X. «Дедушка Крылов»


Где нужно он навесть умеет

Свое волшебное стекло,

И в зеркале его яснеет

Суровой истины чело.

Весь мир в руках у чародея,

Все твари дань ему несут:

По дудке нашего Орфея

Все звери пляшут и поют.

Длись судьбами всеблагими,

Нить любезных нам годов!

Здравствуй с детками своими,

Здравствуй, дедушка Крылов.

П. Вяземский

Смерть Гнедича

Крылов пережил трех царей. Теперь царствовал новый — император Николай I. Он так же, как и его предшественники, любил парады, военный строй, дисциплину, покорность. Силу взяло III отделение собственной его императорского величества канцелярии во главе с шефом жандармов графом Бенкендорфом. После событий 14 декабря правительство пристально следило, чтобы не произрастали новые семена вольнодумства. Россия представлялась императору огромным департаментом, военной казармой, и он неустанно насаждал в ней порядок и дисциплину. Время от времени, однако, обнаруживались непорядки и непокорство.

14 декабря 1825 года стало тем рубежом, который подвел итог первой четверти века. Герцен писал: «Первые годы, последовавшие за 1825-м, были ужасны. Понадобилось не менее десятка лет, чтобы человек мог опомниться в своем горестном положении порабощенного и гонимого существа. Многими овладело глубокое отчаяние и всеобщее уныние. Высшее общество с подлым и низким рвением спешило отречься от всех человеческих чувств, от всех гуманных мыслей».

Это объясняет и молчание Крылова после 1825 года. В начале 1825 года вышло своего рода итоговое издание его басен в семи книгах, и лишь через пятилетие оно пополнилось еще одним разделом.

После 14 декабря Крылов почувствовал себя особенно чужим в опустевших дворянских салонах. Он еще более замкнулся. Лишь давний, испытанный друг его Николай Иванович Гнедич мог иногда проникнуть в сокровенные мысли баснописца. Крылов окончательно утвердился в своем скептическом отношении к окружающему, в невозможности перемен, хотя и не примирился с угнетенным положением народа, с хищничеством господствующих классов. В его баснях, напечатанных после 1825 года, продолжают звучать прежние мотивы, слышен голос в защиту народа.

В сборнике «Новоселье», вышедшем в самом начале 1833 года, Крылов поместил басню «Волки и Овцы». В ней он продолжил прежнюю демократическую тему протеста против угнетения народа. В первом же стихе он заявлял: «Овечкам от Волков совсем житья не стало». Всем было понятно, что под «Овечками» баснописец подразумевал крестьян, честных тружеников, а под «Волками» — жестоких и алчных помещиков и чиновников. В басне ядовито развенчивалось лицемерие правительственных кругов, пытавшихся уверить народ в том, что законы способны защитить его права и интересы. Едким издевательством над официальными заверениями выглядят стихи о том, что «правительство зверей» «благие меры взяло» и на своем «совете» придумало «закон».

Вот вам от слова в слово он:

«Как скоро Волк у стада забуянит,

И обижать он Овцу станет,

То Волка тут властна Овца,

Не разбираючи лица,

Схватить за шиворот и в суд тотчас представить,

В соседний лес иль в бор».

В законе нечего прибавить, ни убавить.

Да только я видал: до этих пор —

Хоть говорят, Волкам и не спускают —

Что будь Овца ответчик иль истец,

А только Волки все-таки Овец

В леса таскают.

Обобщенность и резкость сатиры этой басни сохранила всю свою силу вплоть до нашего времени, столь же метко поражая лицемерную буржуазную «демократию», как и бюрократически-помещичий режим крепостнической монархии.

Той же непримиримостью дышат басни «Мирон», «Булат», «Осел», «Лещи», «Щука», «Вельможа», написанные в 1830–1834 годах. Они заключали в себе большую взрывную силу. «Эзоповским языком» баснописец ухитрялся говорить о таких вещах, о которых в печати сказать во всеуслышание и подумать было нельзя.

Недаром Грибоедов в «Горе от ума» заставляет подхалима и доносчика Загорецкого с раздражением признаться:

«…А если б, между нами,

Был цензором назначен я,

На басни бы налег: ох! басни — смерть моя!

Насмешки вечные над львами! над орлами!

Кто что ни говори:

Хотя животные, а все-таки цари!»

Крылов привязался к семейству Олениных, заменившему ему родной дом. Там всегда приветливо и ласково его встречали, делились с ним семейными радостями и горестями. Дочери Оленина — младшая Аннета и старшая Варенька — уже давно выросли. Варенька была рассудительна, мила, хотя и не очень хороша собой. Иван Андреевич любил Вареньку за положительность. Варенька вышла замуж и жила теперь в Ревеле, лишь ненадолго наезжая в Петербург. Крылов скучал по «фавориточке» и при всей нелюбви своей к письмам время от времени писал ей. В весьма малочисленном эпистолярном наследстве баснописца эти письма занимают особое место. В них он отступает от деловой сдержанности и позволяет себе и пошутить с собеседницей и пуститься в веселое балагурство.

В письме от 1 февраля 1827 года к Варваре Алексеевне в Италию, куда она уехала лечиться, он подшучивает над самим собой, своей леностью и нелюбовью к сочинению писем: «За тридевятью морями, в тридесятом царстве вспомните иногда, любезная и почтенная Варвара Алексеевна, неизменного своего Крылова. Я, кажется, слышу ваш вопрос: „Да полно, стоит ли он этого?..“ Конечно, стою, да, стою. Возьмите беспристрастно и взвесьте все мое хорошее и худое. Кажется, вижу, что вы на одну сторону кладете лень, мою беспечность, несдержание данного слова писать и пр. и пр. Признаюсь, копна великая и очень похожа на большой воз сена, как, я видал, весят на Сенной площади. Но постойте, я кладу на другую сторону мою к вам чистосердечную привязанность. Может быть, она не приметна: однако ж посмотрите, как весы потянули на мою сторону. Вы улыбаетесь и говорите: „Точно, он меня любит: ну, бог его простит!“ Иван Андреевич в этой насмешливой автохарактеристике не щадит себя. В письме сказались и те дружеские отношения, которые существовали между ним, человеком весьма пожилым, и молоденькой женщиной, которую он знал еще ребенком: „Теперь вопрос: прощу ли я вас, что вы так надолго нас оставили, а, что и того хуже, не порадуете нас доброю вестью о поправлении вашего здоровья? Ездите по Италии, ездите, где хотите, только ради бога выздоравливайте и возвращайтесь к нам скорей веселы, здоровы и красны, как маков цвет. Смотрите, если долго промешкаете, то я, право, того и гляди что уеду далее чужих краев; а, право, я бы еще хотел на вас взглянуть и полакомиться приятными минутами вашей беседы. И видеть своими глазами и слышать своими ушами, все ли еще по-прежнему вы любите доброго своего Крылова? Что писать вам о нас? Старое по-старому, а в Петербурге у нас все по-петербургски. Сегодня мы празднуем рождение вашей сестрицы, фрейлины двора их императорских величеств, Анны Алексеевны. Вы ее не узнаете: она прелестна, мила и любезна, и если б постоянство не была моя добродетель особенная, то едва ли бы я вам не изменил. Но не бойтесь, обожатель в 57 лет бывает очень постоянен…“»

Этот тон дружеской приязни, неизменной сердечности проходит через все сохранившиеся письма Ивана Андреевича к Вареньке Олениной. Двумя годами позднее он снова пишет ей в Москву (по ее возвращении из Италии) в том же шутливом тоне, с той же милой нежностью: «Здравствуйте, любезнейшая и почтеннейшая Варвара Алексеевна. Итак, наконец, вы в России, в Москве, но все не в Петербурге, и я лишен удовольствия вас видеть. Для чего нет у меня крыльев, чтоб лететь в Москву! Какая бы я была хорошенькая птичка! Вы пишете к своим, чтоб я приехал; благодарю вас за такое желание, и если бы это зависело от одного моего желания, то, не сомневайтесь, я бы уже давно был в Москве: „Ma per arrivar, bisogna caminar“[25]. Пословица немудреная, а очень справедливая. Со всем тем, если б я знал, что вы останетесь долее в Москве, то во что бы то ни стало, а я перед вами явился бы, как лист перед травой». За шутливым тоном этих писем чувствуется и дружеская близость и то, что писание писем, как и дальние поездки, давно стало для Ивана Андреевича непосильным трудом.

Служба в Публичной библиотеке шла своим чередом. Количество дел и работ здесь неизменно увеличивалось. Росло число книг, фонды пополнялись, необходимо было все время следить за приобретением недостающих изданий. Кроме того, как и во всяком учреждении, в библиотеке возникали интриги, происходила закулисная борьба между начальством. Министр просвещения, А. Н. Оленин и помощник директора библиотеки С. С. Уваров находились в натянутых отношениях и вели между собой глухую борьбу. Оленина упрекали в том, что он не выпускал печатных каталогов библиотеки, мало уделял внимания ее работе. Алексей Николаевич, как опытный дипломат, «отсиживался», предпочитал тактику умолчания и ничегонеделания, любил писать торжественные, но бессодержательные донесения и докладные записки о течении дел, ценил четко поставленное делопроизводство.

Крылову приходилось постоянно докладывать, писать заявления и рапорты, которые поступали в недра канцелярии и там длительное время лежали, пока их не подшивали в соответствующие папки, нумеровали и клали на полки. Донесения должно было писать по всей форме, почтительно, обстоятельно, не заставляя начальство раздумывать над их содержанием. Иван Андреевич привлек для этой цели помощника — Ивана Павловича Быстрова, человека услужливого, робкого и исполнительного. Привлечение Быстрова тоже потребовало долгих хлопот и многочисленных заявлений. 27 февраля 1829 года Крылов сообщал А. И. Оленину:

«Его превосходительству господину директору Императорской публичной библиотеки, тайному советнику, члену Государственного совета и разных орденов кавалеру Алексею Николаевичу Оленину.

От библиотекаря коллежского советника и кавалера Ивана Крылова.


ПРЕДСТАВЛЕНИЕ.

Вашему превосходительству известно, сколь число книг в Российском отделении Императорской публичной библиотеки умножилось, так что уже мало остается сделать приобретений для укомплектования сего собрания изданиями, вышедшими до 1811 года; но с количеством возросла также и трудность как в содержании в порядке книг, так и в приготовлении чистым письмом карточек для составления каталогов, притом находится множество и других занятий по сей части, как Вашему превосходительству небезызвестно. А как я нахожусь по Русскому отделению один, то при всем моем усердии не могу выполнить всего, что требуется для содержания оного в совершенном порядке — и тем более, что с беспрестанным получением новых книг и труд в исправлении службы возрастает. Почему и нахожу нужным представить Вашему превосходительству, дабы благоволено было в помощь мне определить писца — и нашел, что для сего может быть способен губернский секретарь Быстрое, который желает определиться для таковой должности в Императорскую публичную библиотеку, что и представляю на благоусмотрение Вашего превосходительства.

Библиотекарь Иван Крылов».


«Их превосходительство» после многократных настояний удостоили, наконец, утвердить губернского секретаря Быстрова в должности писца, и у Ивана Андреевича появился помощник, которому он смог препоручить добрую половину своих дел.

