На Рождество я попросил подарить мне крысу в надежде найти вдохновляющие слова для стихотворения о воспитании человеческого рода. На самом деле мне хотелось написать о море, о моей балтийской луже; но желание обзавестись животным победило. Оно было исполнено. Под рождественской елкой я, к своему удивлению, обнаружил крысу.
Не отодвинутая в сторону, нет, прикрытая еловыми ветками, гармонирующая с низко висящими елочными украшениями, вместо яслей со знакомыми персонажами там нашла себе место проволочная клетка, скорее длинная, чем широкая; ее решетка была выкрашена в белый, а внутри находились деревянный домик, бутылочка для кормления и кормушка. Подарок занял свое место как нечто само собой разумеющееся, как будто не существовало никаких предубеждений, как будто этот рождественский подарок был естественным: крыса под елкой.
Лишь умеренное любопытство, когда зашелестела бумага. Крыса суетливо шуршала на подстилке из кудрявой стружки. Когда она после короткого прыжка затихла на крыше домика, золотистый шар отразил игру ее усиков. С самого начала поражало, насколько гол ее длинный хвост и что у нее пять пальцев, как у человека.
Чистоплотное животное. Тут и там: совсем немного крысиного помета длиной с ноготь мизинца. Запах Сочельника, изготовленный по старинному рецепту – в него входили свечной воск, аромат хвои, немного смущения и медовый пряник, – заглушал неприятные запахи зверушки, купленной у заводчика змей в Гиссене, который разводил крыс на корм для змей.
Несомненно, удивили и другие подарки: полезные и ненужные, расставленные слева и справа. Дарить подарки становится все сложнее и сложнее. У кого еще осталось для них свободное место? О, какое несчастье – не знать, чего еще пожелать. Все сбылось. Чего нам не хватает, говорим мы, так это недостатка, мы словно бы хотим сделать его предметом нашего желания. И продолжаем немилосердно дарить подарки. Никто больше не знает, что, когда и по чьему благоволению ему досталось. Я был сытым и нуждающимся, когда на вопрос о моих пожеланиях ответил, что хочу на Рождество крысу.
Конечно, меня подняли на смех. Вопросы не заставили себя ждать: в твоем возрасте? Это необходимо? Только потому, что сейчас такая мода? Почему не ворону? Или как в прошлом году: стеклянную посуду ручной работы? Ладно, желание есть желание.
Это должна быть самка. Но, пожалуйста, не белая с красными глазами, никаких лабораторных крыс, вроде тех, которые используются в компаниях Schering и Bayer-Leverkusen.
Но будет ли серо-коричневая крыса, вульгарно называемая канализационной, в наличии и доступна для покупки?
В зоомагазинах обычно продают грызунов, у которых нет дурной репутации, которые не вошли в поговорки и о которых не написано ничего плохого.
Лишь незадолго до четвертого воскресенья Адвента пришли новости из Гиссена. Сын торговки домашними животными с традиционным ассортиментом ехал на север через Итцехо к своей невесте и любезно доставил желаемый экземпляр; клетка вполне подошла бы для золотистого хомячка.
Я почти забыл о своем желании, когда в канун Рождества, к своему удивлению, обнаружил самку крысы в ее клетке. Я заговорил с ней, глупо. Позже были распакованы подаренные грампластинки. Помазок для бритья вызвал смех. Немало книг, в том числе об острове Узедом. Дети довольны. Щелканье орехов, оберточная бумага убрана. Алые и цинково-зеленые ленточки, концы которых должны быть закручены, решили сохранить – только ничего не выбрасывайте! – в свернутом виде для повторного использования.
Тапочки на подкладке. И еще это, и то. И подарок, который я завернул в папиросную бумагу для любимой, подарившей мне крысу: раскрашенная вручную карта с изображением Винеты, затонувшего города у побережья Померании. Несмотря на пятно плесени и надрыв сбоку – красивая гравюра.
Сгорающие до конца свечи, сплоченный семейный круг, с трудом переносимая атмосфера, торжественный ужин. На следующий день первые гости называли крысу милой.
Моя рождественская крыса. Как еще мне ее называть. В тонких розовых пальчиках она держит очищенные орехи, миндаль или специальный корм. Оберегая поначалу кончики моих пальцев, я принимаюсь ее баловать: изюмом, кусочками сыра, яичным желтком.
Она садится рядом со мной. Ее усики чувствуют меня. Она играет с моими страхами, которые ей удобны. Поэтому я говорю, чтобы противостоять им. Пока еще планы, в которых крысы не учитываются, как будто что-либо в будущем может происходить без них, как будто, едва море осмеливается на небольшие волны, лес погибает из-за людей или, быть может, горбатый человечек отправляется в путешествие, крысы может не быть.
В последнее время она мне снится: школьное барахло, неудовлетворенность плоти, все, что подсовывает сон, – события, в которые я замешан по пробуждении; мои сны наяву, мои ночные грезы – отмеченный ею участок. Нет путаницы, в которую бы она не привнесла свой голохвостый облик. Она везде оставила пахучие метки. То, что я выдвигаю – ложь величиной со шкаф, двойное дно, – она прогрызает. Ее непрерывная работа зубов, ее всезнайство. Теперь говорю не я, она убеждает меня.
Конец! говорит она. Когда-то вы были. Вы были, запомнились как заблуждение. Вы больше никогда не будете назначать даты. Все перспективы аннулированы. Вы обосрались. И притом полностью. Давно пора!
В будущем только крысы. Поначалу немного, поскольку почти все живое погибло, но крыса уже повествовательно размножается, сообщая о нашем конце. Иногда она пищит с сожалением, словно хочет научить крысят оплакивать нас, иногда глумится на крысином языке, как будто ненависть к нам никуда не делась: пропали вы, пропали!
Но я возражаю: Нет, крысиха, нет! Нас все еще много. В новостях вовремя сообщают о наших деяниях. Мы стряпаем планы, которые сулят успех. По меньшей мере в среднесрочной перспективе мы все еще будем тут. Даже тот горбатый человечек, который вновь хочет вмешаться в разговор, сказал недавно, когда я хотел спуститься по лестнице в погреб, чтобы проверить состояние зимних яблок: Может быть, с людьми все кончено, но в итоге только нам решать, когда прикрыть лавочку.
Истории крысы! Как много она знает. Крысы существуют не только в более теплых климатических поясах, но даже в иглу эскимосов. Крысам удалось вместе со ссыльными заселить Сибирь. В компании полярных исследователей корабельные крысы открыли Арктику и Антарктику. Никакая глушь не была для них чересчур негостеприимной. Они шли за караванами по пустыне Гоби. Вслед за благочестивыми паломниками они отправлялись в Мекку и Иерусалим. Видели, как крысы бродят бок о бок с народами-переселенцами. С готами они двинулись к Черному морю, с Александром – в Индию, с Ганнибалом – через Альпы, преданные вандалам – в Рим. С войском Наполеона – в Москву и обратно. Также крысы пробежали, не замочив ног, через Красное море вместе с Моисеем и народом Израиля, чтобы в пустыне Син отведать манны небесной; отбросов с самого начала было достаточно.
Вот как много знает моя крысиха. Она кричит, и гулко разносится: В начале был запрет! Ибо когда Бог человеческий громыхал: Я наведу на землю потоп водный, чтоб истребить всякую плоть, в которой есть дух жизни[1], нам категорически запретили подниматься на борт. Для нас не было входа, когда Ной превратил свой ковчег в зоопарк, хотя его вечно карающий Бог, благодаря которому он обрел благодать, ясно указал свыше: И всякого скота чистого возьми по семи, мужеского пола и женского, а из скота нечистого по два, мужеского пола и женского; ибо чрез семь дней Я буду изливать дождь на землю сорок дней и сорок ночей; и истреблю все существующее, что Я создал, с лица земли. Я раскаялся, что создал их.
