НАДМЕННЫЙ

Глава 1

— Персы! Я задумал совершить деяние — отнюдь не новое и не способное прогневать богов. Я хочу добиться власти над миром.

Так молвил Ксеркс своим вельможам, собравшимся в просторной арпахане дворца в Сузах. И царь повёл скипетром, подчёркивая, что он весьма скромен и честен в своих отношениях с богами и людьми.

Ксеркс, Царь Царей, восседал на блиставшем великолепием троне. Царское сиденье поддерживали два золотых льва с искажёнными свирепостью мордами, а по бокам его на каждой из поднимавшихся кверху широких ступеней располагались ещё шесть золотых львов. Ксеркс пребывал в расцвете мужественности, и победоносная улыбка его распространялась, подобно солнечному свету, во все стороны зала, явно доказывая, что достижение мирового господства является целью, вполне подобающей Царю Царей и владыке персов. Ступая между уходящими вдаль рядами колонн, вельможи царя двинулись ближе к властелину отовсюду, где они стояли: от самых стен зала, от середины его. Многие из них не слышали слов Ксеркса. Однако это было не столь уж важно. Ведь они были во всём согласны с другими, отчётливо слышавшими фразу, произнесённую тихим голосом властелина.

Стояла поздняя осень, и солнце, называвшееся жреца ми оком Ормузда[48], бросало в тронный зал свои косые лучи, проникая внутрь сквозь квадратные глубокие окна и вычерчивая сверкающие дорожки на плясавших в воздухе пылинках.

Внутри зала теснились друг к другу изящные колонны, увенчанные сперва капителями, над которыми в свой черёд располагались двойные завитки сине-серого мрамора. Волюты[49] их были отягощены торсами коленопреклонённых быков, также высеченными из серого с синим отливом мрамора, пожалуй, слишком тяжеловатыми для изящных колонн. Сами же сине-серые быки поддерживали колоссальные золочёные балки кедровой крыши.

Под ней плавали дымные лазурные тени. Натекавший сзади солнечный свет ложился на князей и царя, и человек простодушный вполне мог поверить, что по сей пропылённой солнечной дороге с неба спустились парящие вокруг Ксеркса божественные духи. Или в то, что сам он, завершив свою речь, способен воспарить к небесам, чтобы встретить там Ормузда, своего господина, и притом вполне законным образом, как был он вправе потребовать власти над миром. Ксеркс был высок. И, сидя на троне, над оскалившими клыки львами, победоносно улыбающийся, облачённый в золотые одежды, вытканные руками персидских цариц, он производил впечатление даже на тех вельмож, которые стояли в самых последних рядах. Симметричные завитки бороды, ниспадавшие из-под тиары, казались иссиня-чёрными; чернота их воистину превращалась в синеву. Ксеркс продолжил:

— Мы уже покорили Египет. Страна эта принадлежит нам.

Царь говорил правду, и вельможи его прекрасно знали об этом. Он недавно подчинил своей власти Египет, ставший ныне данником Персии, и полчища Ксеркса лишь несколько месяцев назад вернулись домой.

— С тех пор как Кир лишил Астиага его короны и захватил Персидское царство, мы, персы, никогда не опускали свои руки в праздности. Этого не делали ни мои предки, ни я.

Ксеркс с улыбкой обвёл взглядом присутствующих, и негромкий ропот одобрения, подобный жужжанию множества пчёл, огласил тронный зал.

— Да направит нас бог! — торжественно объявил Ксеркс и пояснил: — Персидский бог! Ибо свой бог, и даже боги, есть у каждого народа.

Ксеркс тем самым хотел подчеркнуть, что именно бог персов вёл свой народ в борьбе за власть над миром, которая вот-вот могла упасть в его руки.

Царь Царей продолжил:

— Вам известно, что Кир и Камбиз[50], а также мой незабвенный и достопамятный родитель Дарий присоединили несчётные провинции к нашей державе. Мои деяния должны стать не менее великими, и я обязан следовать традициям своей династии. Я должен покорить страну, которая ничем не уступает уже побеждённым нами. В то же время я намереваюсь отомстить врагам Персии. А вам надлежит точно понять меня. Армии мои пройдут по мосту, который я наведу через Геллеспонт, и вторгнутся в Грецию. Афиняне нанесли особо тяжкое оскорбление моему незабвенному отцу Дарию, а также всей Персии. Посему я желаю покорить Афины. К тому же афиняне первыми бросили камень. Вместе с Аристагором из Милета — одним из наших рабов, ибо Милет принадлежит нам, — они явились в Сарды и осквернили наши священные рощи. Они варвары, хотя называют нас этим именем. Когда Датис и Артаферн вторглись в Грецию с нашим войском… Впрочем, чем меньше мы будем говорить о Марафоне, тем лучше. Тем более что вся историческая правда в отношении этой битвы ещё недостаточно хорошо известна. Но вернёмся назад: чем дольше я размышляю о покорении Греции, тем больше захватывает меня этот план. Пелопс первым поселился на Пелопоннесе. Но на самом деле Пелопс был рабом персов, ибо он являлся фригийцем, а Фригия принадлежит нам.