В «Отрывках из записок моих об И. А. Крылове» Быстров свидетельствует: «Ивану Андреевичу обязан я первыми и некоторыми сведениями моими в библиографии. Советы и наставления его заохотили меня к изучению сей науки. В мае 1829 года Иван Андреевич писал мне: „Пришлите мне мои карточки. Что у вас сделано? Не скучаете ль новою должностью? — Старайтесь, старайтесь, мой милый! Сопиков много трудился, ему и честь. Но не без греха и он, и при ссылках на него будьте осторожны. В чем усомнитесь, спросите Анастасевича…“» Так Крылов обучал своего помощника, прививая ему любовь к библиографии.

3 февраля 1833 года умер Гнедич. Он давно уже болел, а последние недели был совсем плох и слаб. События, последовавшие за разгромом декабристов на Сенатской площади, его сломили. Казнь Рылеева, ссылка в Сибирь Кюхельбекера, Никиты Муравьева и других его друзей, опасение, что и до него самого может дойти мстительный бич правосудия, волновали Николая Ивановича, исподволь подтачивали его здоровье. Гнедич завершил героический труд — перевод «Илиады», труд, над которым он работал более четверти века. В 1829 году «Илиада» была, наконец, напечатана и восторженно встречена. Но силы поэта оказались надломлены.

Теперь он лежал в гробу, исхудавший, с заострившимся, гордым лицом, на котором выступали узором побелевшие шрамы от оспы. В день похорон сияло холодное зимнее солнце, на улицах блестел снег. Гроб с трудом снесли по узкой лестнице и поставили на катафалк. Впереди провожавших шел священник с кадилом, вполголоса бормотавший молитвы, а за ним — Иван Андреевич, Пушкин, семейство Олениных, Жуковский и другие видные литераторы столицы. Родных у Гнедича не было. Иван Андреевич тяжело шагал рядом с Пушкиным. С Гнедичем уходило из его жизни не только прошлое, но и настоящее — откровенные беседы и споры по вечерам, встречи на лестнице, разговоры на службе в библиотеке. Ушел преданный друг, благородный и чистый человек, которому одному Крылов приоткрывал свои истинные думы.

На кладбище священник с дьяконом быстро отслужили панихиду. Гроб опустили в заранее вырытую яму. Ивану Андреевичу первому выпала горькая честь бросить на гроб несколько мерзлых тяжелых комьев земли. Стали расходиться, с тревожным чувством поглядывая друг на друга: при солнечном свете видно было, как все постарели за время, прошедшее с последних встреч.

На обратном пути Пушкин подвез Ивана Андреевича в своей карете. Пушкин рассказал ему, что только что приступил к работе над историей Пугачева, единственного, по его словам, поэтического лица в русской истории. Александр Сергеевич улыбнулся, сверкнув ослепительно белыми зубами, и доверительно сообщил, что он пустился на хитрость и, для того чтобы познакомиться с секретными бумагами о Пугачеве, заявил, что они ему нужны для изучения жизни Суворова. Александр Сергеевич поделился планом задуманной им поездки на Урал по пугачевским местам. В свою очередь, Иван Андреевич вспомнил о детских впечатлениях. Ведь его отец защищал от Пугачева Троицкую крепость, а сам он с матерью пережил трудное время в осажденном Пугачевым Оренбурге. Пушкин с большим интересом слушал рассказы Крылова и попросил разрешения навестить его и записать эти воспоминания, которые ему будут полезны для работы. На углу Невского и Садовой они попрощались. Иван Андреевич с трудом вылез из кареты и медленно поднялся в свою квартиру. Она стала еще более пустынной и осиротевшей после смерти друга. Феничка с обычной воркотней и жалобами принесла ему обед: борщ да кашу. Ее кулинарные способности и охота далее этого не простирались. Сашеньки не было. Она была отдана в пансионат некоей немецкой мадам и там обучалась наукам и искусствам, служащим на пользу молодым девицам.

На могиле Гнедича вскоре был установлен памятник. Среди друзей, подписавшихся на сооружение надгробного монумента переводчику Гомера, в списке жертвователей имена Крылова и Пушкина стояли рядом.

На граните высечен был стих «Илиады», избранный Жуковским: «Речи из уст его вещих сладчайшия меда лилися».

Гостиный двор

Жизнь шла своим чередом. Теперь пришло новое поколение, которое сложилось в годы безвременья, пустоты, страха. Оно не отвергло прошлого, но еще не обрело будущего, еще не знало путей, которыми надо было идти.

Иван Андреевич не чуждался людей тридцатых и сороковых годов, хотя и плохо понимал их. Для них он оставался памятником прошлого, любимым и уважаемым дедушкой Крыловым. Его они чтили, но отнюдь не помнили, что когда-то он был яростным автором «Почты духов», современником, а во многом и единомышленником Радищева.

Крылову также непонятны были их рассуждения о хозяйстве, экономических вопросах, о политике, сменах министров во Франции, пауперизме. Он хорошо знал многих из декабристов. Мимо него прошли люди возвышенных дум, благородной самоотверженности, душевной чистоты. Они верили в свое назначение, считали своим долгом бороться с деспотизмом, отдать жизнь на благо родины. Они были уничтожены самодержавием — казнены, заточены в сибирские остроги, погибли в рудниках или под пулями горцев непокорного Кавказа. Рылеев, Александр Бестужев, Кюхельбекер, Грибоедов… Он встречался с ними, пожимал им руки. Но они пугали его страстностью, безрассудностью молодости.

Иван Андреевич часто бродил по городу. Особенно он любил захаживать на Дворцовую площадь. Там воздвигался гранитный столп: сновали мастеровые и работные люди. Зимой на площади строили ледяные горы, а летом качели. Качели были круглые, маховые, подвесные, украшенные флагами и пестро раскрашенные. Летом около качелей воздвигали деревянные горы, с которых спускались по покатым желобам на маленьких колясках. Вокруг качелей разбивались шатры: там продавали крепкие напитки, сбитень, квас, пирожки, жареную рыбу, рубцы. Тут же представляли фокусники и дурачились паяцы, выделывая всякие штуки.

Крылову любо было толкаться среди этого веселого, пьяного люда, подслушивать острое, а часто и нецензурное словцо, соленую шутку, смачную прибаутку. Ежели где случалась драка, будочники тут же поливали дерущихся холодной водой из пожарной кишки.

Чаще же всего он отправлялся на прогулку вдоль Гостиного двора, обходя четырехугольник, им образуемый. Сначала он, не торопясь, шел по Суконной линии вдоль Невского. Там продавали шерстяной товар, сукна, бархат. Затем поворачивал по Большой Суровской линии, где торговали шелками и «сурожскими» товарами, полученными из-за Сурожского, Азовского, моря из азиатских стран. Против Суровской линии находился Бабий ряд, или Перинная линия, где торговали пухом, перьями, перинами, подушками одни только женщины. Здесь он особенно любил постоять и погуторить с бойкими торговками, не лезшими за словом в карман. За Бабьим рядом тянулся Мебельный ряд, а напротив него — Банковская линия, где сидели менялы. Иван Андреевич терпеливо осведомлялся у них о курсе на ассигнации и на английские фунты стерлингов и, не торопясь, следовал дальше. Выйдя на Садовую, он завершал свой поход по Зеркальной линии; в лавках там продавался всякий «светлый» товар: женские украшения, галантерея, обувь. Он ничего не покупал, но строго и придирчиво справлялся о ценах. Если шел дождь, он избирал для прогулок второй ярус Гостиного двора.

Купцы и сидельцы не раз его ожесточенно осаждали, выхваляя свои товары. «У нас самые лучшие меха! Пожалуйте-с, пожалуйте-с!» Как-то они схватили за руки Ивана Андреевича и втащили в лавку насильно. Тогда Иван Андреевич решил их проучить.

«Ну, покажите же, что у вас хорошего?» Сидельцы понатаскали ему енотовых, медвежьих мехов, бобровых шкур. Он их развертывал, разглаживал, любовался их отливом. «Хороши, хороши! А есть ли еще лучше?» «Есть-с». Притащили еще. «Хороши и эти! — с видом знатока похвалил Иван Андреевич. — Да нет ли еще получше?» — «Извольте-с, извольте-с!» Еще разостлали перед ним мехов и черно-бурых, и собольих, и песцовых! Так он перерыл всю лавку. «Ну, благодарствуйте, — попрощался он наконец. — У вас много прекрасных мехов, да дороговато!» — «Как, сударь, да разве вам ничего не угодно купить?» — «Нет, друзья, мне ничего не надобно. Я прохаживаюсь здесь для здоровья, а вы насильно затащили меня в вашу лавку!» Таким же образом он поступил и в следующей лавке, куда торговцы также заманили его чуть ли не силком. Зато дальше уже купцы и сидельцы, узнав о проказах дедушки Крылова, лишь улыбались и перешептывались между собой, свободно пропуская его и учтиво кланяясь.

Теперь в летнее время он никуда уже не уезжал из города, а открывал окно в комнате и, положив на подоконник подушку и надев любимый халат, курил трубку или сигару, разглядывая прохожих. Если узнавал кого-нибудь из знакомых, тут же окликал его. В окно влетали голуби, прижившиеся в галереях Гостиного двора, он насыпал им на подоконнике крошек, они заглядывали и в комнаты, оставляя там щедрые следы своего пребывания. Феничка ворчала, иногда прогоняла их метлой, но справиться с ними не могла.

Рано утром мимо его окон к Гостиному двору проходили нищие: бабы с грудными младенцами, а то и запеленатым поленом, благородный чиновник с лицом зеленым и опухшим от алкоголя, но в фуражке с кокардой. На вопросы Ивана Андреевича он рассказал ему запутанную историю своих бедствий. Финские девушки из окрестных деревень ходили попарно и собирали на свадьбу со словами: «Помогай невесте». Проходил и квартальный с большим кренделем в платке, направляясь поздравить гостинодворцев с тезоименитством. Бродил здесь и нищий поэт Петр Татаринов с акростихом на листе белой бумаги, из заглавных букв которого выходило: «Татаринову на сапоги». Приходил и артист со скрипкой и весьма осипшим голосом, лихо наигрывал полонез Огинского. Иван Андреевич всегда выносил ему семишник.

Иногда забредала и толстая Макарьевна, называвшая себя «голубицей оливаной». «Голубица» носила черный подрясник с широким ременным поясом, а на голове иерейскую скуфью. Говорила она иносказательно, все больше священными текстами и занималась лечением купчих в бане разными снадобьями и травами. Иван Андреевич и с ней охотно побеседует, вышлет ей кусок вчерашнего пирога. Так день проходил незаметнее, да и наслушаться можно было всяких диковин!