И Ной сделал то, что повелел ему его Бог, и взял птиц по роду их, и скотов по роду их, и всех пресмыкающихся по земле по роду их; из-за нашей природы он не хотел брать на свою посудину лишь одну пару – крыса и крысиху. Чистые или нечистые, мы не были для него ни тем, ни другим. Столь рано укоренились предрассудки. С самого начала ненависть и желание увидеть истребленными тех, от чьего вида спирает дух и подступает рвота. Врожденное отвращение человека к нашему роду помешало Ною последовать строгому слову Господа. Он отрицал нас, вычеркнул из своего списка всего, что имеет дыхание.
Тараканов и пауков-крестовиков, извивающегося червя, даже вошь и бородавчатую жабу, переливчатых навозных мух взял он по паре на свой ковчег, но не нас. Мы должны были погибнуть, как и остальное многолюдное развращенное человечество, о котором Всемогущий, этот вечно мстительный Бог, хулящий свою собственную халтуру, сказал в заключение: Велико развращение человеков на земле, и все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время.
После чего он вызвал дождь, ливший сорок дней и ночей, пока все не покрылось водой, которая несла ковчег с его содержимым. Но когда потоп отступил и из воды показались первые горные вершины, следом за выпущенным вороном вернулся голубь, о котором сказано: Он возвратился к нему в вечернее время, и вот, свежий масличный лист во рту у него. Не с одной только зеленью прилетел голубь к Ною, но и с поразительной вестью: он увидел там, где ничего больше не ползало и не летало, крысиный помет, свежий крысиный помет.
Тогда рассмеялся Бог, утомленный своей халтурой, потому что наша живучесть пересилила непослушание Ноя. Он молвил, как обычно, свыше: Отныне крыс и крысиха должны быть спутниками человеков на земле и разносчиками всех обещанных бедствий…
Он предсказал еще многое сверх написанного, наслал на нас чуму и, как и подобает Всемогущему, обманным путем еще больше упрочил свое всемогущество. Он лично избавил нас от потопа. Пара нечистого рода была в безопасности на руке Господа. На божественной руке выпущенный Ноем голубь увидел свежий крысиный помет. Его лапе мы обязаны своим многочисленным потомством, потому что на ладони Бога мы родили девять детенышей, и пока вода стояла на земле сто пятьдесят дней, выводок разросся в крысиное племя; так просторна рука всемогущего Бога.
После этой речи Ной упрямо молчал и, привыкши к этому с юности, думал о зле. Но когда ковчег нашел пристанище на горе Арарат, пустынная местность вокруг уже была захвачена нами; ибо не в руке Бога, а в подземных ходах, набив их взрослыми особями и создав в гнездовых камерах спасительные пузырьки воздуха, были мы, живучий род крыс, избежавший потопа. Мы, длиннохвостые! Мы, с чувствительными усиками! Мы, с отрастающими зубами! Мы, примечания к человеку, ширящийся комментарий к нему. Мы, несокрушимые!
Вскоре мы заселили посудину Ноя. Никакие предосторожности не помогли: его пища была и нашей. Мы множились куда быстрее, нежели люди вокруг Ноя и избранное им зверье. Человеческий род так и не избавился от нас.
Тогда сказал Ной, притворяясь смиренным перед своим Богом и вместе с тем становясь на его место: Мое сердце ожесточилось, ибо я пренебрег словом Господним. Но по воле Всевышнего крыса выжила на земле вместе с нами. Да будет она проклята, роясь в тени нашей, где лежат отходы.
Это сбылось, сказала крысиха, которая мне снится. Где бы ни был человек, в любом месте, которое он покидал, оставался мусор. Даже когда он искал последнюю истину и шел по пятам за своим Богом, он производил мусор. Его всегда можно было опознать по мусору, хранившемуся слой за слоем, как только его раскапывали, потому что отходы человека долговечнее, чем он сам. Его переживет только мусор!
Ее голый хвост лежит то так, то эдак. Ах, как она выросла, моя милая рождественская крыса. Суетливо вперед-назад, затем снова неподвижна, за исключением дрожащих усиков, она захватывает все мои сны. Иногда она просто болтает, как будто о мире и его мелочах нужно забалтываться на крысином языке, шушукаясь на нем и передавая множество сплетен, затем она снова поучительно пищит, принимая меня в школу, читая мне привычные крысиные исторические лекции; наконец, она начинает говорить категорично, как если бы она съела Библию Лютера, великих и малых пророков, Притчи Соломона, Плач Иеремии, равно как и апокрифы, пение мужчин в огненной пещи, все псалмы и печать за печатью из Откровения Иоанна.
Воистину, вас больше нет! слышу я, как она возвещает. Как некогда мертвый Христос с вершины мироздания[2], крысиха звучно говорит с горы мусора: Ничто не говорило бы о вас, не будь нас. То, что осталось от человеческого рода, мы перечисляем в память о нем. Заваленные мусором, простираются равнины, пляжный мусор, долины, в которых скапливается мусор. Синтетическая масса странствует в хлопьях, тюбики, забывшие о своем кетчупе, не гниют. Обувь, сделанная не из кожи и не из соломы, самостоятельно бежит по песку, собирается в замусоренных вымоинах, где уже ждут перчатки моряков и забавные игрушки для купания в виде зверят. Все это беспрестанно говорит о вас. Вы и ваши истории запаяны в прозрачную пленку, запечатаны в пластиковые пакеты, залиты синтетической смолой, в микросхемах и коннекторах вы: некогда существовавший человеческий род.
Что еще осталось помимо этого: по вашим трассам катится, дребезжа, железный лом. Нет бумаги, чтобы ее сожрать, но драный брезент болтается на столбах, на стальных балках. Застывшая пена. Словно живое, трясется желе в лепешках. Повсюду гниют орды пустых канистр. Освободившиеся в пути от кассет видеопленки: Бунт на Кейне, Доктор Живаго, Дональд Дак, Ровно в полдень и Золотая лихорадка… То, что, развлекая вас или трогая до слез, было жизнью в двигающихся картинках.
Ах, ваши автомобильные свалки там, где прежде можно было жить. Контейнеры и прочие товары массового производства. Ящики, которые вы называли сейфами и несгораемыми шкафами, стоят раскрытые нараспашку: каждый секрет выблеван. Мы всё знаем, всё! А то, что вы хранили в протекающих бочках, забыли или неверно списали в расход, найдем мы, ваши тысячи тысяч ядовитых свалок: места, которые мы огораживаем, оставляя предостерегающие – предостерегающие нас, потому что остались только мы, – пахучие метки.
Надо признать: даже ваш мусор значителен! И мы часто изумляемся, когда бури вместе с сияющей пылью несут громоздкие детали издалека через холмы на равнины. Гляди, вот парит кровля из стекловолокна! Таким мы помним высоко забравшегося человека: все выше и выше, все круче и круче вздымается выдуманное… Гляди, как рухнул его скомканный прогресс!
И я видел то, что мне снилось, видел, как трясутся видеопленки в пути, видел катящийся железный лом, полиэтиленовую пленку, несомую бурей, видел яд, сочащийся из бочек; и я видел ее, провозглашающую с горы мусора, что человека больше нет. Это, кричала она, ваше наследие!
