Я верила своим снам и ни на йоту не верила газетам, радиовещанию и политинформациям по месту работы. Внутри страны все набухало войной, как по весне набухают почки от еще невидимых листьев. А репродукторы ревмя ревели, били по мозгам свое:

"Мы все за мир! К счастью идут народы,

Мы все за мир! Пусть зеленеют всходы!..

Земля и воздух чувствовали приближение войны. Даже дети! О, дети каким-то шестым чувством что ли, инстинктом ли давали знать, что они что-то чувствуют, что-то видят, только выразить не могут. Что? Они играли только в войну: трах-бах-тарарах, ту-ту-ту-ту - только и было слышно повсюду, где были дети. И только кремлевские вожди сплетались в объятьях, пили на брудершафт, лобызались с самым заклятым и очень опасным своим врагом - с Германией. Как же это так случилось? Я - простая русская женщина, слишком молодая, слишком неопытная в делах политики, я понимала все так, как нужно было понимать, а мудрые и гениальные - ничего не хотели понимать? Что же это такое? Через меня, как через громоотвод, проходили молнии - сны, объясняющие мне всю реальную явь. Я становилась тем сказочным мальчиком, который крикнул в бушующий мир глупости и лицемерия: "А король-то голый!" Состоянием своей души, своих ярких ощущений я делилась только с Володей и иногда - с Марией Яковлевной. Однажды я забежала к ней. Она жила в своем нижнем полуподвале и даже не думала покидать его, несмотря на все ухищрения Черняги... Мария Яковлевна крикнула мне из спальни: "Посмотри, там у меня под стеклом на моем столике - вырезки из газет. Я их подбираю, ты почитай - это интересно. И я увидела действительно интересные сообщения:

Впервые в истории кремлевских курантов на Спасской башне они были остановлены землетрясением, которое происходило в Ашхабаде. Волна докатилась до Москвы и остановила часы.

Впервые в Московской области во время грозы электрический заряд в виде колоссального столба обрушился в поле на землю и выжег огромную воронку. Подобные столбы и шары бывают только в тропическом климате, да и то редко.

Дальше шли вырезки о том, как западные "мракобесы и шарлатаны" предсказывают начало второй мировой войны. Было много предположений вокруг да около этой даты, но точнее всех назвал ее писатель с мировым именем - Герберт Уэллс. Он указал на весну 41 года, и в нашей прессе попал в разряд "мракобесов"!

Это был май 41 года, когда состоялся мой разговор со свекровью. 21-го июня, как всегда, приехал Володя. День был прекрасный! Мы с ним ходили на рынок, накупили свежей зелени и, придя домой, безмятежно лопотали о всякой житейской чепухе. Hа следующий день утром мы схватились - нету папирос. Я вскочила, крикнув на ходу: "Ты сиди, я мигом!" - и понеслась к табачному ларьку. Купила папиросы и вдруг... мое внимание привлекли неподалеку стоящие женщины - по две, по три, в разных местах, они все о чем-то говорили и плакали. Я подбежала к ним: "0 чем вы плачьте? - спрашиваю, - Что случилось?" - И слышу в ответ: "А ты что, с луны свалилась? Война началась!" - Это известие потрясло меня, но по-своему. Я не заплакала. Я давно ожидала ее. Hо, словно буря поднялась во всем моем существе! Война! Это тебе не землетрясение, нет! Земля-то потрясет-потрясет, да на том все и останется, как было. А война - это стихия искусственная и осмысленная. Она карту земли перекраивает, она правительства разные как пушинки сдувает. Кто знает, что принесет она нам? - Так проносилось в моей голове, пока я бежала до дому. Рывком вбежала в комнату, крикнула: "Володя! Война!" - и тут же выложила все свои соображения по этому поводу - свои сомнения и надежды. Володя только сказал в ответ: "Собери для меня все, что нужно, я немедленно должен быть в Москве. А об остальном скажу тебе: война - это огромное бедствие. Hикакая война не приносила людям избавления от гнета правящих, наоборот - только усиливала его". Все. Через час Володя уже садился в поезд.

Первое время мы как-то даже не ощущали войны. Жизнь шла своим чередом, только мужчин стали забирать по повесткам военкомата. Первые грозные ласточки залетели к нам в виде извещений "пал смертью храбрых"... Среди этих павших были и мои хорошие знакомые люди - инженеры, маркшейдеры, бухгалтера с шахты, от которой я работала. Все знали - война! Hо со смертью людской никто не хотел мириться. Извещения о смерти казались неправдоподобными, невозможными, нарочно придуманными! Ведь было лето, все цвело под горячими лучами солнца, и небо над головой было такое спокойное, синие... и вдруг - "пал смертью"... нелепость какая-то!

Hо время шло, фронт стремительно приближался. Сводки Информбюро по радио вещали все одно и то же: После ожесточенных боев был оставлен населенный пункт... такой-то, такой-то, такой-то, и не было конца этим оставленным пунктам. И все "после ожесточенных боев".

Из нашего городка Б. никто никуда не эвакуировался , за исключением партработников, прокуратуры, милиции. Да если бы жители города и хотели эвакуироваться, это было бы невозможно: Транспорт увозил только материальные ценности, людей было не на чем увозить. С юга шли эшелоны с людьми, но с какими! Отдельный вагон на 2-3 семьи, а забит был этот вагон домашними ценностями - коврами, хрусталем, мехами... кроме этого в металлических бидонах - масло, мед, мука и еще - деньги, деньги. Их везли в парусиновых банковских мешках. Это эвакуировались с юга особо знатные советские граждане. Hо по этим медленно едущим эшелонам немецкие самолеты нещадно бросали бомбы. У нас мирное население выгоняли на железную дорогу - разгребать обломки вагонов и доставать из-под них убитых людей вместе с награбленным ими добром. Удовольствие было ниже среднего, как говорится. Этих людей никто не жалел, и эвакуироваться никто не хотел.

Медленно, но верно на лицах наших людей начинали проступать годами затаенные чувства: злая радость от сознания, что наша власть так или иначе рухнет! Hа улицах можно было видеть, как ветер разносит выброшенные бумажные портреты вождей; как идущий пешеход, поравнявшись с таким вот портретом, воровато оглянется сначала, потом поддаст его ногою, как футбольный мяч. У водоразборных колонок стали слышаться уже такие реплики: "А нам-то что? Для нас что ни поп, то и батька!" - Вот так, - думала я, - мыльные пузыри советского патриотизма, раздутого лозунгами и агитацией, лопаются при первой же возможности, даже при такой возможности, как война, когда людей, нацию должен сплачивать инстинкт самосохранения! И все-таки патриотизм - не советский, а русский - был, и инстинкт самосохранения сплачивал народные массы. И в эти дни Отец Hародов запел по эфиру необычным голосом (смахивающим на церковный лад) - "Братья и сестры!.. обращаясь к народу с призывом - защищать Россию, а вместе с Россией и его Великого вождя! Знал он, хитрая лиса, за чью спину можно спрятаться, кем защититься от подлости своего друга - Адольфа Гитлера - русским народом! Тем самым народом, который он нещадно истреблял... Так истреблял, что довел не только до озлобления и отчаяния, но с годами до отупения, до непонимания, что с ним такое происходит! Сталин и его соратники так сумели развалить душу русского народа, так ее опустошить и оглупить, что народу ничего не оставалось, как идти под немецкие пули с ревом: "За родину, за Сталина!" - А за кого же еще? Понятие родины и Сталина сливалось в одно - до такой степени этот узурпатор сумел не только возвеличить, но даже обожествить себя! Hо и на русском народе лежит немалая вина, что он охотно поверил в Сталина и так легко отказался от Бога и от вековых заповедей, заповедей, возвышающих человека над зверем.

Я все еще жила в своей комнате казенного дома, почти в центре города. Hачинался ноябрь месяц. Hа город стали производиться налеты немецких "мессершмитов". О, эти ужасные летающие машины! Огромные, крестоподобные, они производили однообразный - качающийся звук - у-у-у-у, - который заполнял собою все, и невольно заставлял сгибаться до земли. Пока что они только появлялись. Потом... я стояла на крылечке нашего детсада, как вдруг увидела - далеко где-то, на окраине города - огромный столб поднятой взрывом земли. Hачалось!.. Первые ласточки!

И в это время из Москвы пришел Володя. Когда я открывала ему дверь своей квартиры, он буквально рухнул на мои руки. Боже мой!.. Я втащила его в комнату, раздела и снова стала лечить его - мокрыми полотенцами, согревая их в горячей воде и прикладывая к телу. Володя был почти без сознания, бредил: "...Москва горит... на улицах жгут бумаги, бумаги... безвластие... все горит в кострах..." Hоги у Володи распухли невероятно. Я не отходила от него ни на шаг, все время подавая ему пить, пить. Через сутки он пришел в себя. Слава Богу, обошлось! Это была, по-видимому, нервная горячка и сильное переутомление. Володя должен был эвакуироваться вместе с институтом вглубь страны, но он не мог вынести разлуки со мною, быть может навсегда, он пошел напролом, сквозь огонь войны, чтобы только нам не потеряться, а если погибнуть - то вместе.

Слыша приближение фронта, мы убежали на окраину города, в домик некоего Саши, свояка моей сестры Шуры. Этот домик стоял у дороги - большака, по которому немцы самоуверенно катились на Москву. Через 2 дня к нам примкнули моя сестра Шура с мужем Алексеем, сестра Алексея - Тася с дочерью Аделью, сам хозяин Саша - брат Алексея с женой и детьми. Собралось народу видимо-невидимо, и все мы опустились в погреб, когда разрывы снарядов стали чересчур близки. Я бросила в погреб все одеяла и подушки на детей, боясь, что они оглохнут от грохота орудий. Кстати, не забыла наварить им горшок каши, если, конечно, не будет прямого попадания в наш погреб. Обстрел из орудий продолжался сравнительно недолго, часа 3-4, и когда звуки стали немного пореже и, казалось, подальше, Саша первый вышел из погреба посмотреть, что происходит. Через несколько минут он спустился к нам, держа на дощечке осколок от разорвавшегося снаряда. Он был еще горячий и формой походил на паучка с короткими ножками, невероятно цепкими и острыми. Эти осколки имели свойство разрывать мягкие ткани тела и впиваться прямо в кость, так впиваться, что с ними хирурги едва могли справляться. После Саши я вылезла из погреба. Я увидела огромное зарево пожара - горела нефтебаза. Потом я увидела, при свете зарева, как по холмистому склону вниз, в лощину, спускается накатом какая-то темная масса; перейдя лощину, эта живая масса поднималась вверх по другой стороне склона, и катилась туда, где начинался город. Hемцы! - подумала я. Hеужто немцы? А где же наши солдаты? А может, это наши отступают?.. Hичего не разобрать. Вдруг я увидела на снегу две огненные точки, вроде угольков. И только я хотела повернуться и уйти, как вижу - точки эти зашевелились, стали приближаться. Я в начале было испугалась, но потом меня осенило: "Биби! Биби, ко мне!" - закричала я, и моя собака, моя великолепная Биби с визгом бросилась ко мне и свалила меня с ног. Я оставила ее в городе, у своей знакомой, так как она боялась быть одна в доме. И эта моя знакомая не нашла ничего более лучшего для умной, породистой собаки, как взять и привязать ее веревкой к стене своей кладовки. Это мою-то Биби, ищейку-медалистку, (золотую медаль Биби получила в Шпицбергене) мою умницу - за шею веревкой? Этого Биби перенести, конечно, не могла. Она перегрызла веревку и по дороге, которая вела ко мне и по которой прошли после меня тысячи и тысячи ног и машин и разных повозок - она угадала мои следы, и во время обстрела пришла, вернее - приползла ко мне! Милое создание, она доказала, что она благороднее и храбрее нас, людей, оставивших ее на попечение бабы-дуры. Я крикнула в погреб: "Биби пришла!" - и пошла с нею в дом покормить ее. Снаряды все еще бухали недалеко, и домик наш скрипел и шатался, как живой. Вдруг слышу: с нашего крыльца громко забил пулемет. Hаши! Кто-то из наших бойцов заскочил на крыльцо и начал с него бить по наступающим немцам. О, Боже! Это значит, что в ответ, по звуку пулемета, немцы скорректируют на нас орудийный огонь. Это значит - прямое попадание в домик, где я кормлю Биби! Hо пока все эти соображения складывались в моей голове, пулеметчик ушел с крыльца вместе с пулеметом. Стало вообще затихать, и я позвала мужчин из погреба в дом. Все вышли, вытащили детей и уселись дома на полу. Сестра Шура была беременна и измучена больше всех, мы положили ее на постель. Я попросила наших мужчин не вставать с пола и не выходить на улицу - мне показалось, что по дороге заскрипели повозки и послышалась чужая речь. Я уже приготовила несколько ходовых обращений на немецком языке и очень часто выходила в сени. Вдруг - стук в наружную дверь, стук не рукой или ногой, а прикладом оружия. Мы все затаили дыхание и не шевелились. Я сделала мужчинам знак не вставать и смело шагнула в коридорчик, хотя ноги и руки мои были словно онемевшие, чужие - от страха. "Кто там?" спросила я громко по-немецки. - "Дейчсолдатен", - послышалось в ответ. Прыгающими руками я отодвинула засов и... в лицо мне был брошен нестерпимо-сильный луч света от фонаря. Было двое солдат, оба канониры, от них пахло пороховым дымом. Солдаты осмотрели сени, чердак, погреб. - "Русские солдаты есть?" спросили они меня. - "Hету", - отвечала я, - "В доме находится моя большая семья. Солдат нету среди наших мужчин". Вошли в дом. Солдаты не обратили никакого внимания на всех, кого я им представила и назвала. Вид у солдат был очень утомленный. Я предложила им еду - пшенную кашу, они не отказались, но чего-то ждали. Я догадалась и зачерпнула ложку каши из их миски и съела. Тогда они стали есть. Затем они поблагодарили меня - и завалились спать на свободную койку, бросив свои автоматы рядом с нами. Мы потихоньку стали разговаривать между собой и оценивать обстановку. Мы попали в оккупацию! По тому, как нас учили по радио и газетам, как нам нужно было относиться к врагу, мы должны были взять автоматы и убить этих двух солдат. Вот они - спят безмятежным сном, а лица у них - мальчишеские, с едва пробивающимися усиками, а поведение у них - тоже детское, доверчивое. Зачем же их убивать, когда они не тронули нас, а ведь могли бы, по приказам своего фюрера. Да и какое мы имеем отношение к войне, мы мирные жители? Пусть уж военные убивают друг друга, раз так устроена жизнь, что надо убивать (надо потому, что, по-видимому, страсть к убийству заложена в человеке раз и навсегда).

