь обещала ждать!» — с горечью думал Гордей. Он долго шарил в темных сенях, пока нашел скобку. Должно быть, он рванул ее слишком сильно, дверь взвизгнула, и от нее что- то отскочило — не то гвоздь, не то шуруп.

Люська резко обернулась, в глазах ее вспыхнул гнев, вот он сменился удивлением, и вдруг сверкнули радостные искорки.

— Гордей?! Юрка, смотри, кто пришел!

К нему метнулся Юрка, начал тискать его, стараясь дотянуться до шеи. Юрка, кажется, совсем не вырос, его рыжая всклокоченная голова вертелась под самым подбородком Гордея, мешала разглядеть лицо. Гордей через Юркину голову смотрел на* Люську. Она встала, прислонилась спиной к косяку и начала теребить кончик перекинутой через плечо толстой косы. Но вот ее заслонил вышедший из горницы Сашка Стариков.

— Шумов? Какими судьбами?

— Да вот…

Юрка наконец дотянулся до шеи; повис на ней. Гордей подхватил его под мышки, поднял и легко посадил на печь.

— Вот черт здоровый! — восхищенно сказал Юрка и толкнул голой пяткой Гордея в грудь.

Сашка протянул руку, Гордей сильно сжал ее и долго не выпускал, глядя Сашке в лицо. Он видел, как это лицо наливается кровью, как в уголках глаз скапливаются слезы. Но Сашка не подал виду, что ему больно, а только небрежно спросил:

— На побывку?

— На побывку, — ответил Гордей и выпустил руку. Сашка быстро выдернул ее. Гордей оттеснил плечом Сашку и стал перед Люськой.

— Ну, здравствуй, — тихо сказал он.

— Здравствуй. — Она резким движением закинула косу за спину. — Приехал?

— Приехал.

— Проходи в горницу, — пригласила она и отодвинулась, пропуская его. Гордей прошел мимо нее в горницу. «Даже руки не подала».

Юрка опять крутился возле него, а Люська сидела на кровати и выжидающе смотрела на Гордея. Сашка стоял в двери, подпирал плечом косяк и смотрел настороженно. Вот он оттолкнулся от косяка и сел рядом с Люськой. Но она тут же встала и пересела на табуретку к окну. «Стесняется», — решил Гордей.

— Ну, мне пора, надо еще домой успеть, — сказал он и попросил Юрку: — Проводи‑ка меня.

В горницу заглянула Любава:

— Уходишь? А как же молочка‑то? Погоди, я нацежу.

Она принесла Гордею кружку молока. Он с удовольствием выпил. Юрка тем временем обулся, набросил кепку.

— Я тоже пойду, — сказала Люська.

Гордей пожал плечами и ничего не ответил.

— И мне пора. — Сашка поднялся с кровати.

Вышли все четверо. Сашка не отставал, стараясь держаться поближе к Люське. Наконец она сказала ему:

— Ты вот что, иди‑ка домой. Мы с Юркой проводим.

— Мне тоже не трудно.

— А я не хочу, чтобы ты шел, — сердито сказала Люська. Сашка послушался ее и отстал.

— Его‑то почему в армию не берут? — спросил Гордей, когда они отошли.

— Атаманский сынок! — усмехнулся Юрка. — К Люське вот сватается.

— Значит, замуж выходишь?

— С чего это ты взял?

— Так ведь сватается.

— А я так и побежала. Пристал как репей.

— Откажешь?

— Откажу.

Юрка деликатно отстал, и Гордей спросил:

— Почему не писала?

— О чем писать‑то? Да и некогда было. Как отца с Вовкой взяли, так все хозяйство на мне. Мать старая стала, от Юрки проку что от козла молока.

— А сено кто косил?! А дрова кто заготовлял?! — возмутился Юрка.

— Ладно, ты, — примирительно сказала Люська и спросила Гордея: — Еще‑то зайдешь?

— В воскресенье приеду. После обедни митинг будет.

Они уже вышли на окраину станицы, и Гордей попрощался. Люська теперь протянула руку и тихо, как тогда, сказала:

— Ты заходи.

Всю дорогу Гордей думал о ней, вспоминал, как они тогда подрались, как сидели в снегу и она гладила его щеку. Вспомнил и Наталью и невольно сравнил их. Верно, в них есть что‑то общее. Наталья, пожалуй, красивее и, конечно, образованнее. Но Люська чем‑то ближе. Чем?

Потом ему вдруг стало стыдно, что он все время думает об этом, вместо того чтобы думать о деле. Его послали сюда для важной работы, а он… А ведь не зря послали, здесь все осталось, как было, как будто и не произошло ника кой революции. «МоЖет, это везде так? Интересно, что делается в Шумовке?»

Дорога вынырнула из колка, и Гордей увидел темный угор и три или четыре печальных огонька на нем. Кто‑то в деревне еще не спал.

Гордей ускорил шаг,

2

Его посадили в передний угол, рядом сидела мать, гладила, его руку и, заглядывая в глаза, все повторяла:

— Мужик, прямо мужик стал!

Она совсем усохла и сейчас походила на девочку, рука у нее была маленькая и костлявая.

— Ты ешь, ешь, поди, там с едой‑то худо. Что же не упредил? Я бы шанежек испекла.

Отец сидел по другую руку, искоса поглядывая на Гордея и одобрительно говорил:

— Весь в деда удался. Плечи‑то вон в двери не пролезут.

Шурка, Настя и Сашка смотрели на Гордея с завистью. Сашка опять вздыхал:

— Это надо же!

В зыбке, висевшей под полатями, запищал ребенок. Настя встала из‑за стола, вынула его из зыбки и показала Гордею:

— Вот, племянник твой.

Судя по тому, как отец неопределенно хмыкнул, а мать начала поспешно переставлять миски, племянника Настя нагуляла. Она и сама сейчас смутилась, ушла за угол и там дала ребенку грудь. За столом установилось неловкое молчание, слышно было только, как в кути сопел и чмокал ребенок.

В это время ворвалась Нюрка — кто‑то уже успел сбегать за ней. Видно, что она только с постели: волосы растрепаны, на одной щеке красные полосы — отлежала.

— Батюшки, гостенек‑то какой! — воскликнула она и бросилась к Гордею. Она обнимала его, целовала в губы, в глаза, в нос, не обращая внимания на то, что совсем придавила своим раздобревшим телом мать. Степанида едва выпросталась из‑под нее, хлопнула по спине:*

— Будя уж тебе, лошадь эдакая!

Нюрка села на место матери и вдруг всхлипнула:

— А мово‑то Гриньку убили.

Об этом Гордей тоже не слышал, — должно быть убили недавно. Он не знал, как утешить сестру, и только сказал:

— Что поделаешь — война.

Степанида стала рассказывать, сколько народу поубивало на этой войне. Выходило, что в деревне целых мужиков‑то осталось немного: отец, Васька Клюев, дьякон Серафим, Василий Редька, да трое еще с войны вернулись калеками.

— Дед Ефим и тот помер, царство ему небесное. Ганька вон без правой руки пришел, а куды он без правой‑то? А Пашка Кабан дак и вовсе без ног… — И озабоченно спросила: — Ты‑то насовсем али как?

— Нет, на побывку. Всего на месяц.

— Хоть бы война к этому времю кончилась!

Спать улеглись уже после вторых петухов. Гор — Дей попросил постелить ему в сенях. Едва он разделся, как пришел отец, присел на нары, закурил.

— Ну, что там у вас делается?

Гордей стал рассказывать. Отец слушал внимательно, только изредка вставлял вопросы, и даже по этим вопросам Гордей догадался, что отца интересует не столько его личная жизнь, сколько события в Петрограде, положение на фронтах и соотношение сил между партиями.

— Говорят, Ленин теперь в Петрограде?

— Да, я его видел.

— Ну как он? Какой?

Гордей рассказал о встрече с Лениным, о его поручении, показал подписанное им удостоверение. Егор при свете спички прочитал его, бережно свернул.

— Вот оно как! Значит, и ты теперь большевик?

— Выходит, так.

— Это хорошо. Только здесь тебе не Петроград, здесь трудно придется.

Поговорили о том, что делается в деревнях. Выходит, что тут почти ничего не изменилось, если не считать, что богатые мужики еще большую силу заимели.

— Здесь и царя‑то не очень жаловали, а Временное правительство и вообще за правительство не считают. Вопрос о войне — вот сейчас главный вопрос для мужика. Весна, а в поле работать некому. Слышал, сколько в деревне мужиков‑то? Теперь и у нас поняли, что Временное правительство хочет продолжать войну, поэтому здесь оно поддержки не найдет. В станице сложнее. Там казаки, там оборонческие настроения сильны, там и влияние меньшевиков, а особенно эсеров сильнее. Стариков‑то в эсеровской партии теперь состоит. Ты с ним поосторожнее…

Мать пошла доить корову, прикрикнула на отца:

— Дал бы ты ему поспать с дороги. Успеешь еще наговориться.

Отец собрался уходить, но Гордей удержал. Ему было интересно слушать отца. В его рассуждениях чувствовалось не только знание обстановки, но и политически осмысленный план действий. Должно быть, отец тоже много читал, он раза два или три ссылался на высказывания Ленина и даже использовал пример из «Капитала» Маркса. Это было для Гордея совсем неожиданно.

«Вот бы кого надо в агитаторы‑то», — подумал он. И опять беспокойно забилась мысль: «Справлюсь ли?»

3

Они приехали в станицу рано, обедня еще не началась. Народ валом валил в церковь, все были одеты празднично и настроены довольно весело. С паперти Косторезов звал после обедни всех на митинг. Губарев стоял у двери и тоже приглашал, но больше всех старался Юрка Вицин. Его рыжая голова мелькала то тут, то там, он бойко кричал:

— После обедни не расходитесь! Вести из Петрограда!

Наверное, его научил так Пашнин. Сам Федор стоял возле свежепокрашенной трибуны и беседовал с приехавшими из деревень мужиками. Их наехало немало: у коновязи стояли ходки, брички и просто оседланные лошади. Вероятно, большинство приехавших было из зажиточных мужиков.

А люди все шли и шли в церковь. Кое‑кто и не доходил до нее: одни задерживались возле Федора Пашнина, другие — возле бойкой бабы в зеленом сарафане, торговавшей брагой. Вот прошла жена Губарева — высокая, крепкая, возле нее семенил маленький мужичок, хорошо одетый, с напомаженными волосами, — наверное, ее двоюродный брат. В ответ на приветствие Гордея Губарева наклонила голову и заговорщически подмигнула.

А вот и тетка Любава и Люська. На Люське темное старенькое платье и сапожки, туго обтягивающие ее крепкие ноги. Гордей заметил, что каблуки сильно стоптаны, — может быть, эти сапожки в молодости носила Любава. Пока Любава разговаривала с отцом, Гордей спрашивал Люську:

— Ты что, тоже в бога веруешь?

— Нет, но там интересно.

— Чем?

— За душу берет. Не веришь, а так красиво, что слеза прошибает. Это правда, что ты речь говорить будешь?

— Правда.

— Чудно! Ты — и вдруг речь.

— Приходи, послушаешь.

— Да уж приду.

А вот и сам атаман Стариков — при форме, с шашкой, вышагивает важно, как петух. За ним идет Сашка, ведет под руку мать — толстую и рыхлую, как квашня.

Кажется, именно прихода атамана и ждали, и, едва он вошел в церковь, обедня началась.

А на площади тем временем разыгралось представление: отвязался гнедой жеребец и его ловили. Он метался то в одну, то в другую сторону, ему везде загораживали дорогу. Отпрянув назад, жеребец мчался в другой конец площади, но и там на его пути вставали люди. Один раз какой- то казак успел ухватиться за оборванный повод, но жеребец мотнул головой, и казак отлетел далеко в сторону.

Но вот из толпы выскочил маленький мужичонка в красной рубахе, как молния метнулся к коню и повис у него на шее. Жеребец взвился на дыбы, и толпа дружно ахнула. Но мужичок удержался, он мотался на шее лошади, как пламя на ветру. Конь протащил его еще немного и вдруг остановился. Мужик соскочил на землю, схватился за недоуздок и повел коня к привязи. Жеребец покорно шел за ним. Навстречу им вышел бородатый мужик, должно быть хозяин. Он принял коня и стал его привязывать. Наверное, мужик в красной рубахе потребовал угощения, потому что они с хозяином направились к торговке брагой, за ними двинулась и кучка любопытных.

Отец куда‑то пропал, и Гордей пошел к Федору. Тот стоял под трибуной, вокруг него сгрудилось десятка полтора мужиков и баб.

— Вот я и говорю, что две власти получилось: Временное правительство и Советы, — рассказывал он.

— Какая же это власть — Советы? — возразил кривой мужик с бельмом на левом глазу. — Губарев разве власть? Верх‑то обратно же Старикова.

Увидев Гордея, мужики расступились, пропустили на середину. Тот же кривой спросил:

— Слышь‑ка, служба, война‑то скоро кончится?

— А когда вы сами захотите.

— Ишь учудил! Будто я и есть енерал Брусилов.

— А чем не генерал? — подхватил стоявший рядом с кривым мужик. — Только ты больше на фельдмаршала Кутузова смахиваешь — тоже кривой.

— А я и одним глазом лучше вижу, где что плохо лежит.

— Это ты мастак! Случаем, не ты ночесь ко мне в стайку лазил?

— А хоть бы и я?

— Я те полажу!

— Ладно, отцепись. Я всурьез спрашиваю про войну‑то. Дак как? — опять обратился кривой к Гордею.

В это время из церкви повалил народ — обедня кончилась, и Гордей не успел ответить. Площадь начала заполняться людьми. На трибуну уже поднялся Губарев, за ним Стариков и еще двое, не знакомых Гордею. Губарев жестом пригласил туда и его. За Гордеем полез на трибуну и кривой мужик, но Стариков сердито зашипел на него:

— А ты куда прешь, косоглазый?

Мужик остался стоять на ступеньке лестницы, а Губарев тем временем заговорил:

— Граждане свободной России! Многовековая мечта русского народа осуществилась. Освобожденный от оков царизма народ получил свободу слова и свободу собраний. И это наше собрание — лучшее подтверждение наших прав, добытых кровью…

Он говорил долго, витиевато и непонятно. Но слушали его внимательно, только один раз кто‑то громко сказал не то ему, не то еще кому‑то:

— Во зануда!

Наверное, Губарев принял это на свой счет и поспешил открыть митинг.

— Слово для сообщения из Петрограда имеет матрос Шумов.

Гордей вышел вперед, снял бескозырку и сказал:

— Вот тут меня сейчас спросили, когда кончится война.

Он сделал паузу. Люди внизу насторожились, подались вперед.

— А я ответил: война кончится тогда, когда вы сами этого захотите. Нет, я не пошутил. На то, что Временное правительство ее прекратит, не надейтесь. Оно и не собирается ее кончать. Недавно Милюков обратился к союзникам с нотой, в которой не только подтвердил это, а даже пообещал выполнить все договоры, которые заключило с ними царское правительство. А почему он обещал? Да потому, что Временное правительство выражает интересы не народа, не тех, кто проливает на войне кровь и кому война осточертела. Оно выражает интересы тех, кому война выгодна, кто на ней только наживается.

— А чьи интересы ты выражаешь? — неожиданно спросил Стариков.

— Да уж не ваши, — с усмешкой ответил Гордей и ткнул пальцем вниз, в толпу: — А вот Их. Интересы беднейшего крестьянства, несущего на своих плечах всю тяжесть войны.

— А ты об крестьянстве не пекись, мы и без сопливых обойдемся, — громко сказал Стариков. — Мы хлеб фронту даем, а ты вот сбежал с фронта… Дезертир!

— А может, он шпион немецкий? — так же громко спросил один из стоявших рядом со Стариковым на трибуне — важный человек в темносинем пиджаке и, несмотря на жару, в жилете. — Документы надо проверить.

Шумовские внизу закричали:

— Это нашенский, мы его и без пачпорта знаем.

— Это ж Егора — убивца сын.

Гордей поднял руку, успокаивая своих:

— Вы‑то знаете, а вот этот товарищ или господин— уж не знаю, как и назвать, — сомневается. Пусть проверит и документ.

Гордей вынул удостоверение и протянул тому, в жилете:

— Вот, читайте. Только громче, чтобы все слышали.

Человек в жилете небрежно развернул удостоверение и начал читать:

— «Выдано сие товарищу Гордею Егоровичу Шумову…»

Читал он медленно, но тихо, снизу потребовали:

— Громче! Что ты там, червяков жуешь, что ли?

— «…выступать от имени партии и защищать ее программу». И подпись: «Ульянов», а в скобках: «Ленин».

— Кто‑кто?

— Ленин?

— Ну да, Ленин.

Федор Пашнин снизу выкрикнул:

— Да здравствует товарищ Ленин!

Несколько голосов крикнули «ура», но этот клич тут же потух, затерялся в говоре людей.

— Вот те и Гордейка! Утер нос!

— Гли — кось, от самого Ленина!

— А может, бумага поддельная?

Стариков что‑то сердито шептал на ухо Губареву. Тот взял у человека в жилете удостоверение, повертел в руках, посмотрел на свет и вздохнул:

— Верно, Ленин.

Гордей взял у Губарева удостоверение, бережно свернул его и положил за пазуху.

— Как видите, документ подлинный. Да, меня сюда направил товарищ Ленин…

Гордей начал рассказывать о том, как встретился с Лениным, о чем говорили. Толпа еще ближе придвинулась к трибуне, сдавила ее со всех сторон так, что Стариков, спустившийся, чтобы уйти, не смог выбраться, его притиснули к лестнице, рядом с кривым мужиком. Даже торговка брагой- оставила, свои корчаги и втиснулась в гущу людей.

Теперь казалось, что толпа перестала даже дышать. Гордей и сам не ожидал, что его рассказ о встрече с Лениным будут слушать с таким вниманием. Он знал о популярности Ленина на флоте, в Петрограде, в больших городах, но не думал, что его знают здесь. Еще три года назад в Шумовке, да и в станице, мало кто слышал о Ленине. Ну, отец, Косторезов, Пашнин, Вицин, может, еще два — три человека. А сейчас? Видать, эти три года большевики и здесь не сидели сложа руки.

И когда уже Гордей крикнул с трибуны «Ура» товарищу Ленину!», толпа дружно подхватила этот клич, и он пронесся над площадью, над станицей.

На этот ликующий клич отозвались и церковные колокола — кто‑то с испугу или из озорства бойко зазвонил в них. Старухи, успевшие уже вернуться с обедни домой, высовывались в окна и, удивленные столь несвоевременным звоном, крестились.

4

Отец вместе с шумовскими уехал домой, а Гордей остался в станице, с тем чтобы завтра выехать в Харино и Чернявскую и там тоже провести митинги. Потом он собирался в Баландино, Сос- новку, хотел за две недели объездить все близлежащие деревни, а потом уже погостить дня три- четыре и ехать в Челябинск.

Губарев собирался в Челябинск сегодня же. Он предупредил:

— Лучше убирайся сам, а то привезу бумагу на твой арест. Там не поглядят, что ты с мандатом Ленина.

Губарев не подозревал, что митинг не только не повернется в его пользу, но и вообще пошатнет его и без того сомнительный авторитет. Когда принимали резолюцию, кто‑то даже предложил переизбрать Совет и вывести из него Губарева, но Гордей отвел это предложение: выборы сейчас проводить не следовало, надо было к ним хорошо подготовиться.

Вот сейчас они об этом и говорили с Пашни- ным и Косторезовым, Федор настаивал на том, чтобы перевыборы провести до отъезда Гордея в Петроград, а Косторезов возражал:

— Нас пока мало, и толку никакого от перевыборов не получится. Надо сначала людей побольше на нашу сторону склонить. Да и губернский Совет не разрешит проводить перевыборы, а без его разрешения их признают незаконными.

К единому мнению так и не пришли. Было уже поздно, Косторезов ушел домой, пообещав прийти завтра утром проводить Гордея в Харино. Для разъездов по деревням отец оставил Гордею

Воронка, надо было его напоить, и Гордей пошел к колодцу за водой.

Уже стемнело, и Гордей, возвращаясь с полными ведрами, не сразу заметил прижавшуюся к заплоту фигуру. И только когда подошел совсем близко и увидел, окликнул:

— Кто тут?

— Тише! — прошептала Люська. — Это я.

Гордей поставил ведра на землю, подошел.

— Хорошо, что ты пришла.

— Я упредить прибежала: Санька‑то Стариков убить тебя собирается. Ты, Гордей, остерегись. Санька, он такой, все может. Или дружков подговорит.

— Да не боюсь я их.

— А ты побойся! Шибко они на тебя обозленные за речь твою. А ты вон ночью один ходишь. Ну я побежала. Санька‑то пока у нас сидит, я обманом ушла, будто к тетке Лукерье за сковородкой.

Люська убежала. Гордей напоил Воронка, закрыл на засов ворота и пошел в избу. Федор уже улегся на полатях, но еще не спал.

— Что так долго? — спросил он.

— Вечер больно хороший, спать не хочется.

— А у меня глаза уже слипаются.

Вскоре Федор захрапел. Гордей тоже устал за день, но уснуть не мог. Хотя он и не придал особого значения Люськиному предупреждению, а все‑таки чем черт не шутит…

И когда он услышал, что кто‑то перелез через заплот, уже не сомневался. Он спустил ноги на пол, подошел к выходящему во двор окну и осторожно выглянул из‑за косяка. Однако разглядеть ничего не удалось: было слишком темно.

Но вот скрипнули ворота, послышался глухой топот шагов, стукнула на крыльце доска. Гордей разбудил Федора. Спросонья тот долго не мог ничего понять. А поняв, встревожился:

— У меня, кроме топора, ничего нет.

Гордей только теперь пожалел, что не взял с собой револьвер, хотя Заикин и предлагал. Но ехать агитировать с оружием было как‑то неловко.

В наружную дверь сильно постучали. Федор приоткрыл дверь в сени, спросил:

— Кто там?

— Открывай, дело есть! — Голос Гордею незнакомый.

— Какое дело?

— Открой, узнаешь!

— Что будем делать? — шепотом спросил Федор, прикрыв дверь в сени.

— Бери топор и следи за окнами. А я сейчас. — Гордей выскользнул в сени и стал пробираться к чулану.

Теперь в дверь барабанили беспрерывно, и это было только на руку Гордею: он неслышно пробрался в чулан, а оттуда по лазу на чердак.

Сабля была на месте. Гордей вытянул ее из- под застрехи и подкрался к чердачному окну. У ворот стояли двое, еще двое на крыльце барабанили в дверь. Но вот они перестали стучать, и кто‑то сказал:

— Ломать надо.

— Ломать — соседи услышат. — Это уже голос Саши Старикова. — Надо без шуму.

— А как?

— Выкурим их оттуда. Гринька, тащи соломы.

— Где ее возьмешь?

— А вон у сарая крыша‑то соломенная. Мишка, помоги ему.

Двое отделились от ворот, полезли на крышу сарая.

— Эх, карасину бы!

— Чего захотел! — сказал Сашка и громко сплюнул. — Да живее вы, увальни!

«Подожгут!» — окончательно убедился Гордей. Он осторожно просунул ноги в окно, перевернулся на живот, вытянул из окна руку с саблей, отжался на другой и прыгнул вниз.

К нему сразу бросились те двое, что были на крыльце. Но Гордей успел вскочить на ноги, размахнулся и с силой опустил саблю на первого подбежавшего. Должно быть, он угодил в плечо, слышно было, как хрястнула кость, но почти в то же мгновение в глаза Гордею ударило пламя, и только потом грохнул выстрел…

Глава двенадцатая

1

Рана оказалась хотя и не опасной для жизни, но тяжелой: пуля раздробила ключицу. Больше месяца Гордей провалялся в постели, а потом еще три недели ездил по деревням. Во всех окрестных деревнях уже знали о покушении на приехавшего от самого Ленина матроса, и Гордея встречали не только с любопытством, но и сочувственно. Тем более что говорил он о том, что — мужиков волновало особенно: о земле, об окончании войны. В Чернявской, Харино и Баландино даже удалось в Советы провести беднейших крестьян, сочувствующих большевикам.

Но мелкие деревни почти все находились под влиянием кулаков. Если первое время кулаки на сходки не ходили, то теперь они горланили там вовсю да внимательно следили за тем, кто и что говорит. Теперь мужики говорили с оглядкой на них, а иногда после сходки жаловались Гордею:

— Ты‑то уедешь, а нам с ними тут жить…

В Петроград Гордей вернулся с еще перевязанной рукой. Там он узнал, что «Забияка» находится в Гельсингфорсе. Михайло проводил Гордея на вокзал, посадил в вагон, и к вечеру того же дня Шумов был в Гельсингфорсе.

На корабле, кажется, ничего не изменилось. Колчанов недовольно проворчал:

— Вместо того чтобы воевать с немцами, вы на войне с собственным народом уродуетесь. Ну какой теперь из вас наводчик?

— Ничего, я и одной рукой справлюсь.

Клямин огорчился:

— А я думал, ты Тамбовскую губерню никак не минуешь.

Заикин предупредил:

— О своей поездке завтра отчитаешься на собрании.

На это собрание неожиданно пришел дядя Петр. Но поговорить толком они так и не успели: Заикин уже открывал собрание.

Гордей рассказывал часа полтора. После его выступления решили сделать перерыв, а потом уже послушать Петра Шумова. Но на перерыв ушли человек десять — пятнадцать, остальные обступили Петра.

Клямин наседал:

— Николашку‑то свергли, а толк какой? Гару- сов вон у меня последнюю землю отобрал.

— А я о чем толкую? — спрашивал Петр. — Землю крестьянам может дать только рабоче- крестьянское правительство. А Февраль дал власть в руки буржуазии. Вот послушайте, что пишет товарищ Ленин. — Петр достал из кармана газету, развернул ее. — Статья так и называется: «Куда привели революцию эсеры и меньшевики?». Вот тут и говорится, что они привели ее к подчинению империалистам, «Россия и после революции 27 февраля осталась во всевластном обладании капиталистов, связанных союзом и прежними, царскими, тайными договорами с англо — французским империалистическим капиталом. И экономика, и политика продолжаемой войны те же, что были прежде: тот же империалистский банковый капитал царит в хозяйственной жизни; те же тайные договоры, та же внешняя политика союзов одной группы империалистов против другой группы империалистов.

Фразы меньшевиков и эсеров остались и остаются фразами, которые на деле только слащаво подкрашивают возобновление империалистской воцны, вполне естественно встречающее восторженный вой одобрения всех контрреволюционеров, всей буржуазии и Плеханова, «петушком поспевающего за буржуазной прессой», как выражается «Рабочая газета» меньшевиков, сама петушком поспевающая за всей оравой социал — шовинистов…»

Заикин толкнул Гордея локтем:

— Погляди на Сивкова. Желудько науськивает.

Сивков что‑то шептал матросу Желудько на ухо, вот подтолкнул его в спину, и Желудько стал пробираться в первые ряды.

— А как же Советы? — выкрикнул он.

Петр отчеркнул ногтем место, до которого дочитал, поднял голову, но, прежде чем он успел ответить, Клямин взял Желудько за шиворот и оттащил назад:

— Да погоди ты со своими Советами! Дай послушать.

Но Желудько не унимался:

— Ленин сам говорил, что всю власть надо Советам отдать.

— Каким? — спросил Петр, — Всероссийскому и крестьянскому.

— Вот в них‑то и засели меньшевики и эсеры. Они‑то и пошли на соглашение* с буржуазией.

— Но это законная, народом выбранная власть, — возразил Желудько.

— А что его слушать? Он сам из энтйх самых, из серых.

За Желудько заступился Сивков:

— Товарищи, у нас же свобода слова! Пусть говорят все.

— Наслушались, хватит! — возразили сразу несколько человек. — Читай, Петро, дальше.

Петра, оказывается, уже знали на «Забияке». Еще в мае, когда Гордей ездил домой, крейсер «Россия» приходил в Ревель. Там‑то Петр и подружился с командой. Особенно понравился он Клямину.

— Ум у твоего дяди охватистый, — похвалил Клямин. — Он, видать, заране знает, как жисть пойдет и какая чему цена в той жисти будет.

Гордей тоже отметил, что дядя, с тех пор как они не виделись, сильно изменился, в его суждениях появились ясность и уверенность. И то, что Петра Шумова выбрали членом Центрального комитета Балтийского флота, не удивило Гордея.

И сейчас Петр пришел на «Забияку» как представитель Центробалта.

— К сожалейию, и ваш, Ревельский, Совет оказался под влиянием меньшевиков и эсеров, — говорил между тем Петр. — Вы думаете, зачем вас сюда перевели? Новый‑то командующий флотом Вердеревский — ваш, ревельский, он‑то знает, что на ревельских кораблях команды идут за эсерами, а не за большевиками. Вот он и хочет разбавить вами гельсингфорсцев.

— Ну, ты всех на одну колодку не меряй, — обиделся Клямин. — Мы‑то не из эдаких.

— А я и не равняю. Но ведь большевики‑то в судовых комитетах только у вас да еще на «Орфее» главенствуют. А, скажем, на «Рюрике» более двухсот эсеров.

— М — да, арихметика, туды ее в качель!

Проговорили до полуночи, и Гордей предложил

Дяде:

— Оставайся у нас ночевать.

— Не могу, — отказался Петр. — Как‑нибудь в другой раз загляну, — Ну да, ты теперь начальство, — обиделся Гордей.

Петр рассмеялся, похлопал его по плечу и успокоил:

— Мне и самому с тобой потолковать надо, но и верно некогда. Заходи‑ка ты ко мне, я теперь на «Полярной звезде». Как дома‑то?

— Все так же… У Нюрки Гриньку‑то убили. * Остальные живы — здоровы. У них там сейчас тоже дела разворачиваются.

— Сейчас, брат, везде разворачиваются. —

И, уже уходя, спросил: — Акулину видел?

— Видел.

— Как она там?

— А чего ей сделается?

Когда Петр вернулся на «Полярную звезду», там уже все, кроме вахтенных, спали. В каюте было душно. Петр отдраил иллюминатор. Вместе со свежим воздухом в иллюминатор ворвались звуки оркестра. В Брунспарке еще веселились.

Наверное, музыка и помешала ему уснуть сразу. А потом навалились впечатления этого бурного дня. За день Шумов побывал почти на всех кораблях, пришедших из Ревеля, и впечатления остались неважные. На крейсерах «Олег», «Богатырь», «Рюрик», на миноносцах и подводных лодках команды находятся под сильным влиянием правых эсеров и Союза офицеров армии и флота. Перевод кораблей в Гельсингфорс не вызван никакими военными сображениями. Боевых операций на море как будто не намечается; не заметно, чтобы и немцы активизировались. Значит, Верде- ревский что‑то замышляет. Но что? Разбавить ревельцами революционно настроенный состав Гельсингфоргской базы? Безусловно. Но только ли это? Для чего тогда под Выборг пришла пятая Кавказская казачья дивизия? Кажется, туда же перебрасываются донские казаки. Возможно, все это делается, чтобы подавить революционное движение в Финляндии. А может быть, учитывая близость Петрограда, задушить революцию вообще?

Шумова разбудила доносившаяся в иллюминатор перебранка вахтенного у трапа и матроса с линейного корабля «Республика».

— Сказал же, что не велено пущать! — сердито говорил вахтенный. — рПриходи после подъема.

— Вот дурья твоя голова, срочно же! — тоже сердился матрос.

— Спят все. И вахтенный начальник спит.

— Разбуди!

— Не велено…

Петр встал, натянул брюки и вышел на палубу.

— В чем дело? — спросил он у вахтенного.

— Да вот, лезут кому попадя.

— В чем дело? — повторил Шумов вопрос, обращая его на этот раз к матросу с «Республики».

Прежде чем ответить, матрос шепотом спросил у вахтенного:

— Кто это?

— Шумов, член Центробалта.

— Ага, этот годится, — уже громче сказал матрос и обратился к Петру: — Я до вас, товарищ. Есть важные новости.

— Пропусти, — сказал Петр вахтенному.

Поднявшись на палубу, матрос торопливо заговорил:

— Наши радисты слышали, будто в Петрограде против Временного правительства выступили пулеметчики и кронштадтцы. А мы тут дрыхнем?

— Погоди, не горячись, — успокоил матроса Шумов. — Надо еще проверить, насколько верны эти сведения.

— Да что проверять? Вон и на «Петропавловске» то же самое слышали.

Петр пошел в рубку и позвонил на «Петропавловск». Верно, там перехватили сообщение о выступлении кронштадтцев и даже послали радиограмму в исполком Петроградского Совета с просьбой информировать об обстановке и причинах выступления пулеметчиков и кронштадтцев.

Шумов пошел будить председателя Центробалта Дыбенко.

С Павлом Ефимовичем Дыбенко Петр познакомился уже здесь, в Гельсингфорсе, но слышал о нем и раньше. Этот матрос в прошлом черни — говский крестьянин, потом грузчик в Рижском порту. Там, в Риге, он и сошелся, с рабочими- большевикамй, получил первую революционную» закалку. А придя во флот, стал страстным большевистским агитатором. С первого же знакомства он покорил Петра неколебимой убежденностью во взглядах, решительностью, умением даже самые сложные понятия объяснить с доступной каждому простотой. Может быть, именно поэтому Дыбенко был в матросской среде весьма популярен, его хорошо знали не только в Гельсингфорсе, но и в Кронштадте, Ревеле и других базах. И когда в конце апреля 1917 года по инициативе большевиков был создан высший революционно — демократический орган флота — Центральный комитет Балтийского флота, Дыбенко единодушно был избран его председателем.

От крейсера «Россия» в Центробалт избрали Петра Шумова. И вот тецерь, работая вместе, Дыбенко и Шумов подружились.

Павел спал почему‑то одетым, снял только ботинки. В каюте было душно, на чистом высоком лбу Дыбенко выступили крупные капли пота, вьющиеся полосы разметались по подушке, под усами, в ярких губах, застыла улыбка. Эта улыбка сделала его и без того приятное лицо еще более привлекательным, и Петр невольно залюбовался. «Красивый, черт! — по — хорошему позавидовал Петр. — Вот от такого жена, пожалуй, не ушла бы…»

Воспоминание об Акульке было сейчас неуместным, и Петр поторопился разбудить Павла. Тот проснулся быстро, сел на койке и, тряхнув курчавой головой, спросил:

— Проспал?

— Нет, рано еще. Да вот с «Республики» сообщают, что в Петрограде началось…

Шумов коротко передал все, что ему рассказал матрос.

— Боюсь, что это провокация, — озабоченно сказал Дыбенко. — Цека партии и Ленин призывали к мирной демонстрации, и преждевременное выступление может дать повод к разгулу контрреволюции… Вот что, Петр, иди на «Республику» и уточни сведения. А я пока свяжусь с Антоновым- Овсеенко.

Через четверть часа Шумов был уже на линкоре «Республика». Встретил его Ховрин — тоже член Центробалта, избранный от команды линкора. Он подтвердил, что сведения из Петрограда точные.

— Я дал телеграмму Кронштадтскому Совету, запросил, нужна ли помощь. Но ответа пока нет.

— Может, «Петропавловску» ответили? — спросил Петр. — Узнай‑ка.

Ховрин послал прибывшего с Шумовым матроса на сигнальный мостик. Вскоре матрос вернулся и доложил:

— «Петропавловску» тоже не ответили. А у нас в радиорубке сидит офицер с «Кречета».

— Какой еще офицер?

— Не знаю, но без его- разрешения ни одну радиограмму не отправляют.

Шумов и Ховрин поднялись в радиорубку и там действительно увидели штаб — офицера с «Кречета».

— Объясните, на каком основании вы здесь распоряжаетесь, — потребовал Шумов.

Офицер смерил его презрительным взглядом и холодно сказал:

— Я не обязан перед вами отчитываться.

— В таком случае освободите рубку. — Петр вплотную подошел к офицеру. — Или вам помочь это сделать?

— А вы кто такой?

— Я — представитель Центробалта.

— А я выполняю приказ командующего флотом, запрещающий открытое телеграфирование и всякое использование связи для переговоров на политические темы.

Шумов и Ховрин переглянулись. Обоим стало ясно, что посланные в Петроград и Кронштадт радиограммы перехвачены командованием флота.

2

На посыльное судно «Кречет», где располагался штаб флота, Дыбенко пришел перед самым обедом. У камбуза выстроились в очередь бачко- вые, в кубриках раскладывались столы и банки, в кают — компании бесшумно, как тени, двигались вестовые, сервируя столы.

Каюта судового комитета была открыта, но там никого не оказалось. На столе лежала отпечатанная на машинке резолюция сегодняшнего заседания Центробалта. Синим карандашом были подчеркнуты требование о передаче власти в руки ВЦИКа, и указания о надзоре за офицерами и средствами связи. «Подчеркнуть‑то подчеркнули, а что сделали? Вот даже каюту не закрыли. Беспечность!» —1 сердито подумал Дыбенко. Сунув резолюцию в ящик стола, он пошел разыскивать кого‑нибудь из членов судового комитета.

На баке только что закончили скатывать палубу, и теперь матросы мылись сами. Раздетые по пояс, они по очереди лезли под тугую струю из брандспойта, прыгали, гогогали, покрякивали, вскрикивали, визгливо, по — бабьи.

— Хороша водица!

— Жарь, Ванька, гамазом по всей куче!

Ванька, веселый парень с огромными глазами, мокрый с головы до ног, повернул шланг и окатил всех стоявших на палубе: раздетых и одетых. Досталось и Павлу: струя ударила ему в ухо, и он оглох. Прыгая на одной ноге и шлепая ладонью по уху, он заметил, что за ним насмешливо наблюдает укрывшийся за надстройкой дежурный по штабу офицер. Вот он, опасливо косясь на струю воды, подошел и доложил:

— Вас просит командующий флотом.

— Как говорится, на ловца и зверь бежит, — вместо ответа сказал Дыбенко. Офицер гневно сверкнул глазами, хотел что‑то сказать, но, видимо, сдержался. Да, в другое время он не простил бы матросу такой дерзости, а вот сейчас вынужден сдерживаться. «Однако сколько ненависти в его взгляде!» — отметил Павел и вслух сказалз — Передайте командующему, что я скоро зайду к нему.

— Нельзя ли узнать точнее, как скоро?

— Минут через пять. Вот только приведу себя в порядок.

Офицер еще раз смерил его презрительным взглядом, пожал плечами и ушел. «Такой не упустит возможности отомстить, — опять подумал Дыбенко. — Впрочем, только ли он? Морское офицерство в основном контрреволюционно. Веками оно было в особо привилегированном положении. В такой момент от офицеров можно ожидать любых провокаций, а мы слишком беспечны…»

Однако командующий ждет, задерживаться более чем на пять минут слишком невежливо, и

Дыбенко, причесавшйсь, пошел к ВердереВскому, По пути встретил Боброва, члена судового комитета «Кречета».

— Через полчаса соберите комитет, а я пока у командующего.

Вердеревский был в каюте один. Он жестом указал Павлу на кресло. Сегодня они уже виделись, здороваться не было необходимости, и это, кажется, обрадовало их обоих. Называть командующего гражданином, а тем более товарищем Павлу не хотелось. Вердеревский тоже не знал, как обращаться, с председателем Центробалта.

Усаживаясь в кресло напротив, Вердеревский, кивнув на мокрую форменку Дыбенко, заметил:

— Что, и вашу власть не уважают?

— Да вот, окатили.

— Распустились, матросы, шалят. Вы уже слышали о том, что кронштадтцы выступили против революционного правительства?

— Кое‑что слышал, — уклончиво ответил Дыбенко. — А вы уверены, что Временное правительство революционно?

— Во всяком случае, оно рождено вашей революцией. Да, так я пригласил вас для того, чтобы попросить вас дать матросским комитетам указание, запрещающее использовать средства связи. на кораблях без моего ведома. Тем более для переговоров на политические темы.

— А я пришел как раз за тем, чтобы попросить вас лично участвовать в таких именно переговорах. Необходимо запросить у Морского генерального штаба обстановку в Петрограде.

— Морской штаб сам информирует нас, если сочтет это нужным, — сухо заметил адмирал. — Я в этом случае инициативы проявлять не должен.

— Центральный комитет Балтийского флота требует, чтобы вы связались с Морским генеральным штабом.

— Как вы сказали — «требует»?

— Вот именно.

Адмирал пристально посмотрел на матроса. Дыбенко выдержал этот взгляд и, кивнув на висевшую над столом грушу звонка, сказал:

— Желательно связаться Ъо штабом немедленно.

Вердеревский опустил голову, с минуту сидел молча, потом резко встал и протянул руку к звонку. На пороге появился тот самый офицер, который приходил за Павлом.

— Свяжите меня с начальником Морского генерального штаба Капнистом, — устало сказал Вердеревский.

— Есть! — вытянулся офицер и, выждав, не будет ли еще каких приказаний, повернулся, чтобы выйти. Но Дыбенко остановил его:

— Простите, адмирал еще хотел сказать, чтобы весь его разговор с Капнистом был дословно записан и доставлен сюда.

Офицер изумленно уставился на Павла, потом перевел взгляд на адмирала. Тот молча кивнул, и офицер выскочил из каюты.

Пока дожидались связи с Петроградом, Вердеревский философствовал:

— Вот вы, большевики, усердно звали русский народ к бунту. Как это там: «Ты проснешься ль, исполненный сил…»? И вот он проснулся. А что вЫшло? Солдаты, забыв о присяге и отечестве, бегут с фронта, крестьяне разоряют культурнейшие хозяйства помещиков, рабочие заводов бастуют, производство сокращается. А правительство?

Вряд ли где‑либо в Европе возможно такое бездарное правительство.

— Вот как? — удивился Дыбенко. — А я полагал…

— Заблуждаетесь. Разумеется, я говорю с вами доверительно.

— На этот счет можете быть совершенно спокойны, — усмехнулся Павел. — Я вполне разделяю ваше мнение о бездарности Временного правительства.

Однако Вердеревский не захотел далее продолжать эту рискованную тему и перевел разговор в более отвлеченное русло:

— Откровенно говоря, меня удивляет ваше упорство во взглядах. Мне кажется, что за последнее время многие интеллигенты отошли от примитивного мужицкого социализма.

— А я ведь мужик и есть. Хлебороб, уроженец Черниговской губернии.

— Вот как? А я полагал, что вы из интеллигентов.

— А что касается интеллигентов, то они, возможно, и отходят от социализма. Видите ли, интеллигента вСе‑таки пугает возможность завоевания власти рабочим классом. Вот он и идет на примирение с буржуазией.

— Ну а как же вы представляете правительство без образованных людей? Ведь это не прогресс, а возвращение в каменный век, к варварству. Интеллигент необходим как двигатель прогресса.

— Рабочий класс вырастит свою интеллигенцию.

— Допустим. Но как же он будет управлять государством на первых порах? Неужели вы всерьез думаете, что сегодняшние маляры и прачки

завтра смогут управлять Россией?

— Уверен.

Вердеревский собрался что‑то возразить, но в это время дежурный офицер доложил, что на проводе начальник Морского генерального штаба Капнист.

— Пройдете со мной в рубку? — спросил у Дыбенко адмирал.

— Зачем? Вы ведь человек интеллигентный, Я зайду к вам минут через десять.

В каюте судового комитета собрались все его члены. Дыбенко пожурил их за беспечность и посоветовал немедленно перенести все ящики с патронами в каюту комитета и поставить надежную охрану.

— Выставьте также надежных людей у всех наиболее важных механизмов, особенно в машинном и котельном отделениях.

Члены комитета тут же распределили, кто за что отвечает, и разошлись по местам.

Когда Дыбенко вернулся к Вердеревскому, тот протянул ему запись разговора с Капнистом, Дыбенко внимательно прочитал ее.

— Как видите, правительство на все взирает спокойно, — сказал командующий. — Тут так и сказано: «Со стороны правительства и Исполнительного комитета с. р. и с. д. систематического противодействия силой нет».

— А не систематического?

— Что вы имеете в виду?

— У меня есть сведения, что в кронштадтцев стреляли.

— Они тоже стреляли.

— Тут важно, кто начал первый.

Вердеревский внимательно посмотрел на Дыбенко и согласился:

— Возможно.

Захватив запись разговора с Капнистом, Павел вернулся на «Полярную звезду» и попросил Шумова размножить запись на машинке и разослать всем судовым комитетам и морским частям. Для обсуждения сложившейся обстановки на семнадцать часов пригласили на «Полярную звезду» всех членов судовых комитетов.

Гордей пришел пораньше, чтобы повидать дядю, но того на яхте не оказалось; он появился перед самым началом заседания вместе с делегацией крейсера «Россия». Дыбенко позвал Петра в президиум, и тот сел между Измайловым и унтер — офицером с миноносца «Стройный» Шень- биным.

Информация о положении в Петрограде заняла минуты три — четыре. Все члены комитетов уже ознакомились с записью разговора командующего с начальником Морского генерального штаба и сейчас с мест кричали:

— Все ясно, надо поддержать кронштадтцев.

— Это провокация!

— Наших бьют, а мы смотреть будем?

— Товарищи, прошу выступать организованно.

— Там революцию раздирают, а мы тут митингуем!

Галдели долго, особенно рьяно настаивали на выступлении делегаты «Петропавловска». Однако, и их удалось убедить, что выступление сейчас было бы только на руку контрреволюции.

— Нам надо действовать организованно и осмотрительно, — говорил Дыбенко. — Главное, внимательно следить за развитием событий. Необходимо усилить контроль за всеми средствами связи и за штабом флота. Предлагаю для этого избрать из состава Центробалта секретную секцию. Эта секция должна контролировать всю оперативную деятельность флота, секретную и шифрованную переписку, все средства связи — радио, телеграф, телефон.

Предложение Дыбенко приняли. В секретную комиссию избрали Ховрина, Штарева и Шеньби- на. Тут же предложили всем троим немедленно занять радиотелеграфную рубку «Кречета», установить дежурство в береговой канцелярии штаба флота и на аппаратах службы связи.

Когда обсуждали резолюцию о недоверии к командному составу, — неожиданно выступил дивизионный врач Сивков:

— Многие офицеры являются членами партии социалистов — революционеров, социалистов — демокра- тов и других революционных партий. Недоверие может отпугнуть их.

— Тем лучше для революции, — заметил кто‑то.

— Но офицерский состав нужен, чтобы управлять кораблями.

— Офицеры на девяносто девять процентов настроены контрреволюционно, — сказал Петр Шумов.

Гордею захотелось поддержать дядю, он встал и предложил:

— Надо арестовать всех офицеров и — баста!

— Кто это? — спросил Дыбенко у Петра.

— Племянник мой с «Забияки».

— Ишь ты какой забияка! — улыбнулся Дыбенко. — Ну‑ка успокой своего племянничка.

И Петр вынужден был встать и долго доказывать, что арест офицеров был бы сейчас преждевременным и сыграл бы только на руку контрреволюции.

Гордей и сам уже пожалел, что поторопился и высказал необдуманное предложение, но на дядю вее‑таки обиделся: «Мог бы и не срамить меня перед всеми‑то!»

3

В 19 часов 15 минут в адрес командующего флотом была передана шифровка помощника морского министра Дудорова. Ховрин потребовал тут же расшифровать ее.

«С. СЕКРЕТНО. КОМФЛОТУ ВЕРДЕРЕВ- СКОМУ. Временное правительство по соглашению с Исполнительным комитетом приказывает немедленно прислать «Победитель», «Забияку», «Гром», «Орфей» в Петроград, где им войти в Неву. Идти полным ходом. Посылку пока держать в секрете. Если кто из миноносцев не может быстро выйти, не задерживайте других. Начальнику дивизиона по приходе явиться ко мне. Временно возлагает…»

Далее следовал пропуск, конец фразы не удалось расшифровать, но смысл ее был ясен.

«…и если потребуется противодействие прибывающим кронштадтцам. Если, по вашим соображениям, указанные миноносцы прислать невозможно совершенно, замените их другим дивизионом, наиболее надежным.

№ 2294. ДУДОРОВ».

Когда Ховрин и Штарев вместе с шифровальщиком вошли в каюту командующего флотом, там кроме самого Вердеревского находилось еще несколько штабных офицеров. Кажется, они о чем‑то совещались, и Вердеревский, недовольный тем, что их прервали, раздраженно спросил:

— Что там еще?

Ховрин молча протянул шифровку. Командующий быстро пробежал ее глазами и бросил на стол:

— Что они там, совсем одурели? — И, обращаясь уже к штабным офицерам, добавил: — Вот, извольте: приказывают послать в Неву миноносцы типа «Новик». И категорически требуют задержать другие корабли от выхода в Кронштадт, вплоть до их потопления.

— Насчет потопления тут ничего не говорится, — сказал Штарев.

— Зато вот тут говорится. — Вердеревский подвинул на край стола другую телеграмму:

«Временное правительство по соглашению с Исполнительным Комитетом Советов рабочих и солдатских депутатов приказало принять меры к тому, чтобы ни один корабль без вашего на то приказания не мог идти в Кронштадт. Предлагаю не останавливаться даже перед потоплением такого корабля подводной лодкой, для чего полагаю необходимым подводным лодкам занять заблаговременную позицию.

№ 2295. ДУДОРОВ».

Командующий спросил Ховрина:

— Вам понятно, для чего это?

— Как не понять? Все ясно как божий день: «новики» нужны Дудорову, чтобы отогнать корабли кронштадтцев, а больших наших кораблей он боится, потому что они не дадут это сделать.

— Ну, допустим, — Вердеревский посмотрел на Ховрина заинтересовано. — Как бы вы поступили на моем месте.

— Отказался бы выполнить это распоряжение, — ответил Ховрин. И добавил: — Хотя бы потому, что вы просто не сможете его выполнить, Без решения Центробалта ни один корабль из Гельсингфорса не выйдет.

Ховрин заметил, что при этих словах лица штабных офицеров вытянулись. Заметил это и командующий и усмехнулся.

— Думаю, что эти телеграммы надо огласить на всех кораблях, — продолжал Ховрин. — Вместе с текстом вашей телеграммы об отказе выполнить распоряжение Дудорова.

— Может, вы еще и текст продиктуете? — злобно спросил один из штабистов.

— Извольте, — невозмутимо сказал Ховрин. — И если угодно, запишите: «Посылка миноносцев в Неву в настоящий момент есть акт политический. Все политические решения могут мной приниматься лишь с согласия с Центральным комитетом Балтийского флота». Точка и подпись.

Разумеется, текста никто не записывал. Офицеры демонстративно отвернулись к иллюминаторам, лишь Вердеревский внимательно смотрел то на Ховрина, то на Штарева. Поощренный этим вниманием командующего, Штарев предложил:

— Сейчас на «Полярной звезде» как раз заседание идет, вот там и надо охласить.

— Ну что же, идемте оглашать, — тяжело поднялся с кресла Вердеревский и, не глядя на ошеломленных штабных офицеров, вышел из каюты.

Появление на заседании ЦК. БФ командующего флотом сразу насторожило, делегатов. Очередной оратор, так и не закончив речь, сел. Установилась мертвая тишина. Ховрин что‑то шепнул Дыбенко, и тот сразу предоставил слово Вердеревскому.

Тишина лопнула как взрыв, едва командующий «зачитал тексты шифровок Дудорова. С мест послышались возмущенные крики:

— Предательство!

— Арестовать Дудорова!

— Всех их надо арестовать!

Стихли только тогда, когда кто‑то из угла громко спросил:

— А какой ваш ответ будет?

Вердеревский посмотрел сначала в угол, откуда донесся выкрик, потом обвел взглядом притихшие ряды делегатов и зачитал текст своей ответной телеграммы.

Он почти полностью совпадал с тем, что продиктовал Ховрин,

4

Весть об отказе командующего выполнить приказ правительства долетела до кают — компании «Кречета» раньше, чем туда вернулся сам адмирал. Выпроводив вестовых, офицеры бурно обсуждали эту ошеломительную новость. Образовались два резко противоположных мнения. Одни утверждали, что командующий, действуя в согласии с выборными флотскими организациями, совершил демократический акт. Большинство же обвиняло командующего в предательстве и требовало отстранения его от должности и отдачи под суд.

Сам же Вердеревский, вернувшись на «Кречет», приказал срочно вйзвать начальнинка штаба Зеленого, начальника первой бригады крейсеров Пилкина, командира бригады линкоров Развозова, начальника минной дивизии Бахирева и комиссара Временного правительства Онипко. В ожидании, пока они соберутся, командующий предавался самым грустным размышлениям.

«Эти идиоты в Генморштабе совершенно не представляют обстановки здесь, в Гельсингфорсе, Я не мог бы выполнить их распоряжения, потому что у меня уже нет власти — она в руках Центробалта».

Он вспомнил разговор с Дыбенко, потом разговор с Ховриным. «Теперь штабные кумушки на все лады будут напевать о том, что командующий пляшет под дудку Центробалта».

Может, и в самом деле нашелся бы другой выход? «Выход, выход…» — слово прилипло как репей.

«Выхода миноносцев в Петроград не допустили бы и судовые комитеты. Если бы даже миноносцы попытались выйти, им помешали другие корабли, просто расстреляли бы.

Почему Дудоров так уверен в надежности команд миноносцев? «Забияка» и «Орфей» отличаются явно большевистским настроением. А «Уссури- ец»? Не случайно же сейчас на заседании Центробалта предложили послать в Петроград линкор «Республика» и эсминец «Уссуриец». Едва удалось уговорить, чтобы не посылали. «Победитель» и «Гром» тоже не внушают доверия, к тому же оба находятся на боевых позициях в Рижском заливе. Мне просто не дали бы их вызвать, потому что связь контролируется большевиками.

В сущности, положение мое совершенно беспомощно…»

Вскоре собрались все приглашенные командиры, кроме комиссара Временного правительства Онип- ко. Выяснилось, что он арестован по распоряжению Центробалта.

Вердеревский зачитал оба текста телеграмм. Собственно, нужды в этом не было, содержание их теперь знали все. Вердеревский ожидал, что его ответ Дудорову вызовет недоверие старших офицеров. Но они единодушно согласились с его решением, Они отлично понимали, что ни у коман — дующего, ни у них самих власти уже фактически нет — она перешла к Центробалту.

Как раз к концу совещания принесли последние решения Центробалта:

1) требовать передачи всей власти в руки ВЦИКа и ликвидации коалиции с буржуазией;

2) просить ВЦИК. содействовать в аресте помощника морского министра Дудорова, для чего отправить делегацию в Петроград на эсминце «Орфей»;

3) устранить Онипко с должности комиссара Балтийского флота.

— Кто входит в делегацию? — спросил Вердеревский офицера, доставившего резолюции.

— Члены Центробалта и представители флотских комитетов, всего шестьдесят восемь человек.

«Ну что ж, баба с возу — кобыле легче», — подумал командующий.

5

«Орфей» вошел в Неву в середине дня 5 июля. Чуть позднее на «Гремящем» прибыли остальные делегаты во главе с Дыбенко. Английская набережная, где намеревались пришвартоваться, была занята, у причалов на Васильевском острове стояли корабли кронштадтцев. Пришлось стать на якорь в Неве.

Все мосты на Неве были разведены, и это встревожило Дыбенко.

— Надо срочно выяснить, что делается в городе. У тебя, Шумов, тут связи есть, отправляйся и выясняй. Потом свяжешься с кронштадцами. Так что тебе лучше сразу на Васильевский. А мы отправимся на заседание ВЦИКа и Исполкома Всероссийского съезда крестьянских депутатов, По требуем объяснения по поводу телеграмм Дудо- рова. Лоос останется здесь для координации и. связи с Гельсингфорсом.

Пётр Шумов на шлюпке переправился на Васильевский остров и сразу пошел к Михайле. Он, член Петроградского комитета, должен знать обстановку лучше других. Но Михайлы дома не оказалось. Варвара, сначала не узнавшая Петра, сердито проворчала:

— Не знаю, где его черт носит! Третьи сутки дома не показывается, а в городе вон что делается!

— А что именно делается? — спросил Петр.

Варвара теперь узнала его по голосу.

— Никак, Петро? Ну здравствуй! Давненько тебя не видела, даже не признала в темноте‑то. Проходи в комнату.

Когда вошли в комнату, плотно прикрыла дверь и тихо спросила:

— Ты откуда взялся?

— Из Гельсингфорса.

— Только вас еще тут не хватало! Кронштадтцы вон пришли, нашумели тут, а теперь расхлебывай. Я Михайлу‑то нынче не пустила домой.

— А где он?

— У Грачевых ночевал. А у меня ночью обыск был. Видишь?

Только теперь Петр заметил, что в комнате все перевернуто вверх дном, на полу валяются обрывки бумаг, все покрыто пухом. V

— Перину вот распороли, — сказала Варвара и заплакала, как будто именно перину ей и было более всего жаль. — Что же это делается? И при царе озорничали, и теперь то же самое. Где прав- да‑то? — И, как бы отвечая самой себе, сообщила: — Газету‑то «Правду», говорят, закрыли. Не вь! шла йынче. — й уже озабоченно сказала: — За домом‑то, поди, следят. Ты не задерживайся да выходи двором, через кухню.

Она вывела его к черному ходу, и Петр дворами вышел на набережную, недалеко от Морского корпуса. Народу на набережной было немного, только возле парохода «Утро» толпилась группа матросов. Среди них Петр неожиданно увидел Зимина.

— Вася!

Зимин оглянулся, что‑то сказал стоявшим около него матросам, те расступились, пропуская Петра. Поздоровались, обнялись.

— Каким ветром? Откуда? — спросил Зимин.

— Из Гельсингфорса. Вон видишь, «Орфей» и «Гремящий» стоят? На них и пришли. А ты?

— А мы вот уходим несолоно хлебавши. Кто железной дорогой вернулся, кто морем добирается, а многие еще в Петропавловке.

— Как?

— А вот так.

— Пойдем в сторонку, расскажи, что произошло.

Но стоявшие вокруг матросы потребовали:

— Расскажи лучше ты. Что там в Гельсингфорсе, почему нас не поддержали?

— Как это не поддержали? А вы знаете, что Дудоров требовал прислать сюда дивизион «новиков», чтобы разогнать вас?

— Вот сволочь! Ну а вы?

— А мы вот пришли, чтобы арестовать Дудорова.

— Глядите, как бы вас самих не заарестовали. Наши‑то вон в Петропавловке.

— Да что тут произошло? Расскажите толком. Ты, что ли, Василий, рассказывай.

Зимин отмахнулся:

— А, чего там… — Однако, помедлив, начал рассказывать: — Я теперь так понимаю, что всю эту кашу анархисты заварили. Еще второго лисла они прислали в Кронштадт делегацию, стали требовать, чтобы кронштадцы выступили против Временного правительства. У нашего Совета не было на этот счет никаких указаний. Запросили Петроград, а пока анархистам запретили вести агитацию. Но где там! Анархисты отправились в части, один из них в сухопутном манеже выступал, народу собралось много. А потом на площадях говорить начали. Баба у них там одна была речистая, язви ее! Фамилию вот забыл.

— Никифорова, — подсказал кто‑то.

— Вот — вот, Никифорова. «Неужели, — говорит, — вы, революционные моряки, не поддержите своих братьев пулеметчиков, уже выступивших против правительства?» Устыживать начала, вот наши и заерепенились. А тут еще приехала делегация из первого пулеметного полка, просят помочь. Вечером из Петрограда в Совет телефонограмма пришла об участии в мирной демонстрации 4 июля.

Вот мы и двинулись сюда. Всего нас тысяч десять набралось. Шли со знаменами, с музыкой. Подошли к Петропавловской крепости, напротив нее особняк стоит балерины одной, как ее?

— Кшесинской, — подсказали опять.

— Вот — вот. С балкона нам товарищ Ленин речь сказал. Болеет он, говорил недолго, но ясно. Там были еще Свердлов и Луначарский, — тоже нас приветствовали. После этого мы пошли на Марсово поле, на Садовую, на Невский, чтобы к Таврическому дворцу пройти — там митинг должен был состояться. Все шло тихо — мирно, пока мы не добрались до Литейного. А когда свернули туда, нас с крыш начали из пулеметов обстреливать. Ну и мы стали в этих пулеметчиков стрелять, согнали их с крыш, а пулеметы сбросили.

— Были жертвы?

— Нет, двоих или троих матросов только ранило. Дальше опять все тихо — мирно. Но на углу Пантелеймоновской нас опять из пулеметов обстреляли. Тут многих поранило. Ну, мы, конечно, разозлились, тоже стрелять начали.

А когда подошли к Таврическому, на нас напустился министр Чернов. Ты его знаеашь, он из эсеров, теперь министром земледелия во Временном правительстве. Кричал он на нас: мол, всех нас на фронт надо и политика не наше дело. Тут и митинг начался. Так, не митинг, а перепалка. Меньшевики все требовали подчиняться правительству. Мы бы и им хвоста накрутили, да тут Михаил Ребров сказал, что по решению Цека демонстрация закончилась, а митинг закрыт, всем надо разойтись по местам. Только минному и артиллерийскому отряду было приказано идти к дворцу этой… тьфу ты, опять забыл!

— Кшесинской.

— Вот — вот. Часть наших судов тут же ушла в Кронштадт, а мы вот остались. Теперь вот узнали, что наших минеров и артиллеристов загнали в крепость, надо им помочь, а как — не знаем.

— Пойдем туда, — предложил Шумов.

— Верно! — поддержали матросы. — Надо освобождать товарищей. Ребята, играй аврал!

— Тихо! — крикнул Петр. — Не надо авралить. Хватит, уже наавралили. Сколько вас тут? Сотня, две? А там войска — тысячи. Выручить вы никого не выручите, а шуму еще больше наделаете и сами в крепость угодите.

— Не слушайте его, ребята, он подосланный.

, — Трусит!

— Стойте — крикнул Петр. — Как член Центробалта я от имени Центрального комитета приказываю всем оставаться на местах. В крепость пойдем мы с Зиминым. Вдвоем.

До крепости пришлось добираться кружным путем, и только к вечеру они были там. Прошли туда беспрепятственно, стоявшие в два ряда юнкера пропускали моряков, потому что часть их еще несла караул у дворца Кшесинской — там грузили на машины партийные документы.

По крепостному двору кучками бродили матросы, многие сидели на земле и, прислонившись к стене, спали. Слева от ворот стояли человек пятьдесят, они мрачно слушали оратора в зеленом френче и кожаной фуражке. Петр с Василием направились было туда, но их окликнули:

— Зимин? Откуда?

К ним подошел высокий матрос с заросшим темным лицом и большими желтыми глазами.

— С Васильевского, — ответил Зимин, здороваясь с матросом. — Наш пароход там, «Утро».

— А нам сказали что вы все ушли в Кронштадт. Много вас осталось?

— Нет, человек двести. Да в Дерябинских казармах столько же. А что тут у вас делается?

— Да вот видишь, — матрос кивнул в сторону человека во френче, — уговаривают сдать оружие.

— А вы?

— А мы этих уговорщиков посылаем куда подальше. Сейчас и этого выставим. Эй! — крикнул он. — Гони его, ребята, к чертовой бабушке!

Матросы, слушавшие человека во френче, зашевелились, загудели, кто‑то пронзительно свистнул. Человек во френче что‑то еще говорил, но теперь его совсем не было слышно. Сдернув фуражку и зажав ее в кулаке, он размахивал ею, кричал что- то и медленно пятился к воротам.

— Ну‑ка, братец, собери большевиков, — попросил Шумов матроса.

— Мы тут и есть самые большевики.

— Большевики, да не все, — сказал Зимин. — Ты собери самых надежных.

Собралось человек двадцать. Узнав, что на «Орфее» и «Гремящем» прибыли гельсингфорсцы, они повеселели. Однако, когда Шумов сказал, что к крепости подтягиваются войска и на помощь рассчитывать не приходится, зашумели:

— Что же нам, сдавать оружие?

— Рано или поздно вас заставят его сдать, — сказал Шумов. — Давайте подумаем, кому его лучше сдать: юнкерам или своим, кронштадтцам. У меня есть такая мысль; пока крепость не оцепили со всех сторон, переправить оружие в Кронштадт.

Его поддержали. Только матрос с желтыми глазами еще возражал:

— Как же это без оружия? Нас тут тогда, как слепых котят, подавят.

Решили, что Зимин пойдет доставать катера, а Шумов тем временем подготовит все здесь, чтобы быстро и, главное, бесшумно погрузить оружие.

Только к полуночи Зимин подогнал катер «Павел». — Едва его загрузили, как в крепость явился член военной комиссии ВЦИКа Богданов. Вместе с ним вошла рота юнкеров для приемки оружия. Потом появились Либер и Войтинский — тоже члены военной комиссии. С Либером Шумову приходилось встречаться, сейчас они узнали друг друга.

— А вы как тут оказались? — спросил Либер.

— Да вот в гости к землякам приходил, Я ведь тоже бывший кронштадтец.

— Кажется, вы член Центробалта?

— Да.

— Вовремя пожаловали. — Либер чему‑то усмехнулся.

Смысл этой усмешки Петр оценил значительно позже, на другой день, когда вся делегация Центробалта была арестована. Он не успел разобрать точно, но, кажется, в предъявленном ему ордере на арест стояла и подпись Либера.

б

Его привезли в печально знаменитую тюрьму «Кресты» и бросили в одиночку. Он долго лежал неподвижно; прислушиваясь к боли во всем теле. Потом осторожно ощупал себя. Кажется, переломов нет, хотя юнкера и били прикладами. Сильно болит поясница — как бы не отбили почки.

Потом он надолго забылся не то в бреду, не то в тяжелом сне. Очнулся уже утром. Высоко, под самым потолком, синело за черной решеткой небо. Петр хотел дотянуться до решетки и не смог. В железной двери отодвинулся волчок, и кто‑то крикнул:

— Эй ты, лежи смирно!

— Послушайте, объясните…

Но задвижка уже закрыла круглое отверстие.

И потом дверь открывалась только три раза в сутки: утром, в обед и вечером, когда приносили еду. Она была каждый день одной и той же: Щи с вонючей капустой. От их запаха тошнило, и Петр за четыре дня только два раза съел эту бурду. И угодил в тюремный лазарет.

Длинное полуподвальное помещение лазарета было переполнено, койки стояли так тесно, что Петру пришлось перелезать через две из них, чтобы добраться до своей. К кислому запаху щей здесь примешивался запах давно не мытых тел, йода и еще каких‑то лекарств.

У окна, забранного частой решеткой, сидели четверо и играли в карты, в очко. Банковал чернявый и тощий человек с большим хищным носом и багровым шрамом на лбу, по прозвищу Хлюст. Карты были самодельные и, должно быть, крапленые, потому что Хлюст все время выигрывал. Вот он сгреб банк и спросилз

— Кто еще?

Желающих играть больше не нашлось.

— Может, новенький?

Все обернулись к Петру, а Хлюст встал, ловко перемахнул через несколько коек, сел у ног Петра.

— Деньги есть?

— А, иди ты…

Хлюст удивленно вскинул темные брови:

— Нет, вы послушайте, как он со мной разговаривает; Сеня, расскажи ему обо мне что‑нибудь веселенькое.

С соседней койки тяжело поднялся здоровенный детина с густо заросшим лицом и маленькими, круглыми, как у свиньи, глазками, воткнутыми глубоко в щетину.

— Колесо али лисапед? — деловито спросил он.

— И то и другое, — сказал Хлюст и встал, освобождая место.

Сенька рывком сдернул с Петра одеяло, отбросил его и нагнулся, чтобы поднять Петра. Но тот быстро подогнул ноги и ударил ими в грудь Сеньке. Верзила, не ожидавший такого удара, отлетел и упал навзничь на соседнюю койку. Хлюст склонился над ним и ласково спросил:

— Детка, тебя, кажется, обидели? Встань, мой мальчик.

Тот тяжело поднялся и, отстранив Хлюста, двинулся на Петра. Собрав последние силы, Петр вскочил. Но это были уже последние силы. Едва встав на ноги, он тут же рухнул, больно ударившись о спинку койки. Он не видел, как Сенька замахнулся на него своим огромным, тоже волосатым кулачищем, но Хлюст остановил его:

— Ша! Лежачего не трогай!

Сенька обиженно засопел, а Хлюст, подхватив Петра, уложил его в койку.

— Кажется, с этим парнем кто‑то уже побеседовал до нас. Водки!

Откуда‑то появилась бутылка, Хлюст встряхнул ее, зачем‑то поглядел на свет и сунул горлышко Петру в рот.

Петр очнулся и открыл глаза. Хлюст осторожно поставил бутылку на пол и спросил:

— Политический?

Петр ничего не ответил, но Хлюст и сам догадался.

— Юнкерки поработали? — Он задрал на Петре рубаху, увидел выколотый на груди якорь: — Матрос? Тогда понятно. Ваши кронштадские, говорят, тут какой‑то хай поднимали?

— Пить! — простонал Петр.

— Туз! — крикнул Хлюст.

От окна отделилась чья‑то тень, метнулась к двери. По цепочке быстро передали кружку с водой. Кто‑то уже подсунул руку под голову Петра, приподнял ее. Хлюст поднес к губам кружку. Стуча о нее зубами, Петр жадно глотал теплую воду. Выпив до дна, попросил:

— Еще!

Кружку опять по цепочке передали к двери. Выпив вторую, Петр тихо поблагодарил:

— Спасибо.

— Есть хочешь? — спросил Хлюст и, не дожидаясь ответа, скомандовал: — Колбасы, хлеба!

Откуда‑то появился хлеб, полколеса колбасы. Петр жадно вцепился в колбасу зубами.

На следующий день он уже мог вставать, но Хлюст предупредил:

— Не торопись, а то опять в одиночку бросят. А у нас тут житуха что надо.

И верно, почти весь лазарет был забит уголовниками, неизвестно откуда они доставали не только еду, но и деньги. А с деньгами даже в тюрьме можно жить. Один из санитаров пронес под бинтами яблоки, и Хлюст рапорядился половину из них отдать Петру. Такая заботливость главаря этой шайки была непонятна. Особенно огорчала она Сеньку, косо поглядывавшего на Петра и, должно быть, затаившего на него злобу.

Выяснилось все через два дня, когда Хлюст тихо спросил:

— Оружие достать можешь? У вас ведь оно есть.

— Есть, да не про вашу честь.

— Ха, ты думаешь, я прошу для мокрых дел? Запомни: Хлюст мокрыми делами не занимался и заниматься не будет Не такой он дурак, чтобы совать свою красивую голову в петлю. Мне наплевать на вашу революцию, но я хорошо, знаю, что, если вы отберете власть у Сани Керенского, вы тоже за мокрые дела будете вешать или ставить к стенке.

— Тогда зачем тебе оружие? — спросил Петр.

— Чтобы помогать вам.

— То есть?

— Слушай сюда внимательно. Я далек от политики, но кое‑что тоже успел намотать на свои извилины. Вы против буржуазии? Но прежде чем вы поставите буржуев к стенке, я хочу их слегка пощипать. Вот и выходит, что мы союзники.

— Забавно, — сказал Петр и расхохотался. Потом серьезно пояснил; — Нет, Хлюст, у нас с уголовщиной союза быть не может. Тебе легче будет столковаться с буржуями. Теперь они ничем не побрезгуют, чтобы задушить новую революцию.

Хлюст обиделся и весь день с Петром не разговаривал. Однако надежды раздобыть через него оружие, видимо, не терял и на другой день предложил;

— Если тебе что‑нибудь надо передать на волю, я могу устроить.

Петр отказываться от этой услуги не стал и написал оставшемуся в Центробалте Измайлову записку, в которой сообщил об аресте делегации.

В этот же день в лазарет неожиданно поместили Дыбенко. Учитывая свой горький опыт, Петр, предупредил Хлюста.

— Если кто‑нибудь хоть одним пальцем дотронется до этого человека, мы тебя расстреляем в тот самый день, когда ты выйдешь из тюрьмы. Или еще раньше. Понял?

— Ого! — изумился Хлюст. — Важная персона?

— Председатель Центробалта.

— Дыбенко? Знаю.

Хлюст тут же распорядился, чтобы для Павла освободили койку у окна. Дыбенко искренне удивился такому гостеприимству, но, когда Петр объяснил, в чем дело, долго смеялся.

Его позиция у окна, выходившего в тюремный двор, оказалась очень удобной. Они могли ви деть почти всех арестованных, когда тех выводили на прогулку. Среди них узнали многих гель- сингфорсцев, но поговорить с ними не было возможности: конвоиры не разрешали арестованным останавливаться и близко подходить к лазарету.

Поэтому Петр очень удивился, когда один из арестованных не спеша направился прямо к их окну. Заметил его и Павел:

— Смотри, этого я знаю, он из Кронштадстко- го Совета.

Арестованный остановился над окном, спокойно поздоровался.

— Давно сюда попал? — спросил Дыбенко.

— Сегодня.

— Что делается в Кронштадте, в Петрограде, в Центробалте?

Кронштадтец не успел ответить: солдат — конвоир грубо дернул его за рукав:

— А ну проходи, чего стал?

Но тут опять вмешался Хлюст. Он подошел к окну и крикнул солдату:

— Венька, не мешай людям беседовать. Посмотри лучше, чтобы фараоны не застукали.

И солдат неожиданно послушался, отвернулся от окна и стал покрикивать на ходивших по двору арестантов. Кронштадтец между тем торопливо сообщал:

— Ищут Ленина, хотят арестовать. Керенский издал приказ о роспуске Центробалта. Измайлов тоже арестован. Вердеревского за неисполнение приказа Дудорова и разглашение тайны распоряжений отстранили от должности и посадили в Петропавловскую крепость. Вероятно, будут судить. Командующим назначен Развозов.

— Что на флоте?

— Флот бурлит. Команды «Республики», «Пет ропавловска» и «Славы» заявили, что они окажут вооруженное сопротивление, если Временное правительство вздумает производить на кораблях аресты.

— Это хорошо, — сказал Дыбенко. — Но надо не допустить стихийных выступлений. Если у тебя есть связь с нашими, передай, чтобы все руководство взял на себя Антонов — Овсеенко.

— Он тоже арестован. Но я… — Арестованный не успел договорить: солдат — конвоир испуганно зашипел:

— Уходи, офицер идет!

К лазарету действительно направлялся офицер, и кронштадтец отошел от окна.

На другой день Петра опять поместили в камеру, а вечерам его вызвал морской следователь Фелицын. Шумов уже слышал о нем: в 1906 году Фелицын вел дознание против моряков восставшего крейсера «Память Азова». Что же, не было ничего удивительного в том, что он сейчас служил Временному правительству так же верно, как служил царскому. Контрреволюционная сущность Временного правительства Шумову была видна с самого начала.

Фелицын предъявил Петру обвинение в государственной измене и организации мятежа против существующей власти, а также в шпионаже. Шумов тут же отверг обвинение и наотрез отказался подписать протокол.

Фелицын недоуменно пожал плечами и равнодушно заметил:

— Как хотите, можно обойтись и без вашей подписи.

Что именно «можно», догадаться, было нетрудно: здесь не очекь‑то придерживались буквы закона. В военное время можно было расстре — лять и без обременительных формальностей. Единственное спасение было сейчас в стремительном нарастании — революции.

А дни тянулись страшно медленно. Прогулок Шумову не разрешили, связь с соседними камерами установить не удалось — волчок на железной двери не закрывался, глаз надзирателя неусыпно, денно и нощно, следил за каждым движением.

И когда ранним утром в камеру вошли конвоиры и повели Петра гулкими тюремными коридорами, он решил: пришел конец. Но в тюремной канцелярии все тот же Фелицын устало сказал:

— Дайте подписку о невыезде из Петрограда и катитесь к чертовой матери.

Шумов охотно подписал заготовленный заранее документ о невыезде.

Однако к вечеру того же дня он был уже в Гельсингфорсе.

Глава тринадцатая

1

Наполненное шумом и спорами на собраниях и митингах, тревожными сообщениями газет и слухами, время летело стремительно. Дни проскакивали, как телеграфные столбы у железной дороги, люди стали поспешнее и общительнее, легче знакомились друг с другом и уже не боялись говорить о новой революции. Многие уже поняли, что свержение самодержавия само по себе еще не решило задач социальной революции. Война продолжалась, земля осталась у помещиков, власть захватила буржуазия. Корниловский мятеж раз веял Последние надежды на Временное правительство. Дни его были сочтены.

Будучи само уже не в состоянии задушить надвигающуюся революцию, Временное правительство попыталось сделать это с помощью интервентов. Дезорганизовав оборону Моонзундского архипелага, оно открывало немецкому флоту путь на Петроград. Германское командование не замедлило воспользоваться этим и направило к Моонзунду более трехсот кораблей, в том числе новейшие линкоры, крейсера, миноносцы, подводные лодки. Этой армаде Балтийский флот мог противопоставить лишь два старых линкора, три крейсера и около тридцати миноносцев.

Собравшийся в эти дни II съезд Балтийского флота призвал моряков дать отпор врагу, сорвав коварные планы заговорщиков. Грозным набатом загудели призывы:

«Все по местам! Настал трудный час, час испытаний. Матрос революции, докажи, что ты не спустишь красных знамен, что ты не сдашь позиций, что ты отстоишь подступы к революционному Петрограду!»