Приведем относящуюся к середине тридцатых годов неизвестную запись из дневника В. П. Завилейского о его встрече с баснописцем: «Однажды, когда я служил в департаменте Внешней торговли, я встретился с славным нашим баснописцем на Дворцовой площади у Александровской колонны. Колонна стояла тогда вся еще в лесах и закрытая холстом: ее полировали. Подходя к ней, я догнал высокого и массивного на вид человека в коричневом или кофейном сюртуке, с круглою шляпою на голове и с толстою палкою, которая лежала у него на самом изгибе талии, а обе руки его заложены были за палку. Человек этот довольно скоро шел прямо к тому месту пьедестала колонны, откуда начинается лестница и всход на подмостки, я ускорил шаг, человек этот, поставя ногу на первую ступень лестницы, оглянулся, — и я узнал Крылова. Не будучи знаком с ним, я, однако ж, снял почтительно шляпу и поклонился нашему славному поэту. Он так приветливо взглянул на меня, что я влюбился в его ласковую улыбку. Он спросил меня: „И вы тоже наверх?“ Я отвечал: „Да-с!“ Он взял свою палку в правую руку, а левою, как бы приглашая меня, указал наверх. Я пропустил его вперед и шел за ним до самых верхних подмосток. Взойдя на площадку, он остановился и окинул взглядом вокруг. Там, на углах подмосток, сидя на стульях перед столиками, два молодых художника что-то рисовали на больших листах бумаги, наклеенных на досках. Они встали и тоже почтительно поклонились Крылову. Он что-то сказал им, но я не расслышал: тут ветер шумел порядочно. Мы любовались молча видами вдаль и начали спускаться вниз. На половине лестницы Крылов спросил меня: „Вы служите у Канкрина?“ Я был в вицмундирном фраке, и поэтому он узнал министерство, в котором я служу. Я отвечал: „Да-с! Я служу в департаменте Внешней торговли, помощником столоначальника“. Нельзя же было не похвастать перед таким лицом! Знайте, мол, что и я не последняя спица в колеснице. Он сказал: „А, знаю, там славный директор — Бибиков! Знаю!“ Мы сошли на мостовую площади. Крылов пошел на Невский, а я поворотил к Адмиралтейскому бульвару…»

Иван Андреевич часто посещал книжные лавки, тем более что и помещались они в те годы неподалеку — в том же доме Публичной библиотеки на Садовой, почти рядом с его парадным. А книжная лавка Смирдина с 1833 года находилась на Невском. Он долго рылся в старых книгах, перелистывал страницы, любовался старыми гравюрами, приценивался, прижимисто, со вкусом торговался, откладывал понравившиеся книги, но покупал редко.

«Иван Андреевич, — вспоминал впоследствии И. Быстров, — любил читать романы в старинных переводах, и чем роман был глупее, тем он более нравился нашему поэту. В марте 1829 года при первом свидании и разговоре моем с Иваном Андреевичем я увидел на столе его книгу: это, как на другой день узнал я, была повесть под названием: „Похождение задом наперед“. Дорожа и мелкими чертами великого человека, я сохранил собственноручную ко мне записку Ивана Андреевича, в которой он говорит: „Посылаю 27 книг счетом. У меня остались пять книг, да покорно прошу прислать ко мне „Сказки духов“, чем очень одолжите“». Быстров был весьма исполнителен, но совершенно лишен чувства юмора. К этому письму он сделал примечание: «Иван Андреевич не любил медицины и всегда, как только начинал чувствовать себя под влиянием хандры, обращался к чтению нелепых романов. Это было единственное средство к восстановлению его здоровья».

Со вниманием читал Крылов и лубочные издания «нравственно-сатирических» повестушек московского «сочинителя» Александра Анфимовича Орлова. Такие, как «Зеваки на Макарьевской ярмарке», «Родословная Ивана Выжигина, сына Ваньки Каина». Орлов сочинял для мещанского читателя, лакеев, купеческих сидельцев, «сатирические романы», в которых описывались похождения степных помещиков и купчиков на ярмарках и в первопрестольной. Его «романы» были нелепы, юмор их груб и бесцеремонен, но бойкое балагурство делало эти повестушки полезными для баснописца. Александр Анфимович щедро уснащал их взаправдашними сценками ярмарок, драк, а главное — написаны они были тем непринужденным «просторечием», которым изъяснялись его герои и в жизни.

В них можно было прочесть, как говорила тетка Вахрамевна: «Иван Иванович! Анфисочка в летах! Мешкать нечего. Вон век сидят в девках и знатные барышни. Мечутся туда да сюда, а уж как переступит за двадцать, женишки-то и обегают. С пятнадцати лет их тучка, в двадцать одна кучка, в двадцать пять сожмет их в кулачке уж одна ручка, в тридцать сидючка; сорок же лет и весь бабий век!..»

Все это шло на пользу баснописцу, обогащало язык его басен.

Мастерство

Каждая басня стоила много труда. Он работал над ней, как ювелир над драгоценным камнем, с бесконечной тщательностью шлифуя и оттачивая ее грани. Сохранилось множество черновиков, по нескольку редакций его басен, дающих представление о филигранной, трудоемкой работе баснописца. Он целыми днями бормотал про себя начатую басню, пока она не отливалась в безупречную, сжатую форму.

«Иван Андреевич, — свидетельствует М. Е. Лобанов, — любил делать первые накидки своих басен на лоскутках, с которых переписывал на листочки, поправлял и снова переписывал… „Я до тех пор читаю мои новые стихи, — говорил мне Иван Андреевич, — пока некоторые из них мне не причитаются, то есть перестанут нравиться: тогда их поправляю или вовсе переменяю“». Работа над баснями не заканчивалась даже после их напечатания. В новое издание Крылов неизменно вносил поправки.

Басни Крылова рождались из жизни. Часто отдельные события, привлекшие внимание баснописца, какой-либо случай, являлись поводом, толчком для создания той или иной басни. Со временем забывались те случаи, те факты, которые послужили толчком для создания басни, но еще полнее и шире становился ее обобщающий смысл, ее общечеловеческая мораль. Басни не умирали. Каждый находил в них новое значение, применимое к событиям своей жизни, своего времени.

«Он любил сам извлекать правила из самых источников, — писал в своем жизнеописании Крылова его первый биограф М. Лобанов, — и потому-то иногда заглядывал в первообразы этого рода поэзии, и потому-то иногда находили его с Эзопом в руке, скромно отвечающего на вопросы: „Учусь у него“. Отныне надобно учиться у Крылова; но где взять дар его и разум!»

Крылов не боялся обращаться к сюжетам, уже знакомым в басенной традиции. Ведь в басне важно свое, новое истолкование сюжета. А Крылов не только заново открывал, казалось бы, традиционную ситуацию, но и вкладывал в нее новую жизнь, делал басню своей, крыловской. Он вступал в соревнование со своими предшественниками — Эзопом, Федром, Лафонтеном, Сумароковым и Хемницером — и неизменно выходил победителем.

Крылов отбросил все лишнее, тяжеловесное, искусственно-риторическое, что было в баснях его предшественников. Тот же сюжет, тот же басенный образ под пером Крылова, словно волшебством, приобретал жизненную правдивость, прозрачность, точность, полнокровность. В его баснях возникали типические черты характеров, стих достигал эпиграмматической скупости и меткости.

Басни Крылова не навязчивые поучения. Он обладал чудесной способностью создавать наглядную картину, не условную аллегорию, а сценку, полную неподдельного юмора, выхваченную из гущи жизни. Чудо басенного искусства его басня «Муха и дорожные».

В притче Федра — лишь схема басни о хвастливой Мухе, которая, сидя на оглобле, укоряла Ослицу за то, что та идет слишком тихо. У Крылова же типическая бытовая сценка: путешествие провинциальной помещичьей семьи, о которой рассказывается с точно наблюденными подробностями:

В июле, в самый зной, в полуденную пору,

Сыпучими песками, в гору,

С поклажей и семьей дворян

Четверкою рыдван

Тащился.

Даже самым размером, ритмом стиха, его интонацией передает баснописец, как медленно, с трудом тащился этот помещичий рыдван по сыпучим пескам. На первый план выступает изображение нравов помещичьей семьи: барин, ушедший со смазливой служанкой якобы по грибы, барыня, кокетничающая с учителем ее ребят.

Гуторя слуги вздор, плетутся вслед шажком;

Учитель с барыней шушукают тишком;

Сам барин, позабыв, как он к порядку нужен,

Ушел с служанкой в бор искать грибов на ужин…

И хвастунья Муха на фоне всей этой картины кажется не искусственной аллегорией, а необходимой частью провинциальной сценки: Крылов ее метко сравнивает с откупщиком на ярмарке, который развивает там особенно бурную деятельность.

В умении показать «мораль» не в общей, отвлеченной форме, а в жизненном, наглядном преломлении Крылов не только пошел неизмеримо дальше даже великого французского баснописца Лафонтена, но и стал одним из предшественников реализма Пушкина и Гоголя.

Такова и одна из лучших басен Крылова — «Лжец». В ней он наново пересказал сюжет басни Сумарокова — «Хвастун». Но сравните строку за строкой крыловскую басню с басней Сумарокова. Сумароков рассказывает скучно, с ненужными подробностями, тяжелым, косноязычным слогом:

Шел некто городом, но града не был житель,

Из дальних был он стран,

И лгать ему талант привычкою был дан.

За ним его служитель,

Слуга наемный был из города сего,

Не из отечества его.

Вещает господин ему вещанья новы…

И говорит ему: «В моей земле коровы

Не менее слонов…»

Как после этих грузных строк, с однообразным, хромающим ритмом, с их книжной интонацией, по-разговорному живо, насмешливо звучат крыловские басни!

Из дальних странствий возвратясь,

Какой-то дворянин (а может быть, и князь),

С приятелем своим пешком гуляя в поле,

Расхвастался о том, где он бывал,

И к былям небылиц без счету прилыгал…

Тут нет ни скучного «служителя», ни ненужных деталей. А главное — все так наглядно, доходчиво! Самый лжец у Крылова не сумароковский «некто», а аристократический лоботряс. Он не только враль, но и космополит, огульно осуждающий все отечественное.

«Нет, — говорит, — что я видал,

Того уж не увижу боле.

Что здесь у вас за край?

То холодно, то очень жарко,

То солнце спрячется, то светит слишком ярко.

Вот там-то прямо рай!

И вспомнишь, так душе отрада!

Ни шуб, ни свеч совсем не надо:

Не знаешь век, что есть ночная тень,

И круглый божий год все видишь майский день.

Никто там не садит, не сеет,

А если б посмотрел, что там растет и зреет!»

В своем беззастенчивом хвастовстве крыловский Лжец утверждает, что видел в Риме огурец величиною с гору. Приятель, желая его проучить, в свою очередь, рассказывает о чудесном свойстве моста, по которому они должны перейти реку:

Однако ж, как ни чудно,

А все чуден и мост, по коем мы пойдем:

Что он Лжеца никак не подымает;

И нынешней еще весной

С него обрушились (весь город это знает)

Два журналиста да портной.

Даже такие подробности, как то, что жертвами своей лжи оказались журналисты и портной, у Крылова не случайны, а полны легкой иронии. Ведь профессия журналиста в то время обычно сопряжена была с преувеличением, а то и прямой ложью, так же как и профессия портного, обманывающего клиентов в сроках пошивки. А сколько здесь щедрого юмора, как смешно изворачивается Лжец, стараясь преуменьшить объемы чудесного огурца, который постепенно достигает размеров дома («Гора хоть не гора, но, право, будет с дом»), а затем и самый дом становится необычно маленьким («В один двоим за нужду влезть»). В конце концов Лжец полностью выдает себя, трусливо предлагая:

«Послушай-ка, — тут перервал мой Лжец, —

Чем на мост нам идти, поищем лучше броду».