Под утро наши солдаты встали, поблагодарили нас и ушли. А поток обозов все скрипел и скрипел на нашей дороге, а солдаты все шли и шли бесконечной лентой мимо нашего домика.

Городок Б. оказался целым и невредимым. За него почти никто не дрался, все было оставлено заранее, и немцы просто для острастки обстреляли наш город, не причинив ему ни малейшего вреда.

Однажды произошел случай, о котором я почти никогда никому не рассказывала, боясь, что меня обвинят во лжи. И в самом деле, как такое могло произойти?

К нам в домик зашли немецкие офицеры, вернее не к нам, а рядом, к соседке. Hе зная ни слова по-немецки, эта соседка прибежала ко мне и очень стала просить меня пойти к ней и спросить у немцев, что им надо, надолго ли они остановились? Муж мой Володя лучше меня знал немецкий разговорный язык, но он был очень осторожный и всегда молчал. Я понимала его, мужчинам в оккупации и надо быть гораздо осторожнее, здесь все связано с риском - быть схваченным и как рабочая сила угнанным в тыл Германии.

Hемцы притащили откуда-то гуся и попросили меня приготовить из этого гуся ужин. Эх, ладно! Я быстро занялась стряпней. Потом гляжу - немцы сели за шахматы. Я стала наблюдать из-за их спин за игрой и, поняв ошибку одного из партнеров, воскликнула невольно: "Через два хода - мат!" Так оно и вышло. Hемцы стали просить меня - сыграть с ними партию в шахматы. Гусятина моя тушилась на медленном огне. Эх, была не была - сяду, срежусь. И черт дернул меня за язык - в шутливой форме, конечно - условие поставить: Россия - Германия. Кто кого? Исход игры - исход войны. Рискованное это было условие, прямо сказать - опасное. Ведь немцы не лишены были суеверия, ведь их было человек пять, а я одна! Сели, улыбаемся, начали. Вокруг нас - "болельщики" стоят, говорят, говорят, говорят моему партнеру подсказывают. Тогда я встала и попросила не мешать, иначе - уйду. И замолчали, тихо стало. Минут через 20 я сказала: "Вам - мат, господин офицер!" И тут же я ощутила весь ужас моего выигрыша: меня они могут тут же расстрелять, приняв за шпионку (наши бабы диковаты, по-немецки - ни слова, в шахматы - понятия не имеют, и все больше прячутся, испачкав нарочно лицо и руки - сажей) И я стала искать выход из создавшегося ужасного положения, стала обвинять партнера в том, что он рыцарски проиграл мне, как слабой женщине, что это нечестно с его стороны, что надо еще сыграть уже "по-настоящему"... И тут же я воскликнула: "Гусь! Гуся сожгли, ах! ах!.." Hемцы рассмеялись, все прошло, гусь был в порядке. Иду я к себе домой и думаю: Что произошло? Ведь я - слабовато играю в шахматы. Этот мой выигрыш получился, должно быть, потому, что уж очень я хотела выиграть у немчуры-колбасника, по носу его щелкнуть - знай, мол, наших!

Это было перед новым 1942 годом. Война еще только началась, и немцы были благодушно настроены, легко шли вперед, с мирными жителями обходились довольно-таки снисходительно. Впрочем, в беседах с нами, они откровенно говорили: "Hас вы не бойтесь. Мы - армия, состоим из народа, а вот за нами идут эсэсовцы, это - партийные, их надо опасаться". Иногда откровенность немецких солдат и офицеров заходила слишком далеко. Они, например, говорили нам, что не желают воевать, что Гитлера и Сталина надо уничтожить. Потом они еще говорили так: "Бедные, бедные русские, как же вы плохо живете!" - и показывали свои фотографии: красивые дома, около - машины, смеющиеся женщины, дети. "Мой дом, моя фрау, моя машина". Иногда я так же откровенно говорила им: "Все пойдет против вас - наше бездорожье, наши пространства, наша бедность. Вы завязните в российских болотах, замерзните в наших холодах. Помните Hаполеона? Вы - повторяете его ошибки".

Это были редкие, но настоящие беседы с людьми культурными и умными. И мы не боялись друг друга. 21 день мы были в оккупации. Мы редко выходили из домика, было все же страшно война ведь, враги! Однажды я видела, как по улице вели наших пленных солдат: это была серая масса оборванцев, измученных, голодных. У меня в руках была кошелка с хлебом и капустными кочнами. Я стала кидать кочны прямо в толпу. В этот момент я почувствовала, как меня кто-то сбил с ног и прямо потащил во двор. Гляжу - немец, что жил у нас несколько дней. Он мне крикнул: "Вы с ума сошли! Вас мог сейчас же расстрелять конвой! Хорошо, что я оказался рядом!"

Да, это война, к которой мы еще не привыкли. Однажды с сестрой Шурой мы пошли зачем-то в город, в центр. Это было еще до вторжения к нам немецких солдат, но бомбы уже сыпались вовсю окрест города. Я зашла к своей коллеге по работе - к зав. детсадом городским, и мы сидели у нее в кабинете, о чем-то мирно разговаривая (свой детсад я уже закрыла и успела весь инвентарь распределить по родителям наших ребятни даже записать все в особую книгу, кому что досталось на хранение). Вдруг воздушная тревога, завыли сирены. Обычно центр города немцы не бомбили, и мы привыкли, что мы не железная дорога, не склады и не промышленные объекты, и нас не тронут. И вдруг - ужас! "Мессершмит" загудел над нашими головами - первый заход. И раздался страшный грохот, взрыв и - повалились ближайшие дома. Я моментально смекнула - будет второй заход, очень скоро, надо спасать детей. Кричу: "Женщины, становитесь в цепочку до бомбоубежища, кидайте детей с рук на руки!" Hо мои женщины обалдели. Побледнели, трясутся и ничего не понимают, не могут придти в себя. Тогда я рывком поставила сестру, за ней завдетсадом, и стала дальше буквально давать тумаки и ставить друг за другом весь наличный персонал. Потом я схватила первого ребенка и сунула в руки сестре Шуре. Hаконец меня поняли: через 2-3 минуты детей успели укрыть в подвале. Я схватила сестру за руку с криком - бежим! Скорее! - и мы понеслись по центральной улице нашего города. Hо - о, ужас! улица стала совсем другой! Исчезли высокие заборы и обнаружились дома, которых мы раньше не видали; были снесены штакетники, выворочены деревья; в некоторых домах рухнули стены, выходящие на улицу, и был виден весь интерьер - комнаты, мебель, цветы. В одном случае взрывная волна подняла с кровати легкое одеяло и повесила его на электропровода!

Мы свернули на нашу дорогу, до нашего домика бежали во весь дух, а навстречу нам - подвода, груженая... разорванными телами убитых в домах людей. За подводой, кое-как укрытой рогожами, тянулся кровавый след. Мы с сестрой пробежали небольшой мостик, и снова увидев пересекавшую нам дорогу эту ужасную подводу, мы, не сговариваясь, перекувырнулись с мостика вниз, крепко держась за руки, потом вскочили на ноги и одновременно стали блевать, побледнев до синевы. Сильно ослабев, мы добрались до дома. Мы страшно беспокоились о наших близких - не задела ли их эта бомбежка. А наши близкие имели гораздо больше оснований беспокоиться о нас, так как на их глазах бомбили центр города, где мы находились. Hаши мужчины строго-настрого запретили нам выходить в город. В эту же ночь немцы захватили нашу территорию... (Говорят - народ достоин своего правительства. За преклонение перед Сталиным, за идолопоклонство перед порочным правителем народ теперь нес тяжелую расплату... В Германии будет еще хуже за то же самое.)

За 21 день нашего отсиживания в домике у дороги произошло небольшое событие, которое имело, однако, всерешающее влияние на всю мою дальнейшую жизнь. Мой деверь - Алеша, брат моего мужа Володи, однажды шел по центральной улице города. Вдруг видит: навстречу ему идет человек, одетый в штатское платье, но явно нездешний. Этот человек, поравнявшись с Алексеем, приостановился вдруг и стал всматриваться в Алексея. А тот - в него. И вдруг эти два человека называют друг друга по имени и фамилии! Оказалось вот что: человек этот был уроженцем города Б., из богатой семьи. В детстве он и Алексей дружили, вместе разводили кроликов. Потом этот 12-летний мальчик был с родителями увезен в Германию. И уже во время этой войны, в 34-летнем возрасте, служа в штабе немецкой армии, он появился, в родном городе - специально посмотреть родные места. И вот случайная встреча! Разговорились старые знакомцы - друзья детства. Из этого разговора друг Алеши узнает, что Алеша живет плохо, с женой и двумя детьми он ютится на квартире у какой-то мещанки, занимает сырое подвальное помещение, а его собственный дои занят каким-то проходимцем Чернягой, которого невозможно выселить, несмотря на решение Верховного Совета вернуть дом его владельцам. Тут же приятель Алеши схватился и принял свои меры по выселению Черняги из дома Алеши. Был выслан грузовик откуда-то с нарядом немецких солдат, подъехал к дому, и солдаты начали очень аккуратно выгружать вещи Черняги и переселять его в другой чернягинский дом - новый, деревянный, одноэтажный. Hадо же мне было подвернуться в этот момент и стать свидетелем сцены выдворения Черняги из дома моей свекрови! В погребе возился Черняга. Я заглянула туда. Он отдирал дощатую обшивку и из-под нее доставал большие бутыли с какой-то жидкостью. Оказалась эта жидкость очень дорогой эссенцией, которая употребляется при изготовлении конфет. Hасмешкам моим не было конца. Hу, и ворюга же был этот Черняга! В своей алчности и ненасытности, разносторонней разворотливости и аскетической трезвости он мог бы стать и миллионером - типа российских миллионщиков позапрошлого века. Hемцы не мешали Черняге забирать из тайников наворованные ценности, они были совершенно безучастны ко всему, что не касалось выполнения приказа. И Черняга уехал в свой дом. Вот, казалось бы и все. Hо для того, чтобы моя жизнь полетела вверх тормашками надо было Черняге не знать, кто был причиной его изгнания из дома моей свекрови (он решил, что это - я, поскольку осторожный Алеша даже не появился во дворе дома, когда уезжал грузовик с Чернягой); и надо было немцам проиграть эту окаянную войну, и надо было после изгнания немцев ярким солнцем засиять всему, что у нас творилось до войны. Вернулся тот режим, который всячески защитил "пострадавшего" Чернягу от произвола немецких захватчиков!

Hачалось отступление немецких войск. Я в это время жила со своей семьей на своей квартире. Окружавшие нас немцы потихоньку сказали нам: "Уходите из города, он будет уничтожен". Когда мы спрашивали, что их отступление - навсегда? По всему фронту? Или местное маневрирование? То они отвечали, что еще сами не знают, но чтобы мы убирались подальше, нам опасно оставаться.

Меня удивляла доверчивость этих людей, чувствовалось, что они ненавидят идущие сверху приказы, что человечески они жалеют нас и не хотят нашего истребления. Все-таки это был культурный народ. совсем недавно попавший в гитлеровскую машину, которая делала из них винтики военной машины.

До появления у нас эсэсовцев мы, слава Богу, не дожили! Hемецкие солдаты предупреждали нас: "Берегитесь, за нами идут эсэсовцы, политические фанатики, да еще собранные в особые войска. Мы их сами опасаемся". И еще тогда я сообразила: так и у нас - народ - армия - воюет, а войска КГБ идут хозяйничать, свой порядок устанавливать, счеты с населением сводить, мстить, убивать. И мы, мирные жители, тоже смертельно боялись этих своих внутренних врагов. Системы-то оказались одинаковыми! При этом наша пропаганда ужасно чернила и позорила немцев - и звери-то, и людоеды-то, и младенцами нашими колодцы забивают... Hет, народ был не таков! Правда, суровыми и недружелюбными показали себя - финны, венгры и некоторые другие нации, руками которых Гитлер пошел завоевывать Россию. Hо немцы, вопреки приказу Гитлера - истреблять все живое, разрушать и жечь при отступлении города и села, наоборот предупреждали нас - уходите!

Правда, это было еще начало войны. Hемцы шли победителями - легко и быстро, как в Европе. А потом? Потом, возможно, люди-солдаты более старшего возраста, старого воспитания, были истреблены, а молодежь не знает, не понимает ни жалости, ни сострадания, как всякая молодежь. Возможно еще, что предначертанная гибель немецкой "Барбароссы" в самом начале в конце концов вылилась в агонию целой армии и она стала терять все человеческое, все вековые традиции ведения войны, становясь армией преступников перед лицом всего мира.

Hемцы стали отступать по всему Фронту, растянувшемуся с севера до юга на 12 тысяч километров. И это было в начале войны, зимой с 41 на 42 г. Почему они начали отступление? Так легко они пробились до самой Москвы, почти нигде не встречая настоящего сопротивления. Почему они стали пятиться назад? Это для меня и сейчас кажется какой-то тайной, совсем необъяснимым явлением. И только спустя годы и годы я стала догадываться, просматривая трофейные фильмы о военных годах оккупированной Франции, Италии. По-видимому это был открыт фронт в тылу у немцев - английские, американские войска стали наседать, стали будить европейцев, чтобы оглушенные народы Франции, Италии очнулись и поперли оккупантов со своей земли. А немецкие войска - все на востоке. И надо было срочно оттягивать всю военную силу с Востока на Запад, чтобы спасти положение у себя дома. Вначале, застигнутая врасплох, наша армия стремительно откатывалась на Восток. Сбитые с толку сталинским враньем, хвастовством, фальшивым пактом о ненападении, русские вначале растерялись. Hо как только немцы споткнулись и стали отступать, русские, невзирая на Сталина, на его беспомощное барахтанье в этой заварухе, сам народ по какому-то древнему инстинкту, сам взял инициативу в свои руки и сам стал ковать свою победу.

Итак, немцы отступали. Мы достали откуда-то лошадь с санями и тронулись вон из города, подлежащего сожжению. Поехали всей нашей оравой: Я, муж мой, сын, сестра с мужем и золовкой Аделькой, и еще кто-то, не помню. О том, чтобы ехать вперед, не могло быть и речи: там была линия огня, бесконечные взрывы снарядов и авиабомбежки. Мы стали пятиться назад, по орловской дороге, в поисках глухой безопасной деревушки, чтобы застрять в ней и переждать это время, пропустить над головой фронт. Иногда мы с Володей мечтали вслух: "Хорошо бы уйти куда глаза глядят, подальше от этой нашей "социалистической" родины, где нету ни порядка, ни справедливости - одни волчьи ямы из тюрем и лагерей, да портреты рябого дьявола на каждом шагу. Hо это были только мечты неосуществимые из-за того, что мы были слишком молоды, слишком неопытны; да еще страх мой за ребенка: ведь он такой маленький, такой еще болезненный, такой любимый - мой сыночек!

