Матрос Хобля, связной штаба красноармейского полка, со своими почтовыми голубями расположился у солдатки Зарубы, на краю слободки. С рассветом хозяйка уходила на ткацкую фабрику. В избе оставался её сынишка Пашка, вихрастый широкогрудый мальчишка, конопатый, точно кукушкино яйцо. Ноги Пашки болтались в материных штиблетах, как толкачи в ступе, передний зуб был сломан в драке, и он ловко сплёвывал через него, на зависть всем ребятам слободки. Весь день Пашка крутился возле голубей, и матрос подарил ему штаны, широкие, точно колокол. Мальчишка подсучил их, вышел на улицу и остановился на углу, важно сунув руки в карманы.
На солнцепёке, у фабричной стены, ребята играли в бабки. Они бросили игру, окружили Пашку.
— Чего же ты, Щербатый, не выходишь гулять? — заискивающе спросил его закадычный приятель Лёвка Мухрай, скуластый, с узкими зелёными глазами и в картузе с оторванным козырьком. — Задаёшься? А мы снаряд нашли!
— Некогда, — сказал Пашка и выставил ногу. — Занятый голубями.
— Покажь почтовых, я те свинчатку дам.
— Это военных-то? Сходи на базар, кур погляди.
Ребята почтительно замолчали.
Пашка снисходительно позволил товарищам пощупать добротность сукна на своих штанах.
— Постоялец мне картечин дал, он у большевиков за главного. Как не схочет голубями почту пересылать, то красные и не узнают, где сидят кадеты. Сам товарищ Ленин про воздушную связь интересуется.
Пашка вынул из кармана ореховую рогатку с красной резиной, вырезанной из кишки клистирной трубки, заложил картечину и стал искать глазами, во что бы выстрелить. Лёвка Мухрай знал слабость приятеля; он поднял ржавую банку и высоко кинул в небо. Пашка прицелился, сильно растянув резину, и на лету сшиб банку.
— Здорово! — не удержался один из ребят.
Пашка ловко сплюнул сквозь щербатый зуб, сунул рогатку в карман.
— Ладно уж, — смягчился он. — Тебе, Лёвка, я почтарей покажу, а вы, ребята, можете поглядеть через забор, я прогонять не буду.
Лёвка Мухрай имел свою голубиную «охоту», его приглашали в зарубинский двор как «эксперта-специалиста», способного по достоинству оценить почтарей. Пашка свёл его на свой грязный двор, заросший лебедой, с обломанной рябиной у крыльца. Передвижная голубятня полкового отдела связи была установлена на крыше дровяного сарайчика, и к ней вела приставная лестница. Пашка открыл лётик; за проволочной сеткой в гнездовых ящиках с ярлычками парами сидели разномастные почтовики. Обоим ребятам особенно понравился голубь по кличке «Смелый» — с широкой краснопёрой грудью, ровным зашейком и мягким белым наростом, доходившим до половины клюва. Крылья у птицы были длинные, широкие в размахе и почти перекрещивались над узким, сжатым хвостом, состоявшим из двенадцати рулевых перьев, а яркие глаза говорили об остром зрении и отменном здоровье. Голубь хищно сипел, царапался, клевал Пашке руку, а тот блаженно улыбался.
— Видишь, Лёвк? Долбает до крови. Не привык ещё. Я ему сейчас дам горошку. А кольцо алюминиевое на лапке заметил? О брат! Каждый почтовик имеет свой номер, адрес… Их всех в особую тетрадку записывают.
— Ух ты! — выдохнул Лёвка Мухрай.
— Одна пара военных почтарей всей твоей «охоты» стоит. Скажешь, нет? На слободке у нас таких и не видали.
Всего неделю назад не было у Пашки Зарубы большей страсти, чем стрельба из рогатки, игра в бабки. Целыми днями — и в дождь, и в мороз — шатался он по кривым улицам, пустырям, огородам. От Пашкиных кулаков ребята с чужих улиц то и дело украшались синяками, у соседских хозяек частенько пропадали из погребов горшки с молоком.