Басни Крылова хороши тем, что он не докучает читателю навязчивой моралью, не делает из басни аллегорию. Его басня — смешная, искрящаяся юмором сценка, а ее персонажи кажутся нам хорошо знакомыми. Даже его басенные звери, передавая отрицательные черты людских характеров, не условные, сказочные фигуры, они сохраняют естественный облик.

Иван Андреевич всегда рассказывал свои басни с серьезно-простодушным видом, так, чтобы казалось, будто бы он отнюдь не вмешивается в течение событий. «Слон и Моська» начинается с описания уличного происшествия:

По улицам Слона водили,

Как видно, напоказ.

Известно, что Слоны в диковинку у нас, —

Так за Слоном толпы зевак ходили.

И рассказ уже начат, так естественно, словно сам баснописец просто говорит читателям о том, что довелось ему увидеть на улице. Поэтому и выбежавшая откуда-то навстречу Моська — обычная дворовая шавка:

Отколе ни возьмись, навстречу Моська им.

Увидевши Слона, ну на него метаться,

И лаять, и визжать, и рваться;

Ну, так и лезет в драку с ним.

Как выразительно передает Крылов этот визгливый, надоедливый собачий лай, пользуясь звукописью, почти звукоподражанием: лаять, визжать, рваться… лезет в драку… Так и слышится задорный и хриплый лай. Однако этот лай не действует на Слона, который не замечает визготни шавки.

«— Соседка, перестань срамиться, —

Ей шавка говорит, — тебе ль с Слоном возиться?

Смотри, уж ты хрипишь, а он себе идет

Вперед

И лаю твоего совсем не примечает».

Тут баснописец и кладет последний штрих, который по-новому освещает всю картину и делает ее не просто зарисовкой обычной уличной сценки, а басней.

«Эх, эх! — ей Моська отвечает: —

Вот то-то мне и духу придает,

Что я, совсем без драки,

Могу попасть в большие забияки.

Пускай же говорят собаки:

„Ай Моська! Знать, она сильна,

Что лает на Слона!“»

Эта реплика ничтожной и глупой Моськи не только раскрывает ее мелкое тщеславие, но и приобретает широкий смысл, становится «моралью» басни, ее душою (хотя никакого прямого поучения в ней и не содержится). Здесь заклеймены мелкое тщеславие, зависть, стремление добиться любым средством популярности, обратить на себя внимание. Крыловские Слон и Моська стали нарицательными.

Баснописец, казалось, не знал трудностей. Он мог передать пение соловья, его чудесные переливы.

Тут Соловей являть свое искусство стал:

Защелкал, засвистал

На тысячу ладов, тянул, переливался,

То нежно он ослабевал

И томной вдалеке свирелью отдавался,

То мелкой дробью он по роще рассыпался.

В самих звуках слышится соловьиное пение. Он умел передать подлинный народный говор, разговор мужиков — всамделишный, не нарочитый, а выхваченный из жизни. Вот в басне «Два мужика»:

«— Здорово, кум Фаддей!» — «Здорово, кум Егор!»

— «Ну, каково, приятель, поживаешь?»

— «Ох, кум, беды моей, что вижу, ты не знаешь!

Бог посетил меня: я сжег дотла свой двор

И по миру пошел с тех пор».

В баснях Крылова сказался и опыт его как драматурга, автора комедий. Белинский сравнивал крыловские басни с «Горем от ума» Грибоедова, а по поводу басни «Крестьянин и Овца» писал: «Это просто поэтическая картина одной из сторон общества, маленькая комедийка, в которой удивительно верно выдержаны характеры действующих лиц и действующие лица говорят каждое сообразно с своим характером и своим званием».

Басня Крылова — маленькая комедия, которую можно разыграть в лицах, настолько каждый персонаж завершен, обладает «характером». Крестьянин по-хозяйски перечисляет свои убытки:


«…Поутру у меня двух кур не досчитались:

От них лишь косточки да перышки остались,

А на дворе одна Овца была».


Показания Овцы простодушно-правдивы: она ни в чем не повинна, и слова ее дышат искренностью:


Овца же говорит: она всю ночь спала;

И всех соседей в том в свидетели звала,

Что никогда за ней не знали никакого

Ни воровства,

Ни плутовства;

А, сверх того, она совсем не ест мясного.


Ясным и убедительным фактам, этим простым, бесхитростным словам противостоит лживая, казуистическая речь Лисы-прокурора, подлинной виновницы исчезновения кур у крестьянина. Самый «приговор» — острая пародия на судейское красноречие с его казенными формулами, лишенными реального содержания:

«Не принимать никак резонов от Овцы:

Понеже хоронить концы

Все плуты, ведомо, искусны:

По справке ж явствует, что в сказанную ночь —

Овца от кур не отлучалась прочь;

А куры очень вкусны…»

Крылов знал множество пословиц. Нередко он просматривал старинный сборник под заглавием «Собрание 4291 древних российских пословиц», который издан был еще в 1770 году.

Иван Андреевич набрел там на пословицу о тщеславной Синице: «Летела Синица море зажигать; моря не зажгла, а славу наделала». Это была дельная пословица. Сколько уж раз доводилось ему видеть таких самонадеянных Синиц, собиравшихся море зажечь, а кончавших позорным провалом!

Народ не любит хвастовства, смеется над хвастунами.

Толчок был дан. Постепенно рождалась басня. Пословица о хвастливой Синице обрастала все новыми и новыми подробностями, приобретала жизненные черты, бытовую конкретность, которая так свойственна крыловским басням. Он представил себе, что бы случилось, если в столице прослышали бы о таком чуде:

Синица на море пустилась:

Она хвалилась,

Что хочет море сжечь.

Расславилась тотчас о том по свету речь.

Страх обнял жителей Нептуновой столицы;

Летят стадами птицы;

А звери из лесов сбегаются смотреть,

Как будет Океан, и жарко ли, гореть.

Крылов едко смеялся и над праздным любопытством и над тем корыстным ажиотажем, который вызвало хвастовство Синицы, над легковерием праздных «охотников таскаться по пирам»:

И даже, говорят, на слух молвы крылатой,

Охотники таскаться по пирам

Из первых с ложками явились к берегам,

Чтоб похлебать ухи такой богатой,

Какой-де откупщик, и самый тороватый,

Не давывал секретарям.

Так несбыточное чудо превратили в весьма прозаическое событие, в возможность для легкой поживы городских тунеядцев. Тем злее сатира Крылова, тем беспощаднее развенчание нелепой затеи Синицы, ее хвастовства и позорного провала. Море не загорелось, и «величавые затеи» кончились тем, что «Синица со стыдом всвояси уплыла».

Многие басни Крылова родились из русских пословиц. Басня «Мот и Ласточка» возникла из пословицы «Одна ласточка весны не делает», басня «Пастух» — из пословицы «На волка слава, а крадет овец Савва». Пословица учила народной мудрости, краткости и точности выражения мысли.

В свою очередь, стихи самого баснописца превращались в пословицы. Такие крыловские слова и поговорки: «А Ларчик просто открывался!», «Что сходит с рук ворам, за то воришек бьют», «Слона-то я и не приметил», «А Васька слушает, да ест!», «Услужливый дурак опаснее врага», «Чем кумушек считать трудиться, не лучше ль на себя, кума, оборотиться», и множество других давно стали пословицами, вошли в сокровищницу русской речи. Крылов щедро отдавал народу взятое у него.

В 1834 году А. Ф. Смирдин выпустил издание басен Крылова. Оно включало восемь книг басен (в последнее прижизненное издание 1843 года вошло девять книг — всего 197 басен). Издание 1834 года осуществлено было в двух томах большого формата с прекрасными рисунками художника Андрея Петровича Сапожникова. Художник глубоко понял реалистический, народный характер басен Крылова, воссоздав в точных скупых рисунках картины русской жизни, создав верное воплощение крыловских образов. Рисунки Сапожникова очень нравились Ивану Андреевичу. Они были высоко оценены и Белинским, который в 1840 году с негодованием отверг коммерческую затею того же Смирдина, издавшего сороковую тысячу басен Крылова с французскими политипажами. Белинский противопоставил им рисунки Сапожникова: «…сколько в этих очерках (то есть рисунках Сапожникова) таланта, оригинальности, жизни! — восторженно писал Белинский. — Какой русский колорит в каждой черте!»

У Жуковского

По субботам у Василия Андреевича Жуковского собирались друзья-литераторы. Жуковский был приветлив, шутлив, благодушен. Жил он в одном из зданий Зимнего дворца, именовавшемся Шепелевским домом. Наставник великого князя, Жуковский был близок ко двору и нередко выступал перед царем заступником опальных писателей. Он не раз хлопотал о Пушкине, добиваясь смягчения его участи.

Комнаты Жуковского находились на третьем этаже. С возрастом он отяжелел, и ему стало трудно взбираться. «Жаль, что мы так живем высоко, — жаловался он друзьям, — мы чердашничаем». Кабинет был большой, поместительный, хотя и низковатый. Убран с изящною простотой. Удобные кресла, диванчики, письменные столы, библиотека — все было уставлено так, что тут он мог писать, там читать, а там беседовать с друзьями. На большом письменном столе и в углах комнаты возвышались слепки с античных бюстов, на стенах висели любимые картины и портреты, которые напоминали прошлое и отсутствующих друзей. Особенно любил Василий Андреевич ландшафт немецкого художника Фридриха, изображавший кладбище в лунную ночь. Он и сам был отличным художником, с большой поэтичностью и графической четкостью рисовал пером пейзажи.

В одну из декабрьских суббот 1835 года в кабинете Жуковского собрались писатели: Пушкин, молодой Гоголь, В. Ф. Одоевский, Крылов, только что приехавший из Воронежа Кольцов, друг Пушкина профессор Плетнев.

Впоследствии П. А. Плетнев, вспоминая об этих литературных субботних собраниях, писал: «Здесь и Крылов являлся, как общий друг. Его практический ум и тонкое соображение находили много пищи независимо от приятного развлечения, представляемого разнообразием гостей, любивших его одинаково. Еще заметнее отдавался он игре своего остроумия и любезности по субботам у Жуковского, где отсутствие дам, чтение литературных новостей и большая свобода в отношениях развязывали его всегдашнюю осторожность. Между лучшими русскими писателями, со времен Ломоносова до смерти Пушкина, всегда заметно было искреннее дружелюбие. Ни тени той взаимной зависти, в которой обвиняют соперников. Это низкое чувство никому не знакомо было в их кругу, всегда оставаясь только в низшем слое литературном. Крылов сознавал в Жуковском талант независимый и энергический. Он постоянно сохранял к нему в душе чувство братства и дружбы. Шутя и любезничая с ним, Крылов бывал особенно приятен. Раз на одном из этих вечеров он стал искать чего-то в бумагах на письменном столе. „Что вам надобно, Иван Андреевич?“ — спросили его. „Да вот какое обстоятельство, — сказал он, — хочется закурить трубку; у себя дома я рву для этого первый попадающийся мне под руку лист, а здесь нельзя так: ведь здесь за каждый лоскуток исписанной бумаги, если разорвешь его, отвечай перед потомством“».