«Братья! В роковой час, когда звучит сигнал боя, сигнал смерти, мы возвышаем к вам свой голос, мы посылаем вам свой привет и предсмертное завещание. Атакованный превосходящими германскими силами, наш флот гибнет в неравной борьбе. Ни одно из наших судов не уклонится от боя, ни один моряк не сойдет побежденным на сушу. Оклеветанный, заклейменный флот исполнит свой долг перед великой революцией. Мы обязались твердо держать флот и оберегать подступы к Петрограду. Мы выполним свое обязательство: мы выполним его не по приказу какого‑нибудь жалкого русского Бонапарта, царящего мило — стию долготерпения революции. Мы идем в бой не во имя исполнения договора наших правителей с союзниками, опутывающих цепями русскую свободу. Мы исполняем верховное веление нашего революционного сознания. Мы идем к смерти с именем великой революции на недрожащих устах и в горячем сердце…»

Утром первого октября эскадренные миноносцы «Забияка», «Гром», «Победитель», «Константин» и канонерская лодка «Храбрый» вышли из Куйвас- те и легли на курс, ведущий к Кассарскому плесу. Они должны были поставить минные заграждения в проливе Соэло — Зунд, затопить на фарватере вышедший ранее пароход и тем самым предотвратить возможность проникновения немецких кораблей на Кассарский плес для удара в тыл морским силам Рижского залива. Для поддержания миноносцев вышел линейный корабль «Гражданин».

Утро выдалось хмурое, моросил мелкий и нудный дождь, но на верхней палубе было людно: у орудий дежурили все три боевые смены, минеры окончательно готовили черные рогатые шары мин к постановке. С мостика то и дело доносились команды:

— Сигнальщики, смотреть внимательнее!

— Курс двести восемьдесят четыре!

Старший офицер распекал боцмана Карева:

— Тебе, дураку, сколько раз говорили, чтобы убрать весь этот хлам из кладовок? Попадет туда снаряд — пожар неизбежен.

— Дак ведь куда его девать? — оправдывался Карев. — Выбрасывать‑то жалко.

— Жалко у пчелки, а у тебя на плечах не башка, а тыква с отрубями. Сейчас же все выбросить за борт! Да, вот еще что: пошли кого‑нибудь в каюты, чтобы сняли занавески…

Вскоре за борт полетели вытащенные из корабельных кладовок сундуки, доски, ветошь.

Набежавший ветерок растолкал гулявшие по небу тучи, выглянуло солнце, матросы повеселели. Видимость стала отличной, на горизонте не заметно ни одного дымка, а с мостика уже прозвучала команда:

— Бачковым от мест отойти!

Назначенные на этот день бачковые, гремя посудой, побежали к камбузу, торопясь пораньше занять очередь. В связи с выходом сегодня позавтракали на два часа раньше, и матросы изрядно проголодались. Осинский уже отдал распоряжение, чтобы оставить на боевых постах только одну смену, но вахтенный офицер не успел передать это распоряжение — с сигнального мостика доложили:

— Вижу дым, справа по носу, тридцать!

Все повернулись в ту сторону, но никто ничего не видел.

— Поблазнилось! — успокоительно заметил Клямин.

Но мичман Сумин, поднявшийся на сигнальный мостик, подтвердил:

— Точно, дым!

Вскоре его увидели и стоявшие на палубе. А с дальномерного поста уже докладывали:

— Крейсер, идет на сближение с нами.

Колчанов командовал:

— Прицел восемь… Бронебойными… Плюс два… Орудия зарядить!

На мачте «Победителя» затрепетали сигнальные флаги: «(Полный ход», «Артиллерийская атака». Миноносцы, развернувшись и увеличив ход, строем клина устремились навстречу крейсеру.

Гордей, удерживая перекрестие нитей на пер — вой трубе крейсера, плавно вращал рукоятки. Открывать огонь было рано, дистанция еще слишком велика. «Интересно, какого калибра орудия на крейсере?» В прицел уже видны были похожие на растопыренные пальцы стволы его пушек. Вот. они вспыхнули, выплюнули облачка дыма, и вскоре прямо по курсу эсминца встали черные султаны разрывов. «Недолет. Наверное, стреляет на предельной дистанции», — отметил про себя Гордей.

Ожидая команды, он весь напрягся, снова заныла ключица.

Разрывы подползали все ближе и ближе, а команды все не было, и Гордей уже с раздражением подумал о Колчанове: «Какого дьявола он медлит?» И хотя Шумов понимал, что открывать огонь сейчас бессмысленно: снаряды до крейсера все равно не долетят, раздражение не проходило.

Неожиданно корабль вздрогнул, его резко бросило в сторону — снаряд разорвался у самого борта. Эсминец круто повернул вправо, и Гордей лихорадочно завращал рукоятки прицела, отыскивая крейсер. Вот снова поймал его в перекрестие нитей и с удивлением заметил, что султаны разрывов стали отползать назад. Значит, дистанция увеличивается? Откуда же тогда взялся этот снаряд, встряхнувший корабль?

Оторвавшись от прицела, он оглянулся и увидел, что миноносцы отходят к Кассарскому плесу, а грохот орудий доносится откуда‑то слева. Он не знал, что из‑за острова по миноносцам открыл огонь немецкий линейный корабль.

А вскоре Гордей поймал в прицел силуэт немецкого миноносца, потом увидел второй, третий… Их оказалось семнадцать. Вот они разделились на две группы.

— Окружают, сволочи! — крикнул Клямин. — А ну, ребята, держись!

Он же потом и закричал ликующе:

— Гли — кось, братцы, на камни лезут!

Четыре немецких миноносца и верно выбросились на камни. Но остальные тринадцать стремительно приближались. Теперь Гордей видел уже не только надстройки и башни, но и серые фигурки людей, снующих по палубе немецкого миноносца, который он держал в прицеле.

— Залп!

Грохнуло орудие. Гордея резко бросило назад и оглушило — не успел открыть рот. Плотнее прижав лоб к резиновому ободку прицела, Гордей увидел, как перед самым носом неприятельского миноносца встал высокий фонтан воды. Едва Гордей успел повернуть рукоятку, как ухнул второй выстрел. Под самым мостиком миноносца плеснуло пламя.

Мостик вражеского миноносца дымился, кто‑то прыгнул с него прямо за борт. Второй снаряд угодил в трубу, и она рухнула, разбросав по палубе огромный сноп искр. Миноносец круто развернулся и стал уходить.

В это время с мостика донесся тревожный голос матроса Демина:

— «Гром» подбит!

2

Если Шумов бой видел только в перекрестии нитей прицелов, то Демин, стоявший на сигналь: ном мостике, наблюдал всю картину сражения. Он видел, как в самом начале боя выбросились на камни четыре вражеские миноносца, как потом были повреждены и вышли из боя еще два, и тоже ликовал. Но оставшиеся миноносцы подходили все ближе и ближе, а из‑за острова палил из своих 305–миллиметровых пушек немецкий дредноут. Снаряды ложились близко, вздымая огромные столбы воды, поднимавшиеся выше мачт. Сверху они были похожи на разбросанные по огромному полю снопы.

Когда снаряд разорвался у самого борта, Демина чуть не сбросило с мостика, он едва успел ухватиться за ограждение. Потом еще несколько снарядов разорвалось довольно близко, но теперь Демин крепко привязался поясным ремнем к поручню.

Он не видел, как снаряд попал в «Гром», но узнал об этом первый: сигнальщик с «Грома» просемафорил: «Имею повреждение. Пробит борт, испорчена машина. Хода не имею».

Демин видел, что «Гром» — лежит в дрейфе, но отбивается от наседавших на него трех вражеских миноносцев. «Забияка» и «Победитель» перенесли огонь именно на эти три миноносца и начали прикрывать «Гром» дымзавесой. Тем временем «Храбрый», продолжая отстреливаться, подошел к «Грому» лагом, и с борта канонерской лодки подали на миноносец концы для буксировки.

«Храбрый» потянул «Гром» к плесу. Но они не прошли и двух кабельтовых, как концы оборвались, и «Гром» опять лег в дрейф, отстреливаясь от немецких миноносцев. А их устремилось на подбитый корабль уже не три, а девять, они явно хотели отрезать «Гром» от наших кораблей. Кажется, немецкие миноносцы благополучно миновали поставленную «Забнякой» и «Победителем» огневую завесу и теперь сами хотят отсечь огнем канлодку от «Грома».

Но «Храбрый» все — Таки успел подойти к «Грому». С палубы эсминца на канлодку начали прыгать матросы. Вот уже и последние перемахнули через фальшборт, остался только один. Ему что‑то кричали с «Храброго», но он только отмахивался. «Что он, спятил?» — подумал Демин и с ужасом увидел, что канлодка отошла от эсминца.

«Неужели бросили?»

С сигнального мостика «Храброго» семафорили:

«Команда «Грома» снята полностью, кроме одного машиниста Самончука, отказавшегося покинуть корабль».

Самончук? Федор Самончук? Демин хорошо знал его. Человек он вполне надежный, через него Заикин поддерживал связь с судовым комитетом «Грома». Почему он сейчас отказался покинуть корабль? Неужели хочет сдаться немцам? Не может быть!

А вражеские миноносцы уже совсем близко от «Грома», Демин видел, как немецкие матросы, разобрав швартовые, выстроились у борта, вероятно, будут брать эсминец на буксир.

Самончук все стоял на палубе и смотрел вслед уходящей лодке. Вот он поднял руку над головой, прощально помахал ею. Потом неторопливо прошел по опустевшей палубе и, нагнувшись; откинул люк. Прежде чем спуститься в него, обернулся к подходившему вражескому эсминцу и, вытянув руку, показал что‑то. Демин уже обо всем догадался.

Над «Громом» взметнулось пламя, и тяжелый грохот пронесся над морем, заглушив выстрелы орудий, разрывы снарядов. Демина так рвануло в сторону, что он на какое‑то время потерял «Гром» из виду. А когда увидел его снова, миноносец уже погружался в море. Над косо вставшей крестовиной мачты в клубах дыма трепетало красное полотнище флага…

Демин сдернул бескозырку. Обнажили голову и все находившиеся на мостике и палубе матросы и офицеры. Они повернулись к тонущему эсминцу и провожали его скорбными взглядами. В этих взглядах было что‑то страшное, казалось, навсегда застывшее. Молчали люди, молчали орудия, и только чайки громко плакали над уходившим в бездну кораблем.

Но вот залп вражеского миноносца встряхнул людей, они зашевелились, и над морем снова загремели раскаты орудий, встали черные султаны воды.

Демин туго натянул на голову бескозырку, зажал в зубах ленточки и взял сигнальные флажки. Он передавал медленно, так, чтобы могли прочитать не только сигнальщики, а все кто хотя бы мало — мальски знал азбуку флажного семафора:

«Всем, всем. Машинист эскадренного миноносца «Гром» Федор Самончук, выполняя революционный долг, взорвал поврежденный корабль, чтобы он не достался врагу…»

Вахтенный офицер мичман Сумин уже раскрыл было рот, чтобы обругать матроса за самовольную передачу сигналов, но, вглядевшись в лицо матроса, увидел его устремленный куда‑то далеко, в бесконечность, наполненный торжеством и скорбью взгляд, заметил скатывающиеся по скулам сигнальщика крупные горошины слез и не решился окликнуть матроса. Мичман так и стоял с открытым ртом, пока Демин не перестал махать флажками.

3

Бой закончился только к вечеру, когда из Куйвасте на помощь миноносцам подошел отряд кораблей и отогнал своим огнем немецкие эсминцы. А ночью надводный заградитель «Припять» выставил минное заграждение при выходе из Соэло — Зунда на Кассарский плес. Это освободило остальные корабли от необходимости оттягивать свои силы сюда и позволяло сосредоточить их в Ирбенском проливе, через который немецкий флот намеревался прорваться в Рижский залив.

Там немцам особенно мешала 305–миллиметровая батарея, установленная на полуострове Сворбе. Кроме батареи на перешейке, соединяющем Сворбе с Эзелем, сражалась небольшая группа войск. Ее поддерживали огнем эскадренные миноносцы «Украина» и «Войсковой». Против них немецкое крмандование направило линейные корабли и значительно превосходящие сухопутные силы. Положение защитников полуострова стало отчаянным. Оно осложнялось еще тем, что 305- миллиметровая батарея не имела кругового обстрела и поэтому не могла поддержать защищавшую перешеек пехоту.

Командующий морскими силами Рижского залива, зная о тяжелом положении защитников полуострова, тем не менее не принял никаких мер, чтобы оказать им помощь, даже тогда, когда получил с батареи просьбу об этом.

Узнавшие об отчаянном положении защитников полуострова моряки линейного корабля «Андрей Первозванный» и крейсеров «Рюрик», «Богатырь» и «Олег» обратились к ним по радио: «Будьте стойки, умрите, но не уступайте ни кабельтова наступающему извне врагу, посягающему на нашу свободу. По первому зову мы готовы и с вами умрем, но не допустим посягательств».

Одновременно в адрес командующего морскими силами Рижского залива была отправлена телеграмма с требованием оказать помощь линейными кораблями.

Но было уже поздно. Батарейцы вынуждены были взорвать орудия и погреба, чтобы не оставить их подступившим вплотную немцам.

Германский флот вошел в Рижский залив.

Предательская медлительность командования возмутила экипажи кораблей, они потребовали смещения командующего морскими силами Рижского залива. Тут еще выяснилось, что сбежал куда‑то начальник дивизии подводных лодок контр — адмирал Владиславлев. Офицеры крейсера «Рюрик» саботировали распоряжения командования, утвержденные Цетробалтом, и, будучи на позициях, пьянствовали. Судовой комитет «Рюрика» обезоружил всех офицеров, разжаловал их в кочегары и изъял у командира ключ от системы затопления корабля.

Утром 4 октября собрался и судовой комитет «Забияки». Обсуждался тот же вопрос: о доверии командованию. На заседание пригласили старшего лейтенанта Колчанова. Он сразу же высказал свое недоумение:

— Не понимаю, почему пригласили только меня. Если речь идет о доверии командованию, уместнее было бы пригласить командира корабля.

— Мы ему еще не высказали своего доверия.

— А мне?

— Раз пригласили, значит, доверяем. И если комитет выскажет недоверие командиру, мы попросим вас принять командование кораблем.

— Благодарю, но думаю, что в этом нет ника кой необходимости. Пока идет война с немцами, командир, все офицеры будут честно исполнять свой долг. Можете мне поверить, я их знаю лучше, чем вы.

Неизвестно, удалось бы Колчанову убедить в этом и членов комитета, но заседание пришлось прервать в самом начале, так как было получено донесение о движении немецкой эскадры к острову Моон и на корабле сыграли боевую тревогу. Линейные корабли «Гражданин», «Слава» и крейсер «Баян» в сопровождении двух дивизионов миноносцев выходили навстречу врагу.

Немецкую эскадру обнаружили почти тотчас же по выходе из базы, едва построившись в ордер. Она шла двумя кильватерными колоннами. В одной — два линейных корабля и восемь новейших эскадренных миноносцев, в другой — легкие крейсера, миноносцы, тральщики, транспорты и другие суда. Русские корабли сбавили ход, надеясь заманить немецкую эскадру на минное поле, и на подходах к нему тральщики вышли в голову эскадры и начали траление. По ним тогчас открыла огонь батарея, находящаяся на острове Моон, а вслед за ней заговорили орудия главного калибра «Славы» и «Гражданина». В ответ открыли стрельбу и немецкие линкоры. Но они стреляли на предельной дистанции, и огонь их не причинил вреда русским кораблям.

Гордей опять наблюдал бой в перекрестие прицела. Миноносец еще не открыл огонь, дистанция была слишком большой, но Гордею хорошо были видны всплески снарядов, посылаемых «Славой» и «Гражданином». Он видел, как один за другим получили повреждения три немецких тральщика и охранявшие их миноносцы начали ставить дымзавесу.

Как назло, стояла безветренная погодгу дым- завеса держалась долго, и вновь удалось обнаружить немецкие тральщики только через час. Теперь дистанция была не более ста кабельтовых. «Слава» снова открыла огонь, и Гордей опять видел, как пошел ко дну еще один тральщик. К «Славе» на полном ходу устремились немецкие миноносцы, намереваясь атаковать линкор торпедами. Но первым же залпом линкор потопил головной миноносец, остальные начали отходить.

Однако и линкор получил серьезные повреждения. Наши миноносцы подошли к его борту, чтобы снять команду, но тут по ним открыли огонь немецкие линкоры. «Забияка» пришвартовался к линкору с левого борта. Гордей вместе с другими принимал моряков со «Славы», среди них было много раненых. Их относили в кают — компанию и в кубрики.

Сняв команду, миноносцы отошли от борта линкора и торпедировали его.

Потом им пришлось еще не раз отражать атаки немецких эсминцев. Гордей не мог даже вспомнить, сколько снарядов выпустило его орудие, но видел, что попал он только один раз. И попал опять прямо в мостик вражеского миноносца. Ему казалось, что вообще этот многочасовой бой с немецкой эскадрой сложился не очень удачно. Но он видел его только в перекрестии нитей своего прицела.

Он не знал, что даже командующий флотом адмирал Развозов после этого боя заявил:

— Я не верил до этих дней в боеспособность флота. Теперь я преклоняюсь перед геройством флота и знаю, что новый немецкий поход нам не страшен — мы сумеем отстоять честь России.

— Да, попытка германского командования уничтожить революционны?! Балтфлот и захватить Петроград с моря провалилась, — подтвердил Дыбенко и добавил: — Но этим не исчерпывается задача флота.

Развозов согласно кивнул, хотя и не догадывался, о какой именно задаче говорит председатель Центробалта. А задача эта была предельно ясной: Балтийский флот сам готовился к походу на Петроград.

Глава четырнадцатая

1

Так бывает перед бурей: пробежит ветерок, прошелестит листьями деревьев, взвихрит на дороге фонтанчик — другой пыли и вдруг стихнет. В короткую минуту затишья навалится на землю такая духота и тишина, что делается тревожно, ты слышишь, как стучит в висках кровь, как гулко бьется в груди сердце…

Наполненное шумом машин, гвалтом митингов и собраний, время вдруг будто остановилось, на кораблях все замерло в тревожном ожидании. Даже команды отдавались вполголоса. Все чего‑то ждали, вот — вот оно начнется.

И только с сидевшего на мели «Петропавловска» в город доносились громкие голоса людей, скрежет металла, грохот лебедок и тяжелое, астматическое дыхание машин. Команда вот уже вторые сутки днем и ночью разгружала корабль. Но и здесь уставших и потных людей не покидало предчувствие надвигающейся грозы.

Предотвратить ее было уже невозможно. Это понимали все, и все ожидали первого грозового разряда, который в клочья разорвет темное, низко нависшее над морем небо, и освежающий поток хлынет на внезапно помолодевшую землю.

Но сигнала еще не было.

На линейных кораблях и крейсерах, а также в береговых частях, насчитывающих более двухсот человек, спешно сколачивались боевые взводы, и Петр Шумов как угорелый носился от корабля к кораблю, чтобы объединить их в роты, назначить командиров, сформировать эшелоны для отправки в Петроград.

Дыбенко, только что вернувшийся со съезда Советов Северной области, вел переговоры с левыми эсерами о совместном выступлении. Представители левых эсеров виляли, предлагали договориться и с меньшевиками. Неожиданно их поддержал председатель Гельсингфорского Совета Шейнман… Дыбенко поручил Шумову созвать общее собрание Совета, судовых и полковых комитетов.

А заседать было некогда. Назначенные к походу в Петроград миноносцы еще не готовы, не закончили ремонт, и неизвестно, закончат ли к намеченному сроку. Да и никто не знал, когда придет этот срок. Судя по всему, о дне и часе выступления знал только Дыбенко, но и он уклонялся от прямого ответа на вопросы даже членов Центробалта.

Шумов усматривал в этой уклончивости недоверие и обижался. Он не разделял и симпатии Дыбенко к новому командующему флотом адмиралу Развозову. Павел считал Развозова талантливым флотоводцем и на этом основании прощал ему многое. Впрочем, и адмирал пока что беспрекословно выполнял распоряжения Центробалта.

С «Республики» пришла целая делегация. Она настаивала на немедленном установлении в Гельсингфорсе и на флоте Советской власти.

— Все равно мы другой власти не признаем, так чего же тянуть? Давай устанавливай! — подступал к Дыбенко матрос с вылезшим из‑под бескозырки лихо завинченным черным чубом.

— Сам‑то ты представляешь, что такое Советская власть? — спросил его Дыбенко.

— А как же, я Ленина читал.

— Вот и растолкуй команде, как это товарищ Ленин объясняет.

— Какой из меня оратор? Тут кого похитрее да поречистее надо, — сбавил тон матрос. — У меня и слов таких не найдется.

— А ты о словах и о том, как их похитрее составить, меньше всего думай. Слова сами придут, главное, чтобы тут было. — Дыбенко приложил ладонь к сердцу. — Нам нечего красивые сказки рассказывать. Наша правда простая, и говорить о ней надо просто, но так, чтобы тйоя вера перешла к другому. А если другого не можешь убедить, значит, и сам не веришь.

— А может, нам первым все‑таки начать? Установим мы тут Советскую власть, за нами, глядишь, и другие начнут.

— Не торопись. Дай срок, и мы установим Советскую власть не только в Гельсингфорсе, но и во всей России.

— Да когда же он придет, этот срок? — опять настырно спросил матрос.

— Потерпите, осталось совсем недолго.

О сроке выступления Петр догадался только после того, как в ночь на двадцать второе октября пришла телеграмма с «Авроры»: «Приказано выйти в море на пробу и после пробы следовать в Гельсингфорс. Как быть?»

Крейсер «Аврора» ремонтировался в Петрограде и после пробы машин должен был присоединиться к своей бригаде, находящейся в Гельсингфорсе.

— Что ответить «Авроре»? — спросил Петр.

— Пусть проведут пробу двадцать пятого.

— Значит?.. — Петр вопросительно посмотрел на председателя Центробалта.

— Вот именно, — подтвердил Дыбенко. — А то ты не догадывался? Открытие съезда Советов — момент роковой.

— Я не цыганка, чтобы гадать, — вскипел Шумов. — Мог бы и сказать.

— Ладно, не кипятись, — Павел положил руку на плечо Шумову. — Значит, не мог. Займись‑ка лучше миноносцами, времени совсем мало. И еще раз объясни всем порядок погрузки в эшелоны, чтобы никакой толкотни не было. Надо назначить коменданта не только на вокзале в Гельсингфорсе, но и на всех станциях до Петрограда. Однако в первую очередь займись миноносцами. Их ремонт надо закончить к сроку. К какому — ты теперь знаешь. И не обижайся, браток, не от тебя я этот срок утаивал. — Дыбенко улыбнулся Петру так открыто и доверчиво, что у того сразу прошла вся обида.

В эту ночь Петру так и не удалось поспать. Впрочем, бодрствовал не только он. На минонос-. цах тоже не спали — ремонтом занимались не только машинисты, а все, включая боцманов и сигнальщиков.

Гордей притирал левый клапан, когда в машинное отделение спустился Петр. Он еще с трапа увидел племянника и позвал:

— Иди‑ка сюда, разговор есть.

Гордей вытер ветошью руки, подошел к дяде.

— Давай и ты помогай, кузнечил ведь когда- то, — предложил Гордей.

— Рад бы помочь, да некогда. — Петр быстрым взглядом окинул машинное отделение. — Где Заикин?

— Не знаю, наверное, у себя в котельном.

— Передай, чтобы срочно собрал всех членов судового комитета. Позови также старшего механика и старших машинистов.

Собрались минут через десять все, за исключением механика — он пошел выписывать запасные части, да где‑то замешкался.

— А может, тоже сбежал? — спросил Петр, намекая на Поликарпова.

— Этот не из таких, — заступился за механика Заикин. — Загулять может, а сбежать — вряд ли.

— Пошлите кого‑нибудь разыскивать, надо заканчивать ремонт, через полтора — два дня миноносец должен быть на ходу. Приказ о выходе может поступить с часу на час.

— А все же когда? — спросил Демин.

Все выжидательно умолкли — срок выхода интересовал не одного Демина.

— Не знаю. Но как только получим приказ, сразу же известим. И уж на этот раз без Советской власти в Гельсингфорс не вернемся. Понятно? — Петр окинул собравшихся таким лукавым взглядом, что ни у кого не осталось сомнений в том, что о сроке он знает.

— Чего не понять? Только бы скорее уж, — сказал Клямин и ткнул себя в грудь. — У всех тут накипело, надо скорее начинать, а то как бы не перегорело.

— Не перегорит. Или ты передумаешь?

— Я‑то не передумаю, не сумлевайся, а вот иные другие, — Клямин покосился на Желудько, — могут тем времём и в кусты убечь.

Желудько отвернулся, сделав вид, что не заметил подковырки. Врач Сивков сейчас стал заметной личностью в городском комитете эсеров и переманивает Желудько на берег. «Но откуда это стало известно Клямину?» — подумал Петр.

Неожиданно появился механик. Оказывается, он нашел в портовом складе нужные запасные части, и теперь надо было выделить шесть человек, чтобы их принести. Гордей пошел выделять людей. Он нарядил трех комендоров, одного машиниста и двух боцманов, но тут воспротивился Карев:

— Боцманов не дам, вы тут такую грязищу развели. Кто прибирать будет?

— Сейчас не до этого.

— А за грязь с кого спросят? С тебя взятки гладки, ты тут никакой не начальник и не распоряжайся. А то я те по старой памяти всыплю! — Карев свернул пальцы в кулак и поводил им перед носом Шумова.

— Попробуй, — насмешливо заметил Гордей и подставил щеку. Но Карев только сплюнул, махнул рукой и пошел прочь.

Когда Гордей вернулся в кубрик, все — уже разошлись, лишь дядя Петр, уронив голову на стол, в неудобной позе спал сидя.

2

В городе и на кораблях было спокойно и тихо, но все напряжено до предела. Теперь уже многие догадывались о сроке выступления. Всех беспокоило положение в Петрограде. Из перехваченного разговора по прямому проводу стало из вестно, что туда вызваны с фронта войска. Князь Львов сообщал также, что Керенский собирается в Японию, чтобы договориться о вводе японских войск для подавления восстания. Распоряжением правительства закрывались большевистские газеты «Рабочий путь» и «Солдат». Петроградскому Совету угрожала опасность быть арестованным.

Ждать больше было нельзя.

В середине дня созвали пленарное заседание Центробалта и судовых комитетов. Все требовали немедленного выступления. Для руководства восстанием избрали тройку: Аверочкина, Дыбенко, Измайлова. Впрочем, Измайлову тут же пришлось уезжать. Были получены сведения о том, что финские войска движутся на Гельсингфорс, нападают на поезда. Для отражения их нападения сформировали отряд моряков. Попытались выступить и анархисты. Они захватили здание матросского клуба, но тут же были выбиты оттуда моряками с «Петропавловска». Выступление анархистов настораживало не только членов Центробалта. И те, кто вышибал их из клуба, чувствовали, что тут что‑то не так, что медлить больше нельзя.

А сигнала о выступлении все не было.

Наконец получили телеграмму из Петрограда:

«Центробалт. Дыбенко. Высылай устав».

Это и был сигнал.

Шумов поспешил на вокзал. По пути убедился, что туда уже направляются боевые роты. Надо было немедленно отправить в Петроград по меньшей мере пять тысяч человек. Не хватало вагонов, матросы забирались в тендеры, облепляли паровозы. Беспокоило отсутствие сведений о финнах. Хотя Измайлов сообщил, что отряды разгромлены, не было известий от комендантов станций. Петр пытался установить с ними связь, но дозвонился только до одного, да и тот ничего толком объяснить не мог, сам не знал, что творится на соседних станциях.

Когда Петр вернулся на «Полярную звезду», то застал там командующего флотом Развозова и флагманского инженер — механика Винтера. Их вызвал сюда Дыбенко, и они не замедлили явиться. Оба были свидетелями, когда во время сражения за Даго и Эзель за неисполнение приказания Центробалта виновные тут же были преданы суду. И Развозов и Винтер понимали, что сейчас с Центробалтом шутить нельзя. Впрочем, это можно было лишь предполагать, возможно, они пришли только за тем, чтобы узнать, что делается, — у них тоже не было связи.

— Ремонт миноносцев необходимо закончить к утру, — сказал Дыбенко командующему.

Развозов вопросительно посмотрел на Винтера. Тот ответил не задумываясь, весьма категорично:

— Это никак невозможно. Физически невозможно. Надо еще по крайней мере двое суток.

— Физически? — насмешливо переспросил Дыбенко. — Ну если только физически, это полбеды. — И приказал Шумову: — Вызови с миноносцев механиков и старших машинистов. Надо полагать, они лучше разберутся.

Пока Петр передавал приказание, Дыбенко по телефону договорился со Смилгой, чтобы тот прислал в помощь матросам рабочих с верфей и заводов по оборудованию кораблей.

Тем временем с миноносцев подошли машинисты. Когда собрались все, Дыбенко объяснил, что к утру ремонт надо закончить. Дав время подумать, спросил прямо:

— Сумеете?

Машинисты поскребли в затылках, повздыхали, ответили дружно:

— К утру будет готово.

Когда машинисты ушли, Винтер, обращаясь не то к командующему, не то к Дыбенко, а скорее в пространство между ними, сказал:

— И все‑таки это невозможно. Не верю, чтобы к утру они закончили.

— Это уж ваше дело — верить или не верить. Вы обеспечьте корабли всеми необходимыми деталями и частями, остальное — наша забота, — успокоил его Дыбенко. И, обернувшись к Разво- зову, добавил: — Вы отвечаете за командиров. Если хоть один из них вздумает помешать… — Дыбенко выдержал паузу.

Дальше объяснять не пришлось, Развозов согласно кивнул:

— Хорошо, это — моя обязанность.

«Ишь как заговорили, — неприязненно подумал Петр. — Раньше с нас обязанности спрашивали, а теперь и от своих не отрекаются».

Когда командующий и флагманский инженер- механик ушли, Дыбенко спросил:

— Как с отправкой рот?

— Все в порядке, погрузка идет хорошо.

— Пойдем посмотрим.

На палубе было тихо, дул сырой осенний ветер, он гнал по хмурому небу темные облака. Лишь кое — где проглядывали звезды. Зато в бухте— разноцветное многоточие огней. Почти бесшумно подходили к пристани катера и буксиры, выбрасывали на берег темные кучи людей и так же тихо, без сирен, отходили от причала. С пристани доносились приглушенные слова команд, матросы быстро строились и по Эспланадной шли к вокзалу. Во всем чувствовался порядок.

Дежурный позвал Дыбенко в рубку.

— Петроград требует, председатель, — коротко доложил он.

Дыбенко ушел в рубку, а Петр остался ждать его на палубе, закурил.

В городе не видно было огней, стояла мертвая тишина, только от вокзала доносилась музыка — это оркестр провожал моряков «Марсельезой». А город беззаботно спал. Каким он проснется завтра? Люди и не подозревают, что завтрашний день принесет им новую жизнь. Они спят и не догадываются, что ночью начался великий скачок в будущее. Поймут ли они это завтра? Наверное, поймут. Не могут не понять.

И все‑таки было тревожно: «А вдруг что‑нибудь опять не так?»

Вскоре вернулся Дыбенко, не ожидая расспросов, сообщил:

— Звонил Алексей Баранов. У них там все готово. Правительство в растерянности, с минуты на минуту может начаться выступление. Беспокоятся, успеем ли мы прийти на помощь.

— Роты успеют, а вот миноносцы… Может, Винтер прав?

— Тоже сомневаешься?

— Сомневаюсь, — откровенно признался Шумов, — сроки‑то жесткие.

— И я не очень уверен. Но иного выхода нет. Пошлем те миноносцы, которые будут готовы к утру, остальных ждать не можем.

— «Республика» и «Петропавловск» рвутся в бой, можно будет послать их, — предложил Петр.

— Лишь в крайнем случае. Они — резерв. И потом, не забывай, у нас там еще «Аврора». Знаешь, что это значит?

— Нет.

— Утренняя заря. Символическое название. А?

— Пожалуй.

— т- Не «пожалуй», а точно.

Они сошли на берег и направились к вокзалу. Впереди шел отряд моряков. В темноте невозможно было прочесть надписи на бескозырках и узнать, с какого корабля матросы. Да и не все ли равно, с каких они кораблей?

А город спал…

3

К утру из четырех, назначенных в поход эсминцев были готовы «Меткий», «Забияка» и «Самсон». На «Страшном» ремонт не успели закончить, и вместо него готовился к выходу «Деятельный». С миноносцами выходило сторожевое судно «Ястреб». Оно должно было зайти во Фридри — хсгамн, погрузить там оружие для отправившегося по железной дороге сводного отряда и в тот же день доставить оружие в Петроград.

Утро выдалось теплое, солнечное, и Брунс — парк был до отказа заполнен горожанами. Вездесущие мальчишки облепили деревья, пробрались даже на корабли, и патрули уже перестали обращать- на них внимание. Только на «Полярной звезде» вахтенный гонялся за юрким белоголовым мальчуганом, неведомо как проникшим на палубу. Вахтенный, окончательно запыхавшись, весело погрозил пальцем:

— Я те, пострел, уши оторву!

Мальчишка скорчил рожицу и показал вахтенному язык. В это время на палубе появился боцман, грозно посмотрел на сорванца и, пошевелив, как таракан, усами, строго спросил:

— Эт‑то что еще такое?

Испугавшись боцмана, мальчишка бросился к трапу и чуть не сбил поднимавшегося на яхту командующего флотом. Развозов остановился, проводил мальчишку хмурым взглядом и раздраженно подумал: «Совсем распустились!»

Выход кораблей задержался на несколько минут: судовые комитеты линейных кораблей «Республика» и «Петропавловск» все‑таки добились отправки своих отрядов в Петроград, и сейчас они переходили на миноносцы.

Но вот на мачте «Полярной звезды» поднялся флаг «Добро», и миноносцы начали вытягиваться в кильватер. На их стеньгах заалели красные флаги и лозунги: «Вся власть Советам!» Команды выстроились вдоль бортов, стали по стойке «смирно». На остающихся кораблях команды тоже выстроились, но стояли вольно, махали руками, с корабля на корабль перекатывалось тысячеголосое «ура». На линейных кораблях, на причале, в Брунс — парке играли оркестры, играли нестройно — кто «Марсельезу», а кто вчерашний еще беззаботный вальс. Но сходило, вернее, годилось и то и другое.

Развозов отдавал проходящим кораблям честь, Дыбенко тоже прикладывал руку к бескозырке. Он скосил глаза сначала вправо, потом влево, но Винтера не увидел. Тогда спросил у Развозова:

— Ну как? Теперь поверите?

Развозов тоже разыскивал взглядом флагманского инженер — механика и тоже не находил. После памятного разговора с Дыбенко у Развозова был свой разговор с Винтером. Флагманский механик подтвердил математическими расчетами невозможность предприятия, задуманного Центробалтом. И вот сейчас все эти расчеты рушились, и Развозов не мог скрыть своего восторга.

— Да, это чудо. Сделали поистине невозможное. За одну ночь! При таком рвении и силе желания вам обеспечен успех. В таких условиях приятно и служить.

Стоявший позади командующего Шумов усмехнулся. «Насчет того, что приятно, весьма сомнительно», — мысленно возразил он. А Дыбенко улыбался, и эта улыбка раздражала Петра: он не одобрял благосклонного отношения Павла к Раз- возову. «Адмирал — он и есть адмирал. Хитрит, и больше ничего».

На этот раз Шумов ошибался. Развозов не хитрил, он восторгался искренне, он никогда до этого не наблюдал столь горячего энтузиазма матросов, которых по — своему любил — больше за их привычку к порядку и чистоте, чем за думы и чаяния…

Мимо «Полярной звезды» проходил «Забияка», и Шумов забыл о командующем. Эсминец был совсем близко, Петр пристально вглядывался в лица стоявших вдоль борта моряков, отыскивая среди них племянника. Он видел Клямина, Дроздова, заметил на сигнальном мостике Демина, Гордея нигде не было. И только когда эсминец проходил траверз яхты, увидел племянника на левом крыле командирского мостика. «Ишь ты! — удивился Петр. — В гору полез. А давно ли в подпасках ходил?» Опять неуместно нахлынули воспоминания о деревне, об Акулине. «Поглядела бы она на меня сейчас. Стою вот рядом с адмиралом и в ус не дую. Тоже в начальство выбился». Потом ему стало стыдно за такую хвастливую мысль, и он снова подумал о Гордее: «Сделаем революцию, пусть малость поучится и станет морским командиром. А там, глядишь, и верно в командующие выйдет. — И с горечью подумал о себе: — Мне бы тоже учиться надо, да уж годы не те».

Ему казалось, что жизнь его пролетела незаметно, хотя было в ней много всякого, повидал и испытал он немало. Глядя вслед уходящим кораблям, он перебирал ее в памяти всю по порядку: деревня, служба на флоте, война, плен, опять деревня, опять служба и опять война… И вот теперь — революция. Он позавидовал тем, кто идет сейчас на Петроград делать ее, потому что сам он многое сделал для ее подготовки. Он вспомнил вчерашний разговор с Павлом.

— Отпусти ты меня в Петроград, — просил Петр. — А то получается нескладно: эшелоны отправлять — Шумов, корабли готовить — Шумов, а как до дела дошло, нет Шумова.

— Чудак, думаешь, мне туда не хочется? — спрашивал Павел. — Еще как хочется! Но в Петрограде и без нас с тобой есть кому командо- довать. А тут у нас целый флот. Возможно, от него еще потребуется такая поддержка, что придется двинуть на Питер не четыре, а сорок кораблей…

Эсминцы уже миновали Гельсингфорские ворота, прибавили ход, за кормой вскипели буруны. Команды отошли от борта. А на оставшихся кораблях матросы все еще стояли в строю, провожали взглядами уходящие миноносцы и тоже, наверное, завидовали.

4

Эсминцы шли полным ходом. За кормой весело кипела вода, мелко дрожала под ногами палуба, глухо гудели машины. Матросы с «Республики» и «Петропавловска» сгрудились на баке, перебрасывались шутками, курили, мешали комендорам носового плутонга проводить тренировку. Клямин затеял беседу с маленьким юрким матросом с «Республики».

— Эй ты, «республиканец», откуда будешь?

— Тамбовский.

— Ну и я тамбовский. По говору я тебя сразу опознал. Какого уезда?

— Кирсановского.

— Ия оттуда! — обрадовался Клямин. — Выходит, земляки. Деревня‑то какая?

— Чутановка. Слыхал?

— А то как! А я из Шиновки. Деревня‑то ваша почти подле нас.

— Да- ну? Вот не знал! — обрадовался и чута- новский. — Ну здорово, земляк!

Они обнялись, трижды поцеловались, потом уселись прямо на палубу и, перебивая друг друга, начали рассказывать о своих домашних делах и заботах, пересыпая речь словами, одним им понятными.

А с мостика то и дело покрикивали!

— Впередсмотрящий, внимательно смотреть по носу!

Опасались своих же подводных лодок. Керенский грозился потопить любой кораблль, направляющийся без его ведома в Петроград. Поэтому шли с опаской, как по совсем чужому морю.

Вскоре от строя миноносцев отделился «Ястреб» и направился к Выборгу. А потом отстали «Меткий» и «Деятельный». Остальные тоже застопорили ход, выясняя, в чем дело. Оказалось, что на том и другом миноносцах обнаружились неисправности. Ждать, пока их устранят, времени не было, и «Забияка» с «Самсоном» пошли в Петро град одни, в кильватере, чтобы обоим сразу не напороться на мины.

В Неву входили уже вечером.

У Николаевского моста стояла на бочке «Аврора», вся в огнях. Миноносцы ошвартовались у Васильевской набережной, недалеко от крейсера. Набережная сплошь была запружена народом. Когда на мачте миноносца затрепетало красное полотнище с призывом «Вся власть Советам! Долой министров — капиталистов!», с берега донеслись дружные приветствия и крики «ура». Значит, не только любопытные собрались тут.

Заикин тотчас же сошел на берег, поручив Шумову привести корабль в полную боевую готовность. Гордей, выставив у трапа надежных часовых, обошел боевые посты. Все матросы находились на местах, прилежно, даже как‑то истово выполняли свои обязанности. Образцово несли службу дежурные и вахтенные. Такого прилежания давно не замечалось.

На палубу вылезли матросы машинной команды в одних тельняшках, потные и грязные — им весь поход пришлось находиться в пекле машинного и котельного отделений. Сейчас они с жадностью хватали ртом прохладный вечерний воздух, фыркали, как лошади, должно быть, от удовольствия и радости, что добрались благополучно.

— Вот где благодать‑то!

— Смотри, наша «Аврора»!

— А где же «Меткий» и «Деятельный»?

Они не знали, что в Неву вошли только два миноносца. Смертельно уставшие матросы все‑таки были довольны. Кто‑то из них воскликнул:

— Эх, братишки, а хорошо делать революцию!

«Ее еще сделать надо, — мысленно возразил

Гордей. — А вдруг опять такая получится, как в феврале?»

Но вслух ничего не сказал, а, поговорив с машинистами о том о сем, пошел дальше. Поднявшись на мостик, сказал Колчанову:

— Федор Федорович, прикажите подготовить орудия к бою и раздать команде огнестрельное оружие. — Заметив кривую усмешку Колчанова, смутился и добавил: — Пожалуйста.

Должно быть, Колчанов по достоинству оценил его смущение и тотчас отдал все приказания.

При раздаче оружия случилась заминка: матросы с «Республики» и «Петропавловска» потребовали, чтобы им тоже выдали винтовки. Но винтовок не хватало и на свою команду. Гордей не знал, как поступить, поэтому раздачу оружия прекратили, решив ждать возвращения Заикина. Но в это время с мостика доложили, что в Неву входит «Ястреб». Шумов попросил Демина дать на сторожевик семафор, узнать, получено ли оружие во Фридрихсгамне. С «Ястреба» тут же ответили, что оружие есть.

Гордей распорядился послать на «Ястреб» две шлюпки и стал спускаться с мостика, когда заметил возле носового орудия необычное оживление. С орудия сдирали чехол, подносили снаряды.

— Вы что там делаете?! — крикнул Гордей, но на него никто не обратил внимания.

Когда Гордей подбежал к орудию, Клямин, оторвавшись от прицела, уступал место своему земляку с «Республики»:

— Ну‑ка, глянь, у тебя глаз повострее. Туды целимся аль мимо?

Тот глянул в прицел и одобрительно заметил:

— В самую тютельку!

— Что тут происходит? — строго спросил Гордей.

— Да вот по Исаакию думаем пальнуть, там само высоко место, дак я понимаю, быдто буржуи как раз на ём и пулеметы понаставили.

— А кто вам давал такую команду? — строго спросил Гордей.

— Никто, мы сами решили, — виновато сказал Клямин.

— А ну разряжай! А тебе, Клямин, стыдно своевольничать, ты член судового комитета.

— Ты, парень, не больно тут ори, — заступился за Клямина «республиканец». — На нас вдоволь офицерье наоралось…

— Ладно, помолчи, — успокоил земляка Клямин и вздохнул: — Жалко, не дал пальнуть. Прицел больно хорош.

В это время на корабль вернулся Заикин. С ним пришли шестеро штатских: пятеро по виду рабочие, а один — студент. Когда они поднялись на палубу, Гордей узнал среди рабочих Михайлу. Заикин представил его:

— Вот товарищ Ребров от Военно — революционного комитета.

— Мы уже давно знакомы, — сказал Михайло, пожимая Гордею руку. — Так ты и есть секретарь судового комитета?

— Он и есть, — подтвердил Заикин.

Когда в каюте Поликарпова собрались все члены комитета, Михайло сказал:

— Корабль необходимо привести в полную боевую готовность. Если на холостой выстрел «Авроры» Временное правительство не сдастся и окажет сопротивление, возможно, придется пальнуть боевыми. На берег выделим небольшой отряд — человек тридцать — сорок. Оружие выдали? Хо рошо. Отряд должен присоединиться ко второму Балтийскому экипажу и вместе с ним наступать на Зимний по левому флангу, со стороны Александровского сада. Поскольку мы с Заикиным остаемся на корабле, отряд поведет Шумов. Вы, — Михайло взял за плечо студента, — пойдете с ним комиссаром. Маршрут знаете?

— Как свои пять пальцев.

— Не теряйте времени, собирайте людей.

Гордей пошел собирать команду, студент последовал за ним.

— Федоров, — представился он.

— Шумов.

— А по имени?

— Гордей.

— Очень приятно. Значит, отряд у нас будет «гордейский».

С легкой руки студента и матросы, попавшие в отряд, стали именовать себя «гордейцами».

5

Всю предыдущую ночь Михайло провел в Смольном, принимая донесения с мест. К шести часам утра уже заняты были все вокзалы, мосты, электростанции, телеграф, на заводах и в районах дежурили отряды Красной гвардии.

Но Реброва, многие годы работавшего среди моряков, особенно интересовали вести с флота.

Линкор «Заря свободы» бросил якорь в Морском канале у пикета 114, высадил десант на станцию Лигово и занял ее. Радиостанция линкора держит постоянную связь с Латышским и Сибирским полками Северного фронта. Эти полки прочно стоят на стороне революции. Они должны сорвать исполнение приказа Керенского о движении войск с фронта на Петроград.

Отряд моряков 1–го Балтийского экипажа занял Ораниенбаумский вокзал, а к десяти часам утра контролировал всю железную дорогу от Ораниенбаума до Петрограда.

Пока все шло по заранее разработанному Центральным Комитетом партии плану, хотя и с некоторыми непредвиденными задержками. Долго не было сведений с телефонной станции. Потом позвонили и оттуда: юнкерский караул никак не хотел сдаваться, пришлось его вышибать.

Из Центрального Комитета партии, расположившегося в первом этаже» почти каждый час кто- нибудь приходил и запрашивал обстановку. Несколько раз спускался туда председатель Военнореволюционного комитета Николай Ильич Подвойский. Видимо, в ЦК были обеспокоены задержкой со взятием штаба и Зимнего. Но еще не прибыли корабли и сводный отряд моряков из Гельсингфорса, которых так ждали.

Военно — революционный комитет заседал почти непрерывно. То и дело кому‑то из членов комитета приходилось выезжать на место для уточнения обстановки и руководства частями, стягивающими кольцо окружения вокруг Зимнего. Только вернулся с «Авроры» Антонов — Овсеенко, как Чуд- новский поехал в Преображенский полк. Казармы этого полка расположены возле самого Зимнего, а полковой комитет вдруг объявил о нейтралитете.

— Выясните, не снюхались ли они там с юнкерами, — напутствовали Чудновского.

Люди приходили и уходили, в кдмнате стояла толчея. В этой толчее Ребров не заметил, как вошел Ленин. Михайло узнал его только по голосу.

— В чем дело, почему затягивается осада Зимнего? — резко спросил Ленин.

— Еще не прибыли корабли из Гельсингфорса, — доложил Подвойский.

— А без них у нас не хватит сил?

— Моряки просили без них не начинать. А сил у нас более чем достаточно. — Подвойский развернул на столе план Петрограда. — На нашей стороне весь гарнизон, все рабочие. Вокзалы, телефоны, телеграф тоже у нас. На их же стороне — юнкера и школы прапорщиков, да и то не все. Еще батальон ударниц. Артиллерии у них всего четыре орудия Михайловского училища. Нейтральны: первый, четвертый, четырнадцатый казачьи полки, Инженерное и Павловское училища, Семеновский полк, измайловцы, самокатный батальон. Ну еще мелкие команды, они не в счет. Да пока и Преображенский полк, но туда поехал Чуднов- ский.

— Каков план захвата Зимнего и штаба? — спросил Ленин, склоняясь над планом города.

— Мы предлагаем так: оцепить весь район от Невы, Троицкого моста, Марсова поля, затем по Мойке до Мариинского дворца и окружить его. Таким образом, у нас будут два пункта для удара: Мариинский и Дворцовая площадь.

— А не лучше ли всю операцию разделить на две части? Сначала покончить с предпарламентом в Мариинском, а затем уже со всех сторон наступать на Зимний, зажать его в кулак.

— Да, пожалуй, так лучше, — согласился Подвойский.

— Какие для этого нужны силы?

— Тут, Владимир Ильич, вопрос сложный. Есть заявления полков, которые хотят выступить первыми. Красная гвардия тоже рвется в первую очередь. Моряки настаивают, чтобы они были первыми. Все хотят участвовать.

— Имеет ли смысл вводить все части? — спросил Ленин, продолжая что‑то подсчитывать.

— Не имеет. Может, организовать сводный отряд?

— Нет, не годится. Все перемешаются, трудно будет управлять. И нужны резервы.

— Да, резервы необходимы. Есть сообщение, что офицеры стягиваются в «Асторию».

— Тем лучше, будут в одной куче. — Ленин энергично рубанул ребром ладони, как бы сразу покончив с этой кучей.

Наконец решили бросить ка штурм Зимнего только наиболее стойкие части.

— В первую очередь моряков, — сказал Ленин. — Флот всегда был самой надежной опорой революции.

С левого фланга решили направить 2–й Балтийский экипаж, кронштадцев, гельсингфорсцев и Кексгольмский полк. В центре должен был наступать Петроградский полк, а с правого фланга — красногвардейцы и Павловский полк. Остальные части — в резерве. Орудия кораблей и Петропавловской крепости должны быть приведены в готовность на случай их применения.

Уточнив направления штурма Зимнего, начали распределять обязанности.

— Не нужно распылять силы, хватит и по одному, — сказал Подвойский. — Чудновский пусть едет к морякам, Еремеев — в Павловский полк, там у нас и комиссар надежный — Дзенис… Петропавловка тоже обеспечена, туда послан поручик Благонравов, человек и в военном отношении грамотный. Мы с Антоновым останемся здесь для связи с Центральным Комитетом и руководства штурмом. При необходимости любой из нас может выехать на место. Вот, пожалуй, и все… — Подвойский вопросительно посмотрел на Ленина.

Тот молча кивнул.

Стали уже расходиться, когда Подвойский сказал:

— Да, возьмите автомобили и по нескольку бланков с печатью комитета, могут понадобиться…

— И не медлите со взятием Зимнего, — напомнил Ленин. — Начинается съезд Советов. Этот съезд должен стать перед свершившимся фактом взятия рабочим классом власти и сразу же закрепить его законодательно.

— Объявление о переходе власти к Петроградскому Совету уже отпечатано.

— Надо немедленно распространить его, — распорядился Ленин.

Вот эта способность мгновенно оценивать обстановку и принимать решения всегда поражала в Ленине. И сейчас, наблюдая за ним, Михайло почти физически ощущал рождение каждой ленинской мысли, ее напор. Теперь уже всем было ясно, как точно Ленин предугадал высшую точку предреволюционного накала, определил момент начала восстания. Может быть, именно поэтому события развивались так успешно и почти бескровно. Вот только немного затягивается штурм Зимнего.

Когда наконец сообщили, что пришли корабли из Гельсингфорса, Подвойский поручил Реброву ехать на миноносцы.

— Если увидите Чудновского, сообщите ему, что прибыли и гельсингфорсцы, Чудновского Михайло так и не увидел: тот ушел с ультиматумом в Зимний. Срок ультима тума уже истек, а Временное правительство не хотело сдаваться. Значит, до начала штурма оставались считанные минуты.

Глава пятнадцатая

1

Отряд наступал между гвардейским экипажем моряков и Кексгольмским полком. Сначала продвигались беспрепятственно, но вот откуда‑то сверху полоснула пулеметная очередь. Строй мгновенно рассыпался, матросы прижались к стенам домов, начали беспорядочно отстреливаться. На мостовой остался лежать только один матрос — не то убитый, не то раненый. Из подъезда ближайшего дома выбежала девушка и склонилась над ним. В ту же минуту сверху опять застрочил пулемет, но девушка даже не подняла головы, расстегивая на матросе бушлат.

— Назад! — крикнул Гордей. — Убьют же!

Но девушка не обратила внимания и на его крик. Пулемет тоже молчал. Однако едва Шумов и еще трое или четверо матросов бросились на помощь, как опять раздалась короткая очередь и одна из пуль пропела возле самого уха Гордея. Все же он успел оттащить девушку, двое подхватили раненого матроса Дроздова — только теперь Гордей узнал его — и затащили под арку дома.

— Ты что, с ума сошла?! — кричал Гордей на девушку, вталкивая ее в подъезд. Девушка была худенькой, на вид ей не больше шестнадцати. Она смотрела на Гордея большими испуганными глазами.

— Зачем вы выбежали? — смягчаясь, спросил он.

— Я в этом доме живу.

— Ну и что?

— Я увидела, как он упал, и выбежала. Хотела помочь.

— А если бы и тебя? Ведь они продолжали стрелять. Неужели не боялась?

— Боялась, — призналась девушка. — Но ведь ему надо было помочь.

В это время подбежал студент, схватил Гордея за рукав:

— Вон они где засели, видишь? К ним можно подобраться с тыла, я знаю ход. Пошли!

— Посмотри за раненым! — уже на бегу крикнул Гордей девушке.

Они прошли два двора, поднялись по лестнице до чердака, но на его двери висел большой замок. У студента и Гордея были только револьверы, сбить замок было нечем, и сколько Гордей не пытался, выдернуть запор не мог — пробой был сделан прочно, на болтах. Пришлось спуститься на этаж, постучаться в ближайшую квартиру. Им долго не отвечали, потом дверь чуть приоткрылась. Из‑за цепочки спросилиз

— Что надо?

— Топор или лом есть?

— Откуда им тут быть! — Дверь захлопнулась.

Постучали в другую квартиру. Дверь открылась тотчас же.

— Вам топор? Пожалуйста. — Женщина подала им топор и вышла на лестницу.

Двумя ударами обуха Гордей сбил замок.

На чердаке было темно, но студент уверенно вел Гордея за руку. Вот они повернули за угол, и студент предупредил:

— Теперь осторожно, они вон у того окна.

Почти тотчас застрочил пулемет, и Гордей увидел в проеме слухового окна силуэты людей. Вытащив из‑за пояса гранату, он выдернул кольцо. Чердак был низкий, размахнуться негде — зацепишь гранатой за перекрытие. Гордей опустился на колени и шепнул студенту;

— Отойди‑ка за угол.

Выждав, пока студент отойдет, размахнулся и метнул гранату к окну.

Взрывом пулемет сбросило вниз, в крыше вы- ‘ рвало большую дыру, и стал виден клочок серого неба с одинокой неяркой звездой.

Когда спустились вниз, Гордей вбежал в подъезд, где оставил девушку, ее здесь уже не было. Не было и матросов его отряда, они ушли вперед, там слышались редкие выстрелы. Гордей заглянул под арку, куда втащили раненого, но ни Дроздова, ни девушки там тоже не оказалось. А студент торопил:

— Идем быстрее, а то растеряем твоих «гор- дейцев».

Они и верно растеряли чуть не половину отряда: часть матросов ушла со 2–м Балтийским экипажем левее, часть смешалась с красногвардейцами, хотя отряд от этого не стал меньше, наоборот, вырос дочти втрое: к нему кроме красногвардейцев примкнул целый взвод Кексгольмского полка.

Исаакиевскую площадь миновали благополучно, а на подходе к Невскому опять завязалась перестрелка с засевшими в угловом доме юнкерами. Продолжалась она недолго, юнкера скоро сдались.

— Что будем с ними делать? — спросил Федоров.

— Чего с ними цацкаться? К стенке — и весь разговор, — предложил Демин.

Юнкера испугались, один из них заплакал. Пожилой красногвардеец с черной подпаленной бородой, должно быть кузнец, возразил Демину:

— Зачем об них пачкаться? Сопляки еще, по своему неразумению стреляли. Вон сопли‑то распустили, и штаны небось мокрые. Тут подвал есть, закрыть их там, пусть посидят, может, одумаются.

Так и сделали, загнали юнкеров в подвал, а дверь за неимением замка подперли валявшимся во дворе бревном.

С Дворцовой площади доносилась частая стрельба. Вдруг из‑за Николаевского моста грохнул орудийный выстрел.

— Ребята, «Аврора» стреляет! — крикнул Гордей. — Штурм Зимнего начинается. Вперед!

С криками «ура» они выскочили на Дворцовую площадь. Щелкнуло несколько винтовочных и пистолетных выстрелов, но, кто и в кого стрелял, понять было трудно. Из‑за воздвигнутых вокруг дворца баррикад уже выходили с поднятыми руками юнкера и ударницы женского батальона. Одна из них, протягивая винтовку и плача, упала перед Гордеем на колени:

— Миленький матросик, не убивай! Я больше не буду. Запутали нас…

Окружившие ударниц матросы беззлобно посмеивались:

— Ишь ты, вояка в юбке! Каким местом рань- ше‑то думала?

Матросы втолкнули в образовавшийся круг еще нескольких ударниц. От двух или трех из них попахивало вином, держались они вызывающе. Это разозлило матросов:

— Налакались, сволочи!

— Что с ними будем делать?

— А ну их… Пошли на Зимний, там правительство!

На всякий случай ударниц разоружили, винтовки сложили в кучу.

— Разворачивайтесь в цепь! — скомандовал Гордей и тут увидел среди матросов человека маленького роста в сдвинутой на затылок фетровой шляпе, с рыжими усами и бородкой, в очках. Из‑под распахнутого пальто виднелись стоячий воротник, вылезший из жилетки галстук. Гордей сразу узнал Антонова — Овсеенко.

— Ага, значит, вы тут старший, — сказал он Гордею и, прочитав надпись на ленточке бескозырки, добавил: —Из Гельсингфорса? Вовремя подошли. Простите, как ваша фамилия?

— Шумов. А я вас знаю, товарищ Антонов.

— Шумов? Петр Шумов вам не родственник?

— Родной дядя.

— Вот как! Ну что же, товарищ Шумов, собирайте своих «забияк», пойдем арестовывать Временное правительство. Товарищ Чудновский!

Высокий человек в военном, стоявший позади Антонова, отозвался:

— Слушаю.

— Ведите нас в Зимний, вы там уже бывали, дорогу знаете.

2

Оказалось, что штурмующие уже четыре раза проникали во дворец, но вынуждены были отступать. Две группы — человек около ста — были захвачены юнкерами в плен и сейчас сидели где- то в покоях Зимнего.

Ожидая и на этот раз сопротивления, наскоро наметили план атаки. Отряд разделили на две час ти: одну группу возглавил Чудновский, другую — Шумов. Его группа должна была наступать со стороны Миллионной улицы. Четверо матросов с гранатами пробрались на верхнюю галерею. Они должны были бросить гранаты на засевших во дворце юнкеров. Взрыв этих гранат — сигнал к выступлению.

Почему‑то разорвались только две гранаты. Гордей поднял свою группу и повел ее в атаку.

Но на этот раз юнкера уже не оказывали никакого сопротивления. Только наверху у пулемета еще копошился офицер, кто‑то выстрелил в него, промахнулся, однако офицер тут же поднял руки. Рядом опять оказался Антонов — Овсеенко, и Гордей спросил у него:

— Куда идти?

— Надо искать Временное правительство.

Матросы уже растекались по коридорам, комнатам и залам, пришлось их собирать. В одной из комнат навстречу им поднялся высокий человек в полувоенной форме, сердито закричал:

— Стой! Куда прете? — Поискав глазами старшего, уже спокойнее стал объяснять Антонову: — Разве вам не известно, что состоялось соглашение партий? Сейчас представители городской думы с Прокоповичем во главе идут с красными фонарями к Зимнему дворцу, чтобы прекратить его осаду…

Антонов слушать его больше не стал, спросил только:

— Где Временное правительство?

В это время откуда‑то сбоку раздалось несколько выстрелов, послышались крики:

— Здесь, здесь!

Все бросились на эти крики, однако никакого правительства там не нашли, в соседней комна те лежали раненые юнкера, должно быть, кто‑то из них и стрелял.

Пришлось возвращаться обратно, все тот же человек в полувоенной форме опять начал то‑то объяснять насчет городской думы, но Чудновский схватил его за рукав и оттолкнул к матросам;

— Арестуйте его, это генерал — губернатор Петрограда. Смотрите, чтобы не убежал.

В следующем зале полным — полно юнкеров, все вооружены винтовками и револьверами.

— Бросай оружие! — крикнул Гордей.

Но юнкера взяли оружие наизготовку. Шумов вскинул револьвер, целясь в прапорщика, однако Антонов удержал Гордея за руку:

— Подождите.

Подняв руку, Антонов направился к юнкерам. Те сразу окружили его, наперебой начали о чем‑то спрашивать. И хотя Антонов отвечал спокойно, юнкера не угрожали ему, Шумов, опасаясь за его жизнь, приказал матросам держать юнкеров на прицеле.

Переговоры продолжались минут пять — шесть, потом юнкера начали складывать оружие к ногам Антонова. Когда Гордей подошел к ним, Антонов спрашивал у прапорщика:

— Так где же Временное правительство?

— Там, — прапорщик указал направо, на дверь, ведущую в другую комнату.

За дверью тоже оказались юнкера в полной боевой форме. Этих уговаривать долго не пришлось: видя, что другие сдались, они тоже сложили оружие и освободили вход в следующий зал.

Почти весь зал занимал огромный круглый стол, за ним сидело человек двадцать — штатских и военных. Среди них Гордей сразу увидел адмирала и узнал его; это был Вердеревский, сейчас он занимал пост морского министра. То ли сказалась старая контузия, то ли так подействовало на адмирала появление матросов, но щека у него возле. самого глаза нервно задергалась.

— Что вам угодно? — сердито спросил один из сидящих за столом — тучный господин с густой, окладистой бородой. -

— А вы кто такой? — в свою очередь спросил Гордей.

— Я — заместитель министра — председателя Коновалов, а это — члены Временного правительства. — Он величественным жестом обвел застолье. — А вот кто вы и по какому праву…

Он не успел договорить, к столу подошел Антонов — Овсеенко:

— Именем Военно — революционного комитета объявляю вас арестованными.

Кажется, никого из членов Временного правительства это заявление не удивило, похоже, иного исхода они и не ожидали. Тот же Коновалов довольно спокойно, даже с достоинством ответил:

— Ну что ж, члены Временного правительства вынуждены подчиняться насилию и сдаться, чтобы избежать кровопролития.

За спиной Гордея засмеялись, и кто‑то из набившихся в зал матросов и солдат ехидно заметил:

— Ишь ты, кровопролития избегает, а сколько сами‑то крови пролили?

— Хватит, попили нашей кровушки, паразиты! — подхватил Демин.

— А сколько нашего брата побили из ружей да пулеметов!

— Это неправда! — визгливо закричал один из министров. — Вы сами напали на Зимний дворец и начали стрелять, а наша охрана только отстреливалась, защищая представителей народной власти.

— Это вы‑то народная власть? — спросил его Шумов.

Но ему мешал другой министр, он совал Гордею какие‑то документы и обиженно говорил!

— Какую же я кровушку пил, когда я сам простой рабочий. Вот видите билет? Читайте: член Совета рабочих и солдатских депутатов…

— Ладно, потом разберемся, кто рабочий, а кто нет, — сказал Антонов — Овсеенко, забирая у министра билет. — А пока надо составить протокол. Товарищ Чудновский, садитесь, пишите протокол.

Чудновскому освободили место за столом, кто- то услужливо подал бумагу.

— Но прежде чем начнем писать, предлагаю всем сдать оружие, — сказал Антонов.

Адмирал Вердеревский, военный министр генерал — лейтенант Маниковский, министр внутренних дел Никитин и еще какой‑то генерал положили на стол наганы, и Гордей собрал их. Остальные члены правительства заявили, что оружия у них нет.

— Обыскать надо, обыскать! — потребовал маленький солдат в разорванной папахе.

— Товарищи, прошу соблюдать тншину! Обыскивать не надо, — сказал Антонов и, обращаясь к членам правительства, добавил: — Я вам верю на слово. Прошу всех назвать себя.

Первым представился бородатый, хотя уже называл себя:

— Коновалов Александр Иванович, заместитель министра — председателя.

Второй назвал только фамилию:

— Салазкин, министр народного просвещения.

Опять не удержался Демин, спросил:

— Чем это вы просвещали народ российский, господин министр?

Его остановил Чудновский:

— Товарищи, прошу не мешать составлять протокол. Следующий!

— Гвоздев, министр труда. Из рабочих, вот мой билет у товарища…

— Вам же сказали, разберемся.

— Генерал — лейтенант Маниковский, как вам, должно быть, известно, военный министр.

— Уж известно! — усмехнулся Антонов.

— А со мной вы кажется, встречались в Гельсингфорсе, — сказал адмирал Вердеревский и даже слегка поклонился. Однако должность все же назвал: — Морской министр.

— Да, эта встреча для меня приятнее, чем в Гельсингфорсе. — Антонов тоже слегка поклонился, — Следующий!

— Малянтович, министр юстиции.

Опять кто‑то выкрикнулз

— Сколько наших засудил?

Антонов поднял руку:

— Тише, товарищи, не мешайте.

Но его не слушали, кто‑то по — прежнему настойчиво допытывался:

— А который тут Керенский?

— В самом деле, где Керенский? *— спросил Антонов у Коновалова, и в зале сразу воцарилась тишина.

— Он еще вчера уехал. (

— Куда?

— В Лугу, насколько мне известно. — Коновалов усмехнулся, не то с сомнением, не то довольный тем, что Керенского большевики упустили.

— Сбежал, сволочь! — горячился матрос Де — мин. — И эти убегут. Чего тут протокол писать, прикончить их— и протокола не надо!

— Верно! — поддержали Демина матросы и солдаты. — Какой еще протокол, они нас без протокола стреляли. Переколоть их всех тут, сукиных детей!

Кое‑кто уже взял винтовку наперевес, но Антонов встал и закричал:

— Товарищи! Приказываю соблюдать порядок и вести себя спокойно. Все члены Временного правительства арестованы и будут до суда заключены в Петропавловскую крепость. Никакого беззакония и насилия над ними я учинить не позволю.

Матросы опустили винтовки, но тут к Антонову подскочил солдатик в рваной папахе:

— Чего ты все разоряешься — «я» да «я»? Какое ты тут есть начальство?

— Я представитель Военно — революционного ко-.митета и прошу соблюдать порядок.

— Верно, ты помолчи, солдат. Он — выборный, мы его знаем.

Однако солдат все наседал:

— Оне вон тоже выборные, а кто их выбирал? Можа, и тебя не выбирали. Нет уж, таперя моя власть, и ты мне свои порядки тут не устанавливай.

Наверное, солдатик еще долго шумел бы, но Гордей подошел к нему, взял его под мышки, легко приподнял и отнес к противоположной стене зала. Солдат смешно болтал ногами, одна обмотка у него развязалась, он запутался в ней и сел «на пол заматывать.

Это развеселило остальных, они успокоились, и дальнейшее составление протокола прошло без задержек. Когда протокол был составлен, Чуднов- ский подал его Антонову, и тот огласил список арестованных. Кроме министров в нем оказались генерал по особым поручениям при верховном главнокомандующем Борисов, адъютант Керенского прапорщик Чистяков и помощник Коновалова по военным делам Рутенберг.

Почти обо всех этих людях Гордей слышал и сейчас с любопытством разглядывал их. Кто‑то из них держался высокомерно и независимо, кто‑то пугливо, кто‑то настороженно, но все вместе они выглядели растерянно и жалко. Гордей не испытывал к ним ни ненависти, ни сочувствия, был даже несколько разочарован тем, что правительство оказалось таким неопасным и несолидным. «И эти вот правили Россией?!» — с презрением подумал он.

— Все? — спросил Антонов.

— Меня забыли, — К столу едва просунулся толстый господин. Пока составляли протокол, он сидел на диване и бесперестанно курил.

— Кто такой?

— Терещенко, министр иностранных дел.

— Благодарю вас. Запишу последним — девятнадцатым. Теперь все?

— Кажется, все.

— Прошу одеваться.

Министры начали одеваться: одни — суетливо, другие — не торопясь. Их не подгоняли, матросы расступились, освобождая проход.

— Как же мы их доставим в крепость? — спросил Антонов у Чудновского. — Надо бы поискать их автомобили.

— Где их теперь найдешь?

Матросы зашумели:

— Чего там автомобили! Пускай пешком прогуляются, по ветерку.

— Покатались — хватит!

— Ну хорошо, хорошо, — согласился Антонов. — Так и быть, доставим их пешим порядком. Товарищ Шумов, составьте конвой, только понадежнее.

Гордей начал выстраивать вдоль прохода конвой. Отобрал только матросов своего отряда, остальные запротестовали — им тоже хотелось сопровождать в крепость Временное правительство. Особенно настаивал все тот же солдатик в рваной папахе.

— Возьми ты меня, ради христа, уж у меня оне не сбегут, я хоть и мал, да удал.

— Ну, коли удал, становись в строй, — уступил Гордей не столько потому, что поверил в уда- лость солдата, сколько стараясь загладить вину перед ним.

Строй получился длинный, даже не уместился в зале: впереди матрос, за ним арестованный, сбоку еще двое матросов, сзади опять матрос, за ним еще арестованный… Замыкал строй повеселевший от доверия солдатик.

Пока Гордей расставлял по местам арестованных и конвоиров, Антонов наказывал Чуднов- скому:

— Назначаю вас комендантом Зимнего дворца. Этот зал сейчас же опечатайте, потом здесь произведем обыск. И выставьте везде караулы, чтобы тут никто не озорничал и не растаскивал ничего. А в первую очередь пошлите нарочного в Смольный, к Ленину, с донесением, что Зимний взят. Лучше пошлите двоих.

— Есть, отправлю немедленно.

— Товарищ Шумов, у вас все готово?

— Готово.

— Тогда пошли.

Процессия двинулась к выходу.

Шли по тем же залам и комнатам, по которым добирались сюда. Но теперь можно было не спеша оглядеться, и Гордея поразило их великолепие. «Сколько же на все это денег угрохано было? — по — крестьянски хозяйственно прикинул он. — Поди, вон за одну ту золотую побрякушку заплачено столько, что город поставить можно. Неужто теперь все это наше? — И тут же одобрительно подумал о распоряжении Антонова поставить караулы: — Верно, как бы не растащили…» И пока шли к выходу внимательно следил за тем, чтобы никто из конвойных ничего не взял или не повредил. Но никто ничего не трогал, должно быть, каждый понимал, что все это теперь принадлежит им — матросам и солдатам, рабочим и крестьянам, — принадлежит не каждому в отдельности, а всем сразу, что все это их, общее. Они еще не знали, как будут им пользоваться, но уже относились к нему по — хозяйски, бережно.

Когда спускались по лестнице, маленький солдатик, ковырнув носкам ботинка выщербленную пулей мраморную ступень сказал с сожалением:

— Вот, язви те в душу, какой матерьял попортили, ему же сносу не было бы.

3

Во дворе было уже темно, с залива дул холодный осенний ветер, он гнал от адмиралтейского сквера промороженные, хрустящие листья, обрывки каких‑то бумаг, колючие крупинки снега.

У поезда скопилась огромная толпа солдат и матросов. Должно быть, кто‑то уже предупредил их, что ведут Временное правительство.

— Куда вы их ведете, товарищи?

— В Петропавловскую крепость.

— Сбегут ведь, сволочи! Керенский‑то от вас, сказывают, утек?

— Да не было тут Керенского!

Толпа напирала, строй нарушился, и Гордей боялся, как бы в этой толкотне действительно кто‑нибудь из министров не убежал.

— Товарищи, пропустите же в конце концов! — умолял он.

Его не слушали, толпа все напирала, всем хотелось посмотреть на правительство, хотя в темноте вряд ли можно было его рассмотреть. Опять послышались выкрики:

— Прикончить их тут — и баста!

— Вон тому толстопузому штыком в брюхо очень даже способно будет.

— Товарищи! Не трогайте их, мы их арестовали, а потом судить будем. Все должно быть законно, — убеждал Гордей.

— А они сами‑то закон соблюдали?

Уговоры не помогали. Тогда Гордей вышел вперед, за собой поставил человек восемь самых здоровых матросов и стал расчищать проход. Приходилось попросту расталкивать людей, кое — кому основательно перепало. Люди, хотя и неохотно, начали расступаться и уже без злобы, а огорченно говорили:

— Хотя бы разок стукнуть дали. Хоть вон того бородатого.

Наконец вскэ процессию удалось завести в узкий проход между поленницами дров, окружавшими дворец. Министры были основательно перепуганы и теперь жались поближе к охранявшим их матросам. Министр юстиции Малянтович Даже попросил Гордея:

— Позвольте мне взять вас за кушак? Так мы не потеряем друг друга.

Гордей позволил, и министр вцепился в его поясной ремень.

Однако, пока перелезали через поленницы, шесть министров потерялись. Пересчитали снова. Выяснилось, что потерялись пятеро, шестой — Терещенко — не смог самостоятельно перелезть через поленницу, пришлось ему помогать. Пока пересчитывали, опять собралась толпа, заволновалась.

— Приколоть их тут надо!

— Пятеро удрали, убегут и остальные!

Антонов старался успокоить толпу. Его тоже почти не слушали. Тут неожиданно вмешался солдат в рваной папахе, по фамилии Третьяков, которого Шумов взял в конвой.

— Чего орете? — напустился он на обступивших их людей. — Порядку не знаете? Мы их черт- те где отыскали, а вы — прико — о-ончить! Ишь какие умные выискались!

— А где вы их нашли? — миролюбиво спросил кто‑то.

— Да в самой середке дворца.

— В нас тут юнкера стреляли, а они там небось коньячок попивали, — сказал пожилой солдат. — Да еще, поди, с бабами!

— Будя болтать‑то! Ничего этого не было! — закричал на него Третьяков. И, приглядевшись к солдату, добавил: — Чегой‑то у тебя у самого нос красный? С самогону али баба по носу треснула?

Вокруг засмеялись. Обстановка как будто опять разрядилась, и Гордей поспешил двинуть процессию вперед. Однако толпа не ртставала, и кто‑то даже ухитрился дать по затылку министру путей сообщения Ливеровскому. Тот возмутился:

— Я же арестованный! А бить арестованных нельзя. Это некультурно!

Ему тут же отпарировали:

— А вшей в окопах кормить — это культурно? Вот и покормил бы сам!

И хотя больше никого из министров не трогали, теперь они предпочитали не отставать и держались поближе к конвойным.

Малянтович снова попросил:

— Позвольте, я опять за ваш кушак возьмусь.

Так, ухватившись за поясной ремень Шумова, он и шел до самого Троицкого моста.

Едва вошли на мост, как с другой стороны на него въехал броневик и начал строчить из пулемета.

— Ложись! — крикнул Третьяков, и все бросились наземь.

А пулемет все строчил и строчил. Третьяков и Демин, укрывшись за массивной тушей Терещенко, как за бруствером, начали стрелять по броневику. Щелкнуло еще несколько выстрелов. От Петропавловской крепости тоже донеслись ружейные залпы, наверное, стреляли красногвардейцы.

— Это же недоразумение! — сказал Антонов, встал и пошел навстречу броневику.

— Куда? Убьют! — кричали ему.

Но он никого не слушал, шел вперед и размахивал руками:

— Стойте! Свои!

Пулемет умолк. Антонов подошел к броневику, в нем открылась дверца, высунулся шофер. Тут подскочили остальные, начали костерить шофера в бога и в душу. Гордей поспешно восстанавливал строй, Третьяков и Демин помогали перепуганному насмерть Терещенко подняться. Кажется, никто не был ранен.

У ворот Петропавловской крепости стоял ав томобиль с отбившимися пятью министрами. Как они здесь оказались, Гордей не мог понять.

Арестованных провели в крепостной гарнизонный клуб. Это было узкое и низкое помещение с окнами по левой от входа стене. Вдоль этой стены помещались в один ряд садовые скамейки. В глубине был сделан невысокий помост, на нем стоял стол с керосиновой лампой. За столом уже сидел Антонов — Овсеенко и что‑то писал. Шумов стал рассаживать министров по скамейкам — по три человека на каждую.

Малянтович все еще старался держаться поближе к Гордею. На передней скамейке развалился Терещенко и сразу же закурил. Третьяков спросил:

— Раз они курят, значит, и нам можно?

— Кури.

Свернув козью ножку и засыпав ее табаком из зеленого кисета, солдат предложил кисет Ма- лянтовичу. Тот поблагодарил, но отказался.

— Вы, извиняюсь, кем состояли при Керенском- то? — спросил Третьяков, засовывая кисет в карман.

— Министром юстиции.

— Прокурор, стало быть?

— Нет, не прокурор. В юстицию входят не только государственные обвинители, но и суд, и адвокаты. Я, например, адвокат, то есть защитник, — вежливо пояснил Малянтович.

— Нешто и большевиков защищал? — с ехидцей спросил Третьяков.

Ответить Малянтович не успел: на помост вскочил солдат и доложил Антонову:

— Тут трех юнкеров привели. С перепугу они в наш броневик забрались и все время, пока брали Зимний, просидели в нем. Так что с ними делать?

— А вы как думаете? — спросил Антонов.

— Судить надо бы.

— За что? Мы должны быть великодушны, не надо мстить всем. Снимите с них погоны и отпустите. Как, товарищи? — спросил Антонов, обращаясь к матросам.

— Пускай идут! — дружно поддержали те.

Только сейчас Гордей вспомнил о запертых в подвале юнкерах. «Их тоже надо бы выпустить. А может, уже и выпустил кто, если не сбежали сами».

— Так и решим, — сказал Антонов. — Пока отпустим, а там видно будет. Может быть, на фронт пошлем.