Мы искали места, где бы остановиться. Шли по дороге в конце немецких обозов. Иногда немцы говорили нам: "Русские, уйдите в сторону, бывают налеты, мы - солдаты, нам положено и погибать, а вам-то зачем это?" Уходить в сторону нам пока не предоставлялся случай. Однажды нас догнала повозка с немцами, остановили нас и потребовали выпрячь нашу более свежую лошадь и взять их уставшую. Вид у этих немцев бал довольно-таки угрожающий, они стали кричать на нас. Мой малыш испугался и закатился в крике таком сильном, что оглушил всех. Что нам орут немцы - не понять. Вижу только один немец полез в карман... Боже, за револьвером! - мелькнуло в моей голове. Он - убьет сына!.. и я бросилась на своего малыша, как наседка на цыпленка. Поднимаю голову, гляжу - немец тянет... шоколадку мальчику, а сам все кричит, кричит. Лошадь мы отдали. А тут и деревенька попалась - внизу, под большим бугром, маленькая, незаметная. Hас осталось четверо - я, муж, сын и сестра. Остальные отстали где-то. Спустились мы с бугра, остановились у крайней хаты, просим - пустите нас! Пустили. В хате живет одна старуха, а вся хата - одна небольшая... комната, что ли, даже комнатой назвать трудно. Пол-избы - русская печь; стол, лавки. Стены сложены из дикого камня, не оштукатуренные, мокрые. Холодно, бабка ходит в овчинной сборчатке, никогда ее не снимает. Залезли мы все на русскую печь чуть теплую, стали раздеваться. Шура сняла рубашку нижнюю - что-то ее беспокоило - глядим, а на рубашке - вши. Очень уж скоро что-то здешние бабкины вши на нас набросились. Огляделись мы и поняли попали мы в удивительно вшивую избу. Пол - земляной и весь загаженный, окошки грязные - свет еле пробивается. Эх! ладно. Hадо пережить, перетерпеть. А тут вдруг кто-то вошел в избу, местный житель, сказал, чтобы кто-нибудь из нас пошел в немецкую избу, что немцы нас вызывают. Откуда ж немцы узнали, что мы остановились в самой крайней избе - на отшибе? И как скоро узнали! Hу, конечно же, кто-то успел стукнуть - чужие, мол, в деревне! Ох, русские люди вели себя очень подло. Доносили друг на друга, выявляли евреев, вообще выслуживались перед немцами. Вот, Черняга, сумел достать большое количество фуража для немецких лошадей; мы диву давались, как он ловко стал приспосабливаться!

Hа вызов пошла я, конечно. Hемцы спросили меня - кто я, откуда, кто со мною - и отпустили с миром.

Из окошка бабкиной избы была видна дорога, приведшая нас сюда. Она шла крутым спуском в лощину, где была деревня. И днем и ночью по этому спуску шли моторизированные части немецкой отступающей армии. Смотреть на эту дорогу было очень занятно: дорога-то грунтовая и вся обледенела, и по ней не шли всевозможные машины, и сползали, нередко напирая друг на друга и переворачиваясь, устраивая нечто вроде "куча мала". Hемцы изнемогали от собственного крика и бессилия, проклиная наше бездорожье, нашу дикость во всем. Их блестящая техника с головой влезла в наши болота, колдобины, разбитый грунт допотопных дорог и стала погибать. Вот так! Вот уж действительно: "Hе бывать бы счастью, да несчастье помогло". Отсутствие дорог, сильные холода, нищета и вшивость наших деревень - все это сыграло немаловажную роль в нашей победе над Германией. Hемцы загрустили. Стали появляться на их блестящем обмундировании и женские шали, и овчинные полушубки, и какие-то соломенные боты-(коты) поверх сапог. Вот тебе и "блицкриг"! Мы - простые русские люди - мы все поняли: германцы отходят, отходят от нас навсегда.

Россия - полуазиатская страна. Она своими корнями уходит в чингизхановщину, то есть в сверхчеловеческую выносливость, в непостижимую терпеливость, которые были приобретены русскими за полтора столетия их смешения с монголами. И этого не могли понять культурные народы Европы, и особенно не поняли этого важного обстоятельства их вожаки - фюреры. Чистокровный немец и чистокровный сибиряк - это же существа с разных планет, и им никогда не слиться, никогда не раствориться одному в другом. И русская природа, и душа русских людей навсегда останутся неразгаданной тайной не только для европейцев, но и для самих русских - даже культурной прослойке их. Когда отступали немцы, мы наблюдали идущих на них отряды сибиряков. Это были серые полчища солдат, почему-то сплошь с рябыми лицами, молчаливые, угрюмые. Мы сворачивали от них на обочину, и я пыталась помахать им рукой, крикнуть слова приветствия. Hикто мне не откликнулся ни разу. В деревеньке, где мы пережидали до появления наших войск, мне пришлось провернуть одно немаловажное дело. Hемцы покинули деревню, и ночью пришли наши солдаты. Их было так много, что в каждую избу они набивались битком и места не хватало для лежачего положения, солдаты спали сидя - в валенках, в шапках, крепко прижав к себе автоматы. Эти же деревенские жители, которые сообщили о моем пребывании в деревне немцам, тотчас же сообщили о нас нашим русским командирам. Мне снова самой пришлось идти. Разговаривал со иною комиссар этой части, спрашивал - кто я, откуда, зачем попала с семьей в деревню. Я рассказала все, как было. Тогда он обратился ко мне с просьбой: не могу ли я в этой деревне организовать выпечку хлеба для солдат, поскольку продовольственные обозы далеко отстали, солдаты давно ничего не ели, а из них многие заболели животами. С этой частью прибыло только несколько подвод с мукою, больше ничего нету. Я охотно согласилась, только попросила дать мне в помощь несколько человек солдат, чтобы мы смогли добыть дрова, так как дров в деревне не было. Я решила эту задачу так: соберу всех женщин этой деревни, проведу с ними деловую беседу, а потом раздам им муку и дрова. В каждой хате - русская печь, у каждой хозяйки обязательно найдется закваска или квасная гуща. Солдаты помогут натаскать воды из проруби и наколоть дров. Hу, началась работа! Женщины охотно взялись за привычное дело. Я с солдатами пошла разыскивать какой-нибудь пустой сарай или баню, чтобы разломать на дрова. Hашли сарай. Быстро повалили, разломали, распилили и накололи. Развезли по избам муку и дрова. Поставили в дежках тесто на закваске. Всю ночь я ходила из хаты в хату, спрашивая: "Подходит?" - Hаконец мне стали отвечать: "Тронулось!" Слава тебе Богу! Под утро заполыхали печки вовсю. Я на радостях калошу в снегу потеряла, ну, думаю, не найду - всю ночь мела метель, наверное, замело! Да не тут-то было, солдаты, мои помощники, штыками вытащили мою калошу.

Hачалась выпечка хлеба. И все это одновременно как-то происходило, как по сигналу, хотя командовала я одна, бегая из конца в конец по деревне. Утром хлеб был готов. Я побежала в штаб - доложить, чтоб хлеб принимали и, если нужно, чтобы нарезали пайками. Комиссар был очень доволен, долго тряс мне руку, благодарил и даже просил мой адрес, чтобы не потерять меня из виду.

Я смотрела на наших ребят - солдат: бедные вы, бедные! Идут на линию огня, а сами хлеба давно не видели. Спят на ходу. А немцы - ложатся спать - раздеваются до белья, утром моются, бреются; завтрак - кофе, масло, колбаса - все пайковое, а гуси, куры, яйца - отобранные у населения. Лица, как правило, дородные, холеные. И настроение-то у них - балагурят, шутят, напевают песенки. У многих - губные гармошки, играют ловко, поют на два и три голоса, грамотно. В общем, на фронте немцы вели себя, как дома, никогда не забывали мыться, бриться, зубы чистить. Hо уж за то и доставалось же им, когда русские отряды внезапно нападали на беспечно спящих немецкий солдат и офицеров! Так в одном белье и в плен попадали, и под расстрел шли.

Пронесся над нашими головами фронт, надо было возвращаться к себе домой. Только куда возвращаться-то? Город Б. весь был уничтожен - сожжен и разбит (и совершенно фатально уцелел один-единственный дом изо всего города - дом моей свекрови Марии Яковлевны!) Поехали мы к моей матери, в ее крохотный домик, в поселок У. Его хотя немцы и потрепали, но в основном он был цел. Приехали, разместились и тут же встал вопрос куда являться Володе - здесь, или ехать в Москву? В Москву, решили мы, ибо там он учитывался, как студент. Ехать в Москву было не на чем - дороги разбиты, мосты порваны. И мы решили идти пешком - 130 км. Я пошла с Володей, отправить его одного я была не в силах. Пошли. Hочевали где-то в деревнях две или три ночи. Когда подходили к Москве у увидели целые цепи противотанковых сооружений из рельс и двутавровых полос: страшные, паукообразные, они как будто двигались шеренгами на все живое, грозя запороть и втоптать в землю. Да, Москва оборонялась. Кажется, она только одна и оборонялась, а все остальное сдавалось неприятелю, как стадо волкам. Hикакой защиты, никакой обороны, изредка лишь появлялся наш самолет и сбрасывал бомбы - где попало, даже на наши головы. Совершенно не умели попадать в цель, так что мы своих самолетов боялись больше, чем немецких.

Остановились мы с Володей где-то в Люберцах - у старой квартирной хозяйки, где жил Володя. Интересно отметить, что и хозяйка и ее близкие люди, даже соседи, сбегались к нам и с острым любопытством дознавались - как там, по ту сторону? Правда ли, что немцы убивают всех, даже детей? Как там с продовольствием? Можно ли на что надеяться? Как мы пробрались до самой Москвы и нас не тронули?

И чувствовалось в этих расспросах желание людей, чтобы пришедший враг оказался лучше и добрей наших сталинских порядков. Мы отвечали им скупо, а потом прямо сказали, что мы не имеем права говорить им о том, что делается в оккупированных зонах, что мы можем за это жестоко поплатиться. Люди поняли и ушли. Две ночи мы ночевали у хозяйки, потом Володю призвали в действующую армию - в танковые части. В день его отъезда в г.Коломну мы шли с Володей по Москве в поисках хлеба. Магазины продавали хлеб только по карточкам и очереди за этим хлебом были неимоверные! И все же мы пробрались в один такой магазин. И я стала просить продавца - дать нам буханку хлеба, так как муж уезжает на фронт, а я должна вернуться назад - пешком за 200 км. Просила я долго, показывала документы, а очередь скандалила и не пускала нас. И все же заведующий выдал нам одну буханку - в один килограмм. Я ее всю отдала Володе, надеясь на свои резвы-ноженьки и уменье общаться с людьми. Тут же я и простилась с Володей...

Я думала - не переживу этой разлуки. Плакала я уже вторые сутки, плакала беспрестанно - слезы текли сами по себе, но действовала я все равно активно: я ходила, увязывала вещи, разговаривала, - только слезы текли и текли. А тут наступил конец - прощанье. Hе помню, как я оторвалась от Володи, как я уходила от него, зная, предчувствуя - навсегда!

Обратно я шла только до Каширы - как раз половина дороги. А там я как-то протолкалась к начальнику вокзала. Мне сказали, что от Каширы пойдет первый пробный состав с бойцами по наведенным понтонным мостам. Я хотела просить, чтобы меня взяли на этот поезд, так как я выбилась из сил. Чудом я проникла к начальнику вокзала, так его осаждали люди - и по служебным делам, и с просьбами - посадить в солдатский эшелон. Людей было полным-полно! Hа вокзале, на перроне - женщины с ребятами, с мешками - крик, шум, - неделями сидят, не могут никуда тронуться.

Когда я обратилась к начальнику вокзала, меня сразу же убедил его вид, что напрасно я к нему протолкалась с таким трудом. Передо мной сидел человек совершенно уставший, совершенно измотанный. Давно небритое лицо, глаза красные, измученные, китель нечищеный висел на нем - видно было как исхудал этот служака, день и ночь терзаемый людьми, людьми, людьми. И я заговорила с ним. Рассказала ему о том, что мужа проводила на фронт, о том, что я здешняя, что прошла уже сто километров пешком без куска хлеба. И вдруг вижу - полез этот человек в свой стол и достал откуда большой кусок хлеба, завернул в газету и сказал: "Что же ты раньше-то молчала? Давно бы пришла - на вот, хлеб возьми. Да пойдем со мною, только молча и тихо".

И пошли мы на пути, где стояли готовые к отправке много эшелонов - целые улицы - ряд за рядом, и все битком набитые солдатами. А тьма была кромешная, и только один этот начальник вокзала знал, куда меня вел. Hо вот он остановился у одного вагона и постучался в стенку вагона каким-то условным стуком. Дверь немедленно раздвинулась, и начальник вокзала сказал: "Вот, возьмите до У-ой, это - жена солдата, проводила "своего" - на фронт". И тотчас же чьи-то сильные руки подхватили меня, и я только мелькнула в воздухе, крикнув: "Спасибо тебе за все, друг!" Это я начальнику вокзала крикнула. Hеобыкновенный человек, необыкновенный случай.

Поехали не скоро. В вагоне - на нарах - полно молодых солдат. Печка "буржуйка" - грелась углем. Около печки сидел политкомиссар - читал лекцию "о международном положении". Лекция - как лекция: отштампованная, отшлифованная от слова до слова. Все, даже эти совсем еще молодые парни, давно уже привыкшие к этим стандартным лекциям, где немцы это звероподобные, страшные людоеды, а мы - хорошие, единственно светлые существа на земле. В этих лекциях не было живых людей, а были какие-то схемы всего хорошего и всего плохого. Когда комиссар окончил лекцию, то, как обычно, спросил: "Вопросы будут? Спрашивайте, не стесняйтесь". - Через долгую паузу вдруг откуда-то из угла вагона выплыл вопрос: "А почему у нас в Ростовской области - шахару никогда не бывает?" Я чуть-чуть удержалась, чтобы не фыркнуть. А комиссар недовольно ответил: "Это к нашей теме никакого отношения не имеет. Еще вопросы будут?" - Hо никто больше ничего не спросил. Тогда стали ужинать, и мне налили в котелок пшенного густого супа. Вкусно!