В кабинете Жуковского на этот раз обсуждался вопрос об издании журнала. Пушкин совместно с Одоевским и другими своими друзьями хотел начать издание нового журнала, который смог бы противостоять недавно появившейся «Библиотеке для чтения». Ее издавал книготорговец А. Смирдин, а редактировал ловкий, беспринципный журналист Сенковский — Барон Брамбеус.

В Василии Андреевиче чувствовалось турецкое происхождение: лицо было слегка желтовато, широкий короткий череп с высоким лбом, острый профиль, склонность к тучности. При этом мягкость и ребяческая беспечность и доброта, привлекавшие к нему окружающих.

Василий Андреевич предложил поговорить о плане журнала. Он стал бы прибежищем для всех тех писателей, которые не согласны с «коммерческим» направлением «Библиотеки для чтения». Булгарин, Греч и Сенковский захватили в свои руки всю русскую журналистику. Пользуясь покровительством властей, они одни получали право на издание газет и журналов. «Северная пчела» Булгарина задавала тон, раболепно выполняя начертания правительства и неустанно проповедуя любовь к царю и верность заветам религии.

«Библиотека для чтения» грозила стать столь же благонамеренным и реакционным органом, что и «Северная пчела». Первоначально «Библиотека для чтения» предполагалась как издание, широко объединявшее литературные силы тех лет. В ней участвовали и Пушкин, поместивший там «Пиковую даму», и Жуковский, и Крылов. Крылова Смирдин даже уговорил принять участие в редактировании журнала. Когда в середине 1835 года выяснилось, что журналом стал полновластно заправлять Сенковский, Крылов отказался от совместной с ним работы. В заметке, помещенной в «Библиотеке для чтения», деликатно сообщалось: «Еще с мая месяца „Библиотека для чтения“ лишилась лестного руководства, которое принял было на себя знаменитый наш поэт И. А. Крылов. Преклонность лет не дозволила ему продолжать мучительных занятий редактора».

Теперь предполагалось создать новый журнал, который мог бы соперничать с «Библиотекой» и объединить вокруг себя писателей, близких Пушкину и Жуковскому. Времена настали тяжелые. На издание новых журналов разрешения не давалось. Необходимо было непосредственное обращение к царю, на которое надежды также мало. Пушкин предложил издавать альманах, и в первом же выпуске его он собирался печатать «Коляску» Гоголя и свое «Путешествие в Арзрум». Он полагал, что альманах следует назвать «Арион» или «Орион» — именем, не имеющим конкретного значения, чтобы «шуточкам привязаться не к чему». Художнику Лангеру, говорил он, следует поручить нарисовать виньетку — цветочки, да лиры, да чаши, да плющ, как на квартире Александра Ивановича в комедии Гоголя[26]!

Гоголь стоял тут же, облокотившись на кресло. Он был во франтовском синем сюртуке, ярком цветном жилете, по-модному причесан — с коком из белокурых волос. Гоголь держался важно и произнес целую речь. Он говорил о том, что профессор арабской словесности Сенковский и книгопродавец Смирдин, издавая «Библиотеку для чтения», сеют литературное безверие и литературное невежество. Они завлекают себе подписчиков тем, что помещают на обложке журнала список известных имен, многие из которых впоследствии вовсе и не появляются. Журнал исправно выходит первого числа каждого месяца и представляет объемистую, толстую книгу, часто вдвое большую, чем обещано при подписке. «Однако, — продолжал Гоголь, — изящная проза, оригинальная и переводная, печатающаяся в „Библиотеке для чтения“, оказывает очень мало вкуса и выбора. Сам редактор Сенковский переделывает и кромсает все, что печатается в журнале».

Заканчивая свою речь, Гоголь осудил беспринципность «Библиотеки» и ее неразборчивость, которые привели к тому, что из нее ушли Пушкин, Крылов, Жуковский.

Крылов молча сидел на диване рядом с Пушкиным. Грузный, неподвижный, в расстегнутом жилете, он внимательно прислушивался к разговору, и лишь его мохнатые брови медленно шевелились, когда Пушкин стремительно вскакивал с дивана. Они так не походили друг на друга: стройный, с вьющимися волосами, нервным, подвижным лицом Пушкин и обрюзгший, словно сонный, Крылов.

Заговорили о цензуре. Она столь подозрительна, что невозможно стало печатать самые безобидные вещи. Пушкин, смеясь, напомнил конфуз, происшедший недавно с «Библиотекой», когда цензора Никитенко, профессора российской словесности, посадили на гауптвахту. Поэт Деларю напечатал в журнале Смирдина перевод оды Гюго. В ней говорилось о том, что если бы автор был богом, то отдал бы свой рай и ангелов за поцелуй Милены или Хлои. Митрополит пожаловался государю, прося защитить православие от нападок Деларю.

Иван Андреевич пробудился и тут же сочинил экспромт:

Мой друг! Когда бы был ты бог,

То глупости такой сказать бы ты не мог!

Пушкин обнял Крылова и безудержно расхохотался. «Это все равно, — добавил Крылов, — что я бы написал: когда б я был архиерей, то пошел бы во всем облачении плясать французский кадриль». — «А все виноват Федор Глинка, — смеялся Пушкин. — После его ухарского псалма, где он заставил бога говорить языком Дениса Давыдова, цензор подумал, что он пустился во все тяжкое… Псалом Глинки уморительно смешон»[27].

Иван Андреевич разошелся. Веселость Пушкина его подзадорила. Он приподнял нависающие брови и серьезно сказал, что цензура напоминает ему сторожа, что стоит у двери в комнату, в которую запрещено впускать плешивых. «Кто чисто плешив, тому нет входа. Но тот, у кого или лысина, или только показывается на голове как будто такое место, что делать? Тут и наблюдателю и гостю худо. А если наблюдатель трус, то он и примет лысину за плешь».

Все сошлись на том, что надо издавать журнал, бороться с влиянием на читателя Булгарина и Греча. Их раболепное подчинение властям, тесная связь с III отделением, указания которого они холопски выполняют, позорят русскую литературу. Следует объявить войну этим низкопоклонным и беспринципным журналистам, вдобавок выхваляющим и беззастенчиво рекламирующим в газетах и журналах друг друга.

Василий Андреевич, выслушав все толки, обратился к Крылову с просьбой прочитать басенку, которую тот написал, как говорит молва, о Грече и Булгарине. Иван Андреевич долго отнекивался, говорил, что такой басни и вовсе нет, но, наконец, согласился и достал из необъятного фрака маленький, замаслившийся по краям листочек. Это была басня «Кукушка и Петух», недавно им сочиненная, но до сих пор не напечатанная. Благодушно улыбаясь, он очень точно и выразительно передал и осиплый голос Булгарина и скрипучую речь Греча. Басня высмеивала взаимное восхваление несуществующих достоинств Кукушки и Петуха:

За что же, не боясь греха,

Кукушка хвалит Петуха? —

За то, что хвалит он Кукушку.

Все стали поздравлять Ивана Андреевича с превосходной басней. Он же, вынув из кармана огромную трубку, неторопливо набил ее табаком, раскурил и погрузился в кольца дыма.

Покурив, Иван Андреевич признался, что эту басню он задумал, прочтя в «Телескопе» статью Феофилакта Косичкина «Торжество дружбы», едко высмеивавшую взаимные хвалы «братьев-разбойников» — Греча и Булгарина. Только потом он узнал, что этот остроумный памфлет написал Пушкин.

Было поздно. Напудренный лакей в ливрее принес большой поднос с чаем…

Прошло немногим более года, и Пушкин был убит на дуэли с Дантесом. Незадолго перед дуэлью он приезжал к Ивану Андреевичу. Они беседовали о литературе и общих знакомых. Крылов не знал, что видит его в последний раз. Смуглое лицо Пушкина было омрачено каким-то беспокойством, крупные белые зубы, рыжеватые бакенбарды, темные глаза под высоким лбом и кудрявые волосы навсегда запомнились Крылову.

«Вельможа»

Это была его последняя басня. Ею он как бы прощался со своей полувековой писательской деятельностью. Крылов не захотел напоследок промолчать и высказал в ней все, что думал о современном порядке вещей. Когда-то в «Почте духов» он писал о том, что когда властителю подземного царства Плутону доктора сообщили, что из трех адских судей двое оглохли, а третий лишился рассудка, то властитель подземного царства обратился к бывшему танцовщику Фурбинию, назначенному им начальником над тенями. Фурбиний посоветовал приставить к судьям умного секретаря, который бы вместо них рассматривал дела, а они бы подписывали то, что он им скажет.

Но ведь и сейчас все, как прежде.

Дела в государстве вершатся чиновниками, корыстолюбивыми и недобросовестными, а их начальники, именитые вельможи, лишь им потакают и равнодушно относятся к нуждам народа. Иван Андреевич вернулся к теме юношеской сатиры, назвав басню «Вельможа».

Какой-то, в древности, Вельможа

С богато убранного ложа

Отправился в страну, где царствует Плутон.

Сказать простее — умер он;

И так, как встарь велось, в аду на суд явился.

Тотчас допрос ему: «Чем был ты? где родился?»

— «Родился в Персии, а чином был сатрап,

Но так как, живучи, я был здоровьем слаб,

То сам я областью не правил,

А все дела секретарю оставил».

— «Что ж делал ты?» — «Пил, ел и спал,

Да все подписывал, что он ни подавал».

— «Скорей же в рай его!» — «Как! где же справедливость?» —

Меркурий тут вскричал, забывши всю учтивость,

— «Эх, братец! — отвечал Эак, —

Не знаешь дела ты никак,

Не видишь разве ты? — Покойник был дурак!

Что если бы с такою властью

Взялся он за дела, к несчастью?

Ведь погубил бы целый край!..

И ты б там слез не обобрался!

Затем-то и попал он в рай,

Что за дела не принимался!»

Вчера я был в суде и видел там судью:

Ну, так и кажется, что быть ему в раю!

Когда он захотел напечатать эту басню, цензура ее не пропустила. Ей показалась слишком неблагонамеренной насмешка над вельможами, да и в сатрапе — не приведи господь! — еще кто-нибудь заподозрит царского министра или губернатора! Крылов попытался добиться разрешения непосредственно у Николая I. Он передал басню министру народного просвещения графу Уварову, которого лично знал по оленинскому кружку. Но Уваров не исполнил просьбы баснописца, а рукопись басни даже не вернул. Ему также эта басня представлялась крамольной. Прошло больше года.

Между тем кто-то ее списал, передал другому, тот третьему, и за короткое время басня разошлась в публике в списках. Ее знал весь Петербург. Дошло до того, что воспитанники Пажеского корпуса читали ее на экзамене. Поговаривали, что Крылов назло цензуре, вопреки ее запрещению сам распространил эту басню. Алексей Николаевич Оленин был в большой тревоге и настойчиво советовал баснописцу обратиться к императору, чтобы положить конец слухам.

Иван Андреевич решил подчиниться его настояниям и воспользовался представившимся случаем. В январе 1836 года во дворце устраивался маскарад. Крылов был в числе приглашенных. За несколько дней до маскарада он в мрачном расположении духа сидел в гостиной Олениных.