Нет, крысиха, нет! кричал я. Мы все еще деятельны! В будущем назначены встречи, в налоговой инспекции, у стоматолога, например. Заранее забронированы отпускные билеты. Завтра среда, а послезавтра… Также на моем пути стоит горбатый человечек, который говорит: Должно быть записано то и это, чтобы наш конец, наступи он, был бы заранее продуман.
Мое море, что тянется к востоку
и к северу, где Хапаранда лежит.
Балтийская лужа.
Что еще исходило от ветреного острова Готланд.
Как водоросли отнимали воздух у сельди,
и у макрели, и у саргана.
То, что я хочу рассказать, могло бы,
потому что я словами хочу отсрочить конец,
начаться с медуз, которых все больше, все больше,
необозримо становится больше,
пока море, мое море,
не станет одной-единственной медузой.
Или я выпущу героев из детских книжек,
русского адмирала, шведа, Дёница и кого еще,
пока не наполнится берег обломками —
досками, судовыми журналами,
списками провизии —
и все катастрофы не будут помянуты.
Но когда в Вербное воскресенье огонь с небес
на город Любек и его церкви пал,
внутренняя штукатурка кирпичных стен горела;
высоко на леса должен теперь Мальскат, художник,
снова подняться, чтобы готика у нас
не закончилась.
Или можно рассказать, потому что не могу отказать себе
в этой красоте, об органистке из Грайфсвальда,
с ее «р», которое к берегу, как галька, прикатилось.
Она пережила, точно сосчитав,
одиннадцать священников и всегда
оставалась верна cantus firmus.
Теперь ее имя как у дочери Вицлава.
Теперь Дамрока молчит о том,
что ей поведал палтус.
Теперь она, сидя на органной скамье, смеется
над своими одиннадцатью священниками: первый, этот чудак,
родом из Саксонии…
Я приглашаю вас: ведь сто семь лет
исполняется Анне Коляйчек из Бисcау близ Фирека,
что находится у Матарни.
Отметить ее день рождения студнем, грибами и пирогом
съезжаются все, ведь далеко
разрослась кашубская трава.
Те, что из-за океана: из Чикаго они приезжают.
Австралийцы выбирают самый длинный путь.
У кого на западе дела идут лучше, тот приезжает,
чтобы показать тем,
кто остался в Рамкау, Картузах, Кокошках,
насколько лучше в немецкой марке.
Пять человек с судоверфи имени Ленина – делегация.
Священники в черных рясах принесут благословение церкви.
Не только государственная почта,
но и Польша как государство будет представлена.
С шофером и подарками
приедет и наш господин Мацерат.
Но конец! Когда же будет конец?
Винета! Где же Винета?
Уверенно они бороздили моря, но между тем
женщины были заняты своим делом.
Только бутылки с посланием,
которые намекали на их курс.
Надежды больше нет.
Ведь с лесами,
так написано,
исчезнут и сказки.
Галстуки, обрезанные коротко под узлом.
Наконец, оставив позади Ничто, мужчины отступят.
Но когда море показало женщинам Винету,
было уже поздно. Дамрока угасла,
и Анна Коляйчек сказала: «Ну вот и все».
Ах, что же будет, когда ничего не будет?
И тогда мне приснилась крысиха, и я написал:
Новая Ильзебилль выходит на сушу крысой.
Когда «Дору», стальной эверс[3] с деревянной палубой, заказали в октябре девяносто девятого судостроителю Густаву Юнге и в марте 1900 года спустили на воду на Вевельсфлетской верфи, судовладелец Рихард Никельс не догадывался, какая участь предстоит его альстеровскому эверсу, спроектированному с расчетом на граскеллеровский шлюз в Гамбурге, тем более что новый век, громко объявленный и неуклюжий, вышел на свет с набитыми карманами, словно хотел купить себе весь мир.
Судно было восемнадцать метров в длину и четыре целых и семь десятых – в ширину. Тоннаж «Доры» составлял тридцать восемь целых и пять десятых брутто-регистровых тонн, грузоподъемность исчислялась семьюдесятью тоннами, но заявлялись шестьдесят пять. Баржа, пригодная для перевозки зерна и скота, строительных лесоматериалов и кирпичей.
Капитан Никельс ходил с грузом не только по Эльбе, Стёру и Осте, но также плавал через немецкие и датские порты вплоть до Ютландии и Померании. При хорошем ветре его баржа шла со скоростью четыре узла.
В 1912 году «Дора» была продана капитану Иоганну Генриху Юнгклаусу, который провел эверс, не повредив его, через Первую мировую войну и в двадцать восьмом году, во времена рентной марки[4], установил на нем калоризаторный двигатель мощностью восемнадцать лошадиных сил. Теперь Краутсанд, а не Вевельсфлет, значился на корме как порт приписки: белыми буквами на черном фоне. Все изменилось, когда Юнгклаус продал свой грузовой эверс капитану Паулю Зенцу из Каммина на Дивенове, небольшого городка в Померании, который сегодня называется Камень.
Там «Дора» привлекала внимание. Померанские моряки каботажного плавания пренебрежительно называли плоскодонное судно, когда оно проплывало через Грайфсвальдер-Бодден, бокоходом. По-прежнему в качестве груза зерно, поздняя капуста для зимнего хранения, скот на убой, а также строительные лесоматериалы, кирпичи, голландская черепица, цемент; до Второй мировой войны многое было построено: казармы, барачные лагеря. Но владельца «Доры» теперь звали Отто Штёвасе, а портом приписки на корме значился Волин; так называется город и остров, который расположен у побережья Померании, как и остров Узедом.
Когда с января по май сорок пятого года большие и малые суда, перегруженные штатскими и солдатами, курсировали по Балтийскому морю – однако не все корабли добирались до портов Любека, Киля, Копенгагена, спасительного Запада, – «Дора» также незадолго до того, как советская 2-я ударная армия пробилась к Балтийскому морю, перевозила беженцев из Данцига (Западной Пруссии), чтобы доставить их в Штральзунд. Это было тогда, когда затонул «Густлофф». Это было тогда, когда в бухте у Нойштадта сгорел «Кап Аркона». Это было тогда, когда повсюду, даже у нейтрального побережья Швеции, волны приносили неисчислимое количество трупов; все выжившие верили, что спаслись, и потому прозвали конец, как будто прежде ничего не происходило, нулевым часом.
Десять лет спустя, когда повсюду воцарился вооруженный мир, новым владельцем по-прежнему длинного и широкого эверса, оснащенного дизельным двигателем Brons мощностью тридцать шесть лошадиных сил, стала фирма Koldewitz с острова Рюген, сменившая название «Дора» на «Ильзебилль», вероятно, с намеком на нижненемецкую сказку, текст которой был записан дословно, когда сказки собирали по всей Германии, в том числе и на острове Рюген.
Названная в честь жены рыбака, которая требовала от говорящего палтуса все больше и больше, пока в конце концов не изъявила желание стать Богом, «Ильзебилль» еще долго служила грузовым судном в Боддене, в Пенемюнде и Ахтервассере, пока в конце шестидесятых годов, в течение которых все еще царил вооруженный мир, ее не захотели разобрать на лом и затопить в порту Варте у Узедома в качестве основания волнореза. Стальной корпус, на корме которого как порт приписки в последний раз значился город Вольгаст, должен был быть затоплен.