Приезд отдела связи точно встряхнул мальчишку. Теперь Пашка не отходил от голубятни, круглыми днями «трухал» военных почтарей, приучая их к новому двору, кормил в передвижной «столовой», таскал коноплю, менял воду в поильне и выбегал приглядеть «охоту» даже ночью.
От матроса Хобли Пашка узнал о повадках этой породы голубей. В лёт почтовика пускают с руки, точно сокола. Его можно в закрытой корзине увезти за сотни вёрст, в совершенно незнакомую местность, и голубь вернётся и найдёт свою крышу. «Родной» дом притягивает его, будто магнит. По дороге он на чужую голубятню не присядет, в незнакомые руки не дастся. Порой почтовики работают и на море, попадают в туман, дождь, сильный ветер; те, которые не погибают в дороге, обязательно выбиваются на землю, где их ждёт голубевод, свежее зерно…
Обед себе матрос приносил из полевой кухни в двух котелках: наваристые щи с мясом и кашу. Ещё в первый день, поймав Пашку за вихор, он придвинул к нему ковригу хлеба, солдатскую ложку и спросил с напускной строгостью:
— Твои какие политические убеждения, оголец?
— Мне фабрикант чуток ухо не оторвал, — подумав, сказал Пашка и набил рот кашей. — Жалко, что он сейчас убёг с беляками, а то б я ему с рогатки очко подбил.
— За что ж фабрикант тебя так отделал?
— Я его сынку велосипед спортил. Катается этот барчук Гарря — Гришка по-нашему — и катается: дзинь-дзинь-дзинь! А велосипед новенький, о двух колёсах, шины дутые — как заправдашный. Конешно, все слободские ребята за ним табуном, и я полюбопытствовал: из чего машина сделана? «Не трогай грязными руками!» Это мне Гарря. Да что я её, съем? Откуда тут ни возьмись — гувернант из иностранцев. Хлысь меня заморским костылём по ногам! «Ещё спробуешь?» И скалят зубы вместе с барчуком. Я тогда: «Спробую», а сам от слёз ничего не вижу. Обтёрся, схватил кирпичину и ка-ак жахну по спицам! Прямо посыпались… Ну, вечером сам фабрикант приходил в избу, кричал на мать: «Обштрафую! Выгоню!» — и вот ухо мне накрутил: думал, оторвёт. Пальцы у него в перстнях, в кровь изодрал. После ещё и мать бельевой верёвкой всыпала.
— Обработали, значит? — подмигнул матрос и захохотал. — Ничего, Пашка, злей будешь! Доверяю тебе своих летунов… А вырастешь — подавайся юнгой на флот.
И разрешил Пашке ухаживать за почтовыми голубями.
По утрам, встав с гамака, подвешенного между обломанной рябиной и дровяным сарайчиком, Хобля расчёсывал костяным гребешком волосы, разглядывал своё рябое лицо в туалетное зеркальце, оправленное в фольгу, и говорил: «Рыжий да рябой — самый дорогой». Матрос надевал набекрень бескозырку с лентами, чёрный бушлат, горевший начищенными пуговицами, и отправлялся в штаб полка. Солнце палило слободку, тени от вётел ныряли в мелководный вонючий пруд, от жары труба фабрики, похожая на гигантскую сигару, казалось, тихо дымила. В грязных лужах похрюкивали свиньи, по дворам на верёвках сушилось бельё, окна изб зевали раскрытыми ставнями, из трактира доносилось визгливое пение шарманки. Матрос шёл, выпятив грудь, раскачиваясь, точно в шторм на палубе; пот струился по его красному лицу, и он молодецки поглядывал на девушек-ткачих.