«Что с вами, дедушка?» — спросила его Варвара Алексеевна. «Да вот беда, — тяжело вздохнул Крылов, — надо ехать во дворец в маскарад, а не знаю, как одеться». — «А вы бы, дедушка, — рассмеялась Варенька, — помылись, побрились, оделись чистенько, вас там никто бы и не узнал!» Иван Андреевич весело рассмеялся на эту шутку своей «фавориточки», но оставался по-прежнему озабочен. Наряжаться для маскарада для него было делом не легким. Только желание осуществить задуманный план заставляло его жертвовать покоем для утомительного и шумного празднества, на котором вдобавок он должен был играть довольно заметную роль.

Выручил его актер Каратыгин, который придумал для грузной фигуры Ивана Андреевича подходящий костюм кравчего[28]. Костюм состоял из старинного русского кафтана, шитого золотом, красных сапог. Крылову подвязали большую серебристую бороду.

На праздник съехался весь аристократический Петербург. По английскому обычаю вечер начался с раздачи праздничного пирога, в котором был запечен боб. Тот, кому доставался этот боб, объявлялся царем праздника. К этому «царю» и должен был обратиться с приветствием баснописец. Иван Андреевич заранее приготовил поздравительную речь в стихах и, тяжело ступая в боярском костюме кравчего, прочел шутливые стихи перед счастливым обладателем заветного боба:

По части кравческой, о царь, мне речь позволь,

И то, чего тебе желаю,

И то, о чем я умоляю,

Не морщась, выслушать изволь.

Желаю, наш отец, тебе я аппетита,

Чтоб на день раз хоть пять ты кушал бы досыта,

А там бы спал, да почивал,

Да снова кушать бы вставал.

Вот жить здоровая манера!

С ней к году, — за то я, кравчий твой, берусь —

Ты будешь уж не боб, а будешь царь-арбуз!

Отец наш, не бери ты с тех царей примера,

Которые не лакомо едят,

За подданных не спят,

И только лишь того и смотрят и глядят,

Чтоб были все у них довольны и счастливы;

Но рассуди премудро сам,

Что за житье с такой заботой пополам,

И, бедным кравчим, нам

Какой тут ждать себе наживы?

Тогда хоть брось все наше ремесло.

Нет, не того бы мне хотелось!

Я всякий день молюсь тепло,

Чтобы тебе, отец, пилось бы лишь да елось,

А дело бы на ум не шло.

Стихи были встречены слышавшим их Николаем I благосклонно: он много смеялся и милостиво обнял Крылова. Это была лесть, но лесть уместная, тактичная. Иван Андреевич рассчитал проницательно. И теперь, когда император одобрил его стихи и весело смеялся, лукавый старик обратился к нему с просьбой разрешить прочесть еще и новую басню. Получив согласие, Крылов вынул из-за обшлага кафтана «Вельможу» и прочел перед всеми присутствующими. Граф Бенкендорф слушал с недовольным видом, но император, не выходя из благодушного настроения, милостиво промолвил: «Пиши, старик, пиши!» Тогда, понимая, что надо ковать железо, пока горячо, Иван Андреевич испросил разрешение эту басню напечатать. Дозволение было дано, несмотря на явное неудовольствие графа Бенкендорфа.

Так в 1836 году в журнале «Сын отечества» появилась эта последняя басня Крылова. Больше Крылов не писал басен. Он сказал все, что мог.

Его страшила возможность самоповторения, ослабления своего таланта. Еще в 1829 году, посылая три новые басни В. А. Олениной, он писал ей: «По крайней мере, чтоб вы не подумали, что я уже совсем поглупел, посылаю к вам трех молоденьких своих деток, примите их поласковей, хотя из дружбы к их папеньке. Не шутя, прочтите мои басни и скажите (если лень вам не помешает ко мне отписать), скажите чистосердечно: намного ли я поглупел и как они в сравнении с прежними моими баснями? Ах, как я боюсь, чтоб не стать архиепископом Гренадским, чтоб мне не сказали: „Point d’homélies, Monseigneur!“[29] Право, мне кажется, я похож на старого танцовщика, который хотя от лет сутулится, а все еще становится в третью позицию».

Теперь жизнь проходила медленно и незаметно. Он спал, курил свои сигары, сидел у окна, наблюдая за проходящей жизнью. Друг Пушкина, профессор Петербургского университета и поэт, Петр Александрович Плетнев оставил о Крылове почтительный и сердечный биографический очерк. С огорчением вспоминает он многочисленные примеры рассеянности, небрежности Ивана Андреевича, пренебрежение им светским этикетом. Ему казалось непонятным и одиозным и то, что Крылов не ценил знаков внимания высокопоставленных особ, и то, что он небрежно одевался, пускал голубей в свою комнату, равнодушно относился к порядку и благоустройству своей квартиры и жизни.

Плетнев рассказывает о сцене, особенно его поразившей: «Раз выпросил он (Крылов) у Оленина дорогую и редкую книгу на дом к себе для прочтения. Это было роскошное издание описания Египта, которое составлено во время кампании Наполеона. Поутру за своим кофе, чтобы разглядеть все яснее, он сел у окна на стуле, который вместе со столиком стоял на приделанном тут возвышении. Положив перед собой огромную книгу и разогнув ее так, что одна половина была на столике, а другая на окне, он, поддерживая левой рукою корешок, любовался прелестными гравюрами, приложенными к тексту. Вдруг он почувствовал, что его стул покачнулся, как будто соскользнувши с возвышения. Усиливаясь сохранить равновесие, Крылов второпях схватил правою рукою за блюдечко чашки с кофе. Чашка опрокинулась на книгу — и разогнутые листы фолианта облиты были кофе. В одно мгновение он бросился в кухню, которая только узеньким коридорчиком отделялась от залы, где произошла беда. Схватив ушат с бывшею в нем водою, он втащил его в залу и, кинув на пол разогнутую книгу, стал поливать ее из ушата».

Плетнев привел этот эпизод для подтверждения «находчивости ума» баснописца. Это, конечно, очень наивно. Но нарисованная им сценка живо передает обстановку, царившую в доме Крылова, к тому же она свидетельствует, что Иван Андреевич отнюдь не ограничивался кормлением голубей и выкуриванием своих сигарок. Он по-прежнему интересовался самыми разнообразными вопросами — историей, искусством.

Юбилей

Крылова уже знала вся Россия. Ласковое прозвище «дедушка Крылов», данное ему народом, было лучшим свидетельством его популярности. Ни одна книга не расходилась в то время в таком количестве, как басни Крылова. Их знали наизусть.

Ему пошел уже семидесятый год. Он был старым мудрецом, равнодушным к суетам и жизненным дрязгам, чуждым тщеславию, зависти, обидам. Он чувствовал себя Эзопом, однако прошедшим более счастливый и благополучный путь жизни.

Друзья баснописца решили ознаменовать пятидесятилетие его литературной деятельности торжественным праздником. Был составлен комитет по проведению юбилея под председательством А. Н. Оленина. Членами его стали В. А. Жуковский, П. А. Плетнев, П. А. Вяземский, В. Ф. Одоевский и В. И. Карлгоф. Решено было в день рождения Крылова, 2 февраля 1838 года, устроить торжественный обед в зале Дворянского собрания. Приглашенных оказалось около трехсот человек.

В назначенный день Плетнев и Карлгоф незадолго до начала обеда поехали за Крыловым. Стихотворец и переводчик Карлгоф — высокий, худощавый господин в очках, с маленькой головой и беспокойными телодвижениями — был преисполнен важности и в почтительном усердии все время именовал Крылова «ваше превосходительство». Они застали Ивана Андреевича одетым в просторный черный фрак, причесанным и чисто выбритым.

«Иван Андреевич, — торжественно произнес Плетнев, — сегодня исполнилось пятьдесят лет, как вы явились посреди русских писателей; они собрались провести вместе этот день, достопамятный для них и для всей России, и просят вас не отказаться быть с ними, чтобы этот день сделался для них навсегда незабвенным праздником».

Крылов спокойно выслушал эту речь и шутливо поблагодарил: «Я не умею сказать, как благодарен за все моим друзьям, и, конечно, мне еще веселее их быть вместе с ними; боюсь только, не придумали бы вы чего лишнего: ведь я то же, что иной моряк, с которым оттого только и беды не случалось, что он не хаживал далеко в море».

В великолепно украшенной и освещенной зале собравшиеся дружно Крылова приветствовали. Был зачитан рескрипт на имя баснописца о пожаловании ему ордена Станислава второй степени. После приветственного слова, произнесенного Олениным, начался обед. Хоры заполнены были нарядно одетыми дамами. Крылов сидел за столом против своего бюста, украшенного лавровым венком. Возле баснописца поместились члены комитета, распоряжавшиеся празднеством. Оркестр заиграл увертюру из «Волшебной флейты» Моцарта.

За обедом произносились тосты. Тост в честь Крылова провозгласил министр народного просвещения граф Уваров. После него слово взял Жуковский. «Любовь к словесности, входящей в состав благоденствия и славы отечества, — сказал он, — соединила нас здесь в эту минуту. Иван Андреевич, мы выражаем эту нам общую любовь, единодушно празднуя день вашего рождения. Наш праздник, на который собрались здесь немногие, есть праздник национальный. Когда бы можно было пригласить на него всю Россию, она приняла бы в нем участие с тем самым чувством, которое всех нас в эту минуту оживляет, и вы, от нас немногих, услышите голос всех своих современников». В заключение своей речи Жуковский напомнил о преждевременной гибели Пушкина, заслужившего славу народную, и пожелал баснописцу продолжать давать те «уроки мудрости», которые «дойдут до потомства и никогда не потеряют в нем своей силы и свежести, ибо они обратились в народные пословицы, а народные пословицы живут с народами и их переживают».

Затем раздался голос знаменитого певца Петрова, который пропел куплеты, сочиненные П. Вяземским и положенные на музыку графом М. Виельгорским:

На радость полувековую

Скликает нас веселый зов:

Здесь с Музой свадьбу золотую

Сегодня празднует Крылов.

На этой свадьбе все мы сватья!

И не к чему таить вину:

Все заодно, все без изъятья

Мы влюблены в его жену.

Длись счастливою судьбою,

Нить любезных нам годов!

Здравствуй с милою женою,

Здравствуй, дедушка Крылов!

После тостов перешли к обеду.

Сохранилось меню этого обеда:


Демьянова уха.

Суп жулиен.

Крыловская кулебяка и пирожки.

Майонез из дичи.

Ростбиф.

Форель под шампиньонами.

Рябчиковые филеи на трюфелях.

Спаржа.

Жаркое — пулярды и рябчики.

Салат.

Желе из vin de cap.

Десерт.


Когда Крылов встал из-за стола и подошел к хорам, чтобы поблагодарить присутствующих, дамы осыпали его цветами и увенчали лавровым венком. Оркестр и хор исполнили победную песнь из оперы «Илья Богатырь». Гром рукоплесканий и серебряный звон бокалов увенчал торжество. Иван Андреевич взял лавровый венок и роздал из него по листку своим друзьям.

В честь юбилея была отлита медаль с профилем Крылова и надписью: «2 февраля 1838 года. И. А. Крылову в воспоминание пятидесятилетия литературных его трудов от любителей русской словесности».