— Как на фронт? — спросил Терещенко. — Вы же против войны выступали. А теперь что, сами ее продолжать будете?

— А вы бы хотели, чтобы мы так сразу кинули фронт и отдали Россию немцам? — спросил Гордей.

Терещенко грозно повернулся к нему, выпустил струйку дыма и насмешливо спросил:

— В таком случае за что же нас арестовали? Мы ведь тоже хотели вести войну до победного конца и не отдавать Россию немцам.

Теперь все министры смотрели на Шумова с любопытством, ждали, что он ответит.

— Война войне — рознь. Теперь мы будем защищать свое, социалистическое отечество.

— Это вы не свои слова говорите, — опять усмехнулся Терещенко. — Что‑то подобное говорили не то Ленин, не то Маркс. Может, вы и Маркса читали?

— Приходилось.

Терещенко удивленно вскинул брови:

— Интересно, а что думаете лично вы?

— А вот так и думаю. Да, мы наконец обрели отечество…

Терещенко пожал плечами и с сомнением сказал:

— Не знаю, не знаю. Может быть, именно вы теперь станете министром иностранных дел?

— Вполне возможно! — сказал Антонов, вставая из‑за стола. Теперь все повернулись к нему, ожидая, что он еще скажет. Но Антонов только улыбнулся, вынул расческу, не спеша причесался, положил расческу в карман и взял со стола бумагу: — Протокол готов, сейчас я его оглашу. Тех, чьи фамилии буду называть, прошу откликаться.

Зачитав протокол, Антонов предложил:

— Теперь желательно, чтобы вы его подписали. Я повторяю — желательно. Кто не хочет, может не подписывать. Все‑таки это документ исторический.

Министры один за другим стали подниматься на помост и подписывать протокол. Министр внутренних дел Никитин, подписав протокол, вынул из кармана несколько исписанных листов и протянул их Антонову:

— Это получено от Украинской Центральной рады. Теперь это уже вам придется распутывать.

— Не беспокойтесь, все распутаем. Все! Это будет интересный социальный опыт… Товарищ Благонравов, у вас все готово?

— Готово, — ответил стоявший в глубине помоста человек. — Освободили Трубецкой бастион.

— Товарищ Шумов, ведите.

Теперь уже не было необходимости выстраивать процессию, министры шли по двору толпой. Когда за ними захлопнулась тяжелая дверь бастиона, Третьяков облегченно вздохнул и сказал:

— Туды им и дорога.

Из крепости Шумов вышел вместе с Антоновым. На востоке занималась заря, она охватила уже полнеба.

— Быстро ночь пролетела, вот и утро уже, — сказал Гордей.

Антонов вскинул голову, близоруко посмотрел на небо и задумчиво произнес:

— Да, утро. Запомните его, товарищ Шумов. Это утро новой эры.

Глава шестнадцатая

1

Только к обеду вернулись на «Забияку» последние «гордейцы». Все, кроме Дроздова. Где он? Шумов не знал, тяжело ли ранило Дроздова, но предполагал, что. его приютили в том доме, из которого выбегала девушка. Отправились туда вместе с Кляминым.

С трудом они отыскали дворника — бородатого мужика с заспанным лицом.

— Знать ничего не знаю, — сказал он. — Я — теперь свободный и за дом не отвечаю.

— Может быть, знаете, где тут живет девушка с такими большими глазами, лет шестнадцатисемнадцати, чернявенькая? — спросил Гордей, стараясь припомнить еще какие‑нибудь приметы.

— Нашли время с девками валандаться! — сказал дворник. — Много их тут всяких!

Так ничего и не добившись от него, решили поспрашивать жителей дома. Теперь Гордей и не помнил уже, из какого именно подъезда выскочила девушка. Пошли по квартирам, стали спрашивать всех подряд. Но никто о раненом матросе ничего не знал, девушку по описанию Гордея тоже не могли признать. Только в шестой или в седьмой квартире сказали:

— Наверно, это дочка профессора Глазова. Они живут в третьем подъезде, во втором этаже.

Клямин все удивлялся:

— Сколько же в этом доме людей напичкано? Даже не знают друг друга.

Поднялись на второй этаж. На большой полированной двери прикреплена медная дощечка, на ней причудливо выгравировано:

Действительный статский советник профессор А. В. ГЛАЗОВ

«Ну, теперь небось уже не действительный», — подумал Шумов и решительно повернул ручку звонка.

Им долго не открывали, пришлось позвонить еще раз. Наконец за дверью послышался крик:

— Пахом! Не слышишь, звонят? Пойди открой.

Прошаркали чьи‑то шаги, дверь чуть приоткрылась:

— Вам кого?

— Нам нужно видеть дочь профессора Глазова.

Дверь захлопнулась, из‑за нее донесся удаляющийся голос:

— Барышня! Где барышня? Их там матрос спрашивают.

Потом часто простучали каблучки, дверь открылась. Гордей увидел ту самую девушку.

— Здравствуйте. — Он козырнул. — Вы меня не узнаете?

— Почему же? Это ведь вы вчера меня обругали?

— Я, — смущенно признался Гордей.

За спиной девушки стоял высокий костлявый старик с пышными седыми усами и такими же седыми бровями, низко нависшими над маленькими выцветшими глазами.

— Проходите, — сказала девушка, отступая в сторону.

Гордей вошел в переднюю, за ним протиснулся в дверь Клямин и вытянулся перед стариком:

— Здравия желаю!

Должно быть, он принял старика за начальство.

Девушка протянула Гордею руку:

— Ирина.

— Шумов, — назвался Гордей.

— Раздевайтесь.

— Я хотел узнать насчет нашего матроса. Того, что был ранен.

— Сначала разденьтесь.

Гордей снял бушлат, старик взял его и повесил на вешалку. Клямин тоже снял свой бушлат, но старику не дал, повесил сам.

— Идите за мной, — сказала Ирина и провела их в небольшую комнатку. Половину ее занимала кровать, на кровати спал Дроздов. Он не проснулся и тогда, когда все они втиснулись в комнату и девушка тихо позвала:

— Игнат Семенович!

И только когда Гордей окликнул Дроздова, матрос открыл глаза. Должно быть, спросонья он не мог разобраться, где находится, и встревоженно спросил:

— Что, уже подъем?

Хотел подняться, но тут лицо его перекосилось от боли, он застонал.

— Лежи, лежи, — успокоил его Гордей, — Как ты себя чувствуешь?

— Болит.

— Где? Куда тебя ранило? Ну‑ка посмотрим.

— Пусть она выйдет. — Дроздов глазами указал на девушку.

Ирина вышла. Дроздов отвернул одеяло. Правая нога его от бедра до колена была забинтована.

— В кость угодило, вот тут. Как бы ногу не отняли. Куда я тогда без ноги‑то?

— Давеча барин тут смотрел тебя, — сказал старик. — Рану почистил. Ты‑то без памяти был, не слыхал, а барин говорил, что ногу резать не станет, целая останется.

— А он что, доктор, твой барин?

— Как раз по этому делу и есть профессор. Хирург.

— Вот видишь, как тебе повезло! Мы еще с тобой попляшем, — успокоил Гордей Дроздова. — В госпиталь тебе надо.

— Барышня не велели — с трогать его, — опять пояснил старик. — Пусть здесь полежит, пока оклемается.

— А хозяева не возражают?

— Барышня все равно не отпустят.

— Это ее комната?

— Нет, это для прислуги, я тут и живу. Барышня хотели в свою комнату поместить, да отец ее не дали.

— А девчонка‑то, видать, молодец!

— Они ласковые, — подтвердил старик. — С нами вот, со мной да с Евлампией — прислуга еще есть, — тоже очень обходительные! Мамаша ее — строга, но она и уговорила барина оставить матроса тут, пока не выздоровеет.

— Придется, наверное, оставить тебя и в самом деле тут, раз профессор велел, — сказал Шумов. — Не возражаешь?

— Дак ведь возражай не возражай, а лежать придется. Революцию‑то сделали?

— Сделали, — ответил Гордей, прислушиваясь к доносившейся откуда‑то музыке.

— Жалко, что без меня.

Вошла Ирина, строго сказала:

— Ему нельзя много разговаривать. Пойдемте обедать, я вас познакомлю с папой и с мамой.

Шумов и Клямин отказались, но девушка стала настаивать и в конце концов уговорила Гордея пойти, а Клямин все‑таки не согласился:

— Вы идите, а я тут тихонько посижу.

— Идемте. — Ирина взяла Гордея за руку и потащила из комнаты. — Я вас сейчас представлю всем нашим. Вас как зовут?

— Гордеем. Гордей Шумов.

— Хорошее имя. Гордое.

Они миновали просторный холл и через стеклянную дверь вошли в круглый зал, уставленный мягкой мебелью, сверкающий зеркалами, огромной люстрой, бра и подсвечниками. В углу стоял рояль, за ним сидела девушка в сером платье, играла что‑то грустное, четверо молодых людей— один в форме гардемарина Морского корпуса, а трое в форме студентов Горного института— стояли возле рояля, еще двое сидели в креслах, курили.

— Внимание, внимание! — сказала Ирина, все еще державшая Гордея за руку. Девушка за роялем перестала играть, и все обернулись к Гордею, — Вот это и есть командир тех матросов, которые вчера стреляли. Гордей Шумов.

Все молча поклонились, а гардемарин подошел к Гордею, нехотя протянул руку:

— Павел.

— Это мой брат, — пояснила Ирина. — А это его друзья.

Гордей пожал протянутую руку, гардемарин вздрогнул, выдернул руку и, растопырив пальцы, удивленно посмотрел на них:

— Однако!

Стали подходить и студенты, даже те двое, курившие в креслах, встали. Зеркала размножали людей, теперь казалось, что гостиная набита ими до отказа.

Потом за рояль сел студент, назвавшийся Игорем, начал играть, и все опять двинулись к роялю. Студент торопливо хватал длинными пальцами клавиши рояля и вытаскивал из него какие- то резкие, режущие слух звуки. Все начали подпевать, только Павел молчал. Он беззастенчиво разглядывал Гордея с головы до ног, в его взгляде было больше иронии, чем любопытства. Тем временем Ирина куда‑то вышла. Гордей окончательно смутился под взглядом гардемарина и растерянно пробормотал:

— Это сестра ваша настояла, чтобы я пришел.

— А вы, значит, не хотели? Отчего же? — усмехнулся Павёл. Эта откровенная усмешка обидела Гордея, он сразу невзлюбил гардемарина и резко сказал:

— Боюсь, что гусь свинье не товарищ.

И сразу же понял, что сказал слишком грубо, наверное, в этом доме никогда и не слыхивали ничего подобного. Хорошо еще, что Ирина не слышала. Гордей мысленно ввфугал себя за то, что пришел сюда, но тут же решил: будь что будет, раз уж он здесь, надо держаться поосторожнее, а то еще что‑нибудь и похлестче ляпнешь. Как бы извиняясь, добавил:

— Это поговорка такая, может, и не к месту я ее применил, да только ведь мы с вами и верно не ровня.

— А я вот подумал, что мы ровесники, — сказал Павел. — Вам сколько?

— Восемнадцать.

— И мне столько же. А вы говорите, не ровня. — В глазах Павла снова мелькнула усмешка.

Наверное, Гордей опять сказал бы что‑нибудь резкое, но тут, к счастью, вошла Ирина. Следом за ней легкой походкой вошел чуть полноватый мужчина.

— Это мой папа, — сказала Ирина.

Он совсем не походил на профессора, лицо его было гладко выбрито, на нем не заметно было ни одной морщинки, а в темных, густо напомаженных волосах едва проглядывались три — четыре седые нитки.

Заметив смущение Гордея, — профессор пригласил сесть, жестом указал на стоявшие углом два кресла, и Гордей бросился в одно из них, как в спасательную шлюпку. Он так резко плюхнулся в кресло, что пружины взвизгнули. Гордея подбросило вверх, он едва успел ухватиться за подлокотники и таким образом, удержаться. Наверное, со стороны это выглядело забавно, Павел опять Усмехнулся. Однако профессор сделал вид, что ничего не заметил, уселся рядом и сразу же заговорил:

— Это ваш товарищ у нас лежит? Не знаю, Почему Ирина поместила его у нас, когда есть госпитали? Он ранен не так уже тяжело, в конце концов, я могу поместить его в свою клинику, там и Уход будет лучше. Вы только поймите меня правильно. В такое смутное время, знаете ли, держать у себя раненого довольно рискованно. Вот и Павел того же мнения.

— Папочка, я же просила не заводить этого разговора! — сказала Ирина.

— Почему же? Товарищ сознательный и, надеюсь, понимает…

— Но вы‑то как не поймете, что нам тоже нельзя быть равнодушными к тому, что происходит. Вы тоже хотели каких‑то преобразований, и вот началась, революция. Ре — во — лю — ция! — горячо воскликнула Ирина.

— Но твое ли это дело? Ты еще слишком молода, тебе надо учиться. Я не знаю, как считает господин, извините, товарищ Шумов, но я глубоко убежден, что революции сейчас не хватает именно образованных людей, — сказал профессор.

— Вот это верно! — Гордей хлопнул профессора по колену. Профессор от неожиданности подскочил в кресле, потом громко рассмеялся. Но смеялся он не обидно, а как‑то откровенно и заразительно.

— Извините, — смущенно сказал Гордей.

Профессор не обратил на это внимания, а напустился на дочь:

— Вот видишь? Я же говорил, что товарищ сознательный!

— Но сейчас не время учиться!

— Господи, когда вы перестанете спорить?

Это сказала только что вошедшая в гостиную маленькая белокурая женщина. Она была красива и одета так нарядно, будто собиралась выйти на сцену. Именно на сцене Гордей видел таких женщин, когда ходил два раза в театр. Но тогда он видел их издали, с галерки, а сейчас эта изящная женщина стояла совсем рядом, и от нее доносился тонкий запах дорогих духов. Гордей догадался встать с кресла, вытянул руки по швам, как перед адмиралом.

— Мама, это Гордей Шумов, — представила Ирина.

— Я рада, что вы пришли, — мягким бархатным голосом сказала женщина и протянула маленькую ручку. — Пойдемте обедать.

Она взяла Гордея под руку и повела в столовую. За ними шел профессор, потом Ирина с другой девушкой, студенты, процессию замыкал Павел. Он исподтишка насмешливо следил за тем, как неловко и опасливо передвигается гость. Гордей и в самом деле то спотыкался, то останавливался — ему никак не удавалось приноровиться к мелкому шагу хозяйки дома. К тому же он опасался задеть и уронить что‑нибудь из этих дорогих вещей, обступавших его со всех сторон, точно подводные рифы.

Он вздохнул с облегчением, когда они наконец добрались до столовой и уселись за длинный стол. Его посадили между Ириной и профессором, хозяйка села во главе стола, а студенты — напротив.

Обилие ножей, вилок и рюмок испугало Гордея, теперь ему приходилось следить не только за тем, чтобы не сказать лишнего, но и за тем, чтобы вовремя заметить, какой нож или вилку надо брать к тому или иному блюду. Блюд этих подавалось много, все они были красиво сделаны и, наверное, вкусны, но Гордей не ощущал их настоящего вкуса, потому что все время вынужден был подлаживаться под их манеру есть, и понимал, что это ему плохо удается. А тут еще гардемарин Допекал своими вопросами.

— Вот вы, судя по всему, крестьянин и, наверное, большевик. А почему вы в партии боль — шевиков, а не эсеров? Ведь именно партия эсеров выражает интересы крестьянства.

— У крестьянина один интерес: получить землю. И он получил ее от большевиков.

— Браво! — подбадривал профессор. И назидательно говорил студентам: — Вот видите, как ясно и просто сказано. Меня привлекает в этом интуитивное классовое чутье, поразительно четкая формулировка, выражающая сущность вопроса. А вы, начитавшиеся бог знает кого и чего, напускаете туману, в котором сами блуждаете, как впотьмах.

Судя по всему, профессор не разделял взглядов Гордея, но хотел его приободрить, хотя и сам говорил подчас достаточно туманно. Гордей не всегда его понимал. И, отвечая гардемарину, тоже спотыкался, опасаясь, что не найдет подходящих слов, а те, которые просятся сами, прозвучат здесь грубовато. Он заметил, как жалостливо и участливо смотрит на него служанка. И это участие простой женщины вдруг всколыхнуло в нем то самое интуитивное классовое чутье, о котором, наверное, и говорил профессор.

«Зачем я сюда пришел? Ведь и верно, гусь свинье не товарищ. Они здесь смотрят на меня так, как будто в зверинце разглядывают редкое животное. А вот служанку за стол не посадили. Й того старика, Пахома, тоже. Они будут потом где‑нибудь на кухне доедать остатки с этого стола. А эти наверняка думают, что и мое место там же, на кухне. А может, встать и уйти?»

Но ему не хотелось обижать ни профессора, старающегося не замечать его неловкости, ни Ирину, ни ее красивую мать. Что касается гардемарина, тут вопрос ясен. Павел готовился стать морским офицером, он, наверное, уже предвкушал власть над десятками таких вот матросов, как

Гордей. Но ни власти, ни погон морского офицера он теперь уже не получит. Вот и злится. Он открыто издевается над его, Гордея, недостаточной образованностью и воспитанностью, это видят все, хотя тоже старается не замечать, вот только Ирина возмущается;

— Павлик, перестань! Дай нам спокойно поесть.

Брат не унимается:

— Кто же теперь будет править Россией?

— Мы — рабочие и крестьяне.

— Забавно! И как же вы будете править? — Да уж управимся, не хуже вас, думаю.

— Без интеллигенции? Без инженеров, врачей, юристов?

— У нас есть своя интеллигенция.

— Какая?

— Ленин, Свердлов…

— А говорят, Ленин — немецкий шпион.

— Это старая сплетня. Вы ее повторяете потому, что вам самим сказать нечего. С чужого голоса поете, ваше благородие, — Браво! — сказала вдруг хозяйка дома, до этого в разговор не вступавшая. — Своего‑то мнения у них действительно нет. Дети еще, а туда же, в политику, лезут. И еще нас поучают: то не так и это не этак.

— Верно, чужие теперь родителям дети‑то стали, — заметила служанка, меняя тарелки.

— А твоего мнения никто не спрашивал! — цыкнул на служанку Павел.

— Павлик! Как не стыдно? — Ирина вскочила. — Ты считаешь себя образованным, воспитанным человеком, а ведешь себя хуже, чем варвар. Евлампия тебя с пеленок выкормила, а как ты с ней разговариваешь? И эти твои наскоки на Гор — дея, высокомерие твоих вопросов — пакость. Вы все стараетесь не замечать этой гнусности. Мне стыдно и унизительно сидеть вместе с вами! — Ирина бросила на стол салфетку и выбежала из столовой.

Наступило неловкое молчание, все уткнулись в тарелки, но никто ничего не ел. Слышно было, как всхлипывает у буфета служанка.

— К сожалению, Ирина права, — сказал профессор.

Гордей поднялся, поклонился хозяйке:

— Спасибо вам. Я пойду, там товарищ раненый.

В прихожей, уткнувшись лицом в стену, рыдала Ирина. Гордею хотелось чем‑то утешить ее, но он не знал, что сказать, постоял возле нее и пошел в комнату для прислуги, думая: «Хорошая девчонка, честная! Пропадет она тут с ними…»

Пахом с ложечки кормил Дроздова супом, Клямин поддерживал голову матроса. Гордей присел на краешек кровати. Когда Дроздов поел и устало откинулся на подушку, Гордей спросил у Пахома:

— Так вы тут присмотрите за ним?

— Присмотрим, не беспокойтесь. Барышня от него так и не отходят.

— Она и верно хорошая. А вот братец ее…

— Энтот с норовом! — подтвердил Пахом.

— Ну что, пойдем? — спросил Клямин.

— Да, пора уже.

Когда они одевались, подошла Ирина.

— Вы уж за ним присмотрите, — попросил Гордей. — Мы его дня через два заберем.

— Через два — не пущу. Пока не поправится.

— Там видно будет. А вы, — Гордей взял ее за руку, — не отчаивайтесь. Мало ли чего бывает. И спасибо вам за все.

— Вы тоже… не думайте о них плохо. Они хорошие. И папа, и мама, и все они. А Павел… Он ведь это оттого, что карьера его не состоялась.

— А я не думаю ничего плохого. Поэтому без опаски оставляем вам Дроздова.

— Спасибо. — Она легонько пожала ему руку.

Когда вышли, Клямин сказал:

— А девка‑то хороша! Деликатная такая, хотя из бар. Красивая…

— Красивая, — машинально подтвердил Гордей, хотя и думал сейчас совсем не об Ирине, а о Наталье. В последние дни, в хлопотах и сутолоке, он редко вспоминал ее, а вот теперь опять нахлынуло…

С тех пор как Гордей вернулся из поездки домой, он почти не думал о Люське. Пока лежал у Фёдора Пашнина, Люська почти неотлучно была там, выхаживала его. И странно: чем больше они находились вместе, тем чаще вспоминал Гордей… Наталью. Если раньше он в Наталье искал сходства с Люськой, то теперь все было наоборот. Он уже понял, что Люська только первое увлечение, что сейчас у них нет ничего общего, три года разлуки сделали свое дело.

Кажется, и Люська почувствовала это и однажды спросила:

— Скажи…У тебя там кто‑то есть?

Он промолчал, и Люська правильно истолковала это молчание. Два дня она не приходила, а потом пришла, но уже другая — собранная, деловая. И как‑то сказала:

— А знаешь, у меня ведь тоже ничего серьезного к тебе не было, потому и не писала, чтобы не обнадеживать тебя. А вот сейчас — боюсь. Может, мне лучше не приходить больше? Ты уже поправляешься.

Он и в самом деле поправлялся быстро, сам вставал и мог даже ходить по избе. На другой после этого разговора день его увезли в Шумовку, Люську он больше не видел. И вспоминал ее теперь все реже и реже.

А вот о Наталье думал все чаще и чаще. Сразу после моонзундских боев он написал ей, а незадолго до выхода в Петроград получил и от нее письмо. О себе она почти ничего не писала, больше рассказывала об отце. И только в самом конце письма была одна фраза, которая особенно обрадовала Гордея: «Я иногда вспоминаю нашу последнюю встречу, и мне становится немножко грустно».

И даже эти слова «иногда» и «немножко» не огорчили его, он им не поверил. Может быть, это слишком самонадеянно и смело, но Гордей был уверен, что Наталья вспоминает его так же часто, как и он ее.

2

Они не спали уже вторые сутки и сразу же по возвращении на корабль решили отоспаться. Вспомнив старую флотскую присказку о том, что, «если хочешь спать в уюте, спи всегда в чужой каюте», Гордей забрался в штурманскую рубку и растянулся на холодном кожаном диване, на котором во время походов отдыхали командир и старший офицер. Гордей уснул сразу же, едва голова коснулась валика.

Но его нашли и здесь. Тот самый студент, Федоров, который был у него комиссаром, стоял над ним и решительно тормошил за плечо:

— Шумов, вставай! Вставай же!

Студента Гордей потерял еще в Зимнем, с тех пор так и не видел.

— А ты откуда взялся? — спросил Гордей, садясь на диване.

— Да вот опять по твою душу пришел. Нужны твои «гордейцы».

— Зачем?

— Буржуйчики и «Комитет спасения» будоражат толпу на Невском. Наших кое — кого побили. Надо навести порядок. По указанию Военно — революционного комитета вы должны послать туда патрули.

Сформировали шесть патрулей, по четыре человека в каждом. С собой Гордей взял Клямина, Берендеева и Давлятчина. Участок выбрал самый бойкий — от Казанского собора до Гостиного двора. На площади у собора и возле Думы, по словам студента, чаще всего и проходили организуемые «Комитетом спасения» митинги.

Пока добрались до Невского, начало смеркаться. Фонарей еще не зажигали, да и вряд ли зажгут; некому. Однако толпа на проспекте не убывает. Почему‑то много пьяных. Один из них, по виду конторский служащий, пристал к Берендееву:

— Вот ты, матрос, какую власть представляешь? А я, брат, теперь величина! Подо мной теперь столько людей ходит, что тебе и не снилось. И я куда захочу, туда их и поворочу.

— Ты бы лучше домой поворачивал, а то и бока намнут, — посоветовал Берендеев. <

— Кто посмеет? Кто теперь посмеет тронуть Александра Емельяныча Бурцева? Ни — и‑кто! — кричал пьяный и неожиданно предложил: —Дай я тебя, голубчик, поцелую! Не хочешь? Брезгуешь?

— Стукнуть его, что ли, тихонечко? — спросил Берендеев. — Может, опомнится?

— А ну его! Видишь, у него радость — повышение по службе получил.

Александр Емельяныч Бурцев отстал сам: ноги уже не несли его дальше, и он, прислонившись к фонарному столбу, плакал пьяными слезами:

— Кто теперь посмеет тронуть меня? Не — ет, шалишь! — Свернул и кому‑то показал кукиш.

Давлятчин качал головой, цокал языком и приговаривал:

— Собсем дурной человек водка делает.

Шарахнулись в сторону две ударницы, обе в брюках. Все еще боятся — нагнали красногвардейцы на них страху у Зимнего.

Навстречу попался красногвардейский патруль. Двое с винтовками, а у одного ружьецо плохонькое: берданка.

— Ага, подмога пришла! — обрадовался старший, с седыми усами, в засаленной кепке.

Пошли вместе.

— Откуда? — спросил Гордей.

— С Франко — Русского.

— Давно ходите?

— Около часа.

— Тихо?

— Куда там! Сейчас двоих отправили с барчуком. Листовки разбрасывал, кричал, что большевики — узурпаторы, грозился всех перевешать. Наганишко вот отобрали. Закурить не найдется?

Пока закуривали, возле Думы собралась толпа. Какой‑то господин в котелке стоял на лестнице и, размахивая руками, что‑то кричал в толпу. Когда подошли ближе, разобрали и слова:

— Войска генерала Краснова идут на Петроград. Не сегодня — завтра они будут здесь. Помо жем спасителям отечества, ударим в тыл большевикам! Господа, если у вас еще сохранилась хотя бы капля человеческого достоинства — вооружайтесь!..

— Гли — кось! — Клямин толкнул Гордея в бок. — Это же наш Поликарпов!

Гордей пригляделся: и верно, Поликарпов!

— Вы обходите со стороны Гостиного, а мы отсюда пойдем, — сказал Гордей красногвардейцам. — Этого господина нельзя упускать, мы его знаем.

Поликарпов заметил их и спрыгнул с лестницы в толпу.

— Держи его!

Толпа только сдвинулась еще плотнее. Кто‑то подставил ногу, и Гордей чуть не упал. Выхватив револьвер, Гордей выстрелил в воздух, и толпа начала расступаться. А Поликарпов был уже возле Гостиного. Красногвардейцы бежали за ним, но видно было, что они его не догонят…

Они два раза обошли Гостиный — Поликарпова и след простыл.

— Жалко! — сказал Клямин. — Я бы ему кое- что припомнил. Чего не стреляли? — напустился он на красногвардейцев.

— Куда стрелять‑то? Кругом народ, промахнешься — в кого другого попадешь.

— Ладно вам спорить, — утихомирил Гордей. — Нечего теперь виноватых искать. Я один тут кругом виноватый. Надо было умнее действовать, а мы напрямик полезли. Меня первого он и узнал.

— Верно, тебя и за версту увидишь. А вы с ним как‑никак еще и дружками были. Помнишь, он тебе рубль подарил?

— Как не помнить? Вот я и хотел ему вер нуть. Только не серебром, а свинцом. Да вот не удалось, так должником и останусь.

Толпа возле Думы уже рассосалась, однако, если судить по тому, как она отнеслась ко всему, надо держать ухо востро. И Гордей предупредил:

— Оружие всем зарядить и поставить на предохранитель. И не растягиваться.

В это время с той стороны проспекта, из дома, расположенного наискосок от Думы, послышались выстрелы. Стреляли по ним, только пули прожужжали выше, сверху посыпалась штукатурка.

— Обходи дом! Мы слева, красногвардейцы справа! — крикнул Гордей.

Людей с этой стороны проспекта как ветром сдуло. Из дома больше не стреляли. Перебежав на ту сторону проспекта, Гордей бросился к воротам. Он успел заметить, что стреляли со второго этажа из третьего от угла окна.

Когда поднялись на второй этаж, выяснилось, что окно выходит на лестницу. Стекла были целые, значит, стреляли в форточку, она все еще была открыта.

На лестницу выходило три двери. Обыскали все три квартиры, ничего подозрительного не заметили. Перепуганные жильцы тоже ничего толком объяснить не могли.

— Выстрелы слышали, а поглядеть, кто стреляет, побоялись. Мало ли теперь стреляют.

Уже стали спускаться вниз, когда кто‑то дернул Гордея за рукав. Гордей обернулся. В двери последней квартиры стоял мальчик лет двенадцати. Он молча ткнул пальцем в потолок и тут же захлопнул дверь.

— Стойте‑ка, ребята, наверху‑то мы и не посмотрели. А ну, все наверх!

Он сразу же постучал в квартиру, которая была расположена над той, где жил мальчишка. Им открыли тотчас же. Высокая пожилая женщина холодно спросила:

— Что вам угодно?

— Угодно осмотреть квартиру, — сказал Гордей, протискиваясь в дверь.

— Вы не имеете права…

— Имеем, когда в нас стреляют. Кто кроме вас дома?

— У меня гости.

— Вот с них и начнем. Ведите.

— Хорошо, но вы за это ответите.

Женщина ввела их в гостиную, очень похожую на ту, что видел Гордей в квартире профессора Глазова. Только вместо рояля в углу стоял ломберный столик, за ним трое мужчин играли в карты. Они с недоумением посмотрели на Гордея и встали.

— Прошу положить на стол документы и оружие.

— Позвольте…

— Не позволю. Ну‑ка, ребята, обыщите их.

Но те уже полегли за бумажниками.

Маленький толстый господин в пенсне оказался по документам адвокатом.

— А я вот вчера вашего министра Малянто- вича арестовал, — сказал ему Гордей, возвращая документы.

Второй, с плоским лицом и оттопыренными ушами, был приезжий — из Воронежа, заведовал там земельным банком.

Третий, высокий, подтянутый с гладко зачесанными набок волосами, прикрывающими лысину, документов не предъявил, а только представился:

— Полковник Поликарпов. Прошу предъявить ордер на производство обыска.

Как вы сказали? Поликарпов? Это ваша квартира?

— Нет, это квартира моего брата. А это его жена. — Он указал взглядом на женщину, открывшую дверь.

— У вас есть сын? — спросил ее Гордей.

— Да, он служит во флоте.

Гордей посмотрел на Клямина.

— Убери всех с площадки, пусть дежурят в коридоре, у двери. На цепочку дверь не закрывайте.

Клямин вышел. Он скоро вернулся и доложил:

— Все в порядке.

— Прошу всех сесть и сидеть тихо, в противном случае буду стрелять, — предупредил Шумов и тоже сел, положив револьвер на стол. — Клямин, Берендеев, обыщите квартиру. Только тихо.

ЧЕСлямин и Берендеев вышли.

— Я прошу предъявить ордер, — настаивал полковник.

— Предъявим, не волнуйтесь.

— По закону полагается сначала предъявить ордер, — начал было пояснять адвокат, но Дав- лятчин назидательно сказал:

— Насяльник слушать надо!

Вошел Клямин, протянул винтовку:

— Вот, под периной нашел. Как раз четырех патронов в обойме не хватает.

— Кто из вас стрелял? — спросил Шумов.

— Я! — сказал полковник. — И буду стрелять! До тех пор, пока всех вас, собак, не перестреляю!

В это время вбежал Берендеев:

— Там у них в печке ящик с гранатами!

— Поищи еще, может, и пулемет, а то и пушку отыщешь.

Не успел Берендеев выйти, как в прихожей хлопнула дверь, послышалась возня, кто‑то вскрикнул. Клямин выскочил из гостиной.

Вскоре, поддерживаемый с двух сторон за руки, на пороге появился лейтенант Поликарпов.

— Ну вот и еще один гость! — сказал Гордей. — Узнаете, ваше высокоблагородие?

3

Керенский с конным корпусом генерала Краснова наступал на Петроград. Уже сдана Гатчина, казаки подходили к Царскому Селу.

Воодушевленная этим наступлением, подняла голову контрреволюция в Петрограде. 29 октября восстали юнкерские училища.

Отряду Шумова, усиленному командами с «Самсона» и «Амура», поставили задачу взять Владимирское и Павловское училища, расположенные на Петроградской стороне. По пути к отряду присоединились присланная из Смольного сотня красногвардейской Путиловской дружины с орудиями и санитарный отряд. Со стороны Спасской улицы к Владимирскому училищу подошел отряд красногвардейцев Петроградской стороны.

Первая попытка взять училище с ходу успеха не принесла. Юнкера поливали из пулеметов цепи наступавших не только из самого училища, но и с чердаков прилегающих к нему домов. Двое красногвардейцев были убиты, человек семь или восемь ранены.

Сотник Путиловской дружины предложил:

— Надо разбиться на группы и продвигаться вперед короткими перебежками. Пока одна группа бежит, другие прикрывают ее огнем.

— Почему ваши пушки молчат? — спросил его Гордей.

— Дом‑то больно хороший, жалко его разрушать. Все это ведь теперь наше.

— Дом ему жалко! А людей?

— Попробуем еще, не получится — тогда уж и орудия пустим в дело.

Однако и мелкими группами*не удалось подойти близко к училищу. Потеряли еще человек десять. Троих не успели вынести, они так и остались лежать на тротуаре.

— Давай пушки на прямую наводку! — потребовал у сотника Шумов.

Пока красногвардейцы и помогавшие им матросы на себе выкатывали пушки на прямую наводку, Шумов, сотник и командир Петроградского отряда договорились о плане действий. Атаку решили начать по второму выстрелу орудия и вести с трех сторон: от Спасской улицы, с Малого проспекта и с тыла.

У орудия уже копошились красногвардейцы, но Гордей видел, что обращаются они с ним неумело.

— Эх вы, вояки! Ну‑ка, отойдите. Клямин, Давлятчин, идите сюда.

Матросы быстро развернули и зарядили орудие. Шумов склонился над прицелом. Он целился прямо в нависшую над входом в училище террасу, именно оттуда юнкера стреляли из пулемета.

— Готово? — спросил он у Клямина.

— Готово.

— Давай.

Грохнул выстрел, орудие далеко откатилось назад: красногвардейцы плохо закрепили сошни ки. Снаряд разорвался прямо на террасе, она обрушилась.

— Ловко! — сказал стоявший рядом сотник и крикнул: — Приготовиться к атаке!

Клямин, Давлятчин и еще двое красногвардейцев укрепляли сошники. Гордей стал снова наводить орудие, когда увидел, что из окна юнкера вывесили белый флаг.

— Стой, ребята, они сдаются!

— Надо послать парламентеров, — сказал сотник.

Решили, что старшим пойдет Шумов, с ним Клямин и трое красногвардейцев. На штык одной из винтовок повесили белый платок и двинулись.

Едва они прошли метров двадцать, как со стороны училища полоснула пулеметная очередь, и красногвардеец с флагом повалился набок. Его подхватили двое других красногвардейцев, а Шумов вырвал винтовку с флагом, поднял над головой и закричал:

— Что же вы, сволочи, не видите?

И как бы в ответ прострочила еще одна короткая очередь.

— Беги, робя! — прохрипел слева Клямин. Гордей повернулся к нему и увидел, что Клямин, держась обеими руками за живот, медленно оседает на мостовую. Подхватив Клямина под мышки, Гордей оттащил его в ближайший подъезд. Туда же двое красногвардейцев волокли третьего. А на улице уже шла перестрелка.

В подъезде было темно, и Гордей не сразу разобрался, куда ранен Клямин. Расстегнув бушлат, он припал ухом к груди Клямина. Сердце билось, значит, жив. И тут же увидел, как сквозь пальцы Клямина, все еще державшегося за живот, просачиваются черные струйки крови.

Рядом кричал красногвардеец. Двое других перевязывали ему ногу и успокаивали:

— Да не ори ты! Рана‑то пустяковая, даже кость не задело.

Гордей разорвал на Клямине форменку, задрал тельняшку. Из живота Клямина двумя фонтанчиками хлестала кровь. Гордей зажал их ладонью и попросил:

— Ну‑ка, ребята, дайте чем‑нибудь перевязать.

Ему подали узкую полосу бязи, но она была слишком мала. Свернув ее вдвое, Гордей положил на раны, потребовал:

— Еще!

Один из красногвардейцев уже стягивал с себя нательную рубаху. Разорвав ее на полосы, Гордей- начал обматывать их вокруг живота Клямина.

Снаружи прогремело несколько орудийных выстрелов, послышались крики «ура». Перестрелка шла уже в здании училища, значит, удалось ворваться туда. Вот все стихло, и в наступившей тишине слышнее стали всхлипывания раненого красногвардейца.

— Да перестань ты! — прикрикнул на него помогавший Гордею путиловец.

Они уже заканчивали перевязку, когда Клямин очнулся и прохрипел:

— Бабе… моей… землю… выхлопочи,.

Внутри у Клямина что‑то сипело и булькало, слова прорывались с трудом.

— Вот поправишься, сам к ней поедешь, — сказал Гордей.

— Кончусь я… Я знаю… Дак… ты… не… забудь… про… землю‑то.

— Помолчи, тебе нельзя говорить.

Клямин послушался и замолк.

В подъезд вбежал Давлятчин.

— Товариса Шумов! Живой мал — мала?

— Я‑то живой, а вот Клямина ранило тяжело.

Давлятчин присел, поглядел на Клямина, зацокал языком.

— Цо бульна плоха дело! Поганый человек стрелял. Флаг видел, зачем стрелял? Поганые люди!

Он тоже приник ухом к груди Клямина, послушал и вдруг выпрямился, испуганно сказал:

— Померла Клямин!

Гордей отстранил Давлятчина, взял Клямина за руку, стал искать пульс. Пульса не было.

Давлятчин стоял на коленях, ладонями гладил себя по лицу и, вскидывая руки вверх, что‑то бормотал по — татарски. Гордей не сразу сообразил, что матрос молится. Двое путиловцев стянули фуражки. Даже раненый красногвардеец притих и широко раскрытыми глазами с ужасом смотрел на Клямина.

Гордей тоже смотрел на вытянувшееся вдруг лицо Клямина. Шумов первый раз видел это лицо таким спокойным, умиротворенным, даже помолодевшим. Разгладились морщины на лбу, осталась только одна, разрезавшая лоб пополам. Нос заострился, будто вытянулся. В усах застряла соринка: не то щепка, не то пожухлый лист.

«Эх, Афоня, Афоня! — горестно думал Шумов. — Сколько ты бился за свой клочок земли, за свою коровенку! Как радовался, когда узнал о принятом съездом Советов Декрете о земле! И теперь, когда вся земля наша, тебя не стало. Обидно….»

Бойцы санитарного отряда собирали раненых. Отправили в больницу и раненого красногвар — Дейца. Убитых складывали на бульваре. У санитаров Гордей раздобыл носилки, Клямина перенесли в вестибюль училища. Давлятчин пошел искать подводу, чтобы перевезти тело на корабль.

— Где ваш сотник? — спросил Гордей у проходившего мимо путиловца.

— А там все, в столовой, юнкерский харч уминают.

Оказывается, юнкерам был приготовлен обед, но пообедать им не пришлось. Столовая была набита красногвардейцами и матросами, гремела посуда, слышались возбужденные голоса:

— Мы такой пишши отродясь не едали.

— Тут, почитай, одни господские сынки учились.

— Эхма! Ну‑ка, браток, подлей со дна пожиже.

Перед сотником стоял какой‑то хорошо одетый человек и кричал:

— Вы мне за это ответите!

— За что? — спросил Гордей. — И чего вы тут кричите? Кто вы такой?

— Я комендант по охране зданий Зегес. Вы мне из пушек повредили здание. Кто вам разрешил стрелять из пушек?

— Вот что, Зегес, уматывайте отсюда, пока я из вас душу не вытряхнул, — предупредил Гордей.

Сидевшие неподалеку матросы побросали ложки тоже встали. Послышались угрозы:

— Дай ему в морду, Шумов. Здание ему, вишь ли, повредили!

— Башку ему повредить мало!

— Уходите! — предупредил еще раз Шумов.

Зегес побежал к выходу.

4

К вечеру разоружили и отправили в Петропавловскую крепость юнкеров Павловского училища. Построив отряд, Шумов подсчитал потери. Семеро убитых, двенадцать раненых. У красногвардейцев потери еще больше.

Отправив отряд с Деминым, Гордей решил навестить Дроздова. Прошло уже четыре дня, а от него ни слуху ни духу. Может, его все‑таки лучше отвезти в госпиталь? На всякий случай Шумов взял извозчика, перевозившего раненых. Тот согласился неохотно:

. — Я и так лошаденку загнал, а даже на овес ей не заработал. Какой уж нынче извоз?

— Я тебе заплачу, — пообещал Гордей.

— Какая там с тебя плата? Вы вон кровью платите.

Всю дорогу извозчик допытывался:

— С нами‑то теперь как? Баре ездить перестанут, а с вашего брата чего взять? Может, мне опять в деревню податься? Земли‑то дадите?

— Дадим.

— По нашим местам земли‑то ее много, толь: ко родит она плохо, Ноне вот опять недород был…

Гордей плохо слушал извозчика, все еще думая о Клямине. Из всех комендоров Клямин был ближе ему и понятнее. Гордей сам вырос в деревне, знал, что такое для крестьянина земля, понимал тоску и боль Клямина, его колебания во взглядах. То, — что Гордею с помощью дяди Петра, Заикина, отчасти Зимина далось сравнительно легко, к Клямину пришло через горькие сомнения и тяжелые раздумья, он только к концу своей жизни пришел к твердому убеждению, что един — ственная его правильная дорога — с большевиками.

«А я вот не уберег его! Надо было не брать его с собой!» Он ведь и не хотел его брать еще утром, когда уходили с корабля. Но Клямин настоял:

— Нельзя мне теперь сложа руки сидеть. Как же я тут останусь, ежели энти юнкера жисть мою обратно повернуть собираются? Не дам я это сделать, понял?

Гордей и не стал его особенно уговаривать, полагая, что разоружение училища пройдет почти так же бескровно, как взятие Зимнего. Тогда одного Дроздова и ранило, так ведь то был Зимний! А оно вон как повернулось!

«Может, вся борьба‑то за власть только еще начинается? Вон и Керенский с Красновым прут…»

— Здесь, что ли? — спросил извозчик.

— Здесь.

Дверь открыл Пахом. Но в переднюю Гордея не пустил, а сам вышел на лестницу. Осторожно прикрыв за собой дверь, сказал:

— Ты туда не ходи.

— Почему? — удивился Гордей.

— Барыня больные, пускать никого не велено.

— Так я же к Дроздову.

— Нету его тут.

— Как нету?

— Нету. Там он, в подвале. Я уж к вам Евлампию послал, чтобы сказать, да ты вот сам явился. Пойдем.

Они прошли во двор. Пахом постучал в окно дворницкой.

— Никанор! Ну‑ка выдь, пришли тут.

В окне показалось бородатое лицо дворника. Вскоре он вышел, гремя связкой ключей. Все трое спустились в подвал, дворник открыл и снял с двери висячий замок.

— Тут он, у двери, смотри не споткнись.

Дворник зажег спичку, и Гордей увидел лежащего у порога Дроздова. Если бы ему не сказали, что это Дроздов, Гордей не узнал бы его. Все лицо его было изуродовано, измазано кровью.

— Ночесь они его, — сказал дворник и перекрестился.

— Кто?

— А кто их знает? Вон у Пахома спроси.

Пахом стал рассказывать:

— Часов, пожалуй, в одиннадцати это было. Я уже и спать лег, как постучали. Где, спрашивают, тут у вас матрос лежит? Я думал, от вас кто за ним пришел, открыл. Вошли четверо, все в военном, но не ваши, не морские. Показал я им, где он лежит, вошли туда двое, один у дверей остался. Велели матросу одеваться. А он, видно, уже смекнул, что тут дело неладное, говорит: «Куда же я с раненой‑то ногой?» «А мы, — говорят, — поможем». Тут я побежал барышню будить, они тоже спать уже легли. А когда вернулся, эти уже на лестницу его вытащили, так и неодетого. Тут и барышня выбежали, кричать стали. Только они ей рот зажали и обратно в квартиру втолкнули. Меня тоже ударили. А когда соседи сбежались и все мы вышли на улицу, их уже не было, а во дворе матрос‑то убитый лежал. Ну, тогда я и позвал Никанора.

— Кто же они?

— Похоже, офицеры бывшие. Когда один барышне рот зажимал, рука‑то у него, я заметил, белая да холеная. А барышня‑то без памяти очутилась. Как пришла в себя, так и убежала из дому.

— Куда?

— А никто не знает. С барыней после этого истерика случилась. Барин ее долго отхаживал, вот и сейчас около нее сидит, потому и не велено никого пускать. А барышня‑то, наверно, совсем ушла.

— Почему?

— Братца оне своего подозревают, будто он все это подстроил. В ту ночь дома‑то его не было. А утром пришел весь сумной… Вот оно что на белом свете заварилось, уж на что родные, а враждовать начали.

— Вся жисть перевернулась, — подтвердил дворник. — И куды‑то она еще повернется? Дак што, брать его будешь али как? Мне тут его держать, нельзя. Хотел в полицию заявить, да теперь полиции и той нет.

— Ну‑ка помогите.

Они перетащили тело Дроздова в пролетку, извозчик, крестясь, недовольно проворчал:

— И тут убитый! Сколь же я их возить‑то буду?

Глава семнадцатая

1

Хотя на корабле и поддерживался относительный порядок, матросы уходили на берег когда хотели, вечерних поверок не производилось, а рапортичку о наличии личного состава можно было не представлять. Но Колчанов, старавшийся и сейчас не нарушать установленных правил корабельной службы, как всегда сел за составление рапортички.

Четверо в госпитале, один в корабельном лазарете, двое выбыли. Выбыли Клямин и Дроздов. Надо будет известить их семьи. А что напишешь? «Пал смертью храбрых при исполнении воинского долга»? Может быть, лучше «при исполнении революционного долга»? А что их семьям до этого непонятного слова «революционный»?

Дроздов холост, у него осталась мать да еще, кажется, младшая сестра. А у Клямина семь ртов. Они потеряли единственного кормильца…

Клямина Колчанов особенно жалел. Этот спокойный, рассудительный матрос был ему симпатичен не только тем, что всегда исправно нес службу, но и еще чем‑то. Чем? Иногда Колчанову казалось, что Клямин является как бы олицетворением всего русского народа, его характера, привычек, нужды и мудрости. Да, Клямин был по- крестьянски мудр той вековой народной мудростью, которая исподволь накопилась в русском мужике и сделала его при всей бесшабашности характера поистине великим и гордым.

Вот и Клямин — забитый, придавленный беспросветной нуждой, беспрестанно унижаемый — никогда не казался униженным. У него было хорошо развито чувство собственного достоинства, к нему невольно проникались уважением и Заикин, и Шумов, и Блоха, и даже Карев.

Колчанов представил, как получит жена Клямина известие о его смерти, какое это будет для семьи горе. Что значат его собственные, Колча- нова, неудачи и горести по сравнению с горем этой семьи?

О собственных горестях Колчанов в последнее время старался не думать. Мать написала из деревни, что мужики жгут имения, бунтуют, но ее пока не трогают. Да и за что ее трогать? Однако тревога за мать не унималась. А тут еще от сестры пришло известие, что муж ее, земский врач, скончался от тифа, заразился в больнице. Теперь сестра собиралась к матери, а на какие средства будут они существовать? Федор Федорович, будучи человеком нетребовательным, вел образ жизни для морского офицера слишком скромный и из своего содержания ежемесячно отсылал матери третью часть. А сейчас что будет? Последний раз деньги выдавали полтора месяца назад, да и то керенками. А кому они сейчас нужны? %

Закончив составление, рапортички, Колчанов собрался тут же, не откладывая, написать письма семьям Дроздова и Клямина. Ему хотелось найти какие‑то особенно теплые слова участия, он несколько раз начинал письмо, но рвал начатое: все выходило казенно и сухо. «В конце концов какое для них значение имеют теперь слова? Они все равно не обратят внимания ни на стиль, ни на слова. Тут главное — сам факт».

И, подумав так, он довольно быстро написал письмо матери Дроздова.

Но с письмом к семье Клямина опять не получалось. Снова вспомнилось все, что было связано с этим матросом. Вспомнился и невольно подслушанный его разговор с Заикиным в каюте мичмана Сумина. Как это он тогда сказал: «Вы, пролетарии, мимо главного‑то и пролетаете». А потом вот и сам к ним примкнул. Чем его смог убедить Заикин, какими доводами? А может, и не Заикин? Скорее всего, сама жизнь убедила Клямина в правильности программы большевиков.

«А меня? Меня эта жизнь убедила?» — невольно подумал Колчанов. В последнее время он все чаще и чаще думал об этом. В вихре стремитель — но нарастающих событий беспомощно вертелся все тот же вопрос: «А с кем же я?» Когда у Моон- зунда его пригласили на заседание судового комитета для обсуждения вопроса о доверии командованию, он, признаться, был польщен. Стоило ему тогда промолчать, и его сделали бы командиром миноносца. Но корыстные соображения никогда не одолевали его. Он старался всегда быть честным и откровенно высказал свое мнение.

Прямой и решительный во всем, он все‑таки не находил ответа на. этот главный для себя вопрос: с кем? Он подсознательно оттягивал свое Л решение, старался быть нейтральным, но жизнь все время требовала от него ответа на этот мучительный вопрос. А он еще не мог на него ответить, он только подходил к своему решению. И как ни странно, смерть Клямина подстегнула его, теперь Колчанову уже самому становилось стыдно за свою нерешительность. Хотя он все еще не сказал своего последнего слова…

В дверь постучали, и, не ожидая ответа, в каюту вошел Сумин.

— А вы все в трудах праведных? — насмешливо спросил он. — Зачем?

«Наверное, этому мотыльку не страшен и ветер революции, — подумал Колчанов, так и не ответив на вопрос. — А может, он прав: зачем?»

Сумин, бесцеремонно глянув в начатое письмо, сказал?

. — Что это вы, батенька, на ночь глядя придумали себе столь печальное занятие? Успеете завтра. У меня вон тоже матроса Сидоренку убили, да я не спешу. Не велика радость, чтобы спешить сообщить о ней. У меня к вам есть деловое предложение: пойти слегка встряхнуться. Я знаю такое место, где скучать не придется.

— Ах, вы все о женщинах!

— Отнюдь!

— Что же тогда?

— Легкий ужин. С икрой и непременно с мар- телем. Вы представляете, в такое время и — мар- тель.

«А может, и в самом деле мне надо встряхнуться, отвлечься?» — подумал Колчанов.

— Хорошо. Только мне необходимо принять душ и привести в порядок свой гардероб. Вестовых сейчас, сами знаете, нет.

— Да, к сожалению. Я тоже сам гладил себе рубашку. Кто бы мог подумать, что мы доживем и до этого!

— То ли еще будет!

— Ах, не говорите! Так сколько вам потребуется времени на то, чтобы собраться?

— Полчаса.

— Хорошо, ровно через полчаса я захожу за вами, — сказал Сумин и, что‑то мурлыча себе под нос, вышел из каюты.

Через полчаса они сошли на берег.

2

По дороге Сумин сказал, что они собираются в «Астории», но не в ресторане, а в номере.

— Так, знаете ли, спокойнее. Публика вся известная, да и не стоит дразнить гусей: нынче обыватель критически смотрит на всякого рода увеселения.

Они поднялись на третий этаж, остановились перед массивной полированной дверью. Прежде чем постучать, Сумин посмотрел направо и налево. Убедившись, что в коридоре никого нет, он постучал один раз, потом сделал паузу и постучал еще дважды. Видимо, этот стук был условлен заранее, и дверь тотчас открылась.

Номер состоял из двух комнат и окнами выходил к Исаакиевскому собору. Впрочем, окна сейчас были тщательно задрапированы. Об этом, очевидно, позаботился тот самый господин, который открыл дверь и, увидев Колчанова, вопросительно посмотрел на Сумина. Тот в ответ кивнул и поднял вверх указательный палец — жест, видимо, тоже условленный.

В первой комнате было уже человек семь или восемь, они встретили Сумина приветливо:

— Рады вас видеть, мичман.

— Мы уже боялись, что вы не придете. А вы даже не один.

Сумин представил Колчанова:

— Старший лейтенант Колчанов Федор Федорович.

Здесь все называли друг друга по званиям, хотя кроме Сумина и Колчанова только один был в форме, разумеется без погон. Кажется, вон тот с красивой седой головой даже генерал. Кто‑то назвал его «ваше превосходительство». Впрочем, может быть, и не военный, а статский.

Один за другим пришли еще трое. Каждый раз, когда раздавался стук в дверь, все настораживались. Это обстоятельство навело Колчанова на мысль, что, видимо, не такое уж безобидное это собрание. Однако скоро он успокоился: говорили о пустяках и все больше в шутливом тоне. А когда прошли в другую комнату и сели за стол, Колчанов решил, что собрались просто гурманы. Стол был отменный: икра, балыки, холодная телятина, гусь с яблоками. Действительно, две бутылки мартеля, шампанское в серебряных ведерках со льдом и смирновская — это на любителя.

Пили и ели много, говорили значительно меньше, в основном передавали друг другу последние новости:

— Керенский в Гатчине. С фронта снимаются наиболее надежные части, идут на Петроград.

— Казаки заняли дачу Шереметьева, но их, кажется, уже выбили оттуда.

— Надежды на юнкерские училища не оправдались. Дух у юнкерочков оказался слабым.

— У Владимирского моего матроса убили, — сообщил Сумин и кивнул в сторону Колчанова: — А у него сразу двоих.

— Что такое двое или трое? Их тысячи…

Вдруг все замолчали и повернулись к тому самому седому господину, которого называли превосходительством. Он медленно свернул салфетку, негромко и с достоинством сказал:

— Господа!

Потом вопросительно посмотрел на хозяина. Тот в свою очередь — на Сумина. Потом все повернулись к Колчанову.

— Федор Федорович, — обратился к нему Сумин. — Вы здесь первый раз. Я знаю вас как человека порядочного и надеюсь, что все, о чем вы здесь услышите, останется между нами.

«Вот тебе и мотылек! Кажется, ок хочет меня во что‑то впутать. Как же быть? Лучше ни во что не вмешиваться, встать и уйти. Ничего не знать, ничего не слышать…»

Но прежде чем он успел что‑либо ответить, Сумин сказал:

— Я в нем уверен. — И для большей убедительности добавил: — Абсолютно уверен.

— Господа! — продолжал генерал (теперь Колчанов уже не сомневался в этом). — Образованный в Петрограде «Комитет спасения родины и революции» вошел с нами в контакт. Разумеется, контакт неофициальный, только нам надо использовать и эту организацию…

«Уйти еще не поздно, — подумал Колчанов. — Пока они не начали раскрывать своих планов, уйти можно. Через бдну — две минуты будет поздно!»

Он уже собрался встать, как вдруг за окном послышались выстрелы. Один, другой, третий… Все бросились к окну, но хозяин предупредил:

— Господа, осторожно! Подождите, пока я погашу свет.

Погасили свет, отдернули драпировку. Но за окном опять все стихло, площадь была пустынна.

— Вот так мы и действуем в одиночку, — сказал в темноте генерал. — А нужны организованные, четко разработанные операции. Я предлагаю…

Что именно он предлагал, Колчанов так и не узнал: опять защелкали выстрелы, теперь уже в гостинице, кажется, на первом этаже. Потом послышался топот ног, захлопали двери.

— Господа, надо расходиться, — сказал хозяин. — Сейчас я зажгу свет. Одевайтесь быстрее и выходите по одному.

Сумин оделся раньше и сказал Колчанову:

— Федор Федорович, я жду вас у Александровского сада, на углу.

— Мичман, вы не забыли? — спросил хозяин.

— Нет. — Сумин хлопнул себя по карману и вышел.

Когда Колчанов спустился вниз, там опять все было тихо, только битое стекло хрустело под ногами. В разбитое окно сильно дуло. Швейцара на месте не оказалось, но дверь была не заперта, и Колчанов беспрепятственно вышел на улицу.

Сумин ждал его на углу Александровского сада. Они пошли рядом. Оба молчали. Так молча и вышли на набережную. Она была пустынна, в такое время мало кто рисковал показываться на улице.

С залива, как в трубу, дул холодный ветер, над головой Медного Всадника стремительно проносились облака, и казалось, что Петр своей простертой рукой раздирает их в клочья.

Мысли были тоже клочковатые и рваные, как облака, и проносились стремительно. «Чего хотят эти люди? Почему именно Сумин, наиболее легкомысленный из всех офицеров миноносца, оказался среди них? Чего они хотели от него, от Колчанова? И что это за «Комитет спасения родины и революции»? От кого они спасают революцию?

Хорошо, что началась эта стрельба и все разошлись. По крайней мере, я ничего не знаю и могу ни во что не вмешиваться.

Что могут сделать эти десять — двенадцать человек против огромной, многотысячной черно — серой массы матросов и солдат, неудержимо прущей вперед и сокрушающей на своем пути все и вся? Убить десяток — другой, как убили Клямина и Дроздова?

А жене Клямина я так — и не написал…»

Сумин остановился, чтобы прикурить. В неровном свете спички лицо его встревоженно, взгляд настороженный.

— Зачем вы меня туда привели?

Молчит, старательно раскуривает папиросу, явно оттягивает время.

— Только не виляйте, говорите прямо.

— Ну что же, прямо так прямо, — согласился Сумин… — Так оно даже лучше. Мы хотели, чтобы вы оказали нам небольшую услугу.

— Какую?

— Видите ли, вы сейчас на корабле единственный человек, имеющий доступ в артпогреба.

— И что я должен сделать?

— Ничего особенного. При очередном осмотре погреба забыть в нем вот эту штучку. — Сумин похлопал себя по карману. — Вещичка надежная и для вас вполне безопасная. С часовым механизмом. Вы можете установить любое время, от пяти минут до суток.

— И вы верили, что я на это способен?

— Мы иногда сами недооцениваем свои способности. Но есть еще и чувство долга.

— Долга? Перед кем?

— Перед отечеством.

— А что такое отечество?

— Ну, не вам это объяснять…

— А все‑таки любопытно, что вы понимаете под отечеством.

— Мы понимаем одинаково.

— Нет, мичман, не одинаково. Вы‑то, наверное, понимаете это как свое имение под Рязанью, дачу в Крыму, дворец в Москве и безликую массу мужиков, призванных работать на вас и проливать кровь на фронте. Что вам до убитого сегодня вашего матроса Сидоренки? Он ведь один из многих тысяч, составляющих эту безликую массу.

— И вам ли понять горе его семьи? И какое вам дело до того, что погибнет еще полторы сотни матросов, которые вот уже пять лет скребут палубу, драят медяшку и убирают за вами дерьмо! И что вам до того, что корабль, который вы хотите взорвать ради «спасения отечества», построен трудом, потом и кровью тысяч людей, ценой хлеба, отнятого у голодных и больных детей!

Колчанов умолк. Ему хотелось бы сказать еще многое, все, что он вынес за долгие часы раздумий о своей собственной судьбе и судьбе своего отечества, — Да разве Сумин способен понять это?

Так молча они перешли мост. И когда уже подходили к пристани, мичман спросил:

— Так вы решительно отказываетесь?

— Решительно.

— Что же… Может быть, еще пожалеете…

— Это угроза?

— Нет. Предупреждение. Подумайте. А пока прощайте, я на корабль не пойду.

— Боитесь, что я вас выдам?

— Бережёного, знаете ли, бог бережет.

Они козырнули друг другу и разошлись.

3

Ну вот и сделан выбор. Как ни старался уйти от него или хотя бы оттянуть решение, это все равно не удалось. Кончились мучительные сомнения, ты уже сказал, с кем ты. Но если с этими, то, значит, против тех? Теперь ты уже не можешь оставаться нейтральным, безучастным наблюдателем. Если те и другие враждуют, ты должен принять чью‑то сторону. Чью — ты уже решил. Что теперь будешь делать?

Первое, что ты должен был сделать, — аресто: вать Сумина. Но ты этого не сделал. Не потому, что не хватило духу, а потому, что все еще старался остаться нейтральным. А может быть, тебя удержало понятие о чести, казалось неприличным выдавать Сумина? Да, это было бы ниже твоего достоинства, если бы ты все еще оставался нейтральным. Но выбор уже сделан, и теперь твое молчание и бездействие равносильны предательству.

Надо действовать. И незамедлительно. В конце концов, из полутора сот людей найдется хотя бы один, который выполнит поручение Сумина. Это может произойти сегодня, завтра, послезавтра. Нет, медлить нельзя.

Он пошел разыскивать Шумова.

Колчанов нашел его в бывшей каюте Поликарпова, которую теперь занимал судовой комитет. Шумов что‑то писал, он был настолько поглощен этим занятием, что даже не заметил прихода Колчанова, не поднял головы. Бросив взгляд на лежавший перед матросом наполовину исписанный лист почтовой бумаги, Колчанов успел прочесть только одно слово: «Афанасий».

— Не помешал?

Шумов поднял голову, посмотрел на Колчанова, но, кажется, даже не узнал его: взгляд отвлеченный, невидящий. Но вот он тряхнул головой, как бы сгоняя одолевавшие его мысли, и удивленно спросил:

— Вы?

Колчанов не ответил. Ему вдруг вспомнилось, что именно Клямина звали Афанасием. «Ну да — Афоня».

— Жене Клямина пишете? — спросил Колчанов. Да.

— Я уже написал.

— А у меня вот никак не получается.

— Ну меня долго не получалось.

— Тяжело! — вздохнул Шумов. — Такое дело…

«Интересно бы почитать, что он написал», — подумал Колчанов. Но спрашивать было неудобно.

— Ключи от погребов у вас?

— У меня.

— Дайте их мне.

Шумов внимательно посмотрел на него. «Не доверяет», — решил Колчанов.

— Зачем они вам?

— Все‑таки я пока старший артиллерист. И хочу, чтобы ключи хранились у меня, как это положено.

— Допустим, у вас их тоже не полагается хранить. И потом, вы знаете постановление судового комитета.,!

—; Я хочу, чтобы без моего ведома ни один человек не мог вскрыть погреб.

— Кажется, мы и так вас всегда предупреждали.

— А вдруг?

— Что вдруг?

«Надо объяснить, зачем играть в прятки», — решил Колчанов и сказал:

— Мне стало известно, что в погреб хотят подложить мину и взорвать корабль.

Кажется, Шумова ничуть не удивило это сообщение. Он спокойно отметил:

— Так, — и забарабанил пальцами по столу. Только после этого спросил: — Откуда вам стало известно об этом?

Колчанов рассказал обо всем, что произошло вчера. Кажется, и это не удивило Шумова. «Откуда у него такая выдержка? — с недоумением думал Колчанов. — В сущности, он еще юноша. В его возрасте играют в бабки». Впрочем, после Клямина именно этот юноша вызывал наибольшие симпатии старшего артиллериста. С самого первого разговора Колчанов убедился, что Шумов не по возрасту зрел и достаточно развит. Еще тогда, после первого разговора, Колчанов подумал: «Если его не посадят в тюрьму, он еще наделает хлопот», И если многих удивляло, что Шумов та кой молодой, а уже верховодит бунтовщиками, то Колчанова это не только не удивляло, даже радовало.

— Где Сумин?

— Не знаю. Вчера он не пошел на корабль.

— Эх вы! — Шумов укоризненно покачал головой. — Теперь придется его искать. Как вы думаете— он окончательно убедился, что вы отказываетесь?

— Не знаю. Во всяком случае, они постараются убрать меня как нежелательного свидетеля.

— Ну, мы вас в обиду не дадим.

— Это не только от вас зависит.

— Тоже верно. А может, это и хорошо, что они будут за вами охотиться?

— Уж куда лучше!

— Я не о том. А что, если не мы будем искать Сумина, а он будет искать вас? Ведь будет?

— Надо полагать.

— Вот если бы вы согласились помочь нам. Но это связано для вас с большим риском. Подумайте.

«А что тут, собственно, думать? Я сам упустил Сумина…»

— Сейчас я попробую связаться с Военно — революционным комитетом, — продолжал Шумов. — Дело тут не в Сумине. Видать, в этом гнезде поселились птйцы и покрупнее. И нам не известно, что они замышляют еще. А Сумин — ниточка, через которую надо размотать весь клубок.

— Я согласен, — сказал Колчанов.

— Ну что же, мы вам всегда доверяли. И я рад, что мы не ошиблись.

— Спасибо, — искренне поблагодарил Колчанов.

4

Все получилось гораздо проще, чем они предполагали. Прибывший из Военно — революционного комитета товарищ сказал:

— Потерпев неудачу с вами, Сумин постарается найти другого исполнителя. Кого?

Стали вспоминать, с кем мичман был наиболее близок. Пожалуй, с Сивковым. Но вряд ли Сивков будет действовать сам. Скорее всего, поручит матросу Желудько.

— А ведь после Клямина вестовым у мичмана был как раз Желудько!

— Желудько — парень хотя и заблуждающийся, но честный. Мы не имеем права подозревать его, — заступился вдруг за матроса Заикин.

— Проверить все же не мешает.

Однако проверять Желудько не пришлось.

Перед обедом дали команду произвести приборку. И тут выяснилось, что деревянные торцы и битый кирпич закрыты в шкиперской кладовой в форпике. Ключ от кладовой хранился у боцмана Карева, однако боцмана нигде не могли найти. Вдруг Демин, стоявший вчера на сигнальном мостике ночную вахту, вспомнил, что Карев около двух часов ночи ушел с корабля. Набережная была в то время пустынна. Демину с мостика была хорошо видна одинокая фигура боцмана. Тот шел неторопливо, будто прогуливался. Демин еще подумал тогда: «И чего боцману не спится?» Потом Демин видел, что возле моста Карев остановился, а вскоре к нему подошел еще кто‑то. Оба ушли в сторону Академии художеств.

Все так и решили, что Карев сбежал. В этом не было ничего неожиданного: матросы боцмана не любили и уже не один раз грозились сбросить его за борт.

Кладовую взломали, достали приборочный материал и принялись за мокрую приборку.

К этому времени вернулся на корабль и Карев, распек младшего боцмана за то, что тот попортил замок в кладовке, и, как всегда, начал подгонять матросов, занятых приборкой верхней палубы. Потом, как и полагается, доложил об окончании приборки и вместе со всеми пошел обедать. Попросил себе вторую порцию щей:

— Ночесь у кума был, выпили маленько, дак башка. до сих пор трещит. А штишки, они на похмелье как раз.

Вид у Карева был действительно помятый, и это никого не удивило: боцман иногда любил крепко заложить.

Тем временем Колчанов, вернувшись после обеда в свою каюту, обнаружил на полу записку. На сложенном вчетверо листке почтовой бумаги была написана всего одна фраза: «Надеюсь, у Вас хватит благоразумия хотя бы молчать». Колчанов уже догался, кто это писал, но все‑таки поднялся на мостик и по вахтенному журналу сличил почерк. Так и есть — Сумин.

«Но как записка попала в каюту?», Тут‑то и выяснилось, что, кроме представителя Военно — революционного комитета и боцмана Карева, никто с берега на корабль сегодня не приходил.

Нарушив святость послеобеденного, «адмиральского» часа, боцмана срочно вызвали к дежурному по кораблю по поводу взлома кладовой в форпике. Пока он объяснялся с дежурным, обыскали его каюту. В рундуке за окованным железом сундуком и нашли мину.

После недолгих запирательств Карев признался, что мину ему дал мичман, с которым они встретились, ночью.

— Вот тогда мичман и передали мне записку и эту штуку. Записку я, как и велено было, в дверь старшему артиллеристу подсунул, а эту штуку не сумел положить куда надо — погреба‑то нонче не вскрывались.

— Где вы расстались с Суминым?

— А я их до дому довел, оне сами попросили проводить, потому как теперь на улице пошаливают и одному ходить боязно.

— Куда ты его проводил?

— Да тут недалечко. Как на первую линию повернешь, дак четвертый дом налево. Адреса я не знаю, а по памяти доведу.

— Номер квартиры не помнишь?

— А не довел я его до квартиры‑то, только до подъезду. Там еще, в двери‑то, левое верхнее стекло разбитое, дак фанеркой заделано. Вот только это я и запомнил, а номер дома не приметил. А потом я к куму пошел, с ним и подгуляли маленько, вот и опоздал я. Кум‑то у меня что те лошадь пьет, не устоял я супроть его…

— Ладно, про кума как‑нибудь в другой раз расскажешь, — оборвал боцмана Заикин. И когда Карева увели, сказал задумчиво: —Да, завоевать власть — мало, надо ее еще удержать, прав товарищ Ленин.

КНИГА ВТОРАЯ

Глава первая

1

В войну вести доходили раньше, чем в обычное время, потому как развозили их по самым отдаленным углам России не почтовые чиновники, а сам народ, войною же и оторванный от своих мест, ею же, проклятой, расшвырянный по земле, исклеванной снарядами и пулями, исцарапанной окопами и траншеями, обильно политой потом и кровью российских солдат, умиравших за царя- батюшку и отечество.

И все‑таки до Шумовки слишком поздно докатилось, будто царя — батюшку и вовсе скинули, а Временное правительство не удержалось. Принес эту весть обезножевший на войне мужик Ульяны Шумовой. Он толок, как пестиком, своей деревянной ногой размятую набежавшими бабами грязь перед осевшей завалиной и рассказывал:

— Царя‑то Ляксандра теперича нет, дак. А какой будет — незнамо, можа, и вовсе не будет. Временно‑то правительство тоже сковырнули.

— А как же без власти‑то?

— Дак, можа, и без ее проживем? Жили же…

Что верно, то верно — царь в глазах шумов — ских жителей не был властью, а лишь идолом, иконой, которая безвредно пылится на божнице и пить — есть не просит. Может, только одному деду Ефиму и нужен был другой, хороший, царь, а остальным ни к чему: «люба царска рука до нас коротка, не дотянется».

Зато в столице потеря этой власти для одних была полнейшим крахом, для других — радостью, для третьих — началом времен смутных и непонятных, таящих в себе жуткую неизвестность. Кроме большевистской, все политические партии с программами и без программ, группировки и группочки, растерянно искавшие доселе свое кредо, обыватели, трясущиеся за свое не столь уж значительное состояние, вдруг объединились в озлоблении против почуявшего свободу простого люда.

И мичман Сумин был лишь маленьким звеном в огромной цепи контрреволюционного заговора против Советской власти. Войска Керенского, продвигаясь к Петрограду, захватили Царское Село. Захват Царскосельской радиостанции позволил Керенскому передать ряд воззваний и приказов с призывом присоединиться к частям, верным Временному правительству. «Комитет спасения родины и революции» перепечатал эти воззвания и распространил их не только в Петрограде, но я под Пулковом, Красным Селом и Колпином. В столице контрреволюция опять подняла голову, начала готовиться к выступлению. Царское Село обнадеживало, туда все прибывали и прибывали казаки, артиллерия, подошел даже бронепоезд.

У красных частей обороняющих подступы к Петрограду, артиллерии было слишком мало, и Военно — революционный комитет направил «Забияку» и подошедшие к тому времени миноносцы «Победитель», «Меткий» и «Деятельный» вверх по Неве, чтобы оказать войскам поддержку огнем корабельных орудий. Миноносцы прошли мосты и бросили якоря в районе Рыбацкого.

Однако первый же обстрел Царского Села показал, что вести огонь по берегу, не имея там корректировочных постов, трудно, можно обстрелять своих. Тем более что разобраться, где свои, а где чужие, еще труднее — линия фронта все время перемещалась.

Колчанов решил отправить на берег Шумова и сигнальщика Демина: если не удастся связаться по радио, Демин будет поддерживать визуальную связь.

— Хорошо, если бы вы обосновались при каком‑нибудь штабе. Но где он стоит, этот штаб?

— Все штабы поддерживают связь с Военнореволюционным комитетом, — подсказал Зайкин. — Так что — лучше пойти в Смольный, там подскажут, что делать дальше. Ты, Шумов, найди Подвойского, он все знает.

Шумов и Демин отправились в Смольный.

Добрались они туда уже к вечеру. Возле Смольного — толкотня, беготня. Дежурят броневики, самокатчики, группы красногвардейцев, солдат и матросов.

Часовой, аккуратный, подтянутый солдат, загородил винтовкой дверь, потребовал пропуск.

— Да откуда же он у нас? — разгорячился Демин. — Нам надо быстрее на фронт, а ты тут волынку развел.

—‘ Без пропуска все равно не пущу, — уперся часовой. — И не упрашивай.

— Нам же к товарищу Подвойскому. Мы с кораблей, вашим надо помочь, а куда стрелять не знаем, — старался как можно спокойнее объяснить Шумов.

Солдат выслушал его и раздобрился:

— Ладно, идите так. Только попадет мне из- за вас.

Они долго ходили по лестницам и коридорам огромного здания, пока нашли комнату, где помещался Военно — революционный комитет. Председателя комитета Подвойского Гордей не знал, хотя много слышал о нем. Выслушав Гордея, Подвойский сказал:

— Очень хорошо, что пришли, наши уже заняли Царское. Вот туда и отправляйтесь, найдете там Дыбенко. Он с отрядом моряков из Гельсингфорса прибыл.

Они уже собрались уходить, но Шумов вспомнил, что пропуска у них нет, попросил Подвойского его выписать и попутно замолвил слово за часового:

— Вы уж его не ругайте, он долго нас не пускал, едва уговорили.

— Хорошо, — согласился Подвойский, протягивая пропуск. — Хотя и следовало бы поругать. Дисциплина и порядок должны быть. И у вас, на кораблях, особенно его необходимо поддерживать.

— У нас полный порядок! — заверил Демин.

— Постойте‑ка, — остановил Подвойский собравшихся уходить матросов. — Тут у меня только что был от Дыбенки связной, кажется, у него даже автомобиль есть. Поищите его у входа. Фамилия этого товарища, кажется, Третьяков.

— Маленький такой, и папаха рваная? — обрадовался Гордей, вспомнив ершистого солдатика в Зимнем.

— Верно, маленький. А вот насчет папахи я что‑то не заметил. Вполне возможно.

— Знаю я его. Разрешите идти?

Шумов и Демин выскочили в смежную комнату и чуть не столкнулись с Лениным. Он тоже шел к Подвойскому и посторонился, пропуская матро сов. Демин прошел мимо Ленина, не обратив на него внимания, а Шумов остановился, козырнул:

— Здравствуйте, товарищ Ленин.

— Здравствуйте, товарищ, — ответил Ленин и уже взялся за ручку двери, но обернулся и, склонив голову набок, прищурившись, посмотрел на Гордея. С тех пор как Гордей видел его в первый раз, Ленин изменился: по обе стороны носа проползли, огибая губы, две заботливые складки, кожа на лице будто увяла, но взгляд глубоко посаженных глаз повострел, хотя и не лишился любопытства. — По — моему, мы с вами уже где‑то встречались?

Гордей опять вытянулся, хотел представиться, но Ленин энергичным жестом остановил его:

— Подождите, я сам вспомню… Вы ездили агитировать на Урал?

— Так точно!

— И фамилия ваша Шумов? Да, Шумов! — уже вполне утвердительно воскликнул Ленин, рубанув, как шашкой, рукой.

— Верно! — обрадовался Гордей.

— Ну так как вы тогда съездили?

— Не очень удачно. Владимир Ильич. Подстрелили меня там, более месяца провалялся, — повинился за свою оплошность Гордей.

— И серьезно ранили? — озабоченно спросил Ленин, вглядываясь в лицо Гордея.

— В плечо угодили. А ничего — зажило. Сейчас вот опять на фронт, в Царское Село, артиллерией надо помочь нашим.

— Да, артиллерии у нас маловато, — задумчиво сказал Ленин. — Очень мало! Но Керенский все‑таки отступил в Гатчину.

— Мы его и оттуда выбьем! — пообещал Гордей.

—| Надо выбить, товарищ Шумов. Надо! Ну что же, выбивайте! — сказал Ленин и, думая уже о другом, отрёченно глянул на Гордея, протянул руку.

Гордей осторожно пожал ее. Ленин, как и тогда, удивленно посмотрел на его огромный кулачище, улыбнулся и открыл дверь.

Демин стоял посреди комнаты, вид у него был ошеломленный, — Пошли! — позвал Гордей.

Демин не двинулся с места.

— Это и вправду Ленин был?

— Он самый.

— А я не узнал. Вот беда‑то! Я ведь его чуть с ног не сшиб.

— А ты поосторожнее. Ну пойдем! — Гордей потянул Демина за рукав, — Нет, погоди! Как же так? Я же столько мечтал с ним встретиться, поговорить…

— А чего молчал? Да и не до нас ему сейчас. И нам спешить надо.

Уже в коридоре Шумов и сам удивленно сказал:

— Память‑то у него какая! С тех пор через него, поди, тысячи людей прошли, а вот меня запомнил. Даже фамилию не забыл. Это надо же!

— На то он и Ленин! — убежденно произнес Демин.

Третьякова они чуть не упустили. Солдат важно восседал рядом с шофером, правда, папаха на нем была целая — то ли починил, то ли раздобыл другую. Автомобиль, чихая мотором, уже подъезжал к воротам, когда Гордей догнал его и ухватил Третьякова за рукав.