Вернувшись на квартиру, Хобля подзывал Пашку, строго расспрашивал, как он обучает голубей лёту, и заваливался спать на траву, подставив солнцу пятиконечную звезду, вытатуированную на молодецкой груди. Проснувшись, он показывал огольцам широченную спину, руки, похожие на узловатые дубовые корневища, и заставлял мускулы танцевать под марш, который насвистывал сквозь зубы. Ребята были очарованы.
Лето заткало пруд ряскою, замолкли лягушки. Красные части обжились в слободке. Бойцы старательно поливали огороды, чинили заборы. Девушки ходили весёлые, и в фабричном клубе под кумачовым знаменем сыграли не одну свадьбу.
С юга наступали деникинцы. Орудийный гром накатывался на слободку, и стало видно, как в степи, где проходила линия обороны, вспыхивают огни разрывов, к небу тянутся чёрные столбы земли. Красные начали эвакуировать свои учреждения, фабрика тревожно затихла, ткачихи сменили веретёна на лопаты — рыли на окраине окопы.
Знойным полднем к Хобле пришёл военный в кожаном шлеме, с виду похожий на лётчика. Они поднялись на голубятню, и матрос впервые не пустил туда Пашку. Мальчишка остался томиться внизу на дворе и от нечего делать начал сбивать из рогатки зелёные яблоки в соседнем поповском саду.
Минут десять спустя Хобля и военный в кожаном шлеме спустились с крыши сарайчика; в клетке у лётчика сидел почтовый голубь.
— Куда это он Смелого забрал? — спросил Пашка у матроса, когда они остались вдвоём.
— Аккурат в то место, до которого тебе заботы, как блохе до граммофона. Понятно? И брысь отсюда!
Пашка удивлённо поднял брови и хотел переспросить: «Ну, и куда Смелого забрали?» — но встретил суровый, почти злой взгляд матроса и, деловито сплюнув, сунул руки в карманы дарёных клёшей.
— Так бы и сказал. А то объясняется…
Перед закатом с аэродрома поднялся самолёт и, набрав высоту, скрылся за лохматыми оранжевыми облаками. Матрос и Пашка проводили его долгим взглядом, переглянулись и молча уселись на крыльцо.
— Голубей тоже в отступление повезёте? — угрюмо осведомился Пашка.
— Может, генералу на борщ оставить? Не треснуло б у него брюхо.
— Когда ж повезёте?
— Чего прилип? Без тебя тошно!
Дома Хобля не ночевал. Слободка не спала, но в избах огня не вздували. Орудийная пальба внезапно оборвалась: наступило томительное, зловещее затишье. Трактирщик запер на железные крючья ставни своего заведения; протяжно завывали собаки в подворотнях; иногда, глухо позвякивая оружием, проходили отряды красноармейцев.
Поздний вишнёвый месяц поднялся над глухими корпусами фабрики. Сквозь мутное оконце Пашке была видна пустая улица, пруд с вётлами. Из-за угла, со стороны церкви, показались тёмные фигуры конников; они осторожно двигались серединой дороги. Вот уже слышен топот копыт, в неясном свете блеснули наконечники пик: казаки. Пашка, против воли, отодвинулся в глубину комнаты.
Неожиданно с пустыря напротив выскочила кучка красноармейцев и, стреляя, рассыпалась вдоль забора. Передним бежал матрос. Бушлат на нём был распахнут, он поминутно останавливался и бил из винтовки с колена. Казаки шарахнулись, завернули лошадей и ускакали к церкви, взбив пыль.