Это была запоздалая победа. Рядом с ним сидели министры, сенаторы, известные писатели. Он был увенчан лавровым венком. Но Иван Андреевич уже знал истинную цену этим бездушным вельможам, самодовольным и спесивым и в то же время ласкательным перед милостью государя. Его поддержка — те люди, которые остались за стенами этого ярко освещенного, празднично убранного зала. Он встречал их на улицах, на базаре, в лавках, на прогулках в Летнем саду. Это были простые люди: мелкие чиновники, слуги, школяры, сидельцы в лавках, бойкие мужички, торгующие на лотках вразнос, а главное — подростки и дети, повторяющие его басни еще до знакомства с грамотой.

Торжества закончились. На следующий же день тот же министр народного просвещения граф Уваров обратился в Цензурный комитет с циркулярным письмом о запрещении печатать сообщение о состоявшемся праздновании:


«Господин министр Народного просвещения приказал известить господ цензоров С.-Петербургского Цензурного Комитета, чтоб ни в одном периодическом издании не было ничего печатаемо о вчерашнем празднике в честь И. А. Крылова без особенного разрешения его превосходительства.

Сим канцелярия Цензурного Комитета по приказанию его сиятельства господина председателя имеет честь сообщить вашему высокоблагородию к должному исполнению.

3 февраля 1838».


Так был скрыт от народа юбилей баснописца. Лишь в специальном ведомственном «Журнале министерства народного просвещения» в отделе «Разные известия» появилась информация о юбилее, да Плетнев напечатал в своем «Современнике» статью «Праздник в честь Крылова», но и она появилась уже спустя много времени.

На покое

Друзей становилось все меньше. Давно он похоронил Гнедича, Пушкина, Дмитриева, Рахманинова, Силу и Лизаньку Сандуновых!.. Умерла вскоре после его юбилея добрая и приветливая Елизавета Марковна Оленина — оборвалась еще одна нить, связывавшая его с жизнью. Умерла и сварливая Феничка, последнее время жившая с Сашенькой отдельно от него. Сашенька вышла замуж, у нее самой были две маленькие дочки. Он изредка навещал их, привозил конфеты и пряники, читал им свои басни.

Дома его ждало одиночество, неприютство.

Жизнь уходила. Он старел. Ему надобно было все меньше и меньше. Еще в 1830 году Иван Андреевич написал басню «Белка». Это была басня о нем самом, басня о царской милости и безрадостной старости.

У Льва служила Белка,

Не знаю, как и чем; но дело только в том,

Что служба Белкина угодна перед Львом;

А угодить на Льва, конечно, не безделка.

За то обещан ей орехов целый воз.

Обещан — между тем все время улетает;

А Белочка моя нередко голодает

И скалит перед Львом зубки свои сквозь слез…

В заключение басни Крылов с горечью говорил:

Вот Белка, наконец, уж стала и стара

И Льву наскучила: в отставку ей пора.

Отставку Белке дали,

И точно, целый воз орехов ей прислали.

Орехи славные, каких не видел свет;

Все на отбор: орех к ореху — чудо!

Одно лишь только худо —

Давно зубов у Белки нет.

Басня была столь недвусмысленна, что цензор побоялся ее пропустить без специального решения Цензурного комитета.

Среди немногих сверстников, оставшихся с екатерининских времен, Иван Андреевич сохранил добрые отношения со старым вельможей и любезником Александром Михайловичем Тургеневым. Тургенев когда-то содействовал поступлению Крылова учителем в семью Голицыных. Александр Михайлович жил теперь на покое и писал мемуары. Он славился хлебосольством. У него была превосходная кухарка, прожившая в доме почти полвека, и он любил накормить всласть.

Обедали здесь рано, в пять часов. Иван Андреевич аккуратно появлялся в половине пятого. Перед обедом он обыкновенно прочитывал две-три басни, послушать которые собирался весь дом: и дети и дворня. Лучше всего выходила у Крылова «Демьянова уха». После чтения Иван Андреевич водворялся в кресло и, если обед запаздывал, осторожно заглядывал в свой великолепный брегет. Но вот наступала торжественная минута: дверь в столовую раскрывалась, и доносился голос: «Обед подан». Иван Андреевич с необыкновенной легкостью подымался и решительно направлялся в столовую, как человек, готовый, наконец, приступить к работе. Перед Иваном Андреевичем ставилась глубокая тарелка с ухой и другая — с расстегаями. За обедом он не любил говорить, лишь время от времени похваливал понравившееся ему блюдо: «Александр Михайлович, — ласково прищурясь, говорил Крылов, — а Александра-то Егоровна какова! Недаром в Москве жила! Ведь у нас здесь такого расстегая никто не смастерит! — и ни одной косточки! Так на всех парусах через проливы в Средиземное море и проскакивает. — Крылов ударял себя при этом ниже груди. — Уж вы, сударь мой, от меня ее поблагодарите. А про уху и говорить нечего — янтарный навар… Благородная старица!»

Телячьи отбивные котлеты обычно бывали громадных размеров — еле на тарелке умещались. Крылов брал одну, затем другую, приостанавливался и, окинув взором обедающих, быстро производил математический подсчет, а затем решительно тянулся за третьей… «Ишь, белоснежные какие! Точно в белокаменной!» Громадная жареная индейка вызывала его неподдельное восхищение. «Жар-птица! — твердил Крылов, — у самых уст любезный хруст… Ну и поджарила Александра Егоровна! Точно кожицу отдельно и индейку отдельно жарила. Искусница!..»[30]

Вина Иван Андреевич пил мало, но сильно налегал на квас. Наконец обед кончался, и Крылов грузно опускался в кресло и погружался в блаженную дремоту.

Он стал тяжело чувствовать свою старость. Тело казалось непомерно грузным, ноги словно налиты свинцом, голову сжимал тугой обруч. Он уже не писал: было трудно работать, мысли не шли. Много спал.

Однообразие своей жизни Крылов порой скрашивал почти детскими фантазиями и чудачествами. М. Лобанов рассказывает: «Иногда, будучи при деньгах, Крылов позволял себе, как дитя, забавные фантазии. Некогда собирал он картины и редкие гравюры, потом сбыл гравюры все до одной; картины, однако ж, сохранились до самой кончины… Однажды наскучила ему чернота и неопрятность его быта; он переменил почерневшие от времени рамки всех своих картин, завел новую мебель, купил серебряный, богатый столовый сервиз; пол устлал прекрасным английским ковром, купил у Гамбса лучшую горку красного дерева за 400 рублей, наставил на нее множество прекрасного фарфора и хрусталя, завел несколько дюжин полотняного и батистового белья. Показывая мне расходную свою книжку: „Вот посмотрите сами, — говорил он, — это стоит мне более 10 000 рублей“. И несколько лишь дней все это было в порядочном виде. Недели через две вхожу к нему и что же вижу? На ковре насыпан овес: он заманил к себе в гости всех голубей Гостиного двора, которые пировали на его ковре, а сам он сидел на диване с сигаркою и тешился их аппетитом и воркованьем. При входе каждого голуби с шумом поднимались, бренчали его фарфоры и хрустали, которые, убавляясь со дня на день, наконец вовсе исчезли, и на горке, некогда блиставшей лаковым глянцем, лежала густая пыль, зола и кучи сигарочных огарков. А ковер? О ковре не спрашивайте: голуби привели его в самое плачевное состояние. К числу этих роскошных затей принадлежит и сад, в который однажды ему вздумалось превратить свою квартиру. Он купил до 30 кадок с деревьями, лимонными, померанцевыми, миртовыми, лавровыми и разными другими, и так заставил свои комнаты, что с трудом проходил и ворочался между ними. Но этот эдем его, оставленный без надзора и поливки, завял, засох и в короткое время исчез».

Он не был Дон-Кихотом, принимавшим видения своей фантазии за действительный мир, одержимым идеей добра. Крылов скорее походил на Санчо Пансу с его мужицкой смекалкой, практичностью, лукавым добродушием. Но ведь и Санчо Панса преданно следовал за Дон-Кихотом и отстаивал справедливость.

Жизнь была прожита. Это была долгая, нелегкая жизнь.

Она научила его осторожности. Чернокожий и гугнивый Эзоп погиб, потому что говорил правду и высмеивал своих хозяев. Иван Андреевич уцелел. Уцелел, потому что сумел переждать бурю, укрылся в пустынных залах библиотеки, спрятался под маской ленивого чудака. Но он не изменил идеалам своей молодости, не отвернулся от народа. И народ признал его своим, назвал дедушкой Крыловым.

Иван Андреевич хотя и не часто теперь бывал в обществе, но и не избегал его. Он любил слушать разговоры, встречать незнакомых, новых людей, пытливо всматриваться в их лица. В литературе появились сыновья духовных чинов, чиновники, разночинцы. Интересовались теперь не изящной словесностью, а науками: химией, политической экономией, физикой, ботаникой, географией. Разговоры велись мудреные, иногда даже не очень понятные Ивану Андреевичу.

Охотно посещал он вечерние собрания у князя В. Ф. Одоевского, с которым был давно знаком, хотя раньше редко встречался. Как-то его пригласили затем, чтобы познакомить с молодым критиком из московских студентов, недавно переехавшим в Петербург. О нем начали говорить и весьма его хвалили.

Когда Иван Андреевич приехал к князю, гости уже собрались. Они теснились в его большом кабинете, заставленном необыкновенными столами и столиками, таинственными ящичками и шкафами. Книги, казалось, заполняли все остальное пространство: книги на стенах, на окнах, на диванах, на полу, в старинных пергаментных переплетах. Сам хозяин стоял посреди комнаты в странном наряде и остроконечном шелковом колпаке на голове, делавшем его похожим на астролога. Среди гостей выделялся Жуковский. Он сидел на диване рядом с Вяземским и, наклонив голову, слушал его рассказ. Тонкие, жидкие волосы всходили косицами на совсем почти лысый череп Василия Андреевича. Тихая благость светилась в углубленном взгляде его темных задумчивых глаз. В углу сидел на стуле человек небольшого роста, сутулый, с неправильными, но приятными чертами лица и нависшими на лоб белокурыми волосами. Это и был Белинский.

Иван Андреевич уселся неподалеку и, удобно устроившись, стал прислушиваться к разговорам. На вопрос франтовски разодетого господина с холеными усами и эспаньолкой, оказавшегося литератором Панаевым, о его здоровье Белинский, махнув рукою, пожаловался: «Рука отекла от писанья… Я часов восемь сряду писал не вставая. Говорят, я сам виноват, потому что откладываю писанье свое до последних дней месяца. Может быть, это правда, но взгляните, бога ради, сколько книг мне присылают… и какие еще книги — азбуки, сонники, грамматики, гадальные книжонки! Другое дело — писать об Иване Андреевиче, — резко повернулся он к Крылову. — Иван Андреевич больше всех наших писателей кандидат на никем еще не занятое на Руси место народного поэта. Он им сделается тотчас же, когда русский народ весь сделается грамотным народом».