— Эй, постой‑ка!

Третьяков обернулся, узнал Гордея и тронул шофера за плечо. Тот притормозил, мотор громко чихнул и заглох.

— Ты в Царское? — спросил Шумов.

— Туда. А ты откуда знаешь? — подозрительно спросил Третьяков.

— Я, брат, все знаю, — сказал Гордей, забираясь на заднее сиденье. — Нам по пути. — И, видя, что солдат все еще сомневается, пояснил: — Мы от товарища Подвойского.

Демин уселся рядом с Шумовым, но теперь шофер никак не мог завести мотор.

— Ну‑ка крутни ты, — предложил он Шумову.

Гордей вылез из машины, взялся за рукоятку и начал крутить ее так споро, что шофер испуганно закричал:

— Постой, ты мне так весь мотор разворотишь! Эй, пехота, — обратился он к стоявшим у ворот солдатам, — ну‑ка подмогните!

Солдаты гурьбой подошли к автомобилю, недоверчиво оглядывая его.

— Что, не тянет железная кобыла? Или уросит?

— А ну навались! — командно подстегнул их с сиденья Демин.

Они вытолкали автомобиль за ворота, мотор кашлянул, и, опахнув солдат густым облаком коричневого дыма, автомобиль покатился вперед.

— Вот язва, сколько. же она карасину жрет! — отмахиваясь от дыма, ругнулся один из солдат и крикнул вдогонку: — Подпругу‑то подтяни!

— Подпру — уга! — презрительно и гордо сказал шофер, смахнув со лба на глаза закопченные очки.

2

Хотя в дороге мотор еще два раза останавливался, в Царское они приехали засветло. Потом долго разыскивали Дыбенко, пока им не подсказали, что видели его где‑то у Орловских ворот.

— Вовремя подоспели, — сказал Дыбенко. — Завтра двинем на Гатчину, а артиллерии кот наплакал. С кораблями можно связаться по радио, теперь у нас своя радиостанция есты

Демин отправился на радиостанцию договариваться о связи с эсминцами, а Гордей остался, чтобы узнать у Дыбенко о дяде.

— Он где‑то тут с отрядом гельсингфорсцев, прибывших поездом. Коновалов, — г- спросил Дыбенко у матроса с «России», — не видел Шумова?

— Днем видед, а сейчас не знаю — где.

— Придет, никуда не денется, — успокоил Дыбенко. — Где миноносцы?

— У Рыбацкого.

— Ну‑ка дайте карту, — попросил Дыбенко у сидевшего за столом матроса.

В это время за дверью послышался какой‑то шум, ругань, потом четверо матросов ввели казачьего офицера и двух казаков.

— Кто такие? — строжисто спросил Дыбенко, ни к кому из приведенных не обращаясь, а глядя в окно.

— Говорят, делегаты, — доложил один из матросов. — Самого главного требуют.

— Ну я главный.

— А не можете ли назвать свою фамилию? — спросил офицер.

— Дыбенко, председатель Центробалта.

— Вот вас нам и надо. — Офицер вышел чуть вперед. — Мы пришли, чтобы вступить с вами в официальные переговоры.

— Проходите, садитесь.

Когда все уселись, офицер заговорил увесисто:

— Если вы завтра начнете наступление, то казаки и юнкера окажут вам упорное сопротивление. Сил у нас достаточно. Кроме того, к утру ожидается еще батальон ударников.

— Что же вы предлагаете? — спросил Дыбенко, поочередно оглядывая прибывших.

— Мы не хотим зря проливать кровь. Давайте начнем переговоры. Пусть к нам приедет ваша делегация, выступит перед казаками на митинге и расскажет, что такое Советская власть, кто избран министрами.

— И что при этой власти будет с нами, — добавил один из казаков.

— Так давайте сейчас же и начнем переговоры, — предложил Дыбенко.

— Нет, надо, чтобы вы там перед всеми выступили, — настаивал все тот же казак. — Вам больше поверят. А то ведь нам говорят, что все вы тут — немецкие шпионы и пленных разрезаете на куски. А сначала будто бы глаза выкалываете.

— Вот брешут, сволочи! У вас же не выкололи? — спросил один из доставивших делегацию матросов.

— Да уж видим, какие вы есть шпионы, — согласился казак и вопросительно поглядел на офицера. — Только надо, чтобы все о вас правду узнали. И что такое Советская власть…

— Хорошо, я поеду с вами и выступлю на митинге, — согласился Дыбенко.

Матросы загалдели:

— Может, это ловушка?

— Одного тебя не пустим.

— В Смольный бы надо сообщить. Да охрану дать побольше. Взвод хотя бы.

— Кто же нас со взводом пустит? — с усмешкой спросил Дыбенко. — Они‑то вот без охраны пришли, не испугались, хотя им про нас вот каких страстей наговорили.

— Так то мы, а то они! — не уступали матросы. — Они‑то другой породы.

— Казаки вас не обидят, — заверил офицер.

Все‑таки матросы настояли, чтобы Дыбенко взял с собой кого‑нибудь из них.

— Ну ладно, — согласился Дыбенко. — Вот Шумова и возьму, парень от тертый и уже стреляный. Вдвоем нам будет сподручнее.

Было около часу ночи. Автомобиль, на котором приехали Шумов и Демин, куда‑то угнали, едва разыскали другой — санитарный. Когда Гордей влезал в него, кто‑то сунул ему в руку гранату:

— Возьми, может, пригодится.

Гордей положил гранату в карман бушлата.

Дорога была грязная, ухабистая, автомобиль еле полз, то и дело съезжая с колеи. Фары не включили, вокруг непроглядная темень. Вот от- куда‑то сбоку из темноты донесся окрик:

— Сто — ой!

Подъехали четверо казаков. Офицер вышел из автомобиля, стал — что‑то объяснять им. Один из казаков сунул голову внутрь автомобиля, зажег спичку. Пристально посмотрел на Дыбенко и Шумова:

— А энти зачем?

— Не твое дело, — отстранил его офицер и сказал шоферу: — Поехали!

Чем ближе они подъезжали к Гатчине, тем чаще их останавливали. Но — пропускали.

Казак побойчее объяснял:

— Промеж себя воевать нам не резон. Немец — другое дело. А своих зачем — убивать? Нас там избавителями зовут, а от кого избавлять‑то и кого? Ежели баре промеж себя чего не поделили, пусть и воюют, а нам с вами делить неча…

Офицер помалкивал, в темноте не было видно его лица, может, он и не соглашался с казаком, но не мешал ему говорить.

Часа через два автомобиль въехал в Гатчину и остановился на площади перед дворцом. Из ворот вышел дежурный офицер, оглядел сидевших в машине и спросил у Дыбенко:

— Кто такой?

— Я прибыл для переговоров с казаками.

— Вынужден вас арестовать. Сдайте оружие.

Гордей выхватил из‑за пояса револьвер, подскочил к офицеру. и, направив револьвер ему в грудь, предупредил:

— Только попробуй арестовать!

Из темноты появилось еще несколько казаков, они со всех сторон обступили автомобиль — похоже, дежурный взвод. Дыбенко спокойно заговорил, обращаясь не столько к офицерам, сколько к казакам:

— Оружие мое — револьвер. Его я не сдам. Если вы посылали делегацию для того, чтобы захватить нас как заложников, то этим вы не достигнете цели. Знайте, наш арест вам дорого обойдется.

К ним пробрался один из ехавших в автомобиле казаков.

— Они нас не трогали, — заявил казак, — их тоже нельзя трогать.

— Я обязан арестовать и доложить генералу Краснову, — более миролюбиво объяснил дежурный. — Что он прикажет, то и будет сделано, а я исполняю свои обязанности.

Но казаки уже оттеснили дежурного от Дыбенко и Шумова.

— Пусть большевики сами расскажут. Да не нам одним, а всем.

— Айда в казармы!

— Верно, в казармы, чего тут толковать?!

— Керенский здесь? — спросил Дыбенко у стоявшего рядом казака.

— Тут.

Подошел офицер, приезжавший с делегацией в Царское, предложил:

— Пойдемте в казармы.

— Хорошо, — согласился Дыбенко. — Но я требую, чтобы к Керенскому был поставлен надлежащий караул. В случае его побега — отвечаете вы.

Офицер отошел, чтобы распорядиться насчет караула, а Дыбенко и Шумов под охраной обступивших их казаков отправились в казармы.

3

В казарме полумрак был густо перемешан с запахами табачного дыма, пота, человеческих испарений и гулом голосов. Нестриженые, небритые, немытые лица желтыми пятнами проступали в неровном свете семилинейных керосиновых ламп. С верхних нар свешивались разномастные чубы.

Дыбенко говорил уже третий час подряд:

— …Керенский вместе с русской и иностранной буржуазией пытался сдать немцам Петроград, чтобы задушить революцию. Временное правительство, так же как и царское, не стремится к миру и не собирается прекратить братоубийственную войну, спасти от разорения страну и передать землю крестьянам, а продолжает начатую царем бойню, гонит на фронт все новые и новые десятки и сотни тысяч молодых солдат, не обеспечивая их ни вооружением, ни обмундированием, ни продовольствием. И наоборот, Советская власть ставит перед собой задачу: немедленно добиться справедливого мира для всех, прекращения войны, передачи земли крестьянам, установления контроля над производством, отмены смертной казни на фронте. Советским правительством, избранным на Всероссийском съезде Советов, по всем этим вопросам приняты и изданы декреты.

Дыбенко рассказывал о первых декретах Советской власти, а тем временем в казарму набивались офицеры и юнкера. Это не предвещало ничего хорошего, и Шумов с беспокойством вглядывался в лица казаков. «Как они себя поведут? Сумеет ли Дыбенко убедить их вот так, сразу?» Неожиданно среди офицеров заметил Павла Глазова, он выделялся морской формой. Форма была еще гардемаринская, но погоны уже офицерские. «Так вот куда он сбежал!»

— …Керенский снова пытается вас, казаков, превратить в жандармов и тем самым возбудить против вас, казаков, всеобщую народную ненависть и преследование…

— Станичники, не верьте им! Это предатели и изменники России, немецкие шпионы! Гнать их! — донеслись выкрики из угла, где скопились офицеры и юнкера.

Шумов удивлялся спокойствию председателя Центробалта. Вот Дыбенко повернулся к тому углу и стал терпеливо объяснять:

— Нет, не немецкие шпионы взяли власть в свои руки, а рабочие и крестьяне, солдаты и ма- Тросы, такие же, как вы, труженики — казаки. А то, что я моряк, пусть не смущает господ офицеров. Флот первый доказал свою преданность революции и готовность к защите страны в моонзундских боях, где в борьбе с превосходящим флотом немцев он дрался до последней капли крови. Флот же первым выступил и на защиту Советской власти.

— Это верно, — поддержал казак, приезжавший с делегацией. — У них там я много видел моряков и на сухопутье. Матросы — наши братья, неужто мы против них пойдем?

Однако и офицеры не унимались:

— Какие они вам братья? Они Россию немцам продали!

Дыбенко усмехнулся:

— То‑то мы разбогатели! Вот видите, что на мне? Это и есть весь мой капитал, да и тот казенный. Или вы думали, что я буржуй какой? Нет, я такой же крестьянин, как и вы, Черниговской губернии, землепашец. А вот Шумов с Урала. В подпасках был, должность как будто не аристократическая.

Казаки немного развеселились, но к единому решению еще не пришли. Видно было, что они побаиваются присутствующих тут офицеров: казак есть казак, для него золотые погоны — непререкаемая власть. Иногда Гордею казалось, что, стоит одному из офицеров подать команду, казаки послушно разойдутся или тут же растерзают и Дыбенко, и его.

Наверное, и Дыбенко чувствовал опасность, поэтому решил немного припугнуть казаков:

— На поддержку Советской власти с фронта идут войска. Полки двенадцатой армии на подходе…

Это подействовало, казаки загалдели. Оказывается, они уже слышали, что двенадцатая армия поддерживает большевиков.

Шел восьмой час утра, надо было спешить, а то вот — вот подойдет батальон ударников, и неизвестно, как все повернется тогда. И Дыбенко сказал:

— Давайте решайте, с кем вы. Или вы согласны прекратить гражданскую войну и арестовать Керенского, или…

Договаривать не было нужды, казаки догадывались, что означало это «или». И после недолгих споров согласились арестовать Керенского.

— Однако у нас есть казачий комитет, надо, чтобы и он решил. Тогда вроде бы по закону выйдет.

Все двинулись к дворцу. Утро выдалось погожее, дворец был весь залит солнцем, первые лучи его упали и на площадь, затерялись в толпе. Площадь постепенно заполнялась казаками. Все ждали, когда соберется казачий комитет. А пока настроение у казаков было шаткое.

— Может, нам самим сейчас и арестовать Керенского? — предложил Дыбенко Гордей. — Тогда казаки сразу сдадутся.

— Как же мы арестуем его вдвоем? Потерпи немного, казаки сами его арестуют. А пока выясни, где он находится.

Выяснять, где Керенский, пришлось недолго. Тот самый офицер, который приезжал с делегацией, указал на дверь:

— Вон видите, из той двери выглядывают? Это адъютант верховного главнокомандующего. Там и сам Керенский.

Оказывается, бывший министр — председатель Временного правительства расположился в комна те, соседней с той, где собирался сейчас на заседание казачий комитет.

Когда собрались все члены комитета, выяснилось, что он состоит целиком из офицеров и юнкеров. Ждать от такого комитета благоприятного решения не стоило. Дыбенко даже не стал тут разговаривать, а опять вышел на площадь и обратился к казакам:

— Где же казаки в вашем комитете? Там одни офицеры, вот и выходит, что комитет‑то не казачий, а офицерский.

— А ведь и верно, не наш комитет! — недоуменно сказал стоявший в первом ряду пожилой казак. — Как же это выходит?

— Надо выбрать новый, из казаков! — предложил другой.

Предложение это казаки дружно поддержали, стали называть фамилии своих представителей в комитет. Голосовать не стали: просто выкрикивали фамилию казака, и тот шел в зал заседания.

Однако и новый комитет пришлось долго уговаривать, чтобы он дал согласие на арест Керенского.

— Да поймите же вы, что тянуть дальше нельзя, — убеждал Дыбенко. — Если мы не договоримся сейчас, наши начнут наступление на Гатчину. Они, наверное, думают, что вы нас арестовали. Мы были отпущены до определенного времени…

А время уже перевалило за полдень, и Дыбенко поставил вопрос на голосование. Но не успели делегаты проголосовать, как в зал влетел дежурный офицер и, не скрывая своей радости, зачитал телеграмму:

— «Из Луги вышли 12 эшелонов ударников. К вечеру прибудут в Гатчину. Савинков».

— Как же теперь‑то быть? — растерянно спросил один из казаков:

— А вот и решайте, кому голову подставлять, — злорадно, сказал офицер и вышел.

— Как тут решишь? — обратился казак к Дыбенко. — С вами Столкуешься, тех вон сколько прет сюда. Они небось по головке нас не погладят…

Заволновались и остальные:

— Нам теперь с вами вроде бы не с руки.

— Но ведь если мы сейчас с вами не договоримся, наши немедленно начнут наступление и до подхода ударников мы вас разобьем, — предупредил Дыбенко.

— Да, куды ни кинь, везде клин.

4

Бывший министр — председатель Временного правительства и верховный главнокомандующий Керенский в то утро проснулся поздно, около десяти часов. Возможно, он проспал бы и дольше, если бы его не разбудил шум, доносившийся из соседнего зала. Вероятно, генерал Краснов опять собирает своих офицеров. «Мог бы собрать где‑нибудь в другом месте», — с раздражением подумал Керенский и позвал адъютанта.

Тот пришел сразу же, обычно невозмутимое лицо его на этот раз было взволновано.

— Что там за шум?

— Казачий комитет заседает.

Керенский поморщился:

— Этого еще не хватало! По какому поводу?

— Делегация от большевиков приехала, двое матросов.

— Что им нужно?

Адъютант нерешительно помялся, но все‑таки доложил:

— Требуют, чтобы казаки арестовали вас и выдали большевикам.

— Однако! Ну и что же казаки?

— Пока ничего не решили. Но, похоже, согласятся.

— От Савинкова сведений нет?

— Пока никаких.

— Медлит Савинков. Пусть запросят еще раз. Да узнайте, что там решает этот комитет и что за матросы сюда прибыли.

Адъютант вернулся быстро, Керенский еще не успел одеться.

— Распоряжение насчет Савинкова передал. Комитет выбирают новый. Этот почему‑то забраковали. Приехал от большевиков матрос Дыбенко, а фамилию другого не узнал.

— Дыбенко? — встревожился Керенский.

— Так точно.

— Позовите сюда генерала Краснова, да поскорее.

Адъютант, звякнув шпорами, ушел, а Керенский торопливо закончил туалет и подошел к окну. Оно выходило в двор, в противоположную от площади сторону, но и сюда доносился многотысячный гул голосов. «Сброд, а не войско!» — сердито подумал верховный главнокомандующий.

Вошел командующий третьим казачьим корпусом генерал Краснов — высокий, подтянутый, красивый, едва начинающий седеть. Глаза спокойные, как будто ничего не происходит. Это спокойствие окончательно вывело КеренскогЬ из себя. Чтобы скрыть раздражение, он опять отвернулся к окну.

— Звали, Александр Федорович? — раздался за спиной голос Краснова, тоже спокойный, даже наигранно мелодичный.

Керенский круто повернулся:

— Генерал, вы меня предали!

Краснов удивленно вскинул брови:

— То есть?

— Ваши казаки хотят арестовать меня и выдать матросам. Вы об этом знаете? — Керенский забросил руки за спину и заходил по комнате.

— Да.

— Почему же не предупредили меня и не принимаете никаких мер?

— Боюсь, что уже поздно принимать какие- либо меры. Сочувствия к вам нет. — В глазах генерала мелькнула едва заметная усмешка.

— А офицеры?

— Офицеры тоже недовольны вами. Я бы даже сказал: особенно недовольны.

— Что же мне делать? — уже не наигранно, как обычно, а с отчаянием воскликнул Керенский.

Краснов только пожал плечами. Керенский опять подошел к окну, прислушался. И вдруг прямые плечи его опустились, коротко стриженная голова поникл» а.

— Придется- покончить с собой, — тихо сказал он.

Краснов и на этот раз промолчал. Керенский же надеялся, что при этом заявлении генерал начнет отговаривать его. Собственно, только для этого и сказал Керенский о намерении покончить с собой, на самом деле у него такого желания не было. Наверное, Краснов догадался об этом и потому никак не реагировал, молчал, может, опять усмехнулся в спину.

Керенский резко повернулся к генералу:

— Вы можете сказать, что мне делать?

— Могу только подать добрый совет. Слушать его или нет — ваше дело, — спокойно, даже, пожалуй, смиренно сказал Краснов.

— Говорите.

— Вам надо поехать сейчас в Петроград с белым флагом и явиться в Революционный комитет. Там вы, как глава правительства, можете начать переговоры.

Керенский нервно забегал по комнате. Может быть, так ему легче думалось. Его высокий лоб прорезали морщины, холодные глаза сузились, на скулах зашевелились желваки. Наконец он остановился перед Красновым и устало сказал:

— Хорошо, генерал. Я именно так и сделаю.

И опять заходил по комнате, теперь уже медленно, низко опустив голову.

— Я дам вам охрану и попрошу, чтобы с вами отправился один матрос — из тех, что приехали. Другого оставлю как заложника.

Керенский остановился, вскинул голову и воскликнул:

— Только не матрос! Вы знаете, кто он?

— Нет.

— Это Дыбенко.

— Я не знаю, кто такой Дыбенко.

— Председатель Центробалта. Это — мой враг.

Краснов равнодушно сказал:

— Раз ведете большую игру…

Керенский не дал ему договорить, прервал:

— Я уеду ночью.

— Почему? — спросил Краснов. — Это будет похоже на бегство. Разумнее поехать спокойно и открыто, чтобы все видели.

Вошел адъютант, доложил:

— Получена телеграмма от Савинкова. Двенадцать эшелонов ударников прибудут к вечеру.

— Поздно! — воскликнул Керенский.

— Можно еще потянуть время, — задумчиво сказал Краснов и отдал адъютанту распоряжение: — Пусть эту телеграмму зачитают новому казачьему комитету. Посмотрим, как поведут себя комитетчики при этом известии.

5

А комитет все еще колебался. Но теперь Дыбенко и не торопил казаков, теперь ему самому было выгодно потянуть время. Ударники прибудут только к вечеру, а наш Финляндский полк и отряд моряков должны вот — вот начать наступление. Казаки вряд ли сейчас будут сопротивляться, и до прихода эшелонов с ударниками Гатчина будет взята.

Однако долго тянуть нельзя. Надо успеть как следует подготовиться к встрече ударников, их как‑никак двенадцать эшелонов.

— Ну так что, придем мы к какому‑нибудь решению? — спросил Дыбенко у новых членов казачьего комитета.

Казаки скребли затылки, чесали грязными пальцами бороды:

— Надо бы, верно, решить, как будем.

Наконец один предложил:

— Давайте так уговоримся: мы с вами воевать больше не будем, а вы за это пропустите нас домой, на Дон и Кубань.

Предложение понравилось всем, но опять возникли сомнения:

— А как отпустят? Если с оружием — одно, а без оружия нам нельзя, дорога длинная.

— Нет, оружие мы не сдадим.

— Хорошо, оружие мы вам оставим, — согласился Дыбенко.

Тут же составили договор. Подписали его Дыбенко и от имени комитета шесть казаков, оказавшихся грамотными.

— Теперь о Керенском, — напомнил Дыбенко.

— Да берите вы его, нам не жалко, — сразу согласились казаки.

— Ставлю вопрос на голосование.

За арест Керенского проголосовали единогласно.

— Теперь надо его арестовать и привести сюда. Кто пойдет?

И опять заминка. Никто из казаков не хотел добровольно ввязываться в арест верховного главнокомандующего.

— Кто знает, куда жизнь повернется. Вам он надобен, вот вы его и арестуйте. А нам встревать в это дело неохота.

— Но ведь постановление о его аресте вынес ваш казачий комитет. Вы и должны арестовать Керенского, тогда все будет законно.

— Так‑то оно так, а все же… — Казаки опять чесали затылки и бороды.

Наконец после долгих препирательств отрядили за Керенским четверых казаков. Они нехотя отправились в соседний зал. Однако вскоре вернулись:

— Керенский удрал!

Все вскочили, зашумели.

— Как удрал?

— Через подземный ход. Переоделся матросом. А на том конце его автомобиль ждал.

Гордей в это время искал Павла Глазова. На площади гудела толпа. Казаки уже знали о бегстве Керенского, слышались возмущенные выкри ки. Кто‑то доказывал, что Керенский не убежал, а выехал навстречу подходящим эшелонам с ударниками.

«Вот лопухи, упустили! — досадовал Гордей, забыв о Глазове. — Все Временное правительство арестовали, а главного‑то и упустили!»

Это было особенно обидно.

«Не надо было мне уходить искать этого Павла Глазова…»

— Наверное, он долго еще терзался бы, но вышел Дыбенко, весело спросил:

— Ну, что приуныл?

— Так ведь упустили Керенского‑то!

— Пусть бежит, черт с ним! Его бегство есть его политическая смерть.

— Все же…

— Далеко не уйдет. Вот казаки такую телеграмму заготовили. — Дыбенко протянул Шумову бумагу.

«Всем, всем. Керенский позорно бежал, предательски бросил нас на произвол судьбы. Каждый, кто встретит его, где бы он ни появился, должен его арестовать как труса и предателя.

Казачий совет 3–го корпуса».

Едва они пошли в зал, где еще заседал казачий комитет, как появился дежурный офицер. Теперь он был куда покладистее:

— Там с заставы верховой прискакал, говорит, что матросский отряд подходит. Что делать?

— Пусть пропустят, — сказал Дыбенко.

Дежурный вопросительно посмотрел на пожилого казака, избранного председателем комитета.

— Пущай идут, — согласился тот.

Вскоре в Гатчину вступили Финляндский полк и отряд моряков. Только теперь Гордей увидел дядю Петра и окликнул его.

— Гордей? — удивился Петр. — Ты откуда здесь взялся?

— А мы с ним тут со вчерашнего дня, — сказал Дыбенко и сладко потянулся. — Теперь не мешало бы и вздремнуть часок — другой.

В разговор вмешался командир прибывшего отряда Сивере:

— А казачков надо все‑таки разоружить.

— У нас же договор! — возразил Дыбенко.

— Они Керенского упустили, — упрекнул Сивере и спросил: — Что слышно насчет ударников?

Пока выясняли, где ударники, пришел солдат, обратился к Дыбенко:

— Вы вчерась санитарный автомобиль в Царском брали, так просят вернуть. Сестра тут милосердия за ним пришла.

— Верно, а где автомобиль? — спросил Дыбенко у Гордея.

— Не знаю, может у казарм?

— Пойди поищи. И верни санитарам.

Вместе с солдатом Гордей спустился по лестнице во двор. У ворот и в самом деле стояла женщина в кожаной куртке, с санитарной сумкой через плечо. Она смотрела на площадь, лица ее не было видно, но что‑то в этой женщине показалось Гордею знакомым. Вот она обернулась на звук их шагов, и Гордей вздрогнул: узнал Наташу Егорову.

— Вы? Как вы здесь очутились? — спросил он, подходя к ней.

— А вы? Ну здравствуйте! — она протянула Гордею руку.

— Здравствуйте, Наташа!

Кажется, они не знали, что еще сказать, стояли, держась за руки, смотрели друг на друга и смущенно молчали.

— Вот ведь, гора с горой не сходится, а человек с человеком… Ну вы теперь без меня разберетесь, — сказал солдат.

Они и не заметили, как солдат ушел.

Глава вторая

1

Это было неудержимо, как обвал. Когда они расстались с Гордеем, Наташа сразу почувствовала гнетущую пустоту, но в ней еще жило настороженное ожидание, надежда, что все как‑то обойдется, схлынет и опять на душе станет спокойно. Но проходили дни, недели, а былая уравновешенность не только не возвращалась, наоборот, в душе назревало что‑то тревожное, давящее, порой невыносимо ноющее, от чего перехватывало дыхание и начинало бешено колотиться сердце. Сначала она и сама не понимала, что с ней происходит. Она постоянно ощущала в себе какое‑то смутное беспокойство, оно все время нарастало, и вот уже появились бессонница, раздражительность. Отец с тревогой спрашивал:

— Ты не заболела ли, дочка?

— Нет, я чувствую себя вполне здоровой.

Она и сама иногда думала: «А может, это и в самом деле болезнь?»

Потом поймала себя на том, что ее все время тянет пойти в гавань, а когда увидит на улице матроса, хотя бы отдаленно напоминающего Гордея Шумова, вздрагивает, а в груди как будто.

что‑то обрывается. «Неужели?» — со страхом и в то же время радостно думала она.

И перестала сомневаться в тот самый день, когда получила от Гордея письмо. Этот день был для нее праздником, она впервые за последние полгода почувствовала настоящую радость. Она радовалась тому, что Гордей в тяжелых боях у островов Даго и Эзель даже не ранен, и тому, что сама она только сейчас поняла, как любрт его.

«Да, да, люблю!» — кричало в ней.

Наверное, отец заметил ее праздничное настроение, тоже повеселел:

— А хочешь, я тебя обрадую? Через неделю мы уезжаем в Петроград.

Она не знала, почему он решил уехать: замкнувшись в своих собственных переживаниях, она почти перестала интересоваться его делами. Известие ее действительно обрадовало по — настоящему, потому что она сразу подумала: «Гордей где‑то 6 там».

Но в Петрограде его не оказалось, она узнала, что «Забияка» базируется в Гельсингфорсе, все собиралась туда съездить, да не успела: началась революция.

Они с отцом жили на Охте, снимали там меблированную комнату. Отец, который и раньше редко бывал дома, теперь вообще не появлялся. Если бы он заскочил домой хоть на минуту, Наташа может быть, и узнала бы, что «Забияка» пришел в Петроград. Но узнать об этом ей было не от кого. Только четыре дня назад заглянул старый знакомый отца Сивере. Наташа пожаловалась ему, что отец совсем не бывает дома, что она вынуждена сидеть и ждать его, ей даже стыдно: происходят такие важные события, а она где‑то в стороне от них.

— Если хотите, поедемте со мной, у нас совсем нет сестер милосердия, а они очень нужны, — предложил Сивере.

И Наташа согласилась, она обрадовалась, что кому‑то вдруг стала нужна. И уж никак не думала, что именно здесь встретится с Гордеем.

Она смотрела на него и не верила своим глазам. Наташа много раз представляла, как они встретятся, что она ему скажет, у нее даже заранее были заготовлены те слова, которые она хотела и должна была ему сказать. Но сейчас она забыла все эти слова, да ей и не хотелось ничего говорить, ей было хорошо так вот стоять, держаться за руки и молчать, ощущая биение его пульса, его тепло.

Гордей первый нарушил молчание и спросил совсем не о том, о чем хотел бы спросить:

— Это ваш автомобиль мы вчера угнали?

— Наш, — разочарованно сказала она.

— Я даже не знаю, куда его дели казаки. Пойдемте искать.

— Да, надо искать, — машинально повторила она, думая совсем о другом. И только когда они пересекли площадь, сказала: — Я рада, что встретила вас здесь.

— И я. — Гордей сжал ее руку.

— Ой! — вскрикнула Наталья и, теперь уже не таясь, ласково сказала: —Медведь!

— Точно! — Гордей вдруг подхватил ее, поднял и закружил. Он и верно рычал сейчас, как медведь, повторяя: — И я, и я…

— Пустите, голова кружится.

— Это хорошо, пусть кружится, пусть вся земля кружится!

Наконец он осторожно поставил ее на землю, притянул к себе и поцеловал. Она не только не уклонилась от этого поцелуя, а сама поцеловала Гордея. А голова все кружилась. Наташа боялась, что вот — вот упадет, и крепко держалась за Гордея.

— Тьфу ты, нашли время! — сердито сказал кто‑то за спиной.

Они испуганно отстранились друг от друга, потом оба засмеялись…

Автомобиль они так и не нашлн: оказывается, он ночью же вернулся, но не в Царское Село, а, как выяснилось потом, в Пулково. Впрочем, это было не столь уж важно. Гордей тут же реквизировал у казаков другой автомобиль, велев шоферу нарисовать на нем крест. Пока шофер разыскивал краску, они сидели в машине и Наташа рассказывала, как она попала сюда.

Потом пришел шофер, и Наташа стала показывать ему, как надо рисовать крест. Когда она снова села в автомобиль, Гордей спал, уронив голову на баранку.

2

Ему приснилось, что он сидит на берегу Миасса, нещадно печет солнце, коровы стоят в воде и отбиваются хвостами от паутов, а дед Ефим лежит на пригорке в валенках и сермяге. Вот он поднимает голову, подслеповато щурится на солнце и говорит:

— Ты пошто коров домой не гонишь, гли — кось, солнышко‑то совсем зашло.

— Как это зашло? Ты же на него смотришь!

— А я его не вижу. Знать, совсем ослеп.

Дед опять укладывается спать, а Гордей спускается к реке| чтобы искупаться. Он уже разделся, готов прыгнуть в воду, но вдруг видит, что по реке плывет мичманка боцмана Пузырева. «Отку да она тут оказалась?» — думает Гордей. Течение уносит мичманку все дальше, вот она уже скрылась за поворотом реки.

Гордей ныряет в воду, она почему‑то холодная. Чтобы согреться, Гордей быстро, саженками, плывет к другому берегу, потом обратно. Он уже устал, но так и не согрелся. Ему хочется поскорее выскочить из воды под палящие лучи солнца, но на берегу возле куста, где он раздевался, сидит Наталья и смеется. На ней длинное белое платье, оно еще больше подчеркивает смуглость ее кожи, крепость тела.

А у Гордея зуб на зуб не попадает, он уговаривает Наталью:

— Ты отойди вон за тот куст, я оденусь.

Наталья в ответ только заливисто хохочет, показывая белые ровные зубы.

Вдруг откуда ни возьмись налетает сильный вихрь, подхватывает Наталью и поднимает высоко в небо. Вот меж набежавших туч мелькает ее белое платье, оно как бы растворяется в небе, потом из тучи выскакивает молния и раскалывает небо надвое, как арбуз. Из образовавшейся в куполе неба неровной щели, как из пробоины в корабле, хлещет вода…

Гордей просыпается. И в самом деле холодно, хотя никакой воды нет, и небо над головой целое— ни одной трещинки. Только лохматые звезды, густо усыпавшие его темный купол, моргают где‑то высоко — высоко. «Вот черт, приснится же этакое! — думает Гордей, вспоминая свой сон. И пугается: —А где же Наталья? Ведь она тут была».

Он хочет встать — и больно ударяется раненым плечом о баранку руля.

— Вот черт! — уже вслух произносит он и осто рожно вылезает из‑под баранки. Оказывается, он сдал прямо на сиденье.

«Ну да, тут я и уснул, — вспоминает он. — Только это было еще днем, а сейчас ночь. Где же Наталья?»

На заднем сиденье кто‑то зашевелился.

— Кто здесь? — спросил Гордей.

— Проснулся? А я сторожу тебя, продрог как собака. — Шофер соскочил на землю. — Уходить не велено, пока не проснешься.

— Где Наталья?

— Она там, во дворце, лазарет готовит к зав- трему, говорят, большой бой будет. Велела, как проснешься, разыскать ее. Пойдем вместе, и я маленько в тепле‑то погреюсь.

Перешагивая через сидящих прямо на полу солдат и матросов, они долго ходили по дворцу, отыскивая лазарет. Наконец вошли в зал, в два ряда уставленный разномастными кроватями, должно быть. принесенными сюда со всего дворца. Сидевший за столиком мужчина в белом колпаке и халате поднял голову, строго сказал:

— Сюда нельзя, товарищи. Здесь лазарет.

— Нам Егорову, сестру милосердия, — объяснил Гордей.

— Егорову? Кто же у нас Егорова? Такой вроде бы нет.

— Натальей ее зовут.

— А, Наташу! Она спит. Приходите утром.

— Мне нужно срочно.

— Кто‑нибудь ранен?

— Нет.

— Тогда приходите утром. Она у нас уже дня четыре, и я не помню, чтобы спала.

— Хорошо, я подожду, — согласился Гордей, осторожно присаживаясь на краешек стула.

— Только там, за дверью.

Когда они вышли, шофер сказал:

— Работа у них не сладкая. Ну‑ка утащи на себе такого, как ты. Умаешься!

Они улеглись под дверью, прямо на полу, положив под голову шоферскую куртку и укрывшись бушлатом Гордея.

— Не заметил, другого выхода нет? — спросил Шумов.

— Вроде бы только этот. А что?

— Да так…

Гордей вспомнил, как упустил Керенского, и опять с досадой подумал: «Все Временное правительство брали, а главного‑то и прозевали». Почему‑то снова в мельчайших деталях всплыли в памяти события той удивительной ночи, разговор с толстым министром иностранных дел Терещенко. Как он тогда удивился!

Гордей мысленно продолжил спор с Терещенко о войне, о том, как ее закончить. Потом вспомнил, как первый раз увидел Наташу в Ревеле. Пожалуй, она с тех пор не изменилась, разве что похудела немного.

Рядом, поджав ноги, спал шофер, чмокая во сне губами, наверное, ему приснилось что‑то вкусное. Гордей, припомнив давешний сон, невольно встревожился: «Как же я не посмотрел насчет второго выхода?» Он боялся потерять Наталью, поэтому решил больше не спать. Но усталость взяла свое, вскоре он уснул.

Разбудили их ночью, кто‑то бесцеремонно взял Гордея за ноги и оттащил от двери. Гордей сел, протер глаза. Трое солдат несли на шинели чет- вертого, с простреленной головой, с залитым кровью лицом.

— Где это его? — спросил Гордей.

— Офицеришки пьяные хотели взбунтовать казаков и юнкеров. Вот одного нашего и ранили. Ну- ка, браток, подмогни.

Гордей вскочил, помог отнести солдата сначала в лазарет, потом в отведенную под операционную комнату. Раненого уложили на два сдвинутых вместе и покрытых простыней стола, и тот самый врач, что дежурил у входа в лазарет, принялся промывать рану. Солдат застонал.

— Живой! А мы уж думали…, — Посторонних прошу выйти, — строго сказал врач.

Выйдя с солдатами из операционной, Гордей спросил:

— А что с теми, с офицерами?

— С теми уже все, к стенке поставили.

Кто‑то уже разбудил сестер, они успели надеть белые халаты и теперь на ходу повязывали Платки.

— И вы тут? — удивилась Наталья. — Я думала, вы еще спите. Меня вот заставили спать…

— Готовьтесь к операции, — сказал врач. — А вы, товарищи, идите в коридор. Да кто‑нибудь пусть посторожит, у двери, чтобы сюда не лезли.

Вслед за солдатами Гордей вышел в коридор. Сторожить остались все, солдаты решили дождаться исхода операции.

— Как бы не помер, — озабоченно сказал один из них, устраиваясь на полу. — Семь ртов у него дома‑то мал мала меньше.

Гордей вспомнил Клямина, подумал: «Этот, может, еще выживет, Афоню уже не вернешь. Надо будет, как попаду на корабль, собрать кой- чего да послать его жене. Колчанов, наверное, отправил ей письмо…»

— Слышь‑ка, браток, говорят, Дыбенку вашего в новое правительство наркомом выбрали, вроде как министром. Правда это?

— Правда.

— Сам‑то он из каких будет?

— Да такой же, как и вы. Крестьянином был, землю пахал, грузчиком работал.

— Значит, и верно власть‑то теперь наша.

3

Эшелоны с тремя тысячами ударников подошли к Гатчине только утром. Силы были далеко не равными. В Гатчине находилось всего два батальона Финляндского полка, около пятисот матросов и одна батарея. А тут еще надо было охранять казаков и юнкеров — не дай бог, если они ударят в спину!

Гатчинский Военный совет решил выслать делегацию навстречу ударникам, предложить им сдаться без боя. Наскоро сформировали большой эшелон, посадили на паровоз матросов с пулеметами. Сам эшелон был пустой: оба батальона Финляндского полка оставили в Гатчине охранять казаков. Сивере с отрядом моряков и батареей занял позицию впереди станции. В случае если переговоры не увенчаются успехом, после условного сигнала — три револьверных выстрела — батарея откроет огонь по эшелонам ударников.

Выехали навстречу ударникам около восьми часов утра. Гордей сидел на корточках возле лежавшего за пулеметом дяди Петра и, вглядываясь вперед, говорил:

— Семнадцать министров мы тогда арестовали, а Керенского я упустил. Кто же знал, что там Другой выход есть? Теперь, если Керенский с ударниками, я уж с него глаз не спущу…

— С кого это? — спросил подошедший Дыбенко.

— Да с Керенского. Говорят, он там.

— А ты все терзаешься? Я же тебе говорил, чтц бегство Керенского — это его политическая смерть. Этим он сам вынес себе приговор.

На переговоры с ударниками Дыбенко решил идти один, но Гордей предложил:

— А все‑таки возьми меня с собой. В Гатчину- то мы вдвоем ездили.

— Нет, сейчас я пойду один.

— Одному опасно.

— А если вдвоем? Коль ударники не согласятся сдаться, нам с тобой и вдвоем с тремя тысячами не справиться. Скажи‑ка лучше машинисту, чтобы сбавил ход.

Гордей обиженно пожал плечами и пошел к машинисту, а Дыбенко сказал Петру:

— Ты за ним присмотри, а то он так и лезет под пули.

— Ладно. Тебе тоже не следовало бы идти самому. Можно кого‑нибудь другого послать.

— Например, тебя?

— А хотя бы и меня.

— Чудак ты, Шумов. Ага, вон и первый их эшелон. Приготовиться!

— Приготовиться! — крикнул Петр.

Команда была, пожалуй, излишней, потому что идущий навстречу состав видели все и приготовились без команды.

— Тормози! — крикнул Дыбенко машинисту.

Паровоз шумно, как бы с сожалением, вздохнув, остановился. Эшелон ударников тоже сбавил ход и вскоре остановился метрах в пятистах. Дыбенко соскочил с паровоза и направился по шпалам навстречу ударникам.

Он шел неторопливо и спокойно, а у Гордея по телу пробегали мурашки. Он видел, как ощетинился стволами винтовок и пулеметов эшелон ударников. Сколько их сейчас нацелено на одного идущего по шпалам матроса — сто, двести, пятьсот? А ведь достаточно одного — единственного винтовочного выстрела. Неужели сам Дыбенко не испытывает страха? Какие же надо иметь по- истине железные нервы, чтобы идти вот так спокойно, ни разу не оглянувшись! А он все идет и идет, перешагивая со шпалы на шпалу, ветер треплет ленточки его бескозырки…

— Смотри, выходят!

Из вагонов ударников высыпались серые фигурки людей, побежали к паровозу. Столпились — наверное, о чем‑то договариваются. О чем?

А Дыбенко все идет и идет, не сбавляя и не прибавляя шага.

Вот от паровоза ударников отделилась небольшая кучка людей, вышла навстречу.

— Зотов, возьми на прицел этих! Остальным держать на прицеле эшелон! — скомандовал Петр.

— Есть! — ответил Зотов, устроившийся со своим пулеметом на тендере.

Ударники отошли от своего паровоза недалеко— метров на сто, не больше. Дальше идти, наверное, боятся, поджидают, когда приблизится Дыбенко. А он идет навстречу им все так же неторопливо и спокойно.

Зотов сверху спросил у Петра:

— Ты его не предупредил, чтобы он не подходил к ним близко?

— Нет.

— Надо было предупредить, а то как же я буду стрелять? Могу ведь и в него угодить.

— Если он подойдет близко к ним, не стреляй, опять возьми на прицел вагоны.

— Ладно. Смотри, подходит!

Дыбенко подошел к ударникам, вот его уже не видно в их серой куче. Что он сейчас говорит им? Может, они его арестовали, а то и убили? Выстрелов, правда, не слышно, но ведь убить могут и так — вон их там сколько против одного.

Все молчали, напряженно вглядываясь вперед. Время тянулось мучительно медленно, и не понять, хорошо это или плохо, потому что неизвестно, чем все это кончится.

— Гляди, повернули обратно!

Действительно, ударники вернулись. Зачем?

Договорились или нет? Вот подошли к паровозу. Из вагонов опять посыпались люди, тоже бегут к паровозу. Что там происходит? Как назло, нет ни одного бинокля, да и много ли увидишь в бинокль?

Прошло еще десять томительных минут. И вдруг донеслись четыре щелчка выстрелов.

— Давай вперед! — крикнул Петр машинисту. — Без моей команды не стрелять!

Паровоз, тяжело отдуваясь, окутался паром и тронулся с места. Вот облако пара рассеялось, и Петр приказал:

— Стой!

Теперь и остальные увидели, что из эшелона стреляют по кучке бегущих к лесу людей.

— Глянь, по своим лупцуют!

— А может, как раз по тем, которые за перемирие?

И опять все напряженно всматриваются туда, где идет перестрелка. К лесу бегут человек двадцать, вот застрочил пулемет, и трое или четверо упали.

— Флаг! — ликующе заорал Зотов. — Флаг вывесили.

Верно, над паровозом ударников появился белый флаг.

— Сдаются!

Густая серая толпа движется по шпалам навстречу. Паровоз ударников тоже трогается с места и катится за ней…

Вздох облегчения вырвался у всех, когда тот же Зотов крикнул:

— Дыбенко их ведет! Смотрите, вон он, впереди идет!

Дыбенко шел все тем же неторопливым, размеренным шагом, но солдаты едва поспевали за ним: путаясь в полах длинных шинелей, они скакали со шпалы на шпалу и никак не могли приноровиться к шагу идущего впереди матроса.

Гордей спрыгнул с паровоза и побежал навстречу. Увидел широкую улыбку Дыбенко, спросил:

— Сдаются?

— Все в порядке! — ответил Дыбенко. — А вы небось поволновались!

— Было дело. Рисковый ты.

— Как видишь, все обошлось хорошо.

— А в кого там стреляли?

— Это мы своих офицерьев, — ответил за Дыбенко шедший рядом с ним молодой высокий, под стать Шумову, солдат.

— Вот что, Гордей, — сказал Дыбенко, — как приедем в Гатчину, раздобудь автомобиль. Они тут делегацию к Ленину направляют, так ты отвези их в Смольный.

— Есть!

Для делегации он снова взял санитарный автомобиль, на этот раз не без умысла: сейчас этот автомобиль тут не нужен, а будет повод вернуть ся, еще раз увидеть Наталью. Нужда в артиллерийской поддержке кораблей отпала, сидеть на «Забияке» без дела скучно, а связь с ним держит Демин. «Понадобимся — отзовут сами».

Делегатов было трое: молодой высокий солдат, который недавно шел рядом с Дыбенко; серьезный рябой и молчаливый солдат, чем‑то все время озабоченный; суетливый пожилой мужичонка, всю дорогу донимавший Гордея вопросами.

— Слышь‑ка, а сам‑то ты Ленина видывал?

— Видел.

— Какой он из себя?

— Обыкновенный.

— Это значит какой? Да ты ло — людски говори, а то, вишь ли, обнаковенный! — рассердился солдат. — Все мы обнаковенные, а на личность разные: он вот рожей гладкий, а у энтого на ей черти горох молотили. Ты мне обличье обрисуй.

— А вот сними шапку, — предложил Гордей.

— Зачем?

— Снимай, снимай.

— Да на, не жалко. — Солдат стянул шапку, он был лыс, только возле ушей рыжели слипшиеся пряди давно не мытых волос.

— Ленин вот тоже лысый и ростом с тебя будет. Только глаза у него другие. У тебя вон бегают, будто ты украл что, а у него внимательные, с хитрецой. А так вы вроде даже похожие.

— Будя врать‑то! — Солдат нахлобучил шапку. — Поди, и не видал ты его. Тоже равняешь: я и Ленин. Да Ленин, он знаешь какой?

— Какой?

— Он… он… — Солдат разводил руками, но подходящего слова не находил. Наконец нашел: — Он душу понимает.

— Это так, — подтвердил Гордей. — Я и говорил, что внимательный.

— Внимательный — это не то. Он — душевный! — упрямо твердил солдат.

— Ну, пусть будет по — твоему, — согласился Гордей. — Я как его первый раз увидел, сразу узнал. Мне тоже про него рассказывали, и вот по глазам я его и узнал. Глаза у него — главное…

Гордей вспомнил о первой встрече с Лениным, потом стал рассказывать, как Ленин узнал его при второй. Делегаты слушали внимательно, не перебивая, но по — разному: молодой — удивленно, рябой — невозмутимо, пожилой — недоверчиво. Когда Гордей закончил, пожилой с сомнением покачал головой:

— Может, оно и было все это, только Ленин, думаю, не такой. Разве может он на нас походить? У него, брат, — башка! Я ведь про него тоже слышал. Вот он, — солдат кивнул на молодого, — он нам газету читал, как Ленин про войну думает. Он, брат, все как есть понимает! — И уже наставительно добавил: —Ты врать‑то ври, да не завирайся!

— А, что тебе объяснять! — рассердился Гордей. — Сам вот увидишь.

— А пустят к нему? — недоверчиво спросил солдат.

— Пустят.

Но часовой опять не пускал их:

— Без пропуска не имею никакого права. Много вас тут ходит.

Гордей стал объяснять, что, мол, ударники прислали делегацию к Ленину, а если он их не примет, они обидятся и могут опять начать воевать. Часовой на этот раз попался неуступчивый. Он посоветовал пойти к караульному начальнику. Тот куда‑то позвонил и выписал пропуск, предупредив:

— Сначала поведешь их к товарищу Подвойскому, а потом — к Ленину. Как найти Подвойского, спросишь у кого‑нибудь.

— Найду, я уже был у него.

— Тем лучше.

Гордей и верно довольно быстро отыскал комнату, где находился Подвойский. Он разговаривал по телефону, и Гордею долго пришлось ждать. Наконец Подвойский повесил трубку, вопросительно посмотрел на Гордея.

— Я с делегацией. К товарищу Ленину. они хотят…

— А, ударники? Мне уже говорили. Только вот какое дело: Владимир Ильич сейчас занят на совещании, придется подождать. А вы от Дыбенко? Что там у нас делается?

Гордей стал рассказывать о том, как первый раз поехал с Дыбенко в Гатчину.

— Это я уже слышал. И генерала Краснова нам доставили. Керенскому вот дали уйти — жаль. Сколько ударников?

— Около трех тысяч.

— Н — да, это сила. Ну хорошо, пусть делегаты подождут. Как только Владимир Ильич освободится, я сам отведу их к нему. А вам надо срочно вернуться и доставить Дыбенко вот этот пакет. — Подвойский протянул синий конверт.

Гордей сунул его за пазуху и вышел. Делегатов он оставлял за дверью, но сейчас их там не было. «Неужто сбежали?» — встревожился Гордей и тут же успокоился, увидев их в коридоре. Пожилой солдат, присев на корточки, пытался что- то рассмотреть в замочную скважину.

— Что ты там увидел? — спросил Гордей.

Солдат поманил его пальцем и, уступая место у двери, предложил:

— Ну‑ка глянь: он?

Гордей присел, заглянул в скважину. В комнате за столом сидело человек шесть, вдоль стены еще семь или восемь. Ленин что‑то говорил.

— Он самый.

— А ведь я думал, врал ты про него, выходит, все как есть обсказал. И верно — лысый, как я… Пустят нас к нему?

— Пустят. Закончится заседание, вас позовут. Мне обратно ехать, а хотелось бы с ним еще раз повидаться! Ну потом расскажете. Далеко не уходите, вон у той двери ждите.

Уже во дворе Гордея окликнули:

— Шумов! Погоди‑ка…

Гордей обернулся и увидел Егорова. Иван Тимофеевич похудел, глаза ввалились, лицо серое. Поздоровались. Гордей сказал:

— Хорошо, что встретились. Наташа в Гатчине, я сейчас туда еду. Что ей передать?

— В Гатчине, говоришь? А я с ног сбился, не знал, что и подумать. Ну, Слава богу, жива. Как она там оказалась?

— Сивере к вам заходил, он и сманил ее. Она там сестрой милосердия.

— Ну, я этому Сиверсу задам! И ей тоже. Так и передай. Впрочем, не надо. Скажи, что видел меня и что жду ее дома. Жаль, не могу с тобой поехать, некогда… Сестрой милосердия, говоришь? Ты уж за ней погляди, чтоб не обидели ее и под пули чтоб не лезла. Она ведь отчаянная.

— У нас сейчас тихо. Ударники на перемирие согласились.

— Кто знает, что будет завтра? С фронта вон еще части к Петрограду идут. И потом… — Иван

Тимофеевич не договорил, приступ кашля надолго схватил его. Кашель сухой, похоже, чахоточный.

— Лечиться вам надо, — сказал Гордей, когда Егоров перестал кашлять. — Вы совсем не бережете себя. Наташа очень боится за ваше здоровье.

— Она и тебе говорила об этом? Ты ей не рассказывай, что я кашляю.

— А то она не знает! Вы бы и верно побереглись. Один ведь вы у нее.

Иван Тимофеевич внимательно посмотрел на Гордея, кивнул. Грустно сказал:

— Она у меня тоже одна — единственная осталась, а вот ушла.

— Вернется. — И предложил: — Хотите, я ее обратно домой отправлю?

— Разве она согласится?

— А мы ее в приказном порядке.

— В приказном? Нет, не надо. Это ее дело. Раз она решила, что ее место там, пусть уж… Никуда не денешься… Вы молодые, вам жить да жить, у вас жизнь будет более счастливой. Вот и боритесь за эту счастливую жизнь. Если хочешь знать, в душе я одобряю ее поступок и рад, что она поняла, где ей сейчас быть… Скажи, что я на нее не обижаюсь, только пусть себя побережет. Ты пойми, она — моя дочь…

— Я понимаю. В обиду ее не дам и без нужды рисковать не позволю, — пообещал Гордей.

— Вот — вот, не позволяй.

Они распрощались, и Гордей побежал к воротам. А Егоров грустно смотрел ему вслед и задумчиво покачивал головой.

4

Едва выехали из Петрограда, как обвально рухнул наземь слепой ливень, дорогу развезло, и в Гатчину Гордей приехал уже вечером, когда на улицах зажгли огни. Улицы были пустынны, только патрульные, поеживаясь от холода, жались к домам, укрывались от ветра под заборами. Ветер дул холодный, он горстями бросал в лицо снежную крупу. В полосах яркого электрического света, падающего из окон дворца, снежные крупинки казались большими, как горошины.

Дворец опять был завален спящими людьми, опять приходилось перешагивать через них, местами даже ногу поставить было негде. Кто‑то невнятно бормотал во сне, слов не разобрать, их заглушал доносящийся отовсюду храп. Ловчее всех устроился солдат с бородавкой на носу: он залез в каминную нишу и спал там в обнимку со своей винтовкой, отгороженный каминной решеткой, недосягаемый для чужих ног.

В комнате второго- этажа, где разместился штаб, за столом сидел Сивере и что‑то писал. В кресле, откинув голову на спинку и вытянув ноги, спал Дыбенко. Шумов подошел к нему, хотел разбудить, но Сивере остановил его:

— Не трогайте, пусть поспит. Он давно не спал. Что там у вас?

— Пакет. Срочный.

— От кого?

— Из Смольного, от Подвойского.

— Давайте сюда.

Гордей отдал пакет. Сивере аккуратно разрезал ногтем мизинца конверт, вынул из него отпечатанный на машинке листок. Пока он читал, Гор — дей раздумывал, стоит ли сейчас рассказывать Сиверсу о разговоре с Егоровым.

— Вы с «Забияки»? — спросил Сивере.

— Да.

— Миноносцы уходят в Гельсингфорс. Вернетесь на корабль или останетесь здесь?

— Это как прикажут.

— Ладно, завтра решим. Пока отдыхайте. Мо- жете устраиваться вон там, на диване, мне все равно спать не придется, — предложил Сивере, раскладывая на столе карту.

— Спасибо, у меня еще дела есть… — И Гордей рассказал о встрече с Иваном Тимофеевичем.

— Обижается он на вас за то, что Наташу сманили. Так вы уж поберегите ее, может, я завтра уйду…

Сивере внимательно посмотрел на Гордея и улыбнулся понимающе и сочувственно.

— Так я пойду.

— Да, пожалуйста.

Опять перешагивая через спящих, Гордей пробирался к лазарету и тревожно думал: «На корабль мне, наверное, придется вернуться, комендоров осталось мало, к тому же я секретарь судового комитета. А как же тогда Наталья?»

Он тихо открыл дверь в лазарет и замер от удивления: за столиком сидела дочь профессора Глазова Ирина. Вот она обернулась, тоже узнала Гордея и широко раскрыла и без того огромные глаза:

— Вы?

— Здравствуйте, — шепотом поздоровался Гордей. — А вы‑то откуда взялись?

— Я здесь работаю. С сегодняшнего утра.

— Ясно. — Гордей обвел взглядом зал. — Егорову Наталью знаете?

— Да, она спит вон там, в углу.

— Разбудите ее.

Ирина встала, пошла было в глубь зала, но тут же вернулась и, потупившись, выдавила:

— Я вам должна… В общем… Идемте, я вам все расскажу. Пойдемте туда.

Она выбежала в коридор, Гордей вышел за ней. Ирина стояла, прижавшись спиной к стене, испуганно смотрела на Гордея и бормотала:

— Нет, я не могу себе простить… Это ужасно… Вы поймите, я должна была что‑то сделать… Я вам сейчас объясню.

Гордей уже догадался, о чем она хочет рассказать.

— Не надо, я уже все знаю. Я ведь был у вас дома и знаю, что вы ничего не могли сделать, ничего. Вы не виноваты…

— Нет, виновата! — воскликнула Ирина. — Я должна была предвидеть… Ах, как это гнусно и страшно!

Она вздрогнула, закрыла лицо руками и зарыдала. Говорить ей о том, что вчера видел ее брата, сейчас не стоило.

— Ну ладно, успокойтесь. — Гордей погладил ее по голове. Ирина уткнулась ему в грудь и зарыдала еще пуще. А он гладил девушку по голове и не знал, что сказать, как утешить.

Из лазарета выглянула Наталья и в изумлении остановилась. Потом брезгливо сказала:

— Какая гадость! — и резко захлопнула дверь.

«Вот незадача!» Гордей отстранил Ирину и рванул дверь. Наталья шла в свой угол, он догнал ее на полпути, взял за плечи. Она резким Движением сбросила его руки и прошептала:

— Какой негодяй! И эта… Господи, совсем девочка, а туда же!

*

— Погоди, ты что подумала? Ты послушай…

— Не хочу ничего слушать. Ничего!

— Нет, ты выслушай! — Гордей повернул ее к себе.

Кто‑то поднял с кровати голову, сердито сказал:

— Нельзя ли потише?

— Пойдем, я тебе все расскажу. — Гордей снова взял Наталью за плечи, повел к выходу. Она нетерпеливо отстранилась:

— Оставьте! Мне противно на вас смотреть, подлый развратник!

Тогда он подхватил ее на руки и понес. Наташа пыталась вырваться, но он крепко держал ее.

Ирина стояла уткнувшись в стену, худенькие плечи ее вздрагивали, она по — детски всхлипывала. Гордей поставил Наталью рядом с ней, эта тоже теперь плакала, из глаз ее, наполненных презрением, падали одна за другой крупные, как стек- ляные бусы, слезинки.

— А ну‑ка перестаньте! — прикрикнул Гордей.

Испуганные его окриком, они обе затихли.

— Теперь вот слушай, — сказал Гордей, обращаясь к Наталье. — При ней. Эта девочка привела к себе домой нашего раненого матроса Дроздова. А ночью пришли какие‑то люди и убили его. Она убежала из дому, пришла сюда. Она не виновата, а переживает. Теперь понимаешь, о чем мы с ней говорили?

— Понимаю. — Наталья пальцами смахнула со щек остатки слез.

— А ты вон чего подумала! — с упреком сказал Гордей.

— Я не могу себе простить… — Ирина опять зарыдала.

Наталья несколько мгновений смотрела на нее, потом обняла- Ирину и повела в лазарет:

— Успокойся, ты тут ни при чем. Пойдем, я дам тебе капли.

Они ушли, а Гордей прислонился к стене и закурил. «Вот ведь как нелепо получилось! — подумал он. — И как она сюда попала?»

Но он не только не ощущал досады, а даже испытывал какое‑то удовлетворение, и не оттого, что все кончилось благополучно, а оттого, что Наталья вот так ко всему отнеслась. «Ревнует, — значит, любит» — говаривали в таких случаях, и сейчас Гордей готов был верить этому.

Наталья вернулась быстро. На ходу застегивая куртку, предложила:

— Пойдем на улицу, здесь душно, накурено.

Площадь была белой, ветер немного утих, но снежная крупа все сыпалась и сыпалась. Наталья нагребла ее полные пригоршни, смяла в тугой скрипучий комочек, прижала его к щеке.

— Вот и зима начинается.

— Еще растает.

— А я почему‑то люблю снег. И вообще люблю зиму, — мечтательно сказала Наталья и, помолчав, тихо спросила: — Не сердишься на меня? Так нелепо все получилось.

— Бывает, — снисходительно чсказал Гордей. И чтобы переменить разговор, сообщил: — Знаешь, я видел твоего отца.

— Где?

— В Смольном. Я ему сказал, что ты здесь.

— Он очень сердился?

— Нет, не очень. Только просил тебя поберечься. Ты его пойми, одна ты у него.

— Да, одна, — задумчиво сказала Наталья.

Они вошли в парк, здесь было тише, слышно, как похрустывает под ногами снег. Наталья взяла Гордея под руку, прижалась к нему. Этот ее неожиданный жест взволновал Гордея.

— Замерзла? — дрогнувшим голосом спросил он.

— Нет.

— А я, наверное, завтра вернусь на корабль.

Наталья остановилась, опустила голову. Потом тихо спросила:

— Это обязательно?

— Да, нужно.

— Я понимаю, но…

Больше она ничего не сказала, опять взяла его под руку, прижалась к его плечу, и они долго шли молча. Потом Гордей спросил:

— Может, тебе лучше вернуться к отцу?

— Он об этом просил?

— Нет. Он знает, что ты не могла иначе.

— Не могла. Я бы потом никогда не простила себе, если бы осталась дома. Ты понимаешь? — Она остановилась, стараясь заглянуть ему в глаза.

— Понимаю. Я бы тоже не простил.

— Мне?

— Нет, себе.

— А мне?

— Ты женщина, тебе вовсе не обязательно. Не женское это дело — война. Обошлись бы как- нибудь и без вас.

— Вот как ты думаешь?

Кажется, она обиделась, даже отпустила его руку.

— Ну ладно, не сердись. — Гордей обнял ее за талию и примирительно пояснил: — Я просто так.

— И просто так не надо. Обещай, что больше не будешь, — потребовала Наташа.

— Хорошо, обещаю. А ты обещай, что будешь беречь себя.

— Постараюсь, — не очень уверенно сказала она и снова взяла его под руку.

Они долго шли молча. В верхушках деревьев тихо шелестел ветер, срывал последние листая, которые темными пятнами ложились на чистый снег. А сверху падала уже не колючая мелкая крупа, а крупные мягкие хлопья, они кружились и кружились, оседали на ветках деревьев, таяли на губах. Погасли последние огни в домах, и только дворец все еще был ярко освещен. Там спали первые бойцы революции. А в комнате на втором этаже, склонившись над картой, сидел смертельно уставший человек и задумчиво смотрел на тонкие разноцветные линии, причудливо переплетенные в красные, синие и зеленые узлы. Широкая черная стрела рассекала их и упиралась своим острием в извилистую линию фронта. Местами линия обрывалась.

Все эти линии, узлы и стрелы были нанесены на карту неделю назад. Куда они сейчас переместились, где он, этот фронт? Из последних отрывочных сведений можно было понять только одно: фронт не просто близко, а всюду. И может быть, эта ночь — последняя спокойная ночь на многие месяцы и годы. Может быть, завтра, через час, через минуту тишина лопнет от внезапного взрыва, высоко взметнется пламя, кровавые отсветы его упадут на этот первый снег, укрывший исклеванную снарядами, истерзанную землю тонкой белой простыней, крахмально похрустывающей под ногами.

…Сухо, как щелчок кнута, прозвучал выстрел. Послышался приглушенный снегом топот.

— Подожди здесь! — крикнул Гордей и, на ходу вынимая револьвер, бросился туда, откуда прозвучал выстрел. Там уже никого не было, не слышно было даже топота. Но вот донесся стон, и только теперь Гордей увидел, что на противоположной стороне улицы под забором кто‑то лежит. На белом снежном фоне отчетливо выделялась темная фигура.

Склонясь над лежавшим матросом, Гордей уловил теплый запах крови. В темноте невозможно было понять, куда ранен человек. Гордей ощупывал его, кровь, кажется, была всюду. Она темными ручейками растекалась по снегу, ручейки эти, разбухая, расплывались в черные пятна.

Подбежали трое патрульных солдат Финляндского полка, подошла Наталья. Ощупав раненого, сказала:

— Кажется, в грудь попали. Ну‑ка помогите.

Когда раненого, положив на шинель, донесли до дворца и падавшая из окна полоса осветила его лицо, Гордей невольно вскрикнул:

— Петро!

Глава третья

1

Несмотря на просьбы и даже угрозы, в операционную Гордея не пустили, и он сидел за тем столиком, за которым час назад увидел Ирину. Она тоже сейчас была там, в операционной, как и Наталья и все другие сестры, немало переполошенные этим ночным, казалось бы, не боевым ранением. Что они там делают с Петром? Судя по всему, рана опасна, пуля застряла где‑то в груди. Кто же в него стрелял, почему именно в него?

Уж не этот ли опять… Павел? Впрочем, какое это имеет значение?

Время тянулось мучительно медленно. Висящие на стене часы в длинном, как гроб, футляре пробили половину первого, — значит, с тех пор, как Петра унесли в операционную, прошло всего двадцать минут, а Гордею казалось, что прошло уже много часов. Может быть, так казалось потому, что за эти двадцать минут он перебрал в памяти все, что у него было связано с дядей — от первой их встречи возле брошенной Акулькой избы до вчерашнего мимолетного свидания здесь, во дворце…

Из операционной вышла Наталья, не отвечая на нетерпеливый вопрос Гордея, молча прошла в свой угол. Потом появилась Ирина, за ней, на ходу вытирая полотенцем руки, — врач. Гордей встал, шагнул ему навстречу:

— Доктор, что там?

Врач устало опустился на стул, вытер полотенцем лицо и сказал:, — Плохо.

— Умер? — испугался Гордей.

— Пока жив. Нужна операция, пуля застряла в легких. Операция слишком сложная, я не имею права на нее решиться. И вообще, я не хирург, а терапевт, хирургией занимаюсь потому, что больше заняться некому. Да и то делаю лишь самые простые операции. С такой — не справлюсь. Извините… — Вдруг сник он под напористым взглядом Гордея.

— А как же он? — Гордей кивнул в сторону операционной.

— По — видимому, умрет. Может быть, протянет еще сутки, не больше.

— Ведь надо что‑то делать! — негодующе воскликнул Гордей.

— А что я могу сделать? — Врач бросил полотенце на стол. — Я же вам объяснил: нужен хи- рург.

— Может, раненого надо отвезти в Петроград? Там‑то уж найдется хирург.

— Нет, раненый не транспортабелен, умрет по дороге. Вот если бы найти хорошего хирурга здесь. Да где его найдешь? — растерянно развел руками врач и дернул за тесемки халата.

И тут Ирина решительно шагнула навстречу врачу и сказала:

— Будет хирург. Хороший хирург.

«А ведь и верно, отец‑то у нее профессор хирургии! — обрадовался Гордей. — Но как же она…»

— Хорошо бы достать автомобиль, — сказала Ирина. — Поезда сейчас не ходят, а времени у нас мало.

— Можно взять наш, санитарный, — сказал врач. — Только где вы найдете хирурга? — Он недоверчиво посмотрел на Ирину, удивляясь ее решительности.

— Найду.

— Она найдет, — подтвердил Гордей, — Я знаю.

— Ну хорошо, собирайтесь. Да предупредите, что с инструментами у нас плоховато… Сейчас я напишу вам диагноз, — торопливо согласился врач, поверив не столько Ирине, сколько Гордею.

Гордей побежал искать шофера. Искать пришлось недолго: шофер спал в коридоре возле лазарета, Гордей легко отличил его по лежавшей рядом шоферской кепке с очками.

Ирина уже оделась. Сначала она не хотела, чтобы Гордей ехал вместе с ней, но, когда он сказал, что без него в пути автомобиль могут за держать, неохотно согласилась. Наталья тоже собралась было ехать с ними, врач не пустил ее:

— У меня и так сестер не хватает. Оставайтесь здесь, там и без вас обойдутся.

Наталья недовольно пожала плечами и повесила на гвоздь куртку, которую собиралась надеть в дорогу.

Как назло, мотор долго не заводился, надо было залить в него теплую воду, а ее не было. Набрали холодной, развели кипятком из никелированного стерилизатора, в котором кипятились инструменты.

Когда наконец выехали, Гордей спросил Ирину:

— А отец ваш согласится?

— Уговорю, — сказала она не очень уверенно и вопросительно посмотрела на Гордея.

«Если не уговорит, заставлю силой», — решил Гордей.

Зажигать фары шофер побоялся, чтобы не нарваться на казачий разъезд. Ехали они медленно, несколько раз сбивались с дороги, и Гордею приходилось вылезать и подталкивать машину. Один раз он угодил в лужу, начерпал полные ботинки, и ноги скоро замерзли. Гордей разулся, вылил из ботинок воду, выжал носки, стал их натягивать снова. Ирина, до этого молча наблюдавшая за ним, решительно сдернула с головы косынку, предложила:

— Вот платок, разорвите его пополам.

— А вы? — спросил Гордей, удивленный ее великодушием.

— Мне и так не холодно.

_— Все‑таки наденьте хотя бы бескозырку. — Он снял и подал Ирине бескозырку.

Платок был шелковый, он мягко струился меж пальцев, рвать его было жаль, зато ноги сразу согрелись.

До Петрограда они добрались беспрепятственно, лишь на самом въезде их задержал патруль, но, проверив у Гордея документы, пропустил. Потом они долго петляли по улицам и добрались до дому, когда уже начал брезжить рассвет. Гордей хотел пойти вместе с Ириной, она придержала его:

— Оставайтесь здесь. Лучше, если я одна…

Слышно было, как она поднимается по лестнице, вот остановилась, позвонила. Потом еще и еще раз. Наконец скрипнула дверь, послышался голос Пахом а:

— Батюшки! Вот радость!

Хлопнула дверь, заглушив голоса.

— Я в этом доме и раньше бывал, — сказал шофер. — Я министра финансов Бернацкого возил, у него здесь родная сестра живет. Вон в том подъезде.

— А я твоего министра в Зимнем брал. В Петропавловку отводил.

— Да ну? — не поверил шофер.

— Вот тебе и «ну».

— Расскажи…

Прошло, наверное, больше часа, уже совсем рассвело, а Ирины все не было. «Не уговорила», — решил Гордей и стал вылезать из автомобиля, чтобы пойти и силой привести профессора, но в это время из подъезда выбежала Ирина, радостно крикнула:

— Все в порядке!

Вышел профессор, в длинном пальто и черном котелке, с баулом в руке. Гордей поздоровался, профессор кивнул, потом присмотрелся к Гордею попристальнее и наконец узнал:

— Это опять вы? Впрочем, ничего удивительного.

Он застегнулся на все пуговицы, поднял воротник и, нахохлившись, всю дорогу молча сидел в углу, искоса поглядывая на дочь. Она тоже молчала, делала вид, что внимательно слушает Шумова, досказывающего шоферу историю с арестом Временного правительства, но, кажется, не слушала, а думала о чем‑то своем.

Навстречу попался автомобиль, в нем сидел худощавый, высокий, чуть сгорбленный мужчина, слева от него — женщина с красивыми внимательными глазами, справа — матрос. На переднем сиденье еще один матрос. Разъезжаясь, автомобили прижались к обочинай, сбавили ход, и профессор, приподняв котелок, поклонился сидящим в другой машине.

— Кто это? — спросил Гордей.

— Великий князь Кирилл Владимирович с супругой, — ответил Глазов.

— Значит, и этих взяли. Хорошо!

— Кому хорошо? — с усмешкой спросил профессор.

— Не им же! — улыбнулся Гордей, но, заметив, что профессор хмурится, тут же умолк.

Площадь перед дворцом была забита солдатами и матросами, они стояли кучками, о чем‑то разговаривали. Расступались неохотно, автомобиль пробирался сквозь толпу медленно, справа и слева сыпались вопросы:

— Кого везешь, браток?

— А краля‑то? Где такую откопал? — спросил один из солдат, прилаживаясь влезть на подножку.

Лицо Ирины залил румянец, она низко опу стила голову. Профессор нахмурился, а Гордей сердито крикнул:

— Ну ты, конопатый, придержи язык! — Гордей ударил по цепкой с рыжими волосами руке солдата, тот отцепился и шмякнулся в лужу. Лежа, погрозил кулаком вслед автомобилю…

Войдя в лазарет, профессор вдруг преобразился: лицо его разгладилось, стало даже веселым, движения легкие, точно рассчитанные — ни одного лишнего. Зато врач стал суетливым, топтался вокруг профессора, мешал ему. Пока профессор мыл руки, врач говорил Шумову:

— Да знаете ли вы, кого привезли? Это же сам профессор Глазов!

— Знаю, — ответил Гордей и кивнул на Ирину: — Он, между прочим, ее отец.

— Вот как?

Вслед за профессором все ушли в операционную. Гордей опять сел за столик. Снова мучительно медленно тянулось время. Однако на этот раз ждать пришлось недолго. Началась какая‑то беготня, сестры, как белые бабочки, порхали туда и обратно, у них были озабоченные и даже испуганные лица. Гордей остановил пробегавшую мимо Наталью:

— Что там?

— Все в порядке, готовимся к операции. — Она прошла было мимо, потом обернулась, остановилась, пристально вгляделась в лицо Гордея, взяла за руку и озабоченно сказала: —А тебе лучше уйти. Пойди поспи, это не скоро кончится, часа два, а то и три продлится.

— Какой сейчас сон!

— Тогда пойди погуляй. Как кончится операция, я тебя найду.

Гордей вышел в коридор. Он был уже пуст, все вышли на улицу, остался лишь устойчивый запах дыма и пота. На лестнице двое солдат ели из котелка пшенную кашу. Гордей вспомнил, что со вчерашнего дня у него крошки не было во рту, но и сейчас есть почему‑то не хотелось. Он поднялся на второй этаж, зашел в комнату, где был расположен штаб, однако ни Сиверса, ни Дыбенко там не оказалось, только дежурный солдат сердито кричал кому‑то в телефонную трубку:

— Краснова мы вам вчера еще отправили. Прибыл? Ну вот и все. Товарища Сиверса нет, он на кинематограф снимается. Да нет, не один, все снимаются, даже казаки. Ну да, для истории…

Гордей пошел на площадь посмотреть, как солдаты и матросы снимаются «на кинематограф для истории». Он вспомнил, как впервые в Кронштадте собрался с дядей Петром в кинематограф и подумал: «Небось опять не повезет».

И верно, съемки уже закончились, все расходились, лишь маленький человечек крутился возле стоящего на треноге аппарата и отбивался от любопытных:

— Как не попали? У меня все попали. А пленки больше нет, кончилась. Осторожно, не трясите аппарат, у него нежная оптика…

Дыбенко нигде не было. Удалось найти Сиверса, он сообщил, что Дыбенко уехал в Петроград.

Операция закончилась только через три с половиной часа. Судя по тому, что профессор снисходительно улыбался, прошла она успешно. Врач смотрел на профессора влюбленными глазами и беспрестанно повторял:

— Это поразительно! — Наконец догадался предложить: — Может быть, вы, профессор, пообе даете с нами? Правда, не изысканно, однако сытно.

— Спасибо, коллега, мне надо ехать. Ирина, ты едешь со мной или остаешься?

— Остаюсь. Не сердись, но я…

— Да — да, ты уже говорила. — Профессор нахмурился, опустил голову. Потом резко вскинул ее, подошел к вешалке, начал одеваться. Врач стал помогать ему. Ирина поправила отцу шарф, тихо сказала:

— Мама пусть тоже не обижается.

Профессор поцеловал Ирину в лоб, часто заморгал, сгоняя набежавшую слезу, и стал наказывать врачу:

— Через неделю — полторы его можно будет привезти ко мне в клинику. Если, конечно, меня к тому времени из клиники не выгонят, — почему‑то кивнул на стоявшего в сторонке Гордея.

— Ну что вы, профессор!

— Все может быть. В наше время все может быть! Так вот, привезете его туда. Пусть Ирина и привезет, она знает, где находится клиника. До свидания! — Профессор сделал общий поклон и вышел.

Наталья подтолкнула Ирину:

— Пойди проводи хотя бы до автомобиля.

Ирина выбежала. Гордей попросил у врача разрешения повидаться с дядей.

— Ни в коем случае! Вы, не дай бог, еще инфекцию занесете.

— Хоть одним глазком взглянуть!

— Нет — нет, и не просите!

Ничего не поделаешь, придется уезжать не повидавшись. «Может быть, в последний раз», — грустно подумал Гордей. Попрощавшись со всеми, кроме Натальи, Гордей вышел из лазарета, стал ждать Наталью. Вскоре появилась и она.

— Все‑таки уезжаешь?

— Надо.

— Напиши хотя бы, — грустно сказала Наталья и вздохнула.

— Куда? Вы сегодня здесь, а завтра… неизвестно где. И я тоже.

— Жаль. — Наталья взяла его за плечи, приподнялась на цыпочки и поцеловала.

Профессор уже сидел в машине, Ирина стояла рядом. Гордей в нерешительности остановился. Заметив его нерешительность, профессор миролюбиво сказал:

— Садитесь уж рядом.

Когда автомобиль отъехал, Гордей оглянулся. Ирина и Наталья, обнявшись, стояли у ворот и смотрели вслед. Вот Ирина уткнулась Наташе в грудь, та погладила ее волосы, через голову посмотрела на уходящий автомобиль и помахала рукой.

2

Поправлялся Петр медленно, в клинику его перевезли только через три недели. Принимать его не хотели, ссылаясь на то, что для военных есть госпиталь. Однако, узнав, что матроса направил сюда сам профессор Глазов, а сопровождающая больного сестра — дочь профессора, дежурный врач не только принял его, но даже поместил в отдельную палату, — благо, мест в клинике за последние дни освободилось много. Дорога утомила Петра, и, как только его уложили в кровать, он сразу уснул.

Наказав дежурной сестре внимательно присматривать за больным, Ирина поехала домой. Она рассчитывала побыть дома одну ночь, а завтра вернуться в Гатчину, хотя врач и не установил ей срок возвращения. Он вручил ей конверт с историей болезни и результатами анализов и сказал:

— Отдайте это профессору, а там уж как он сам решит.

Разве могла она подозревать, что в конверте было вложено еще и предписание о том, что «сестра милосердия Глазова И. А., сопровождающая раненого члена Центробалта матроса Шумова П. Г., направляется в клинику профессора Глазова А. В. и будет там находиться вплоть до особого распоряжения».