Красные начали отступать к городу. Несколько бойцов поспешно выносили со двора солдатки Зарубы ящики с голубями. Пашка кинулся к двери и в сенях столкнулся с Хоблей; матрос больно схватил его за плечо, зашептал в ухо:
— Слышь, малец, уходим пока. Следи — может, ненароком Смелый вернётся: лови тогда. Лучше убей, а чтобы голубь белым не попался! А то вернёмся, кишки из тебя выпущу, понятно? — Матрос оглянулся на открытую дверь, где на чёрном небе блестел круглый рыжий месяц. — Словом, это… ну… Смелый должен плёнку коллодия принести. Письмо шифрованное. Ясно? Письмо у него к лапе будет подвязано в такой жестяной трубочке… или в непромокаемом кошельке к груди тесьмой притянуто. Там увидишь… Лётчик у деникинцев в тылу, и, если с ним авария или у партизан задержится — голубь для связи. От весточки этой белым — хана. А я тебе маузер тогда подарю. К себе в помощники возьму голубей трухать. Ну…
С пустыря выскочила кучка красноармейцев.
Отдалённый взрыв потряс воздух, и тревожный свет озарил сени. Хобля вдруг обнял мальчишку:
— Ни гугу об этом… даже матери родной!
Он легонько оттолкнул Пашку, выскочил из ворот и бросился за бойцами. Улица опустела.
Всю ночь Пашка проворочался на сундуке, где ему стелили соломенный тюфячок.
Встал он с зорькой, вышел во двор. Над фабрикой висел трёхцветный флаг.
Слободка словно затаилась. Ткачи отказывались становиться к станкам, и фабрика походила на заброшенную. Летними вечерами оркестр деникинцев наигрывал в клубе мазурки, вальсы, но залы пустовали, а девушки оплакивали «зазноб», ушедших с большевиками. Мальчишки не вертелись вокруг походной кухни, не просили у казаков лошадей — «покупать в пруду».
У вдовы Зарубы остановились трое казаков. Они носили шаровары с красными лампасами, круглые бороды и серебряные медали, похожие на полтинники. Пашка выказывал к ним полное презрение и даже, когда постояльцы, выйдя на крыльцо, смазывали маслом затворы винтовок, не останавливался поглядеть. Он словно повзрослел за одну ночь, перестал воровать молоко из погребов, реже дрался на улице, и мать не порола его бельевой верёвкой.
Крыша зарубинского сарайчика опустела, её уже не украшала передвижная голубятня. Но Пашка целыми днями торчал во дворе, и часто можно было видеть, как, задрав конопатый нос, он пристально и подолгу смотрел в небо. Слободские ребята диву давались — что стряслось с их заводилой и коноводом.
— Гля, Щербатый, жарынь какая! — говорил ему Лёвка Мухрай. — Айда на пруд — окунёмся!
— Некогда, — мотал головой Пашка. — Занятый делами.
— Какими делами? — удивлялся Мухрай. — Слоников гоняешь по двору?
— Готовится в огородные пугалы, — вставлял кто-нибудь из ребят.
В ответ Пашка презрительно сплёвывал сквозь щербатый зуб и глубже совал заскорузлые кулаки в карманы матросских штанов. Когда шутки товарищей становились слишком язвительными, он бледнел, угрожающе поднимал правую бровь; ребята начинали потихоньку пятиться, а он круто поворачивался и уходил в избу.
Миновала неделя.
Орудийная канонада затихала далеко за городом, белые с боем взяли узловую станцию, и Пашка Заруба не выдержал: ушёл с друзьями на разрытое снарядами поле собирать гильзы. Вернулись поздно, и все мокрые: на обратном пути застал грозовой дождь. Вечерело. Молча высились корпуса фабрики, и огромная труба напоминала погасшую сигару; избы слободки стояли влажные и потемневшие, по колеям раскисших дорог бежали ручьи, неся пух, щепки… На углу Пашка простился с ребятами и зашлёпал босыми ногами домой. От горизонта тянулась яркая радуга, аспидная лохматая туча уходила на запад, небо синело над поповским садом, и в свежей зелени листвы тихо светились яблоки.
У раскрытой калитки стоял казак с медалями, а через улицу с крылечка трактира хозяин говорил ему голосом, звучно разносившимся в чутком воздухе:
— Я и толкую, у солдатки матрос воздушный стоял, и голубь, должно, необнакновенного роду.