На вечере присутствовал и молодой Тургенев. Он лишь недавно окончил свое образование за границей и появился в столичных гостиных. Высокий, стройный, с изящными движениями, он привлекал к себе общее внимание. Впоследствии Иван Сергеевич, вспоминая об этом вечере, писал: «Крылова я видел всего один раз — на вечере у одного чиновного, но слабого петербургского литератора. Он просидел часа три с лишком неподвижно между двумя окнами — и хоть бы слово промолвил! На нем был просторный поношенный фрак, белый шейный платок; сапоги с кисточками облегали его тучные ноги. Он опирался обеими руками на колени и даже не поворачивал своей колоссальной, тяжелой и величавой головы; только глаза его изредка двигались под нависшими бровями. Нельзя было понять: что он, слушает ли и на ус себе мотает или просто так сидит и „существует“? Ни сонливости, ни внимания на этом обширном, прямо русском лице, а только ума палата, да заматерелая лень, да по временам что-то лукавое словно хочет выступить наружу и не может — или не хочет — пробиться сквозь весь этот старческий жир… Хозяин, наконец, попросил его пожаловать к ужину. „Поросенок под хреном для вас приготовлен, Иван Андреевич“, — заметил он хлопотливо и как бы исполняя неизбежный долг. Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то насмешливо… „Так-таки непременно поросенок?“ — казалось, внутренне промолвил он, грузно встал и, грузно шаркая ногами, пошел занять свое место за столом».

Служить ему было уже трудно. Ему исполнялось семьдесят два года. И с 1 марта 1841 года Крылов ушел в отставку. В распоряжении министра народного просвещения по этому случаю отмечалось:


«Библиотекарю Имп. Публичной Библиотеки, Статскому советнику Крылову, по уважению к долговременной службе, преклонных лет и расстроенного здоровья, а также отличных заслуг, оказанных им отечественной словесности, производить при отставке пенсию из государственного казначейства, не в пример другим полное содержание его по библиотеке, а именно по 2 486 р. 79 коп. серебром в год, сверх пенсии, получаемой им из кабинета Его Величества».


Это была милость и благотворение. Но она пришла так же поздно, как и орехи, которыми была награждена в крыловской басне Белка, потерявшая все зубы!

Выйдя в отставку, Иван Андреевич переехал в дом купца Блинова на Первую линию Васильевского острова. Квартира его находилась в первом этаже.

Сашенька была замужем за чиновником, служившим в штабе военно-учебных заведений, — К. С. Савельевым. Ее старшей дочери Наденьке теперь было лет шесть. Каллистрат Савельевич оказался усердным чиновником, добрым человеком и хорошим отцом. Иван Андреевич помогал своей «крестнице» и ее детям. Начальник штаба военно-учебных заведений — Яков Иванович Ростовцев, хорошо знакомый ему по Английскому клубу, покровительствовал почтительному и услужливому подчиненному. Скромное будущее «крестницы» было обеспечено.

На новую квартиру Крылов перевез и семейство «крестницы», удочерив ее. Теперь в доме стало люднее, веселее. Около него играли внучки. Он учил их грамоте. Прослушивал заданные им уроки музыки.

Конец

Болезнь пришла, как всегда, неожиданно. Всю жизнь Крылов пользовался завидным здоровьем. Он никогда серьезно не болел, если не считать паралича, перенесенного им в 1823 году. Как-то к случаю Яков Иванович Ростовцев напомнил ему о бывшем когда-то параличе и спросил, не мнителен ли он. Иван Андреевич рассмеялся: «А вот я что-то расскажу вам, и вы узнаете, мнителен ли я? Давно как-то, уж не помню сколько лет тому назад, я почувствовал онемение в пальцах одной руки. Показываю ее доктору и спрашиваю, что бы это значило. Вот, как вы же, он наперед и выведывает у меня: не мнителен ли я? „Нет“, — говорю. „Так с вами, — сказал он, — может сделаться паралич“. — „Да нельзя ли как отвратить эту беду?“ — „Можно: вам надобно во всю жизнь не есть мясного и вообще быть осторожным“. — „Вы, без сомнения, — спросил Я. И. Ростовцев, — строго исполняли это?“ — „Да, исполнял месяца два!“ — „А потом?“ — „А потом нисколько и не думал об этом, как сами, конечно, заметили. Вот как я не мнителен“», — заключил Крылов. Этот разговор передал со слов Ростовцева друг и биограф баснописца — П. А. Плетнев.

В конце 1843 года Иван Андреевич просмотрел корректуру нового издания своих басен. Теперь они выходили в девяти книгах. Там были собраны все басни, которые он когда-либо написал, за исключением басни «Пестрые овцы».

Еще днем он был здоров. К вечеру приказал приготовить себе кашу из протертых рябчиков с маслом. Иван Андреевич по-прежнему любил сытно поужинать, говоря, что от ужина он откажется только тогда, когда не сможет и обедать. Как и обычно, он поиграл с детьми, подремал после обеда. Поговорил с домочадцами о покупке дома, здесь же, на Васильевском, около Тучкова моста. Из окон этого дома видна была Нева, имелся небольшой садик. Иван Андреевич с удовольствием рассказывал о своих планах. Прямо из кабинета он хотел даже сделать дверь на балкон с крыльцом в сад: тогда бы он мог проводить много времени в саду, на воздухе.

Но наутро Крылов почувствовал себя плохо. Послали за врачом. Все принятые меры не помогли. Иван Андреевич быстро слабел, но не унывал, сохраняя спокойствие и свойственный ему юмор. Смерть не пугала его. Жизнь была позади. С добродушной усмешкой Иван Андреевич рассказал свою последнюю притчу. Эта притча была о нем самом. Со слов Я. И. Ростовцева ее записал М. А. Корф: «Когда я, — сказал Крылов, — еще в первой моей молодости был в Оренбургской губернии, мне попался как-то денщик очень хороших свойств, но всегда чрезвычайно угрюмый. На расспросы мои, отчего бы это происходило, он сознался, что горюет о настоящем своем положении сравнительно с прежним. „Да зачем, братец! Ведь служба царская тоже дело хорошее“. — „Оно так, но теперь я гол как сокол, а тогда был человеком богатым: моя семья жила в деревне над озером, где водилось рыбы без счету. Бывало, наловишь ее, да навалишь на воз пудов четыреста и зашибешь хорошую копейку!“ — „С умом ли ты: можно ли навалить на один воз четыреста пудов?“ — „Да ведь рыба-то была сушеная!“ Так и я, братец Яков Иванович, вообразил, видно, что каша сушеная, да и наклал ее себе свыше меры.»

На другой день Крылов попросил, чтобы ему дали любимую книгу, сопровождавшую его в превратностях жизни, — басни Эзопа. Когда принесли старый, засаленный томик с подклеенными страницами, Иван Андреевич слабеющей рукой стал перелистывать «Эзопово житие», всегда трогавшее его многочисленностью злосчастий и неудач, которые пришлось претерпеть древнему баснописцу. Он перечел последние страницы. В них рассказывалось, как Эзоп прибыл в Дельфы, рассчитывая познакомиться там со «славнейшими философами и мудрыми людьми», но нашел лишь мелких завистников и сребролюбцев. Тогда Эзоп обратился к ним с речью: «Любопытство приезду моего сюда, — с трудом читал Крылов, водя пальцем по строкам, — подобно у моря стоящему человеку, который, нечто по морю плывущее издали увидя, за какую-нибудь важную вещь почитает, а как сие чаемое чудо к берегу приплывет или ветром принесено будет, то человек с сожалением рассмотрит, что сия диковина куча травы или от людей в воду брошенные обноски». Эта притча привела в ярость знатных начальников, и они сговорились его убить, чтобы в других местах он не разгласил правды о них и их городе. Эзопу незаметно подложили в сундучок золотую чашу из дельфийского храма, а затем облыжно обвинили в краже священного сосуда. Согласно решению суда его приговорили к казни: «…Его с превысокой каменной горы столкнули, откуды летящее тело его в мелкие части разбилось». Иван Андреевич дочитал до конца. Таков удел всех тех, кто говорит правду. Его самого не сбрасывали с высокой скалы, и он дожил до семидесяти пяти лет, но и ему пришлось сносить несправедливость и ненависть.

Он все больше слабел. Сознание затуманилось. Перед глазами мелькала высокая скала с острыми каменными ребрами. Со стоном он пожаловался: «Тяжко мне!» — и впал в забытье. Сделался, как тогда говорили, «антонов огонь» — заражение крови. Иван Андреевич приказал перенести себя в кресла, попрощался с домашними, оставил последние распоряжения Я. И. Ростовцеву, назначив его своим душеприказчиком.

Около восьми часов утра следующего дня, 9 ноября 1844 года его не стало.

По сделанному заранее распоряжению Крылова Я. И. Ростовцев, как душеприказчик покойного, вместе с извещением о похоронах направил друзьям и знакомым Крылова экземпляр нового издания басен в траурной обертке. На заглавном листе было напечатано:


«Приношение.

НА ПАМЯТЬ ОБ ИВАНЕ АНДРЕЕВИЧЕ.

По его желанию.

Санкт-Петербург. 1844. 9 ноября. 3/4 8-го утром».


Книга продолжала жить и после смерти баснописца. Жива она и сейчас.

Погребение было назначено на 13 ноября. Однако возникло затруднение: на торжественных траурных щитах, украшающих катафалк, принято было помещать дворянский герб. Но у сына скромного армейского капитана, выслужившегося из солдат, такого герба не было. После долгих хлопот и споров решили нарисовать на щитах лавровые венки. Так лавр поэта победил геральдических львов и тигров.

Согласно подробному отчету, помещенному в «Северной пчеле», отпевание и вынос тела писателя происходили в Исаакиевском соборе: «К выносу тела в девять часов утра собрались в Адмиралтейскую церковь св. Исаакия Далматского государственные сановники, ученые, литераторы, дамы, сколько могли вместиться в церкви». Царское правительство даже теперь, после смерти Крылова, попыталось отгородить его от народных масс блеском генеральских мундиров, начальственной важностью чинов, роскошью и церемониалом погребального обряда. «Гроб вынесли из церкви и поставили на дроги, — захлебывалась от восторга и почтительности „Северная пчела“, — гг. военные генералы и первоклассные государственные чиновники…»

Но хищные «львы» и «волки», которых ненавидел и обличал всю жизнь баснописец, все-таки не смогли заслонить его от народа. За стенами собора траурный кортеж встречен был огромной толпой, молча последовавшей за процессией, умножаясь в числе по мере приближения к Александро-Невскому кладбищу. Даже благонамеренный хроникер «Северной пчелы» не мог не отметить, что «Будущее поколение, знающее наизусть поучительные рассказы дедушки Крылова, студенты здешнего университета окружали гроб, поддерживали балдахин и несли ордена. При сопровождении гроба в Александро-Невскую лавру множество народу следовало за печальною процессией и встречало ее на улицах. Отцы и матери провожали добродушного наставника своих детей; дети оплакивали своего любимого собеседника и учителя, весь народ прощался с своим писателем, равно для всех понятным, занимательным и поучительным».

Другой свидетель похорон — Плетнев — указывает, что «народ, столпившийся при погребальном шествии, занял весь Невский проспект». Такой народной демонстрации не было со смерти Пушкина.

Крылов погребен был рядом со своим другом Н. И. Гнедичем.

Вскоре после смерти баснописца Гоголь сказал о нем слова, которые навсегда остались в памяти потомков, как надпись, высеченная на граните: «Его притчи — достояние народное и составляют книгу мудрости самого народа».




















Загрузка...