— Надо полагать, моего распоряжения, — пояснил отец, прочитав предписание. С довольным видом он сказал дочери: — Ну вот, теперь работать будешь у меня. Кстати, клиника уже не моя, а государственная, а я — советский служащий. Заведующий, вот кто я. — И протянул Ирине предписание.

Ирина прочитала его. Под ним стояла подпись Сиверса и печать. «Интересно, как это сделано: по инициативе самого врача или по настоянию отца? — подумала она. — Впрочем, не все ли равно?» Если признаться честно, она была рада, что вернулась домой и будет работать в клинике отца. Он‑то, конечно, не хотел бы, чтобы она работала, просто идет на компромисс, чтобы удержать ее в Петрограде. В конце концов, не все ли равно, где работать? Последнее время и в Гатчине она была не особенно загружена.

— Хорошо, я буду работать у тебя, — согласилась она.

— Вот и прекрасно! Танюша, ты слышала?

Мать подошла, обняла Ирину, поцеловала в шею:

— Радость ты моя!

Евлампия вытирала фартуком слезы, тоже была довольна. Наверное, обрадуется и Пахом. Все они сейчас суетятся, не знают, куда усадить Ирину, чем ей еще услужить. Павла нет, непонятно, где он: Ирина слышала, что корпус его распустили, значит, там ему делать нечего. Ирина боялась встречи с братом, поэтому спать легла раньше, но Павел не пришел вообще. Утром, заглянув в его комнату, Ирина убедилась, что в ней давно не живут, хотя комната прибрана, нигде не пылинки. Неужели с той страшной ночи он так и не заходил? Спрашивать об этом никого не стала: все старательно избегали говорить о брате. Позже, зайдя к матери за расческой, Ирина увидела на туалетном столике конверт, узнала почерк Павла. На конверте обратного адреса не было, но стоял штамп Пскова. «Значит, тогда же и убежал…» Читать письмо она не стала, боялась, что оно лишь подтвердит ее предположения.

Отец был уже одет и поторапливал:

— Ну — с, коллега, поспешите, мы опаздываем, а это у нас не принято. А может быть, сегодня отдохнешь? Ты заслужила…

— Нет, я уже готова.

До клиники они добирались трамваем, тащился он медленно, и на каждой остановке его штурмом брала новая толпа. Отца притиснули к железной стойке, шапка съехала ему на глаза, и он, будучи не в состоянии вытащить руки, пытался поправить ее о стойку. Ирине стало жаль отца, А его все притискивали к стойке, наверное, ему было больно, потому что он несколько раз сморщился. И еще он то и дело извинялся:

— Простите, вы наступили мне на ногу.

Стоявший рядом с ним грязный мужик нахально оскалил желтые зубы:

— А можа, мне на своей чижало стоять, вот на твоёй и доеду.

Ирина, уже привыкшая не церемониться, энергично работая плечом и локтями, протиснулась к стойке, отодвинула мужика. Отец благодарно улыбнулся ей и весело сказал:

— Вот так каждое утро.

Ирина так и не поняла: искренней или напускной была эта веселость. Она вообще не понимала, зачем отец остался в клинике, если ее отобрали. Не для того же, чтобы зарабатывать на хлеб? Если ему и платят, то какие‑нибудь гроши, частной практикой он мог бы зарабатывать куда больше: у него были сотни весьма состоятельных клиентов, не все же они разбежались? Ну а если не заработок, то что же заставляет отца лезть в эту тесноту и вонь? Привычка к работе, к клинике, долг врача? Он всегда был честным и добропорядочным человеком. А может, и он поверил в идеи большевиков? Вряд ли. В своем кругу он слыл либералом, умеренно критиковал правительство, искренне желал демократических преобразований и настаивал на улучшении медицинской помощи населению, но вряд ли он согласен с большевиками, так круто опрокинувшими все привычные понятия, перевернувшими всю жизнь.

Собственно, и сама Ирина, настроенная куда более решительно, чем отец, была далеко не убеждена в том, что власть должна принадлежать вот этим мужикам. Ее побег из дому был лишь протестом против гнусного предательства брата. Работа в лазарете — первое столкновение с действительностью, с теми людьми, которые сейчас не жалели своей крови и жизни, чтобы утвердить свою власть. Узнав этих людей, Ирина прониклась к ним лишь сочувствием, но не любовью. И если она хотела служить им дальше, то лишь потому, что после предательства брата возненавидела тех, кому сейчас служит он.

Отец, конечно, знает, где Павел. Что он думает о сыне, как относится к его поступку? А мать? Ей особенно тяжело. Ирина еще вчера заметила, что, обрадованная приездом дочери, мать нет — нет да и задумается, по лицу ее пробежит тень, а в глаза хлынет такая тоска, что становится жутко…

— Нам выходить, — сказал отец, и они стали пробираться к двери.

Отряхнувшись, отец опять весело сказал:

— Ну — с, коллега, вот мы и прибыли.

И опять Ирина не поняла: искренняя эта веселость или напускная?

Отца встретили приветливо, к нему относились все так же почтительно, как и раньше. Собственно, в клинике почти ничего и не изменилось: та же чистота, тот же спокойный, размеренный ритм больничной жизни, даже больные, кажется, те же. Вот эта старушка в кружевном капоте лежала тут и месяца два назад. Ирина запомнила ее по этому капоту и еще по тому, что старушка не выговаривала букву «л».

— Ах, мивочка, у меня от этих костывей даже на вадонях мазови. Это ужасно!

Обладатель густого баса и язвы желудка промышленник Говорухин оперируется уже второй или третий раз. Он гудит:

— Собственность — основа всякой государственности…

Его равнодушно слушает тощий, с длинной шеей и острым кадыком человек со странным именем

Сердалион. Кажется, у него туберкулез кости, и ему будут отнимать ногу.

В сторонке от них держится еще один старый, пациент — бакалейщик Думов. Должно быть, его пугают рассуждения Говорухина о государственности.

Шумов выспался, выглядит значительно свежее, чем вчера, даже румянец проступил на щеках. Он приветливо улыбаемся, но отец, выслушав и выстукав его, озабоченно хмурится, а выйдя из палаты, велит пригласить для консультации известного терапевта Гринберга. Дежурный врач что‑то помечает в книжечке, но отец говорит:

— Впрочем, я позвоню ему сам.

Гринберг приезжает под вечер на извозчике. Встречать его выходит почти весь медицинский персонал: помогают слезть с пролетки, под руки вводят в клинику, раздевают. Профессор слишком тучен, его мучает одышка; прежде чем прийти в палату, он долго отдыхает в кабинете отца, развалившись на кушетке. До палаты его опять ведут под руки.

Он тоже долго выстукивает и выслушивает Шумова, изредка бросая короткие реплики по- латыни. Наконец тяжело поднимается, сует трубку в карман и никак не может попасть. Дежурный врач помогает ему положить трубку, подхватывает профессора под руку. С другой стороны его поддерживает отец. Они медленно продвигаются к двери, но не доходят до нее. Шумов спрашивает:

— Как там у меня?

— Все пгекгасно! — не оборачиваясь, бросает Гринберг. — Легкие. у вас чистые. Но в Петегбугге вам больше жить нельзя. Вы сами, говогят, с Угала? Вот туда и поезжайте. Там воздух сухой, а тут сыго. Отвгатительный климат!

3

В клинике Петр стал поправляться быстрее, через неделю уже начал вставать и ходить по комнате, а еще через неделю ему разрешили выйти во двор. День выдался на редкость тихий, светило солнце, в его лучах ослепительно блестел снег. Петр зажмурился, улыбнулся и сказал:

— Денек‑то какой! Сейчас бы в лес!

— Не разговаривайте, — строго предупредила Ирина, — и дышите носом, а то застудите легкие.

— Ладно, буду молчать, — согласился Петр. — А вы идите, а то сами застудитесь, вон как легко одеты.

Но Ирина не ушла. Приноравливаясь к его шагу, придерживая его за локоть, все повторяла:

— Не спешите, идите осторожно.

Петру стало смешно: во — первых, он не так уж слаб, чтобы его поддерживать, а во — вторых, если и случится что, разве эта хрупкая девочка удержит его? Его вообще удивляло, что здесь, в клинике, ему _уделяют так много внимания, а эта Ирина почти не отходит от него, будто в клинике нет других больных.

— Папа настаивает, чтобы я вас сопровождала и на Урал, — сказала Ирина.

— А вы не хотите?

— Нет.

— Между прочим, я тоже не собираюсь туда ехать. У меня и здесь хватит дел, только бы выбраться отсюда поскорее.

— Однако профессор Гринберг сказал, что вам непременно надо уехать…

— Мало ли чего они скажут.

Петр и в самом деле не собирался уезжать.

После обеда пришел Михайло и сказал:

— Я говорил с профессором, он настаивает на твоем выезде. Значит, надо ехать. Попутно кое- какие поручения выполнишь. С Дыбенко я все согласовал, он не возражает. Вот документы. Это на тебя, а это на сопровождающую сестру.

— Она не хочет ехать. Да что я, один, что ли, не доберусь?

— Ты плохо представляешь, что сейчас творится на железной дороге.

— Тогда пусть кто‑нибудь другой едет. Зачем человека посылать насильно?

— Насильно, конечно, незачем посылать, да профессор настаивает, чтобы ехала именно она. Какие уж там у него соображения, не знаю…

А соображения у профессора Глазова были самые простые. Он хотел отправить дочь подальше от фронтов, от революций, от всей этой ужасной неразберихи, в которой так легко запутаться и потерять голову. Александр Владимирович сознавал, что, как только он выпишет из клиники этого Шумова, уйдет и Ирина. Он не понимал, почему дочь так рвется на войну, что ей там понадобилось. Он много раз спрашивал ее об этом, Ирина лишь отмахивалась:

— Ах, папа, тебе этого не понять.

Возможно, он чего‑то и не понимает. Его глубоко обижало упорное нежелание дочери объяснить, в чем же все‑таки дело. Впрочем, он не особенно и настаивал на таком объяснении, смутно догадываясь, что причиной всему явился поступок Павла. В конце концов, если даже Ирина останется здесь, у него нет никакой уверенности в том, что она задержится надолго. К Петрограду опять идут войска Керенского. Да и в самом городе неспокойно. Неизвестно, что будет завтра. Может быть, завтра начнутся еще более непонят ные события, и трудно предугадать, во что они выльются. «Мы живем на пороховой бочке, взрыв может последовать в любую минуту, — думал профессор. — На Урале ей будет спокойнее. Там, в центре России, нет ни фронтов, ни перестрелок по ночам, туда, надо надеяться, не дойдут и немцы. Шумов — человек надежный, к Ирине он относится заботливо, надо полагать, сбережет ее. Не вечно же будет продолжаться эта кутерьма? Поживет там Ирина месяц — другой, все успокоится здесь, можно будет возвращаться… Конечно, эта ее поездка связана с известными хлопотами и каким‑то риском. Но там риск меньше. И Шумов будет оберегать ее…»

К Шумову профессор проникся таким уважением, что не боялся ему доверить даже судьбу собственной дочери. Вообще Шумов был для Александра Владимировича открытием. Не потому, что он так резко отличался от его постоянных пациентов. Они люди в прошлом состоятельные, но в большинстве своем заурядные. Шумов менее образован, даже несколько грубоват, мужицкое в нем никуда не спрячешь. Однако он незауряден и благороден. У него твердые убеждения и принципы, инстинктивная чуткость к людям, а главное, та природная доброта, которая в русском мужике так удивительно сохраняется, несмотря на жестокость условий существования.

Разговаривая с Шумовым, профессор все больше и больше убеждался в том, что к власти в России пришли не дикари, как об этом говорили в кругу его знакомых, а люди, знающие, куда и зачем они идут. Александр Владимирович, поглощенный своими медицинскими делами, был всегда далек от политики. Его либеральные суждения скорее были данью моде, чем убеждением. Он и сейчас не особенно старался вникать в смысл происходящих событий. Однако он вдруг сделал для себя, казалось бы, простое, но удивительное открытие: интересы этих людей, делающих новую, пусть еще не понятно какую, но все‑таки новую жизнь, и его собственные интересы совпадали в главном — в заботе о человеке.

Он, профессор, всю свою жизнь посвятил тому, чтобы исцелять людей от физических недугов. За долгие годы работы он видел, что многих болезней можно было бы избежать, если бы люди лучше питались, одевались, не жили в таких антисанитарных условиях, так скученно и нелепо, если бы они были более образованны. И профессор видел пути избавления людей от физических недугов не только в лечении, но и в образовании людей, в ознакомлении их хотя бы с элементарными правилами человеческого общежития. Он не раз выступал перед рабочими с лекциями о вреде курения и алкоголя, о правилах бытовой санитарии. И с огорчением замечал, что его слушали вежливо, но не очень внимательно, с какой‑то снисходительной насмешливостью.

И только теперь он начал догадываться о причинах этой снисходительной насмешливости. Сами рабочие лучше его понимали, что плохие условия существования — не их собственные пороки, а социальные пороки общественного устройства. И вот эти люди, вроде Шумова, преобразуют общество именно для того, чтобы избавить его от пороков. И если он, профессор Глазов, боролся со следствиями недугов, то эти люди хотят искоренить их причины.

Он плохо разбирался в происходящих событиях, совсем не разбирался в учении большевиков, но уже одного того, что он понял вот эту их глав ную заботу, было вполне достаточно, чтобы он йе только не стал врагом большевиков, а начал помогать им. Многие знакомые отвернулись от него, открыто осуждали его за то, что он пошел работать в советскую клинику и вообще «снюхался с Совдепией».. Это было особенно тяжело. Он легче переносил неудобства утренней трамвайной толкотни, чем изоляцию от прежнего круга знакомых.

Он понимал, что Шумов — человек не его круга. В то же время матрос был чем‑то привлекателен, профессора почти подсознательно тянуло к нему. Александр Владимирович даже пожалел, что придется выписать матроса, месяц — другой его можно подержать в клинике. Однако профессор Гринберг был действительно прав: Шумову надо немедленно менять климат. И Урал — самое подходящее место для его легких.

А Ирина… Теперь профессору было ясно, что сына он потерял, если и не навсегда, то надолго. Им с женой сейчас особенно необходимо, чтобы Ирина была здесь. Но Александр Владимирович считал, что он трезво оценил все обстоятельства и отправляет дочь только для того, чтобы сохранить ее.

4

Если бы он знал, как он был наивен!

Поезда ходили не по расписанию, были переполнены до отказа. Люди ехали на крышах, на подножках, на буферах — с детьми, с мешками, с сундуками. За каждое место — целый бой. Ругань, драки, озлобленные, измученные лица. И над всем этим — тяжкий вздох с верхней полки:

— Господи, да за что же нам наказание такое!

Ирине удалось устроить Шумова у окна, но открывать его не дают. А в вагоне накурено, духота— дохнуть нечем.

— Вы не могли бы поменьше курить, — попросила Ирина сидящего в проходе между лавками рыжего мужика.

— Потерпишь, невелика цаца! — злобно огрызнулся мужик.

— Вот товарищ в грудь раненный, ему дым вреден, — как можно мягче объяснила Ирина, хотя едва сдерживала гнев.

— И он не сдохнет, чать, не дите.

— Тут и дети…

— А, поди ты…

Поезд вдруг резко затормозил, вагон вздрогнул, сверху прямо на головы посыпались какие‑то узлы, коробки, кто‑то истерично закричал:

— А, будь ты проклят… И опять — отборная ругань.

Поезд стоял долго, почему — г никто не знал. Одни говорили, что кончился уголь и надо идти рубить дрова, другие — что где‑то впереди разобраны рельсы, надо чинить дорогу. Оказалось, ни то, ни другое: просто ждали встречного поезда, ибо участок — однопутка. Встречный поезд протащился медленно, он тоже весь был облеплен людьми. Они что‑то кричали, но голосов не было слышно, только раскрытые рты с желтыми, гнилыми зубами, Рыжий мужик недоуменно спрашивал:

— Энти‑то куды бегут? Чать, мы‑то от войны… А оне куды ж? Ф

— На кудыкину гору, — ответили ему насмешливо.

Наконец поезд тронулся, набрал скорость, без остановки прошел одну станцию, другую, а на третьей застрял надолго. Паровоз от состава отцепили, он куда‑то ушел, поговаривали, что этот состав дальше не пойдет. Кто‑то сказал, что на станции есть кипяток. Ирина пошла искать его.

На улице стоял лютый мороз, деревья возле вокзала все были в куржаке, люди кутались во что попало. На платформе — толкучка, продавали и меняли на вещи отварную картошку и квашеную капусту. Капустой торговала неопрятная рябая баба, она долго разглядывала предложенное Ириной золотое кольцо, попробовала на зуб, даже понюхала, наконец убежденно и категорично сказала:

— Фальшивое.

Спорить с ней было бесполезно. Ирина взяла кольцо, спрятала его в карман. А торговка уже щупала ее новенький впервые надетый в дорогу шарф.

— За этот дам две миски.

Шарф тонкой шерсти и хорошей выделки, он дороже всего торговкиного одеяния, но делать нечего, и Ирина почти без сожаления стянула этот так нравившийся ей шарф. Из второй миски торговка все‑таки отсыпала почти половину обратно в кадушку.

Пока Ирина торговалась, кончился кипяток. Но в буфете неожиданно оказался чай, однако буфетчик, молодой парень с вороватыми глазами, строго сказал:

— На вынос не даем, пейте тут.

— У меня там раненый.

— Не могу — с, барышня. Я бы со всем нашим удовольствием, да начальник станции запрети- ли — с. — Лицо у буфетчика вороватое, глаза бегающие.

— Сделайте исключение.

— Только для вас. — Буфетчик налил из самовара полную флягу и, протягивая ее Ирине, шепотом предложил: — ГовяДинки не хотите — с?

— А разве есть? — спросила Ирина, оглядывая пустые полки.

— Только для избранных. И за натуру: золото, брильянты, драгоценные камни.

— У меня только вот это кольцо.

Буфетчику было достаточно одного взгляда.

— О, это высокой пробы. Полтора фунта, больше не могу — с. Время такое.

— Хорошо, я согласна.

— Возьмите. — Буфетчик извлек из‑под стойки завернутый в тряпицу (слава богу, чистую) кусок. — Здесь ровно полтора фунта.

Ирина взяла кусок, взвесила его на ладони — в нем было не более фунта. Все равно, это сейчас — целое состояние…

Возле вагонов была давка, желающих ехать куда больше, чем мог вместить состав. С трудом пробравшись в вагон, Ирина не могла пробиться в свое купе: возле него сгрудились десятка два, а то и больше человек. Шумов опять что‑то рассказывал.

— Петр Гордеевич, вам нельзя говорить! — крикнула через головы Ирина.

На нее зашикали:

— Тише ты, пигалица! Человек про жисть нашу обсказывает…

Голос Шумова доносился глухо, как из‑под земли.

— Пашню лучше делить не по дворам, а по едокам, так справедливее.

— А ведь и верно! У одного их, душ‑то, цела дюжина, а иной — сам — друг.

— Это как сход решит. Сообча, всем миром, делить надо землю‑то.

— Слышь‑ка, а с покосами как? Тоже подушно али по скотине?

Наверное, это опять затянулось бы надолго, но тут пришел паровоз, подцепил состав, и началась на него новая атака. В вагон втиснулось человек пятнадцать новых пассажиров, они напирали, и слушатели Шумова разошлись, чтобы сберечь свои места и узлы.

Рыжий мужик теперь настолько раздобрился, что уступил Ирине место в проходе, а сам забрался под лавку и уже оттуда стал засыпать Шумова вопросами:

— Слышь‑ка, служивый, поровну‑то опять не выходит, одному земля черная да жирная достанется, а другому — супесь.

— Ас лесом как быть?

Ирина в который уж раз напоминала:

— Поймите, ему нельзя разговаривать.

Мужик перестал спрашивать, а вскоре из — под лавки донесся густой храп…

До Самары они добрались сравнительно благополучно. В Самаре застряли на четыре дня. Вокзал был забит, им не нашлось даже гд. е сесть, первую ночь они так и простояли. У Шумова поднялась температура, горлом пошла кровь, он чувствовал себя совсем плохо. Наутро Ирине удалось снять недалеко от станции комнатку в деревянном домике у дряхлой старушки, совсем отощавшей от голода. Сначала старушка никак не хотела пускать Ирину с больным, боялась, что у него тиф. И согласилась только за буханку хлеба, которую Ирина выменяла за часы, подаренные ей матерью в день рождения.

Убедившись, что Шумов действительно не ти фозный, старушка принялась хлопотать возле него, растирала его какими‑то мазями, поила снадобьями и настойками на разных травах. За три дня она поставила Петра на ноги. Тем временем Ирине через санитарного врача станции удалось достать два места в вагоне первого класса, и до Уфы они с Шумовым доехали хорошо.

В Уфе задержались на шесть дней. Где‑то прошел буран, на путях были заносы, и поезда не ходили. Расчищать заносы было некому, пассажиры сами вызвались сделать это и группами уезжали на дрезине за реку Белую. Наконец пути были расчищены, вперед пустили товарный поезд, он прошел благополучно. Вслед за товарняком отправили и пассажирский.

На двадцать вторые сутки Ирина и Шумов добрались до Челябинска.

Глава четвертая

1

Возвращаясь с профессором Глазовым из Гатчины, Шумов по пути заехал в Царское Село, за Деминым.

Радиостанцию охраняли двое солдат, они пропустили Гордея беспрепятственно, даже не спросив документов. «Вот так и кого попадя пропустят», — подумал Гордей и сердито сказал солдату со шрамом на щеке, судя по всему старшему:

— Ты бы хоть документ какой спросил у меня, а то пускаешь не зная кого.

— А вон он у тя, документ‑то, на башке написан. — Солдат ткнул прокуренным пальцем в ленточку на бескозырке и вслух по слогам прочи тал: — «За — би — я‑ка». Мы хотя и без надписев, а тоже из энтих самых, из забияк.

— Мало ли на чью голову можно напялить эту бескозырку, — А нешто мы совсем слепые? Чать, не по одной надписи судим. Руки‑то вон у тя что кувалды и в мозолях…

— И нос картошкой, — весело добавил другой солдат, помоложе.

Спорить с ними, видимо, бесполезно. Гордей только махнул рукой и вошел в здание.

Демин, похоже, только что проснулся, протирая опухшие глаза, коротко пояснил:

— Не понадобился я тут, стрелять не пришлось, вот и отоспался за все дни.

До Петрограда они доехали быстро, завезли профессора домой, и Гордей тут же отпустил автомобиль. И вскоре пожалел об этом: до Рыбацкого добираться было не на чем. Пришлось идти пешком, к стоянке кораблей они подошли далеко за полночь, потом долго ждали, пока пришлют с миноносца шлюпку. Когда поднялись на борт, вахтенный на баке уже пробил две склянки.

— Когда выходим? — спросил Гордей у дежурившего по кораблю матроса Григорьева.

— Не знаю, никто ничего не говорил.

— Офицеры на месте?

— Окромя артиллериста и механика, никого из офицеров на борту нет. Остальные еще до ужина укатили в Петроград, должно, по бабам. Раньше утра теперь не вернутся.

— Позови сюда Заикина, — попросил Гордей, заходя в рубку дежурного.

Григорьев ушел и вскоре вернулся вместе с Заикиным.

— Я тоже о выходе ничего не знаю, — подтвердил Заикин.

— Демин, запроси «Победитель».

Демин полез на сигнальный мостик, и вскоре оттуда захлопали жалюзи прожектора. Спустившись с мостика, Демин доложил:

— Выход назначен на восемь ноль — ноль. С «Победителя» передают, чт. о была шифровка.

Вызвали шифровщика, тот подтвердил, что шифровка о переходе миноносцев в Гельсингфорс была, он сам докладывал ее Осинскому.

— Значит, офицеры уже не вернутся. Узнали о выходе и сбежали. Что будем делать? — спросил Заикин и, взглянув на палубные часы, озабоченно. добавил: — Пора поднимать пары.

Созвали срочное заседание судового комитета, и Заикин повторил тот же вопрос:

— Что будем делать?

Члены комитета угрюмо и долго молчали, наконец Глушко сказал:

— Ход мы обеспечим, а кто кораблем командовать будет? И штурмана нет. Посадим корабль на мель — нам за это спасибо не скажут. Ну как сорвем первое задание Советской власти?

— Верно говорит Глушко.

— Не только штурмана, у нас карт нет. Да если и были бы, кто в них разберется? Может, Колчанов умеет?

— Ему так и так придется командовать кораблем, если согласится: он же артиллерист.

— Их в Морском корпусе всему учили.

Пригласили Колчанова. Командовать кораблем он согласился, сказал, что можно, на худой конец, обойтись и без штурмана, но без карт не обойдешься.

— Куда же они делись? Штурман с собой их не выносил, — сказал Григорьев. — Надо их в рубке поискать. Не иголка же…

Перерыли всю штурманскую рубку, вскрыли каюты Осинского и штурмана, но карт нигде не наШли.

— Значит, они их уничтожили, — сказал Колчанов. — Жаль, меня не предупредили…

— Может, механик знал?

Вызвали механика.

— Да, старший офицер предлагал и мне уйти с корабля, я категорически отказался.

— Почему же вы никому не сказали, что они решили сбежать? — рассердился Заикин.

— Я дал честное слово, — упавшим голосом признался механик.

— Сами‑то решили остаться?

— Это мое личное дело! — уже обиженно, даже задиристо ответил офицер.

— Оставьте его, — попросил Колчанов. — Для него слово офицера, — вопрос чесТи. — И, обращаясь к механику, спросил: — Будем служить дальше, Владимир Федосеевич?

— С удовольствием буду служить под вашим, Федор Федорович, командованием, — торжественно сказал механик и, вытянувшись перед Колча- новым, отдал ему честь.

Колчанов протянул механику руку и тоже торжественно сказал:

— И я очень рад, что вы остались на корабле… Я всегда верил в вашу порядочность… — И, повернувшись к остальным, взволнованно произнес: — С такими людьми приятно служить. И флоту российскому с ними быть! — Колчанов опять протянул руку механику.

Они долго стояли, держась за руки, улыбаясь друг другу, и даже не заметили, как члены комитета, перемигнувши’сь, один за другим потихоньку выскользнули из рубки.

Вскоре Колчанов ушел на шлюпке на «Меткий», там оказался второй комплект карт. Когда он возвращался, горнист сыграл «Захождение», и все находящиеся на верхней палубе выстроились вдоль борта, приветствуя нового командира. Колчанов вскинул голову, улыбнулся и приложил руку к козырьку мичманки.

Матросы тоже улыбнулись ему с борта, а над их головами весело порхали в рассветном небе оранжевые искры — кочегары уже шуровали в топках.

2

К утру погода испортилась. Едва вышли из Невы, налетел ветер, тонко завыл в снастях и рангоуте, захлопал полотном обвеса и бросил в лицо Колчанову первые каскады серебристой водяной пыли. Окинув взглядом перепаханный волнами залив, Колчанов определил: «Баллов шесть, не меньше, а за Кронштадтом и все восемь будет». Нащупав мегафон, поднес его к губам и крикнул:

— Корабль по — штормовому изготовить!

Команду продублировали вахтенные, и, подхваченная десятками голосов, она покатилась по кораблю от носа в корму, заглушая свист ветра и сердитое шипение волн. А вслед за ней уже тянулись по палубе желтые нитки лееров штормового ограждения, слышались отрывистые слова других команд, которые отдавали только что назначенные командиры отделений и групп. Через пятнадцать минут на верхней палубе, в каютах, кубриках, коридорах и трюмах все было закреплено по — штормовому, и матрос Григорьев, исполняющий обязанности главного боцмана, доложил:

— Товарищ командир, корабль по — штормовому изготовлен!

— Есть! Проверьте еще раз, все ли хорошо закреплено на палубе и в помещениях.

— Да вы не сомневайтесь, Федор Федорович, все сделано в лучшем виде, — сказал с сигнального мостика Демин.

Колчанов и сам видел, что на верхней палубе все в порядке, матросы исполняют команды с каким‑то особым усердием и рвением, которого раньше, пожалуй, не замечалось. Однако проверить все‑таки не мешало, хорошо бы самому обойти корабль. Но некого оставить за себя на мостике: Заикин, назначенный комиссаром, где‑то в кочегарке, Шумов ведет прокладку курса, Демин правит сигнальную вахту, а на других командиров Колчанов пока не особенно надеялся.

А уже миновали последний форт Кроншлота, и море обрушилось на корабль всей своей неистовой силой. Вот огромный вал прокатился по шкафуту, круто повалил эсминец набок.

— По верхней палубе не ходить, люки и переборки задраить!

Шумов, зажав в зубах ленточки бескозырки, берет пеленг на трубу Русско — Балтийского завода и бежит в штурманскую рубку прокладывать его на карте. Интересно, что у него получится?

Колчанов подходит к компасу, берет пеленга на трубу, створный знак и входной маяк и заглядывает в рубку. Шумов уже определил место, как и полагается, обвел точку треугольником. Но она расположеца от действительного места корабля подозрительно далеко. Проложив на карте свои пеленга, Колчанов обнаруживает невязку в две с половиной мили.

— Вроде бы все точно делал, а вот не так получилось, — огорченно сказал Шумов.

Объяснять ему, что такое магнитное склонение и девиация, сейчас бесполезно — понятия эти пока ему малодоступны. Но если подучить парня, толк из него будет.

— На каждом курсе я вам буду давать общую поправку, и тогда все получится, — утешил Колчанов. — А вообще, если будет желание, на досуге научу и вас рассчитывать эту поправку.

— Вот спасибо! — обрадовался матрос. — А желания у меня хоть отбавляй.

«Да, желания у них у всех много, — думает Колчанов, возвращаясь на мостик. — Они и раньше никогда не были ленивы, а сейчас и вовсе преобразились».

Его поразило это преображение людей, он видел, как круто изменилось их отношение к службе, в нем появилась хозяйская заинтересованность и озабоченность, понимал, что теперь разделяет с каждым из них ответственность за корабль. И это внезапно проснувшееся в матросах чувство ответственности радовало Колчанова и… настораживало. «Не приведет ли оно к утрате послушания, без которого вообще немыслима воинская дисциплина?»

И, наблюдая, как быстро и беспрекословно матросы выполняют его приказания, объяснил себе: «Возможно, они повинуются лишь потому, что другого выхода нет. Собственно, кроме меня, некому командовать кораблем. Просто я им нужен… Да, им нужны специалисты. Вероятно, когда‑нибудь они научат матросов, таких, как Шу мов, Демин, Григорьев, командовать кораблями. Но для этого необходимо несколько лет. А пока… Много ли нас осталось служить революции?»

Колчанов вспомнил, что, разыскивая карты, они’ в столе барона Осинского обнаружили дневник. Вероятно, барон второпях забыл взять его с собой или уничтожить. Читать дневник Колчанов не собирался, но надеялся, что, может быть, в последних записях обнаружит какие‑либо сведения о картах. Однако о картах там не упоминалось, как и вообще о намерении Осинского сбежать с корабля. Но последняя запись, сделанная вчера в полдень, обратила внимание Колчанова:

«Капитан 1 ранга Модест Иванов служит большевикам. Адмирал Максимов тоже заявил о поддержке революции и выразил готовность служить Советам. Что будет дальше, если даже Ставка разваливается?»

Интересно, откуда барон узнал об этом? Возможно, было официальное сообщение по флоту, но барон скрыл даже от офицеров, чтобы пример не подействовал на других. Однако к подобным решениям люди, как правило, приходят сами, а не по принуждению.

Адмирал Максимов последнее время действительно предста’влял флот в Ставке. Колчанову не доводилось служить под непосредственным командованием Максимова, но все, кому приходилось, отзывались об адмирале в самых лестных выражениях. Говорят, умница и вообще… «Что же теперь заставило его отказаться от всех благ и почестей, которыми он был окружен?»

Его размышления прервал матрос Давлятчин, назначенный в кают — компанию вестовым вместо сбежавшего с офицерами матроса Фофанова. Выписывая короткими кривыми ногами на шатаю — Щейся палубе замысловатые фигуры, он держал на вытянутых руках поднос, накрытый салфеткой. Остановившись в двух шагах от Колчанова и удерживая равновесие, доложил:

— Обед поспела, мал — мало кусай надо. Пробуй, товариса командир.

Колчанов отвернул салфетку, взял ложку и, тоже балансируя на скользкой палубе, попробовал гороховый суп и макароны с мясом.

— По — моему, вкусно.

— Бульна кусно! — радостно подтвердил Давлятчин.

— Свистайте бачковых и раздавайте! — Колчанов накрыл поднос салфеткой, — Бачковым на камбуз! — крикнул сверху Демин.

Но Давлятчин не уходил.

— Что еще? — спросил Колчанов.

— Сам обедать надо. Утром не ел, обед мал- мало надо.

Колчанову и верно не удалось утром хотя бы стакан чаю выпить, сразу навалилась тысяча дел, было не до этого.

— Спасибо, Давлятчин, я как‑нибудь потом.

— Голодный — худой дело, — огорченно сказал матрос и, опять выписывая ногами по палубе, пошел к трапу.

«А может, и в самом деле поесть? Глубины тут большие, рулевые держат корабль на курсе хорошо, поворот на новый курс еще не скоро». И уже вдогонку Давлятчину сказал:

— Хорошо, сейчас я приду в кают — компанию.

Предупредив Шумова, чтобы не менял курс и ход и при малейшей надобности вызывал на мостик, Колчанов спустился в кают — компанию.

Давлятчин уже накрыл стол, предварительно укрепив на нем деревянную решетку с гнездами для тарелок и стаканов.

Обыкновенно в этот час в кают — компании царило оживление, слышались шутки. Служебные разговоры здесь вести запрещалось, дабы не портить аппетит господам офицерам. Разрешалось делиться лишь светскими новостями и рассказывать анекдоты.

Сейчас же было пусто, мрачно и неуютно. Верхний стеклянный люк едва пропускал синеватый свет, снаружи доносился гул ветра и скрип снастей. Поскрипывали и переборки, под черной крышкой наглухо привинченного рояля гудели струны.

— Садитесь и вы за стол, — пригласил Колчанов вестового.

Давлятчин испуганно посмотрел на него и замотал своей черной, коротко остриженной головой. «Ну да; я для него все еще «ваше высокоблагородие» или, как он говорит, «васькородь».

— Садитесь, садитесь, — настойчиво повторил Колчанов, подвигая матросу решетку с тарелками, приготовленную, видимо, для механика. Но матрос опять замотал головой, потом бросился в выгородку офицерского камбуза, возвратился с тарелкой и присел с краю стола. Робко поглядывая на Колчанова, начал осторожно есть, заботясь не только о том, чтобы донести ложку до рта, сколько о том, чтобы не расплескать ее содержимое на скатерть, подставляя под ложку ломоть хлеба. Колчанов старался не замечать его неловкости, посмотрел на висящий на переборке барометр и озабоченно произнес;

— Барометр все еще падает, значит, шторм скоро не утихнет.

Давлятчин испуганно оглянулся на барометр, должно быть, решил, что барометр падает в буквальном смысле слова.

— Давление воздуха падает, — начал объяснять Колчанов. — Это значит, ветер будет, а следовательно, и волна…

Давлятчин недоверчиво слушал и, кажется, ничего не понимал. Однако все же осмелился вставить:

— Волна крутой, как гора.

Когда, пообедав, Колчанов поднялся из‑за стола, то за его спиной Давлятчин вздохнул с облегчением.

«Найду ли я с ними общий язык?» — подумал Колчанов, поднимаясь на мостик.

3

А шторм разгулялся не на шутку. Вокруг, на всем видимом до синей черты горизонта пространстве, море кипело, ветер срывал пену с гребней седых валов, неутомимо катящихся с норд- норд — веста. Эти валы, такие безобидные вдали, на расстоянии одного — двух кабельтовых начинали вспухать и вырастали в огромные зеленые горы, поднимались на несколько метров и угрожающе нависали над палубой. Казалось, вот — вот они захлестнут корабль, вдавят его в темную пучину моря.

Но эсминец легко, будто подхваченный ветром, взлетал на самый гребень волны, на какое- то мгновение замирал, гудя обнаженными гребными винтами, и вдруг, точно подбитая птица, клевал носом и стремительно падал вниз, зарываясь форштевнем в следующую волну. И тогда она наваливалась на корабль всей своей многотон — ной тяжестью, прокатывалась стремительно по палубе, слизывая остатки пены, разбиваясь о надстройки, рассыпалась алмазными брызгами, окатывала стоявших на мостиках людей. Они, как утки, отряхивались и ждали очередного наката. —

Корабль скрипел и стонал, точно жаловался кому‑то, из его стального чрева доносился глухой гул машин и, смешавшись с шумом волны и ветра, превращался в сердитый рев. От каждого удара моря корабль вздрагивал, валился набок, черные кресты его мачт то плавно вычерчивали в синих проталинах неба сложные кривые, то резко вспарывали темные набухшие тучи.

Эсминец трудно было удерживать на курсе, и Колчанов пристально следил за картушкой компаса, иногда подсказывая рулевому:

— Отводи… Одерживай… Так держать!

— Есть, так держать! — весело откликался матрос Берендеев, смахивая рукадом выступившие на лбу крупные капли пота. Ему было от чего попотеть.

А вот сигнальщики мерзли, они находились выше всех, ветер пронизывал их насквозь. На горизонте не видно было ни дымка, ни трубы, ни темной полоски земли, и сигнальщики коротали время в разговорах. Пожилой, из запасных, матрос первой статьи Хромов рассказывал Демину:

— Даве вот в каюте барона карты шарили, дак бутылку коньяку нашли. Понюхал я, пахнет не по — нашему. Вот бы спробовать! Отродясь не пивал, только что понюхал.

— А вот это не хочешь понюхать? — Демин свернул дулю и поднес к самому носу Хромова. —

Я те спробую!

Хромов отвел нос, обиженно спросил:

— Да ты што, ополоумел? Я к слову…

— Знаем, как ты к слову! В Ревеле с Грушкой три дня подряд пьянствовал?

— Дак ведь когда это было!

— Вот чтобы ничего подобного больше не было! — строго сказал Демин. — Не для этого революцию сделали. Теперь во всем нужен строгий революционный порядок.

— Порядок нужон, ох как нужон! — согласился Хромов. И запоздало рассердился: —Только ты мне кукиш тоже не суй, такого порядку революция не заводила. Я, поди, вдвое старше тебя по годам.

Демин удивленно посмотрел на Хромова и примирительно сказал:

— Ну извини, дядя Игнат.

— То‑то и оно, — успокоился Хромов.

«Вот и устанавливаются новые взаимоотношения», — подумал Колчанов. Разговор сигнальщиков порадовал его тем, что оба они в общем‑то за порядок. И все опасения Колчанова по поводу того, что трудно будет поддерживать на корабле дисциплину, неожиданно для него самого рассеялись. Ему вдруг стало легко, захотелось сказать этим людям хорошие, добрые слова, но таких простых, как у них, слов он не находил, а лезли все какие‑то гладкие и холодные, из лексикона кают — компании. «Выходит, и мне у этих людей надо учиться», — с удивлением отметил он.

Теперь он внимательно прислушивался к разговорам и поэтому не сразу заметил, как резко упали обороты машин. А когда обнаружил, встревожился и, выдернув из переговорной трубы свисток, спросил машинное отделение:

— Что случилось?

— Давление пара упало.

Запросил котельное. Оттуда ответили:

— Коллектор пробило.

— Останавливайте котел, — приказал Колчанов и тотчас перевел рукоятку машинного телеграфа на «Самый малый».

Корабль сбавил ход, и море начало трепать его еще сильнее. Крен достигал двадцати градусов, невозможно стало держаться на ногах, Колчанов вцепился в поручень. Из котельного отделения не доложили, сколько трубок пробило в коллекторе и можно ли их заглушить. Вероятно, для выяснения этого необходимо какое‑то время, и Колчанов не торопил с докладом. Но через полчаса запросил котельное. Оттуда почему‑то никто не ответил. Выждав еще минуты две, запросил снова, и опять не ответили.

— Что они там, уснули? Демин, пойдите узнайте, в чем там дело.!

Демин ушел и как в воду канул. Прошло еще минут двадцать, а котельное на запросы не отвечало…

Наконец появился Демин:

— Там такое творится! Да вот комиссар расскажет. — Он кивнул на поднимавшегося следом за ним Заикина.

— Подгадили все‑таки нам господа офицеры, — сказал Заикин.

— А что такое? — встревожился Колчанов.

— Пустили в котлы забортную воду. Соленую. Вот и полетели трубки.

— Но ведь мы стояли в Неве, откуда там соленая вода?

— Это сделано раньше, до перехода в Петроград, а теперь вот сказалось. Как мы тогда до Петрограда дошли, могли бы и не дойти.

— Но кому и как удалось это сделать? В котельном отделении все время вахтенный, он не мог не заметить появления там любого офицера, тем более что, кроме механика, туда почти никто из офицеров никогда не спускался.

— Вот и мы с механиком так же подумали. — Заикин рукавом вытер со лба пот.

— И что же?

— Решили, что это мог сделать только сам вахтенный.

— Допустим. Но как узнать, кто именно? — спросил Колчанов.

— Ну, эту загадку мы отгадали быстро. Взяли список нарядов и сопоставили с записями в вахтенном журнале. Сразу обнаружили несоответствие: двадцать четвертого октября дежурил — Бес- караваев, а в журнале подделана подпись Желудько. Расчет верный: Желудько был связан с эсерами, подозрение в первую очередь падет на него.

— Значит, Бескараваев?

— Он.

— Такой тихий, старательный матрос. Никогда бы на него не подумал.

— В тихом‑то болоте черти водятся.

— Признался?

— Сначала отпирался, а когда запись в журнале показали, сознался. Говорит, старший офицер приказал. Я, дескать, не знал, для чего это. Врет, сволочь, знал! Ну, помяли ему немного бока, чуть за борт не скинули, нам с механиком едва удалось отбить его у матросов. Заперли в карцер.

— Проследите, чтобы самосуд не учинили.

— Выставили в охрану надежных ребят, не допустят. А судить будем по закону.

— Хорошо, — согласился Колчанов и спросил: — А как ведет себя Желудько?

— Желудько парень честный, хотя и заблуждался. Дивизионный врач Сивков ему мозги замутил. Ничего, прочистим, добрый матрос выйдет!

— Как говорится, дай бог. Остальные котлы работают нормально?.

— Боюсь, как бы и они не вышли из строя.

— Что предлагает механик?

— Надо остановить котлы, прощелочить. А на этом запаять трубки.

Колчанов пристально посмотрел на горизонт.

— Сколько это займет времени?

— Пока остынут, то да се — не менее суток понадобится. Да еще паять неизвестно сколько.

— Постарайтесь уложиться в самый короткий срок, — сказал Колчанов, переводя рукоятки машинного телеграфа на «Стоп».

Заикин ушел, а Колчанов склонился над картой, нанес счислимую точку и, указав Гордею карандашом на расположенный фжнее курса остров Гогланд, озабоченно сказал:

— Вот чего нам следует опасаться. Нас будет дрейфовать именно в эту сторону. Сейчас измерим скорость дрейфа.

Он взял секундомер и приказал выбросить балластину. Вскоре сказал Гордею:

— Скорость дрейфа два узла. Теперь от счис- лимой точки отложите вектор скорости и рассчитайте, через сколько времени нас нанесет на остров.

Гордей взял транспортир, приложил параллельную линейку, провел линию ветра, измерил Циркулем расстояние. До острова сорок девять миль.

— Через двадцать четыре с половиной часа подойдем к острову.

— Это если вплотную к берегу. Но ближе чем на две — три мили подходить к острову нельзя. Значит, остается менее суток.

4

Вскоре густо повалил липкий снег, потом стемнело, и даже в трех шагах ничего не было видно. От этого грохот стал еще оглушительнее. Потерявший ход, неуправляемый корабль то резко бросало в сторону, то накрывало волной, то вдруг начинало разворачивать и кренить так, что он трещал.

В полночь сорвало с кильблоков шлюпку, и она пошла гулять по палубе, сметая на своем пути все: кнехты, вентиляционные грибки, стойки лееров штормового ограждения. Освещенная прожектором, она неумолимо приближалась к кожуху машинного отделения. «Если пробьет кожух — машинное отделение может затопить. И тогда…» Что будет тогда, Колчанов представлял ясно.

— Господи, пронеси! — умолял Хромов и крестился, как на паперти.

Все напряженно наблюдали за шлюпкой и в отчаянии стискивали зубы: ничего сделать было нельзя. Вот по палубе прокатилась очередная волна, и шлюпка, как бритвой, срезала две железные стойки на шкафуте. Теперь на ее пути к кожуху не было препятствий. Еще накат — и…

И вдруг в желтом луче прожектора мелькнула темная фигура. Колчанов узнал матроса Григорьева.

— Стой! Назад! — крикнул он в мегафон. — Григорьев, назад!

Теперь и Гордей узнал Григорьева. «Что он, спятил?»

Волна приподняла шлюпку. Григорьев бросился ей наперерез, и в то же мгновение страшный, нечеловеческий вопль пронзительно ворвался в грохот моря. Гордей даже зажмурился.

Когда открыл глаза, волна уже прошла, шлюпки не было видно, свет прожектора выхватил из темноты распластанное на палубе тело. А корабль опять стремительно падал вниз, вот — вот накатится новая волна и унесет человека в море. Но к нему уже подскочил кто‑то из кормовой надстройки, поволок по палубе к двери офицерского коридора.

Потом на мостик прибежал Давлятчин, скороговоркой доложил:

— Григорьев нога ломал, кость такой белый торчит. Бульна худой нога!

— Фельдшера в кают — компанию! — приказал Колчанов.

Гордею хотелось посмотреть на Григорьева, но уйти с мостика он не мог: Колчанов сам пошел в кают — компанию. Возвратился он оттуда еще более озабоченный, даже злой. Гордей не решился спросить, что с Григорьевым. Но, перехватив вопросительный цзгляд Берендеева, Колчанов объяснил:

— Раздробило кость, фельдшер говорит, что ногу придется отнимать. Надо скорее добираться до Гельсингфорса. — И крикнул в переговорную трубу: — В котельном! Механика и комиссара на мостик!

Когда пришли механик и Заикин, Колчанов уже спокойно объяснил им:

— Григорьев рисковал жизнью, чтобы спасти корабль. Расскажите об этом всем и поторопите с котлами. Объясните, что Григорьева надо оперировать, мучается парень, И ветер не утихает, как бы нас не выбросило на Гогланд. Словом, сделайте все возможное, чтобы быстрее пустить котлы.

— Мы и так делаем все, Федор Федорович, — виновато сказал механик и вздохнул. — Но выше головы не прыгнешь. Надо запаять трубки. Это пока невозможно: котел еще не остыл.

— А что, если я в горячий попробую залезть? — предложил Заикин. — Авось не сварюсь.

— Нет, это безрассудно! — возразил механик. — Я не могу разрешить. Он, понимаете ли, Федор Федорович, собирается лезть в неостывший котел. Я категорически возражаю!

— Да ведь ничего страшного нет! — начал убеждать Заикин. — Получится — хорошо, не получится — вылезу. Надо попробовать.

— А если потеряете сознание? — жестко спросил механик.

— Кто‑нибудь пусть следит за мной, если упаду — вытащат. Да и не упаду я, уверен, что выдюжу.

— А я не уверен. И не могу взять на себя ответственность за такое безрассудство! — не уступал механик.

Колчанов, молча слушавший их спор, вдруг решительно заявил:

— Хорошо, я возьму ответственность на себя. Попробуйте, комиссар. А вы, Владимир Федо- сеевич, примите все меры для обеспечения безопасности.

Механик пожал плечами:

— Как прикажете, Федор Федорович.

Вслед за ними спустился с мостика и Гордей. Он направился в кают — компанию, но туда его не пустили. Давлятчин отгонял столпившихся у дверей матросов:

— Ферсал пускать не велела. Нельзя!

— Передай Григорьеву, что Заикин в горячий котел полез. Как запаяет трубки, пойдем в Гельсингфорс. Пусть потерпит.

Услышав про Заикина, матросы потянулись к котельному отделению. В основном это были комендоры. «Убрали их с верхней палубы, вот и болтаются без дела. Надо их разослать по трюмам, пусть следят, нет ли где течи», — подумал Гордей.

Колчанов согласился с Шумовым и приказал разослать аварийные партии во все отсеки.

Снег уже перестал, ветер растолкал тучи, и на небе высыпали крупные зеленые звезды. Колчанов стал ловить их секстантом, а Гордей вел отсчеты по секундомеру и запись высот.

Часа полтора Колчанов что‑то высчитывал, потом нанес на карту точку и обвел ее кружочком. Точка была расположена к острову значительно ближе, чем счислимое место. Колчанов встревоженно посмотрел на часы и запросил:

— В котельном! Как там у вас?

— Две трубки уже запаяли, — глухо донесся снизу голос механика.

А море все так же швыряло эсминец то вверх, то вниз, то валило на бок, и корабль жалобно стонал, всхлипывая шпигатами.

5

Как только рассвело, дальномерщики увидели остров и стали через каждые десять минут докладывать дистанцию до него. Вскоре скалистый берег острова стал виден и невооруженным глазом. Люди угрюмо смотрели на этот наползающий на корабль берег и с надеждой оглядывались на мостик. Но Колчанов молчал. Он стоял на левом крыле мостика и тоже смотрел на остров. Вот уже видно, как волны разбиваются об его отвесный берег, у самого уреза воды — белая кипень и толчея. Колчанов неотрывно смотрел на берег, а каждой клеткой ощущал на себе взгляды матросов, полные доверия и надежды. И старался казаться спокойным, хотя все его существо раздирала та же бессильная, близкая к отчаянию злоба, которая овладела матросами.

И когда из котельного наконец‑то доложили, что трубки запаяны и котел можно запускать, им вдруг овладела такая слабость, что задрожали колени, он крепче вцепился в поручень, чтобы не упасть.

— Есть! — крикнул он весело и громко, чтобы слышали все.

И многократно повторенное, как эхо, слово это понеслось по палубам и отсекам, залетая в самые отдаленные уголки корабля. Оно донеслось даже до коридора гребного вала, где вахтенный матрос вот уже восьмой час сидел в одиночестве, не спуская глаз с сальника, отсчитывая время по каплям, которые через него просачивались Из‑за борта. И матрос, сорвав бескозырку, бросил ее под ноги и с облегчением выругался — длинно и смачно.

Гордей, определив место по пеленгам на восточную и западную оконечности острова, уже прокладывал от этого места курс на Гельсингфорс. Колчанов, заглянув в руб&у, предупредил:

— Возьмите поправку на снос плюс два с половиной градуса.

И вот наконец по кораблю разнеслась долгожданная команда:

— Пары на малый! Курс триста двадцать!

Звякнул машинный телеграф, корабль задрожал и начал медленно разворачиваться. Волна сбивала его с курса, нос то и дело отбрасывало, но, чем большую скорость набирал эсминец, тем устойчивее лежал на курсе. Вот он уже развернулся навстречу волне и, разваливая ее форштевнем, стал круто взбираться вверх.

Гордей вышел из рубки, встал рядом с Кол- чановым. Ветер немного стих, но все так же хлопал полотном обвеса, бросал в лицо колючие брызги и тонко завывал в снастях. И в этом его свисте Гордею почудилось знакомая торжествующая мелодия. Он никак не мог вспомнить, где он такую мелодию слышал, и даже не догадывался о том, что никакой мелодии в свисте ветра вовсе нет, а музыка звучит в нем самом. Но он слушал ее и силился вспомнить, откуда она ему знакома. Он перебрал в памяти всю свою недолгую жизнь, по привычке просеял ее в решете памяти и неожиданно для себя заключил, что прожил эти годы интересно. И вдруг ощутил в себе такой прилив сил, что готов был помериться ими с самим морем.

А оно катило навстречу кораблю крутые валы зеленых волн и, словно подзадоривая, предупреждало: «Ша‑ли — ш-шь… Ша‑ли — ш-шь». И тут же успокаивающе шептало: «Хо — ро — ш-шо… Хо — ро — ш- шо!»

Глава пятая

1

От Челябинска до Миасской Ирина с Петром добирались два дня, зато от станицы до Шумовки доехали скоро: Федор Пашнин помог лоша-

денкой. Когда подъезжали к деревне, разведрилось, весь угор был залит солнцем, ослепительно блестел снег, и серые, утонувшие в сугробах избы на чистом снегу казались совсем черными, особенно маленькими и неуместными. Толстые козырьки крыш были низко надвинуты на хмурые лица домишек, из‑под козырьков бельмами замороженных стекол смотрели на улицу маленькие оконца с черными крестиками рам.

— Вот это и ееть наша деревня, — сказал Петр.

По всему было видно: он рад, что приехал сюда. Но когда проезжали мимо стоящего на самом высоком месте кирпичного дома, Шумов вдруг нахмурился, втянул голову в воротник тулупа и замолчал.

А Ирина с любопытством оглядывалась по сторонам. Она ни разу не была в деревне зимой, да и летом, когда выезжали на дачу, они жили на берегу залива в аккуратном коттедже, огороженном забором. За оградой были такие же коттеджи с выехавшими на лето владельцами, с привезенной из Петербурга прислугой. Из соседней деревни приходила только молочница с красным и круглым, побитым оспой лицом и толстыми красными руками. Других деревенских жителей Ирина почти никогда не видела и сейчас с любопытством наблюдала за обитателями этой затерянной в березовых колках деревеньки.

Вот маленький мужичонка с пустым рукавом, засунутым в карман залатанного нагольного полушубка, одной рукой ловко управляется с четырехрожковыми деревянными вилами, скидывая с копны сено. Вот на крыльцо выскочила баба с черными распущенными волосами, выплеснула прямо с крыльца мыльную воду из ведра, увидела на дороге сани и стоит, смотрит из‑под руки.

Мороз градусов тридцать, а она в одной кофте, вся распаренная. «Простудится», — решила Ирина.

Из ворот прямо под ноги лошади выкатился мальчонка в сермяге, подпоясанной обрывком веревки, в заячьем треухе с поднятыми ушами, сдвинутом набок. Каким‑то чудом он вывернулся из‑под лошади, встал на обочине, вылупил большие темные глазенки и вдруг крикнул кому‑то:

— Глашка, гли — кось, городские!

Из ворот выглянула девочка, в тулупчике, в повязанной накрест старой пуховой шали, вытаращила такие же черные глазенки и пропищала:

— Са — ань! Я бо — ю-у — ся!

Огромный человек, в черной рясе, с длинными, давно не чесанными волосами и развеваемой на ветру бородой, идет по дороге, мотается из стороны в сторону и поет густым, могучим басом: Соловей, соловей, пташечка…

— Здорово, отец Серафим! — кричит ему Петр. — Все гуляешь?

Серафим стоит покачиваясь, смотрит на Петра, не узнает. Сокрушенно говорит:

— Память у меня начисто износилась, не помню, кто ты есмь таков. Ну и езжай с богом. — Он осеняет сани крестом, поворачивается и снова, покачиваясь, бредет по улице:

Соловей, соловей, нташечка…

— Приехали, — говорит довезший их от станицы паренек.

Они остановились возле приземистой покосившейся избенки с новой пристройкой. Из пристройки вышла маленькая. худенькая старушка, спросила:

— Кого это бог принес? (

— Не узнаешь? — весело отозвался Шумов, слезая с саней.

— Батюшки, Петро! — Старушка проворно соскочила с крыльца, засеменила навстречу, на ходу вытирая о подол руки. — Живой?

— Жив! — Петр обнял старушку, трижды поцеловал. — Ну, Степанида, принимай гостей.

Старушка засуетилась, помогая Ирине вытащить из саней чемодан, узелок с остатками провизии и баул. Петр не догадался представить Ирину, старушка ни о чем не спрашивала, только оглядела ее внимательно и ласково поинтересовалась:

— Озябла?

— Нет, в тулупе тепло. Вот только ноги чуть- чуть озябли.

— Осподи, да как же ты, милая, без пимов‑то?

Из пристройки вышли еще две женщины, поздоровались с Петром, подхватили вещи и понесли их в дом. На Ирину они не обратили никакого внимания, и это ее почему‑то обидело. Но когда она вошла в дом, обе женщины захлопотали возле нее, помогая снять тулуп, развязать платок, расстегнуть пуговицы на пальто, стянуть с закоченевших ног сапожки. Все ее вещи они бережно сложили на лавку и пригласили:

— Проходите в горницу, гостенечки дорогие.

Ирина вслед за Петром прошла в пристройку, которая теперь, видимо, и служила горницей. Посреди нее стоял стол, покрытый домотканой ска- терыо, на нем желтел глиняный горшок с геранью. В углу — широкая деревянная кровать с горкой разноцветных подушек, вдоль стен — несколько грубо отесанных, некрашеных табуреток. Ирину усадили прямо на кроватьз

— Тут вам будет помягче, а вы, поди, натряслись за дорогу‑то.

Теперь со всех сторон рассматривали Петра, на Ирину поглядывали украдкой, с нескрываемым любопытством. Ирина слышала, как одна из женщин шепнула другой:

— Тошшовата, а так ничего — миловидная.

Ирина совсем смутилась, покраснела. «Кажется, меня принимают за его жену», — догадалась она. И только когда Петра спросили, надолго ли он приехал, он ответил:

— Да вот подлечусь и — обратно. Ранило меня сильно, вот она помогла добраться до дому, сестра милосердия. Зовут ее Ириной Александровной. Это племянницы мои, а вот и мать Гордея.

— Очень приятно, — привычно сказала Ирина.

— А вы и Гордеюшку знаете? — спросила Степанида и подсела к Ирине на кровать. — Где он? Пошто он‑то не приехал?

— Мы познакомились с ним в Петрограде… — начало было рассказывать Ирина, но Петр перебил ее:

— Гордей молодцом! Вот кончим войну, приедет.

— Осподи, когда уж этой войне конец положат?;— вздохнула Степанида и спросила Ирину: — Как хоть он выглядит, Гордеюшко‑то? Здоровьице как? Его ведь тут тоже ранил атаманов сынок…

Прибежала еще одна женщина, кинулась Петру на шею, начала его тормошить, повторяя:

— Радость‑то какая!

— Нюрка, ты с ним полегше, он ранетый.

Ирнна. тоже предупредила:

— Осторожнее, он тяжело ранен.

Нюрка отпустила Петра, удивленно посмотрела на Ирину и радостно сказала:

— Ой, да ты не один? Женился? Да на городской! Какая ты красавица! — Нюрка обняла Ирину и принялась целовать.

— Вы ошиблись, — лепетала Ирина, стараясь освободиться из объятий. — Я к Петру Гордеевичу никакого отношения не имею.

— Как не имеешь? — опешила Нюрка.

— Я только сопровождала его, я — сестра милосердия.

— Вон оно что! — разочарованно протянула Нюрка, смутилась, отошла от Ирины и стала разглаживать ладонями скатерть.

В это время в горницу вошел мужчина со светлорусой бородкой, и Ирина сразу узнала его: отец Гордея. Они были так похожи, что, отпусти Гордей такую же бородку, их и не отличишь. Вот только морщины да седина в висках…

На этот раз Петр догадался представить Ирину. Молча поклонившись ей, хозяин тут же отвернулся и напустился на женщин:

— Что же вы гостей‑то одними разговорами потчуете! А ну — ко, бабоньки, пошевеливайтесь…

2

Ирина и Петр поселились вместе с Нюркой в доме Петра. По деревне уже прополз слушок, что Петр привез молодую жену, да еще городскую, и от любопытных не было отбою. То соседка забежит за сковородкой, а сама пялит глаза на городскую бабу, то мужик зайдет потолковать с Петром и тоже не спускает глаз с Ирины. А она не знает, куда и деваться от. этих беззастенчивых взглядов. Нюрка хохочет:

— Чисто смотрины! Гляди, девка, быть тебе замужем.

— Да, такой фурор…

— А что это такое — хурор? — переиначила незнакомое слово Нюрка.

— Не хурор, а фурор. Это значит, ну, переполох, что ли.

— Ага, понятно. Ты вот что, научи — ко и меня говорить по — вашему, по — городскому.

— А зачем тебе?

— Дак ведь мне теперь опять взамуж идти надо, а в деревне мужиков‑то моей ровни совсем не осталось. Поеду в Челябу, там‑то, поди, хоть какой‑нибудь сыщется и для меня.

Нюрка оказалась ужасно любопытной, Ирина едва успевала отвечать на ее бесчисленные вопросы.

— А бани в городе есть? Еще сказывают, будто там кони железные по улицам ходят. И сена им не надо.

Ирину поражала ее наивность. Иногда Нюрка грустно повторяла:

— Вот ведь проживешь век, а так и не узнаешь, что на белом свете деется.

Вообще она быйа веселая и даже остроумная.

К Петру она относилась двояко.

— Учена голова! — нередко восторгалась им Нюрка. — Каки токо земли не повидал, чо токо не знает!

Но иногда и одергивала его:

— И чо ты талдычишь бесперечь: «Я да я!» Хаки твои заслуги? Тятя‑то вон не менее тебя пережил.

Правда, так было не часто, Нюрка относилась к Петру заботливо.

— Вот я тебе медку принесла, сейчас молочком разведу, да и горлышку твоему полег- шает.

Чем только она не поила его: и настоями трав, и отварами, и топленым молоком с гусиным салом и еще бог знает чем, отвергая все лекарства, привезенные Ириной.

Однажды, посмотрев в окно, Нюрка всплеснула руками и испуганно сказала:

— Ой, что будет! Акулька припожаловала!

Ирина заметила, как при этом восклицании

Петр вздрогнул и побледнел.

— Что с вами? — встревоженно спросила Ирина, полагая, что у него опять обострилась болезнь.

Нюрка оттащила ее в куть и зашептала:

— Это баба его, она к Ваське Клюеву от него сбежала. Дак ты от нее подальше держись, кто знает, что у нее на уме.

— При чем тут я?

Дак, поди, и она думает, что ты Петрова баба. Молва така по деревне пущена. А молва, как сухи дрова, горит быстро.

Вошла румяная красивая женщина, хорошо одетая, во все новое, может, быть специально нарядившаяся для такого случая. Плотно прикрыв за собой диерь, она тихо сказала:

— Здравствуйте. — И, помолчав, обратилась к Петру: —С возвращением вас, Петр Гордеич. Прослышала я, больной вы шибко, дак вот зашла попроведать. Не осудите уж…

— Проходи, садись, — глухим голосом пригласил Петр.

Прежде чем пройти в передний угол, Акулина развязала и стянула с головы пуховый платок, на грудь ее упала толстая тугая коса. Закинув ее за плечо, Акулина проплыла мимо Петра, села на лавку, сложила руки на коленях.

— Что‑то вроде бы холодновато у нас, — сказала Нюрка и зябко повела плечами. — Дак пойдем, Арина, дровишек напилим да печку истопим. — Нюрка подмигнула Ирине.

Накинув ватник, Нюрка выскочила за дверь. Ирина тоже начала одеваться. И все время, пока она одевалась, Акулина не спускала с нее красивых зеленых глаз. В ее взгляде перемешалось все: любопытство, ревность, грусть, презрение…

Нюрка сидела на крыльце.

— А чо ей от него надо? А он тоже хорош! Я бы на его месте за версту ее к себе не подпустила. Вон как она его осрамила…

Она торопливо рассказала Ирине о том, как Акулька без Петра сначала просто спуталась с Васькой, а потом и вовсе ушла к нему.

— Вон как разъелась на Васькиных‑то хлебах! Небось умасливает теперь Петра за свою прежню вину. — Нюрка невольно окинула быстрым взглядом Ирину, приметила даже одеждой не скрытую худобу ее, поняла всю невыгоду сравнения ее с Акулиной, но, желая отыскать в Ирине хотя бы какое‑нибудь превосходство и не найдя его, упавшим вдруг голосом сказала: —А с лица- то ты куды белее.

Ирина уже знала, что деревенские девки почему‑то особенно ценят бледность, должно быть признают ее за благородство, и потому, изощряясь в применении разных трав, чтобы погасить здоровый румянец своих щек, иногда выбеливают их до мертвецкой синевы.

— Дак пойдем попилим дровишек‑то, а то околеем тут, — предложила Нюрка.

С грехом пополам отпилили от лесины ’ одно полено, и Нюрка бросила пилу:

— А ну тебя, с тобой пилить — одно мучение! — Уселась на лесину, подоткнула платок и спросила: — Об чем бы им так долго говорить? — Подумав, сама же ответила: — А может, и есть об чем. Чужая жисть — потемки. А они все‑таки мужем и женой приходились… Вон ведь как вырядилась, ровно на смотрины. Видела, какие на ей пимы? Как снег белы, да с красным пятныпь ком еще. Казански пимы‑то, шибко баские…

Во двор заглянул Егор Шумов:

— Чего это вы тут сидите?

— Акулька там пришла. Хоть бы ты ее, тятя, шуганул отсюдова. Чего она ходит? Такого заведенья у нас нету, чтобы ветренок привечать.

— Это не твоего ума дело. — Егор сел на козлы, вынул кисет, стал сворачивать цигарку. При- курий*, посмотрел на Ирину и спросил: — Как вам тут живется?

— Спасибо, хорошо. Вот только Петр Гордеевич плохо поправляется.

— Да, шибко его повредили. Сказывал, родитель ваш пулю‑то у него из груди вынимал.

— Да.

— Видать, большой умелец в этом деле.

— Он профессор медицины.

— Вон как! А вы, стало быть, профессорская дочь. Что же вас заставило пойти на фронт?

— Это длинная история, — уклонилась от пояснения Ирина.

— Ну, не хотите — не говорите. Только я вас вот об чем оросить пришел: нонче вечером сход собирается, Петро там выступит, хотелось бы и вас послушать. У нас тут грамотных людей кот наплакал.

— Ну какой я оратор? Да и о чем я могу рассказать?

— Хотя бы о том, как на фронте были.

— А я не была. Только месяц и поработала в лазарете. Нет, я выступать не буду. И Петру Гордеевичу еще рано. Вы не могли бы подождать с этим сходом хотя бы неделю?

— Это никак невозможно. В России вон что делается, а мы тут, как медведи, сидим в лесу и ничего не знаем. Народ просит рассказать. Вы уж не возражайте, ничего от этого Петру не сделается. Он мужик крепкий, нашего корня — шумовского.

Бросив окурок в снег, Егор встал.

— Ну ладно, я пойду. А вы бы тоже шли к нам погреться. А им, — он кивнул на избу, — не мешайте. Тут дело такое.

Едва Егор ушел, появилась на крыльце Акулина. Завязывая на шее платок, улыбнулась и тихо поблагодарила:

— Спасибо, девоньки.

— Не за что! — сердито буркнула Нюрка.

Когда они вошли в избу, Петр стоял у окна и смотрел на улицу.

— Глядишь? — опять сердито спросила Нюрка.

— Гляжу, — не оборачиваясь, ответил Петр.

— Было бы на кого глядеть‑то! Чо ей надо?

— Да уж, стало быть, надо. Ты вот что, Нюр- ша, уважь: испеки — ко к завтрему шанежек, что ли. Гость у меня будет.

— Ладно. Браги небось тоже надо?

— Нет, он пока непьющий.

— Тимка, что ли? — усмехнулась Нюрка.

— А ты откуда знаешь?

— Об этом, поди, вся деревня знает. Весь в тебя уродился, не утаишь.

— А я вот только что узнал.

— Хорош родитель!

— Откуда мне было знать? — Петр отошел от окна, сел на лавку и радостно объявил Ирине: — Сын у меня, оказывается, есть. Вот какое дело!

3

Вечером Петр собрался на сходку. Ирина уговаривала:

— Если уж действительно нельзя не пойти, то хотя бы говорите там поменьше. А вообще‑то, вам бы полежать еще неделю — другую.

— Ладно, — отмахнулся Петр.

— Я настаиваю.

— Да что вы в самом деле? Я что, валяться сюда приехал? Тут еще и Советской власти нет, а я, по — вашему, на полатях отлеживаться должен?

— Вы же больны! Вам лечиться надо. А власть и без вас установят.

— Эх, ничего вы не понимаете…

Ирина и в самом деле не понимала, что происходит в деревне, да и не особенно интересовалась. Зачем им тут вообще какая‑то власть? Живут себе, у каждого свой дом, свое хозяйство, как будто никто их не притесняет. Чего еще надо?

И на сходку она пошла не из любопытства, а только для того, чтобы не давать Петру много говорить. Нюрка тоже собралась, достала из сундука новую юбку, надела кашемировую шаль. Прихорашиваясь перед подернутым рябью зеркалом, как бы оправдывалась:

— Хоть и некому там на нас глядеть, а все же… Для самой себя и то принарядиться приятно бывает. Дай‑ка я в твоих сапожках помодею.

Мужчин и верно было мало. Егор Шумов, тот самый мужичок с пустым рукавом, еще один на костылях, без левой ноги, с подоткнутой за пояс штаниной, трое стариков и пять или шесть подростков, Державшихся не по возрасту самоуверенно. Женщин было значительно больше, главным образом пожилые, изможденные, да еще кучка девчат, которые жались в углу у порога, о чем‑то перешептывались. Остальные сидели тихо, сложив на коленях руки. Ирину с Нюркой усадили на лавку в переднем углу, и все теперь смотрели на Ирину, как на диво. До нее доносились обрывки сказанных шепотом фраз:

— Гли — кось, на пальте пуговицы с блюдце…

— Баская, а телом тошша, чисто соломинка, гляди — переломится.

— А руки‑то! Имя только вшей хорошо быш- ничать…

Ирина не знала, куда девать руки, куда спрятать глаза. Она старалась внимательно слушать Егора Шумова и смотрела только на него.

— …Новая, Советская власть приняла декреты и о земле, и о мире. До нас эти декреты еще не дошли. Вот Петро про них и расскажет.

— А што оно едакое — дехрет? — спросил совсем дряхлый старичок, приставляя ладонь к уху.

— Закон, стало быть.

— Ага, про закон давай, это надо.

Петр встал, снял шапку, тихо заговорил:

— Декрет о мире долго вам объяснять не буду, он и так всем ясен. Войну надо кончать — вот и весь сказ. Но как ее кончить? Товарищ Ленин говорит, что нам нужен мир без аннексий и контрибуций. Это значит, нам ничего чужого не надо, и с нас ничего не должны брать ни деньгами, ни хлебом, ни землей. Чтобы, значит, по — хорошему с немцами разойтись…

— Давно бы надо!

— Вон сколь голов сложили, а за что?

— Верно, — подхватил Петр, — за что воевали? Разве кому из вас нужна была эта война, нужны были эти Дарданеллы? — И опять пояснил: — Дарданеллы— это, стало быть, пролив промеж болгар и турок…

Теперь все внимание было приковано к Петру. Ирину оставили в покое, и она могла осмотреться.

Сходка проходила в большой избе с четырьмя окнами, с огромной, занимавшей пол — избы печью и полатями. Наверное, в избе никто не жил или перед сходкой из нее все вынесли, потому что, кроме грубо сколоченного шаткого стола и трех скамеек, ничего не было. Но, приглядевшись внимательно, Ирина заметила на шестке чугунок, на полатях — подушку в цветастой наволочке, а на печи — прислоненные к чувалу пимы и мальчонку лет пяти, свесившего из‑за чувала головенку со свалявшимися волосами. Она долго не могла угадать, кто же его родители, пока мальчик не захныкал:

— И — ись хосю!

На него зашикали сразу несколько человек, мальчонка спрятался за чувал.

Петра слушали внимательно, лишь иногда переспрашивали. Мрачный мужик молча, должно быть сомнительно, то терзал темную бороду, то методично сквозь красный проем губ в ней сплевывал на пол кожуру семечек, делал он это не совсем ловко, иные кожурки застревали в бороде и среди темных ее волос казались белыми неупавшими каплями. Один раз почти безучастно мужик поинтересовался:

— А с ерманцем‑то как будем?

— Да ведь с им вроде на замиреиье пошли, — объяснил веселый лысый старичок, сидевший под порогом среди девок, и тут же что‑то шепнул им. Видимо, в ответ на его шутку робко всплеснулся смешок, но Егор строжисто глянул на девок, они тут же зажали ладошками смешок, и опять водворилась тишина, которую нарушил возникший за чувалом тонкий голосок:

— И — и-сь!

Егор строго сказал:

— Авдотья, дай ты ему, горлопану, что‑нибудь, пусть не мешает.

С лавки поднялась женщина в старой, застиранной до неопределенного цвета кофте, с грохотом отодвинула заслонку, вынула из печи глиняную плошку и сунула ее за чувал:

— На ты, холера, подавись!

Голова мальчика исчезла.

«Неужели они вот так и живут? У них же совершенно ничего нет!»

Теперь Ирина почти не слушала, о чем говорит Петр, а смотрела на эту женщину, хозяйку дома, старалась понять, почему она с таким озлоблением крикнула «подавись». «Разве можно так на ребенку? Ну ладно, пусть нужда, даже нищета, но ведь он в этом не виноват, он еще ничего не понимает, просто хочет есть, вот и просит…»

Петр говорил долго, под конец его начал душить кашель, хозяйка дала ему ковшик воды. Пока Петр пил, заговорил мужичок с пустым рукавом. Он стал рассказывать, как ему оторвало Руку. Говорил он трудно, будто выдавливал из себя все эти неуклюжие, словно бы мятые слова:

— …Ка-а-ак полыхнет! Тут я без памяти очутился. А оклемался — руку, чую, жгет, как желе зом каленым в кузне у Егора. Глянул, а руки‑то и нет! Лежит она отдельно, пар от ее исходит… Должно быть, эта история была уже всем знакома, мужичка слушали плохо, рябая девка, сидевшая рядом с веселым старичком, тихо пропела:

Кыргыз молодой купил поросенка, Всю ночь целовал, думал, что девчонка.

Пела она тихо, но голос у нее был звонкий, чистый, наверное, именно от него, а не от слов частушки отошли и другие, общий хохоток прокатился по избе, даже Егор смягчился:

— Дарьюшка, ты бы хоть общество уважала… Пусть рассказывает.

Но безрукий уже обиженно умолк. После него говорили еще трое или четверо. Ирина почти не слушала их, все думала о мальчике, снова свесившем голову из‑за чувала. «Наверное, его отец погиб на войне, мальчик растет сиротой, в тягость матери…»

Нюрка толкнула ее в бок:

— На — ко погрызи! — Насыпала в горсть семечек.

Но Ирина потихоньку сунула их в карман, хотя в избе почти все грызли семечки и выплевывали шелуху прямо на пол.

— Так вот и нам надо свою власть в деревне выбрать, — сказал Егор. — Совет крестьянских депутатов. Говорите — кого.

— Вот тебя и надо в первую голову, — предложил веселый старичок.

— Нет, Силантий, его нельзя, он убивец, — возразил безногий.

— Дак это ведь когда было!

— Ты хоть сейчас сознайся, за что тогда Петра Евдокимовича молотком стукнул? — спросил Силантий.

Ирина изо всего этого поняла, что Егор когда‑то кого‑то убил молотком, и удивилась. Егор Шумов казался ей мягким и добрым человеком. «Странно…»

— Трофима!

— Энтого можно.

— А баб как же? — крикнула Нюрка. — Нас тут больше.

— Ишь чего захотела!

— У бабы только волос длинный, а ум короткий, — сказал Силантий.

— А у тебя, дедушка, уже ни волоса, ни ума не осталось, — парировала Нюрка. — Давайте хоть одну бабу да выберем в этот Совет. Ту же Авдотью, она мужика на войне потеряла…

Выбрали Авдотью, хозяйку дома. Она встала, поклонилась, развела руками:

— Спасибо, люди добрые! Только какая из меня власть? У меня и своего горюшка всласть.

— Мы тебя, Авдотья, в обиду не дадим…

На том сход и закончился. Ирина даже удивилась, как легко тут выбрали новую власть, хотя и не представляла, чем эта власть будет заниматься.

На улице бушевала метель, дорогу перемело. Ирина старалась ступать за Нюркой след в след. Ветер бросал в лицо колючие снежинки и протяжно свистел. И в этом свисте неожиданно почудился Ирине слабый писк: «И-и-ись!» Потом она еще долго не могла уснуть, вспоминая голодный взгляд мальчика.

4

За два дня пурга совсем занесла Шумовку снегом, не стало видно не только окон, даже крыш. Когда на третий день пурга утихла, весь угор был похож на огромный сугроб. Прямо. из снега вились тонкие струйки дыма, они поднимались почти вертикально, так было тихо. Нюрка с Ириной, вооружившись лопатами, прокапывали дорогу от крыльца к воротам. Дорога получилась глубокая, как траншея, она почти полностью скрывала Ирину, а Нюрке доходила до плеча.

Обе так умаялись, что легли спать в сумерках, не зажигая света. Петра дома не было, он пошел на заседание Совета. Из станицы приехал Федор Пашнин, он недавно ездил в Челябинск, привез какие‑то нехорошие новости. Кроме того, Совет должен был решить, как помогать сиротам.

Нюрка уснула сразу, разметалась во сне, и вдвоем им на печи стало тесно. Ирина перебралась на полати и вскоре тоже уснула.

Разбудил ее громкий стук в окно. Сначала Ирина подумала, что вернулся Петр, потом сообразила, что стучать в окно ему незачем, он и так сумел бы открыть задвижку на двери в сенях.

— Нюра, Нюра!