Пашка задрал голову, и ноги его отяжелели, как бабки, налитые свинцом.
Над двором широкими кругами ходил его любимый красногрудый почтовик, несколько дней назад увезённый лётчиком. Он, видимо, искал свою голубятню и не знал, куда сесть.
Пашка не помнил, как возле него очутился трактирщик в лакированных сапогах и белом фартуке и казак о медалями. Оба они тыкали вверх пальцами, что-то ему говорили, и Пашка, точно сквозь сон, улавливал отдельные выражения:
— С полчаса летает… А тебя голубь знает, пойдёт в руки… Ступай слови…
— А зачем вам? — сказал Пашка и растерянно оглянулся.
К нему вплотную приблизилось бабье лицо трактирщика с жидкими усиками.
— Не прикидывайся казанской сиротой! Своего рябого морячка обратно дожидаешь? Не пришлось бы по нему молебен заказывать! Отошли для вас… красные деньки, белое солнышко засветило. Ты, Пашка, лучше не кобенься! Гляди, как бы мы тебе кой-чего не припомнили! — Трактирщик заговорил с присвистом: —Большевику прислуживал? К батюшке Ионе в сад лазил крыжовник воровать? Ох, и спустят тебе господа деникинцы портки да и всыпят нагаёв… Это выйдет покрепче бельевой верёвки.
— Ну и жальтесь! — грубо выкрикнул Пашка и отступил шаг назад. — Жальтесь! Испугался?
Пухлая рука трактирщика цепко схватила его за рубаху. В мокрую траву из-за пазухи посыпались пустые винтовочные гильзы, патроны.
— Для тебя ж хотится лучше, — зашептал трактирщик, и его хитрые заплывшие глазки совсем сузились. — Голубем этим сам господин хорунжий интересуется. Скумекал теперь? Вот и окажи услугу… Пашка, я знаю, ты любитель до голубей, потому и матросу помогал. Песенка этого почтового всё одно спета. Споймай его — и тогда он насовсем тебе останется. Насовсем. Письмецо у него только снять надобно. А я тебе ещё гостинцев дам. Ну?
— Будя раздумывать! — сказал казак. — Давай полезай!
Пашка не успел прийти в себя, как здоровенные руки казака сдавили его рёбра, ноги мальчишки оторвались от земли, и он очутился на покрытой толем крыше дровяного сарайчика. В руках у него оказалось лукошко с зерном, но он не стал приманивать голубя. Солнце было похоже на желток яйца; влажные яблони сада, обсыпанную дождём лебеду двора перерезали тени. Ладная красногрудая птица опустилась ниже — и у Пашки в глазах зарябило.
Он зажмурился. Опять глянул.
Это был не мираж. В небе над крышами слободки ходила целая стая голубей: белые николаевские, мраморные, сплошные рыжие, мохноногие, красно-сизые, хохлатые, монахи… Казалось, это раскололась и мелькала в воздухе цветистая радуга. Слышались только хлопанье и свист крыльев. Одна пара, поднявшись высоко, точно застыла в воздухе: «стала точкой». Голубиная «охота», делая круги, кувыркаясь, планируя, всё ближе подходила к почтовому, будто приглашала его в компанию. И Смелый начал суживать кольца своего полёта. Вот-вот стая сольётся с чужаком…
— Кто это ловит голубя?
Голос — со двора. Там прибавилось несколько деникинцев, блеснули золотые погоны.
— Мальчишки, верно, ваше благородие.
— Прекратить немедленно!
— Слушаюсь.
Солдат, обутый в американские ботинки, выбежал из ворот исполнять приказание офицера. А Пашка уже в следующую минуту угадал, чья это летает «охота» — Лёвки Мухрая. Вон он и сам на трубе, в картузе без козырька, с азартом машет пугалом. Очевидно, догадался, что это почтовик матроса и его надо перехватить. Возможно, и просто захотел поймать чужака.