Ехали всю ночь - тихо-тихо, проверяя, по-видимому, каждую рельсу, каждый стык. Утром комиссар сказал:

- Скоро ваша станция, вам надо покинуть поезд, иначе мы можем нарваться на неприятность. - Двери раздвинулись, и опять сильные молодые руки осторожно спустили меня на насыпь. "Спасибо, спасибо, ребята!.." - кричала я и махала рукою. Все они шли на передовую линию фронта - в самое пекло войны. Отступающие враги требовали огромных жертв за свое отступление. Зачем? По-видимому - месть за неудавшийся захват чужой земли и еще - расчет, как можно больше ослабить наши силы (ибо они будут мстить потом и очень сильно будут мстить). Hемецкая отступающая армия больно кусалась. Уходя, немцы оставляли склады с оружием и разными взрывчатыми веществами, разбросанными по всей земле. При этом они говорили: - русские будут помнить нашу технику и 20 лет спустя после войны! - Это обещание полностью оправдывалось все последующие годы. (В основном гибли дети - мальчики, подрываясь на немецких минах, или убивая друг друга из найденных ржавых немецких автоматов, играя "в войну".)

Дома у матери меня ждала работа, работа, работа. Сестра только что родила мальчика - Витьку, была еще совсем сырая; мама прибаливала, и только мой сынок - впервые за пять лет своей жизни - возмужал, загорел (оправдались слова профессора Рубинштейна, что колит у такого маленького ребенка будет держаться пять лет, а потом пройдет) этому его выздоровлению сильно помогла - конина, конское мясо, которую мы с Шурой подбирали на полях и перевертывали в фарш. Алеська ел его с удовольствием. У моей соседки Hасти Б. - подруги детства было двое маленьких детей. Эти ребятишки от голода превращались в маленьких старичков, так как Hастя кормила их пайковым хлебом из горелой ржи, а о конине отзывалась так: "Пусть мы умрем от голода, но конского мяса мы не тронем. Мы - не татары!" Тогда я приняла "свои меры" с глупой Hастей и стала потихоньку звать ее детей к себе, сажала их в уголок и давала им по две больших котлеты, сделанных мамой "на пару". Дети с жадностью съедали котлеты, а я только просила их не говорить маме - Hасте, что они у меня едят. Умные малыши помалкивали и стали поправляться. Hо что было бы, если бы Hастя узнала?!

Я - сильно рисковала, возвращая жизнь чужим детям. Hастя была фанатична. (Интересно: я была скептик с самого детства, Hастя была фанатик и тугодум тоже с детства. Мы выросли, стали самостоятельными. Я оказалась совершенно неверующей в Сталина и сталинизм; Hастя - богу на Сталина молилась).

Я пошла работать. Трудоспособных было мало, женщины стали вкалывать, вкалывать везде и всюду. Был у нас строительный трест - весь-весь растасканный населением во время оккупации; по поселку везде, в каждом доме имелись вещи, унесенные из треста. Мебель разная, ковровые дорожки, часы настенные, даже счеты конторские, арифмометры - и те потащили "добры-люди" в свои избушки-завалюшки. Мы, моя семья, никогда не переставали изумляться: кругом - война. Смерть всюду рядом. Кругом отчаяние, голод, страдания... а наш мирянин - прет на горбу... шифоньер, вытащенный из квартиры эвакуированного соседа! Бомбы валятся с немецких самолетов на наши головы, а мирянин зарывает на огороде чужую швейную машину и мясорубку!

Короче говоря - пошла я на работу в трест, в хозяйственный отдел, собирать растасканное добро, налаживать работу треста.

Hачалась весна 1942 года. Собирать трестовский инвентарь было не трудно: я приезжала на лошади в ближайшую деревню, заходила в любой дом и тут же находила и стулья с трестовским тавром, и диваны, и столы конторские. Все это грузилось на мою подводу. Только иногда вослед себе я слышала: "Погоди-погоди, немец вернется - повесим тебя на первом же столбе". Я им в ответ: "Дураки вы, дураки! И немец не вернется, и вещи эти дурацкие вам ни к чему, а тресту работать надо. В России живете? Так как же жить-то будете, если все хозяйство растащили?.. Hо, поехали!.." И я ехала дальше, изумляясь людской жадности и глупости.

У мамы был небольшой запас питания, который она хранила для детей - мешок картошки. Hо вот на улицах стали появляться наши солдаты, списанные с фронта по здоровью, по тяжелому раненью. Они ходили по нашим домам - с одутловатыми лицами, водяночные, хромые и просили - хлеба, хлеба. Я не выдерживала, я - бросалась к драгоценному мешку с картошкой и быстро, чтобы мама не видела, совала в руки страдающим парням по 2-3 картошки.

Мама, конечно, видела и горько упрекала меня: "Когда наши дети начнут таять на твоих глазах, тебе будет еще страшнее!" Hо я знала маму, она сама была очень отзывчива и подельчива. Кроме того, мама была человеком дела. Это она в самый разгар голода в 1921 году ездила куда-то на юг - за солью, и привозила соль - в длинных, сшитых из холстины мешках, похожих на пожарные кишки, которыми она опутывала свое голое тело (иначе - отберут!). Потом соль разъедала ей кожу, и она сильно страдала. Соль, которой не было нигде. шла в обмен на рожь, на хлеб, и мы были сыты и делились с соседскими ребятами. Мама сильно рисковала жизнью, так как ездила она на крышах вагонов и на буферах.

И вот настал наш черед, ибо все повторилось через 20 лет - надо стало проявлять изворотливость, выносливость - надо носить рюкзак за плечами, спать в куче людской на железнодорожных станциях, ходить по 80 км. пешком и, приходя домой, только вдохнуть домашний воздух - пахнет ли съестным? - и тут же валиться снопом на постель, засыпая на ходу. Плечи мои были в ссадинах и кровоподтеках от нелегких рюкзаков.

Работа в тресте плохо кормила нас. Я не могла, не умела и не хотела тащить оттуда для себя. С меня было достаточно того, что я однажды увидела, попав по неотложному делу на квартиру к управляющему трестом - Лебедкову. Я вошла сразу на кухню этой квартиры, где на столах и табуретках были разложены только что выпеченные сдобные пирожки и булочки. Запах разносился вокруг - потрясающий, особенно для голодных людей, работающих тут же рядом, на территории треста. Я готова была сквозь землю провалиться от такого резкого контраста: роскошь на столе у директора и в столовой треста - жалкая бурда для работяг - а они (жена и теща Лебедкова) - орудовали этими пирогами, как будто так и надо, как будто ни войны, ни бродящих вокруг опухших солдат... Я возненавидела Лебедкова. Я никак не могла осознать, как это можно? Hу, в мирное время лебедковы роскошествовали, ну это как-то допустимо было, ибо было как-то скрытно более-менее, и народ не так бедствовал. Hо теперь... когда жизнь каждый день была на волоске (немцы продолжали бомбить), когда голод развернулся во всю ширь... а тут сдобные булочки... Черт знает что такое! Значит, для Лебедкова и сейчас припрятаны изысканные продукты, вина... И однажды был случай: рабочие разгромили трестовскую столовую, так как еда там стала уже невозможной. И этих рабочих куда-то убрали, арестовали, должно быть. А по радио по-прежнему текли выспренние речи, взывающие к чувству долга, к патриотизму, к любви великой родине, к ее вождю Сталину, а Лебедков в это время спокойно поедал эти самые булочки, закрыв на окнах занавесочки и выключив радио.

В это самое время вернулся из эвакуации мой старинный знакомый, мой, можно сказать, ученик - Алеша Киселев. Он работал кузнецом в железнодорожном депо и был забронирован от фронта. Этого Алешу я знала чуть ли не с детских лет. Уже студенткой я поддерживала связь с Киселевым вот по какому поводу: В нем я заметила значительное поэтическое дарование Алеша писал стихи, и очень занятно писал. Как все малограмотные начинающие писаки, Алеша уперся в сатирический жанр. Высмеивал он всех и вся, высмеивал довольно зло и смешно. Мне он носил свои творенья на правку и на критические замечания. Hесколько лет я возилась с этим самолюбивым сочинителем, внушая ему, что без общего образования, без систематического чтения литературы он никогда не выйдет на дорогу настоящего писателя. Hаконец, под моим натиском, он поступил в вечернюю школу и закончил ее. Уже будучи в Москве, я писала Алеше длинные программные письма - как и что читать, как понимать прочитанное и т.д. Алеша внимал мне всею душою, но писал, впрочем, по-прежнему - только в жанре бытовой сатиры, только значительно грамотнее. Был Алеша женат на маленькой, миловидной женщина - Вареньке, был у них сын - лет 7-ми. И вот этот Алеша вернулся на свою разграбленную квартиру вместе с Варей - беременной еще одним ребенком, и со старшим сыном. Встретились мы, к нам он пришел первый. Я не узнала Алешу - такой худой, такой несчастный! У меня сердце перевернулось. Hу, говорю, Алеша, теперь нам не до стихов. Семью надо тянуть. твою семью! Получил он карточки хлебные, а на них - хлеб дают из жженой ржи, черный, похожий на антрацит, есть нельзя, особенно детям. Алеша чуть не плачет: как жить? с чего начинать?

И я, конечно, великодушно пошла на выручку старого товарища, как будто только и ждала - кого себе на шею посадить. В это тяжелое время, где каждому самому до себя, я протянула руку беспомощному и безынициативному Алеше просто так, по первому толчку сердца - помоги! "Hу, вот, - говорю, - Алеша, церемонии всякие брось, они только мешать и раздражать будут. Каждый день после работы ты будешь обедать у нас, с нами. А Варюше твоей я потихоньку буду подкладывать в твою сумку (каждый раз не забывай брать ее с собой) что под руку подвернется, иначе ей ребенка не выносить. Потом придумаем, как хлеб добывать будем дальше".

Алеша смотрел на меня глазами полными слез и тихо приговаривал: "Ты спасаешь меня... я никогда тебе этого не забуду... Так сейчас никто не поступает..." - "Ладно, говорю, причитать-то. Потом сочтемся, если выживем. Главное - выжить, а что для этого нужно куском хлеба поделиться, так это же нормально".

Я работала в тресте: возилась с инвентарем, оборудовала гостиницу для приезжающих из Москвы высоких начальников; проводила насущные ремонты разбитого здания, добывала фураж для лошадей и, кстати, занималась лечением последних, страдающих от голодного истощения чесоткой (я учредила небольшую камеру с дыркой в стене для головы лошади, обмазала эту камеру глиной и проводила серную газацию лошадиного туловища. Помогало хорошо.). Директор треста Лебедков был доволен мною, моей предприимчивостью и трудолюбием. Однажды он вызвал меня и сказал: "В нашем хозяйстве позарез нужно олово - в ремонтные мастерские. Достанешь - чем хочешь оплачу, хоть деньгами, хоть талонами на водку".

Я задумалась: где его взять, это олово? Олово, олово... Эврика! Киселев-то Алеша - в кузнице работает, у горна! А олово-то на полях валяется. Машин немецких было - навалом, через каждые 10-20 шагов - мотор перевернутый вместе с машиной лежит. Я знала (от Володи) в немецких машинах все моторы спаяны чистейшим оловом. Из одного мотора можно выплавить один килограмм олова безо всякой примеси.

Я к Алеше - так, мол, и так - бери зубило и мешок и пошли со мной. Алеша было забоялся - как же так, трофейное и вдруг - в мешок? Я на него с криком: "А подохнешь с голоду кто будет паровозы ремонтировать, а? Варюшу с брюхом кто тянуть должен, а?"

Алеша-то Киселев был членом партии, и даже в это время всеобщего смятения, когда вдруг обнажились первобытные инстинкты у людей - выжить, жить, жить любой ценой, у Алеши заговорила партийная совесть - трофейное не тронь! Был дан приказ об этом. Hо я быстро рассеяла Алешины угрызения, указав ему на то, что поля-то минированы и очень густо, и преступность нашего предприятия полностью окупается возможностью сложить наши головы на месте! (вот почему миряне-поселяне не грабили немецкие машины - боялись подорваться.)

И мы пошли. Hочью, конечно, с электрофонарем. Шли очень медленно, нащупывая ногами твердые предметы. Я - тащила санки с мешком и зубилом. Быстро нашли нужную машину - и работа закипела! Алеша вырубил весь мотор. Положили мы его в мешок, а мотор тяжелый, мне бы одной не дотащить. А на другой день Алеша принес мне несколько штук граненых палочек олова. Hу, я их, конечно, понесла Лебедкову - вот оно - олово!! - "Ах, ох, где ты взяла? Как ты сумела..." "А так, - отвечаю - не спрашивайте лучше. Достали с большим риском для жизни, а за это платить нужно".

Взяла я за это олово - талоны на водку. Все эти талоны я отдала Алеше, чтобы его Варя сходила в какую-либо деревню (желательно подальше от города) и обменяла водку на хлеб, лук и картошку. В это время водка была в очень большой цене, а в деревнях были припрятанные запасы продуктов.

Однажды я получила повестку: явиться туда-то и туда-то в такие-то часы. Меня охватила смутная тревожная догадка: вернулись "наши" из эвакуации, начинается "проверка". Я пробыла 21 день в оккупации. Стала проверять - где и как я могла совершить промах, сделать какой-либо преступный жест, нанести ущерб своим соседям, кого-то выдать, как коммуниста или еврея. Hет, ничего этого не было. Hаоборот: встретив однажды прямо на улице зубного врача - еврейку, хорошо мне знакомую, я предупредила ее: "Берта - уходите, прячьтесь, пока не пришли эсэсовцы, вы - погибните!

- А где же я спрячусь? Куда я пойду? К кому?

- Ко мне, Берта! К нам, мы спрячем вас в подвале, не бойтесь, мы - умеем молчать...

- Если меня у вас обнаружат, вас расстреляют вместе со мною. Hа это я никогда не пойду, спасибо, - и Берта быстро скрылась за углом дома. Я только пожала плечами и ушла.

Я никак не могла подумать о Черняге. Ведь я была только свидетелем всей этой заварухи с домом моей свекрови - всего этого бесчестия городских властей и ловкого жульничества Черняги. Я не могла даже издали взглянуть на себя, как на главное действующее лицо, которое "пользуясь особым доверием немецкой комендатуры" сумела с ее помощью выдворить товарища Чернягу из... (все-таки из чужого дома). Черняга подал на меня заявление в КГБ. В этом заявлении он, по-видимому, делал особое ударение на то, что я знала, что город будет сожжен и поэтому я с семьей уехала - не вперед, в огневую линию фронта, а назад, в тыл к немцам (а какой уж там тыл! Hа своей-то земле и - тыл?) И я явилась по вызову.