Однако Нюрка и не думала просыпаться, только промычала что‑то во сне. Ирина перелезла на печь, на ощупь- отыскала за чувалом пимы, соскочила на пол. В окно опять забарабанили. Ирина подошла, прижалась лицом к стеклу, но ничего не увидела: или стекло замерзло, или на улице было так темно.

— Кто там?

— Откройте, ради бога! — Голос женский, встревоженный и незнакомый.

— Идите к двери!

Ирина нащупала в печурке спички, зажгла лампу. Проснулась Нюрка, спросила:

— Чо там такое?

— Стучит кто‑то.

— Погоди, я сама открою. Кого еще на ночь глядя черт носит?

Нюрка спрыгнула с печи, не одеваясь, босиком выскочила в сени, тут же вернулась и шмыгнула снова на печь.

— К тебе это.

— Ко мне? — удивилась Ирина.

Она еще больше удивилась, когда увидела вошедшую вслед за Нюркой Акулину.

— Вы ко мне?

— К тебе, голубушка. Беда‑то у меня какая! Тимка весь огнем горит, блазниться уже ему начинает, боюсь, как бы не помер. Ты, сказывают, фершалица, дак помоги, ради христа!

Ирина вспомнила полненького, крепкого мальчика, которого приводила позавчера Степанида. Он был тогда вполне здоров.

— Что с ним? — одеваясь, спросила Ирина.

— Да все этот изверг! Как узнал, что Тимку позавчерась водила к Петру, так и вытолкнул нас обоих в чем были. В бане мы и ночевали… Утром каяться приходил, помирились, а вот робеночка застудили. Горит весь… Так я побегу, а ты уж, Нюра, проводи к нам фершалицу.

— Ладно, — неохотно согласилась Нюрка и, сдернув с бруса платье, стала натягивать его.

Акулина ушла, а Нюрка сердито сказала:

— Довертела хвостом‑то.

— Зачем ты так? Ребенок ведь…

— Я не об ём… Васька‑то утресь куделил ее с уха на ухо, чуть все волосы не выдрал.

Они, увязая в сугробах, едва добрались до кирпичного дома Васьки Клюева. Нюрка открыла калитку, заглянула во двор:

— Кобель привязан, будет лаять, дак не бойся. А я уж не пойду туда.

— Почему? — удивилась Ирина. — Дом я и сама нашла бы.

— Не могу я в этот дом ходить.

— Разве запретили?

— Нет, кто мне запретит? Сама я себе запретила. Ну да ладно, история эта долгая. Иди!

Акулина вышла на крыльцо, как только залаял пес, провела Ирину в дом, помогла раздеться. С печи наблюдали любопытные глаза ребятишек. За столом сидел и курил мужчина со светлым, спадавшим на лоб чубом, с гладко выбритым лицом, в чистой сатиновой рубахе с отворотом. Ирина видела его несколько раз, но все мимоходом, на улице, а сейчас, пока обметала голиком пимы у порога, разглядела получше. Васька тоже окинул ее внимательным взглядом.

Ирина поздоровалась, Васька только кивнул в ответ и буркнул:

— Проходите.

Акулина провела Ирину в горницу. Пол в ней был застелен чистыми домоткаными дорожками, на окнах — выстроченные занавески, пахнет свежевыскобленными досками и ладаном — это от лампадки, что горит в углу за фикусом.

Мальчик лежал на кровати, застеленной свежим, пахнувшим мылом бельем, покрытой стеганым красного шелка одеялом. Отогревая дыханием руки, Ирина смотрела на мальчика и не узнавала его: он осунулся, глаза ввалились, в их лихорадочном блеске — испуг и боль. Дышит тяжело, прерывисто, хватает потрескавшимися губками воздух и тихо стонет.

— Дайте ему воды, — сказала Ирина. — И вообще давайте больше пить.

Пока Акулина, приподняв головку, поила мальчика, Ирина протерла руки спиртом, вынула гра — дусник. Акулина испуганно следила за тем, как Ирина ставила градусник.

— Вы зачем ему стекляшку‑то?

— Это же градусник, температуру измерять. Вы что, никогда не видели? — удивилась Ирина.

— Сроду не видывала. А он не расколется?

— Не расколется.

«Какая темнота, даже градусника не знают! А говорят, самая богатая семья в деревне». Она еще раз окинула взглядом горницу, отметила, что здесь очень чисто и довольно уютно. Полированная горка с посудой, с серебром, есть даже позолоченный подстаканник. Граммофон с изогнутой трубой. Иконы — все хорошей работы, с дорогими окладами. Стол покрыт бордовой бархатной скатертью…

Ирина вдруг вспомнила свой дом, гостиную, свою комнату, которую очень любила, и ей, стало тоскливо. «И что меня занесло сюда, в эту глушь?»

Температура у мальчика оказалась высокой: тридцать восемь и девять. Ирина сняла с него рубашечку, стала слушать. У нее не было трубки, она слушала прямо так, прижимаясь ухом к горячему тельцу мальчика. Она не была ни врачом, ни фельдшером, не имела никакого медицинского образования, но кое — чему все‑таки научилась от отца, особенно в последнее время, когда работала в клинике. И сейчас безошибочно установила:

— Пневмония.

— Что это? — испуганно спросила Акулина.

— Легкие воспалены.

— Ау — у, ирод! — Акулина погрозила кулаком на дверь. — Не приведи господь! Что делать‑то будем, девонька?

— Дайте чистое полотенце, рубашки, которые потеплее, и ложечку. Сейчас я дам порошок, а потом поставим горчичники.

Хорошо еще, что лекарств ей дали в дорогу с запасом, и тоже от болезни легких.

В горницу заглянул хозяин, лениво позевывая, сказал:

— Дак я на полатях лягу.

— Изыдь, гиена! — зашипела на него Акулина.

Он равнодушно пожал плечами и закрыл дверь.

Только под утро мальчику стало легче дышать, и он уснул. Ирина собралась уходить, но Акулина не пустила ее:

— Не уходи, голубушка, христом — богом молю! А ну как опять хуже станет?

Она принесла две скамейки, перину, подушки, постелила Ирине на скамейках возле круглой, обитой железом печки.

— Тут вам тепло будет и мягко, я вот под перину‑то подушек настелила.

— Спасибо. А где же вы ляжете?

— Я туточки, возле него, на полу прилягу. Да какой мне теперь сон? Вот оклемается, бог даст, тогда уж и отосплюсь.

Ирина разделась, улеглась в постель. Было и в самом деле тепло и мягко, но спать почему‑то не хотелось. Она долго лежала, закрыв глаза и прислушиваясь к дыханию мальчика, к потрескиванию масла в лампаде. Акулину было не слышно. Ирина подумала, что та уже спит, но когда открыла глаза, то увидела в тусклом свете лампады ее ссутулившийся у изголовья кровати силуэт. Акулина молилась.

«Какая бы она ни была, а мать есть мать, — подумала Ирина, и ей вдруг стало жаль эту красивую женщину. — В сущности, она глубоко несчастна».

— Вы его любите? — тихо спросила Ирина.

Акулина вздрогнула, выпрямилась, долго сидела неподвижно, потом встала, подошла к Ирине, присела у ее ног.

— Вы про Петра?

— Да.

Не отвечая на вопрос, Акулина шепотом заговорила:

— Вам, поди, много чего про меня наборонили, дак вы не всему верьте, хоть и не святая я… Набрякать‑то про другого легше всего, а вот понять… — Акулина, вздохнув, продолжала: — Вот ведь вроде бы все у меня есть. И дом вон какой, и мельница, и скотины полон двор. Богатее нас, поди, и в станице никого нет. А только нету мне ото всего этого никакой, даже самой махонькой радости. Тоска одна.

Замолчала, опять сгорбилась, низко опустив голову. Должно быть, плакала. Но вот вскинула голову, упрямо сказала:

— А все одно я уйду!

— Куды?

— Да хоть по миру. Робятишек вот жалко. Куды их денешь?

— А может, Петр Гордеевич…

— И не заикайся про это! Я ему и так всю жисть отравила, а тут еще чужих детенышей в дом ввести. Нет, обузой я не хочу быть…

Они проговорили до самого рассвета, и чувство жалости к этой несчастной женщине окончательно укрепилось в Ирине.

5

Слух о том, что «городская фершалица» вылечила Акулькиного ребенка, быстро облетел всю деревню, и теперь Ирине некогда было занимать ся Петром, чем он, впрочем, был вполне удовле творен. К Ирине шли старики и старухи, приходили калеки и слепые, к ней вели рахитичных и золотушных детей. Хворь жила почти в каждой семье, и за две недели Ирина обошла добрую половину деревенских дворов.

И только теперь увидела деревню такой, какой она была на самом деле: нищей, темной, тяжелобольной. Люди редко выносят свою беду и нужду на улицу, они стараются сладить с ней дома.

Вот Ульяна Шумова. Ирина несколько раз видела ее и до того, как пришла к ней в избу. На людях Ульяна бойкая, разбитная бабенка, которая за словом в карман не лезет. А дома — издерганная, несчастная женщина, придавленная безысходной нуждой. Муж ей теперь плохая подмога — куда он без ноги‑то годится? А в зыбке опять младенец, восьмой по счету. И все они, как галчата, рты разевают, есть просят. Хлеб пополам с лебедой, да и того по кусочку, картошка подмерзла, да и той до весны не хватит. А животы у ребятишек — что тебе торбы. Только из- за стола — и опять в кути вьются. Раздала по затрещине, успокоились, да надолго ли? А в зыбке заходится маленький. Груди пустые, молоко в них, поди, тоже горькое было бы. Нажевала лепешку из чистой ржи, завернула в тряпицу — сосет. Много ли он там насосет, а все не орет, и ладно!

— У вас же зубы гнилые, а вы ему из своего рта даете, — упрекнула Ирина.

— А откуля я ему еще дам? Поди, всех так кормила, живут вон! Сроду так кормим.

— Вот и болеют они у вас.

Тут же, в избе, теленок. Ему подстелили в углу охапку соломы. Она уже мокрая, теленок скользит на ней, тонкие его ноги расползаются в стороны, он неловко валится на пол. Хозяин пытается поставить его на ноги, но поскальзывается сам, падает, матерится, не стесняясь ни Ирины, ни детей…

В избе Ивана Редьки — истошный вой. За долги мельник увел со двора последнюю коровенку. На всю семью теперь скотины осталось — две курицы, да и те давно не несутся. А у Парасковьи, судя по всему, язва желудка, ей нужна диета, молочное оказалось бы весьма кстати.

«Почему же Клюев так жестоко поступил с ними? — думает Ирина. — У него ведь полон двор всякой живности. Зачем ему эта тощая коровенка?»

Пока болел Тимка, Ирина часто бывала в доме мельника, видела, что живет он не только в достатке, но даже богато. И это его богатство так резко контрастировало с окружающей Ирину нуждой, что она невольно подумала: «Где же справедливость? Ведь не сам Клюев все это заработал!»

И жалость, которую она питала к Акулине, начала постепенно уступать место неприязни. Ирина еще в Петрограде много слышала разговоров о социальном неравенстве, о том, что одни живут за счет других, но там все воспринималось отвлеченно, неконкретно. А вот здесь, столкнувшись с этой несправедливостью лицом к лицу, она вдруг начала понимать, почему мужики не хотят воевать, почему они выступили и против царя, и против Временного правительства, почему они так хотят, чтобы власть принадлежала именно им. И Совет, избранный ими в доме Авдотьи, теперь уже не казался чем‑то ненужным и несерьезным. Она видела, как члены Совета в полном составе явились во двор к мельнику и вывели оттуда Парасковьину коровенку, торжественно провели ее по всей деревне и передали Парасковье. Она видела, как Егор Шумов объезжал на Воронке дворы и собирал для сирот все, что давали: хлеб, одежонку, старую обувку. Она знала, что на последнем заседании Совета принято решение о строительстве в деревне школы и уже начался сбор средств, не знали только, где найти учителя…

А главное, она видела, люди верят в эту новую власть, связывают с ней лучшие свои надежды. И если раньше она хотела служить этим людям только потому, что они стояли против тех, которые с Павлом, то теперь она хотела служить ради самих людей, ради их счастья. Иногда она и сама удивлялась, как легко пришла к этому решению здесь, а не в Петрограде, где у нее было достаточно людей, готовых объяснить ей любой вопрос, умеющих красиво разглагольствовать о социальном равенстве и всеобщем благоденствии. Но там все эти высокие слова о служении народу были только словами, и ничем больше. А здесь они обретали смысл, живую плоть и кровь. Здесь она просто служила людям и находила в этом удовлетворение.

Иногда они говорили с Петром о политике, об идеях, о социальном устройстве будущего общества, и Петр посмеивался над ней:

— Пока что вы в своих суждениях дальше народников не ушли. Просвещение, культура — все это нужно деревне. Но прежде чем все это можно будет осуществить, нужен коренной социальный переворот. Вы и в политике — только, сестра милосердия. А нужен хирург, нужна операция…

— Ах, вы опять о борьбе классов, о классовой непримиримости и ненависти. Зачем же разжигать ненависть, когда все можно решить по — доброму, бескровно? Где вы видите классовых врагов? Они вам просто чудятся, вы сражаетесь с ветряными мельницами, донкихотствуете…

Она и в самом деле непреклонно верила в доброту людей, была убеждена, что надо воспитывать в людях только гуманность, избегать любого насилия. Ей казалось, что провозглашенное новой властью равенство сделает людей добрее, научит их любить и беречь друг друга. Да она и не видела никаких сил, способных противостоять этому всеобщему стремлению людей к добру и справедливости.

Но она еще плохо знала жизнь.

Однажды ночью ее разбудил страшный крик. Кричала Нюрка:

— Горим! Арина, го — о-рим!

Вся изба была наполнена багровым светом, он зловеще метался в окнах, прыгал по стенам, переливался на потолке. Нюрка тоже металась по комнате, хватала все, что попадалось под руку, сваливала в кучу и кричала Петру:

— Арину‑то растолкай!

Петр стащил сонную Ирину с печи, потянул к вешалке:

— Ну — ко, одевайся! Быстро! Нюрка, брось ты с этим барахлом возиться!

Он схватил Нюрку, вытолкнул в сени, накинул на Ирину пальто и вытолкнул вслед за Нюркой. Потом выскочил сам, отодвинул засов, стал дергать дверь. Но дверь не поддавалась. А с крыши уже сыпались в сени искры, все заполнил густой удушливый дым.

— Помоги‑ка! — крикнул Петр Нюрке.

Нюрка тоже ухватилась за скобу, она со звоном отлетела, Петр выругался:

— А, черт! Кто‑то снаружи нас закрыл! А ну все к окну!

Он первый вбежал в избу, вскочил на лавку, двумя ударами ноги вышиб раму.

— Лезьте! Скорее!

Петр схватил Ирину в охапку, согнул ее и выбросил в окно. Ирина упала в снег головой, никак не могла встать, а ктО‑то уже сдернул с нее загоревшееся пальто, и сразу обожгло холодом — она осталась в одной рубашке. А ее волоком тащили по снегу, и кто‑то требовательно кричал:

— Дальше оттаскивай, сейчас кровля рухнет! Вот ее поставили на ноги, накинули пальто, от него пахло гарью, но оно уже успело остыть, и стало еще холоднее. В тот же момент послышался треск, Ирина обернулась и увидела огромный, поднявшийся высоко к небу огненный столб.

Только теперь она догадалась, что тащил ее Егор. Он- и сейчас стоял рядом и кричал:

— Лопаты, лопаты несите!

Потом выхватил из темноты Нюрку, подтолкнул к Ирине и приказал:

— Веди‑ка ее к нам, а то застудим девку… Ирину раздели, положили на лавку и долго растирали чем‑то. Она не могла понять чем. Грудь ее все еще была наполнена удушливым дымом. Ирину уложили в кровать, напоили чаем с малиной, но запаха малины она тоже не ощутила. Наконец она уснула.

Проснулась оттого, что прямо на лицо ей упал солнечный луч. Когда открыла глаза, этот луч ослепил ее, и она снова зажмурилась и долго еще лежала так. Потом осторожно приоткрыла веки и увидела, что вся горница залита ярким солнцем и только черная тень перекрестия рам лежит на полу. В горнице никого не было, но из‑за неплотно прикрытой двери отчетливо доносились голоса.

— Васька Клюев вчера в станицу ездил, там его со Стариковым видели. Надо полагать, это их работа, — говорил Егор.

— Вполне возможно, — согласился Петр.

— Судить бы за такое дело надо. — Это уже голос Авдотьи.

— А как докажешь?

— То‑то и оно!

Кажется, здесь собрался весь Совет.

Ирина села в кровати, по привычке потянулась за платьем и вспомнила, что платья теперь у нее нет, осталась только рубашка. «В чем же я ходить буду?» — с тревогой подумала она.

Впору ей оказалось Степанидино еще подвенечное платье.

— Вот, после свадьбы ни разу не одевано, — развешивая перед Ириной платье, хвалила Степанида и тут же оправдывалась: — Только вот в радостях‑то табаком посыпать забыла, моль‑то и побила… — И совала в дыру мизинец с траурной каймой под ногтем.

Но Настя так искусно заштопала дырки, что оно выглядело почти новым. На смену подобрали старенькую Степанидину же кофту, юбка подошла Шуркина — та тоже не очень‑то раздобрела телом.

Когда Ирина с Нюркой подошли к тому месту, где был их дом, увидели лишь черную, еще дымившуюся кучу. Ветер разносил по улице пепел. У пожарища стояли три бабы и тихо переговаривались:

— Всю жисть не везет Петру‑то.

— Энти вон тоже без крова остались, — кивнула Авдотья на Ирину с Нюркой.

— Теперь, поди, уедет фершалица‑то.

«Может, и в самом деле уехать?» — подумала

Ирина. Она опять вспомнила свою уютную квартиру, мать, отца, Евлампию, Пахома, и ей неудержимо захотелось скорее попасть домой. Ах, как было бы хорошо вот сейчас же, через минуту, оказаться в пестром и шумном Петрограде, где все тебе знакомо, привычно и дорого!

Бабы подошли ближе, они подходили почему- то робко, все трое виновато потупились, и Авдотья со вздохом сказала:

— Вот ведь какая она, судьба‑то наша.

И все трое посмотрели на Ирину выжидательно. А Ирина молчала, смотрела то на одну, то на другую, то на третью и не знала, что сказать. Должно быть, они догадывались, о чем она сейчас думает, в глазах Авдотьи мелькнул немой укор, она отвернулась, а Ирину по самому сердцу, как бритвой, полоснуло тоненьким голоском: «И — и-сь!» В груди что‑то будто оборвалось и заныло, и такая охватила Ирину жалость, что она, отвернувшись от баб, долго еще промаргивала на ветру неожиданно высыпавшие слезы.

Глава шестая

1

Ирина не собиралась оставаться в Шумовке надолго, думала, отвезет Петра и вернется домой, к уюту, роскоши — только теперь и поняла она, что жила роскошно и беззаботно, как бабочка И уж никак не предполагала, что задержится здесь более чем на год.

Под самую масленицу захворал у Авдотьи сынишка, тот самый, что неистово просил из‑за чувала есть, когда Ирина впервые пришла на деревенский сход. Его голодный крик долго преследовал Ирину по ночам не то в снах, не то наяву, но крик этот постепенно заглушали другие заботы: Петр, не долечившись, мотался то в Челябинск, то по окрестным деревням; у Егора к весне, по предположению Ирины, обозначилась чахотка; дьякон Серафим допился до белой горячки и в одном исподнем бродил по ночам, пугая запоздавшие парочки и богомольных старух, зловеще предвещавших конец света:

— Оспода бога совсем позабыли, вот он и отворотился от нас, грешных.

Грешные тоже не теряли времени даром: лысый старик Силантий Шумов, веселивший девчат на первой сходке, не успев справить поминки по усопшей жене, сошелся с молодой татаркой Зу- лией, годной ему во внучки; муж Ульяны Шумовой, хотя и безногий, шастает по вдовам; Настя нагуляла второго ребенка от заезжего пимоката.

Настю Ирина хотя и осуждала, но жалела. Настя даже в деревне выглядела не приспособленной к жизни, беспомощной и жалкой, в отличие от Нюрки — уверенной и гордой. Ирине это их отличие казалось странным: внешне сестры мало разнились — обе широколицые, румяные, брови густые, глаза острые, чуть в раскосинку и потому особенно привлекательные, — а вот характером совершенно несхожие. Одна — копуша да тихоня, а другая — быстрая, как ветер, думалось, везде поспеет, а вот, поди ж ты, отстала Нюрка от сестры хотя и тосковала по материнству, к которому ее звал тысячелетний инстинкт. Она и в Настином грехе углядела святость и радость бытия:

— У коровы и той, ежели вовремя не подоить, молоко ссыхается. А баба, ежели она созрела, тоже перестоять может. Я вот перестояла. — И, поразмыслив, добавила: — Однако, если дерево или каку другу растению, ишо не засохшую, поливать зачнешь, оно, глядишь, и воспрянет, опять листочки выбросит. — И тут же с сожалением говорила: — Жалко, если засохну. Вот уж и грудя меньше стали без дела‑то. — Оглаживала свои упругие груди, выпрямлялась и озорно утверждала: — А все‑таки сгодятся и под мужицку ладонь, и для младенческого пропитания. — И, подытоживая разговор о Настином грехе, постановила: — Со стороны оно завсегда легше судить, а может, у Насти к пимокату любовь была. А для любви‑то чего не сделаешь!

И эта ее истовая вера в несокрушимую силу любви возбуждала в Ирине уважение и зависть. Сама Ирина не знала, что такое любовь, яотя читала и мечтала о ней много, желала ее, может быть, не менее страстно, чем Нюрка или Настя, но по — настоящему не испытала ни разу, если не считать мимолетного увлечения гимназистом шестого класса с демоническим профилем и курчавыми, как у Пушкина, волосами. Впрочем, вскоре выяснилось, что под этими волосами слиш ком мало поэзии, а демонический профиль был унаследован от французского сутенера, унаследован вкупе с прочими признаками этой сомнительной профессии. И может быть, это первое разочарование помогло Ирине стать той очаровательной недотрогой, каковой она и пребывала последние годы своей пока еще недолгой, но удивительно переменчивой жизнн.

Впрочем, это совсем не зависело от нее или, точнее сказать, не совсем от нее зависело: время Еыпало такое. Сама жизнь мчалась стремительно, и неизвестно куда и зачем, она несла Ирину, как бурный весенний поток несет случайно попавшую в ручеек щепку. Куда? В тихую, ленивую, обросшую зеленью и кувшинками, с лягушками и низко нависшими над водой вербами речку или в океан— то умиротворенно спокойный, то ревущий и неукротимый, как сильный и хищный зверь?

«И в самом деле, куда и зачем меня занесло?» — думала иногда Ирина, вспоминая тихую заводь уютной петербургской квартиры с мелкой рябью домашних разногласий, с привычной, не обращающей на себя внимания ворчливостью Па- хома, с такими же не обращающими на себя внимания либеральными разглагольствованиями отца, с добродушными сетованиями Евлампии по поводу нечаянно разбитой чашки и чем‑то неприятными рассуждениями Павла. Чем? Ну карьера, мечты о безмятежной, насыщенной впечатлениями от экзотических городов и стран жизни — нет, это тогда не вызывало раздражения, иногда лишь усмешку, и то снисходительную. Кто мог подумать, что это было лишь предтечей подлости, подспудно вызревающей в нем, подлости, которую он совершил, может быть, не столько по отношению к какому‑то неизвестному матросу Дроздову, а к ней, родной сестре, к матери, отцу — к семье, вскормившей и воспитавшей его. «Воспитавшей? Нет! Не воспитавшей, вот в чем дело!»

Она часто думала об этом, и, чем больше думала, тем больше понимала, что жизнь в их семье была не такой уж безоблачной. Теперь, перебирая в памяти события и факты этой жизни, которым раньше не придавала ровно никакого значения, Ирина видела и оценивала их как бы со стороны, беспристрастно и все более убеждалась, что мелочи, когда они накапливаются, становятся не столь уж безобидными. «Это как деньги. Мало — гроши, чуть больше — рубли, много больше — капитал. А капитал порождает инстинкт сохранения или, ещё хуже, умножения. И этот инстинкт умножения разрушает капитал нравственный, накопленный веками и. поколениями».

Все эти размышления она пыталась применить к жизни. У Насти второй нагулянный ребенок — нравственно это или безнравственно? С точки зрения общепринятой морали — безнравственно. А почему? Потому что не венчал ее в церкви допившийся до белой горячки Серафим? Ну а если Настя любила пимоката?

Ирина не понимала, почему не уезжает отсюда, из этой забытой богом и другими людьми Шумовки. Может быть, ее удерживало здесь что‑то такое, чего она не могла еще осмыслить? Ну, долг, ну, гуманность и желание помочь людям. Пусть это. Только ли? А может, и возможность постичь здесь самое себя?

В конце концов, Петр почти выздоровел, во всяком случае, в ее помощи больше не нуждается. У Егора, слава богу, чахотки не обнаружилось. Авдотьин сын просто — напросто истощал, у него была начальная дистрофия, сейчас бегает по лу жам, и ничего ему не делается. Тимку в лужи не пускает Акулина, а то он тоже шлепал бы по ним. Что же ее, Ирину, удерживает здесь, как не постижение самой себя? Может, права Степанида, которая утверждает:

— Ты, девша, пооглядись тут, авось поглянется, дак и не уедешь никуда. Народ‑то у нас ласковый. Времюшко, конешно, подкралось к тебе такое, што и взамуж пора. Да ведь за кого? Война на деревне вона как отрыгнулась — одне калеки остались тебе в ровню. Бог даст, Гордеюшко возвернется, и, коль по душе придется, обвенчаем… А свою городску жисть не жалей, тут она красивше. Не одёжей и телом, а душой человеческой. — Оглядев не столь уж роскошное тело Ирины, обещающе добавила: — И тебя откормим.

О том, чтобы задержать в деревне Ирину до возвращения Гордея, говорилось не раз, и не одной Степанидой. Даже Петр и тот как‑то намекнул:

— Ты нами не брезгуй, мы не такие уж темные. Я вот и на Филиппинах в городе Маниле был. А Гордей, поди, весь свет обойдет. Штурманом он теперь, слышала?

О том, что Гордей теперь штурманом на эсминце, Ирина узнала первой — когда пришло письмо, Петра в деревне не было, и читать его, кроме Ирины, было некому.

Письмо показалось Ирине хвастливым, Гордей рассказывал в нем, как они без офицеров сами довели эсминец до Гельсингфорса. /Собственно, кроме этого рассказа и поклонов всей многочисленной родне, ничего в нем и не было. И это особенно огорчило Ирину: она надеялась хоть что- нибудь узнать о своих. Но письмо было не из Петрограда, а из Гельсингфорса, шло оно более четырех месяцев, так что надеяться было, собственно, не на что. Тем не менее письмо ее искренне огорчило. Может, еще и потому, что Гордей ни словом не обмолвился о ней, хотя должен был знать, что она сюда поехала. И Ирине припомнилось, как Наташа устроила тогда сцену ревности.

Живя в семье Гордея, Ирина невольно думала о нем, вспоминала и тот пулеметный вечер, когда выбежала помочь Дроздову, и первое появление Гордея в госпитале, и свою любимую косынку, безжалостно разорванную им на портянки (хотя она сама ее предложила), и — чаще всего— ревнивую выходку Наташи. Ей казалось, что она знает Гордея очень давно, может, оттого, что отец его, Егор, так напоминал сына — и внешне, и по характеру.

Вот Егор накладывает воз сена, накладывает ровно, пласт к пласту, навильник к навильнику. Потом аккуратно обчесывает граблями бока, сгребает остатки, закидывает их наверх, придавливает тяжелым березовым бастриком, похыкивая, затягивает веревкой и, откинув со лба взмокшую прядь волос, прикрикивает весело на Воронка:

— Раз — два — взяли!

Вот так же покрикивал на неодушевленный автомобиль Гордей, когда ехали за отцом и застряли в грязи. И взмокшая прядь волос точно такая же, только без седины…

А тут еще Нюркины рассужДения! Ложась вечером в постель, Ирина с тревогой ощупывает свои далеко не пышные груди и невольно думает о том, сгодятся ли они «под мужицку ладонь и для младенческого пропитания».

А за окном однообразно тренькает трехструнная балалайка, и тоскливо, с подвыванием поют не то девки, не то преждевременно овдовевшие бабы:


Расставанья горьки, были — и,

Ожиданья без конца,

Мово милова убили — и,

Увели из‑под венца…


И что‑то сочувственно — томительное засыпает в Ирине под треньканье балалайки и тягучие завывания за окном, а утром она с удивлением замечает, что подушка еще не просохла от слез. «В сущности, я такая же баба, как они, — обделенная счастьем, обездоленная, такая же! Я так же тоскую и страдаю, как они. И ни образование, ни воспитание не делают меня лучше и чище, чем они. А может, они‑то и есть лучше и чище, чем я?»

В стеклах окна уныло шуршит морось. Нюрка, приподняв голову, не открывая глаз, прислушивается к этому монотонному шуршанию, роняет голову на подушку, в полусне изрекает:

— Дожжишко — лодырям отдышка. Спи, Арина, — и мгновенно засыпает, тихо посапывая.

Ирина, приподнявшись на локтях, долго смотрит на Нюрку. Даже в дождливых сумерках отчетливо виден румянец на ее щеках, алеют полураскрытые, чему‑то, должно быть хорошему сну, улыбающиеся припухшие чистые губы, на гладкой шее змеей лежит темная коса. «Красивая, — с завистью думает Ирина. И уже с жалостью: — А вот тоже не повезло! — И тут же опровергает: — Почему тоже? Разве мне не повезло?»

За стеной, в избе скрипнула половица, послышались вкрадчивые и мягкие, как у кошки, шлепки босыми ногами. Так ходит только Степанида. «Наверное, она всю жизнь боится разбудить детей», — подумала Ирина. И вспомнила, что вот так же ходили по утрам Евлампия и Пахом, опа — еаясь разбудить господ. «Опасаясь!» — как долго и трудно она понимала это! Они опасались утренней (всегда выдержанной и оттого не менее унизительной) нотации матери во время завтрака, многословных объяснений отца насчет мигрени и режима, раздражительных замечаний Павла и ее, Ирины, — ее! — молчаливых укоризненных взглядов. А разве кто‑нибудь из них хоть раз подумал о том, что завтрак у них всегда был в одно и то же время, что ничто не было остывшим, и, для* того чтобы подать им горячие, с пылу с жару, котлеты, Пахом должен растопить плиту в четыре утра? И на него же могли накричать, если он нечаянно уронит полено, или на Евлампию, если у нее подгорит масло и запах его донесется до чьей‑либо спальни. «Господи, в каком же неведении и душевном невежестве жили мы!» — мысленно воскликнула Ирина, прислушиваясь к тому, как за стеной почти неслышно передвигается Степанида. Вот скрипнула дверь, звякнул подойник, и благодарно промычала корова.

Ирина вдруг почувствовала томительную отяг- лость набухших грудей, неудовлетворенную ноету всего тела и, впервые ощутив в себе зрелость, испугалась ее, вскочила, распахнула окно, сбросив с подоконника тряпочки, через которые брали в бутылки и банки подтаявшую воду, и подставила разгоряченное воображением тело освежающему дождю. Он колко бил ее по лицу и плечам, она поворачивалась спиной и боком, и он все бил и бил ее по всем изгибам ее изящного тела, доступного пока только дождю, озорному и нахальному.

«Во мне назревало что‑то, набухало, как набухает туча, и чуть не разразился ливень. Господи, как это интересно и страшно!»

2

На удивление всей деревне, от Васьки Клюева ушла Акулина. Поселилась она с детьми в маленькой саманной избенке бабки Федосеевны. Когда Ирина, относя по поручению Степаниды крынку молока, пришла в эту избенку, то даже не поверила, что можно жить в такой ужасной тесноте и нищете. Собственно, кроме сваленной в углу одежонки, в избе ничего не было. Ребятишки сидели на печи, Акулина чистила картошку. Приходу Ирины она искренне обрадовалась:

— Милости просим, гостьюшка дорогая. Присаживайтесь вот здесь, — смахнула краешком фартука пыль с лавки, — а мы вот сюда перебрались… — и умолкла, видимо ожидая, как к этому отнесется Ирина.

Но Ирина, пораженная убогостью всего увиденного, растерянно молчала, и Акулина пояснила:

— Там мне совсем невмоготу стало… Василий- то пить стал, а как напьется, мы все пятый кут ищем, чтобы от него спрятаться.

С печки кто‑то из ребятишек пропищал:

— Мовока хотю — ю!

— Да вот бабушка Степанида прислала. — Ирина подала Акулине крынку.

— Спасибо ей, сердешной, хоть и виноватая я перед ней, а не забывает в нужде. — Акулина торжественно поклонилась, приняла крынку и, налив из нее в глиняную кружку молока, дала Тимке. Тот благодарно улыбнулся Ирине и стал пить. Пока он пил, остальные с нетерпеливой завистью и жадностью смотрели на него, наконец старшая дочка не выдержала и прикрикнула:

— Да не тяни ты, зараза, пей шибче!

Потом из этой же кружки Акулина дала очереди каждому, Тимка попросил еще, но она сказала:

— Больше никому не дам, осталось совсем немного, щи забеливать будем. Вот разве только кошке. Ну‑ка поищите, покыскайте ее. — Она отлила из крынки в черепок.

Тимка слез с печки, подошел к Ирине, она взяла его на колени. Акулина улыбнулась:

— Тимка‑то такой липущий, кто бы ни пришел, на всех вешается.

В избе отвратительно пахло кислыми щами, Ирина заметила, что капуста, оставшаяся в миске, уже протухла, замылилась. Она вспомнила, как уютно было в горнице у Васьки Клюева, чисто, ухожено, пахло геранью и ладаном, стол был покрыт бордовой бархатной скатертью, а тут вон — грубо сколоченный, шаткий и неотесанный как следует.

— Что же, вы так ничего и не взяли с собой? Или он не дал? — спросила Ирина.

— Что на нас было надето, в том и ушли. Ничего нам от него, ирода, не надо.

— Коровенку вам хотя бы одну. Там, если я не ошибусь, их четыре.

— Четыре, — подтвердила Акулина и вздохнула. — Ничего, как‑нибудь прокормимся. Петя‑то не знаете, когда приедет?

Петр опять был в отъезде, кажется, в Челябинске. Ирина не знала, когда он вернется.

— Он с вами жить будет? — прямо спросила она.

— Что вы! Он и не знает, что я от Васьки убегла. Не стану я ему чужих детей на шею вешать. Да не к нему я оттуда ушла, а от посты- лости и ненависти. Нет, Петя тут ни при чем.

Однако Петр, вернувшись из города, тут же перебрался в саманку, перетащив туда и свои нехитрые пожитки. Вдобавок Степанида выделила ему стеганое одеяло и две подушки. Жадноватая Шурка корила ее потом:

— Здря ты их поважаешь, у Акульки с Васькой вон сколько добра нажито. Вон как она отъелась— что с грудей, что в бедрах оплывистая. Могла бы Акулька и взять свою половину, чать вместе наживали. А то гордость ее обуяла…

Но тут вмешалась Нюрка:

— Ты бы вот и шла теперь к Ваське, он тебе как раз под стать — оба скупердяи.

— А што? Возьму да и пойду! — вызывающе сказала Шурка.

— Я те пойду! — Степанида схватила с лавки опояску и огрела Шурку по спине. — Ишь чего удумала, кобыла!

— А ну вас! — махнула рукой Шурка. — С вами связки, что с чертом пляски. — И, сдернув с гвоздя пальтушку, выскочила из избы.

Степанида встревоженно спросила:

— Ай как и верно уйдет?

Но Нюрка успокоила:

— Шутит она. Хоть и правда жадная, а на Васькино богатство не позарится. Да и ему никто, окромя Акульки, не нужон, он вон который день запоем пьет, вчерась окошки все в доме выхлестал и фикусы на улицу повыбросал. Мельницу‑то на замок запер, надо думать, без муки теперь останемся.

И верно, уже через неделю пришлось доставать из чулана ручные жернова — ехать на мельницу в станицу Миасскую неблизко, да и побаивались: к Уралу подходила армия Колчака, зашевелились и начали пошаливать казаки.

Вскоре, однако, и Васькина мельница заработала, ибо сам Васька куда‑то. исчез — не то к Колчаку убежал, не то к казакам. Перед этим обкормил зерном всю скотину, чтобы никому не досталась. Даже детям не оставил ни коровенки, ни овцы, удивлялись еще, как дом не спалил. Изо всей живности только кобеля и оставил, спустив его с цепи. Из‑за этого кобеля потом долго не могли подступиться к дому, пока Акулина не посадила его на цепь.

— Раз дом не спалил, значит, надеется вернуться, — сделал вывод Егор.

Вывод‑то сделал правильный, а сам не поостерегся.

Васька вернулся ровно через три недели, под вечер. Пастух, гнавший в деревню стадо, видел, как он задами пробирался к дому. Вскоре об этом уже знала вся деревня, мельницу опять закрыли, будто и не пользовались отсутствием хозяина. Но Васька в этот вечер на мельницу не пошел, даже света в доме не зажигал, должно быть, отсыпался после скитаний.

Егор собрался идти к Акулине за сверлом, за- чем‑то оно ему понадобилось. Накануне Петр взял у него весь инструмент, хотел починить избенку, да так и не успел — опять уехал в город: через Федора Пашнина ему передали, что в городе формируются рабочие отряды для отпора армии Колчака и Петру велено там быть.

— Не ходил бы ты, тятя, на ночь глядя, — предупредила Нюрка. — Темень‑то вон какая густая, хоть глаза выколи.

Ночь и в самом деле выдалась темная, с ясными крупными звездами.

— Старый‑то месяц бог на звезды искрошил, — сказала Степанида. — Дак ты, Егор, гостинцев ка ких ребятишкам захвати. Яичек хотела послать, да, боюсь, в темноте раскокашь. Возьми‑ка шанежек, вон в пестере лежат. Пестерь‑то возверни.

Нюрка только рукой махнула:

— Разве их. переспоришь, оне, как столбы, упрямые, — и стала покрывать пестерь чистой скатеркой, — порода едака наша, Шумовска.

Ирина, привыкшая в этом доме к шуткам, вспомнила некрасовское:

— «Мужик, что бык. Втемяшится в башку какая блажь, колом ее оттуда не выбьешь. Упираются, всяк на своем стоит».

— Во — во, — подтвердила Нюрка. — Стишки‑то про нас придуманные: хоть кол на голове теши.

Егор, забрав пестерь, ушел, после этого все угомонились; даже Настин второй ребенок не пискнул, сыто отвалившись от материнской груди; Ирина, измотанная непривычной для нее оглушающей работой с жерновами, мгновенно провалилась в сон, как в глубокий глухой колодец, и вытащил ее оттуда встревоженный шепот Нюрки:

— Слышь‑ка, кто‑то стрельнул в том конце. Как раз возле Федосеевниной избы. — Нашарила в темноте платьишко, надернула его, постояла, прислушиваясь, и с сомнением спросила: —А может, поблазнилось?

Ирина ничего не слышала, но, вспомнив, как ранили Петра, предложила:

— Пойдем посмотрим.

Едва вышли они за ворота, как с того краю, где стояла избенка Федосеевны, послышался истошный, похожий на волчий вой крик:

— Карау — ул, уби — и‑ли!

— Акулина орет! — определила сразу Нюрка и припустилась бежать, угадывая в темноте каждую ямку и поворот.

Ирина дважды падала, больно рассадила колено и, когда добралась до самайной избенки Федосеевны, увидела в проеме двери, означенном колышущимся светом керосиновой без стекла лампы, силуэты Акулины и Нюрки. Они кого‑то осторожно втаскивали, и, лишь войдя в избу, Ирина увидела распростертого на полу Егора, отодвинула причитающую над ним Нюрку, взяла его руку, нащупала пульс.

— Жив еще. — Начала осторожно ощупывать, чтобы узнать, куда его ранило.

Егор застонал, открыл глаза. А Ирина уже разорвала на нем рубаху и распорядилась:

— Воды! Желательно кипяченой. Ты, Нюрка, сбегай домой, принеси мою сумку, только побыстрей.

Нюрка выскочила из избы, Акулина дала воды в ковшике, чистую тряпицу, Ирина стала обмывать рану на шее Егора. Прибежала Нюрка, за ней Степанида, тоже запричитала, за ней Настя, еще кто‑то, но Ирина велела всем, кроме Акулины, выйти из избы.

Рана была сквозной, не столь уж опасной, как показалось поначалу. Пуля лишь чиркнула по шее и пробила ухо — оттого и крови так много. Но это не успокоило Ирину, она не знала, что могла повредить пуля в шее, и, когда Егор пришел в себя и попытался сесть, удержала его:

— Осторожно! Лежите тихо и молчите, вам нельзя говорить.

Смазав йодом ухо и шею и перевязав их, Ирина стала осторожно подсовывать под голову Егора подушку, но он отстранил ее и сел:

— Да будет вам. Завязали, и ладно, заживет как на собаке.

— Молчите, вам нельзя говорить! — умоляла Ирина, опасаясь, как бы не было кровоизлияния внутрь. — Соленого во рту не чувствуете?

— Нет. — Егор осторожно повернул голову в одну сторону, в другую. — Щиплет, когда ворочаю. Чего они все сбежались? — показал взглядом на окно.

За стеклом — расплющенные испуганные лица, в приоткрытой двери тоже лица в несколько этажей. Наверное, бегая за сумкой, Нюрка успела оповестить родню, и сейчас сюда сбежалась чуть ли не вся деревня.

— Васькиных рук дело, — убежденно сказала Нюрка, протискиваясь в избу. — Петру эта пуля была назначена, а угодила в тебя. Недаром я но- чесь мизгиря во сне видела, ко слезам, значит.

— Я ему, ироду, покажу! — засобиралась Акулина. Ее стали отговаривать идти к Ваське, она настаивала, и с ней отрядили четверых мужиков с ружьями.

Ирина и Степанида остались с Егором, другие двинулись к дому мельника: впереди Акулина, за ней мужики с ружьями, потом, на почтительном расстоянии, — остальные. Но в доме Ваську не нашли, и вскоре все разошлись по своим избам. Однако мало кто уснул в эту ночь в Шумовке: укрепив запоры на дверях, сидели в темноте, шепотом обсуждали происшествие и прислушивались к каждому шороху.

Утром опять искали Ваську, вершие мужики пб двое обшарили окрестности — Васькин след давно простыл.

Егор уже на четвертый день, несмотря на протесты Ирины, тюкал молоточком в кузне, а девки по вечерам под треньканье балалайки тягуче пели грустные частушки про загубленную любовь.

3

Петр вернулся из города только через два месяца и сразу засобирался в Петроград.

— А как же я? — спросила Ирина.

— Ты тут еще поживи, я ненадолго. Твоим отцу и матери поклон отвезу, успокою их.

— Но я ведь из‑за вас сюда приехала! А теперь вы меня не берете…

— Нельзя тебе со мной сейчас ехать. Колчака мы хотя и потеснили, а по дороге еще не спокойно. Не исключено, что мне через фронт пробираться придется., — Ну и что? Я вон с больным с вами сюда добралась, а со здоровым и вовсе не страшно, — настаивала Ирина, — Не забывайте, что я работала медсестрой в госпитале, и такой же боец, как и вы.

— Похожа овца на быка, да только шерсть не така, — вмешалась Нюрка. — Сиди уж!

Тут и Степанида, жалея ее и втайне надеясь, что обвенчает их с Гордеем, стала уговаривать:

— Не ко времю засобиралась, девонька. Дом, он, конешно, есть дом, родителев забывать не след, силком тебя никто не держит, а только в Петровых словах большой резон есть. Времячко‑то вон како неспокойное, у нас и то вон в Егора стрельнули, а в городах, сказывают, чо деется!

Ирина была непреклонна, и Петр в конце концов согласился взять ее с собой.

Как раз в этот день пришло письмо от Наташи Егоровой. Адресовано оно было Петру, но предназначалось для Ирины. Наташа теперь в клинике отца, дома, кажется, все в порядке, правда, о Павле ничего не пишет, да откуда ей знать его? Ее, судя по всему, больше волнует: где Гордей? Ирина до начала проводин. успела написать Наташе коротенькую записку с адресом Гордея и сообщением, что она с Петром возвращается в Петроград. Конверт решила купить в городе и там опустить письмо — все быстрее дойдет.

Проводины им устроили шумные, собралась почти вся деревня. За столом Ирина оказалась рядом с Авдотьей, и та нет — нет да и говорила с укором:

— Кто же теперь робятишек выхаживать будет?

Ирина почему‑то чувствовала себя виноватой и старалась не смотреть на Авдотью. Впрочем, она читала тот же немой укор и во взглядах Степаниды и Нюрки, лишь Акулина откровенно радовалась, что отправляет Петра не одного.

— Ты уж за ним пригляди, он отчаянный, лезет куда попадя, — наказывала она. И, пересадив Тимку со своих коленей на отцовы, шепнула: — Только ты его не криком одергивай, на крик оне, шумовские, упрямые, дак ты больше лаской да уговором. — И, подозрительно окинув Ирину с головы до ног, предупредила: — Однако не шибко ласкайся‑то!

— Как вам не стыдно! — обиделась Ирина, догадываясь, что именно Акулина имеет в виду.

— Ну ладно, не сердись, это я к слову. — И уже доверительно призналась: — А ведь я по- перву ревновала его к тебе. Зато теперь верю, потому и отпускаю с тобой.

— Спасибо, — пролепетала Ирина, окончательно смущаясь и краснея. Она не допускала и мысли о чем‑то таком, на что намекнула Акулина, но вспомнила, как еще недавно, ощутив во всем теле зрелость, укрощала ее под дождем, и устыдилась уже не намеков Акулины, а самой возможности когда‑нибудь с кем‑то разделить, а точнее, соединить это томление души и тела — таинственное, полузапретное и святое, как все таинство вершения жизни…

Степанида, откровенно любуясь ею, сказала:

— Вот и румянец в тебе хороший тут обозначился, будто маков цвет распустилась. Ты уж Гордеюшку‑то там разыщи да обскажи ему все про нас.

Наконец стали собираться. Степанида совала в баул еще какую‑то снедь и приговаривала:

— Эку неукладисту суму‑то придумали. Может, в узелок перекладем? Али не баско?

Егор пошел запрягать Воронка, гости начали выходить во двор, только Силантий, сливая в ковшик остатки браги, оправдывался:

— Мы, Арина Ляксандровна, люди затруднительной жизни, потому вот в ей, браге‑то, да в вине только и отдышку от каждодневной усталости имеем.

— Ладно, иди — ко на воздухе отдышись, — сказала Зулия, отбирая у него ковшик и подталкивая к двери. Силантий покорился, однако с сожалением пояснил Ирине:

— Народ наш по ранешным временам веселился гулёво и размашисто, а ноне и веселье‑то как бы потужистое.

В ходке было настелено сено, Ирину усадили на него, Степанида перекрестила ее и сказала:

— Ну с богом. Трогай, Егор.

Но еще никак не могли оторвать от Петра Акулину, теперь и она причитала, вслед за ней заплакал и Тимка. Нюрка взяла его на руки и успокоила. Силантий опять подпустил какую‑то шутку, грохнул хохот, его взрыв испугал Воронка, он рванул с места и вынес ходок за ворота.

Когда Ирина оглянулась, они были уже в конце проулка, женщины махали им платками.

«Странно, еду домой, надо бы радоваться, а мне почему‑то грустно, — с недоумением думала Ирина, прислушиваясь к себе. — Мне жаль расставаться с этими хорошими людьми…»

— Расчет у меня такой, чтобы Миасскую проскочить ночью, а к утру быть в городе, — сказал Егор.

— И то ладно, — согласился Петр.

Из этого разговора Ирина поняла, что и в Миасской небезопасно, и впервые с тревогой подумала о предстоящей дороге. Вспомнила, как трудно добирались они сюда, припомнила даже мордовку, торговавшую капустой, и жуликоватого буфетчика на станции. «Неужели опять так же придется ехать — в тесноте, табачном дыму и сквернословии?»

Устроились они хорошо, в вагоне второго класса. Вместе с ними в купе оказались вполне приличные люди — учитель из Самары и аккуратненький старичок, который профессии своей не назвал, а представился длинно и неясно:

— Иван Акимов, проезжий, как и вы. Впрочем, все мы на этом свете проезжие. Непонятно вот только, куда торопимся. Вот вы, к примеру, куда? — спросил он Ирину.

— Я домой, в~ Петроград. А вы? — в свою очередь спросила она.

Старичок не ответил на ее вопрос, сказал лишь задумчиво:

Домой — это хорошо. Если бы каждый при своем доме состоял, не было бы этой кутерьмы. Пораспустился народишко, не стало в нем ни веры, ни боязни, одно баловство осталось. А все по чему? Власти ныне крепкой нет. При царях порядку больше наблюдалось, а теперь не поймешь, кто кем управляет. Да и управляет ли кто?

— А кого бы вы хотели в управители? — подозрительно спросил Петр.

— А по мне, все равно, лишь бы у России хозяин был стоящий.

— Что значит стоящий, по — вашему? — спросил учитель.

Старичок задумался, наверное, он и сам не очень отчетливо представлял, каким должен быть у России хозяин. Однако, почесав бороденку, все- таки ответил:

— Хозяин должен быть твердым. — И чтобы переменить им же начатую тему разговора, предложил: — А не заказать ли нам чайку?

— Подают ли? — усомнился учитель.

— Это дело мы одним мигом устроим. — Старичок не по летам проворно вскочил и выскользнул за дверь, пообещав уже на ходу: — Даже с сахаром!

И верно, вскоре он вернулся в сопровождении официанта при манишке с бабочкой, в руках у него поднос со стаканами крепкого дымящегося чая. Тут же каждый выложил на стол свои припасы, и разговор как‑то сам собой перешел в иное русло.

— У меня старуха большая мастерица чай заваривать, — рассказывал Иван Акимович. — Век с ней прожил, а не постиг, в чем секрет. Сам кладу заварки столько же, перед этим тоже обдаю чайник кипяточком и выдержку на запаривание даю ту же, а вот аромат не такой, как у нее, получается. Почему?

— А я знаю почему, — сказала Ирина. — Вы, пока завариваете, уже нанюхаетесь, у вас при тупляется ощущение. Это я заметила по себе. Когда сама готовишь, то что‑то попробуешь, как бы не пересолить, или проверишь, уварилось ли, а когда садишься за стол, есть уже не хочется.

— Пожалуй, верно, — согласился старик. — А я вот не додумался.

Так в разговорах о том о сем скоротали вечер. Поезд тащился хотя и медленно, однако без задержек, на станциях стоял столько, сколько полагалось по расписанию. После Златоуста все улеглись спать и проснулись только в Уфе. Разбудил их проходивший за окном паровоз, он истошно и сипло кричал, отгоняя толпу, штурмующую вагоны. Ирина встала, опустила стекло и выглянула. На подножках гроздьями висели люди с узлами, мешками и фанерными чемоданами с висячими замками, кто‑то лез на крышу вагона, снизу его подсаживали и весело напутствовали:

— Ты к трубе привяжись, а то ветром сдует.

Хиленький мужичок с котомкой через плечо, которого оттеснили от подножки соседнего вагона, безнадежно махнул рукой, отошел в сторону, достал кисет, начал было свертывать цигарку, но, заметив в окне Ирину, подошел и без всякой надежды попросил:

— Пустили бы, барышня, в окошко‑то.

С подножки на него прикрикнул проводник:

— Я те дам в окошко! Не видишь, вагон классный! Иди к общим.

— Да ведь обчие‑то, они все занятые.

— А ты попроворнее действуй, — посоветовал проводник неуверенно, сомневаясь в такой возможности неказистого мужичка. — А то жди следующего поезда.

— Да ведь я их столько уж пропустил. А ехать надо. Посадил бы, христа ради.

— Не полагается без билета. А свободных мест нет.

— Мне и не надо, я где — нито в уголке пересижу, — поспешно с надеждой сказал мужичок.

— А верно, пустите, — попросила Ирина. Ей было до слез жаль мужичка. — Хотите, я за него заплачу?

— Ну черт с тобой, садись. — Проводник подхватил мужичка за шиворот, легко поднял на подножку и втолкнул в тамбур.

Поезд тут же тронулся, а Ирина долго еще стояла у окна, смотрела на пробегающие мимо поля и леса и была очень довольна собой.

— Смотрите застудитесь, — сказал Иван Акимович, — Или думаете, что сделали доброе дело, так и простуда не возьмет?

— Однако надо с проводником расплатиться. — Ирина отошла от окна и полезла в сумочку. — А сколько стоит билет?

— Смотря куда ехать, — сказал учитель, — Да вы подождите, проводник сам придет и скажет.

Но Ирина все‑таки разыскала проводника, он изумленно выслушал ее и рассмеялся:

— Какой еще билет, где его возьмешь? И посадил я его вовсе не из‑за денег. Третий год езжу, навидался, как народ мучается… Вот если ревизор прогонять будет, тогда заступитесь. — И, обращаясь к сидящему в проходе мужичку, сказал: — Ты вот что, не мозоль тут глаза, иди‑ка ко мне в закуток.

Мужичок испуганно вскочил и, кланяясь, стал пятиться в закуток, приговаривая:

— Премного благодарен, век не забуду вас, добрые люди.

Ирина, разочарованная было тем, что проводник, собственно, не столько по ее просьбе, сколько пс доброте своей души посадил мужичка, опять воспрянула и тоже поблагодарила проводника:

— Спасибо. — И с пафосом добавила: — Как много вокруг хороших людей!

Проводник усмехнулся:

— Мало вы еще знаете людей‑то! Они всякие бывают. Ничего, еще и плохих навидаетесь.

Если бы Ирина могла предполагать, что это предсказание так быстро сбудется!

4

Едва проехали Пензу, как поезд вдруг резко затормозил, с полок посыпались вещи. Кто‑то в соседнем купе громко выругался. За окном вагона сухо щелкнул выстрел, потом еще несколько, послышался звон разбитого стекла, и по вагону, как вихрь, пронеслось страшное слово: «Бандиты!»

— Ложись на пол! — сказал Петр и, видя, что Ирина медлит, сдернул ее с лавки.

Почти в то же мгновение хрястнуло толстое оконное стекло, и на Ирину посыпались осколки. Ирина хотела встать, но Петр придавил ее одной рукой к полу, а другой уже вытягивал из‑за пазухи револьвер, путаясь в вороте рубахи. Вот он вскинул его, оглушительно грохнул выстрел, и за окном кто‑то закричал животным криком. Старик вцепился в руку Петра и умоляюще заговорил:

— Не надо стрелять, они же нас всех перебьют. Я знаю, с ними лучше по — хорошему, отдать им все, что есть, тогда они не тронут…

Петр оттолкнул его и опять стал в кого‑то целиться. Но не выстрелил, опустил револьвер, выглянул за дверь, тотчас захлопнул ее и закрыл на задвижку. В коридоре послышался тяжелый топот, кто‑то с лязгом и грохотом открыл дверь со седнего купе, и оттуда донесся визг, — наверное, это визжала севшая в Пензе монашка. «Хорошо, что не к нам села, — отметила про себя Ирина. — Учитель‑то еще в Самаре сошел, место было свободное».

Вот кто‑то дернул дверь их купе, она не поддалась, тогда в нее ударили чем‑то тяжелым, должно быть, прикладом. Петр выстрелил через дверь, то ли промахнулся, то ли пуля его револьвера была на излете и никого не задела, но за дверью установилась вдруг такая тишина, что стало слышно, как под лавкой шепчет старик:

— Господи, пронеси. Не дай загубить душу невинную!

Потом кто‑то из коридора звонко и строго спросил:

— Эй, чего вы тут валандаетесь?

— Да вот, стреляет тут один из четвертого купе, — ответил ему хриплый голос.

— А вы‑то почему не стреляете?

— Не способно нам стрелять, не развернешь винтовку впоперек‑то, из ее только вдоль коридора и можно палить.

— А ну, давай к окну!

Опять послышался удаляющийся топот, Петр перекинулся к окну и осторожно выглянул из‑за стенки. По нему тотчас кто‑то выстрелил, пуля гулко впилась в верхнюю полку, полетели щепки. — Петр тоже выстрелил, но, кажется, опять промазал.

Четвертый выстрел он не успел сделать: дверь купе вдруг с грохотом упала, и двое или трое человек бросились на него, выбили револьвер, быстро скрутили и поволокли из купе. Наверное, Ирину и старика они даже и не заметили бы, но упавшей в купе дверью ей придавило руку, на дверь еще кто‑то встал, сделалось нестерпимо больно, и Ирина вскрикнула.

— Гляди — ко, тут еще кто‑то есть. А ну вылазь!

Первым из‑под лавки вылез старик, торопливо, опасаясь, что его не дослушают, начал пояснять:

— Я тут вовсе ни при чем, я сам уговаривал его не стрелять, спросите его. — Он указал на Петра, которого держали за руки двое мужчин.

— Уговаривал? — коротко спросил Петра третий — обладатель звонкого голоса, должно быть старший среди них, высокий парень лет двадцати пяти с рыжим чубом, выбившимся из‑под кепки.

— Он действительно уговаривал, — подтвердил Петр.

— А баба чья? — спросил рыжий, кивая на все еще лежавшую под дверью Ирину, отодвинул дверь и помог Ирине подняться с пола.

— Его баба, его, — услужливо поторопился доложить старик.

— Бабу тоже забрать, — приказал кому‑то рыжий, и тотчас из‑за проема двери вывернулся еще один мужик и вытолкнул Ирину из купе.

— Дайте хотя бы собрать вещи, — попросила рыжего Ирина.

— Вряд ли теперь они тебе понадобятся. И эти‑то лишние. — Парень рванул на ней кофту.

— Мерзавец! — крикнула Ирина, вырываясь из рук державшего ее мужика. — Скотина!

Тут откуДа‑то из толчеи вынырнул тот самый мужичок с котомкой, которого посадили в Уфе, и стал просить рыжего:

— Сделай милость, ослобони ее, она женщина душевная, уговорила меня без билету взять. Хри- стом — богом прошу. Зачем хорошего человека заби- жать?

Рыжий окинул мужичка недоуменно — презрительным взглядом и усмехнулся:

— Что хороша — и без тебя вижу. Да ты‑то тут причем, воробей эдакий? Чего ты тут расчирикался? Али заодно с этим? — кивнул на Петра.

— Дак ведь все мы люди, все человеки…

— Ладно, некогда тут выяснять, что ты есть за человек, потом разберемся. Прихватите‑ка и его, ребята!

Всех троих — Ирину, Петра и мужичка — бросили в бричку и повезли к темневшему километрах в полутора от дороги лесу. Следом ехало человек десять всадников во главе с рыжим парнем, потом— другая бричка, доверху наполненная чемоданами, сумками и узлами, замыкали кавалькаду еще человек двадцать всадников. Они то и дело оглядывались, наверное, опасались преследования, но их никто не преследовал; паровоз, испуганно: вскрикнув и окутавшись паром, медленно потащил состав дальше, и вскоре за поворотом скрылся последний вагон, густое облако дыма долго еще висело над насыпью.

— Я не знаю, куда нас везут, но догадываюсь, с кем мы имеем дело. Вон с тем рыжим мы уже однажды встречались, — зашептал Петр. — Будет лучше, если ты скажешь, что мы незнакомы, просто случайные попутчики.

Только сейчас Петр узнал в рыжем парне того самого уголовника по кличке Туз, который подавал ему воду в тюремном лазарете. Поэтому Петр ничуть не удивился, когда в лесной избушке увидел и Хлюста. Он был все таким же тощим и черным, к багровому шраму на лбу прибавился еще один, но уже белый, шрам на щеке, наверное, от сабли, да еще во рту игриво посверкивал золотой зуб.

— А, крестничек! — сразу узнал Петра и Хлюст. — Как говорится, гора с горой не сходится, а человек с человеком… Да ты садись, гостем будешь. — Хлюст подал Петру табуретку и вопросительно посмотрел на Туза.

— Он Федьку Малину насмерть пришил. Вот… — Туз положил на стол револьвер Петра.

Хлюст взял револьвер, подкинул его на ладони, повертел барабан, считая оставшиеся патроны, и неожиданно протянул его Петру:

— Возьми свою игрушку и больше ею не балуйся.

— А не боишься, что я и тебя могу, как Федьку? — усмехнулся Петр, принимая револьвер.

— Неужели можешь и меня? Старого друга, товарища по борьбе с эксплуататорами, делившего с тобой тюремную бурду и грусть заточения? — с наигранным огорчением спросил Хлюст.

Петр исподлобья глянул на него и твердо сказал:

— Могу. Потому что никакой ты не товарищ, а как был бандитом, так им и остался.

— Ах ты, гад! — двинулся на Петра Туз, но Хлюст отстранил его:

— Подожди. — И, кинув на Ирину и мужичка, спросил: — Эти кто?

— Девка с ним в купе была, а этот воробей после клеваться начал, за нее заступался.

— Как тебя звать? — нестрого спросил Хлюст мужичка. — Откуда родом и куда путь держишь?

— Иван Залетов, — назвался мужичок. — Воронежской губернии, деревни Шиновки житель. Туда, стало быть, и еду. А што барышню здря взяли, то скажу. Оне за меня хлопотали в окошко, штобы, значит, меня без билету в вагон, взяли. Вот какие оне добрые…

— Ясно, — оборвал его Хлюст и предложил: — С нами остаться хочешь?

— Избави бог! Грех это — людей грабить. — Мужик перекрестился.

— А мы людей и не грабим, — вмешался Туз. — Мы ведь только буржуев чистим. У тебя вот ничего не взяли. И в других вагонах не трогали, только в классных, где богачи ездят. Ты‑то как там оказался?

— Дак ведь я уже сказывал, что барышня за меня похлопотали.

— А ты кто такая? — спросил Ирину Хлюст.

Ирина вопросительно посмотрела на Петра, и тот неожиданно сказал:

— Это моя жена.

И тут же понял, что сделал оплошность: ни Хлюст, ни Туз, ни даже воронежский мужичок этому не поверили.

— Так, говоришь, жена? — переспросил Хлюст и внимательно, будто раздевая взглядом, осмотрел Ирину с головы до ног. Она машинально прикрыла ладонью порванную Тузом кофточку.

— Пусть все уйдут, я хочу поговорить с тобой наедине, — сказал Петр. — А чтобы разговор был спокойнее, бери эту игрушку обратно. — Он взял револьвер за ствол и положил перед Хлюстом.

— Зачем? Неужели ты думаешь, что я тебя боюсь? — Хлюст пренебрежительно отодвинул локтем револьвер к краю стола и махнул рыжему: — Жора, ты слышал просьбу моего старого друга? Очисти хату.

— Погоди. Ее оставьте. А мужика отпустите.

— Жора, ты слышал? Ее оставьте, а этого отпустите. Завяжите глаза и отвезите до какой‑нибудь деревни. Объясните, как он должен молчать.

Когда все вышли, Петр сказал:

— Так вот, я тебе соврал, что она моя жена. И сделал это для того, чтобы твои парни ее не обидели, коль уж ты зачислил меня в друзья.

— Мерси за откровенность! — Хлюст прижал руку к груди и поклонился.

— А теперь скажи: неужели ты рассчитываешь, что я буду помогать тебе в твоем грязном деле? Но только откровенно.

Хлюст откинулся на спинку массивного, жесткого, скрипучего кресла, неведомо какими путями попавшего в эту лесную избушку.

— Что же, откровенностью за откровенность… Я не собираюсь обращать тебя в мою веру. Да — да, именно в мою, ибо я, и только я ее изобрел! Вы, большевики, люди фанатичные, я это давно заметил, вас формировали Джорданы Вруны, Коперники и Жанны д’Арк. — Он глянул испытующе на Ирину, как бы желая удостовериться, не она ли эта Жанна д’Арк. — Мои же взгляды сформировала ситуация. Человек — песчинка во Вселенной, его жизнь — мгновение, и цель этой жизни должна служить этому мгновению. О нет, я не мечтаю о бессмертии, это наивно и глупо, я хочу, чтобы мое мгновение служило мне, а не потомкам — пусть они сами о себе позаботятся! Моя теория четко сформулирована вот в этом манифесте. — Хлюст откуда‑то из‑за спины выхватил лист бумаги и положил перед Петром. — Ознакомься с этим историческим документом — и ты поймешь, что я не иду ни по чьим, даже самым известным, стопам, я избрал свою — единственную — дорогу, ведущую к моей цели.

Петр стал читать бумагу, и, чем дальше читал, тем большее любопытство овладевало им.

«Граждане свободной России! Народ!

Ты получил свою свободу не с неба, а из собственных рук. Эти руки низвергли царя, буржуев и капиталистов, обагрив их поганой кровью землю, которую ты пахал и оплакивал, фабрики и заводы, которые ты строил и поливал своим соленым трудовым потом. И тебе сказали: «Теперь это все твое — и земля, и фабрики». Но тебе не только сказали об этом, тебе даже дали это, чтобы ты опять проливал пот в ту же землю, в те же фабрики, но забыли сказать: для чего и для кого?

Так вот я скажу, для чего и для кого.

Для того, чтобы ты, поверив в свою свободу, опять проливал пот и кровь.

Для кого? Нет, не для помещиков, буржуев и капиталистов, а для советчиков и комитетчиков!

Получив свободу, ты не стал более сыт, лучше одет. Тебе обещают небесные блага в далеком будущем, но ты живешь не в небе, а на земле. И живешь не вечно, а всего несколько скромных десятилетий, и притом перестал верить в церковный дурман загробной жизни. Вот и выходит, что и религия, и большевизм обещают тебе лишь загробную жизнь. Но ты живешь сегодня, и только сегодня, и тебе эта загробная жизнь до фени!

Если ты это понимаешь, дуй до меня, то есть до человека, решившего и умеющего устроить жизнь земную, а не небесную.

Не верь ни большевикам, ни анархистам, разрушающим порядок! Ибо без порядка люди- перегрызут друг другу горло за сладкий пирог, деля его куски обратно же не поровну. А я обеспечу и порядок, и светлую радость мгновения человеческой жизни. Живи, пока живется, и записывайся до моего отряда, который ты найдешь, спросив моих людей о

Григории Истинном Освободителе.

К сему Г. И. О. С.». (Далее следовала неразборчивая закорючка.)

— Ну и как, много до твоего отряда пришло народа, получившего свободу из своих собственных рук? — насмешливо спросил Петр, небрежно бросая листок на стол.

— Сотни две, не больше. Да и то все не те, — вздохнул Хлюст. — Где‑то в моей программе чего- то не хватает. Чего?

— Цели.

— Как же так?! Я ведь ее ясно указал: «Живи, пока живется…»

— Именно это и не устраивает людей. Так живут звери, а не люди. Может быть, так и трава растет. Будет дождик — вырастет, а не будет — засохнет. А вот дождик ты не обещаешь, не в твоих это силах.

— Я и сам понимаю, — признался Хлюст. — Хотя программу я составил хорошую, люди все- таки идут до меня. Но зачем? Опять же чтобы побольше нахватать себе.

— Это и понятно. Они идут за тем, что ты им обещал: «Живи, пока живется». Они понимают это так: «Хватай, чего попало». Я предполагаю, что они даже обижаются на тебя за то, что ты грабишь только классные вагоны. Они согласились бы очистить все вагоны подряд.

— Врешь!

— А ты позови любого из них и спроси.

— Туз! — рявкнул в дверь Хлюст.

Но впереди Туза на пороге возник воронежский мужик Залетов и, преодолевая свою робость, вызывающе заявил:

— Служить я те, господин хороший, не собираюсь, однако не уйду отселя, покуда ты энтих людей не ослобонишь.

— Вот видишь, он, Иван Залетов, служить тебе не собирается, — сказал Петр.

Но Хлюст не обратил внимания на это поясне ние и еще громче рявкнул:

— Туз! Слови кого‑нибудь из наших и веди- тащи сюда!

Туз, обернувшись, выдернул из‑за двери первого попавшего и, почти на весу донеся его до стола, поставил перед Истинным Освободителем. Тот испытующе посмотрел на перечеркнутого патронташем мужика и ласково спросил:

— Как думаешь, если бы мы и другие вагоны в том поезде проверили, много чего нужного взяли бы?

— Много не много, а все добро, в хозяйстве сгодилось бы. Я и сам эту задумку держал, да ведь как про задумку‑то скажешь? А ежели она вам вдруг не пондравится?

— А ты говори все как на духу, — разрешил Хлюст и даже поощрительно улыбнулся.

— Ну ежели как на духу… — Мужик покосился сначала на Туза, потом на Хлюста и, приметив его улыбку, совсем осмелел: — Ежли по справедливости, то пора делить все, что нахватали. Хотя бы поровну, однако тем, которые в операцию не ходили, у котла, скажем, кашеварили, поменьше, жисть свою они под пули не подставляли. Но это уж как вы прикажете.

— Ну хорошо, поделим по справедливости, — согласился Туз. — А дальше что? По домам с этим добром?

— Не, по домам пока нельзя, — возразил совсем осмелевший мужик. — Там свой дележ идет. Мою- то землю, поди, другим нарезали, которые лапотные были. Нет, сначала надо вашей властью ме ня в моей земле утвердить, а опосля уже я сам смикитю, как мне распорядиться.

— Значит, ты своей землей сам распоряжаться хочешь? А я тут при чем?

— А ты, стало быть, порядок энтот должон поддерживать. Ноне властей много объявилось, а порядку опять же нет. Вот на тебя вся и надёжа.

— А сколько ты этой земли имел? — спросил Хлюст, й что‑то недоброе промелькнуло в его взгляде. Мужик, видимо, это заметил и, похоже, сильно скостил.

— Дак ежели чистого чернозему — десятин пятьдесят. Ну еще там по малости столь же и наберется, но земля не такая рожалая, на ей много не возьмешь.

— А у тебя сколько земли? — неожиданно спросил Хлюст Залетова.

— При огороде вся земля и есть, сотки четыре, не боле. И то супесная, в ее сколько навозу вбухать надо. А откеля он, навоз‑то, ежели лошадь пала, а коровенка на одной соломе. Для навозу конский помет пользительнее…

— Ладно, убирайтесь, — махнул рукой Хлюст и, поставив на стол локти, бросил голову в ладони, вонзил тонкие пальцы в черные жесткие волосы, с недоумением спросил: — В чем я ошибаюсь? Кто ко мне идет? С десятинами — вот кто! А с сотками — отказываются. Почему? Может быть, ты объяснишь мне, комиссар?

— Объяснить это нетрудно, — согласился Петр. — Под твое знамя идут те, кто недоволен революцией. А вот какое твое знамя — не знаю, черное или желтое. Во всяком случае — не красное, не цвета той крови, о которой ты так складно пишешь в своем дурацком манифесте.

— Верно, в моем манифесте что‑то не так, — кротко согласился Хлюст и попросил: — Послушай, помоги сделать так, чтобы ему поверили. Вы, большевики, в этом сильно набили руку. Я тебя отпущу на все четыре стороны, только напиши все, как надо. Будь другом!

Петр усмехнулся:

— Я тебе, Хлюст, никогда не буду другом. Я тебя поставлю к стенке и, не задумываясь, расстреляю, как только ты попадешься мне!

— Так я это сделаю раньше! — Хлюст схватил револьвер и всадил в Петра, наверное, всю обойму. Ирина не слышала других выстрелов, после первого же потеряла сознание.

Глава седьмая

1

Очнулась она оттого, что кто‑то плеснул на нее холодную воду, увидела сначала закопченный, грубо оструганный потолок из сосновых тесин, потом желтые неразличимые овалы лиц — среди них слабо возник встревоженный голос воронежского мужичка:

— Слава те господи! Очухалась вроде бы.

Потом проступили из чадного марева керосиновой лампы лица: встревоженное — Ивана Зале- това, злорадно — довольное — Туза и растерянное — Хлюста.

Ей не хотелось возвращаться в этот. кошмарный, противоречивый мир лиц, она снова закрыла глаза, и откуда‑то, будто издали, до нее доносились голоса, которые она уже вполне отчетливо различала.

— И зачем я его стукнул? — раскаянно произнес Хлюст.

— А — а надо, было его еще там, в вагоне, — оправдал Туз. — много в тебе этой самой хвылосох- вии.

— Сколько ж греха на душу взяли? — вопрошал Залетов.

— Туды ему и дорога! — равнодушно подытожил мужик — десятинник, пнув сапогом во что‑то мягкое, как мешок. Ирина догадалась, что пнул он тело Петра Шумова, лежащее где‑то неподалеку от нее, источающее теплый, тошнотворный запах крови. Ей даже показалось, что она узнала этот запах, он был таким же, как тогда в Гатчине, и это воспоминание о его ранении, о приезде отца так захлестнуло ее, что она опять потеряла сознание, и вернул ее в этот ужасный мир надрывный, почти истеричный крик Хлюста:

— Вон! Все прочь! Я последнее падло, я гад, я пришил первого в моей жизни стоящего человека. Вон, вон все!

Потом наступила тишина. Она держалась совсем недолго, ее нарушили оглушающие громкие рыдания, тут же Ирина почувствовала мокрые шлепки губ на своих ногах и, уже не таясь, села, подобрала ноги под себя, а увидев стоящего перед ней на коленях Хлюста, твердо и убежденно сказала:

— Мразь!

А он все ползал перед ней и торопливо, как‑то неопрятно распустив мокрые губы, шептал:

— Я гад, я сволочь, я последний подонок! Застрелите меня, ну, прошу вас, застрелите! — И совал ей в руки вороненый холодный револьвер. Он был похож на червяка, скользкого и против-, ного до озноба. Ирину и в самом деле охватил жуткий озноб, она вся затряслась, у нее букваль но не попадал зуб на зуб, и сквозь сжатые непомерными усилиями зубы, она властно сказала:

— Встань!

К ее удивлению, Хлюст тотчас встал, посмотрел на нее сверху хищным, звериным взглядом, но сдержанно сказал:

— Хорошо, ты будешь жить. И я обещаю тебе, что всякий, кто коснется тебя хотя бы пальцем, умрет. И ты пристрелишь меня, как бешеную собаку, если и я хотя бы раз дотронусь до тебя. Ты можешь это сделать и сейчас. — Он вытянул из‑под рубахи еще один револьвер и бросил ей на колени.

Ирина брезгливо вытряхнула револьвер из подола, встала и, распрямившись, презрительно бросила:

— Запомните вы, Хлюст, или как вас там называют, кажется Истинный Остолоп. Я никогда не унижусь до того, чтобы стрелять в чучело, хотя испытываю в этом большую потребность. Я просто не умею стрелять. Но я перегрызу горло всякому, кто хотя бы мизинцем коснется меня. — Она отпихнула носком ботинка лежавший на полу револьвер, он глухо ударился о сапог распростертого на полу Петра. Ирина, только теперь окончательно придя в себя, склонилась над Петром, стараясь не смотреть в его остекленевшие глаза, стала искать пульс, понимая, что это бесполезно.

— Уйдите! — из‑за плеча приказала она Хлюсту.

— Его, пожалуй тоже лучше убрать, — предложил тот уже от двери.

— Не надо.

Хлюст осторожно прикрыл за собой дверь.

2

В избе воцарилась такая оглушительная тишина, что Ирине стало жутко, она пожалела, что не позволила вынести Петра, и обрадовалась, когда услышала за дверью по — кошачьи скребущийся звук.

— Кто там?

— Это мы… — В чуть приоткрытую дверь просунулось испуганное лицо Ивана Залетова. — Еж- ли чего понадобится, так я, стало быть, возля, тут, — И, входя, перекрестился: — Господи прости, чего ноне творится помимо воли твоей! Можа, мне с тобой пока побыть, одной‑то возле покойника страшновато.

— Да — да, побудь! — поспешно согласилась Ирина. Этот мужичок чем‑то напоминал ей Пахома, в нем было что‑то устойчивое, надежное, успокаивающее.

— И за што человека кокнули — не поймешь! — горестно вздохнул мужичок. — Таперь человеческа жисть ни во что не ставится, хоть собаку, хоть человека легко лишают ее. А видать, покойник мужик‑то был славный! И тоже за меня заступился, велел отпустить, и ушел бы я, ежли за тебя, девка, не встревожился. Уйти то оно вроде бы спокойнее, да опять же душа болела бы… А как же — душа, это, может, само главно и есть, из чего состоит человек. Вот про траву говорил убиенный. А может, в траве‑то тоже душа обретается? Кто об этом знает, окромя самой травы? Да и та небось не ведает. Вот мы про себя что ведаем?

— Хорошего человека сразу отличить можно, — почти машинально возразила Ирина, чтобы поддержать разговор.

— Это верно, — согласился Залетов. — Распо знать человека с одного взгляду можно Я вот почему к вам в окошко обратился? Взгляд у вас больно хороший был, не то чтобы с одной жалостью, а с понятием… И кондухтор будто ждал, что заступитесь, тоже не без понятия, только вот вас, господ, побаивался. Народишко, он тоже разный бывает, вот энти рассейской веры, может, и крест носят на цепочках, а в душе‑то нету его креста! Такой грех берут на себя.

— У вас что там, в вашей губернии?

— А семья, чего еще. Как же без семьи‑то? Недород ноне большой в наших местах, а тут хлебный год выдался. Вот, значит, на мен я и ездил. Только ничего не выменял, не фартовой, видно.