Пашка торопливо заложил два грязных пальца в рот и пронзительно свистнул, отгоняя голубей, а вместе с ними и Смелого от своего дома.
Птицы, словно перепуганные насмерть, шарахнулись так резко, что мальчишка удивлённо оглянулся. Глаза его в ужасе округлились: со двора в небо плавно поднимался молодой сокол, а высокий деникинец, стоявший возле колодезного сруба, ещё не снял с руки перчатку, с которой спустил только что принесённого хищника. Сокол — обученный истребитель почтовых голубей. Он меткий и беспощадный снайпер. Вся Лёвкина голубиная «охота» отхлынула от сокола, рассыпалась по низу сада, а Смелый остался один в небе, тоскливо заметался…
— Осадку! Давай осадку! — заорал Пашка и затопал ногами.
Слова его едва ли могли долететь до Мухрая. Но тот, и сам зная, что надо делать, подкинул в это время оставленного про запас голубя с подстриженными крыльями и торопливо стал сыпать зерно. «Осадка» обычно сразу опускается на свою крышу, начинает клевать, и её примеру следует вся стая. Хозяин тянет конопляную дорожку к лётику, птицы, набивая зоб, заходят в голубятню и с ними чужак — там его и ловят.
Однако в этот раз «осадка» совсем не пошла в лёт и, сделав кривую, забилась на чердачное окно. Мухрай в отчаянии хватил пугалом о землю: голуби его пропали. Теперь они разлетятся по всей слободке, и потом их поймают другие голубятники. Пашка тоже понял: спасти Смелого невозможно. У него навернулись слёзы, и он боялся поднять глаза, чтобы не видеть гибели своего любимца.
Вдруг он торопливо выхватил из кармана горсть картечи, сорвался с крыши.
Сокол взвился над голубем, который теперь панически носился над самыми яблонями сада. Снизу, со двора, деникинцы с интересом наблюдали эту дикую охоту.
— И скажи на милость, недаром говорит пословица: «От страху каждый даёт маху», — показывая на Смелого, сказал солдат в американских ботинках.
— Известно, — отозвался кряжистый казак с урядницкими лычками. — Домашние голуби, они разумеют, где схорониться, вот и рассыпались. А почтовый не приучен к чужим насестам, притом у него задание к этому двору.
Рассчитав направление для удара, сокол выпустил когти и, видно, приготовился сложить крылья, чтобы камнем упасть на спину Смелого. Но в это мгновение произошло что-то непонятное: от голубя полетели красные, сизые перья, он как-то странно перевернулся на спинку и кувырком — турманом — сам стал падать в поповский сад.
Казаки с удивлением глянули через забор. В поповском крыжовнике мелькнула коренастая фигура мальчишки в матросских штанах, подсученных до колен. В левой руке его была зажата ореховая рогатка. Все невольно перевели взгляд на крышу зарубинской избы: она была пуста.
Офицер выхватил наган, просунул его между досками, навёл на крыжовник. Раздался сухой треск, закурился дымок…
Овин стоял на краю слободки. Внутри было темно, пахло затхлостью и мышами. В ворохе прошлогодней соломы, согнувшись, лежал Пашка Заруба. За пазухой у него тихо сидел пригревшийся почтовый голубь. Мальчик осторожно гладил его упругие окровавленные перья, горячо шептал:
— Гу-улюшка, гуля! Я ведь не со зла тебя картечиной. Крыло перешиб?.. Ничего, срастётся, ещё как летать будешь! Я тебя больше никому… помру, а не отдам, вот лопни глаза! Погоди, совсем смеркнется — подадимся до матроса Хобли через фронт. Письмо-то у тебя целое?.. Вот оно. А с тобой, Смелый, мы домой, сюда, вернёмся… И не одни: вместе с голубятней.