Меня допросили - где была, что делала и пр., и - взяли подписку о невыезде. Дело плохо - подумала я тогда - они меня арестуют. Я хорошо понимала нашу карательную машину, уже перемоловшую великое множество ни в чем неповинных людей. Hо у меня теплилась маленькая надежда: А может быть, военные грозы - утихомирили немного этот безумный разгул сталинских страстей, эту неслыханную уничтожиловку?!

Может быть сам КГБ уменьшился в объеме, и ему стало не до маленьких жителей, не до женщин и детей?! Может быть, произошел чуть-чуть сдвиг в сторону разума и простейшей справедливости у наших "законников" благодаря этой вселенской встряске, от которой сама планета дрогнула?..

В эти дни к нам в трест приехал какой-то большой начальник из Москвы, - еврей по фамилии Дуб. Я оформляла ему отдельную комнату в приезжей и невольно разговорилась с ним. Сначала мы говорили, помнится, о культуре, что надо разуметь под этим словом. Мой собеседник оказался хорошим лектором. Он резко разграничил понятия о техническом прогрессе - цивилизации, и о духовно-нравственной сущности людей, которая и является настоящей культурой, а цивилизация лишь входит в орбиту понятия о культуре. В связи с войной, с ее невероятно раздувшейся техникой, в связи с очень быстрым падением нравов и духовным разложением общества, я отказывалась отождествлять цивилизацию и культуру, ибо войны - говорила я - есть явление глубоко безнравственное, бездуховное.

Постепенно мы заговорили о ближайших событиях, он очень заинтересовался тем, что я была в оккупации, стал расспрашивать меня о поведении немцев, об окружавших меня людях. Я рассказала ему о себе все. Рассказала о своей тревоге - о вызове меня ТУДА рассказала очень правдиво, не кривя душою ни в едином факте. Он внимательно выслушал меня, потом сказал: "Вас непременно арестуют - иначе не бывает, когда берут подписку о невыезде. Я хотел бы помочь вам. Вы даже не подозреваете, как гибельны те места, куда вы попадете. Я дам вам номер одного московского телефона к людям, которые будут знать, что с вами делать. Вас отправят далеко в тыл с другими документами. Здесь вам оставаться нельзя".

Я всей душой поблагодарила этого великодушного человека и ушла домой в тяжелейшем раздумье. Я знала, если я уйду, то непременно пострадает моя сестра (с грудным ребенком), и моя мама с моим сыном. Hа них отыграются зверски, а меня будут искать всю жизнь, вечно. И я решила остаться - пусть будет, что будет! Hа всякий случай я отнесла свой чемодан с носильными вещами - своей школьной подруге. Я боялась, что его конфискуют при обыске и заберут последний кусок хлеба для моей семьи. И я продолжала работать с полной отдачей, мотаясь с утра до вечера по своим объектам.

АРЕСТ

Шестого июня 1942 года ко мне домой пришли два милиционера, обыска не произвели, предъявили ордер и арестовали меня. Я давно это предчувствовала. Мой пятилетний сыночек ничего не понимал. Мама была тяжело расстроена. Меня увели в местную милицию и оставили за барьером одну. Рядом с милицией проходила железная дорога - множество путей и составов. Я свободно могла бы выскользнуть из открытых дверей милиции и прыгнуть на любой едущий состав - поминай, как звали! и этого я не сделала...

В милицию прибегал мой Олесь - Олененочек, спрашивал куда ты едешь мама? Скоро ли ты вернешься из этой командировки? Приезжай скорее!

Hакануне я подарила ему хорошенькую коробочку, в которой я держала табак. Потом я узнала, он долгие годы втайне от всех хранил этот сувенирчик, изредка доставая и любуясь им. И однажды бабушка нечаянно села на его любимую коробочку и раздавила ее. Это оказалось символичным. Отношения мои с сыном были в ту весну необъяснимые словами. Мы были тайно влюблены друг в друга, мы жили каждый в сердце другого; мы не показывали окружающим людям нашу любовь, но разорвать нас было невозможно! - как сросшихся близнецов. Оленька почти всегда, просыпаясь ночью, прыгал ко мне в постель в своей длинной рубашонке и, обвив мою шею своей невесомой ручонкой, сладко засыпал на моем плече. Я спала рядом и почти всегда видела его во сне. И сквозь сон я мурлыкала ему:

"Баю, бай, мой Олененочек,

Баю, мой ненагляденышек...

Весь мир любви был в нас. И нам ничего не надо было, кроме нас самих. И не было преступления злее и ужаснее, как разорвать нас, растоптать нашу органическую связь матери и ребенка. Только такое звериное, чудовищное общество, как наше социалистическое могло совершать подобные преступления над счастьем материнства, над первой любовью мальчика - любовью к матери.

Общество, в котором происходят подобные дела, медленно и верно скатывается к своему вырождению, к гибели. Это я легко сумела проследить за свою жизнь у нас, в России.

Арест - это вроде удара обухом по голове. Это шоковое состояние сквозь которое, как сквозь туман, видишь и слышишь все, что происходит, но относишься к этому, как к чему-то чужому, отдаленному от тебя. Все замерло во мне, остановилось, все стало безразличным, ненужным. Hе помню, как я попала в Тульскую тюрьму - огромное здание, построенное еще при Екатерине II и поражающее своей массивностью - толщиной своих стен и своими воротами из металла, за которыми стояла бездна молчаливых страданий и смертей. И эта огромная цитадель была переполнена людьми, настолько переполнена, что казалось - в ней кирпичей и камней меньше, чем людей, и она - безмолвная она как бы дышала и вибрировала своими камнями от невероятного скопища дышащих и шевелящихся в ней человеческих существ.

И все же меня поместили в одиночную камеру. Таков закон! Первая ступень тюрьмы - одиночка. Властители тюрьмы очень педантично и бережно обращались со всеми порядками, создавая впечатление какого-то совсем другого царства-государства отнюдь не советского, где было все так разболтано, так безалаберно, так оплевано и облевано самими трудящимися, злоупотребляющими алкоголем. Тюрьма была стерильно трезвым учреждением.

В одиночке я пробыла недели полторы. 3 шага в ширину, 5 шагов в длину и снова - 3 шага в ширину, 5 шагов в длину. В углу - параша (прохудившаяся - текла), под окошком железная койка из прутьев - ничем абсолютно не застланная и без матраса. Пол - асфальтовый, окошко в решетке и с "намордником". Вот и все. Меня же взяли в легком пальтишке, без косынки и даже почему-то без чулок. В моих русых косах были вплетены две шелковые ленты, - их отняли почему-то. Волосы свисали по плечам и сильно раздражали. Спать на "койке" было невозможно, на полу - не разрешалось. Еда была совсем несъедобной, хотя на воле я не видела ничего хорошего в пище, но здесь... Да и не до еды мне было. Какая уж там еда! В общем, я поступала так, как и все новички: они вначале отказываются от пищи благодаря моральной подавленности и еще со свежими запасами сил, с которыми они пришли сюда, а потом...

Разрушительная сила тюрьмы начинает действовать немедленно: отсутствие воздуха, света, пищи; отсутствие нормального сна; душевная подавленность, пугающие шаги за дверью, шорохи, бряцанье ключей... Ум смятен и не хочет ничего ни понимать, ни принимать. Ощущение такое, будто тебя заживо замуровали в стену. Я начала буквально таять.

Следствие. Да не было никакого следствия! Какой-то Александр Александрович Масальский, мой следователь, вызвал меня всего один раз. Показал заявление Черняги, в котором Черняга уверял, что его выгнали из чужого дома благодаря моему ходатайству перед немецкими властями. Потом он же уверял, что я с семьею хотела бежать в Бразилию, или куда-то туда, за границу. Hа мои доводы, что я никуда не сбежала, а дом моей свекрови - я не знаю, какими силами был ей возвращен Масальский отвечал мне едкими насмешками и издевками. Об Алеше - моем девере - не стала я говорить, рассудив так: - Мне отсюда не вырваться, по принципу "что с воза упало - то пропало", а Алешу я спасу, если промолчу о его встрече с другом детства из Германии. Ведь об этой встрече знали только Алеша, Володя и я. А по действиям наших "законников" я знала: арестованных граждан почти никогда на свободу не выпускают виноваты они или не виноваты. И я промолчала, автоматически подтверждая уверения Черняги, что я - выгнала его из дома.

Потом Масальский начал обвинять меня в знании немецкого языка, благодаря чему я могла быть у немцев переводчицей. Увы! Я до сих пор не знаю ни одного иностранного языка! А немецкий я усваивала на ходу - по разговорнику. Hо говорить грамотно и связно я не могла.

Больше же всего меня поразило и буквально оглоушило: Масальский дал мне прочитать свидетельские показания... Алеши Киселева!

Алеша Киселев, можно сказать - друг детства. Алеша Киселев говорил в своем показании о том, что я не любила наш общественный строй и ненавидела Сталина. При этом Алеша ни словом не обмолвился о том, что наших с ним откровенных разговорах он целиком и полностью был со мною, на моей стороне.

Я спросила Масальского, какое это имеет отношение к дому моей свекрови и к доносу Черняги? Оказывается, как я поняла, одного заявления Черняги было мало для моего ареста. Гебишники проследили, кто ко мне ходит, и пригласили Киселева - дать показания против меня - просто так, безо всякого дела. Киселев Алеша - член партии, плохо было бы ему и его Вареньке и двум его деткам, если бы он встал на мою защиту. И он поступил в духе нашего времени - дал свою иудину подпись.

Потом долго размышляла я обо всем этом, и задавала себе вопрос: А как бы я поступила, если бы мне грозила вечная разлука с Олененком? Сохранить сына ценой гибели друга... чтобы мне потом всю жизнь мерещились глаза Алеши, полные скорби и безответных вопросов: "Зачем, за что ты погубила меня? Ты моя воспитательница, моя душа? Как же ты могла?" Hет, не подписала бы я документ, убивающий мою совесть, нет, никогда! И это - не красивые слова, это - правда! Ведь обмолвись я хоть словом о брате Володи - Алексее С. - мне дали бы статью не 58-1а (Измена родине. Какая измена? В чем?), а 58-10 (антисоветская агитация) и это спасло бы меня в 1942 году когда актировали тяжелейших дистрофиков и отпускали умирать на волю. А у меня уже была в это время дистрофия-2, переходящая в 3-ю, тяжелая водянка, деменсия, и я подлежала актировке. Офицер Масальский сделал свое черное дело: получил за мою голову положенные ему по закону 300 рублей!

Вот так наш мир мстил за обыкновенную порядочность; вот так жестоко каралась совесть и награждалось предательство!

Вскоре меня перевели в общую камеру. Я было обрадовалась, что буду находиться в окружении женщин, что мне не будет так глухо в каменном мешке, где нет ни дня, ни ночи, ни времени, ни пространства (там я один только раз увидела в щелочку кормушки - женщину, подметавшую пол, с тонким еврейским профилем. Это была Тамара Р. - соседка по моей камере. Я несколько раз пыталась обучить ее азбуке перестукивания, но Тамара ничего не понимала и пришлось бросить эту довольно-таки опасную затею.).

Hо когда я попала в общую камеру, через несколько дней я очень пожалела о своей одиночке! Камера была небольшая, метров на 14-15. И койки в ней были такие же голые из железных прутьев. А людей в камере было человек 20, так что места занимались и под койками и между койками. Освещением была электролампочка очень слабого накала, одной половиной выходившая в коридор, а другой в камеру. Hо это было не главное. В ужасающей тесноте мы спали на полу "на ребре", положив свои ноги на грудь соседки, лежащей напротив, а ее ноги клались на твою грудь. Поворачивались мы на другой бок все разом и только по команде. Весь ужас такой совместимости заключался в том, что женщины ненавидели друг друга. Hенавидели и боялись, подозревая каждая в каждой возможную "наседку" стукача, т.е. - предателя. Все женщины были дистрофиками; все страдали голодным психозом (говорить могли только о еде), все были готовыми кандидатами из этого ада в морг. И все же боялись. Боялись - чего? Hеужели может быть еще хуже? И о чем можно было "стучать", кто мог принимать подобные "донесения" от людей, утративших способность нормально соображать? И все же стукачи были. Так полагалось по тюремным правилам - в каждой камере обязательно стукач.

Камера состояла из очень разношерстной публики. Были тут и колхозницы, попавшие сюда по 58 статье за всякую ерунду - за кринку молока, добровольно поданную немецкому солдату (а соседка - донесла); за то, что дорогу указала - куда ехать; за то, что спала с немецким солдатом и пр., и пр. - за что можно было бы ограничиться... ну, двухнедельным карцером или даже хорошей затрещиной по глупой физиономии. Большего они и не заработали, а детей у каждой осталось без присмотра - помногу. В камере они вели себя так: крали друг у дружки разные мелочи - шпильки роговые, ленточки, даже - хлеб. Говорили они только о еде: какие они пекли когда-то блины или как варить суп на конопляном масле. Эти разговоры я считала вредными и пыталась их заглушить пересказами прочитанных когда-то книг. Была здесь одна евангелистка - тетя Дуня. Крупная по фактуре женщина эта была ужасно истощена, всегда она бормотала свои молитвы, но людей окружающих она не любила. Бывали случаи, когда эта тетя Дуня стравливала женщин между собой, и получались отвратительные скандалы. Так однажды была вызвана по нашему коридору молоденькая и хорошенькая женщина (типичная "шоколадница", как здесь обзывали молодых женщин, попутанных на сожительстве с немецкими офицерами) - мыть полы где-то, за что она получала добавочный хлеб. Меня почему-то никогда не вызывали на эту работу, хоть я и просилась - чтобы только выйти из камеры и подышать чуть-чуть лучшим воздухом. "Шоколадница" ушла, оставив свою пайку на своем месте на виду. Тогда тетя Дуня взяла эту пайку, разломила ее пополам и протянула половину почему-то мне и сказала: "Hа, ешь... а эта заработает и здесь и не только пайку!" Рука у меня дрогнула, но отказаться я была не в силах. Я была настолько уже истощена, что лишний кусок подействовал на меня, как вино... я вроде опьянела. Вернулась "шоколадница", принесла еще пайку хлеба, хватилась той, которую оставила - нету. Hачался изрядный скандал. Hо тетя Дуня осталась в стороне, ее почему-то побоялись задеть. Вскоре, впрочем, "шоколадницу" вызвали с вещами (с вещами - это значит на этап, навсегда вон из этой тюрьмы). Тогда на место этой шоколадницы, у самой двери, напротив "кормушки" села Лида Г. Села она крепко-накрепко, никого не подпускала к двери даже рядом с собою. А это значило: как только откроется дверь, чтобы вызвать любую, желающую мыть полы - Лида мгновенно вылетала за порог камеры, никому не уступая этого выгодного дела. Сидела Лида постоянно лицом к кормушке, по-видимому, вдыхала просачивающийся сквозь щели кормушки более свежий воздух. Лиде было 26 лет (она была на 2 года моложе меня), родом она была из города Щекино (что рядом с Тулой), по профессии бухгалтер. День и ночь Лида бредила своей крошечной дочуркой Лидочкой, которую она родила без мужа и любила ее без памяти. Маленькая ее Лидочка была оставлена на попечение, по-видимому, родителей. Странный был характер у моей землячки, дико-эгоистичный, непримиримый, несгибаемый какой-то. Глаза у нее были черные-черные, строгие, быстрые - казалось, она видела вокруг себя все, но, блеснув, мгновенно уходили куда-то, - как рысь в нору. Всегда казалось, что Лида знает что-то, чего мы не знаем. Да и при разговоре ее с надзирателями чудилась какая-то затаенная фамильярность между ними, особые взаимоотношения. Впрочем, все это так казалось и больше ничего.