— Шли бы вы домой, пока отпускают, — посоветовала Ирина, втайне надеясь, что этот добрый мужичок не оставит ее.

— Утром и пойду. >Куды на ночь глядя идти? Как говорится, утро, оно помудренее вечера. Слушай, а может, и тебя теперь отпустят? Вон как ты с ихним главным‑то обошлась, пулей отселе вылетел. Можно бы и сейчас убечь, да я уж проверил, у их тут часовые чуть не под каждой березой расставлены. — И тяжко вздохнул: — Не та беда, что позади, а та, что впереди.

— Вы уж не бросайте меня, — попросила Ирина.

— Как тебя бросишь? До утра погодим, а там что‑нибудь придумаем.

Утром Ирина предъявила Хлюсту требование: если он тотчас же ее не отпустит, то пусть хотя бы выделит ей отдельную землянку и приставит Залетова охранять ее. Отпустить ее Хлюст не согласился, но землянку выделил, Залетова держал при ней даже тогда, когда сам наведывался.

— Я не могу вас вот так просто отпустить, — убеждал он Ирину при каждом посещении. — Мо — жет, я и не вас полюбил, а свою мечту. Пусть недосягаемую, но мечту. Без мечты — скучно. А что касается баб, извините, дамочек, у меня их вдоволь, но без радости! — Обволакивая Ирину пьяным взглядом, Хлюст, наверное, играл и верил в то, что когда‑нибудь сломит ее гордыню. Но дело было не в ее гордыне. Хлюст не вызывал в ней ничего, кроме презрения и брезгливости, он казался ей грязным и липким, даже его золотой зуб выглядел как‑то неопрятно.

Иногда по ночам Ирина слышала песни и пья-. ные выкрики, любовные стоны и вкрадчивый шепот. Ей все это было омерзительно и тошно. Она уже не томилась от зрелости, а презирала ее и осуждала все, что с нею связано, со стыдом вспоминала то дождливое утро, когда это проснулось в ней самой, и оно уже не казалось святым и таинственным, в ней нарастало отвращение ко всему этому. И особенно противными были уверения Хлюста.

— Я обокрал себя кругом, — говорил он. — Я мог быть богатым и могу стать богатым. Но зачем? Мне богаство не нужно, а подарить некому. Вы не возьмете. А те не заслуживают. Никто не заслуживает! Все они — скорпионы, поедающие самих себя. И я себя сжираю. А ведь я хотел, чтобы жизнь моя была красивой, вся в огнях и блеске… И чего достиг? Все фальшивое, как монеты покойного Федьки Малины. Вот полюбуйтесь, его работы, такие ювелиры — большая редкость, а зачем? Зачем я вас спрашиваю?

Он часто впадал в истерику. Ирину это крайне беспокоило, она боялась не смерти, нет, ее пугала возможность изнасилования, и, когда Хлюст уходил, она напоминала Залетову:

— Вы мне нож обещали достать…

— Зачем? У меня вон какой толстый кол осиновый. Только, я думаю, что не тронет он вас, у него у самого душа мечется.

Металась не только душа Хлюста, неистово металась по деревням и селам его банда, озлобленная на всех и вся, готовая ко всему, даже к смерти. Тот самый десятинник умер даже красиво: он один прикрывал отход и, будучи раненным, пошел на штыки красноармейцев. «Нате, колите! — хрипел он, отплевываясь кровью. — Вы можете изранить и убить мое тело, но душа давно вознеслась над вами».

Во всяком случае, так писал в очередной прокламации Хлюст. Недавно ему удалось в уездном городке захватить типографию, он почти ежедневно печатал свои прокламации, ему особенно нравилось видеть свое имя набранным самым крупным шрифтом, и он хвастливо размахивал прокламациями перед лицом Ирины:

— Видишь? Читай! Нет, ты читай, чтобы убедиться, что Гришка Хлюст тоже кое‑что значит. Ему вот читай! — тыкал в Залетова. — Он поймет. — И сам читал прокламации Залетову, читал с выражением, почти артистично. — Ну как?

— Складно написано, — соглашался Залетов. — Почти как у попа на молебне. Только вот одно не сходится. Ты землю мужику обещаешь, а у кого ее брать? У помещиков взяли и поделили, но опять же не поровну. Землю‑то, ее не по дворам надо делить, а по душам. У меня вот их сам — вось- мой.

— А государственную повинность которые несут? — спрашивал Хлюст. — Им тоже поровну?

— Дак ежли государственну, тогда поблажку давать надо, — согласился Залетов. — Скажем, тем, кто с германцем али с другим кем из чужих кра ев воюет. А когда промеж себя дерутся, как узнаешь, кому поблажку давать? Вот ты с кем воюешь?

— Я за истинную свободу, за хорошую жизнь воюю, — терпеливо пояснял Хлюст.

— Ас кем воюешь‑то? Разе оне тоже не хотят слободы и хорошей жисти? Я вот тебе без всякой политики объясню: мне твое дело не с руки, мне землю пахать пора, а то ребятишки помрут. Ты‑то вот холостой, у тебя ни кола, ни двора, тебе заботу держать не об ком. А у меня семья.

— Ну и катись ты к своей семье! — свирепел Хлюст. — Кто тут тебя держит?

— Совесть, вот кто, — каждый раз пояснял Залетов, и каждый раз это окончательно выводило из себя Хлюста.

— А у меня, выходит, ее нет?! — кричал он. — Может, у меня вот тут больше скреЬет, чем у тебя! — Хлюст раздирал на себе рубаху, плевал под ноги и уходил.

— А можа, и верно скребет? — всякий раз запоздало спрашивал Залетов и неизменно добавлял: — А можа, и в другом каком месте у его скребет. Это он перед тобой выхваляется, чтобы, значит, уломать тебя. Только ты ему не верь, поддельное все это, как тот рупь, который он показывал. Похоже вроде, а как на зуб попробуешь, не тот скус получается.

3

Однажды, где‑то уже под самым Воронежем, когда за ними гнался большой конный отряд, Залетов, покосившись на возницу, шепнул:

— Как вон в те кусты заедем, кони попридер жат ход, так ты вывались из ходка‑то. В кустах не заметят, да ц некогда им искать. А я опосля тебя. Только ты никуда не уходи, лежи под кустом, а я примечу, где ты выпадешь, потом найду, ты на мой голос отзовись.

Прыгая, она за что‑то зацепилась, ее чуть не затащило под заднее колесо, потом юбка разорвалась, она упала в примятые повозкой кусты и сильно оцарапалась. Но собрала все силы и отползла в густую поросль молодняка. «Господи, кажется, пронесло, возница не заметил…»

Но ее заметили преследователи, и не успела она отдышаться, как над самой ее головой раздал- оглушительный конский всхрап и сверху звонко крикнули:

— Эй ты, встань, гад!

Ирина подняла голову и увидела над собой вздыбленного коня, непомерно длинного седока в островерхом шлеме и занесенную над ним ослепительно сверкнувшую в лучах заходящего солнца саблю. Она вся сжалась, ожидая, что вот сейчас, через секунду, сабля обрушится на нее, и даже успела подумать: «Хорошо, если сразу насмерть, чтобы я не почувствовала боли».

Но удара не последовало, наверху сплюнули и с досадой сказали:

— Тьфу ты, черт, опять баба! И откуда они тут берутся?

Тут она услышала знакомый голос:

— Эй, служивый, погоди — ко!

Она подняла голову, и увидела, что всадник вкладывает саблю в ножны, а лошадь, опустив морду почти к самым ногам Ирины, пытается, ущипнуть черными толстыми губами траву. А через поляну, прихрамывая, бежит Залетов и машет руками:

— Погоди, говорю, не бери грех на душу.

— Кто таков? — сурово спрашивает его всадник.

— Из их банды мы, только не ихние. Оне нас с поезду сняли… При ей вот большевик был, он стрелял в их… Так они тоже его убили… — едва справляясь с одышкой, торопился объяснить Залетов.

— А ты, часом, не брешешь? — недоверчиво спросил всадник, все еще держась за эфес сабли.

— Вот те крест! — истово перекрестился Залетов.

— Ну ладно, не до вас тут! — Всадник пришпорил коня и поскакал через поляну догонять своих, однако на опушке поляны обернулся и крикнул: — Идите вон в то село, там у нас штаб!

Пока добрались до села, совсем стемнело, но первый же встречный объяснил, где штаб:

— Если вот этим проулком свернуть, так шестой дом будет по правую руку. Там во дворе фонарь горит.

Под фонарем сидел пожилой мужчина без шапки, в кожанке, перепоясанной широким ремнем, с него свисала между колен большая деревянная кобура, она моталась в такт с привешенной к суку старой яблони зыбкой, в которой надрывался от крика ребенок.

— Вы тут начальник? — спросила Ирина.

— Допустим. — И досадливо поморщился: — Куда же она запропастилась? И чего он орет? Ладно бы голодный, а то ведь недавно обе груди высосал, паршивец.

— Наверное, мокренький. — Ирина подсунула руку под маленькое тельце. — Так и есть.

Она нашла в изголовье сухую тряпку, но перепеленать ребенка ей никак не удавалось, он все развертывался. Тогда Залетов, отстранив ее, сделал это быстро и ловко.

— Смотри‑ка, умеешь, — похвалил его начальник. — Сколько ты их напеленал?

— Ежли считать померших, то одиннадцать.

— Ишь ты, а с виду такой неказистый. Кто будешь?

— Воронежской губернии, деревни Шиновки житель. А ты?

— Я‑то тверской. Да не о том я тебя спрашиваю. Из каких будешь?

— Мы‑то? — переспросил Залетов. — Пока из бандитов.

— Вот даже как?

Тут вмешалась Ирина и обстоятельно рассказала об их злоключениях.

— Так, так, — неопределенно сказал начальник, — А документы при вас есть?

— Какие теперь документы? — вздохнул Залетов.

— Плохо. Ну да ладно, подумаем, что с вами делать.

В калитку заглянула какая‑то женщина, спросила:

— Анисья дома?

— Нет. Сказала, что отлучится на минутку, а вот уже больше часа прошло. Ребенка на меня бросила, а он тут ревел.

— Заговорилась с кем‑нибудь, ноне у нас много разговоров‑то разных.

— Слушай, Пелагея, возьми‑ка девушку на постой, — неожиданно предложил начальник.

— У меня ведь и так полна изба.

— А она с тобой, в горнице.

Пелагея подозрительно оглядела Ирину:

— Где это тебя так поцарапали?

Только теперь вспомнила Ирина о своих царапинах, о рваной юбке и подумала, что вид ее, конечно, не внушает доверия и, Пелагея вряд ли возьмет ее на постой. Но та уже согласилась:

— Ладно, юбчонку я тебе подберу. Пошли.

Не успели они уйти со двора, как послышался конский топот и во двор влетел тот самый всадник, что замахивался на Ирину саблей.

— Опять упустили! — гаркнул он, круто осаживая коня.

— Не кричи, мальца разбудишь, — оборвал его начальник.

Всадник сверху заглянул в зыбку и уже тихо доложил:

— Конечно, которых порубали, которых захватили, а Гришка улизнул. Как вода между пальцев, утек! — И, узнав Ирину, радостно сообщил: — А энтих‑то я словил!

— Не ты словил, а сами они пришли.

— Так ведь дорогу‑то я им и показал.

— Ну да, чуть не зарубил барышню, — напомнил Залетов.

— А пес вас разберет, кто вы такие.

— Пойдем, — потянула Ирину Пелагея. — Оне теперь до утра спорить будут, а у меня корова недоена стоит.

Она провела Ирину в горницу, чистую комнатку с фикусом на полу, сразу напомнившую Ирине горницу в доме Васьки Клюева, правда, чуть поменьше и победнее, но такую же ухоженную, даже более уютную.

— Вот тут и ночуешь, — указала Пелагея на кровать с горкой подушек.

— А вы?

— Я на полу прилягу, там прохладнее, да и какой наш сон? Как засветет, корову опять надо доить и в стадо гнать. Погоди, я тебя сейчас парным молочком напою. — Пелагея выскочила в избу, звякнула там подойником, а уже через минуту до слуха Ирины донеслось через раскрытые створки звонкое цирканье и теплый запаха парного молока. Этот запах подействовал на нее умиротворенно и расслабляюще, она быстро разделась, сняла с кровати батистовое покрывало, упала на постель и заснула, может быть, раньше, чем голова ее успела коснуться подушки.

Разбудило ее то же цирканье молочных струек о подойник, она даже подумала, что и не спала вовсе, но за окном уже пылала утренняя заря, о чем‑то спорили воробьи, облепившие куст рябины с красными гроздьями ягод.

«Господи, хорошо‑то как!» — Ирина встала, потянулась, подошла к окну; воробьи тотчас вспорхнули, пересели на соседний куст и опять о чем‑то заспорили. Пелагея доила во дворе корову, возле забора, у коновязи, вчерашний конник поил из ведра четырех лошадей, в ногах у них копошились куры, подбирая выпавший из торб овес. Эта мирная картина сельской жизни вызвала в Ирине умиление, ей захотелось вот такой тишины и уюта, хотя она знала, что тишина эта обманчива, она лопнет от первого же выстрела… «Когда же все это кончится — война, разбой, выстрелы? Может, переждать здесь? Нет, надо домой».

Завтракали они отварной картошкой, запивали ее парным молоком. Пелагея рассказывала:

— Мужика моего на германском фронте в шестнадцатом году убили. И пожили‑то мы всего две зимы да одно лето, детишками даже не успели обзавестись, не хотели, пока избу не достроим. А теперь вот и изба есть, а пусто в ней одной‑то. Эти‑то, — она кивнула за окно на все еще поивше го лошадей конника, — со дня на день уедут, а своих мужиков в селе раз, два и обчелся да и те к своим семьям привязаны. Ну да не одной мне такая вот вдовья доля выпала… Еще молочка подлить? Гляди‑ка, твой кумпаньён идет.

Через двор к крыльцу хромал Залетов.

Войдя в избу, он стянул фуражку и пожелал:

— Хлеб да соль!

— Присаживайтесь с нами отведать чего бог послал, — пригласила Пелагея.

Залетов помялся, но присел к столу, оправдываясь:

— Давненько я парного молочка не пробовал — вон оно какое духовитое, домом пахнет. А я попрощаться, Ирина Александровна.

— Уходите домой?

— Не, я вот с ими. Я тут поогляделся да поговорил со служивыми и решил пока при них остаться. Оне‑то нам с тобой помогли, надо и нам добром отплатить. Я ведь все повадки Гришки Ослобонителя хорошо знаю, да и места, где он прячется, не забыл. Может, и ты с нами?

— Неу, я домой буду пробираться.

— И то ладно, не женско это дело — война.

Уходя, Залетов наказывал:

— Ты к тем людям держись, которые победнее, в их доброты больше. Ну, с богом! Ежели что не так было — прости, мы люди без хитро- стев.

— Спасибо вам за все, Иван Митрофанович! — искренне поблагодарила Ирина. — Я о вас всю жизнь помнить буду. Замечательный вы человек!

— Да никакой я не такой, обнаковенный. Я тебя тоже не забуду. Кланяйся своим отцу и матери, хоть и незнакомый я с ними.

— Спасибо! — Ирина поцеловала его в колючую, давно не бритую щеку. Залетов растерянно потрогал щеку рукой, зачем‑то посмотрел на ладонь и вздохнул.

— Дак я пошел.

— С богом, — напутствовала Ирина.

4

Наверное, Залетов, и позаботился о ней, поговорив с красным начальником насчет доставки ее на станцию. Во всяком случае, Пелагея, ходившая зачем‑то в штаб, вернувшись, сообщила:

— Эскадрон бандитов ловить поехал, а тут одне повара остались, они завтра поутру на станцию за провиянтом поедут, дак возьмут тебя. А пока отдохни да в баньку сходим, я уж затопила ее.

Баня стояла на берегу реки, в заводи, всунутая в глинистый берег, она казалась особенно черной. А может, она почернела от старости, видно, что она совсем ветхая, один простенок и вовсе вывалился из углов, его недавно подперли свежей слегой.

— Не придавит нас? — заопасалась Ирина.

— Нет, года два еще простоит, а там новую рубить надо. Был бы мужик, давно срубил бы, — вздохнула Пелагея и стала раздеваться. И неожиданно призналась: —Может, это и грех, но летось я тут с одним… Ребеночка хотела завести, да не получилось. То ли сама яловая оказалась, то ли мужичонко никудышный попался. А без дитяти какая баба? Полсчастья, а может, и того меньше.

Ирина посмотрела на ее огромные, как пушечные ядра, груди и вспомнила Нюрку. «Вот и у Пелагеи много всего «и для младенческого пропи тания и под мужицку руку», а я куда против них?» И застеснялась своей худобы. Должно быть, Пелагея заметила это и утешила:

— Были бы кости, а мясо нарастет. Вот выйдешь замуж, родишь, тогда и поплывешь. Жених- то есть?

— Откуда он теперь?

— И то верно. Дай‑ка я тебя веником похлещу.

После того как они обе вдоволь напарились, Пелагея предложила:

— Теперь давай в речку. Не бойся, вода еще не остыла, не озябнешь.

И верно, вода в реке была не холодная, и после жаркой бани было приятно в ней поплескаться. На стрежне течение побыстрее, и вода серебристыми щекотными нитками обвивала тело. Ирина радостно засмеялась.

— Ты чего? — подплывая, спросила Пелагея.

— Просто так. Хорошо!

— Вон на острову песочек мягонький, может, погреемся на солнышке?

Островок был небольшой, с изветренными кустами посередине, с желтым ожерельем песка по окружью. Лежа на животе и глядя на валко разгуливавших по другому берегу гусей, Пелагея рассказывала:

— Вот кому тут раздольно, так это гусям и уткам. Раньше тут полсела Гусевыми да Уткиными прозывались, это значит — у кого какой птицы было больше в хозяйстве. Ну да те времена уже откатились, война все хозяйство порушила, да и в село из других мест много кого понаехало. Особливо хохлов, от фронту бежавших. Ой, гляди, плывет кто‑то.

Чуть повыше острова вертко переплывала реку плоскодонная лодка, в ней было трое: двое торопливо махали веслами, третий сидел на корме. Вот лодка ткнулась в положистый берег, гребцы бросили весла, выскочили, ухватились за цепь в носу лодки и стали вытягивать ее на берег. Потом выскочил и третий, принялся помогать им, втроем они быстро утянули лодку в кусты и больше не появлялись.

— Кто бы это? — гадала Пелагея. — Вроде как не нашенские.

— Бандиты, — сказала Ирина. По рыжим волосам и развалистой походке она узнала Туза, потом догадалась, что на корме сидел Хлюст. Третьего она не признала. — Это Хлюст со своим приятелем.

— Какой Хлюст? — не поняла Пелагея.

— Ну тот, который себя истинным освободителем нарек. А друг его, который рыжий, — Туз, по прежней воровской кличке. Третьего я не знаю.

— Может, кто из наших в перевозчики нанялся? Да нет, не похоже. Постой‑ка, а ведь наши‑то их на другом берегу шарят! Надо бы им сообщить. — Пелагея поднялась было, но Ирина удержала ее:

— Погодите. А вдруг они следят, не видел ли их кто? Они‑то нас не заметили, вот пусть и думают, что и мы их тоже. Тогда они без опаски пойдут.

— Пойти‑то пойдут, да в какую сторону? — возразила Пелагея. — Надо поскорее нашим сказать, пока далеко не ушли.

Все‑таки они подождали еще минут десять, потом переплыли к бане, быстро оделись и побежали в штаб. Но там никого не оказалось, во дворе под яблоней с подвешенной на ней зыбкой кормила грудью ребенка темноволосая женщина с узким изможденным лицом, вдоль и поперек исхлестанным преждевременными морщинами. Выслушав Пелагею, она указала на соседний двор:

— Вон у Лукерьи ишо двое красных осталось, да каки из них вояки, один страм.

И верно, в соседнем дворе спали в холодке, подложив под головы седла, двое пожилых красноармейцев, причем один их них был одноногий; деревянный кол, заменявший ему другую ногу, опутанный сыромятными ремнями, которыми он, привязывался, лежал чуть поодаль от него и был испачкан в навозе.

Спросонья они долго не понимали, что от них хотят, наконец безногий сказал:

— Ты, Кузьма, скачи — ко до наших, оне вон в ту сторону уматали. Счас, должно, возле Мачи рышшут.

Кузьма нашарил на траве островерхий шлем, нахлобучил его на лысину, покряхтев, поднялся на ноги, подхватил под мышку седло и, гремя стременами, пошел к стоявшему за избой сараю. Вскоре он вывел из него пегой масти коня, тоже старого, тоже еще не проснувшегося, ловко оседлал. Проверив тугость подседельника, глянул орлисто на Ирину с Пелагеей и не по летам ловко взметнулся в седло, приосанился, строго наказав:

— Ну, вы тут…

Должно быть почувствовав ловкость седока, конь тоже моложаво всхрапнул и взял с места. Когда уселась поднятая его копытами пыль, одноногий сказал:

— Дак вы, бабоньки, про вашу заметку не тренькайте никому. А то как бы не спугнуть бандитов‑то. У их, может, тут свой глаз есть.

А штобы он вас на свою заметку не уделил, возьмите‑ка для отводнова манёвру вон там посуду немытую.

Сложив в три корзины немытые оловянные миски и ложки, Пелагея с Ириной, нарочно гремя ими чуть ли не на все село, потащили их к Пелагее, раздули огонь в загнетке, затопили печь, нагрели в двух чугунах воды и до пригона коровьего стада громыхали в подворье посудой, прислушиваясь к тому, что делается в селе, ожидая возвращения эскадрона. Но не успели они развесить для просушки на кольях плетня последние миски, как обвально грохнул за перелеском гром, потемневшее небо извилисто и ослепительно прочертила молния, после нее долго стояла душная, угнетающая тишина, и Пелагея встревоженно сказала:

— Створки надо захлопнуть да вьюшку в печи закрыть, а то молния на сквозняк горазда, заскочит в избу, спалит начисто.

Едва они закрыли окна, как хлынул слепой ливень, вспенивая султанами не успевающую уйти в землю воду, шебарша по крыше, обливисто прошел по ней, поутих и, оставив после себя громкую крупную капель, свалился в лесок, успокаивающе зашелестевший листвой, тут же припал умиротворенно и сонно.

Пелагея, распахнув створки, облегченно перекрестилась:

— Пронесло, слава те господи! А воздух‑то, как колодезна вода, сделался. Понюхай — ко.

Ирина подошла к окну, на нее охладисто и пахуче обрушился хлынувший в горницу воздух, и она подумала: «Господи, хорошо‑то как! Может, никуда и не надо отсюда уезжать!»

Но тут сонную тишину разорвал звонкий выстрел, и кто‑то разорванно же закричал:

— По… врагам революции… Пли!

Дружно хрястнул залп винтовок, увял в про- волгших от дождя ветках деревьев, и в наступившей тревожной тишине особенно отчетливо прозвучал шепот Пелагеи:

— Господи, прости грехи наши…

Пелагея, предусмотрительно подняв юбку, стояла округлыми голыми коленями на выскобленном ножом и протертым чистым вехтем полу, молилась — не шибко истово, больше для порядку:

— Пронеси беду мимо нас…

И тут Ирина вдруг поняла, почему народ перестал верить в бога, в царскую власть, во все, чем столетиями держали его в повиновении и забитости, чему Он молился уже многие десятилетия без веры, а лишь по привычке или по родительскому наказу, чем еще не научился пренебрегать. «А ведь они мудрее нас, мы лишь сор, который несет река жизни по поверхности, а они — само течение, его мускулы…»

Женское любопытство сильнее страха, и как ни боялась Ирина с Пелагеей, а пошли в ту сторону, откуда стреляли. Еще кружили над часовенкой Сельского погоста галки, сполошливо и громко обсуждая встревожившее их событие. В дальнем от часовенки углу копошились люди, Пелагея повела Ирину туда, и, прежде чем они пробрались сквозь толпу серых, пропахших конским и человеческим потом шинелей, до Ирины обрывисто Донеслись тихие слова:

— Он только один день и побыл с нами. Я даже не успел узнать его отчества, потому как он не успел своим отчеством обозначиться. Но он принадлежит нашему отечеству, он такой же боец за его светлое будущее, как и мы с вами… — Тут Ирина оказалась вдруг в центре круга, охватившего свежеоструганный, с ошметками корья гроб, увидела спокойное, с застывшей синевой лицо Ивана Залетова, красного начальника, стоявшего над его изголовьем, сжимая в кулаке кожаную кепку, и, уже падая, услыхала приглушенно, как сквозь вату:

— …Мы не забудем его…

Очнулась она уже за литой кладбищенской оградой, от того же запаха конского и человеческого пота, он почему‑то удивил ее, лишь потом, когда она увидела черно блестевшую кожаную куртку и смятую в руке так же темно блестевшую фуражку, вспомнила, что было до этого, попыталась подняться.

— Вроде оклемалась. — Над ней склонилось и табачно дыхнуло в нее чье‑то волосатое лицо с попорченными трахомой глазами и радостно повторило: — Ей — бо, оклемалась!

Тут же табачно — бородатое лицо заменила Пелагея и певуче проголосила:

— Ай и вправду оклемалась! — На щеку упала крупная капля, Ирина слизнула ее языком и, почувствовав соленость, догадалась, что это Пелагеина слеза, обмягченно поблагодарила:

— Спасибо.

Должно быть, оттого, что она благодарно прикрыла веки, Пелагея встревожилась:

— Да ты чего, девонька?

И от этого слова, наверное, происходящего от «дева», Ирина окончательно взбодрилась, села и увидела, что ее несут, ухватившись за полы и рукава серой шинели. «Так вот почему пахло потом…» — мелькнула догадка. Ирина хотела понять, чья именно эта шинель, но мысли ее оборвал по- строжавший голос красного начальника:

— Этих‑то тоже надо бы закопать, а то раз- воняются, да и мухи от них заразу понесут…

Ирина проследила за его взглядом и увидела лежавшего пообочь Хлюста. Он лежал навзничь, чуть подогнув левую ногу и откинув голову на кочку, будто пьяный извозчик на откидной верх пролетки, рот был чуть приоткрыт и тускло сверкал золотым зубом, а высветленные и уже остекленевшие глаза были неподвижно и безучастно устремлены в небо, очищавшееся от сваливавшихся по окружью за темневшуюся землю опавших дождем туч, неясно и тревожно мерцавшее от всполохов ушедшей далеко грозы. Рядом с ним лежал, уткнувшись в землю, Туз. Ирина почувствовала одновременно и страх, и облегчение оттого, что теперь она уже не будет бояться этих страшных людей, и совсем неожиданно для себя пожалела Хлюста: «А ведь и он чего‑то хотел в этом непонятном мире и, может, не был понят». Но тут же остановила свою жалость, вспомнив и налет на поезд, и смерть Петра, и липкую, приторную об- волакиваемость Хлюста, и вдруг сказала в кожаную спину красного командира:

— Земля их не примет.

Тот оглянулся удивленно, поглядел на нее внимательно, согласно и тихо сказал:

— А и верно. Нету им в нашей земле места. — И так же тихо отдал распоряжение: — Ну — ко, ро- бя, ташши их в реку, да по камню к ногам привяжи, а то поверху, как дерьмо, поплывут. Пусть уж лучше рыбам на корм, как червяки, станут…

— Рыбам ето тоже не по скусу…

Начальник, недовольный возражением, повернул голову к погосту, помолчал и буркнул:

— Ладно, заройте их где подале… Как волков.

И тут же шинель, на которой лежала Ирина, пружинисто вздрогнула и понесла ее под слези- стыми листьями поклонно опустившихся березок, выстроившихся обочь выбитой ногами скорбной тропинки, к встревоженно притихшему от грозы и недавних выстрелов селу.

Глава восьмая

1

Еще до ледостава устойчиво подул норд — норд- ост, натолкал в Финский залив много всякого сору, особенно опавшей листвы, она прилипчиво обогревалась возле обшарпанных стальных корпусов кораблей, стоявших в тишке финских шхер. Потом неожиданно ударил сильный мороз, залив начал покрываться льдом, и моряки забеспокоились:

— Дома вон что делается, а мы тут торчим. Закует нас льдом, бери голыми руками.

Партийцы, как могли, успокаивали людей, даже механик пафосно восклицал:

— Флот русский был, есть, ему и дано быть впредь!

Но слухи всякие накатывались, как штормовые гряды, донесся и такой, будто флот немцам хотят отдать. Надо бы домой поспешить, да как отсюда выколупнешься сквозь толстые льды. А надо, надо уходить из этой насторожившейся холодной земли Финляндии, примкнутой, как чужой штык, иноязычной, непонятной и непонятой, благожелательной и враждебной, как и вся Россия, подогреваемой политикой.

Но сказано было уже не единождыз «Флоту российскому быть!» Об этом помнили, это жило в душе каждого неистребимо, хотя и позабыто стало, кому и когда так сказано было: балтийцам ли, черноморцам ли, а то и в Средиземном море произнесено — мало ли куда русские корабли хаживали.

А тут и официальное распоряжение подоспело: готовить корабли к Ледовому переходу в Кронштадт. Межстрадная, полубездельная пора, будоражимая лишь слухами, кончилась.

На «Забияке», как и на других кораблях, все пришло в движение. Гордей сутками не вылезал из машины, помогая «духам» снять с механизмов зимнюю смазку. За этим занятием и застал его вахтенный, строжисто рявкнув сверху:

— Товарищ Шумов, к командиру!

Гордей, вытерев ветошью руки, поспешил в каюту Колчанова.

За дверью каюты командира миноносца слышался шум голосов, и, хотя разобрать слова было невозможно, Гордей понял, что Колчанов с кем‑то спорит. Открыв дверь, Гордей увидел сидящего на диване Заикина. Колчанов вышагивал по каюте и разгоряченно говорил:

— В конце концов, неделей раньше, неделей позже — не имеет значения, а без штурмана выходить в море нельзя. Не полагается! — И решительным жестом руки как бы отрубил всякие возражения.

Заикин к этому жесту отнесся спокойно:

— Ничего, обойдемся, мы ведь не одни пойдем, а в составе большого отряда. — И, увидев Гордея, сообщил: — А вот и он сам.

Колчанов резко повернулся к Гордею и махнул рукой:

— Вот с ним и решайте, а я снимаю с себя всякую ответственность за последствия. — И, сунув руки в карманы, устало опустился в кресло.

— Садись, — предложил Заикин, подвигаясь на диване, и, когда Гордей сел рядом с ним, спросил: — У тебя все готово к переходу в Кронштадт?

— Как будто все, — неуверенно сообщил Гордей, мысленно проверяя, все ли у него готово.

— Ну и хорошо. Но сам ты пойдешь не с нами, а с первым отрядом, на «Петропавловске». — И пояснил: — В Петрограде открываются курсы военморов, будешь там учиться на штурмана. Надо, чтобы ты успел к началу занятий. Или не хочешь?

— Хочу, да еще как! — обрадовался Гордей. — Вот и Федор Федорович говорил, что мне надо учиться. Говорили же?

— Конечно, надо, я этого не отрицаю. Но в такое время? — все еще разгоряченно сказал Колчанов.

— Как раз самое время и есть! — возразил Заикин. — У нас из офицеров всего двое осталось: вы с механиком. А на других кораблях и вовсе ни одного. Поэтому и открывают курсы.

— Я понимаю. — Колчанов успокоился и согласился: — Что же, пусть едет.

— Иди собирайся, — распорядился Заикин. — Дела передашь Демину, он уже обо всем знает, ждет тебя в штурманской рубке.

Если сборы отняли не более пяти минут, то с Деминым пришлось повозиться часа два. Он дотошно проверил все приборы, ощупал каждый винтик и даже пересчитал карандаши.

— Ты не обижайся, — утешал он Гордея. — Теперь это все нашенское, советское, и на счету должно быть.

— А я и не обижаюсь.

— Тогда пойдем докладывать.

Колчанов, выслушав доклад, сгреб их за плечи, потянул из каюты:

— А теперь пойдем на митинг.

— Какой еще митинг? — удивился Гордей.

— По случаю вашего отъезда. Так предложил судовой комитет, и я с ним вполне согласен.

И верно, на юте собралась почти вся команда, не было только механиков — они возились в машине.

Открывая митинг, Заикин сказал:

— Шумова мы хорошо знаем и поэтому оказываем ему такое доверие — учиться на командира Рабоче — Крестьянского Красного Флота. Думаю, он нас не подведет.

Потом выступил Давлятчин:

— Шумов — якши человек, башка у него умный, но бульно горячий. Остудить мал — мало надо, но пусть едет.

Колчанов тоже сказал коротко:

— Красному флоту нужны свои командные кадры, преданные и знающие. Шумов способный человек; и я уверен, что он успешно закончит курсы и вернется на корабль. Он первый из матросов едет учиться, но, я надеюсь, не последний. У нас нет ни старшего помощника, ни артиллериста, ни минного офицера, извините, командира. Они нам нужны, и я верю, они у нас обязательно будут.

Его речь была встречена одобрительными возгласами, кто‑то даже крикнул «ура», но Колчанов поднял руку и, выждав, пока водворилась тишина, добавил:

— Я не очень сентиментальный человек, но мне больно расставаться с Шумовым, я привык к нему. Однако мне приятно провожать его в столь радостное плавание. Попутного ему ветра!.

Колчанов протянул Гордею руку и не выпускал ее до тех пор, пока Заикин не закрыл митинг. «Из всех матросов на корабле он для меня был, пожалуй, самым близким. Клямина уже нет, Заикин хотя и образованнее, но не всегда понятен, а Шумов — ближе», — с грустью думал Федор Федорович.

Гордею тоже жаль было расставаться с Кол- чановым. Ему было почему‑то стыдно, что Федор Федорович вот так, на виду у всех, держит его за руку, и, как только митинг закончился, он осторожно вынул ее из ладони Колчанова.

Потом до самого трапа Гордея тискали, жали ему руки, добродушно напутствовали легкими подзатыльниками и словами:

— Держись, парень!

— Не осрами забияцкой славы.

— Не забывай своих.

А Заикин подгонял:

— Поторопись, вон «Ермак» уже вышел.

Ледокол «Ермак», наваливаясь стальной грудью на толстый лед, подминая его под себя и кроша, нещадно дымя трубами, медленно выбирался из гавани. Вслед за ним потянулся и ледокол «Волы- нец», и, когда Гордей добежал до «Петропавловска» боцмана уже сдергивали с чугунных голов кнехтов арканы швартовых петель.

Вахтенный командир приказал:

— Дуй в котельное, у нас кочегаров не хватает. А кису брось вон в ту сетку, никуда не денется.

Закинув мешок с пожитками в ближайшую коечную сетку, Гордей спустился в котельное отделение, там ему дали лопату, и он начал кидать уголь в жаркую пасть топок. Кочегаров и в самом деле не хватало, Гордею пришлось стоять две вахты, он изломался настолько, что еле дотащился до кубрика и, свалившись на рундук, тотчас заснул как убитый. А через четыре часа его кто‑то еле растормошил, сунул в руку алюминиевую миску с борщом и сказал:

— Через десять минут на вахту, так что не мусоль долго.

Ложку дать забыли, Гордей по — собачьи хватал борщ через край, давясь и обжигаясь. Потом вылез на верхнюю палубу и огляделся.

День выдался ясный, все вокруг ослепительно сверкало, лишь темно — синяя полоса фарватера с белыми льдинами была похожа на нитку с бусами и на нее еще нанизывались темные громады кораблей. По силуэтам Гордей определил, что за «Ермаком» и «Волынцем» идут «Севастополь», «Гангут», «Полтава», «Рюрик» и несколько крейсеров. Зрелище было внушительным и красивым, несмотря на пронизывающий до костей холод, с палубы уходить не хотелось, но из люка котельного отделения уже выползали черные, как майские жуки, матросы сменившейся вахты, надо было спешить.

И опять удушливо набивалась в ноздри, в рот, в уши, разъедала вспотевшее тело угольная пыль, а прожорливые пасти топок поглощали одну лопату за другой, сердито фырчали и плевались искрами; маслянисто блестели чьи‑то черные лица, и только зубы белели снежно и чисто, да прыгали в глазах яростные отсветы огня. Ломило спину, дрожали руки, непроизвольно подгибались колени, а смены все не было и не было, а тут еще кто‑то принес сообщение, что корабли затерло льдами и, если не поднажать, они вмерзнут. И

уже две смены, теснясь, цепляясь друг за друга комлями черенков, матерясь и похекивая, совали в топку лопату за лопатой, а стальное чрево корабля судорожно вздрагивало от гулких ударов о лед и тряслось как в лихоманке, оглушительно скрежеща и взвизгивая.

Теперь не было ни смены вахт, ни подъемов и отбоев, спали тут же, на угольных кучах, ели тоже тут, даже мочились здесь же и не роптали, не матерились, а работали молча, остервенело…

Лишь через пять суток, 17 марта 1918 года, пришли в Кронштадт, и Гордей, еще не отмывшись от угольной пыли, сошел на берег. Пока ждал оказию на Петроград, успел помыться в бане школы юнг, прошелся по бывшей Господской улице, заметно слинявшей, утратившей блеск витрин и нарядов, но все еще оживленной. Знакомых никого не встретил, пошел на причал, долго мерз там, пока не пристроился на буксир, идущий в Петроград.

2

Курсы работали при клубе военных моряков, недавно открывшемся на Васильевском острове в здании бывшей Фондовой биржи. «Где‑то неподалеку Михайло Ребров живет, надо бы сходить, может, он про Наташу что знает?» — подумал Гордей. После Гатчины он так и не видел ее и ничего о ней не знал. Не догадался тогда, в Смольном, спросить у Ивана Тимофеевича адрес, а теперь вот жалел.

С тех пор как они расстались с Наташей в Гатчине, минуло всего четыре месяца, а Гордею казалось, что прошли многие годы. Он часто вспоминал ее, тосковал по ней, но странно: чем боль ше проходило времени, тем расплывчатей становился ее образ, более смутно проступали в воспоминаниях черты ее лица, и только фигура, упругая и стройная, будто точеная,‘все еще виделась отчетливо и ярко, как в первый день знакомства.

«Неужели я и ее, как Люську, забуду? — встревоженно думал Гордей. И тут же успокаивал себя: — Нет, Люську‑то во мне вытеснила она, а ее разве кто вытесняет?»

И теперь, когда он приехал в Петроград и верил, что Наташа где‑то тут, недалеко, его охватило такое нетерпение увидеть ее, что он перестал спать ночами, а если и засыпал, то ненадолго и неспокойно, может, еще и потому, что мечтал встретиться с ней хотя бы во сне. Но сны были какие‑то сумбурные, фантастические, и только один раз приснился ее попугай, он проорал свое заученное «здр — ра — сьте!» и тут же исчез, уступив место Клямину, который почему‑то сидел верхом на тощей лошадке, на голове у него была царская корона, а на ногах лапти, он бил ими в ребристые бока лошади, но та не двигалась с места…

В ближайший же свободный вечер Гордей отправился искать Михайлу, долго. бродил по линиям Васильевского острова и никак не мог вспомнить дом, в котором жил Михайло. Зашел наугад в несколько домов, но безуспешно, лишь потом сообразил, что идти надо в Смольный, там‑то наверняка знают про Реброва. Идти туда было уже поздно, решил это сделать в следующий свободный вечер.

Однако через два дня Ребров сам приехал на курсы делать доклад о политическом положении. Он говорил о Брестском мирном договоре, о том, что по этому договору. мы должны вывести свои военные корабли из Ревеля и Гельсингфорса или разоружить их, что корабли уже переходят в Кронштадт. Все это Гордей знал и слушал без особого интереса, разглядывая Михайлу. Тот почти не изменился, только похудел, и в движениях его появилась какая‑то нервная резкость. Гордей подумал, что после доклада Михайло может сразу уехать, побоялся упустить его и стал пробираться в передний ряд. Михайло заметил его, узнал, коротко кивнул и улыбнулся, как улыбался прежде — чуть снисходительно и насмешливо.

А когда закончил доклад и ответил на многочисленные вопросы, спрыгнул со сцены и, пожимая Гордею руку, весело спросил:

— Ну как, не шибко тут толкаются?

А их и верно толкали, кто‑то лез с вопросами, и Михайло предложил:

— Пойдем‑ка ко мне, тут не дадут поговорить.

— У меня еще занятия сегодня, надо отпрашиваться, — сказал Гордей.

— Ну это мы сейчас уладим. — Михайло поискал взглядом кого‑то, должно быть, заведующего курсами бывшего адмирала Сухомеля, но тот, видно, ушел.

Выручил стоявший неподалеку и слышавший их разговор молодой, но уже известный на флоте преподаватель навигации Сакеллари:

— Сейчас мой предмет, пусть идет, потом наверстаем.

— Спасибо, товарищ, — поблагодарил Михайло и потянул Гордея к выходу.

По дороге дотошно расспрашивал о положении в Гельсингфорсе, о том, как шли до Кронштадта, а Гордей толком ни о чем рассказать не мог.

— Я вас искал, — сообщил Гордей, когда Михайло на минутку замолчал. — Но запамятовал, какой дом, так и не нашел.

— Да вот он, на углу.

— Теперь запомню. А Иван Тимофеевич Егоров где живет? — спросил наконец Гордей о том, о чем хотел спросить сразу, да все как‑то не удавалось.

— Он ведь опять в Ревель уехал. Там, брат, такие дела…

— Один или с дочерью? — перебил Гордей и смущенно потупился.

— А, ты вот о ком. — Михайло внимательно. посмотрел на Гордея и сочувственно сказал: —Понятно. Только о дочери я ничего не знаю. Егоров поехал без нее. Может, она здесь, в Петрограде? — И уже весело добавил: — Ничего, не тужи, найдется твоя Наталья. Любишь ее?

— Не знаю, — откровенно признался Гордей. — Вспоминаю часто. Только вы не подумайте, у нас с ней ничего такого не было.

— Вот чудак, я ничего такого и не думаю. — Михайло остановился, повернулся спиной к ветру, прикуривая от спички. Сделав две — три глубокие затяжки, подытожил: — Это, брат, хорошо, когда любишь.

— Да ведь я и сам не знаю.

— А я знаю. Еще тогда, в Ревеле, после тюрьмы, видел, как ты на нее глядел. Чисто глядел. Вот и теперь разыскиваешь.

— Найти бы!

— Захочешь — найдешь. Человек не иголка, не затеряется.

— Если живая, — неожиданно для себя сказал Гордей. Хотя он и оставил Наташу на фронте, но никогда и в мыслях не допускал, что ее могут Убить или ранить, она казалась ему неуязвимой ни для горя, ни для грязи, ни для пуль, сама мысль о ее смерти показалась бы ему нелепой, дикой, а вот сейчас это выскочило неожиданно и ужасающе просто, помимо его воли. И эта мысль разбудила в нем такую тревогу и боль, что у него сжалось сердце, заныла в плече рана, и закружилась голова.

Михайло заметил его состояние, но истолковал его по — своему:

— Это у тебя от недоедания. Постоим немного — и пройдет. Да, с харчем нынче туговато, детишкам и то не хватает. Ну как, прошло? — Он распахнул двери подъезда. — Пошли, угощения не обещаю, а морковным чаем Варвара нас попотчует.

Гордей отказался:

— В другой раз забегу, дом теперь знаю.

3

Должно быть, Михайло только сейчас догадался, о чем он думает, поэтому уговаривать не стал, только пообещал:

— Насчет Натальи Егоровой попробую в медицинском отделе узнать. Правда, учет там еще не совсем налажен, но попытаюсь. Ну бывай, — Он крепко пожал Гордею руку, пытливо посмотрел в глаза и шагнул в подъезд.

А Гордей долго стоял на тротуаре, прислушиваясь к тому, как затихают в пролетах лестницы шаги Михайлы, ни о чем не думая, стоял в каком‑то непонятном оцепенении. И лишь когда наверху хлопнула дверь, он очнулся, и снова его охватила тревога за Наташу. Он уже жалел, что не упросил Михайлу тотчас же поехать в медицинский отдел и попытаться выяснить главное — жива ли она?

Он настойчиво отгонял неожиданно возникшую мысль о самом худшем, что с ней могло случиться, но не мог справиться с собой, в голове все перепуталось, он старался и никак не мог сосредоточиться на чем‑нибудь постороннем, хоть немного отвлечься. Никогда еще с ним такого не случалось, никогда он не ощущал такой растерянности и с недоумением прислушивался к щемящей боли в груди, к толчкам бьющей в виски крови, к растекающейся по всему телу слабости. Чтобы преодолеть эту слабость, он встряхнулся и решительно зашагал, сам не зная куда — лишь бы двигаться, ощущать во всем теле силу и легкость самого движения, не заботясь о его цели.

Он долго бродил меж серых, мрачных домов, пока не вышел на набережную, дохнувшую на него холодом и ветром. Постепенно сознание его начало проясняться, и~~в нем отчетливо проступила более спокойная мысль: «Завтра с утра отпрошусь с занятий, пойду сразу к Михайле в Смольный, там должны знать».

Он повернул в сторону биржи, шаги его гулко откликались в камне пустынной набережной, их эхо успокаивало и обнадеживало. Гранитные сфинксы возле Академии художеств тоскливо взирали на изъеденный туманом, ноздреватый лед Невы, а с противоположного берега навстречу им вставал на вздыбленном коне бронзовый Петр.

Должно быть, отец все‑таки поругал Сиверса, и с очередной партией раненых Наташу отправили в Петроград, в клинику профессора Глазова, где ей и велено было остаться. Там действительно не хватало сестер, и профессор в ответ на прось — бу отпустить ее сурово сказал:

— Здесь тоже фронт, милочка.

Он не узнал ее, и Наталья не стала напоминать, полагая, что сама увидит Ирину, поскольку ту тоже направили сюда по предписанию. Но прошел день — другой, а Ирина не появлялась, и Наташа, подумав, не случилось ли с ней что, спросила профессора:

— Александр Владимирович, а где ваша дочь Ирина?

— А вы ее знали? — обрадованно спросил профессор.

— Мы с ней в Гатчине вместе были.

— Да — да, теперь я припоминаю, вы были при операции этого Петра Шумова. Так вот, Ирина уехала с ним на Урал.

— Они что… поженились?

— Что вы, что вы! — Профессор испуганно замахал руками, будто отгонял это невероятное предположение, — Он же в два раза старше ее. И вообще… Она лишь сопровождает его.

— Как же вы ее отпустили?

— Вот так и отпустил, старый дурак! Думал, как лучше, а вышло наоборот. Вот уже месяц ничего не знаем о ней. — Он груётно покачал головой, весь как‑то съежился и мгновенно постарел лет на десять.

— Ничего, обойдется, — попыталась утешить Наташа.

— Да — да, обойдется, — рассеяно и совсем неуверенно подтвердил профессор.

— Так я пойду градусники ставить, — сказала Наташа, догадываясь, что профессору сейчас не до нее.

— Да, пожалуйста… Впрочем, постойте. Вы не могли бы оказать мне небольшую услугу? Понимаете, моя жена… ну, словом, ее это страшно огорчило. Так вот, не могли бы вы вечером пое хать к нам? — Во взгляде профессора было столько мольбы и отчаяния, что Наташа не смогла ему отказать, хотя именно сегодняшний вечер у нее был занят: они с отцом должны были поехать в Парголово за козьим молоком, которое ему прописали врачи.

После работы Наташа с Глазовым поехала к нему домой. Александр Владимирович почему‑то волновался, никак не мог попасть ключом в замочную скважину и, заметив, что Наташа смотрит на темную полоску на двери, пояснил:

— Тут раньше табличка висела. — Наконец он справился с замком и, открыв дверь, жестом пригласил Наташу войти. — Раньше мы занимали всю квартиру, теперь она именуется коммунальной, по одной комнате занимают Пахом и Евлампия, впрочем, они тут и жили. Люди добрые и тихие, раньше они служили у нас, теперь Пахом работает истопником в какой‑то большой конторе, а Евлампия в той же конторе уборщицей. Вот эту комнату— раньше она была столовой — занял весьма странный субъект по фамилии Пупыркин. Выдает себя за поэта какого‑то нового направления, но, по — моему, первостатейнейший авантюрист. Нет, он не слышит, в это время он разносит свои вирши по газетам и журналам. И вот что удивительно: его иногда печатают! Вот сюда, пожалуйста. — Александр Владимирович распахнул стеклянную дверь в большую круглую комнату и крикнул: — Танюш, у нас гости!

Из боковой двери, выходившей в круглую комнату, по — видимому гостиную, показалась маленькая белокурая женщина, несмотря на возраст, все еще очень красивая, пожалуй; Ирина похожа именно на нее. Скользнув беглым взглядом по

Наташе, она вопросительно посмотрела на профессора.

— Это Наташа Егорова… — Александр Владимирович слегка подтолкнул Наташу к жене и поспешно сообщил: —Знаешь, Танюша, она была с Иришей в Гатчине и знает того самого Петра Шумова… А это, как вы, очевидно, догадываетесь, моя жена Татьяна Ивановна.

— Очень приятно. — Татьяна Ивановна протянула Наташе руку. — Я очень рада, что Александр Владимирович привел вас. Садитесь вот сюда, здесь удобно.

Она села рядом с Наташей на диван и сразу засыпала ее вопросами:

— Вы знали Иришу? А почему я вас раньше не видела? И кто этот Шумов? И почему именно Ириша должна его куда‑то сопровождать? Куда? И вообще, надежный ли он человек?

Наташа даже растерялась от этого водопада вопросов и откровенно призналась:

— Я не знаю, с чего начинать.

— Да — да, Танюша, нельзя все сразу, — попытался прийти ей на помощь Александр Владимирович.

И тут же на него обрушился град распоряжений.

— Ив самом деле, давайте по порядку. Саша, будь добр сказать Евлампии, чтобы вскипятила самовар, пусть Пахом сходит в лавку Лавренева, прикажи подать нам чего‑нибудь легкого…

— Танюша, какой Пахом, где Евлампия? — с мягким упреком напомнил Александр Владимирович.

— Ах да, я все время забываю! — спохватилась Татьяна Ивановна. — Пойди на кухню и поставь чайник. Да, спички в буфете, я их спрятала от этого Прыщева, он много курит, и притом какой‑то ужасно вонючий табак.

— Не табак, а махорку, и не Прыщев, а Пу- пыркин. Симеон Пупыркин, — поправил Александр Владимирович, доставая из буфета спички.

— Ну все равно. Так вы, пожалуйста, рассказывайте, — попросила Татьяна Ивановна Наташу. — Начните с самого начала, так лучше.

— Мы познакомились с Ириной в Гатчине, — начала рассказывать Наташа так, как будто отвечала урок. Татьяна Ивановна нетерпеливо перебила ее:

— Это я уже знаю.

Наташа даже растерялась и попросила:

— Вы уж, пожалуйста, не перебивайте меня. — И рассказала, как познакомилась с Ириной, не. забыла упомянуть, правда вскользь, о том, как устроила им с Гордеем сцену ревности.

— Да вы его знаете, он у вас был, матрос такой широкоплечий, он оставлял у вас раненого товарища.

— Да, помню, как же, помню. Он такой крупный и совершенно неуклюжий, как медведь. Они же о чем‑то поспорили с Павлом, не помню уж, о чем именно. — По лицу Татьяны Ивановны пробежала тень, но она тут же встряхнулась, согнала ее и спросила: — Так этот Шумов, с которым поехала Ирина, его брат или отец?

— Его дядя.

— Ага, теперь понятно. Он лучше или хуже племянника?

— В каком смысле? — не поняла Наташа.

— Ну этот, которого я видела, очень наивный и чистый, хотя неуклюж и совсем невоспитан. Я только не понимаю, зачем им надо в кого‑то стрелять, кого‑то свергать, ей — богу, и без этого все было не так плохо, а теперь вот какой‑то пройдоха Топыркин ворует в кухне спички. Да, так на чем мы остановились? Ах да, вы сказали, что это его дядя. Ну и что?

— А то, что они оба очень чистые и борются за очень чистые идеалы! — резко сказала Наташа. — Именно это и привлекло вашу Ирину.

— Не знаю, не знаю, какие у них могут быть идеалы. По — моему, идеалы могут быть только у интеллигенции. А Ирина еще девочка, ей бы в самую пору о замужестве думать. Вот вы хотите выйти замуж?

— Не знаю, — ответила Наташа, застигнутая вопросом врасплох. Ход мыслей Татьяны Ивановны трудно было предугадать.

— Хотите! — убежденно сказала Татьяна Ивановна. — В вашем возрасте все хотят. Я тоже хотела. Вам кто‑нибудь нравится?

— Да. — Наташа решила быть откровенной до конца, — Тот самый матрос, который был у вас.

— Ну что же, он сильный, женщина должна ценить это прежде всего. Но, судя по всему, вы из интеллигентной семьи, такая воспитанная, а он мужик… Нет, я решительно не понимаю этого!

— Революция и мужиков сделает интеллигентами…

— Вот теперь вспомнила! — воскликнула Татьяна Ивановна. — Именно об этом они спорили с Павлом! — И вдруг поникла и разрыдалась, роняя сквозь слезы: — Господи, верни мне моих детей! Где они? Почему я такая несчастная? Кто в этом виноват? В чем я провинилась?

Из кухни прибежал встревоженный Александр Владимирович, стал утешать, поглаживая Татьяну Ивановну по спине:

— Ну, мамочка, не волнуйся, все Обойдется…

— Так я пойду? — спросила Наташа.

Александр Владимирович согласно кивнул, но

Татьяна Ивановна возразила:

— Нет, оставайтесь, пожалуйста! — Подобрала тонкими пальцами слезы со щек, высморкалась в платок и уже спокойно распорядилась: — Саша, подавай чай.

— Не вскипал еще.

— Тогда накрой стол.

Александр Владимирович засуетился, стал доставать из буфета посуду, уронил на пол тарелку, она разбилась, профессор растерянно смотрел то на жену, то на осколки и повторял одно и то же;

— Как же это, а?

— Ничего, посуда — это к счастью! — сказала Наташа, собрала осколки, расставила на столе чашки и блюдца и спросила: — Где у вас кухня?

Александр Владимирович было засопротивлял — ся:

— Что вы, я сам!

Наташа отстранила его:

— Вы этого не умеете.

— Пожалуй, да, — согласился профессор.

За чаем профессор заговорил о делах клиники, он слишом старательно пытался привлечь внимание именно к этой теме, Наташа поддерживала его, но Татьяна Ивановна вдруг осадила их:

— Не для того же ты привел ее сюда. — И опять стала расспрашивать Наташу, теперь уже обстоятельно и спокойно. Она быстро овладевала собой, Наташа даже позавидовала этой ее способности.

Когда Наташа уходила, Татьяна Ивановна снова расплакалась и попросила:

— Вы заходите к нам, пожалуйста. Саша, обещай, что ты ее еще приведешь к нам.

— Хорошо, я приду, может быть, от Ирины какое известие будет.

Она и в самом деле заходила к ним почти каждую неделю, но от Ирины ничего не было, а Наташа так надеялась через нее узнать что‑нибудь о Гордее. Она знала, что его корабль ушел в Гельсингфорс, писала туда, но ответа не получила, а потом все ее письма вернулись с пометкой: «Адресат выбыл». Когда и куда выбыл, не было указано, и Наташа совсем отчаялась найти Гордея.

Когда отец уехал в Ревель, у нее стали свободными все вечера, она не знала, куда их девать, и торчала в клинике до поздней ночи. Однажды Александр Владимирович предложил:

— А почему бы вам не пойти учиться?

— Мне не на что будет жить. И потом, мне нравится в клинике.

— Вот и хорошо, будете работать и учиться. В медицинском училище открылось вечернее отделение, я могу дать рекомендательное письмо.

Его письмо помогло Наташе поступить в медицинское училище.

Теперь она была занята почти все вечера, приходила домой поздно, когда хозяйка уже спала, впрочем, сейчас это не имело значения, комнату официально закрепили за Наташей, и плату за нее надо было вносить в коммунальный отдел. С хозяйкой у нее сохранились добрые, сердечные отношения, — старушка жалела Наташу как сироту, в меру своих сил заботилась о ней, Наташа в свою очередь отвечала ей искренней привязанностью и выполняла по дому самую тяжелую работу — мыла полы и стирала.

Однажды она, как обычно, возвращалась где- то возле полуночи и очень удивилась, увидев в окне своей комнаты свет. «Неужели папа вер нулся?» — подумала она и стремительно взбежала по лестнице на третий этаж. Хозяйка встретила ее в прихожей, встревоженно сообщила:

— Там какой‑то моряк, я не хотела пускать, но он велел показать вашу комнату и сказал, что будет ждать вас хоть целый год.

Наташа приоткрыла дверь своей комнаты и увидела Гордея. Он сидел за столом в неудобной позе, прислонив голову к подоконнику, и спал.

— Т — с-с, — повернулась она к хозяйке. — Не станем его будить.

Она не хотела его будить сразу, чтобы получше рассмотреть, и долго сидела на кровати, неотрывно глядя на него. Он сильно возмужал, черты лица обозначились резче, над переносьем появилась упрямая складка, придававшая лицу суровое выражение, и только губы оставались по- детски припухлыми, чему‑то улыбались во сне.

Наташа увидела на столе свои письма, они были вскрыты, наверное, нехорошо, что он прочитал их. «Впрочем, это же ему письма, поэтому он имел право их вскрыть и прочитать», — оправдала его Наташа.

«Должно быть, он очень устал, если заснул в такой неудобной позе. Пусть немного поспит», — решила она, стараясь дышать тише, чтобы не потревожить его. Потом подумала, что, может быть, ему надо возвращаться на корабль и они не успеют поговорить, встала, осторожно погладила его по лицу. Он не проснулся, лишь вздохнул и так забавно и сладко причмокнул, что Наташа не удержалась, рассмеялась. Он тотчас открыл глаза, посмотрел на нее как‑то странно, взгляд его был еще бессмысленным, подернутым голубоватой дымкой сна, потом дымка растаяла, появилось удивление, а затем синим пламенем вспыхнула радость.

Наташа осторожно прикоснулась к этому пламени губами, оно оказалась чуть — чуть солоноватым, это очень удивило ее, но она догадалась, что это ее слезы, испугалась, что они погасят пламя, отстранилась, еще раз поглядела ему в глаза и, убедившись, что пламя не погасло, выдохнула:

— Милый!

Гордей встал, прижал ее к груди и долго держал так, а она ощущала щекой его дыхание и слышала, как гулко бьется его сердце. Потом оттуда, из глубины его груди, донеслись до нее слова:

— А я только что видел тебя во сне, открыл глаза, а ты тут… Знаешь, я давно хотел увидеть тебя во сне, но ты ни разу не пришла, а теперь вот сразу и во сне, и наяву. — И уже громко и упрямо заявил: — Теперь я тебя никуда от себя не отпущу!

— А я и не уйду никуда, — тихо сказала она и радостно засмеялась.

Глава девятая

1

Летом 1921 года Гордей закончил курсы и получил назначение младшим штурманом на линейный корабль «Марат» — бывший «Петропавловск», тот самый, на котором пришел из Гельсингфорса три года назад. Линкор и сейчас стоял в Кронштадте, и это особенно обрадовало Гордея: можно будет хоть изредка наведываться домой, пока Наташа закончит учебу, а там, глядишь, и она переберется в Кронштадт.

Рейсовые пароходы из Петрограда в Кронштадт ходили два раза в день — утром и вечером.

Удобнее было отправиться утренним пароходом, но он уходил рано, Гордей не успевал на него, потому что от Охты до пристани Васильевского острова добираться трамваями не менее двух часов, да еще с тремя пересадками. С утра и Наташе надо было идти на занятия, а ей очень хотелось проводить его.

Сборы были недолгими. Две смены белья, выданная накануне выпуска форма первого срока, полотенце и кусок хозяйственного мыла не заняли и половины старенького фанерного чемодана, который одолжила хозяйка квартиры. Сверху Гордей положил учебники по навигации, мореходной астрономии, лоцию Балтийского моря и закрыл чемодан на большой ржавый висячий замок, чуть поменьше амбарного, — тоже подарок хозяйки. Потом проводил Наташу до трамвая, условившись встретиться с ней вечером на пристани.

Возвращаясь домой, увидел у подъезда легковой автомобиль и с удивлением подумал: «К кому бы это?» Наверное, многие здесь никогда не видели автомобиля, поэтому не только ребятишки, сбежавшиеся со всей округи, а и взрослые с любопытством осматривали и ощупывали его. Шофер в черной кожаной куртке и кожаной же фуражке с большими пилотскими очками над козырьком безуспешно пытался отогнать публику, увещевая:

— Граждане, не повредите чего, машина дорогая, к тому же иностранная, запасных деталей нет.

Заметив Гордея, он шагнул ему навстречу, козырнул и осведомился:

— Товарищ Шумов?

— Он самый.

— Меня прислал за вами товарищ Ребров. Он ждет вас в Смольном. Прошу садиться.

Усаживаясь в автомобиль, Гордей увидел, с какой завистью смотрят на него мальчишки, и предложил шоферу:

— Может, прокатим до угла?

Тот озабоченно покачал головой, с сомнением попинал шины на колесах и разрешил:

— Ладно, не больше пятерых.

Мальчишки мигом облепили автомобиль, набралось их десятка полтора, пришлось высаживать тех, кто повзрослее. Оставили с десяток совсем маленьких, среди них оказалась одна девочка, Гордей взял ее на колени. Ребятишки притихли, оробели, у иных были совсем испуганные лица; взрослые, стоявшие чуть поодаль тоже забеспокоились.

— Васька, куда, окаянный, забрался? Ишь барин нашелся, голопузый! — кричала женщина в застиранной до неопределенного цвета кофте. — Погоди, я те уши‑то надеру!

А Васька, вихрастый парнишка лет восьмидевяти с густо обрызганным веснушками лицом и острыми хитрющими глазами, уже вполне освоился с положением и старательно мял обеими руками резиновую грушу клаксона, выдавливая из нее душераздирающие звуки.

— Эй ты, конопатый, высажу, — добродушно предупредил его шофер, и Васька отпустил грушу, не зная, однако, куда пристроить свои неугомонные руки, пока не нашел им другое применение— дернул за косичку сидевшую на коленях у Гордея девочку. Та запищала, Гордей слегка шлепнул Ваську по затылку, и тот наконец притих.

Шофер между тем долго крутил заводную рукоять, мотор лишь всхлипывал, что‑то у него внутри сипело и чавкало, но он не заводился. Наконец мотор выстрелил облако дыма и заработал. Ребятня завизжала от восторга, когда автомобиль тронулся, а толпа взрослых так и бежала за ним до самого угла.

У Реброва шло какое‑то совещание, Гордею пришлось ждать около часа, пока оно закончилось.

Кабинет у Михайлы был мрачноватый, но просторный, обставлен старинной дорогой мебелью: массивный стол, покрытый зеленым сукном, срезными ободьями поверху и гнутыми ножками, два книжных шкафа красного дерева с бронзовой окантовкой, диван с резной же спинкой — все одной мастн, даже спинкн стульев выделаны тонкой деревянной вязью, видать, ладил все это великий мастер. «Ишь по — буржуйски обставился», — неодобрительно подумал Гордей, пожимая руку Михайле, вышедшему навстречу.

Михайло в кабинете оказался не один, у окна отпирал створки еще кто‑то, лица его не было видно, но, когда он обернулся, Гордей сразу узнал его:

— А, Студент! Вот где опять свиделись.

Федоров протянул руку:

— Здравствуй, Шумов. Рад тебя видеть.

Должно быть, он и верно обрадовался, улыбался и даж, е обнял Гордея, потом отстранился и, потирая бока, сказал:

— Ребра поломаешь, черт полосатый!

— Выходит, знакомые? — спросил Михайло.

— На Зимний вместе шли, он ко мне комиссаром был приставлен, — сообщил Гордей.

— Тем лучше, теперь опять вместе будете. Да вы садитесь. — Подождав, пока Гордей с Федоро вым’ усядутся, Ребров, продолжал: — Вот какое дело, товарищи. Есть для вас обоих одно весьма важное партийное поручение. Пойдете на «Лау- ринстоне» в Эстонию.

— Да ведь меня же на «Марат» младшим штурманом назначили, — возразил Гордей.

— С «Маратом» придется пока обождать. Стране нужен хлеб. Вот за мукой и пойдете. Но дело не только в муке. Этот поход будет иметь и большое политическое значение, впервые за границу идут суда под советским флагом. Одно уже ушло в Финляндию — «Субботник». Ваш «Лауринстон» будет вторым таким судном.

— Но это же парусник, а я в парусном деле мало смыслю, я ведь на эсминце служил, — опять возразил Гордей.

— Тебе и незачем смыслить, ты. же пойдешь не капитаном, а штурманом. Кстати, капитаном идет эстонец Андерсон — слышал о таком? Человек опытный, моряк отличный, а главное — наш. Старшим помощником назначен латыш Спро- гис, боцманом — финн Урма. Коммунист. Так что командный состав будет интернациональным — это тоже важно. Теперь надо собрать экипаж. Моряков, которые плавали на парусных судах, в Петрограде почти не осталось. Где хотите, но разыщите их. И не кого попало, а людей, преданных революции, достойных представлять Советскую страну за рубежом. Всего надо человек пятьдесят— шестьдесят разных специальностей. Вот этим и займитесь. Федоров будет секретарем партъячей- ки, опять вроде бы комиссара, а ты, Гордей, нужен еще и потому, что Ревель, то есть Таллин, хорошо знаешь. Помнишь, как меня из «Толстой Маргариты» вызволял?

— Было дело…

— Кроме того, надо установить связь с эстонскими большевиками. Лучше всего — через твоего тестя, Гордей, через Егорова. Заодно скажешь ему, что стал его зятем, а то ведь без родительского благословения женился. Как же это? — Ребров улыбнулся. — А вдруг не позволит?

— Может и Наташу взять? — воспользовался случаем Гордей. — Фельдшер на судне тоже нужен.

— Фельдшер уже есть. И вообще запомни: никакой семейственности- Советская власть не допустит. Или ты вместо династии Романовых хочешь династию Шумовых на престол посадить? Смотри, как бы не свергли.

— Да я сам этот престол отдам. Подумаешь — «Лауринстон»… Старая парусиновая калоша…

2

«Вот тебе и калоша!» — с удивлением мысленно воскликнул Гордей, разглядывая сияющий свежей краской стремительный корпус «Лауринсто- на» у стенки торгового порта. Корпус парусника был покрашен в черный, смолистый цвет и блестел, как лакированные штиблеты адмирала Вирена; над фальшбортом белоснежно взлетали ажурные надстройки, и этот их белый наряд бросался в глаза так же резко, как платье гимназистки в рабочей толпе; мачты и реи были коричневатые, они, как бы объединяя два противоположных цвета, приподнимали корабль над стенкой, над землей, устремляя его ввысь; особенно гордо возвышался над всем земным высоко поднятый бушприт, устремленный к заливу, к седому Балтийскому морю, несущему издали йодистый запах ила, рыбы и еще чего‑то непонятного, но удивительно знакомого, вызывающего в груди сладкососущую истому, желание вырваться из тесных объятий каменных домов и набережных на вольготный ветреный простор неугомонной стихии.

— Как лебедь, — сказал Студент. — Гордись, Гордей, что затесался в стаю лебедей… Как видишь, я мог бы стать заурядным поэтом из племени рифмачей.

— А что такое рифмач? — спросил Гордей, полагая, что это нечто из слов, которые в обиходе моряков парусного флота: «фок — мачта», «грот- мачта», «взять рифы» и прочее, что он усвоил еще на «Забияке», будучи левым загребным на шестерке.

— Рифмач? — переспросил Федоров. — Ну, это вроде поэта, хотя и не поэт, но может сказать, как стихи, допустим: «море — горе», «штиль — шпиль»…

— Стало быть, складно говорить, — помог Студенту Гордей, отмечая про себя, что шпиль в носовой части «Лауринстона» — вертикальный, с восемью гнездами для вымбовок, наверняка дубовых, в которые впрягать надо по два, а то и по три человека; якорь с одного боку — становой, весит две — три тонны — попробуй‑ка выдерни его со дна. Да еще на корме, подняв одну лапу, лежит такого же веса адмиралтейский якорь. И тоже из хозяйства штурмана на корме же, на открытой площадке полуюта, — огромное, больше человеческого роста, рулевое колесо из красного дерева с резными завитушками, как на стульях в кабинете Михайлы Реброва. Смоленые цепи от штурвала ползут по палубе, как змеи, готовые ужалить любого зазевавшегося матроса, вертеть всю эту систему (почему‑то это слово, узнанное на курсах, особенно нравилось Гордею), видимо, нелегко, тут и троих рулевых в плохую погоду не хватит, может запросто смахнуть за борт, а талей и блоков, которые надо бы завести, что‑то не видно…

Поднимаясь по скрипучей сходне на борт парусника, Гордей уже прикидывал, что ему надо будет сделать, начиная с боцманской службы, которая тоже подчинялась штурману и обеспечивала должный порядок на корабле.

Порядка пока не было, даже вахтенного у трапа то ли забыли выставить, то ли он куда‑то ушел. Поэтому Шумов с Федоровым взошли на палубу беспрепятственно, замеченные с мостика лишь сигнальщиком, тоже не обратившим на них внимания.

— Да что они, вымерли, что ли? — недоуменно спросил Федоров, оглядывая пустую палубу.

— А ты сначала понюхай, — посоветовал Гордей. — Может, тогда догадаешься.

— Зачем? — спросил Студент, однако повел ноздрями в одну сторону, в другую и удивленно сказал: —А и верно, луком пахнет! На постном масле. Чуть подгорел даже… Ты завтракал? Я не успел. Но где же люди? Запах есть, а людей почему‑то нет.

— Надо понимать, они по другому борту, — тоже принюхиваясь, сказал Гордей.

Людей возле камбуза было всего шестеро, они гремели оловянными ложками то по кастрюлям, то по переборке, с которой ошметками отваливалась краска. А из единственного иллюминатора камбуза валил чадный, дурманящий смрад подгоревшего лука. Вот в овале иллюминатора мелькнуло распаренное лицо кока, сердито уронившего за переборку:

— Ну чего орете? Шклянок ишо нэ було.

>

Из очереди вывернулся щупленький матросик, ухватился за язык рынды, и не успел еще остыть в воздухе ее звон, как дверь камбуза распахнулась, и маслянисто блестя закопченной рожей и белыми зубами, кок возвестил:

— Прыступимо, православны, но шоб бэз паныки!

Православные, оттеснив кока, черпали кастрюлями прямо из котла, макая пальцы в темно — коричневый навар, обжигаясь и матерясь, старались набрать побольше и погуще. Когда шесть кастрюль были бережно вынесены из жаркого овала камбузной двери, Гордей спросил кока:

— Сколько же у вас на довольствии?

— Хиба ж его знае, скильки на удовольствии. Минэ указано сготовляти на усю команду.

— Скильки ж твоей усей команды? — иронически спросил Федоров, подлаживаясь под кока и тем самым обидев его окончательно. Кок, окинув Студента с ног до головы презрительным взглядом, аккуратно свернул кукиш и вполне серьезно пообещал:

— О це бачишь? — Плюнул, целясь в котел, но промахнулся.

Федоров стремительно бросился к нему, схватил за ворот крахмальной куртки и начал вытрясать:

— Что же ты, гад, делаешь? Там дети голодают! Контра хохлятская, в чью беду плюешь?

Над «контрой хохлятской» долго колыхался почти белый колпак, наконец и он свалился в котел, и это остудило Студента.

— Ну погоди, — пообещал он, подхватил двумя пальцами еще не утонувший в котле колпак, швырнул его в угол и, успокаиваясь, оправдался перед Гордеем: — Нервы.

Гордей согласно кивнул.

Должно быть, кок тоже что‑то понял, стал объяснять Гордею торопливо и трусовато:

— Було ж указано — на усю команду. Хиба ж ее знае, колы вона буде уся?

— А плевать‑то в котел зачем? — резонно спросил Гордей.

Кок повертел своими карими плутоватыми глазами и удивленно спросил себя:

— Зачем? Та разве ж я видаю? Вин на мене набросився, як коршун…

— Дурак!

К счастью, кок отнес это на свой счет и быстро согласился:

— Дурак и е. — И, подумав, предложил: — Можа, и правду голодным дитям отдаты? Я ж промахнувся.

— Гляди, как бы тебе в жизни не промахнуться, — предупредил Гордей. — Тогда колпаком не отделаешься, голову потерять можешь.

Кок оглянулся на мокрый комок колпака, пощупал зачем‑то голову и пообещал:

— Я бильше нэ буду.

В том, как он это произнес, во всей его позе было столько искреннего раскаяния, что Гордей смягчился и добродушно хлопнул кока по плечу, от чего тот шмякнулся на палубу и почти восторженно произнес:

— О де звэрь!

Гордею оставалось лишь подтвердить:

— Зверь, это точно, поэтому не серди меня, а то съем со всеми потрохами. Понял?

Придерживая потроха где‑то пониже пупка, кок озабоченно согласился:

— Поняв. — И спросил: — Куда ж останне деваты? Ране за борт выливалы, теперь куда ж?

— А вон туда! — Гордей подтащил кока к наружному иллюминатору. — Смотри! Нет, ты не вороти сытую морду, а смотри!

На стенке торгового порта колыхалась темнолицая, голодная, молчаливо ожидающая толпа в изорванной одежде, с непомерно большими темными глазами, готовая к самым отчаянным поступкам. Должно быть, стоявших на стенке привлек запах подгоревшего лука, а может, кому‑то и перепадало тут что‑нибудь раньше.

Теперь и Гордей не сдержался, сурово прикрикнул на кока:

— Смотри, в кого плюешь, сволочь!

Кок ухитрился как‑то вывернуться, забился в дальний угол и оттуда неуверенно оправдывался:

— Було ж указано, на усю команду…

3

Океанский четырехмачтовый парусник — барк «Лауринстон» водоизмещением пять тысяч тонн хотя и выглядел после покраски гордо и внушительно, но устарел, наверное, безнадежно. В свое время он был куплен в Англии для перевозки военных грузов.

Машин не имел и мог двигаться только под парусами. Этих парусов было двадцать пять общей площадью более двух с половиной тысяч квадратных метров, к счастью, все они сохранились, но управлять ими пока было некому. Война разбросала моряков — парусников по всей стране, пришлось разыскивать их и в Архангельске, и в Таганроге, и в Самаре. Федорову удалось раздобыть списки последних команд парусных судов, адреса же некоторых старых мастеров парусного дела помнил капитан Андерсон, и недели через две кубрики команды, расположенные в носу, начали заполняться людьми, корабль ожил.

И все‑таки Гордея удивляла непривычная тишина, царившая на судне. В отличие от кораблей, на которых ему пришлось бывать раньше, здесь не слышно было ни назойливого гудения вентиляторов, ни грохота машин и механизмов, ни шипения пара в отопительной системе. Тут просто не было никакого отопления, не было и водопровода, воду брали прямо из Невы, опуская за борт привязанные за шкерты парусиновые ведра. Не было и электричества, в каютах и кубриках горели свечи, лишь в кают — компании висели над столами две большие керосиновые лампы под зелеными абажурами.

Не ожидая, пока соберется вся команда, начали погрузку судна. В обмен на муку «Лаурин- стон» должен был доставить в Эстонию рельсы, их штабелями укладывали в трюмы, боцман Ур- ма и старпом Спрогис метались по судну как угорелые, заботясь о том, чтобы груз был хорошо укреплен, иначе во время шторма начнет гулять и разнесет корабль в щепки. А погода, как назло, испортилась, подули сильные ветры, и синоптики обещали их до конца августа.

Когда собралась вся команда, начали упражняться в постановке и уборке парусов, ставили и убирали их по нескольку раз в день. Одетый в паруса, «Лауринстон» и вовсе выглядел красавцем, от него веяло романтикой старины, и поглазеть на него собирались на набережных тысячи людей.

Но воспользоваться парусами на переходе в Таллин так и не удалось. Ветры устойчиво дули с запада, навстречу курсу. Андерсон объяснил, что можно идти под парусами и при встречном ветре, но тогда парусник должен двигаться зигзагами, переменными галсами. Однако в Финском заливе было еще полным — полно мин, и, хотя тральщики беспрерывно расчищали фарватеры, штормом срывало мины с якорей в непротраленных полях и банках и заносило в фарватер. В таких условиях лавировать было бы самоубийством, а ждать у моря погоды тоже некогда, город голодал, мука нужна была позарез. Ребров каждый день приезжал на «Лауринстон» и торопил с погрузкой. Еще до ее окончания решили, что «Лауринстон» пойдет не своим ходом, а на буксире у «Ястреба».

Бывшее сторожевое судно «Ястреб», доставившее в октябре 1917 года в Петроград оружие из Фридрихсгамна, теперь превратилось в торговое, и это не пошло ему на пользу. На «Ястребе», как и на «Лауринстоне», была смешанная команда из военных и штатских моряков — различия между ними в ту пору не проводилось, — но порядка там, видно, было меньше, судно выглядело обшарпанным, вконец запущенным. Однако машины на нем были исправны, и, взяв парусник на буксир, «Ястреб» довольно уверенно потянул его в залив.