Этого не произошло, потому что на богатом Западе, которому проигранная война принесла удачу, нашлась покупательница, происходившая из Грайфсвальда, которая окольными путями перебралась в Любек, но по-прежнему оставалась зацикленной на барахле из Передней Померании, родом из Рюгена, из Узедома или, как эверс со стальной мачтой и деревянным полом, очутившемся здесь; на самом деле она искала одну из ставших редкими померанских рыбацких лодок.
В конце длительных переговоров покупательница, благодаря своему происхождению привыкшая проявлять настойчивость, выиграла торги, поскольку последний судовладелец, Германская Демократическая Республика, была жадной до твердых западных денег; перегон грузового судна обошелся дороже, чем его покупка.
Долгое время «Дора», сменившая имя на «Ильзебилль», простояла в Травемюнде. Черные – корпус и грот-мачта, сине-белые – рулевая рубка и остальные надстройки. В длинные выходные и во время отпуска новая владелица судна, которую я буду называть Дамрока, потому что она дорога мне, чистила, ремонтировала и красила свой корабль, пока, хотя по профессии она органистка и с юности посвятила руки и ноги служению Богу и Баху, в конце семидесятых не получила лицензию на управление судном и патент на каботажное плавание. Оставив позади орган, церковь и священников, она освободилась от музыкальной барщины и отныне будет зваться капитаншей Дамрокой, пускай даже она больше жила на своем корабле, чем плавала на нем: задумчиво стояла без дела на палубе, словно приросшая к ней, со своим вечно полупустым кофейником.
Лишь в начале восьмидесятых Дамрока придумала план, который, после пробных плаваний в Любекскую бухту и Данию, должен был осуществиться в конце мая этого года, года Крысы по китайскому календарю.
Построенный в 1900 году бизань-эверс, несколько раз менявший владельцев и порты приписки, лишился бизань-мачты, но после последней реконструкции приобрел мощный дизельный двигатель; корабль, который отныне отзывается на имя «Новая Ильзебилль», как будто он должен осуществить какую-то программу, и вскоре будет укомплектован экипажем из женщин, был переоборудован в порту Травемюнде из грузового эверса в исследовательское судно. В его носовой части узкое спальное помещение для женского экипажа отгорожено дощатой перегородкой. В самом носу выгородили шкаф для вещмешков, книг, принадлежностей для вязания и мелочей первой помощи. В середине корабля грузовой отсек с длинным рабочим столом в будущем должен служить для исследований. Над машинным отделением с новым двигателем мощностью сто восемьдесят лошадиных сил рулевая рубка – деревянная беседка с окнами во все стороны – была расширена к корме и теперь включает в себя небольшую кухню: скорее каморка, нежели камбуз.
Пять женщин – перенаселенность: на борту тесно и не так уж уютно. Все целесообразно: стол для исследований также должен быть и обеденным. «Новая Ильзебилль» будет курсировать по прибрежным водам Западной Германии, Дании, Швеции и – если будет получено разрешение – ГДР. Задача поставлена: выборочно измерить плотность распределения медуз в западной части Балтийского моря, поскольку медузофикация Балтийского моря увеличивается не только статистически. Купальный туризм страдает. Кроме того, ушастые аурелии, живущие за счет поедания планктона и мальков сельди, наносят ущерб рыболовству. Поэтому Институт морских исследований со штаб-квартирой в Киле заключил договор на выполнение научно-исследовательской работы. Конечно, средств, как всегда, в обрез. Конечно, нужно исследовать не причину медузофикации, а лишь колебание популяции. Конечно, уже сейчас известно, что результаты обследований будут скверными.
Это говорят женщины на борту корабля, все они могут быть смешливыми, насмешливыми, острыми на язык и в случае крайней необходимости язвительно-едкими; они уже не первой юности, с волосами, тронутыми сединой. Сразу по отправлении – волнорез по левому борту, заполненный машущими туристами, – носовая волна разделяет густое облако медуз, которое, взбалтываемое, вновь смыкается за кормой.
Для этого плавания пять женщин, как я того желал, прошли обучение. Они умеют завязывать узлы и ставить паруса. Им легко дается крепление троса на утке, укладывание троса в бухту. Они могут читать разметку фарватера более или менее хорошо. Они держат курс как заправские моряки. Капитанша Дамрока вставила свой патент в рамку под стекло и повесила в рулевой рубке. Никаких других картинок, которые можно было бы счесть украшательством, вместо этого – новый эхолот Atlas в придачу к старому компасу и метеорологическим приборам.
Хотя известно, что Балтийское море заросло водорослями, как сорняками, покрылось старческими водорослевыми бородами, перенаселено медузами, кроме того, в воде содержится ртуть, свинец и что там еще, необходимо исследовать, где их больше или меньше, где их пока еще нет, где оно особенно сильно заросло сорняками, поросло бородами, перенаселилось, несмотря на все вредные вещества, результат действия которых проявился где-то в другом месте. Поэтому исследовательское судно было оснащено измерительными приборами, один из которых называется «измерительная акула» и шутливо зовется «счетчиком медуз». Кроме того, необходимо измерить, взвесить, определить наличие планктона и мальков сельди, а также всего остального, чем питается медуза. Одна из женщин обучалась океанографии. Она знает все устаревшие данные измерений и биомассу западной части Балтийского моря с точностью до того, что следует после запятой. На этих страницах отныне она будет зваться океанографшей. При слабом северо-западном ветре исследовательский эверс ложится на курс. Спокойные, как море, и уверенные в своих знаниях женщины занимаются своим морским делом. Постепенно, потому что я так хочу, они привыкают называть друг друга по роду деятельности и кричат: «Эй, машинистша!» или «Куда делась океанографша?» Лишь самую старшую из женщин я прозвал не кокшей, а старухой, хотя она и занимается готовкой.
Пока еще нет необходимости выпускать измерительную акулу. Остается время для историй. В трех милях от морских курортов гольштейнского побережья капитанша рассказывает штурманше о древних временах, когда в течение семнадцати лет она была верна своему приходу и пережила, одного за другим, одиннадцать священников. Например, проповедь первого – «Это был такой чудак, родом из Саксонии», – которая всегда была слишком длинной, она прерывала хоралом «Довольно». Но поскольку штурманша улыбалась лишь внутренне и по своей сути оставалась унылой, Дамрока сокращает эту историю и позволяет первому из своих одиннадцати священников почить после внезапного падения с хоров, где стоял орган: «Тогда их стало только десять…»
Нет, говорит крысиха, которая мне снится, мы по горло сыты такими небылицами. Это было когда-то и было давным-давно. Все, что написано черным по белому. Испражнения ума и церковная латынь. Наш брат от этого толстый, прогрызся к учености. Эти покрытые пятнами плесени пергаменты, обернутые в кожу фолианты, нашпигованные листками собрания сочинений и слишком умные энциклопедии. От Д’Аламбера до Дидро нам известно все: святая эпоха Просвещения и последовавшее за ней отвращение к познанию. Все выделения человеческого разума.
Еще раньше, уже во времена Августина, мы были обкормлены. От Санкт-Галлена до Уппсалы: любая монастырская библиотека делала нас более осведомленными. Что бы ни означали слова «библиотечная крыса», мы начитанны, в голодные времена откормились цитатами, мы знаем всю художественную и научную литературу, мы накормлены вволю досократиками и софистами. Сыты схоластами! Их сложные предложения с придаточными, которые мы сокращали и сокращали, всегда хорошо нами усваивались. Примечания, какой лакомый гарнир! Для нас, просвещенных изначала, труды и трактаты, экскурсы и тезисы были всезнайски развлекательны.