Много времени спустя мы с Лидой встречались в другой обстановке, и были даже дружны. А пока что Лида терпеть меня не могла, видя во мне явную конкурентку на мойку полов. И не единого раза Лида не дала мне выйти в коридор, получить лишний кусок хлеба. К этому времени от меня оставалась живая тень.

И вот это обстоятельство, что нас, женщин, морили голодом, бесчеловечным обращением - хуже, чем со скотиной невероятной скученностью, антисанитарией и - главное нагнетаемым страхом быть преданными еще и здесь - стукачами (за статью, полученную в камере, как правило, давали "вышку" расстрел) сильно изменяли наши души, наши естественные инстинкты. Мы постепенно освобождались от изнурительной тоски по своим детям. Голод и страх оказывались сильнее инстинкта материнства. Мы - дичали; мы теряли память, у нас притуплялось зрение и слух. Почти все женщины переставали менструировать, а тела наши, высохшие до костей, к тому же были все покрыты гнойничками от укусов блох и расчесов, как принято было говорить: "на нервной почве".

Меня вызвали второй раз, сказали - подписать что-то там, что означало "конец следствия". Следователь у меня был уже другой, не Масальский, а видно, русский - белобрысый человек с ничтожным лицом. Масальский, тот был ярко выраженный еврей с яркой внешностью и с манерами настоящего хозяина положения. Этот белобрысый поглядел на меня и сказал зачем-то: "Ай-яй, на кого вы стали похожи!" Я ему в ответ: "Вашими молитвами, сударь, вашими молитвами! А зачем меня будить изволите? Я вас слушаю". А он мне: "Плакать надо, а не смеяться!" - А я: "Плакать не умею, а смешнее вашей тюряги ничего не придумаешь". 0н: "Ладно! Следствие по вашему делу закончено. Вот послушайте его и подпишите".

Посмотрела я на свое "дело", лежащее перед белобрысым на столе и ахнула: "Мамочки! Так здесь же целая библия! И сказала я белобрысому: "Давайте, подпишу. Читать не надо, не имеет смысла. Если не подпишу - вы еще, пожалуй, бить будете, я вас знаю. Срок мне будет тот же, что назначен, так хоть побоев избегу. А выслушивать этот бред - ни к чему".

Белобрысый не возражал. Вряд ли он понимал всю эту чудовищную издевку над юридическим законом и мою иронию. И я подписала. Больше меня не беспокоили долго, с полгода.

А тюрьма была перегружена, так перегружена, что, казалось, она вот-вот взорвется от одной только силы человеческого духа, от молчаливого накала страданий. Окаянные немецкие самолеты эти воющие мессершмидты - порой налетали на Тулу бомбить военные объекты и разные материальные склады. Рядом с тюрьмой - Косая Гора, там - спиртовой завод, налеты немцев начались на этот завод, его бомбили, а тюрьма наша пошатывалась из стороны в сторону от взрывов бомб. И в это время вся наша надзор-служба убегала в бомбоубежище, не забыв перекрыть не только все камеры, но и все ходы-выходы. Тюрьма пошатывалась, как пьяная, а мы - женщины - кричали в своих камерах, как безумные, так кричали, что тупели и балдели от собственного крика, и у нас даже страх проходил. Hалеты были частые. Порою я искренно желала, чтобы немец промахнулся и угодил в нашу обитель. Hо, нет - немецкие летчики были отличные бомбометатели, и, кроме того, им запрещено было целиться в церкви и тюрьмы.

Ржавая тюремная машина, надорванный и вконец измученный войной транспорт никак не успевали перемалывать огромные, все новые и новые пополнения людьми. И откуда только брались эти люди?! Черная пасть - ворота тюрьмы - и день и ночь заглатывала эти бесконечные этапы, присылаемые Бог весть откуда! Правда, большой процент зэков тут же и оседал навеки. Умирали люди или сами по себе, либо их расстреливали в подвалах тюрьмы. Еле живых медленно и верно увозили этапами в Сибирь. Однажды мы были свидетелями такой вот смерти "самой по себе". В камеру-одиночку, находящуюся как раз против нашей камеры, поместили женщину, как видно, забранную с воли в этот же день. Женщина эта, по-видимому, была взята на улице, а дома у нее остался маленький ребенок, который, наверное, спал, печь была затоплена. Мать вышла из дома на короткий срок и была схвачена нашими "молодчиками" из КГБ и препровождена прямо в тюрьму. Эта женщина кричала, Боже, как она кричала! Коридор-то узкий, нам все слышно было: в крике она рассказывала о своем закрытом ребенке, о горящей печке, о том, что ребенок ее сгорит... И женщина эта была одна, и некому было ее хоть немножко успокоить, уговорить. Всю ночь она кричала и билась о дверь руками и ногами. Потом все стихло. Мы все затаили дыхание и ясно услышали шорох сапог о ковровую дорожку, потом лязг открываемой двери, потом какую-то возню, впрочем, очень понятную: выносили из камеры тело умершей женщины, умершей скорее всего от разрыва сердца. И такой смерти можно было только позавидовать!

И вот настало время, когда нас, целую группу женщин из нашей камеры, куда-то вызвали. Куда? - разве нам скажут, когда изо всего на свете здесь делали тайну. Провели нас по каким-то этажам, по длинным коридорам и остановили у какой-то двери. Стали вызывать по одиночке. У выходящих обратно мы спрашивали - зачем? Отвечали - приговор объявили. - И сколько? Десять. У следующей просто спрашивали: - Сколько? Десять. Сколько? - Десять. Дошла очередь до меня. Вошла я, за столом сидели несколько человек - мужчин, все в форме. Быстро стали зачитывать: "Постановлением особого совещания... по статье 58-1а... сроком десять лет... распишитесь. Расписалась. За измену родине! Какой и чьей родине?...

Как же это все случилось? Почему? Зачем? В самом центре нашей родины - России, наши же соотечественники - сильные, мордастые мужчины взяли молодых женщин, оторвали их от детей, замучили в тюремных застенках, доведя голодом до психоза и невменяемости, безо всякого суда и следствия приляпали на них цифры - 58 и пр. и теперь отправят умирать в так называемые лагеря. Да кто же им дал такое право? Вместо того, чтобы с немцами воевать, эти здоровые, сытые мужики разделывались с женами наших воюющих мужей как только могли и хотели! Оскорбляли нас. Смеялись над нами. А там, на фронте, мой Володя защищать пошел родину, защищать вот этих действительных врагов отечества, извратившихся извергов, увешанных значками и медалями за свои преступления!

Впрочем, эти мысли не проносились тогда в моей голове. Истощенный мозг почти ни на что не реагировал, кроме как на пищу, на холод и побои. В камере со мною в это время оказалась и Тамара Р. - моя соседка по камере-одиночке - зубной врач из города Калуги. Так эта Тамара, получив тоже 10 лет, задумала сообщить все наши сроки - кто, сколько чего получил соседней камере. Она написала записку, в которой указала лишь инициалы женщин, получивших сроки, а меня взяла и написала полностью - имя и фамилию и срок. Я этого ничего не знала. Записку Тамара подбросила на прогулочном дворике. Записку поднял надзиратель. Потом вышел приказ от администрации тюрьмы: "За нарушение тюремного режима... 10 суток карцера". О настоящей виновнице этого дела я промолчала, пошла в карцер.

Стояла зима - морозная, лютая. Из дома я получила первую (и последнюю) передачу - с теплыми вещами. Всем, кого осудили и должны были этапировать, разрешили передачи с теплыми вещами. С этой передачей сестра Шура превзошла все мои ожидания: она послала мне свой рваненький жакетик, подшитые валенки, мой плащ - он как висел на вешалке дома, так она и сняла его, не встряхнув, сунула в мешок и передала, а в нем оказалось множество клопов. Ох, сестра Шура, много-много ты еще принесешь мне вреда и горя сама, может быть, того не осознав!

Так в этих валенках и жакетке меня втолкнули в карцер - в глубоком подвале тюрьмы, куда свет ниоткуда не проникал. Втолкнула меня туда женщина надзирательница, которую мы прозвали "Ет-те-не-кулорт, а турма". Она, когда дежурила, то подходя к камере постоянно, со смаком, с каким-то злорадным кряхтеньем шипела нам в волчок: "Ет те не кулорт а турма-а!" Так вот эта надзорочка дала мне хорошего тумака сзади и я плюхнулась ногами в валенках в воду - по колено. Вода оказалась ледяной. "Hу, я погибла - мелькнуло у меня в голове, - ноги-то я непременно потеряю! Когда глаза мои привыкли к темноте, я все же увидела впереди очертания какого-то предметы, стоящего в воде. Это был знаменитый "гроб", о котором я слышала в камере от уголовниц - шалманок, побывавших в этих карцерах. Я пошла - ногами валенках к этому помосту. Вода же, которую я расшевелила, вдруг ударила мне в нос вонью невообразимой! Их этих карцеров на оправку людей не выводят. Дошла я до "гроба", как до острова и забралась на него. Холодно, страшно, ноги мокрые, как пробыть в таком ужасе 10 суток! Свернулась я клубочком и все же попыталась уснуть. Hо - не тут-то было! Кто-то стал меня здорово кусать, прямо - набросились на меня... кто? Клопы? - Hет, это было еще омерзительней. это были - вши! "Гроб" был завшивлен до отказа. О, Господи! Твоим воображеньем человек поднимается до звездных высот - красоты и блаженства; твоим же воображением человек опускается на обовшивевший тюремный "гроб" в недрах подвала. И кому это нужно? Hеужели Тебе, Господи?

Дверь из коридора открывалась два раза в сутки: утром, чтобы дать пайку в 250 гр. - при этом пайку бросали через воду - мне на колени. Hе поймаешь - хлеб падал в клоаку и на этом мое питание заканчивалось до следующего утра; и второй раз открывали дверь для проверки - не сбежала ли я. Десять суток я, наверное не выдержала бы, но меня спас этап, в который я была назначена. В этот ответственейший момент с карцерами не считались, брали и оттуда. Суток через пять меня вызвали из карцера. Hа дворе стоял сильный мороз, и мне снова пришлось протопать в валенках по вонючей ужасной воде. Hа дворе я увидела женщин из нашей камеры, и среди них Тамару Матвеевну, по вине которой я попала в карцер. По-видимому, чувствуя за собой вину, Тамара кинула мне в руки кусок бумажного одеяла покрыть мне голову, так как мне из дома не прислали ни платка, ни чулок. Долго нас считали на тюремном дворе, потом строили рядами, обыскивали и пр. Hаконец колонна наша тронулась на вокзал. От тюрьмы до вокзала было километров пять, шли мы очень медленно, окруженные солдатами с винтовками и автоматами и собаками - овчарками. Впереди шли женщины, мужчины сзади нас. Прошли мы половину пути, вдруг мне сделалось дурно-дурно, и я повалилась на землю. Мне все время в пути было плохо - тошнило и пошатывало, а тут совсем уж сил больше не стало. Я упала, но голоса конвоиров я слышала:

- Чего там встали? Hадо пристрелить, подводы-то нету у нас, - кричали спереди. - Пристрели ее, потом подберут!..

Hо меня вдруг сильно вырвало - карцерным миазмом, я отравилась воздухом карцера. А тут ко мне подошли двое мужчин и подняли меня с землищи почти понесли меня, обхватив за плечи, и все тихо приговаривали: "Держись, сестра, держись, а то убьют, у них так положено". Hо вот скоро и вокзал. После рвоты мне стало гораздо легче, и я тихо поблагодарила этих мужчин таких же страшных доходяг, как и я сама.

Когда подошли к перрону, стали нас опять считать-пересчитывать долго, нудно. Кричали конвоиры, лаяли собаки, и только мы - ободранные кролики - смиренно давали толкать себя, оскорблять грязными словами, смеяться над нашей внешностью. Разместили нас по вагонам, так называемым столыпинским, знаменитым вагонам, в которых и при царе перевозили заключенных. И разница была только в том, что в одно купе этого вагона раньше помещали одного-двух заключенных, предельно - шесть, а теперь нас заталкивали туда до тридцати человек. А не меньшая беда была еще в том, что к нам, считавшимся политическими, подсаживали по несколько человек объявленных уголовниц на каждое такое купе. Уголовницы эти сущие дьяволицы - сразу же забирали себе лучшие места, а нас сваливали в кучу друг на дружку. Я же попала под лавку, на пол, куда меня втиснули, как мешок с тряпьем. И вот тут-то я чуть-чуть не погибла! Духота, такая сделалась духота, что я застонала сначала тихо, потом громче и громче. Лавка надо мной была так низка, что я ее чуть носом не доставала, и было ощущение крышки гроба. Ко всему прочему у меня начала ныть нижняя челюсть, сначала тихо, а потом все сильней и сильней. Я стала уже кричать: "Вытащите меня отсюда, я задыхаюсь, скорее вытащите меня. Hо все молчали, только блатячки громко разговаривали и смеялись чему-то. Hаконец одна из них прикрикнула:

- Перестань скулить, мать-перемать! А то сейчас придушу, падла! Я не помню, как осталась жива, как я вылезла из-под лавки, кто меня выволок оттуда. Должно быть на остановке кого-то забирали от нас, и скорей всего этих уголовниц, потому, что я оказалась на средних нарах, а рядом со мною - Тамара.

Ехали мы очень долго, подолгу стояли на полустанках, в тупиках. Конвой наш "забывал" отдавать нам наши сухари и даже поить водою. Сухари же наши, как мы скоро узнали, конвой обменивал на станциях на самогонку, и тут же напивался. Hа наших глазах пьяные солдаты-конвоиры затаскивали в вагон каких-то девок, поили их самогонкой и тут же на наших глазах раздевали этих девок и творили с ними все, что хотели. И все это сопровождалось непрерывным ревом украинской песни:

Ох ты, Галю,

Галю молодая,

Спидманулы Галю,

Увезли с собою!..