Едва вышли из устья Невы, как почувствовали, насколько непросто идти даже на буксире. Волна достигала шести баллов, «Лауринстон» раскачало, он то и дело, как испуганный конь, бросался в сторону, и «Ястреб» едва удерживал его за повод буксирного троса толщиной, в руку. Трое здоровенных рулевых едва справлялись со штурвалом, Гордею частенько приходилось прибегать им на помощь, но и вчетвером они еле усмиряли непослушный штурвал. Хорошо еще, что до выхода Гордей запасся блоками и тросами и те перь стал заводить тали — только с их помощью и можно будет управлять кораблем за островом Котлин, где волне было еще вольготнее. Занятый этими делами, Гордей перестал вести прокладку курса и определять место, полагая, что в пределах видимости берегов, да еще на буксире, в этом нет никакой необходимости.

Тут‑то и проявил свой характер капитан Андерсон. Зайдя в штурманскую рубку и заглянув в карту, он сурово заметил:

— Вы плохой штурман, совсем негодный, не исполняете своих прямых обязанностей. Где в данный момент наше местом — Он ткнул в карту мундштуком трубки. — Где курс? Где снос?

— Так мы же на буксире идем, — попытался было оправдаться Гордей. — На «Ястребе» — то штурман ведет прокладку, и фарватер обвеховаи, вали, как по Невскому…

— Я не знаю, какой штурман на «Ястребе», может, он лучше, чем вы, и обязанности свои выполняет. Но он может ошибиться, и тогда вы должны его поправить. Вы обязаны оба вести прокладку, счисление и определяться по пеленгам. Это раз! — Андерсон концом мундштука загнул палец на левой руке. — Буксир может оборваться — и тогда что? Это два! — Он загнул второй палец. — В — третьйх, «Ястреб» может просто подорваться на мине…

Третий палец капитан не успел загнуть: послышались тревожные гудки «Ястреба». Андерсон выбежал из каюты, Гордей выскочил вслед за ним и увидел, как «Ястреб» стремительно кинулся влево.

— Руль право на борт! — скомандовал Андерсон, пристально вглядываясь во что‑то еще не видимое Гордею. Проследив за взглядом капитана, Гордей увидел черный, обросший ракушками рогатый шар мины, всплывшей на поверхность между «Ястребом» и «Лауринстоном». Она то появлялась на пенистом гребне волны, то исчезала. «Почему же он повернул вправо, а не влево?» — подумал Гордей, глядя на побелевшие, вцепившиеся в поручень пальцы капитана. Только эти побелевшие пальцы и выдавали волнение Андерсона: ни один мускул на его лице не дрогнул, лишь глаза пристально следили за буксирным тросом.

— Правее, еще правее, держите трос натянутым, — спокойно кидал через плечо капитан рулевому.

«А верно, можно ведь зацепить мину и тросом», — сообразил наконец Гордей и только теперь понял, почему Андерсон повернул вправо: поверни он в ту же сторону, куда «Ястреб», обязательно зацепили бы кормой за мину — и тогда…

Опасность зацепиться за мину буксирным тросом тоже есть, но трос длинный, взрыв мины вряд ли принесет обоим кораблям серьезные повреждения. Однако…

Трос проскользнул на несколько сантиметров выше колпаков мины, по крайней мере, так показалось Гордею. Он с облегчением вздохнули сказал:

— Извините.

Капитан оттолкнулся от поручней и, направляясь в рубку, пробурчал:

— Видно, вы родились под счастливой звездой, штурман.

— Вы тоже капитан.

— Скажите им спасибо. — Капитан ткнул трубкой в рулевых, вытиравших рукавами пот.

— Спасибо, ребята…

— Ладно, чего там, — ответил за всех пожилой матрос Шапкии. — Если бы гробанулись, то все сразу.

«Ястреб», круто повернув вправо, снова вошел в фарватер и, дав протяжный успокоительный гудок, потащил тяжело груженный парусник дальше. Гордей определился по трем пеленгам и семафором передал свое место штурману «Ястреба». Тут же сигнальщики коротко просемафорили: «Благодарю. Демин».

«Неужто это наш Демин? Когда же он успел стать штурманом? — удивился Гордей и приказал вахтенному сигнальщику:

— Пиши: «Ястреб», Демину. Служил ли на «Забияке?» Шумов».

«Который Шумов?» — последовал ответ.

— Пиши: «Младший, Гордей».

Сигнальщик просемафорил и тотчас передал ответ:

«А я тот самый. Капитан Демин».

— Вот черт обскакал, — вслух произнес Гордей, в общем‑то не очень и удивившись, но обрадовавшись искренне. Он тут же хотел поздравить Демина, но появившийся на палубе Андерсон сухо спросил:

— Штурман, у нас в трюмах около четырех тысяч тонн металла. Как изменилась поправка компаса? — И ткнул трубкой вверх.

Гордей поднял голову и только теперь заметил, что в проталйне облаков выглянуло солнце, побежал в рубку за секстаном, чтобы определить место корабля астрономическим способом.

Глава десятая

1

Видимость была отличной, и, как только миновали остров Найсаар, открылась сразу вся бухта, берег, подковой охватывающий ее, и сам город с причудливой толчеей островерхих крыш, с мрачно нависшими над ними бастионами древней крепости.

— Вон тот называется «Длинный Герман», — показывал Федорову Гордей.

— Действительно длинный. Кто такой Герман?

— А черт его знает! Я как‑то не очень этим интересовался тогда, ты студент, вот и выспроси.

— Слушай, перестань ты меня так называть, — попросил Федоров, — а то уже вся команда за глаза так меня именует… Вот это что?

— «Толстая Маргарита», в ней раньше тюрьма была.

Про «Толстую Маргариту» он рассказал подробно: о том, как ее брали, как он тогда старался подстрелить коменданта Ревельской крепости контр — адмирала Герасимова, как вызволили из тюрьмы очаковцев, а заодно с ними и Михайлу Реброва.

— А вон там, над ратушей, видишь, стоит такой забавный железный человечек? Его тут зовут Старым Тоомасом. Он вроде бы стражником туда поставлен, город охраняет. Вон там, выше Таллина, есть озеро, а Тоомас день и ночь следит, как бы враги не выпустили из этого озера воду и не затопили город. — Гордей сверху посмотрел на Федорова и самодовольно ухмыльнулся: дескать, знай наших, и мы не лыком шиты, нам тоже кое-что известно. Но тут же, посерьезнев, озабоченно сказал, следя за тем, как машут флажками с берегового поста: — В порт нас не пускают, велят бросать якорь на рейде.

И, словно подтверждая его сообщение, с мостика донеслась команда Андерсона:

— По местам стоять, на якорь становиться!

Высвистев эту команду на дудке, боцман Урма прокричал:

— На шпиль обе смены. Якорь к отдаче изготовить! — И, помедлив, пока матросы боцманской команды займут свои места, протяжно проревел: — От — тать сто — по — ря — а!

Тяжелый становой адмиралтейский якорь гулко вонзился в воду, загрохотала в клюзе чугунная якорь — цепь, заглушая все остальные звуки и голоса, поэтому Гордей лишь по жестам Студента понял, что тот хочет еще что‑то сказать. Сквозь затихающий грохот вытаскиваемой из цепного ящика якорь — цепи прорвался лишь остаток фразы:

— …найдем его?

Гордей понял, что это относится к Ивану Тимофеевичу Егорову, и прокричал:

— Да уж как‑нибудь найдем!

Гордей помнил тот домик под черепичной крышей, вонзавшейся в самый склон Вышгорода, почему‑то был уверен, что именно там опять остановился Иван Тимофеевич, и его не особенно беспокоило предупреждение Реброва: «Вы там, ребята, поосторожнее, сначала оглядитесь, как следует…»

Всю серьезность этого предупреждения Гордей начал осмысливать лишь после того, как на «Лау- ринстоне» появились эстонские таможенники. Они обнюхивали каждый уголок, метались, как собаки, потерявшие заячий след, и недоверчиво спрашивали:

— Где же прислуга?

— Какая прислуга? Тут одна команда.

— Кто же убирает у вас в каюте?

— Я сам.

— Поразительно! — Портовый чиновник даже протер чистым бативтовым платком очки. — Такую чистоту могут навести только женщины… А правта ли, что у вас, в России, все женщины национализированы?

— В каком смысле? — не понял Гордей.

Чиновник, немало удивленный его непонятливостью, стараясь правильно выговаривать слова, раздельно пояснил:

— То есть кажтая принатлежит всем, кто пожелает. То есть всей нации.

— Это вроде вашей портовой Грушки?

— О, Грушка — нет! Грушка — за теньги. И потом, Грушка это польно, полезнь… как это говорится — турной полезнь!

Из всего этого Гордей уяснил лишь, что промысел Грушки процветает по — прежнему, и чиновнику это хорошо известно. Может быть, даже слишком хорошо, потому что тот поспешно перевел разговор на другое:

— Нам нужен торог, рельс шелесный. Вам — хлеб, мука, серно. Путет торог — путет серно… Конь — мало тля хороший торговль, нужен шелесный торог — пуф — пуф. — Для большей убедительности он подвигал локтями. Но Гордей и без того понял, что им эти рельсы нужны позарез, и боясь продешевить, решил поторговаться:

— Тут окромя пуф — пуф еще и пук — пук нужен. Ты видел, как хлеб сеют? — Гордей изобразил, как горстью надо швырять из лукошка зерно. — А потом, значит, жать надо серпом… — Чиновник при этом опасливо следил за его движениями и совсем переполошился, когда Гордей стал пока зывать, как молотят хлеб, поспешно скатился по трапу вниз и завел разговор не то по — эстонски, не то по — фински с боцманом Урмой. Видимо, боцман и без жестов объяснил все как надо, и чиновник с неменьшей поспешностью засеменил к вываленному с правого борта трапу, возле которого попыхивал медной трубой таможенный катер. Приняв чиновника на борт, катер сбросил с кнехтов швартовы и долго пыжился издать этой трубой подходящий звук, но выдавил из нее лишь простуженно — сиплое завывание, кашлянул мотором и поспешно же отвалил от нижней площадки траца.

— Баба с возу, кобыле легче! — сказал Гордей, но зоркий Андерсон тут же остудил его:

— Вон другой идет.

И только теперь Гордей увидел, что от стенки Купеческой гавани отвалил еще один катер, явно направляясь к ним. На корме у него полоскался государственный флаг Эстонии.

— Кто‑то из правительства, — пояснил Андерсон и вопросительно глянул из‑под белесых бровей на Гордея.

«Тут‑то уж ты меня не ушшучишь!» — ухмыльнулся Гордей. После выволочки, которую ему устроил капитан в море, Гордей старался изо всех сил. Государственный флаг Эстонии давно лежал в отдельной ячейке на сигнальном мостике, и Гордей торжественно возвестил:

— Государственный флаг Эстонии… — Выждав, пока сигнальщик прицепит его к фалу, гаркнул: — Па — ад — нять!

Сигнальщик сделал это с поистине флотским шиком: не дотянув до рея сантиметров двадцать свернутый в трубку флаг, резко дернул за фал. Флаг мгновенно распахнулся и заполоскался в легком бризе, потянувшем с суши. Горнист, не дожидаясь команды, выдул из ослепительно блестевшей трубы серебряные мелодии «Захождения», и капитан, подавив впервые возникшую за время похода улыбку и одернув потертый китель, стал торжественно спускаться с мостика. Эту торжественность неуместно нарушил кок Полищук, неожиданно возникший перед капитаном с подносом, накрытым ослепительно белой крахмальной салфеткой.

— Трэба пробу пробуваты, — возвестил он, становясь на пути капитана.

— О, кур — рат! — чертыхнулся по — эстонски обычно сдержанный капитан, но ничего не знавший о прибытии правительственного катера Полищук, усердно исполнявший теперь свои поварские обязанности, заслонил Андерсону дорогу и даже чуть приподнял поднос:

— А як же бэз вашего дозволения выдаваты?

— Пшел к черту! — уже по — русски объяснил Андерсон и слегка отстранил кока, отчего штаны капитана частично пострадали: неизменный наваристый украинский борщ выплеснулся из алюминиевой миски, и на безукоризненно отглаженной штанине капитана цепко повис коричневый червячок шкварки. Однако капитан не заметил его и, обогнув растерянного кока, опрометью кинулся к верхней площадке парадного трапа, по которому не спеша уже поднимался щуплый на вид, но весьма важный. — при бабочке и крахмальной манишке— господин в черном фраке.

Церемонию встречи Гордей пропустил, потому что кок Полищук, уразумев наконец, что капитану не до него, поискал своими огромными коричневыми глазами старпома Спрогиса и, не найдя его на мостике, обратился к Гордею уже не по- уставному:

— Так раздаваты?

— Раздавай! — разрешил Гордей, и в то же мгновение его будто током шибануло: в поднявшемся на борт представителе правительства он узнал одного из троих интеллигентов, которых видел в квартире Егорова в тот памятный день взятия «Толстой Маргариты» и запомнил их лишь потому, что они были одеты чище других и держались как‑то очень независимо, пожалуй, даже несколько высокомерно. Из тех троих именно этот — тощий — больше всего не понравился Гордею, может, поэтому он так хорошо его и запомнил.

— Слышь‑ка, — шепнул он Федорову, — этого я раньше видел, он или наш, или прикидывался. Побудь возле него, а мне, пожалуй, не стоит показываться ему на глаза.

Федоров отправился в кают — компанию, куда Андерсон повел представителя. О чем они там говорили, Гордей так и не узнал: Федоров, вернувшись на мостик, лишь неопределенно пожал плечами и сказал о представителе:

— Шут его разберет, что он за человек! Должно быть, из меньшевиков и теперь исправно служит буржуазному эстонскому правительству. Во всяком случае, личность весьма скользкая, поиграли мы с ним в старую игру — в «да» и «нет» не говорите; ничего определенного он так и не сказал. Как бы нам не пришлось тащить эти рельсы обратно.

Но за ужином Андерсон сказал Спрогису:

— Завтра станем под разгрузку, надо приготовить все необходимое, чтобы с нашей стороны не было никакой задержки.

2

И верно, на другой день «Лауринстону» разрешили подойти к причалу и начать разгрузку. Эстонцы не особенно торопились, в семнадцать часов прекращали все работы, и вечера у команды оказались свободными. Андерсон выпросил разрешение в три смены показать команде город. Гордей пошел с первой же экскурсией и прихватил с собой боцмана Урму, знавшего эстонский язык.

Домик, в котором когда‑то жил Иван Тимофеевич Егоров, они нашли быстро. Гордей остался на той же скамейке, где они когда‑то сидели с Наташей, а Урма пошел в дом. Скоро он вернулся и сообщил:

— Люди тут новые, прежних хозяев дома мало знают, а о постояльцах и вовсе ничего не слышали. Что будем делать?

— Пойдем на завод Беккера, надо разыскать Георга Луура. Лучше всего расспросить сторожа. Я опять подожду где‑нибудь неподалеку, а то одного сторожа я знаю, если он еще там, тоже может узнать меня, а это нежелательно.

— Да, вы очень приметный, — сказал Урма, с завистью оглядывая могучую фигуру Гордея.

Сам боцман был хотя и широкоплечим, но низкорослым и очень страдал от этого, полагая, что боцману по его должности требуется более солидное телосложение.

На заводе Урма задержался надолго, Гордей уже начал беспокоиться, два раза прошел мимо ворот. Сторож, к счастью, был другой, он не обратил на Гордея никакого внимания, но Урмы нигде не было видно. «Уж не случилось ли чего? — подумал Гордей. — Его могли и арестовать как советского шпиона. Не случайно же таможенник намекнул в разговоре, что у нас в команде подобраны одни комиссары. А если за нами следили?»

На всякий случай он завернул в подъезд одного большого дома, поднялся на второй этаж и оттуда через лестничное окно осторожно оглядел улицу. К счастью, на ней было малолюдно, и Гордей имел возможность проследить за каждым прохожим. Молодая женщина с коляской была целиком поглощена своим ребенком, меняла ему пеленки. Старик с бидоном прошаркал лишь пол- улицы и закрыл на засов калитку маленького палисадника, в котором металась на привязи беленькая черноухая собачка. Судя по тому, как радостно _ она заскулила и завертела хвостом, старик пришел домой. Еще две женщины с хозяйственными сумками были настолько увлечены разговором, что не заметили ни старика, ни молодой матери с коляской.

Гордей вышел на улицу…

Урма появился вместе с Георгом Лууром совсем не оттуда, откуда его ожидал Гордей, — с противоположного от завода конца улицы.

— Я узнал его адрес, он живет недалеко от завода, хорошо, что оказался дома, — пояснил Урма.

— Ну, здравствуй, Георг? Узнаешь? Или за-. был?

— Как не уснать такой польшой? — улыбнулся Георг, крепко пожимая Гордею руку. — Еще Польше фырос.

— А ты вроде совсем не изменился. Ну рассказывай, что тут у вас делается!

— Плохо телается, — коротко сообщил Георг, оглянулся по сторонам и предложил: —Тафай, где мало люти, у нас фсякий люти есть, плохой тоше.

Они зашли за дровяной сарай в глубине нежилого дворика, и Георг рассказал, что у них делается. Новости были весьма неутешительные, но одна особенно огорчила Гордея: оказывается, многие эстонские коммунисты арестованы, шестеро из них, в том числе и Иван Тимофеевич Егоров, приговорены к расстрелу.

— Мы готофим попег, но у нас трутно их спрятать. Нелься ли у фас на сутне?

— А когда побег?

— Не фее готофо. Тумаю, тней тесять нато. А то, как это у фас гофорится, поспешишь — лю- тям смешно путет.

— Это верно. Тем более что смешного тут мало. Однако боюсь, как бы мы раньше не ушли.

— Нато сатершаться.

— Не от нас это зависит. Ну ладно, поговорю с капитаном. Хорошо бы нам узнать дату побега дня за два — за три.

— Постараемся скасать. Кому и как скасать?

Условились, что лучше всего, если Урма пойдет в город и со второй и с третьей экскурсией, но отрываться от нее не будет, а кто‑то из эстонских подпольщиков каким‑нибудь образом сообщит ему все, что нужно. Георг предложил такой план: недалеко от ворот гавани, по левую руку, будет стоять мальчик в белой кепке с лотком и торговать пирожками. Всем известно, что русские голодают, и никого не удивит, если кто‑то из них будет покупать пирожки. Урма произнесет по- фински такую фразу: «Если пирожки свежие, возьму два». А лотошник по — эстонски ответит: «Берите столько‑то». Цифра, которую он назовет, и будет датой побега. А в бумажке, в которую лотошник завернет пирожки, будет написано, где и в какие часы надо принять беглецов. На случай если Урме не удастся сойти на берег или с ним, не дай бог, что‑то случится, к лотошнику подойдет капитан Андерсон.

Втягивать в это дело самого капитана, может быть, и не следовало, не исключено, что за ним особенно следят — он же эстонец. Но так или иначе, а Андерсона все равно придется посвятить в это дело, без него никак не обойдешься. Правда, он не коммунист, но не случайно же Ребров обронил тогда в разговоре, что он «наш».

Когда, вернувшись на корабль, Гордей обо всем рассказал Андерсону и Федорову, капитан задумчиво произнес:

— Сроки меня не смущают, задержаться на день — два или, наоборот, поторопиться мы можем. Погрузку будем вести своими силами, и тут все будет зависеть только от нас. Но я не представляю, как мы сможем принять на борт шесть человек незаметно? Одного — еще куда ни шло, да и один — не иголка. А где их спрячем? Таможенники обнюхают каждый закоулок. Если провалимся, нас могут тоже арестовать — весь корабль, вместе с командой, потому что это будет рассматриваться как вмешательство во внутренние дела другого государства. Представляете, какой может разразиться скандал? И это сейчас, когда мы только начинаем международную торговлю. Я не имею права брать такую акцию на свою личную ответственность, я должен получить соответствующие инструкции на этот счет.

— Да от кого же мы их тут получим? — сердито возразил Гордей.

— Погоди, не горячись, — остудил его Федоров. — В принципе капитан прав. В случае если мы засыплемся, скандал действительно получится большой. Ну а если не сорвется дело, если все продумать и почти исключить возможность провала? Конечно, абсолютно все предусмотреть трудно, известная доля риска всегда останется. Так, может быть, немножко‑то и рискнем, капитан. Все‑таки эти шестеро — наши товарищи, ваши соотечественники. А?

— Надо подумать, — уклонился от прямого ответа Андерсон.

Лишь на другой день он сообщил о согласии и велел Урме приготовить в трюме среди мешков с мукой убежище на шесть человек, оставить там запас воды и продуктов.

— На погрузку в этот трюм поставим коммунистов и комсомольцев, позаботьтесь, чтобы они держали язык за зубами, — сказал капитан Федорову. — Однако я до сих пор не представляю, как они незамеченными проберутся на судно. В порту все просматривается и проверяется, сыщики ощупывают каждый рельс, как будто можно внутри его что‑то спрятать!

Гордей со Студентом вполне разделяли беспокойство капитана по поводу доставки беглецов на корабль, но ничего путного пока не могли предложить. Тем более что оба выхода Урмы с экскурсией на берег ничем не увенчались. Оба раза на условленный пароль лотошник в белой кепке грустно отвечал:

— Берите сколько угодно, я не знаю, сколько вам хочется.

Других пояснений не требовалось: дата побега еще не определена, видимо, у эстонских подпольщиков где‑то что‑то заело. Урма уже не мог сходить на берег, туда зачастил с оформлением разных документов капитан Андерсон.

Погрузка мешков с мукой затягивалась под разными предлогами: то обнаруживался в завозе, поданном под стрелы «Лауринстона», рваный мешок, и Гордей, назначенный ответственным за погрузку, придирчиво проверял каждый мешок; то вдруг заедали блоки в талях, а запасных на паруснике не было, пришлось одалживать их в порту, а там без оплаты ничего не выдавали, и, чтобы оплатить стоимость блока, надо было обменять валюту в банке! капитану опять приходилось сходить на берег и ехать в банк. Но ехать тоже было не на что, а капитан Андерсон уже немолод, страдает одышкой, ему приходится часто останавливаться, чтобы перевести дыхание, и нет ничего удивительного в том, что он остановится между лотошниками, в тени деревьев, растирая грудь, а если и съест пирожок — другой, так это ему только на пользу — в России теперь всё голодают, и не известно еще, отчего у Андерсона эти боли в сердце — от старости и неуютной моряцкой жизни или от голода…

Лишь на седьмые сутки, вернувшись с берега, Андерсон позвал в каюту Федорова, Гордея и Ур- му. Развернув засаленную полоску бумаги, сказал:

— Смотрите, что они предлагают. Особенно смотрите вы, штурман.

Когда Гордей, ознакомившись с чертежом, выполненным между строк какой‑то газеты, сказал, что это невозможно, Андерсон возразил:

— Вот это‑то как раз и возможно. Вы поняли, что они придумали?

— Да, понял.

— А они нет. — Андерсон кивнул на Федорова и Урму. — Объясните им.

Гордей объяснил:

— Эстонские товарищи предлагают такой план: в условленный день и час, когда мы, закончив погрузку, будем стоять на рейде, в разное время из разных мест рыбаки подвезут освобожденных из тюрьмы товарищей на рейд, но не к самому борту «Лауринстона», а чуть поодаль, чтобы не вызвать подозрений. Оттуда каждый из узников будет добираться до нас вплавь и подниматься по якорь — цепи на борт. Ясно?

— Да, ясно, — сказал Урма. — Не ясно одно: как мы успеем закончить погрузку за одни сутки и выйти на рейд, если мы за четыре дня не погрузили и половины мешков?

— Значит, за сутки надо сделать то, что мы сделали за четыре дня, — тоном приказания, подлежащего неукоснительному исполнению, подытожил Андерсон. — Идите, боцман. —

— Есть! — выпалил Урма и выскочил из каюты.

Уже привыкшие к неторопливой работе матросы роптали:

— Сколь дней чесали затылки, а теперь, видишь ли, давай вкалывай, будто мы железные.

Но Федоров, Шумов и Урма сумели их успокоить:

— Надо, ребята. Некогда нам тут прохлаждаться, если в Питере дети от голода мрут.

— Чего ж тогда цельных четыре дня волынили? — резонно спрашивали обленившиеся матросы.

— Так ведь не от нас зависело. Худой мешок как возьмешь? Нам каждая горсть муки нынче дорога.

— Это верно, — соглашались матросы и взваливали на спины тяжелые мешки. По решению ячейки комсомола отменили даже перекуры, и матросы торопливо глотали дым цигарок, когда возвращались на причал порожняком.

3

Расплескавшаяся в полукупола заря была светло — синей и чем‑то походила на окалину в кузне отца, когда металл уже подвял после горна, но еще мнистый и сыплет из‑под молота не искры, а именно окалину…

Вспомнив отцовскую кузню, Гордей надолго отвлекся от текущих забот. Из воспоминаний его вернул закончивший приборку камбуза и вышедший на палубу подышать свежим воздухом кок Полищук.

— А вот в нас, на Украине, ночи бильше тэм- ны, — сказал он и вздохнул.

Гордей ждал, что кок продолжит разговор, но Полищук умолк, наверное, вспомнил темные южные ночи, белые хаты и девушку в вышитой блузке, которую впервые поцеловал в одну из тех темных ночей. Гордей уже решил, что кок не намерен продолжать разговор, когда тот воскликнул:

— Нэ разумию я!

— Чего не разумеешь?

— Та вот. Був на берегу, дывився. Тут даже жинки у коротких штанах ходють. Чорты называются.

— Шорты, — поправил Гордей и пояснил: — Шорт — по — английски — короткий.

— Во, коротки до я ж не скажу чого! Те, ко- торы гарны, воны и у чортах гарны. А те, шо кривы та худы ноги имеють, те у тех чортах на черта похожи. Одным словом, Европа!

— Так ведь твоя‑то Украина тоже в Европе расположена, — напомнил Гордей.

— Може, и так, — согласился кок, полагаясь на авторитет штурмана, знавшего мудреную науку географию, или не желая пошатнуть этот авторитет. — Тильки в нас совсим друга Европа!

«Да, другая», — мысленно согласился Гордей, опять вспомнив отцовскую кузню, свою деревню. И вслух добавил:

— Для любого человека нет краше той земли, на которой он родился. Одно слово — Родина, а сколько в этом слове для каждого!

— А что вы в этом слове смыслите, сволочи?! — вдруг донеслось снизу, с причала, злобное восклицание.

Гордей перегнулся через фальшборт и увидел стоявшего на причале морского офицера. Он был при всей форме, даже при погонах царского флота. «Откуда он тут взялся?» — удивился было Гордей, но потом вспомнил, что встретил на берегу немало эмигрантов. Но чтобы вот так, при всей форме!..

— Да уж, поди, больше вашего смыслим, — ответил Гордей и презрительно добавил: — Ваше благородие.

— Большевикам вы Россию продали, сволочи! — опять ругнулся снизу офицер.

Голос его показался Гордею знакомым, и, приглядевшись, он узнал Павла Глазова.

«Так вот куда он утек!»

— Мы‑то ее никому не продавали. А вот ты, Павел Александрович, кому продаешь?

Услышав свое имя, офицер вздрогнул, тоже вгляделся в Гордея, но не узнал.

— Откуда знаешь? — коротко спросил он.

— Встречались. У вас в доме, между прочим. Это ведь ты матроса Дроздова убил, гад ползучий!

— Я бы всех вас своими руками!.. Ненавижу! — опять злобно воскликнул Павел и, только теперь узнав Гордея или догадавшись, смягченно произнес: —А, это ты!.. Я тебя в Гатчине видел.

— Жалко, не поймал я тебя там, — сказал Гордей, — не пришлось бы тебе тут формой выхваляться.

Павел что‑то ответил, но Гордей не расслышал: по сходне прогрохотала сапогами очередная смена, идущая на погрузку муки.

Гордею тоже надо было идти, и он посоветовал Павлу:

— Ты бы тут не путался под ногами, а то зашибут ненароком.

Но Павел не ушел, ое ждал Гордея у сходни.

— Послушайте, Шумов, вы не могли бы уделить мне две — три минуты? — попросил он.

«Смотри‑ка, даже фамилию вспомнил!» — удивился Гордей и ответил грубовато:

— Ну, чего надо? Только покороче, у меня нет времени с тобой рассусоливать.

— Я надолго не задержу, — уже совсем неспесиво сказал Павел и, опасаясь, что его не дослушают, торопливо и сбивчиво заговорил: — Мы тут ни черта не знаем, что там у вас делается. Слухи ходят разные, а верить никому нельзя. Так вот, скажите откровенно: как думаете, надолго вы захватили власть?

— Насовсем, — твердо и убежденно ответил Гордей.

— Ну а какую реальную силу представляют оппозиционные партии? Ну там меньшевики, эсеры и прочие?

— Никакой. Если уж мы от четырнадцати государств отбились, то со своими контриками как- нибудь управимся.

— И последний вопрос… — Павел помялся и совсем упавшим голосом трудно выдавил: — Не слышали, случайно, как там мои?

«Ага, тоскуешь все‑таки!» — подумал Гордей и, пожалев Павла, ответил помягче:

— Все живые и здоровые. Александр Владимирович работает там же, в клинике.

— Как работает? — изумился Павел.

— А вот так и работает, как все. Больных лечит. Между прочим, моя жена с ним работает, хвалит его.

— А вы и женаты уже? — опять удивленно и вроде бы даже завистливо спросил Павел.

— Да вот женился. А ты думал, у нас уже и не женятся и детей не рожают? Жизнь есть жизнь, все идет своим чередом.

— Да, конечно, — согласился Павел, будто огорчился этим сообщением. — А Ирина?

— Она пока у нас в деревне, но скоро в Питер вернется. Тогда, в Гатчине‑то, ее не встречал? Она у нас там в лазарете работала. И отец твой приезжал, операцию моему дяде делал.

— Что Ирина с вами — не удивительно. А вот отец… Непонятно!

— Ничего, поймешь когда‑нибудь, — усмехнулся Гордей и в свою очередь полюбопытствовал: — Ну а ты как тут устроился? Чем командуешь: крейсером или линкором?

— Какое там! — махнул рукой Павел и сутуло побрел прочь.

От его высокомерия и выправки ничего уже не осталось, он был похож на старого боцмана, списанного с корабля за негодностью, и у Гордея даже шевельнулось чувство жалости, но он тут же одернул себя и торжествующе подытожил: «Достукался!»

Самое сложное состояло даже не в том, сумеют ли они закончить погрузку, а в том, выпустят ли их на рейд. Могло ведь получиться и так, что они загруженными простоят у причала столько, сколько вздумается местным властям. Посовещавшись, Андерсон, Федоров, Шумов и Урма решили поторопить власти, устроить в порту нечто вроде митинга. Тогда‑то уж наверняка их выгонят на рейд, тем более на ночь. Но выгонят, скорее всего, вместе с «Лауринстоном» и «Ястребом», а на нем ничего не знают и могут шлюпки с беглецами задержать, поднимут шум… В суете как‑то забыли, что кроме «Лауринстона» есть еще и «Ястреб». Гордею так и не удалось встретиться с Деминым, но сейчас он твердо заверил:

— За капитана «Ястреба» я могу поручиться головой. Я его давно знаю, парень надежный.

— Допустим, — согласился Андерсон, — хотя ваш знакомый, пожалуй, слишком горяч.

— Зато свой в доску и душа в полоску.

—< Допустим. А команда?

— Чего не знаю, того не знаю.

Решили, что Гордей тотчас отправится на «Ястреб» и переговорит с Деминым. Чтобы не делать из этого посещения никакого секрета для эстонской полиции, обменялись открытыми семафорами насчет дальнейшей буксировки, и Гордей средь белого дня отправился в тузике на «Ястреб».

Демин встретил его как адмирала, даже подсменную вахту у трапа выстроил.

— Все выхваляешься? — насмешливо спросил Гордей, когда они оказались в капитанской каюте вдвоем. — Гляди, как бы с курса не сбиться, поправочку на ветер возьми, а то сядешь ненароком на мель.

— Не сяду. Пока что я вас на буксире тяну, а не вы меня, — самодовольно сказал Демин, однако, подумав, совсем неспесиво добавил: —

А может, ты и прав. Ну да ладно! С чем пожаловал?

Гордей коротко рассказал, в чем дело, и посоветовал:

— Ты на ночь, пожалуй, поставь на вахту надежных людей. |.

— Да уж как‑нибудь соображу.

— Вот и соображай. Встретимся в Питере, тогда и поговорим, а сейчас некогда. Ты уж прости.

— Ладно, дело ясное, что дело темное. Еще бы и ночку темную господь преподнес.

А ночь и в самом деле выдалась темная, все небо было обложено тучами, сыпался мелкий дождь, шорохи его растекались по кораблю ровно! и успокаивающе, не мешая, однако, слышать любой посторонний звук. И когда из‑за тонкой занавески дождя послышался легкий всплеск весел, вахтенный на баке вполголоса сообщил:

— Идут.

Шлюпка прошла в полукабельтове от борта, из нее вывалился человек, доплыл до якорь — цепи и быстро, прямо‑таки по — обезьяньи влез по ней на борт. Две неслышные тени ловко подхватили его и провели к люку грузового трюма.

Потом с другого борта тоже послышался легкий всплеск весел и почти так же бесшумно поднялся на борт еще один из освобожденных арестантов. За ним последовали третий и четвертый. Пятого и шестого пришлось ждать долго.

Андерсон уже забеспокоился:

— Не нравится мне все это. Сигнальщик, запросите у «Ястреба» скорость течения.

С сигнального мостика поморгали фонарем, но ответа не получили: пелена дождя стала гуще и, очевидно, до «Ястреба» позывные не дошли.

— Не отвечает «Ястреб», — обеспокоенно доложил сигнальщик и, помолчав, сообщил: — Слышу плеск с правого и левого борта.

Теперь и на мостике слышали этот плеск.

— Слева плывет саженками, а справа — на спине, — определил Гордей. — Тот, что слева, похоже, силенки израсходовал. Разрешите послать дежурных пловцов?

— Посылайте, — согласился Андерсон.

Дежурные пловцы были назначены не случайно. Шлюпки рыбаков не должны были подходить к борту «Лауринстона», чтобы не привлекать внимания береговых постов наблюдения и связи.

— Сейчас с берега ничего не видно, можно было шлюпкам подходить прямо к борту, — сказал Андерсон, переходя с правого борта на левый. — Впрочем, все должно идти по плану, вот только не утонули бы эти двое.

Гордей промолчал, чтобы голосом не обнаружить свою тревогу. Один из этих двоих — его тесть Иван Тимофеевич Егоров. «Здоровьишко у него и без того слабое, неизвестно, как их там, в тюрьме, кормили, надо думать — худо. Хватит ли у него силенок добраться до корабля? Ага, вот с левого борта двое пловцов буксируют кого- то, кажется, именно его…» Гордей поспешил на бак, помог пловцам поднять Ивана Тимофеевича на борт. Тот не мог держаться на ногах, его положили на палубу. Гордей стащил с него мокрую рубаху, начал растирать ему грудь.

— Не надо, сам отойду, — слабым голосом произнес Иван Тимофеевич.

— Самсонов, сбегай‑ка за фельдшером, — попросил Гордей одного из пловцов. — А вы, Иван Тимофеевич, пока спокойно лежите.

— Вроде бы отдышался малость. Постой, а ты откуда знаешь, как меня зовут?

— Так ведь я Шумов. Гордей. Мы же с вами здесь, в Ревеле, и познакомились. Помните?

— Как же, помню. А вот не признал тебя в темноте‑то.

— А ведь я теперь вашим зятем стал, мы с Наташей поженились, — сообщил Гордей.

— Вот тебе раз! — Иван Тимофеевич сел и спросил: —А ты, парень, не шутишь?

— Не шучу.

— Ну, поздравляю. — Егоров пожал Гордею руку. — Как она там? Жива — здорова?

— Да ведь если замуж за меня вышла, значит, жива, — рассмеялся Гордей.

— Ну да, конечно. А я вот чуть не утонул. Совсем было сбился с пути, не знал, туда ли плыву. Хорошо, что вы фонарем поморгали, на огонек и поплыл. Да вот силенок не хватило, если бы не ваши ребята, не дотянул бы.

Тем временем подняли на борт шестого, и Урма заторопил:

— Пора идти, надо закрывать трюм. Потом, когда выйдем в море, наговоритесь.

— Пусть он пробудет ночь у меня в каюте, — попросил Гордей.

— Да вы с ума сошли! Таможенники могут нагрянуть в любой момент.

Таможенные чиновники и представители власти прибыли утром. Они опять обнюхивали каждый уголок, и, когда попросили снять брезент, которым был затянут люк трюма, у Гордея за мерло дыхание. «Убежище закрыто мешками, но вдруг на них остались мокрые следы или кто- нибудь обронил что?» Вместе с чиновником он заглянул в трюм и осмотрел ровные ряды мешков, наверное, более придирчиво, чем таможенник.

— Можете закрывать трюм, — сказал чиновник, и у Гордея отлегло от сердца.

Боцмана во главе с Урмой начали так торопливо закрывать трюм, что это могло вызвать подозрение. Пришлось их немного остудить:

— Аккуратнее зашнуровывайте, чтобы ни одной капли воды в трюм не попало. Видите, облака какие? Это к плохой погоде.

Урма понимающе кивнул.

Наконец катер с представителями таможенных и портовых властей отошел от борта. Андерсон приказал играть аврал, тотчас завалили трап и стали заводить буксир с «Ястреба». Потом почти час выбирали вручную якорь, хотя на каждую вымбовку шпиля было поставлено по три человека. «Ястреб» потянул парусник к выходу из бухты.

Как только вышли из территориальных вод Эстонии, открыли трюм, и узники, щурясь от яркого света, вылезли на палубу. Там собрались все свободные от вахт и стали знакомиться, расспрашивать друг друга. Среди спасенных оказался и моряк — капитан дальнего плавания старый коммунист Нук. К тому же он оказался великолепным рассказчиком, сразу овладел вниманием команды, и потом матросы часами слушали его.

А Иван Тимофеевич чувствовал себя неважно, лицо у него было землистого цвета, глаза ввалились. Гордей отвел его в свою каюту и оставил там на попечение фельдшера, а сам поспешил на мостик, потому что барометр сильно упал и подул штормовой вест — норд — вест. Он поднял большую волну, и, хотя она была попутной, «Ястреб» едва с ней справлялся: его мотало, как щепку, он то и дело зарывался в волну.

Едва они успели прийти в Петроград и ошвартоваться у стенки порта, как приехал Ребров и велел Федорову собрать митинг. Сыграли большой сбор, и Ребров с полуюта произнес короткую речь:

— Разрешите поздравить вас с благополучным завершением первого заграничного похода советского корабля в Эстонию. Вы с честью пронесли флаг молодой Советской Республики и доставили ей самое ценное для человека — хлеб. Потомки наши будут гордиться вами, потому что вы первыми проложили курс в открытое мкэре! — Ребров сделал паузу и уже тише добавил: — Правда, вы немножко ссамовольничали и провели непредусмотренную акцию освобождения наших эстонских товарищей. Но это великая акция пролетарского интернационализма, и я думаю, что ваш корабль вполне заслужил и с честью пронесет через моря и океаны свое новое имя — «Товарищ».

Сообщение о присвоении паруснику нового — пролетарского — наименования было встречено восторженно, матросы долго кричали «ура» и качали Реброва. Боцмана вскоре вывалили за борт беседку и стали зубилом срубать буквы прежнего названия корабля.

После митинга Гордей подошел к Реброву и спросил:

— А мне‑то теперь куда?

— Пока домой. Тестя‑то привез, теперь давай свадьбу играй. Пригласишь на свадьбу‑то?

— Да я хоть сегодня… Ну а потом‑то куда?

; У тебя же есть назначение на «Марат». Насколько мне известно, место твое там не занято.

Глава одиннадцатая

1

Видимо, сказалось нервное перенапряжение последних месяцев. Ирина вернулась в Петроград совершенно разбитой. Ею вдруг овладела хандра, она почти все дни была в трансе, ей были почти безразличны и старания отца, и хлопоты Евлампии, и даже появление Наташи ее не обрадовало. Наташа стала расспрашивать о том, что с ней было. Ирина лишь вздохнула:

— Об этом даже вспоминать не хочется.

Наташа настаивала, Ирине непонятно было, почему она так настаивает.

— Да ведь мы с Гордеем‑то поженились, — сообщила Наташа.

Это сообщение почему‑то огорчило Ирину. Может быть, потому, что, привыкнув к семье Гордея, полюбив ее, Ирина где‑то в глубине души надеялась, что у них с Гордеем когда‑нибудь что‑то и будет. Правда, она видела его всего три раза, но уже почувствовала в нем что‑то устойчивое и чистое, а она после всех передряг нуждалась именно в этом.

Она начала было рассказывать Наташе все по порядку, потом сбилась и попросила:

— Лучше я как‑нибудь в другой раз.

Наташа и не стала настаивать — наверное, поняла ее состояние, — лишь посоветовала:

— Тебе встряхнуться надо. Может, пойдешь в клинику? Александр Владимирович, наверное, говорил, что у нас не хватает сестер?

— Что вы, Наташенька! — запротестовала Татьяна Ивановна. — Ирише отдохнуть надо. И развеяться.

Татьяна Ивановна разыскала прежних подруг

Ирины, они стали навещать ее, зазывали к себе, и по настоянию матери Ирина стала ходить в гости то к одной, то к другой из своих соучениц, почти не делая между ними различия, тем более что вечера, которые они проводили вместе, были удивительно похожи один на другой. Там много пили и ели, танцевали и пели какие‑то странные песни, читали еще более странные стихи. Один раз Ирина увидела в этой компании даже Пупыр- кина, и, к немалому ее удивлению, галиматья, которую он читал с упоением и завыванием, пришлась компании по вкусу.

На одну из таких вечеринок она затащила Наташу и видела, как та смотрела на все это с ужасом и отвращением. Когда они возвращались домой, Наташа спросила:

— Неужели тебе это нравится? Ведь это же падение, агония, пир во время чумы.

Наташа говорила очень умно и запальчиво, она разрумянилась и стала еще красивее, ее большие глаза светились каким‑то внутренним огнем. Ирина залюбовалась ею, совершенно перестав вникать в смысл того, что она говорила. Видимо, Наташа заметила, что она не слушает, и умолкла. Ирина виновато сказала:

— Я как‑то отстала за эти годы от жизни.

— Ничего, разберешься. А туда больше не ходи, а то и тебя втянут в эту карусель.

Однако Ирина продолжала посещать вечеринки. Но, если раньше все, что там творилось, проходило мимо нее, теперь она стала ко всему внимательно присматриваться и прислушиваться, и все стало напоминать ей разгульные шабаши Гришки Хлюста. Это ее страшно поразило. «Казалось бы, что между ними общего? — размышляла она. — А вот есть. Наташа права, это агония.

И те, и другие стараются диким разгулом и пьянством продлить уходящие дни, их безвозвратно уходящий мир. «Живи, пока живется» — разве не в этом смысл их жизни? В таком случае их падение ничем нельзя остановить…»

И все‑таки она однажды попыталась их остановить:

— Неужели вы не видите, что все это пошло и Гнусно? Неужели в безграмотном, лишенном всякого смысла наборе слов, который, как помои из ведра, выплеснул на вас Пупыркин, — поэзия? Неужели тебе, Вероника, ни капельки не стыдно от того, что этот прыщавый публично хватает тебя за колено потной рукой? — Она говорила долго и страстно, хотя видела, что ее никто не понимает, на нее смотрят как на сумасшедшую, слышала, как они, пожимая плечами, спрашивают друг у друга: «Кто такая?», «Кто ее сюда привел?»

И она поняла, что их не остановишь ни уговорами, ни принуждением, они уже летят в пропасть и лишь хотят продлить те несколько мгновений, которые остаются до удара о камни на дне пропасти.

Она решила больше не ходить в эту компанию. Впрочем, ее больше и не приглашали; если на улице ей попадался кто‑нибудь из них, то старался не заметить или перейти на другую сторону; лишь Пупыркин назойливо возвещал из‑за двери бывшей столовой или из кухни:


Мы — без иллюзий,

Мы не люди, а люзи.

И только так.

Часы отбивают наше время:

«Тик — так…»


«Похоже, недолго им осталось тикать, — думала Ирина. — Ну, положим, эти «люзи» уйдут, а кто останется? Я‑то с кем останусь? Что будет завтра? Какие люди придут? Такие, как Гордей Шумов? Но что я о нем знаю?»

2

Недели через две, когда отец завтракал, Ирина сказала ему:

— Не спеши, я поеду с тобой.

— В таком случае поторопись, я не могу опаздывать.

Опять они вместе ехали в переполненном трамвае, опять их толкали, и Александр Владимирович опять весело объяснил:

— Вот так каждое утро.

И опять Ирина не поняла: искренней или напускной была эта его веселость.

Клинику теперь трудно было узнать. Собственно, это была уже не клиника с уютными немноголюдными палатами, а больница с множеством почти вплотную друг к другу поставленных коек — ими были забиты даже коридоры. Разумеется, тут давно не было ни «мивочки» в капоре, ни промышленника Говорухина, ни тощего человека с каким‑то странным именем — не то Серапион, не то Сердалион. Койки были заполнены безрукими и безногими красноармейцами, изувеченными работой бородатыми мужиками, было даже трое или четверо мальчиков, один из них с костылем и пустой штаниной встретился им в проходе.

— Где это тебя так? — спросила Ирина.

— Тламвай наехал, — ответил мальчик и спросил: — Тетенька, сахалу нет?

— Нет, я тебе в следующий раз принесу.

— Смотли не забудь!

Наташа металась меж коек как угорелая: одному даст пить, другому всыплет в рот с гнилыми зубами какой‑то порошок, третьему сунет под мышку градусник. А тут наступило время завтрака: ходячие заковыляли в столовую, лежачим надо было подавать в постель. Видя, что им не удастся поговорить, Ирина стала помогать Наташе. Вдвоем они за полчаса управились.

— Работать пришла? — спросила Наташа.

* Ирина смутилась, пробормотала почти невнятно:

— Я, собственно, так…

— А! Ну присмотрись пока. Тут скучать не приходится, вон сколько больных да калек.

На другой день Ирина пришла в клинику работать. Ей даже не пришлось выправлять документы, оказывается, она так и не исключалась из штатов клиники, только числилась в командировке, завхоз предложил даже выплатить ей за все время зарплату, но и отец, и она с негодованием отвергли такое предложение.

А еще через два дня Наташа радостно сообщила:

— Знаешь, вместе с Гордеем вернулся из Таллина мой отец. Так что ты приходи к нам сегодня.

Когда после работы они с Наташей добрались до Охты, в маленькой комнатушке Наташи уже стоял дым коромыслом. Кроме отца Наташи и Гордея Шумова здесь были Михаил Захарович Ребров с женой Варварой Федотовной и молодой чернявый человек в форме моряка торгового флота. Он пытливо глянул на Ирину и представился коротко:

— Федоров. Василий, — и почему‑то смутился.

Пока Наташа с Варварой Федотовной хлопотали на кухне, Гордей усадил Ирину в уголке, стал расспрашивать. Она рассказывала сначала сбивчиво, перескакивая с одного на другое, потом, поняв, что Гордея интересует абсолютно все, даже мелочи, стала рассказывать обо всем последовательно и обстоятельно. Ребров и Федоров говорили сначала о чем‑то между собой, потом и они заинтересовались ее рассказом, затем и Наташа с Варварой Федотовной присоединились к ним, причем Варвара Федотовна часто перебивала рассказ восклицаниями:

— Господи, а мы тут и не знаем, что на свете делается!

Рассказ Ирины затянулся, уже давно остыли и картошка, и самовар, а к еде никто не прикасался. И когда Ирина закончила, все еще долго молчали. Первой спохватилась опять же Варвара Федотовна:

— Ой, батюшки, полночь скоро! — и, схватив кастрюлю с картошкой, убежала на кухню.

Но ели все как‑то неохотно, вяло и задумчиво. Ирина никак не ожидала, что ее рассказ произведет такое гнетущее впечатление.

— Жалко Петра! — вздохнула Варвара Федотовна. — Хороший был человек. Может, не надо было ему угрожать тому бандиту, может, тогда его отпустили бы с миром. Как думаешь, могли бы? — спросила она Ирину.

— Не знаю. Пожалуй, отпустили бы.

— Нет, тут все правильно, — возразил Федоров. — Петр не мог поступить иначе. В этом, если хотите, есть его цельность и законченность.

— Но человека‑то нет!

— А чТо он должен был сделать? Пойти на одну уступку, потом на другую, на третью?

— Ведь с него никаких уступок не требовали.

— Формально — да, не требовали! — Федоров начал горячиться. — Просто он не мог не высказать своего отношения к этому Хлюсту, к его позиции. Петр Гордеевич не мог молчать. Молчание или уклончивое поведение в данном случае были бы уступкой. Поверьте, Хлюст почувствовал бы это…

Федорова поддержали и Наташа с Гордеем. Слушая их, Ирина все больше и больше удивлялась Гордею. Если Наташа и Федоров были образованными, интеллигентными людьми, то в Гордее еще не вытравилась деревня, он был неотесан, иногда просто грубоват, но тем более разительны были в нем и смелость мыслей, и широта суждений, и незаурядность. «Откуда это в нем? — недоумевала Ирина. И опять в ней шевельнулась зависть к Наташе. — Да, с таким не пропадешь». Но и самой Наташе следовало отдать должное: в глубине и широте мыслей она не уступала ни Федорову, ни Гордею, ни даже Реброву, который тонко и умело направлял разговор.

А разговор опять шел о политике. Ирина мало что поняла, но твердо уяснила одно: эти люди выше ее по своему интеллекту, при всей своей внешней обыкновенности они незаурядны и значительны, они истово верят в то, что провозглашают, и наверняка добьются своего. Она сравнила их с компаниями сверстниц, которые недавно посещала, и теперь еще убедительнее обозначилась вся никчемность и безнадежность жизни последних.

Федоров вызвался проводить Ирину. Трамваи уже не ходили, им пришлось добираться чуть ли не через весь город пешком. Путешествие заняло не менее трех часов. Они этого не заметили; им казалось, что они прошли квартал или два, и, ко гда оказались перед домом, где жила Ирина, Федоров сказал:

— Не так уж и далеко. — И, приглядевшись к дому, произнес: — Послушайте, а ведь я вспомнил, где вас видел. Знаете, весь вечер пытался вспомнить и не мог, а вот сейчас узнал ваш дом и припомнил. Это вы тогда выбежали из подъезда помочь раненому матросу? Вот уже и забыл его фамилию?

— Дроздов, — упавшим голосом сказала Ирина, полагая, что Федорову известны дальнейшие обстоятельства, связанные с этим матросом.

— Да, кажется, Дроздов. Я забыл, потому что больше его не встречал.

— И не могли встретить. — Ирина с отчаянием, с которым, наверное, бросаются в омут, подробно рассказала всю историю с Дроздовым, не скрывая ничего, даже своего подозрения об участии в этом Павла.

— А потом?

— Потом я убежала в Гатчину, где и познакомилась с Наташей. Оттуда меня, как я поняла, по настоянию отца отправили в его клинику, а потом вот на Урал, с Петром Шумовьш. Остальное вы знаете.

— А теперь?

— Теперь я совсем запуталась. С одной стороны, Наташа, Гордей, вы… С другой… — И она рассказала о подругах, о вечеринках, даже о Пу- пыркине.

Почему‑то Пупыркин его развеселил.

— Вот бестия, и тут утверждается.

— Вы его знаете?

— Встречал. Раньше, еще в университете. Мы вместе учились, правда недолго. На втором курсе меня посадили в тюрьму за распространение революционных прокламаций среди студентов.

— Вы, значит, и в тюрьме сидели? — удивилась Ирина.

— Приходилось. — Он сказал об этом просто, как о само собой разумеющемся. Ирина вспомнила Егора Шумова. «Ну тот сидел за убийство. Хлюст сидел за грабежи. Что у них общего с Федоровым?» — Странно, — произнесла она вслух.

— Что странно? — не понял Василий.

— Да вот то, что вы — и вдруг в тюрьме.

— Ничего странного нет, все закономерно.

— Да, конечно, вы ведь против власти шли. А не страшно было?

— Нет.

— А я вот трусливая. Знаете, когда Хлюст начал ко мне приставать, я чуть не умерла со страху.

Ирина неожиданно для себя рассказала, что испытывала тогда, как возненавидела все плотское, рассказала без всякого стыда, потому что ей давно хотелось об этом кому‑то рассказать, а все было некому, а вот этот Федоров, ни о чем не спрашивая, заставляет ее говорить ему все. Что- то в нем располагает к доверию. Вот и сейчас он даже не стал спрашивать, чем это кончилось, хотя она могла бы сказать, потому что для нее это кончилось все‑таки хорошо.

— Вас никогда не пугала ваша импульсивность? — только и спросил он.

— А вас?

— Ну, меня это не пугает… — Он вдруг умолк, испытующе посмотрел на нее. — Почему вы об этом спросили?

— Потому что вы мне нравитесь, — вдруг призналась она как‑то вызывающе.

Она боялась, что Федоров тут же расхохочется, как при упоминании о Пупыркине, но он вдруг нахмурился, помолчал и решительно, тоже с вызовом заявил:

— А я вот возьму да и женюсь на вас!

Ее это почему‑то обозлило, она резко сказала:

— Я не люблю таких шуток!

— Я тоже. Или вы шутили?

Она смутилась, на нее вдруг напала слабость, она присела на ступеньку и откровенно призналась:

— Не знаю… Наверное, не шутила Я не знаю, что со мной происходит..

— Вот и я не шучу, — тихо сказал Федоров и опустился рядом с ней. — Может, это выглядит нелепо, но мне захотелось жениться на вас.

— Но ведь вы же меня совсем не знаете.

— Чтобы узнать вкус морской воды, не обязательно выпить все море. Вы меня сразу… как кипятком ошпарили.

— Я не верю в любовь с первого взгляда… — начала было Ирина и тут же оборвала себя: «Господи, какая банальность!» Она презирала себя и за то, что у нее вырвалась эта фраза, и за то, что она первая призналась в том, что Василий ей понравился. Тоже как кипятком обжег. «А ведь верю, верю я в любовь с первого взгляда!» — хотелось ей опровергнуть себя же, но она сконфуженно молчала.

Василий тоже молчал. Потом вдруг потребовал:

— Посмотрите на меня.

Ирина покорно повернулась к нему. Уже светало, где‑то занималась заря, она окровавила крыши домов и окна верхних этажей, но лицо Василия было бледным, на его фоне контрастно, как‑то даже крйчаще темнели его испытующие глаза. Она смело смотрела в эти черные глаза, видела, как в них прыгают искорки зари, и чувствовала, что теперь уже ничего не боится. Она осторожно взяла в ладони его лицо, подержала его, ощущая, как жар его щек передается ее ладоням, хотела приблизить его к себе, но вдруг уронила руки, уткнулась ему в грудь и сказала:

— Господи! Хорошо‑то как!

А он сидел молча, кажется, даже не дышал, опасаясь каким‑нибудь неосторожным движением спугнуть это наваждение. И лишь потом, постепепенно осознав, что это не наваждение, точно желая еще раз убедиться в этом, робко дотронулся до нее рукой. Она вздрогнула от его прикосновения, напряглась и тут же успокоилась, и тоже осторожно коснулась рукой его плеча, потом подняла голову.

Он увидел в ее глазах блики утренней зари и потянулся к ним пересохшими неутоленными губами. _

3

Судьба опять свела Гордея с Василием: Федорова назначили на «Марат» помощником комиссара.

После возвращения из Гельсингфорса Гордей не был в Кронштадте и теперь с грустью оглядывал его запустевшие гавани, уныло застывшие заброшенные корабли, ржаво рыжевшие облупившейся краской громады корпусов, обвисло поникшие на рангоутах нити такелажа, зазеленевшую медь корабельных рынд и поручней, некогда ослепительно сверкавших на солнце. Из гавани начисто выдуло даже запах сгоревшего угля, лишь со леный ветер, тянувший с веста, беспрепятственно гулял в снастях, забирался в опустевшие, утробы кораблей и глухо погудывал там, как чревовещатель в цирке.

— Ничего, ребята, будет флот. Своими руками восстановим, — сказал матрос в бескозырке с поблекшей на ленточке надписью «Громовой», обращаясь к столпившимся на палубе молодым парням.

И Гордей понял, что парни идут служить на корабли Балтфлота. По предложению Ленина, Десятый съезд партии принял решение о возрождении и укреплении Красного Флота. Ребров перед отъездом сообщил, что Кронштадский судоремонтный завод уже начал работать на полную мощность, что на корабли возвращаются опытные моряки, в годы гражданской войны сражавшиеся на сухопутном фронте, что сейчас за восстановление флота взялся комсомол.

— Строить новые корабли нам пока не по карману, — говорил Ребров. — Но недалек день, когда мы и за это дело примемся.

Линейный корабль «Марат», прежде называвшийся «Петропавловском», был знаком Гордею еще до революции, а особенно по Ледовому переходу, но и сейчас Гордея поразила его громадность. Он с гордостью окинул взглядом его широченную палубу с вросшими в нее надстройками и могучими башнями с двенадцатидюймовыми орудиями, в жерла которых мог свободно влезть человек.

Вахтенный начальник тоже оказался знакомым, он был из кочегаров, правда, фамилии его Гордей не помнил. Он тоже узнал Гордея, однако документы проверил тщательно и, сделав запись в вахтенном журнале, сказал:

— Вам надо доложиться командиру. Проводить или сами найдете? Он у себя в каюте.

— Найду, — уверенно ответил Гордей и повел Федорова в кормовой отсек, к широкому люку, ведущему в салон командира. Раньше это была святая святых, туда не осмеливались без вызова заходить даже офицеры. Гордей и сейчас почувст- вал некоторую робость, тем более что зналз линкором командует боевой заслуженный офицер Владимир Владимирович Вонляревский, человек хотя и мягкий, но требовательный.

Перед каютой командира стоял высокий железный денежный ящик, за ним — корабельное знамя, возле которого застыл часовой. «Порядок», — отметил про себя Гордей, одернул бушлат, оглядел придирчиво Федорова и, найдя, что у того тоже все в порядке, постучался.

— Войдите, — хрипло разрешили из‑за двери, Вонляревский был ранен в горло, перенес тяжелую операцию и говорил с трудом.

Гордей распахнул дверь, пропустил вперед Федорова и вошел в каюту.

Навстречу им поднялся невысокий худощавый человек в безукоризненно отутюженной офицерской форме, с белоснежным крахмальным воротничком и манжетами, прихваченными золотыми запонками. У него было мелкое лицо с тонкими чертами, на нем особенно выделялись большие карие, чуть навыкате, глаза, взгляд их был пронзительным, он, как бы проникая внутрь, спрашивал: «А ну‑ка, что ты есть за птица?» От этого взгляда становилось неуютно и зябко. Гордей да- *же поежился, Но голос был хотя и хриплым, но мягким:

— Прошу садиться. Рассказывайте.

Он дотошно расспросил Гордея о том, где тот служил, кто и чему учил его на курсах, и подытожил;

— Опыта штурманской работы у вас пока что кот наплакал. Да где их сейчас возьмешь, опыт- ных‑то? Пока стоим в ремонте, еще пообкатаетесь, а там видно будет. Так что прошу пройти к ста- рофу, он и будет вас опекать. — И, повернувшись к Федорову добавил: — Ну — с, а вам, молодой человек, надо представиться комиссару Кедрову. Не смею больше вас задерживать.

Когда вышли из командирской каюты, Гордей, задетый тем, что Вонляревский так скептически оценил его штурманскую подготовку и опыт, заметил:

— Старорежимный командир‑то. Видел, как одет? Форму старую офицерскую носит и послал- то, слышал, к кому? К старофу, по — старому, к старшему офицеру. Вишь, что тут творится, комиссар?

— А мне он понравился, — возразил Федоров. — Обстоятельный человек, аккуратный. А что касается старорежимных названий, то ведь новых‑то, насколько мне известно, еще не придумали. Да и форму другую еще не изобрели.

— Так‑то оно так, а все же… — с сомнением покачал головой Гордей.

Федоров внимательно посмотрел на него и, положив руку на плечо, шутливо сказал:

— Эх ты, забияка! Побузить захотел? — И уже серьезно добавил: Не время сейчас бузить. Работать надо!

4

Комиссар Кедров, в прошлом боевой матрос, сразу понравился Федорову своей непосредственностью и добродушием. Он не стал дотошно изучать родословную Василия, задал лишь три — че-

тыре вопроса по существу и подытожил весьма своеобразно:

— Раз в тюрьме сидел при царе, стало быть, тертый. Флотского духу, правда, в тебе еще маловато, но пообвыкнешь. Зато грамотный, а это ох как надо теперь! А начнешь вот с * чего: будешь заканчивать на корабле революцию.

— Это как же? — не понял Василий.

— А вот так. — Кедров достал из ящика и разложил на столе дверные таблички с надписями: «Старший штурман», «Командир роты», «Старший помощник командира». — Надо снять с дверей всех «офицеров». А то вот скоро из училища придут первые краскомы, засмеют нас. Да и команду надо отучать от старых названий. Так что давай. Привлеки к этому делу комсомолию. Надо провернуть все быстро.

«Революцию» на корабле закончили за одну ночь, никто не заметил, когда были сменены таблички на дверях — размером и видом они не отличались от старых. Гордей, например, только на четвертый день заметил новую табличку на двери своей каюты.

Следующее поручение Кедрова было посложнее:

— Тут вот наша комсомольская ячейка войну танцам объявила — дескать, буржуазный предрассудок. Так это или нет, а только ребята‑то все молодые: им и попеть, и поплясать хочется. Без этого какое веселье? Так вот ты это дело обмозгуй.

Мозговать пришлось долго. Простое на первый взгляд дело увеселения оказалось весьма нелегким. Те же комсомольцы после дебатов о вреде танцев компаниями разбредались по частным квартирам и чарльстонили там до упаду, и редко это обходилось без выпивок и драк. И все было Щито — крыто, втихую, потому что активисты на ве черинки не ходили, отсиживались на корабле, скучая невыносимо и принципиально.

Предложение Федорова устраивать открытые вечера с танцами во флотском клубе не встретило поддержки у клубного начальства, опасавшегося проникновения буржуазных порядков в совучреж- дение. Но «показывать артистов» там согласились, и Василий отправился в Петроград договариваться о гастролях. Ребров направил его в культсектор, и там курящая дама быстро с кем‑то созвонилась и пообещала прислать в Кронштадт даже несколько знаменитостей.

Курящая культсекторовская дама не обманула: через четыре дня в Кронштадт прибыли артисты Мариинского театра и поставили во флотском клубе «Ивана Сусанина». Потом прибыла труппа из Александринки, привезла она «Царя Федора Иоанновича». В зале покрикивали «Долой самодержавие!», кто‑то даже предложил тут же «шлепнуть» Федора, но в целом и этот спектакль приняли хорошо, он показывался на клубной сцене шесть раз.

Между тем ремонт линкора шел полным ходом. До изнеможения трудились краснофлотцы, помогая рабочим Морского завода и портовых мастерских. Стараясь быть больше на людях, Василий переходил от одной бригады к другой, не чураясь самой черной работы, за ней лучше узнавались люди, ощущалось их настроение.

Скорей выйти в море — это было общее настроение и нетерпеливое желание всей команды. Ради этого и недосыпали ночами, задыхались в отравленных ядовитой краской отсеках, мерзли в ржавой воде трюмов.

И вот он настал, этот долгожданный день! 1–го августа еще не закончивший ремонт линкор вытянули на Большой рейд и поставили на якорную бочку. А вскоре опробовали машины, и линкор поднял вымпел — вошел в боевой строй.

К линкору потянулись брюхатые баржи с углем, чтобы накормить в походе двадцать пять прожорливых котлов, распахнулись люки угольных шахт, и черные, как чертенята, матросы, на бегу перебрасываясь шутками и прибаутками, денно и нощно подтаскивали мешки и сыпали из них мокро поблескивавший антрацит в жерла шахт. Над трюмами барж и палубой линкора плотной завесой стояло пыльное облако, в котором тенями мелькали черные фигуры людей, поблескивавших непломбированными зубами и круглыми белками глаз. Музыканты выдували из закоптившихся труб бравурные марши и тонкие дымки пыли, — казалось, на палубе расставили сразу несколько самоваров и возле них хлопочут иноплеменные люди черного обличья — музыканты тоже закоптились изрядно.

А надо всем этим витало неповторимое и радостное ощущение значимости и величия творимого дела: флоту быть, он уже есть и пребудет вовеки!

5

Погрузку закончили на восьмой день к обеду, а до спуска флага успели выскоблить кирпичом и торцами палубу, с мылом и щелоком вымыть надстройки, потом все ринулись в баню. Когда Василий поднялся наверх, уже начало темнеть, лишь желто светилась уютно пахнувшая избой палуба да у обрезов поблескивали светлячки ци гарок, оттуда вместе с запахом табачного дыма доносился влажный дух распаренных березовых веников, чистого белья и мыла.

На рейд мягко опустилась ночь, из‑за купола Морского собора выкатилась луна, но небо все еще оставалось розоватым, лишь на северо — западной кромке его проступила темно — синяя полоса, и на ней особенно отчетливо выделялись крупные колючие звезды. Их отражения в серовато — стальной воде были еще крупнее и колючее, набежавший с моря легкий бриз лениво пошевеливал их, и казалось, кто‑то огромный и невидимый перебирает в широкой ладони залива серебряную мелочь.

Василию вспомнилась вот такая же розовая ночь в Петрограде, когда он провожал Ирину, и его охватило непонятное беспокойство, неясное ощущение не то тревоги, не то грусти. Он настороженно прислушивался к себе, будто ожидая чего- то, что непременно должно вот — вот случиться — таинственное и неповторимое, не изведанное еще, но почему‑то желанное. И он понял причину беспокойства: завтра он увидит Ирину. Теперь уже официально объявили, что через три дня линкор выйдет на большие морские учения. Одной трети командного состава разрешили съездить на сутки в Петроград, а краснофлотцам в три смены побывать на берегу и даже потанцевать. И сейчас, несмотря на позднее время, в густой бархатной темноте Петровского парка серебрянно плакал вальс. А когда оркестр смолк, отголоски вальса долго еще витали в розовой ночи, навевая грусть и воспоминания.

Ирина тоже не спала в эту ночь. Умирал от общего заражения крови тот самый мальчик с отрезанной трамваем ногой, который в ее первое посещение клиники просил сахару. Угасал он тихо, лишь изредка, когда накатывалась боль, он безмолвно превозмогал ее, на лбу у него выступили холодные капли пота. Наверное, лучше было бы сделать ему обезболивающий укол, но тогда он умрет во сне, а Ирина так хотела, чтобы он пожил хотя бы на час больше. Ведь он так мало прожил и в короткой своей жизни, наверное, не видел ничего хорошего. Его почти прозрачная ручонка тихо лежала в ладонях Ирины, она иногда ощущала слабое пожатие тонких пальчиков, один раз мальчик не то в бреду, не то сознательно прошептал; «Мама», и все в Ирине вдруг перевернулось, обомлело, по телу пробежали холодные мурашки, и ей показалось даже, что умирает она сама. И она готова была умереть, лишь бы выжил этот веселый мальчуган, шустрый и добрый. Наверное, он принес бы много радости другим.

Он умер так тихо, что Ирина даже не заметила когда, лишь почувствовала, как холодеют его пальчики. Она прильнула щекой к его полураскрытым губам и тут же отшатнулась, ощутив не теплую струйку дыхания, а могильный холод посиневших губ. Отшатнувшись, она не вскочила и не убежала, досталась сидеть, глядя на его умиротвореннное вечным покоем личико, вспоминая его живым. Потом припомнила болевшего Тимку, и Авдотьиного сынишку, и еще многих детей, которых она знала, и в ней с каждой минутой назревала огромная, все заполняющая любовь к ним.

Утром ее увели из палаты, дали капель, и Наташа в карете «скорой помощи» увезла ее домой. Вид Ирины страшно перепугал Татьяну Ивановну, она, как всегда бестолково, засуетилась, но ее тут же отстранила Евлампия:

— Ты сонный‑то порошок прими и ложись. Пе- ретомилась, дак сои‑то все и снимет.

Ирина послушалась, выпила сразу два порошка и ушла к себе. Наташа, присев на край кровати, что‑то рассказывала. Ирина не слушала ее, все еще думая об умершем мальчике. Однако порошки подействовали, и она вскоре уснула.

Разбудила ее Евлампия:

— Подымайся, милая, а то вон уже солнце закатывается, а на закате спать нехорошо.

— Сколько же я проспала? — спросила Ирина, поднимаясь.

— Дак утром легла, часов десять и набежало с той поры, поди. Очухалась? А у нас гость.

— Кто?

— Да моряк какой‑то незнакомый. С виду такой антелигентный и деликатный.

«Кто бы это? — думала Ирина, неторопливо одеваясь. — Гордей? Но Евлампия его знает…»

Увидев в гостиной Василия Федорова, она растерялась. После той ночи она много думала о нем и корила себя за то, что первой призналась ему. Признание было искренним, но вырвалось как- то непроизвольно. Ей казалось, что Василий теперь будет презирать ее, что сам он был не откровенным тогда и больше не будет искать с ней встречи. Но все‑таки, надеясь на встречу, она решила вести себя сдержанно, даже холодно и сейчас спросила с деланным равнодушием:

— Вы давно тут?

— Да уж порядочно.

— Ириша! — с упреком сказала Татьяна Ивановна, из чего Ирина заключила, что матери Василий понравился.

После неловкой паузы Василий сообщил!

— А ведь я за вами. В училище сегодня вы пуск первых краскомов, так вот хочу пригласить вас.

— Выпуск кого? — опять равнодушно спросила Ирина.

— Краскомов, то есть красных командиров.

— Любопытно, однако я сегодня не смогу. У нас в клинике сегодня мальчик умер.

— Ну тогда… — Василий смущенно теребил стрелки брюк. — Тогда конечно… Простите, я не знал.

Тут опять вмешалась Евлампия:

— А ты пойди, развей горюшко‑то. Жалко, конешно, малое дитё. Господи, упаси его душу невинную! Да ведь сколько их мрет? Всех‑то не на- жалеешься, а жить надо. У тебя еще и свои детки будут, с ими горести хватит. Иди, иди одевайся! — Она буквально вытолкнула Ирину из гостиной.

Выпускной вечер первых краскомов флота показался Ирине скучным, было слишком много речей, все были озабочены, даже песни пели слишком серьезные, как в церкви. К тому же у Ирины не выходил из головы умерший мальчик, она опять загрустила, и Василий, заметив это, предложил просто прогуляться по городу.

С залива тянул сырой холодный ветер, он гнал по набережной обрывки газет, подбирал окурки, сгребал рано опавшие листья, фонтанчиками взвивал пыль на мостовой. Василий накинул на плечи Ирины бушлат и сказал, кивнув на проходивший по Неве корабль:

— Живет флот! Вот еще один корабль на ходу.

Ирина посмотрела на корабль, ничего особенного в нем не нашла, более того, даже в неровном свете уличных фонарей было заметно, что он весь обшарпан и местами поржавел, и ее удиви ло, что Василий сказал о нем с такой гордостью. И вообще ей не хотелось, чтобы он и с ней продолжал тот скучный разговор, начавшийся на вечере. Но она боялась и другого: как бы он не продолжил того, что было тогда, возле их дома. Боялась, наверное, потому, что слишком хотела этого разговора.

Василий молча шагал рядом с ней, не решаясь взять ее под руку. Тогда она сама взяла его руку, просунула себе под мышку и тут же почувствовала дрожь во всем его теле.

— Ты замерз? — Она уступила ему полу его бушлата, он просунул под нее руку, ладонь его легла на спину Ирине, почти совсем закрыв ее, и тотчас Ирина ощутила, как тонко, обрывисто натянулись в ней нервы, испугалась и, вывернувшись из‑под бушлата, воскликнула:

— А мосты‑то развели!

Она только сейчас и заметила, что на Неве развели мосты, хотя это ее никак не обеспокоило, ей совсем не хотелось идти домой.

Ну и черт с ними! — Он снова накинул на нее бушлат.

— Наши будут волноваться.

— Да они, наверное, десятый сон смотрят…

Когда, уже в четвертом часу утра вернулись домой, там еще никто не спал, и мать встревоженно спросила:

— Ириша, что случилось?

— Ничего, просто развели мосты, и мы не могли выбраться с Васильевского острова, — объяснила Ирина, стараясь ни на кого не смотреть, потому что в ней все кричало: «Да, случилось! Я люблю его!» Любовь обрушилась на нее со всей силой и понесла куда‑то стремительно и жутко, так, что замирало сердце.

Потом, когда все улеглись спать, она прислушивалась к себе и к тому, как скрипит под Василием раскладушка в кухне Он, наверное, тоже долго не мог успокоиться, и, когда Ирине показалось, что он уснул, она на цыпочках прошла «а кухню, чтобы посмотреть, как он спит.

Сквозь закопченное окно тускло процеживался розовый свет умирающей ночи, он падал на Василия неровно и призрачно, и в этом дрожащем свете лицо его казалось неясно — размытым, как в тумане; чтобы разглядеть его, Ирина склонилась над ним, осторожно коснулась кончиками пальцев его темных жестких волос. Он открыл глаза, так же осторожно взял ее руку л поднес к губам. Он даже не коснулся ее ладони губами, лишь уронил в нее теплую струйку дыхания и тут же испуганно отстранил руку. До слуха Ирины донесся скрип паркета, она подняла голову и в темном проеме двери увидела розовый силуэт. «Мама!» — узнала она и уже вслух, шепотом спросила:

— Мама?

Мать молча опустилась на колени рядом с ней, обняла ее и тихо спросила:

— Не спится вам, дети? Не хочется спать? И верно, такая чудная ночь! Я вам не помешала? — И, прислушавшись, спросила в темноту: —Это ты, Саша? Зачем встал?

Из темноты коридора вышел Александр Владимирович.

— Да вот покурить захотелось… — Он чиркнул спичкой, прикурил и ткнул пальцем в проем двери. — Дом с привидениями, а не коммунальная квартира. Как думаете, кто там притаился в глубине коридора?

— Евлампия, — угадала Ирина.

— Дак ведь, поди, третьи петухи пропели, — оп равдалась из темноты коридора Евлампия. — И так всю ночь полуношничали. И чего не спят? Совсем порядку в доме не стало.

— Какие петухи, Евлампия? — спросила Ирина. — Я не слышала, чтобы в городе петухи пели. Трамваи звенят. Вот слышите? Первый пошел.

Звонок первого трамвая всполошил всех.

Евлампия спохватилась:

— Господи, а я еще неодетая! — и так же неслышно исчезла, как появилась.

Отец придавил окурок и озабоченно сказал:

— А у меня — операция. — И тоже ушел, — И мне, пожалуй, надо вставать, — с сожалением сказал Василий.

— И нам пора. — Мать обняла Ирину за плечи и увела из кухни. — Пойдем, дочурка, на балкон.

С балкона им открылось темное, мрачное ущелье улицы, из глубины его дохнуло сыростью вчерашнего влажного ветра с залива. Ирина поежилась:

— Холодно, как в склепе.

Мать обняла ее:

— Выросла ты, Иришка!

А под окном шумел золотистыми листьями тополь, пересчитывая их в падавших из окон верхних этажей отсветах восходящего солнца.

— Господи, хорошо‑то как! — воскликнула мать.

— Хорошо, — подтвердила Ирина и уткнулась ей в грудь. — Мам, ты знаешь… Я боюсь сказать…

— Не надо ничего говорить, я понимаю, дочурка…

Они постояли молча и, может быть, еще долго простояли бы так, но на балкон вышел Василий, уже одетый, и робко сказал:/

— Татьяна Ивановна, извините…

Мать тотчас ушла, оставив их вдвоем в розо вом пламени поднявшегося над крышами солнца, не забыв однако, напомнить:

— Ириша, ты не одета.

Ирине только теперь стало стыдно, потому что она чувствовала, как солнечные лучи просвечивают ее насквозь, совершенно обнажая ее.

— Уйди! Я стесняюсь. Ты видишь, я не одета. Как ты посмел?!

— А вот взял и посмел — Он попытался обнять ее, но Ирина так испуганно отстранилась от него, что он раскаянно промолвил:

— Не бойся, я не трону.

А она и не боялась, даже хотела, чтобы он до нее дотронулся, но он, совладав с собой, твердо сказал:

— Я в море ухожу, может, надолго. Ты уж меня жди, Ирина. — И совсем просительно добавил: — Пожалуйста. — И, круто повернувшись, прошел через комнату и прихожую, хлопнул входной дверью и гулко просчитал по лестнице ступени. Выйдя из подъезда, поднял голову, бескозырка свалилась ему за спину, он подхватил ее на лету и, помахав ею, крикнул;

— Я вернусь!

Эхо долго еще отражалось в каменном ущелье улицы и замерло где‑то в дальнем углу ее вместе с звонком трамвая, увозившего его в тревожную даль неизвестности.

А над крышами полыхало пламя восходящего солнца; оно уже позолотило и чугунные фонарные столбы, похожие на скипетры, а белые фарфоровые фонари стали напоминать огромные жемчужины, нанизанные на тонкую нитку улицы; и только в дальнем углу за тополем умирали последние, размытые наползающим с Балтики туманом неясные краски уходящей ночи.

Загрузка...