Ах, ваш мыслительный пот и поток чернил! Сколько бумаги было зачернено, чтобы поспособствовать воспитанию человеческого рода. Памфлеты и манифесты. Слова напложены, а слоги выкусаны. Стихотворные стопы посчитаны, а смыслы истолкованы. Так много всезнайства. Для людей не существовало ничего однозначного. Каждому слову противопоставлено семь. Их споры, круглая ли земля и действительно ли хлеб – тело Господне, звучавшие с каждой церковной кафедры. Особенно мы любили их богословские распри. Библию в самом деле можно было читать по-разному.
И крысиха, которая ничего не хотела слышать о Дамроке и ее священниках, рассказала, что запомнилось ей со времен религиозной чрезмерности, до Лютера и после него: перебранки монахов, ссоры теологов. И всегда дело было в истинном слове. Конечно, вскоре вновь зашла речь о Ное; она протолкнула в мой сон трехъярусный ковчег, какой требовал Бог.
Да! кричала она, он должен был принять нас на свою посудину из пихтового дерева. В Бытии ничего не было написано о: Крысы прочь! Даже зме́ю, о котором написано, что он проклят пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми, было позволено войти в деревянную посудину парой – змеем и змеей. Почему не нам? Это было жульничество! Мы протестовали, снова и снова.
После этого я должен был рассматривать в сновидчески-праведных расплывчатых образах, как Ной повелел ввести семь пар скота чистого и одну пару из скота нечистого по трапу на многоярусный ковчег. Словно директор цирка, он наслаждался своим зверинцем. Ни один вид не пропал. Все топало, шло рысью, скакало, семенило, шныряло, ползало, порхало, кралось, извивалось, не забыты дождевой червь и его червиха. Попарно нашли прибежище: верблюд и слон, тигр и газель, аист и сова, муравей и улитка. А после пар собак и кошек, лис и медведей – множество грызунов: соня-полчок и мыши, разумеется, лесные, полевые, песчанки и тушканчики. Но всякий раз, когда крыс и крысиха хотели стать в ряд, чтобы тоже искать убежища, звучало: Прочь! Убирайтесь отсюда! Воспрещено!
Это кричал не Ной. Тот под воротами посудины, безмолвно скривившись, вел список явившихся: глиняные таблички, на которых он высекал символы. Это кричали его сыновья Сим, Хам и Иафет, трое здоровяков, которым позже, согласно указанию свыше, было наказано: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю… Они кричали: Убирайтесь! Или: Крысам вход воспрещен! Они поступали согласно слову отца. Жалко было смотреть на библейскую пару крыс, которых выковыривали палками из спутанной шерсти длинношерстных овец, из-под брюха бегемота, сгоняли с трапа побоями. Высмеянные обезьянами и свиньями, они наконец сдались.
И если бы, сказала крысиха, пока ковчег на глазах заполнялся, рука Бога не подняла нас, нет, еще точнее: если бы мы не зарылись, битком набив наши глубокие ходы и превратив гнездовые камеры в спасительные пузыри воздуха, – нас бы сегодня не существовало. Не нашлось бы никого достойного упоминания, кому удалось бы пережить человеческий род.
Мы всегда были тут. Во всяком случае, мы существовали под конец мелового периода, когда никаким человеком еще не пахло. Это было, когда здесь и в других местах динозавры и подобные им монстры обгладывали хвощовые и папоротниковые леса. Глупые хладнокровные животные, откладывавшие до смешного крупные яйца, из которых вылуплялись новые безобразные монстры и вырастали гигантскими, пока нам не надоел этот гигантизм природы и мы – меньшие, чем в наши дни, сравнимые разве что с галапагосской крысой – не разгрызли их огромные яйца. Тупые и окоченевшие в ночном холоде ящеры стояли там беспомощные, не способные к самозащите. Они, капризы природы, которая часто пребывает в дурном настроении, должны были смотреть из сравнительно небольших, полузабытых при акте сотворения мира голов, как мы, теплокровные с начала времен, мы, первые живородящие млекопитающие, мы, с беспрерывно растущими зубами, мы, подвижные крысы, грызли до дыр их огромные яйца, столь твердая и толстая скорлупа которых стремилась удержать содержимое. Только-только отложенные, еще не высиженные, их благодатные яйца должны были мириться с дыркой за дыркой, чтобы их содержимое, вытекая, делало нас радостными и сытыми.
Бедные динозавры! насмехалась крысиха, обнажая свои беспрерывно растущие резцы. Она перечисляла: брахиозавр и диплодок, два монстра весом до восьмидесяти тонн, чешуйчатые зауроподы и бронированные тероподы, к которым принадлежал тираннозавр, хищный монстр длиной пятнадцать метров, птиценогие ящеры и рогатые торозавры; чудовища, которые предстали передо мной во сне словно наяву. Вместе с ними амфибии и летающие ящеры.
Господи, закричал я, одно чудовище сквернее другого!
Крысиха сказала: Их конец был близок. Потеряв свои гигантские яйца и лишившись будущих малышей-монстров, динозавры поплелись в болота, чтобы безропотно и внешне неповрежденными завязнуть в них. Поэтому позже человек в своем неутомимом разведывательном любопытстве нашел их столь аккуратно сложенные друг подле друга скелеты, после чего построил просторные музеи. Соединенные кость к кости, ящеры были выставлены на всеобщее обозрение, каждый экземпляр заполнял целый зал. Хотя нашли также достопримечательные гигантские яйца с отметинами наших зубов на скорлупе, однако никто, ни один исследователь позднего мелового периода, ни один первосвященник эволюционной теории не захотел подтвердить наше достижение. Говорилось, что динозавры вымерли по не выясненным до сих пор причинам. Многослойная скорлупа яиц, внезапная климатическая катастрофа и бури с проливными дождями стали предполагаемыми причинами вымирания монстров; нам, роду крыс, никто не захотел ставить это в заслугу.
Так сетовала крысиха, которая мне снится, после того как она несколько раз кусаче-яростно продемонстрировала треск гигантских яиц. Если бы не мы, эти уродливые существа все еще существовали бы! кричала она. Мы освободили место для новой, уже не чудовищной жизни. Благодаря нашему грызущему усердию смогли развиться последующие теплокровные млекопитающие, в том числе ранние формы более поздних домашних животных. Не только лошади, собаки и свиньи, но и человек ведет свое происхождение от нас, первых млекопитающих; за это он отплатил нам черной неблагодарностью, начиная со времен Ноя, когда крыса и крысиху не допустили на его посудину…
Нужно кого-то поприветствовать. Человек, который представляется старым знакомым, утверждает, что он все еще существует. Он хочет вернуться. Хорошо, пусть.
У нашего господина Мацерата за плечами многое, а вскоре также и его шестидесятый день рождения. Даже если мы оставим без внимания процесс и принудительное содержание в лечебнице, да к тому же непомерную вину, после освобождения на горб Оскара взгромоздилось немало забот: взлеты и падения при медленно растущем благосостоянии. Сколько бы внимания ни получали его ранние годы, его старение протекало незаметно и научило его расценивать потери как небольшую выгоду. В постоянных семейных ссорах – всегда дело было в Марии, но особенно в его сыне Курте – сумма прошедших лет сделала из него обыкновенного налогоплательщика и свободного предпринимателя, заметно постаревшего.
Так он был предан забвению, хотя мы подозревали, что он все еще должен существовать: живет где-то, уединившись. Нужно было бы ему позвонить – «Привет, Оскар!» – и он был бы уже здесь: словоохотливый, поскольку ничто не говорит в пользу его смерти.