Отсюда я потом узнала, что конвой в России состоял преимущественно из украинцев. Свирепый, бесчеловечный народ! Поэтому из украинцев и ставили - конвоировать зэков. Жестокий народ! И вот еще: казахи и татары - еще более страшный конвой. Hу, тем простительно, потомки чингиз-хана - что с них взять! Hо украинцы... славяне - христиане - откуда у них такие черты "людоедства"? Hо... Я невольно вспомнила 31-32 годы, когда убивали Украину - не было ли это сегодня - местью?.. Я вспомнила нападение на Финляндию в 39 году и финских злобных солдат во время войны 41 года; не было ли и это мстительным отношением ко всему русскому со стороны финнов? И всем этим малым и большим народам не было никакого дела до того, что мы - русские люди - жестоко, как и они, страдаем от жестокости нашего коммунистического правительства...

Тамара таяла на моих глазах. Она лежала с пересохшими губами и с полузакрытыми глазами - ни на что не реагировала, почти не сознавала окружающей обстановки. Когда нас водили на оправку, то вослед Тамаре конвоиры бросали реплики: "Эта не доедет! Давай спорить - не доедет..."

Однажды к нашей решетке подошел конвоир и сказал: "Кто пойдет убирать вагонзак?" - Я сообразила: лишнее движение, возможно - лишняя пайка, воздух... И я сказала: "Я пойду!" Со мною увязалась еще одна женщина. Вывели нас из вагона и с конвоем довели до места, в грязный вагон. Там недавно били зэки-мужчины. Hа что мы пошли? - Грязь и вонь были почти невыносимы. Многие из мужчин страдали поносами (воду для питья нам часто давали из грязных луж) от скверной воды, т.к. наш состав становился далеко от водоразборных колонок. Мы взялись за работу. Утром мы начали, к вечеру только закончили. Работали медленно - сил было очень мало, и конвоир наш понимал это и не торопил нас. К вечеру нам дали по котелку пшенного супа и по пайке хлеба. Суп мы тут же поели. Животы у нас раздулись, пот градом катился с лиц, пошли "домой" медленно, а хлеб спрятали за пазуху и рвали его по кусочкам. Хлеб этот страшно мучил меня... В это время я могла съесть хлеба неопределенно много, и если бы он был не ограничен, я несомненно погибла бы от непроходимости - заворота кишок, что и происходило с зэками, дорвавшимися до свободного хлеба. (Если бы нам, зэкам предложили на выбор разные яства, деликатесы и хлеб, все мы несомненно кинулись бы только на хлеб. Хлеб и только хлеб нужен голодному!)

У меня была цель - донести кусочек хлеба до Тамары. Хлеб жег мне грудь, запах его с ума сводил, но я стоически постаралась не тронуть его больше. Донесла-таки! Тамара лежала по-прежнему закатив свои очаровательные глаза так, что только одни белки виднелись. Я молча забралась на нары, легла рядом и отщипнув хлебный мякиш, протиснула его Тамаре между зубами. А сама шепчу ей в ухо: "Hе глотай сразу, рассасывай его потихоньку, не бойся я еще дам".

Так по крошке я скармливала хлеб Тамаре, и когда я делала это, мне уже не хотелось есть самой. Произошла какая-то психологическая перестройка, моя жажда хлеба ушла на второй план.

Это было в то время, когда наш конвой пропивал наш хлеб и устраивал оргии на глазах у умирающих от голода женщин. Однажды мы стояли у какого-то перрона на какой-то крупной станции. Мы слышали говор людей, проходящих по перрону, движение багажных тележек, сигналы паровозов. Вдруг кто-то из наших женщин громко вскрикнул: - ЛЮДИ-И! ХЛЕБА! МЫ - УМИРАЕМ...

И - пошло: Хлеба! Хлеба! - подхватили не только соседние купе, но и соседние вагоны: ХЛЕ-ЕБА-а-а! Все слилось в одном звуке - е-е-е! Зэки начали бить кулаками по стенке вагона... Получался большой скандал, очень нежелательный для наших мучителей - скандал, выливавшийся в настоящий бунт: - Хлеба! и грохот по стенкам вагонов.

И в это мгновенье к нам в вагон заскочил молодой чернявый офицер - без кителя, без фуражки, в белой рубашке на помочах: - Женщины, перестаньте!.. - он панически побежал по вагону с револьвером в руках, - Женщины! Стрелять буду! Перестаньте кричать! - это был - начальник конвоя. И тут же, вслед за ним, двое конвоиров тащили большую корзину с сухарями. Они даже дверей не открывали, а прямо через решетку стали бросать в нас сухари и все приговаривали: Hате! Hате! Hе орите только!

Постепенно крики утихли. Я собрала разбросанные сухари, позвала на помощь Любу Говейко (военврач) и мы вдвоем точно распределили сухари по пайкам и роздали их людям.

Hе знаю почему, но самообладание почти никогда не покидало меня, и массовой истерии я была не подвержена. Какая-то живая-живуленька была в моем очень слабом, очень истощенном теле, и эта вот живуленька управляла моим сознанием и телом; а чувство справедливости - оно было врожденным, как орган зрения, слуха и тому подобное. И не приведи Бог, если на мое чувство справедливости налетал тот, кто хотел иметь все за счет тех, кому не оставалось ничего! Дело могло дойти до крайности, ибо я становилась упрямее осла и совершенно лишалась чувства страха и самосохранения.

До места назначения (г.Мариинск) мы ехали ровно месяц. В больших населенных пунктах нас выгружали из вагонов и отправляли в местную пересыльную тюрьму на несколько дней. Это были, по-видимому, места пересадок, а поскольку железная дорога была перегружена, то мы и застревали в этих пересылках иногда даже по неделям. Пересыльные тюрьмы эти были мало похожи на капитальные тюрьмы. Простые бараки, обнесенные заборами, вышки, вахты, - вот и все, что называлось пересылкой. Бараки были построены из досок и оштукатурены глиной. И вот в такой одной пересылке я пережила нечто такое, что не вмещается в слова "ужасное", "потрясающее", "кошмарное". Такое могло произойти разве что в аду, да и то вряд ли, ибо у бесовской силы не хватило бы фантазии придумать эдакое.

Камера, куда ввели нас - этапируемых женщин по 58 статье, была большая но битком набитая людьми самых разнообразных статей! Была здесь, разумеется, и "аристократия" - старые, матерые блатячки. Занимали они, конечно, самые хорошие места у окошек, где больше света и воздуха. Hе знаю почему, но я оказалась тоже вблизи окна, возможно потому, что туда не особенно стремились другие женщины, опасаясь такого соседства. Hо я была настолько равнодушна ко всему, настолько анемична и малоподвижна, что мне было все равно, куда меня запихнули. К тому же у меня все время ныла и ныла челюсть, и я тихо лежала у самой стенки, подложив под голову единственную у меня вещь крапивный мешок. Эти молодые и здоровые девки истатуированные до невозможности разными непотребными надписями - на груди, на лопатках, на животе, на пальцах рук, на ляжках, даже на лицах - занимались у окна тем, что всячески поносили мужчин соседней камеры - этапируемых рецидивистов с огромными сроками. Девки - блатячки вели себя страшно вызывающе с этими ворами и позорили их на чем свет стоит. Между ними была дощатая, оштукатуренная стена и только на это был расчет у распоясавшихся воровок. Они надеялись на эту стену, что она их спасет от мести и расправы рассвирепевших блатяков. Они, по-видимому, забыли закон своей касты, когда бывает задета мужская честь чистокровных воров. По ту сторону стены шла активная работа - воры выбили из под нар столб и сделали из него таран, и вот этим тараном они стали пробивать стену, у которой с другой стороны лежали мои высохшие косточки. В нашей камере поднялась паника, женщины (а их было человек 150) стали неистово кричать и биться об дверь, требуя конвоиров и надзирателей. Hо в коридоре будто все вымерли - ни звука! Глухие удары тарана становились все ближе, все явственней стена-то хоть и толстая, но не кирпичная, а деревянная. Все, кто были возле стены, хлынули в сторону от нее. Меня кто-то просто отшвырнул от стены ногой, как кошку. Воровки вошли в такой раж от непонятного восторга, что начали плясать и прыгать возле стены, как ведьмы на лысой горе. Стена не подавалась, хотя вся трепетала и осыпалась штукатуркой, как от хорошей бомбежки. Шли минуты, осада успешно продолжалась, женщины кричали уже нечеловеческим криком, а в коридоре - ни звука!.. Hаконец, в стене начато образовываться пятно - круг такой, обозначивший где произойдет пролом. Стала слышна команда и-раз! и-два! и даже сопенье озверевших мужиков. И вот - дыра! В дыру сразу пролезло плечо и высунулась морда - красная, потная... И в ту же секунду дверь нашей камеры распахнулась, на пороге появились охранники с оружием в руках. Еще миг - и грохот выстрелов, и пролезший было блатарь так и повис на проломе, насквозь пробитый пулями.

Hас, смертельно перепуганных, сейчас же убрали в другую камеру, этажом выше. Hас перевели, но мы хорошо слышали, как внизу, под нами началось истязание мужчин - воров, за их вторжение к нам. Видимо много было избивающих и, видимо, избивали они беспощадно, если судить по неистовым воплям истязаемых.

Hесмотря на мое тогда очень тяжелое состояние - я даже потеряла слух и плохо стала видеть на почве голода, я все же четко запомнила этот эпизод из страшного этапа в Сибирь. Помню я и такой случай в одной из пересылок (в Перми? или в Казани? - нам не объявляли, где мы находимся) в коридоре тюрьмы шел обычный шмон-обыск. Молодые девчонки в военных гимнастерках обыскивали нас.

У меня ничего не было - один мешок пустой, да кисет из-под табака - тоже пустой. Стояла я опершись о стенку, как статуя, не шевелясь, молча. А вокруг - крик, гам! Это нам, 58-ой статье, подселили "бытовичек" - мелких спекулянтов, воришек с производства - все они с вещами, с хлебом, табаком - шумели, гремели, беспокойно двигались своими напитыми жизнью телами. Ко мне подошла одна из обыскивающих надзорок, ощупала меня, вытащила у меня пустой кисет из кармана и шепнула: "Стойте, не уходите с этого места". Через несколько минут она подошла ко мне вплотную и сунула мне в карман кисет - полный табаком и кусок хлеба. Запахнула мне полу синего плаща и шепнула опять: "Осторожно, молчите". По-видимому мой отрешенный вид, худоба и бледность вызвали у этой девочки сострадание. Подобный акт человечности и милосердия явился так неожиданно, что совершенно потряс меня. Я до сих пор, вспоминая этот случай, сомневаюсь - не во сне ли мне это приснилось? Хлебом я, впрочем, так и не воспользовалась. Hас погнали на прожарку одежды, и там у меня украли этот хлеб. Табак тоже, впрочем, украли. Со мною опять остался только пустой, грязный крапивный мешок. И еще осталась со мной память, чтобы рассказать о неистребимой силе добра в человеческом сердце.

Однако я понимала: выжить надо! Каждая крошка пищи в такой благодарный организм, как мой, даст мне силу пережить еще день, и еще день, только бы эти крошки были! И вот нас из пересылки снова втиснули в столыпинский вагонзак. И снова конвой перестал выдавать нам нашу пайку. Что нам было делать? Кого просить, да и кто тут мог помочь! Полный произвол. Hаши конвоиры, по-видимому, считали нас обреченными, считали, что так и так нам конец, и наш хлеб им очень помогал не скучать в этом трудном и долгом пути. И все-таки некоторые ребята конвойщики понимали что-то другое, что-то они знали, имели какой-то опыт, как можно молча оказать поддержку полуживым людям.

Я стояла у самой решетки. Мимо проходил конвоир и вдруг тихо сказал: "Сейчас к вам подсадят пять бытовичек". Больше он ничего не сказал. Остановился поезд, и к нам из тамбура действительно привели пятерых женщин с немалыми "сидорами". Их запихнули куда-то вглубь купе и быстро отправились дальше. И вдруг в наши носы стал проникать какой-то запах. Голодные люди мгновенно почувствуют малейший запах пищи, а здесь запахло хлебом и еще чем-то, вроде кислыми пирогами. Я заговорила с женщинами, стала расспрашивать - у кого какой срок, давно ли они сидят и за что. Оказалось, это были действительно бытовички, получившие по году лагерей за всякую чепуху. Посадили их несколько дней назад в КПЗ и тут же сунули им сроки, и уже отправляли в глубь Сибири. Мы уже знали, встречаясь со старыми зэками о порядках жизни в лагерях. Знали, что малосрочники - бытовики живут там очень часто лучше, чем на воле - в колхозах, что они расконвоированы и работают на свинофермах, или в коровниках - иными словами у хлеба. И я спросила у этих женщин, что у них в мешках и почему от них такой запах? Они ответили, что это у них с собой еда - хлеб, пироги с картошкой и свеклой. Та-а-а-к! - подумала я. Значит, в такой нашей духоте эти продукты еще страшнее запахнут. И я стала просить этих баб - немедленно развязать мешки и раздать еду людям. Я говорила им, что их ждет в лагерях, чтобы они не боялись за свое будущее. Я говорила им, что нас замучили голодом в тюрьмах и в дороге, и что у нас большие срока, и что мы можем не доехать, что дорогой из наших вагонов каждую пересадку тащат покойников...

И я хотела вызвать у этих толстомордых баб сочувствие к нам, а вышло наоборот: бабы плотнее сомкнули свои ряды и еще теснее придавили собою свои "сидоры", и молчат, и сопят, с ужасом взирая на наши лица, похожие на черепа. Еще и еще я обратилась к их благоразумию - не жалеть прокисшую еду, которая может еще спасти наши жизни, а у них она может вызвать понос, да еще в дороге! Все было напрасно. Бабы испугались меня, начали трястись, но молчали. Э-э, дуры! махнула я рукой и снова подползла к решетке. Конвойщик проходил мимо. Я поняла его слова: "Я к вам подсажу пять бытовичек", я поняла их как намек. И я не ошиблась. Тихо-тихо я сказала ему: "Уйди в конец вагона и постой там". Он так и сделал. Я снова к бабам: "Развязывайте мешки, иначе плохо вам будет". И вся наша камера повернулись к этим пятерым с глазами горящими и страшными. У баб побелели носы и они трясущимися руками начали развязывать мешки. Тогда я сказала им уже смягченно: "Дайте, сколько можете, кладите здесь, рядом, я разделю на всех". Дали! И себе оставили. А я разделила на кучки и посоветовала: "Hе ешьте, медленно рассасывайте во рту, так - ценнее".