Во всяком случае, я не позволил нашему господину Мацерату скончаться, однако больше ничего особенного мне на ум не пришло. С момента его тридцатилетия о нем не было никаких вестей. Он уклонился. Или это я его заблокировал?
Совсем недавно, когда я хотел, не имея дальнейших намерений, спуститься по лестнице в погреб к сморщившимся зимним яблокам, а мыслями был прикован разве что к моей рождественской крысе, мы встретились как бы на более высоком уровне: он стоял там и не стоял там, он притворился, что существует, и внезапно отбросил тень. Он хотел стать замеченным, расспрошенным. И я уже замечаю его: что так внезапно делает его вновь примечательным? Пришло ли опять время для него?
С тех пор как в календаре был отмечен сто седьмой день рождения его бабушки Анны Коляйчек, о нашем господине Мацерате спрашивали сперва вполголоса. Пригласительная открытка нашла его. Он должен быть среди гостей, как только начнется торжество по-кашубски. Его позвали уже не в Биссау, где поля были забетонированы под взлетно-посадочные полосы, а в Маттерн, деревню, которая расположена неподалеку. Хочется ли ему путешествовать? Следует ли ему попросить Марию и Куртхена сопровождать его? Может ли быть так, что мысль о возвращении страшит нашего Оскара?
А как обстоит дело с его здоровьем? Как в наши дни одевается горбатый человечек? Следует ли, можно ли возвратить его к жизни?
Как я предусмотрительно удостоверился, крысиха, которая мне снится, не возражала против воскресения нашего господина Мацерата. Пока она еще много говорила про мусор, который будет свидетельствовать о нас, она вскользь заметила: Он будет вести себя не так чрезмерно, более скромно. Он подозревает о том, что столь безутешно подтвердилось…
Итак, я звоню – «Привет, Оскар!» – и он уже здесь. Со своей виллой в пригороде и тучным «мерседесом». Вместе с фирмой и филиалами, излишками и накоплениями, дебиторской задолженностью и списаниями убытков, вместе с хитроумными планами краткосрочного кредитования. С ним его оставшаяся ноющая часть семьи и то кинопроизводство, которое, благодаря своевременному вступлению в видеобизнес, постоянно увеличивает свою долю на рынке. После пользовавшейся дурной славой, с тех пор прекращенной серии порнофильмов это главным образом его дидактическая программа, которая была названа достойной: широкий выбор кассет, словно школьное питание, кормит все больше и больше школьников. Он здесь вместе с врожденной одержимостью средствами массовой информации и страстью к предвосхищениям и возвращениям к прошлому. Мне просто нужно его приманить, бросив ему крошки, тогда он станет нашим господином Мацератом.
«Кстати, Оскар, что вы думаете о вымирании лесов? Как вы оцениваете опасность угрожающей медузофикации западной части Балтийского моря? Где именно, по вашему мнению, локализуется затопленный город Винета? Вы когда-нибудь бывали в Гамельне? Вы тоже полагаете, что конец настанет в скором времени?»
Ни умирающий лес, ни чрезмерное количество медуз его не подбадривают, но мой вопрос, какого он мнения о процессе над Мальскатом, – «Помните, Оскар, это было в пятидесятых?» – приводит его в волнение, и, надеюсь, вскоре он разговорится.
Он коллекционирует фрагменты того времени. Не только бывшие тогда в моде столы в форме почки. Его белый проигрыватель, на тарелку которого он бережно кладет хит The Great Pretender[5], представляет собой аппарат фирмы Braun, позаботившейся о красоте формы, и, когда шел процесс по делу Мальската, он был прозван гробом Белоснежки; цветовое оформление и крышка из оргстекла позволили провести такое сравнение.
Поскольку я нахожусь на его загородной вилле, он показывает мне ее подвальные помещения, которые все, за исключением одного, вызывающего любопытство потому, что остается запертым, заставлены фрагментами из лет новых начал. Помещение побольше служит для частных киносеансов. Я читаю названия на круглых жестянках – «Сисси», «Лесничий Серебряного леса», «Грешница» – и догадываюсь, что наш господин Мацерат все еще в плену у десятилетия грез, хотя его видеопродукция аттестует его как того, кто делает ставку на будущее.
«Это правда, – говорит он, – в сущности, пятидесятые годы не прекратились. Мы все еще питаемся инициированным в то время надувательством. Это солидный обман! То, что пришло после, было обещающим прибыль времяпрепровождением».
Он с гордостью показывает мне мотороллер с кабиной фирмы Messerschmitt, который, поставленный на пьедестал, завладел подвальной комнатой поменьше. Мотороллер выглядит как новенький и приглашает двух человек занять места друг за другом. На стенах, оклеенных обоями кремового цвета, сгруппированы обрамленные рамками фотографии, которые показывают нашего господина Мацерата пассажиром на заднем сиденье мотороллера с кабиной. Очевидно, он сидит на возвышении, поскольку угрюмый мужчина за рулем кажется равновеликим ему. Одна фотография показывает обоих стоящими перед мотороллером: теперь отчетливо разного роста.
«Но ведь это же! – кричу я. – Ну конечно! Я его узнаю, несмотря на его шоферскую фуражку…»
Наш господин Мацерат карликово улыбается. Нет, он смеется про себя, потому что его горб подскакивает. «Верно! – кричит он. – Это Бруно. Прежде мой санитар, но также и друг в трудные времена. Преданная душа. Когда я попросил его после моей выписки поддержать меня за пределами психиатрической лечебницы и использовать вновь обретенную возможность путешествовать вместе со мной, он тотчас получил водительские права. Превосходный водитель, хотя и упрямый. Но о чем я, вы же его знаете».
Теперь наш господин Мацерат рассказывает, как он и Бруно Мюнстерберг в пятьдесят пятом году «начали все сначала». После мотороллера с кабиной фирмы Messerschmitt вскоре появился автомобиль фирмы Borgward, но затем был Mercedes 190 SL, который его шофер до сих пор водит, а между тем это редкая вещь. Если он поедет в Польшу, что не факт, он доверится этому несокрушимому свидетельству немецкой высококачественной работы. Кстати, именно тогда, во времена мотороллера с кабиной, завершился процесс, названный по имени художника Мальската.
Но поскольку он все еще ворчит из-за приговора и считает Мальската родственной душой, даже говорит о «великом Мальскате», наш господин Мацерат и его музей от меня ускользают…
Пока я сидел пристегнутый к инвалидной коляске, я кричал, словно во сне громкоговоритель был осязаем: Мы здесь! Все по-прежнему здесь! Я не позволю ничего себе внушить!
Но она пищала непоколебимо, сначала на непонятном крысином языке – До миншер грипш последень! – чтобы потом стало внятно: Хорошо, что они ушли! Всё испортили. Постоянно были вынуждены что-то выдумывать, задрав голову. Даже когда изобилие хотело их задушить, им было мало, всегда мало. Изобретали дефицит. Голодающие обжоры! Глупые умники! Вечно ссорившиеся. Боязливые в постели, они искали опасности на улице. Когда старики опостылели, они развратили своих детей. Рабы, державшие рабов. Благочестивые лицемеры. Эксплуататоры! Лишенные природы. Поэтому жестокие. Прибили гвоздями единственного сына своего Бога. Благословили свое оружие. Хорошо, что они ушли!
Нет, кричал я из своей инвалидной коляски, нет! Здесь я. Мы все здесь. Мы бодры и полны новых идей. Все должно стать лучше, да, человечнее. Я должен остановить этот сон, эту неразбериху, тогда мы вернемся, тогда дела дальше пойдут на лад и вперед, тогда я, как только газета и сразу после завтрака…
Но мой громкоговоритель уступил ее фальцету: Хорошо, что они больше не думают, ничего не выдумывают и ничего больше не планируют, проектируют, никогда больше не поставят себе цели, никогда больше не скажут я могу я хочу я буду и никогда больше в добавление к этому не смогут захотеть чего-то большего. Эти дураки с их разумом и слишком большими головами, с их логикой, которая прорывалась, прорывалась до конца.
Чем помогло мне мое Нет, мое Я здесь, я все еще есть; ее голос выдержал обертон, победил: Они ушли, ушли! Так и быть. Они не нужны. Эти человеческие существа полагали, что солнце не решится всходить и заходить после их испарения, испускания соков или испепеления, после издыхания неудавшегося рода, после аута человеческой расы. На все это было плевать луне, всякому небесному светилу. Даже отливы и приливы не хотели задерживать дыхание, хотя моря кипели тут и там или искали себе новые берега. С тех пор тишина. Вместе с ними пропал их шум. И время идет так, словно его никогда не считали и не запирали в календарях.
Нет, закричал я, ложь! и потребовал исправить, немедля: Сейчас, я полагаю, полшестого утра. Вскоре после семи я проснусь с помощью будильника, покину эту проклятую уютную инвалидную коляску, в которой сижу как пристегнутый, и свой день – среда, сегодня среда! – сразу после завтрака, нет, после чистки зубов, перед чаем, ржаным хлебом, колбасой, сыром, яйцом и прежде, чем газета в промежутке между этим наболтает мне ерунду, начну с незапятнанных намерений…
Ей было невозможно ничего возразить, более того, она количественно увеличивалась. Несколько выводков запищали и переполнили образ. Снова их крысиный язык: Футш мидде миншер. Штуббихь гешеммеле нух! Что должно было означать: Только лишь мелкий дождь, и хорошо, что они больше не отбрасывают тени.
Один их мусор, который лучится, и их яд, который сочится из бочек. Никто бы о них не знал, если бы не было нас, пищал крысиный выводок. Теперь, когда их нет, можно вспоминать о них с добротой, даже снисходительно.
Когда я еще держался за свою инвалидную коляску, крысиха снова заговорила одна: Да, мы восхищались вашим хождением на двух ногах, самой вашей осанкой, этим вашим трюком из века в век. Столетиями под гнетом, по пути на эшафот, всю жизнь по коридорам, выпроваживаемые из передней в переднюю: они всегда ходили прямо или согбенно, лишь изредка ползая на четвереньках. Достойные восхищения двуногие: по дороге на работу, в изгнании, прямиком на смерть, хрипло поющие в наступлении, безмолвные при отступлении. Мы помним выправку человека, воздвигал ли он пирамиды камень за камнем, строил ли Великую Китайскую стену, прокладывал ли каналы через таящую в себе лихорадку топь, добивался ли все меньшей численности при Вердене или под Сталинградом. Они оставались стойкими там, где занимали позиции; и были расстреляны по приговору военного суда те, кто убегал без приказа в тыл. Мы часто говорили себе: на какой бы ложный путь они ни ступали, их прямохождение будет их отличать. Странные пути и обходные дороги, но они шли шаг за шагом. А ваши процессии, демонстрации, парады, ваши танцы и забеги! Смотрите, учили мы наш выводок: это человек. Это его отличает. Это делает его красивым. Голодный, часами простаивающий в очереди, да, даже дугообразный, измученный такими, как он, или под выдуманным бременем, которое он называет совестью, отягощенный проклятием своего мстящего Бога, под давящим тяжестью крестом. Взгляните на эти картины, посвященные страданию, всегда разных цветов! Все это он пережил. Выпрямившись, он идет дальше после падения, как будто человек хотел быть или стать примером для нас, всегда бывших рядом с ним.
Больше не с шипящими звуками и не на крысином языке крысиха нежно внушала это мне, сидящему в инвалидной коляске, которая, паря в беспространственности, все больше и больше походила на сиденье космической капсулы. Крысиха обратилась ко мне – друг, а позже – дружочек. Смотри, друг: мы уже учимся ходить на двух ногах. Мы выпрямляемся и принюхиваемся к небесам. И все же пройдет некоторое время, прежде чем мы обретем человеческую выправку.
Тогда я увидел отдельных крыс, увидел выводки, увидел крысиные народы, практикующиеся в хождении на двух ногах. Поначалу на ничейной земле, которая была пустынна без деревьев и кустарников, затем их территория для обучения строевому хождению показалась хорошо знакомой, внезапно знакомой. Сначала я видел, как на площадях, затем на улицах, которые узились между красивыми остроконечными домами и церковными папертями, крысы упражнялись, словно двуногие. Наконец открылась высокосводчатая внутренняя часть готического зального храма. Они стояли у подножия устремленных ввысь колонн, пускай лишь несколько секунд, чтобы вновь, после непродолжительного падения, выпрямиться. Я видел крысиные народы, толпящиеся на каменных плитах среднего нефа вплоть до алтаря, видел, как они толпятся в боковых нефах вплоть до ступеней боковых алтарей. Это была не любекская церковь Святой Марии, не какая-либо другая кирпичная готика балтийского побережья, это была, вне всяких сомнений, данцигская церковь Девы Марии, которая по-польски называется Kościół Najświętszej Panny Marii, где крысиные народы обучаются новой выправке.
Хорошо, воскликнул я, как хорошо! Все по-прежнему стоит на своих местах. Каждый камень поверх другого. Все фронтоны на месте, ни одна башенка не утрачена. Какой же тогда это должен быть конец, крысиха, если Святая Мария, эта старая кирпичная наседка, все еще сидит на яйцах?!
Мне показалось, что крысиха улыбнулась. Ну да, дружочек. Так это выглядит, как в книге с картинками, и тут еще все точно. На то есть причины. В последний день месяца для города Данциг, или Гданьск, как бы ты ни пожелал назвать свое местечко, было запланировано нечто особенное: нечто, что отнимает и вместе с тем сохраняет, нечто, что забирает только живое, но оказывает уважение к мертвому предмету. Только взгляни: ни один фронтон не свергнут, ни одна башенка не обезглавлена. До сих пор удивительно, как каждый свод спешит навстречу своему замковому камню. Крестоцветы и розетки, непреходящая красота! Все, кроме людей, осталось невредимым. Как утешительно, что о вас свидетельствует не только лишь мусор…
Поймал себя за уничтожением крекеров:
соленая соломка, поставленная в стаканы,
разложенная веером для удобства.
Сначала я кусал отдельные палочки
все быстрее, укорачивая их до нулевого значения,
потом уничтожал целыми пучками.
Эта соленая каша!
С полным ртом я кричал, требуя еще.
У хозяев было в запасе.
Позже, во сне, я искал совета,
потому что, преследуя соленую соломку, я все еще
был злобно настроен на уничтожение.
Это твоя ярость, которая ищет замену,
днем и ночью ищет замену,
сказала крысиха, которая мне снится.
Но кого, сказал я, я на самом деле хочу
по отдельности или пучками
уничтожить до нулевого значения?
Прежде всего – себя, сказала крысиха.
Самоуничтожение
сначала происходило только наедине.
Они вяжут в море. Они вяжут на среднем ходу и стоя на якоре. Их вязание имеет надстройку. Ее нельзя не замечать, поскольку, когда они вяжут, происходит нечто большее, чем простое подсчитывание лицевых и изнаночных петель: например, то, насколько они сплочены в этом деле, хотя каждая желает другим чесотки.