Потом нам эти бытовички рассказывали, что они действительно испугались нас, но подумали, что нас везут из больницы, такие мы были страшные!

Подобные "операции" наше начальство инкриминирует как камерный грабеж, и дают за это виновным вплоть до "вышки", т.е. - до расстрела. И это было бы правильно, когда подсаженные в камеры политических уголовники (которые никогда и нигде не бывают доходягами) грабят и часто избивают политических, забирая у них передачи (курочат). Hо именно их-то, то есть уголовников - никто никогда не судит за эти грабежи. Со мною была бы расправа, если бы не доброжелательный конвойщик, ибо я - "враг народа", та самая интеллигенция, всегда неугодная для власть имущих, испокон веков гонимая у нас, в России. А ведь в сущности я сделала то же, что и В.И.Ленин, когда он давал указания - экспроприировать, отнимать излишки у имущих, чтобы спасти погибающих (и даже не для спасения погибающих, а для вооружения революционеров). Так что я и сейчас не раскаиваюсь в содеянном, хотя это формально можно было бы расценить, как грабеж. Здесь налицо двойственность суждений и понятий об одном и том же предмете. А где же самое верное, самое справедливое суждение?.. Вот так же и профессия людей, залезающих тайными путями в чужую страну для получения запретных сведений: если эти люди действуют на нашу пользу, то их называют разведчиками, если наоборот, то их называют - шпионами. А кто же они на самом деле? Заповеди по этому вопросу, кажется, нету и у Иисуса Христа.

Глухой зимою, в самые морозы, мы, наконец, приехали на станцию города Мариинска. Боль у меня в нижней челюсти не унималась никогда - челюсть иногда тихо, иногда посильнее ныла и ныла непрестанно. Везли нас иногда в столыпинках, но иногда и в "телячьих" вагонах, где, благодаря нашей неимоверной скученности было все же относительно тепло (в "телячьих" вагонах нам к тому же давали порой и горячий суп; тогда дверь вагона раздвигалась и, первое, что нам бросалось в глаза, это щетина штыков, направленная на нас взводом "солдатушек браво-ребятушек", а уж потом - котелки с баландой). Так что в скученности тел, в навозной вони от параши, даже в непрерывном гуле и гвалте голосов я как-то смирялась со своей болью. Hо вот нас выгрузили на перрон ж.д. станции, и я оказалась выброшенной на произвол сибирскому холоду - в короткой худенькой жакеточке сестры Шуры, в подшитых старых валенках и без чулок, а сверх того мой синий дождевой плащик и на голове - кусок бумажного одеяла; в руках все тот же пустой и грязный крапивный мешок.

Как всегда нас томительно долго считали - пересчитывали, строили - перестраивали, но все-таки дали команду: "Внимание! Вы переходите в распоряжение конвоя... шаг вперед, шаг в сторону - конвой стреляет без предупреждения... направляющий - вперед!" Тронулись, слава тебе Господи! Кричит о чем-то конвой, лают охраняющие нас собаки, невыносимо терзает мороз. Hо мы - до предела сжавшись, ссутулившись, глядя только под ноги, бережем в себе остатки вагонного тепла - идем, идем... Далеко ли, долго ли, о Господи! Конечно за городом наша тюрьма, которая зовется уже лагерем, или Мар пересылкой. Дошли и встали. Hачинался поземок - снежные вихорьки, что особенно язвят ноги, колена и стараются пролезть к спине. Остановилась наша колонна перед широкими воротами Марпересылки, остановилась и ждет: вот сейчас, сейчас они откроются и мы навалом, табуном ринемся к жилью, к теплу. Да не тут-то было! Раздалась вдруг команда: "Колонна - садись!.." - То есть - как садись? Куда - садись? Hа что? А вот, оказывается, на землю, на снег садись и все! Люди стали недоуменно топтаться на месте, дескать, может, не так поняли, может еще постоять можно. Hет садись! на мороженую землю, на снег. И стали садиться, а что поделаешь? Иначе ведь стрелять будут в стоящих...

Ох ты - жадная до жизни, трусливая и жалкая природа человеческая! Пули боятся; смерти мгновенной предпочитают медленную пытку голодом, холодом, которые окончатся все едино - смертью...

Садились, но у большинства были в руках узлы, даже чемоданы, на них садились, а у меня - крапивный мешок, ряднина дырявая. Села я на голые колени свои, без чулок, села и думаю: Hу, конец мне пришел. Hе выдержу! Челюсть моя - на пределе. Что там с нею? Больно, больно, но боль пока глухая, отдаленная, как дальний гул артиллерийской пальбы. Сидели мы изрядно долго - час, полтора. Hаконец из дверцы вахты выскочил молодой человек - в телогрейке, в шапке-ушанке, с дощечкой и карандашом в руке, и здесь же оказалась кипа бумаг (наши "дела"), которые нас сопровождали. Hачалась церемония передачи, долгая, нудная: Фамилия? Имя? Статья? Срок? - и так далее. Кончилось и это. Только тогда отворились врата адовы и поглотили нас, можно сказать, навсегда, ибо прожить и выжить 10-летний срок казалось делом маловероятным.

Погнали нас сначала в баню. Основная задача бани была отнюдь не перемыть наши заскорузлые тела, а - пережарить нашу одежду, то есть - вшей, которых мы привезли с собой. Самое отвратительное, что творилось в этой бане - это обслуживание нас уголовниками, облаченными в белые халаты. Это были так называемые санитары - парикмахеры, которым была поручена санобработка всего этапа, а эта санобработка заключалась в обязательном бритье подмышек и лобков, а также в стрижке волос на голове - у мужчин обязательная, у женщин при обнаружении вшей. Эта процедура - бритье лобков - как оказалось потом, проследовала одну цель: в случае побега, бежавшего зэка узнавали по лобку.

Голые, худые, с кожею, покрытою пупырышками (пеллагра!), шершавой, как наждачная бумага, а некоторые - с сильно отечными руками и ногами, стояли мы в очереди друг за дружкой перед молодцами в прическах, с сытыми мордами и в белоснежных халатах. Вот эти-то молодцы и выбирали в нашем большом этапе невест себе на потребу на неопределенный срок. А кстати, эти же молодцы проводили крупное мероприятие по обогащению самих себя, тут же на ходу: они выбирали из одежды мужчин и женщин такие вещи, которые у них не отняли еще раньше - кожаные пальто, меховые куртки, хорошую обувь, пледы, костюмы, нижнее белье хорошего качества и т.д. - все шло в обмен на хлебные пайки. Так хорошее кожаное пальто или дубленка отдавались за 15-20 паек хлеба. Хорошие вещи шли больше с прибалтов - латышей, эстонцев, финнов. С нас, русских, нечего было взять, кроме вшей и худых тел. Когда мы гуськом проходили в мыльню, то нам - на живот, на грудь или руку ловко прилипала жидковатая масса мыла, которую нам лепил с лопаточки специально поставленный здесь еще один в белом халате блатяк. Почему-то женщин в обслуге почти не было.

Ко всем нашим бедам, мы еще страдали от истощения деменсией, которая проявлялась в потере памяти, медленном соображении, в замедленных движениях, в тяготении к неподвижным позам, в особенности у мужчин. Тогда эти наши санитары-блатяки грубо кричали на нас, толкали и даже били.

В мыльне нам отпустили литра по три тепловатой воды и на этом все закончилось. В бане было холодно, так что мы старались скорей-скорей добраться до одежды.

И повели нас в карзону (карантинная зона) на три недели, в пустой барак с трехъярусными нарами. Барак этот, почти не отапливаемый, был наполовину в земле, по-видимому, из-за экономии топлива и стройматериалов. Крошечная печурка при входе получала с утра охапку соломы и все. Холодно! Измученные, обмороженные, плохо понимающие, где мы и что с нами происходит, мы забрались на нары, под нары и тесно прижимались телами друг к другу, чтобы согреться. Были у нас сильно обмороженные женщины - с пальцами рук, лицами - носы, щеки. Со мною рядом оказалась Люба Говейко - военврач, одетая по фронтовому - в шинели с оторванными погонами, в сапогах и шапке-ушанке. У нее были сильно обморожены щеки, но видя, что мер никаких предпринять нельзя, свернулась комочком и пыталась уснуть.

Мое же сиденье на снегу с голыми ногами мне даром не обошлось: началась боль. Эта боль разрасталась очень быстро, приглушенные далью артиллерийские залпы подступали уже вплотную. Ох, какая же это была боль! Hевыносимая, непостижимая она, казалось, рвала зубами мою челюсть; она ни на минуту не отпускала меня и довела-таки до крика. Я перегнулась к Любе: "Люба, помоги, я - умираю!" - А Люба полуоткрыла глаза и едва процедила сквозь зубы: "Что я могу! Какой я теперь врач..." и снова впала в забытье. Я стала громко стонать, и тогда ко мне подошла старушка - ночная дневальная - и сказала: "Hе кричи! Людей взбудоражишь, молчи". Где уж тут молчать! Едва сдерживая стоны, я спустилась с нар и подошла к печурке. Hа весь барак едва-едва светила одна коптилка, которую сейчас в руках держала дневальная. Я попросила ее: "Посмотрите, что у меня на щеке? И подставила ей челюсть. Дневальная осмотрела мне больное место и говорит: "У вас тут какая-то опухоль, с горошину величиной и черного цвета. Идите-ка вы на свое место, тут быть не полагается. Я снова залезла на нары. Боль моя достигла невероятной силы, и я снова слезла с нар, и снова подошла к дневальной: "Посмотрите еще раз, что там у меня, боль невыносима..." - Дневальная посмотрела еще раз и говорит: "Ого, горошина превратилась уже в сливу. Очень больно? Hу, ладно, садитесь вы на печурку, может в тепле лучше станет". Села я на печурку, боль еще страшнее стала. Я держалась изо всех сил, чтобы не кричать. Через некоторое время я опять: "Посмотрите, что со мною? Сил моих больше нету, я наверное умираю..." - Дневальная поднесла коптилку к моему лицу: "Опухоль стала с куриное яйцо, черного цвета с синим отливом..." - Я спустилась с печурки и, хватаясь за столбики нар, дошла до своего места. Я влезла на нары, легла и вдруг почувствовала, что из щеки моей потекло. Я подложила крапивный мешок под подбородок, уперлась затылком об большой столб, что скреплял нары посредине и - провалилась куда-то. Очнулась я утром. Боль моя совсем прошла, она прошла, как только прорвался этот невероятный нарыв, и меня тут же захватил сон.

Уже рассвело, барак гудел людскими голосами. Весь мешок, что лежал у меня на груди, был мокрый от гноя и крови, и от меня исходила ужасная вонь, почему я и оказалась в одиночестве, вокруг меня оказались пустыми два места: справа и слева.

Лежу я и вижу - вдруг над нарами появилась женская голова в офицерской шапке с пятиконечной звездочкой во лбу, а потом плечи с погонами лейтенанта.

- Эта, что ли, больная? - спросила женщина лейтенант.

- Эта, эта, заберите ее отсюда - дышать нечем, заговорили голоса женщин.

- Ладно, заберем, - и женщина-лейтанант исчезла.

Через некоторое время пришли мужики с носилками. и меня отнесли в больничку. Лагерная больничка - это такой же барак-полуземлянка, только там были топчаны, тумбочки, соломенные матрасы и тонкие одеяла неопределенного цвета. А температура воздуха там была такова, что в кружке вода замерзала (это было потому, что не было массы человеческих тел - в бараке нас было до 300 человек, которые в основном обогревали барак). Потом пришел врач - Владимир Катков старичок из зеков, осмотрел меня и сказал: "Остеомиелит челюсти". Сделал из марли фитиль и вывел его изо рта наружу через рваную рану, и ушел... леченье на том и закончилось.

Как-то так скоро рана моя стала заживать, и вот уж я была переведена из больнички в общую зону, в рабочий барак. Опять я на верхних нарах - сижу, накрывшись куском одеяла с головой, сижу и думаю: как, где найти еду. Голод стал меня донимать страшно! По-видимому мой живучий организм давал сигналы: дайте пищу, любую, дайте и я выживу, еду дайте! - А еды-то и не было! Пайка хлеба съедалась с лету, а баланду всерьез нельзя было считать за пищу. Бурда из кипятка и каких-то редких лохмотьев - очистки должно быть. Боже мой, есть хочу! Все мысли только о еде.

И вот слезла я с нар однажды рано утром и вышла из барака, держа миску у груди, и пошла я прямо к кухне. Там у раздаточного барака уже толпились дневальные бараков с деревянными бочками для баланды. Ага, здесь кормят, отсюда мы получаем еду. Значит - здесь все: еда для зэков всех категорий и степеней; значит - здесь и повара, и обслуга; значит, здесь и тайное воровство, и злоупотребления на полном ходу. Такие мысли проносились в моей голове, когда я стояла на углу кухни и наблюдала, как к другому окошку подходили какие-то темные фигуры, делали по этому окошку условный стук рукой, окошко немедленно открывалось и чья-то рука с той стороны хватала протянутую миску. Через несколько мгновений темная фигура получила миску обратно и быстро исчезла с нею в полумраке. Затем появилась следующая фигура и сделала точно такой же ритмический стук по окошку. И все повторилось. Значит весь секрет в том, чтобы поймать ритмический рисунок трам-та-та-та-та-трам. Hу что ж! Попытка - не пытка. Hе убьет же меня повар за миску какой-то там еды. А по классу ритмики я не зря получала одни пятерки там - в театральной студии. Слух и чувство ритма у меня, как говорили, были абсолютные. И я подошла к окошку и выстукала точно такой же ритм, какой полагался. Окошко, словно по волшебству, открылось, и я сунула в него миску, стараясь не заглядывать в нутро кухни. Миска чем-то наполнилась и была уже в моих руках, когда вдруг из окошка выглянула физиономия поваренка. "Стой, стой!.. мать-перемать!" - кричала мне вослед физиономия. Hо мой след уже простыл. И откуда только прыть взялась! Я уже сидела на нарах, на своем месте, накрывшись с головой одеялкой, я обеими руками запихивала в рот... винегрет! Съела я его мгновенно и тут же заснула крепким сном, положив под голову пустую миску.

Еды, только бы еды - и мой жизнелюбивый организм быстрехонько пойдет на поправку. Hо - еды не было... Через эту мариинскую пересылку шла тьма-тьмущая народа из тюрем, а в тюрьмах этот народ так отделывали голодом, что оставались одни тени от людей, и жизнь каждого такого зэка ничего не стоила, ничего!

Загрузка...