На самом деле пять женщин на борту корабля «Новая Ильзебилль» должны были быть двенадцатью женщинами. Очень многие подали заявки для участия в научной экспедиции на бывшем грузовом эверсе; и такое же слишком большое число я поначалу собрал в уме. Однако поскольку в Люксембурге состоялся пятидневный конгресс, а на острове Стромболи – трехнедельный семинар, допускавший совместное вязание, мое переоцененное число сократилось; количество заявок на «Ильзебилль» снизилось до девяти, затем до семи, потому что две женщины с их вязаньем безотлагательно спешно потребовались в Шварцвальде, и, наконец, еще две вместе с шерстью и спицами были вызваны в регион Нижней Эльбы; потому что повсюду – а не только в моей голове – был спрос на воинственных женщин, которые в Люксембурге боролись с диоксинами в материнском молоке, на острове Стромболи жаловались на свирепое обезрыбливание Средиземного моря, в Шварцвальде обсуждали вымирание лесов, а на обоих берегах Нижней Эльбы клеймили позором скопление атомных электростанций. Красноречивые и никогда не стесненные в экспертизе и контрэкспертизе, они дискутировали со знанием дела и восхвалялись даже мужчинами как достойные подражания. Никто не мог опровергнуть их факты. Последнее слово всегда оставалось за ними. И все же их борьба, успешная на словах, оказалась тщетной, потому что леса не переставали умирать, яд продолжал просачиваться, никто не знал, куда девать мусор, а последние рыбы Средиземного моря были выловлены плотными сетями.
Казалось, что лишь вязанье женщин еще чего-то стоит. Что-то создавалось ромбовидными или клетчатыми узорами, изящное осуществлялось с помощью сетчатых кос или перекрещенных петель. Более того: поначалу высмеиваемое и толкуемое как женская причуда, вязание на конгрессах и во время протестных мероприятий было признано противниками воинственных вяжущих женщин как мужского пола, так и женского источником возрастающей силы. Не то чтобы женщины извлекали аргументы из шерстяных нитей своего двойного жемчужного узора; их контрзнания лежали наготове в папках-регистраторах и статистических таблицах рядом с корзинками для клубков. Это был процесс, беспрерывная, строгая, но вместе с тем кажущаяся нежной дисциплина шитья на живую нитку, беззвучный подсчет количества петель, поверх которого звонко настаивал на повторении аргумент вязальщицы, это была неумолимость вязания, которая хотя и не переубедила противника, но впечатление произвела и надолго бы его подточила, если бы только времени в запасе имелось столько же, сколько и шерсти.
Но также женщины вязали для себя и между собой, без сидящих напротив противников, словно они ни за что не хотели позволить нити оборваться; вот почему в моей голове и на самом деле каждая из оставшихся пяти, которые плывут на исследовательском судне «Новая Ильзебилль» по западной части Балтийского моря и которые хотят измерить поголовье медуз, имеет при себе принадлежности для вязания и достаточное количество шерсти в запасе: окрашенную, неокрашенную, отбеленную.
Только самая старая из пяти женщин, выносливая и легкая на подъем, приближающиеся семьдесят пять лет хлопот и труда которой не видны или видны только в моменты внезапно вторгающейся мрачности, села на судно без спиц и шерсти. Старуха категорически против, как она выражается, дурацкого вязания. Она даже не умеет вязать крючком. От этого она бы вся заворсилась или размякла бы головой. Но она обходит других женщин, которые не желают отказываться от своих узоров для вязания, в стирке, выпечке, уборке и готовке, отчего она и взяла на себя камбуз: «Слушайте, вы, бабы. Я буду вам тут за кока, но отвяжитесь от меня с этим вязанием».
Однако другие четыре мореплавательницы не отказываются от своих клубков шерсти и спиц-погремушек даже при крепком бризе. Как только капитанша сменяет штурманшу, чтобы, взяв руль в обе руки, противостоять дождевому шквалу, идущему с северо-запада, штурманша берется за чистую овечью шерсть и вяжет одноцветный джемпер с узорами, который настолько просторен, что потребует мужчины шириной со шкаф, о котором, однако, никогда не говорится прямо или же упоминается вскользь, что этому парню следовало бы примерить смирительную рубашку.
Когда капитанша, которую я сердечно называю Дамрока, отступает от руля, после чего штурманша двумя руками держит курс при стихающем нынче западном ветре, она тотчас приступает к пестрому одеялу из остатков шерсти, которое она добросовестно укрепляет различными узорчатыми лоскутами, чтобы расширить квадрат, не спуская при этом глаз с компаса и барометра. Или же сшивает разнообразные лоскуты с узорами спиральными, в рубчик, с дорожками спущенных петель или чешуйчатыми, как панцирь.
Если машинистша не вынуждена втискиваться в тесное машинное отделение эверса, чтобы следить за состоянием дизельного двигателя, то можно быть уверенным, что ее вязание, пончоподобное чудовище, тоже разрастается; она трудоголик и вкалывала всю свою жизнь. Вот что говорят о ней: всегда для других, никогда для себя.
То же и с океанографшей. Когда она не взвешивает или не производит обмеры ушастых аурелий в стеклянных чанах за длинным столом в средней части корабля, она вяжет, по привычке старательно, две лицевыми, две изнаночными: много детских вещичек для своих внуков, в том числе хорошенькие ползунки, узоры на которых называются «еловая шишка» или «песочные часы». По изящным пальцам, которые еще мгновение назад так ловко перебирали ротовые лопасти медуз, скользит, розовая или нежно-голубая, тончайшая нить.
В Травемюнде они не только позаботились о продовольствии и залили достаточно дизельного топлива, но также сделали запасы шерсти, которых должно хватить до Стеге, так называется главный город датского острова Мён.
Но до порта Стеге еще далеко. Шумно стуча – это дизельный двигатель Deutz с воздушным охлаждением, – «Новая Ильзебилль» входит в бухту Нойштадта. Даже если они не вывесят измерительную акулу для улова медуз, там вязание для женщин на какое-то время прекратится.
Нет, крысиха! Я серьезно отношусь к шерсти и спицам и не смеюсь, когда рвется нить, соскакивает петля или должно быть распущено то, что связано слишком неплотно.
У меня всегда стоял этот стук в ушах. С детства и по нынешний джемпер женщины с любовью сохраняли меня в тепле с помощью ручного вязания. Во всякое время что-то с незатейливым или сложным узором изготавливалось для меня.
Если не моя рождественская крыса, то ты, крысиха, должна мне поверить: я никогда не буду насмехаться над вяжущими женщинами, вяжущими повсюду, по всему земному шару, вынужденно или из благожелательности, в гневе или от горя. Я слышу, как они стучат своими спицами против утекающего времени, против грозящего им Ничто, против начала конца, против всякой злой судьбы, из упрямства или горького бессилия. Горе, если этот шум сменит внезапная тишина! Лишь с нелепой мужской дистанции я любуюсь тем, как они остаются согбенными над принадлежностями для вязания.
Теперь, крысиха, с тех пор как в лесах и реках, на равнинной, на гористой земле, в манифестах и молитвах, на транспарантах и даже в том, что напечатано мелким шрифтом, в наших порожне-философствующих головах вырисовывается, что у нас могли бы закончиться нити, теперь, с тех пор как конец откладывается изо дня в день, вяжущие женщины являются последней противодействующей силой, пока мужчины лишь всё топят в разговорах и ничего не доводят до конца, что могло бы согреть замерзающих людей – пускай это были бы только перчатки без пальцев.