— И, — продолжал Ксеркс, — нам должен принадлежать весь мир. Я хочу, чтобы у Персии не было других границ, кроме самого неба, и чтобы над державой моей никогда не заходило солнце. Да и маги давно уже предсказывали, что однажды возникнет мировая держава, над которой никогда не закатится солнце. Конечно же, они имели в виду Персию. И я хочу покорить всю Европу и стать царём над царями всего мира. Как только будут побеждены греки, ни один другой народ не окажет нам сопротивления. Все народы — провинившиеся перед нами или же нет — склонят головы под наше ярмо. Посему, сатрапы, вы исполните мою волю. Собирайте людей во всех сатрапиях! Тот, кто приведёт лучшее войско, получит из моей царственной десницы дар редкой красы. Так я повелеваю. Тем не менее, чтобы не показалось, что я всё решаю собственной волей, обсудите это дело и не скройте от меня своего мнения.

Ксеркс обвёл собравшихся вельмож доброжелательным взором, гордясь своей мудростью и заключительными словами. Он знал, как надо править князьями. И был абсолютно уверен в том, что, склоняясь к ним с дружелюбными словами и прося совета, он услышит лишь подтверждение собственного мнения. Оглядывая все стороны колоссального зала, с головы до ног осыпанный золотой пылью нисходящих солнечных лучей, Ксеркс прекрасно знал, что вельможи, стоявшие позади, вытягивают вперёд шеи и подносят ладони к ушам, чтобы не пропустить последнее царское слово. Тем не менее то, что они ничего не поняли, ничуть его не смущало. Почему тогда они стали не великими князьями, а мелкими владетелями? Почему они стоят столь далеко от его трона, от его славы, оттеснённые назад высшей знатью? Ксеркс едва заметно пожал плечами, покрытыми золотой мантией, искрящейся под лучами солнца.

Рядом с сиденья, находившегося на когтях львов, поднялся Мардоний, зять Ксеркса. Подобно многим из персов, он носил имя, звучавшее совершенно по-гречески. Вот имя Ксеркса с греческим не перепутаешь, а имя Мардония от греческого не отличишь.

Мардоний, молодой полководец, был мужем сестры Ксеркса Артозостры. Ему уже приходилось сражаться с греками. С несчётным войском он высадился лет десять назад в Македонии возле горы Афон. Погибли три сотни кораблей, более двадцати тысяч людей. И Мардоний так и не сумел забыть ни злой рок, ни несчастные обстоятельства, помешавшие его победе над греками.

Посему на пирушках он в известной мере подталкивал своего шурина к тем словам, которые Царь Царей только что произнёс. Мардоний, являвшийся скорее полководцем, чем государственным деятелем, был рад предоставить своему царственному родственнику всю честь разжигания новой войны с греками. И он с пылом провозгласил:

— Высокий государь! Ты не просто самый великий среди всех персов, коих доселе озаряли лучи солнца, ты величайший и среди всех, которым предстоит существовать.

Восторг Мардония был абсолютно искренним. И в голосе его не было иронии: он попросту не знал, что это такое. Душа его, душа воина, принадлежала ещё и самозабвенному мечтателю. Однако сам он об этом не подозревал, думая лишь о величии Персии и её царя. Посему он продолжил:

— Ты не можешь более позволять этим европейским ионянам, народу низменному и презренному, оскорблять нас. Разве не победили мы саков, индийцев, эфиопов, ассирийцев и прочие бесчисленные народы, никогда и ничем не вредившие нам? Не должны ли мы теперь всем сердцем устремиться к победе над греками, пришедшими в Сарды, чтобы осквернить наши святилища? Чего нам бояться? У нас больше войска, больше сокровищ. К тому же греки с похвальной глупостью стремятся сражаться с нами на просторных равнинах. Они считают, что избыток пространства позволяет им справляться с более многочисленным войском — это когда у них хватает отваги! А вот именно её им не хватило, чтобы сразиться со мной в Македонии, когда я командовал персидской ратью. О, царь, мы не просто сильнее всех в бою, мы ещё и опытнее! Победа будет за нами!

Гулом роя пчёл пронёсся по просторной палате одобрительный ропот. Тем не менее пронёсся он над собравшимися лишь по той причине, что при персидском дворе было принято выражать вслух одобрение говорящему. В глубине же сердца персы, не забывшие про Марафон, не хотели новой войны, хотя Ксеркс и утверждал, что вся правда о Марафоне ещё не стала известной. И посему вельможи были довольны, когда со второго из сидений, почивавших на когтях золотых львов, поднялся старый Артабан, сын Гистаспа и дядя Ксеркса со стороны отца. Он проговорил:

— Государь! Если ты хочешь знать, истинно ли твоё золото, сравни его с другим! Ты сказал собственное мнение и слышал Мардония, сопоставь эти слова с моими. Разве я в прошлом не советовал твоему отцу и брату моему Дарию не идти войной на скифов? Он не послушался моего совета, и войско его погибло в Скифии. Ты хочешь построить мост через Геллеспонт, чтобы переправить своё войско в Европу. Что будет, если враги уничтожат мост через пролив? Как тогда вернётся домой твоё великое войско? Будь осторожен, о, великий царь! Самая большая опасность всегда угрожает высочайшему из смертных. Молния поражает башни и слонов, а муравьи невредимыми переживают грозу в своём муравейнике. А тебе, Мардоний, не следует позорить греков! Твоего пренебрежения они не заслуживают. Тебе надлежит вспомнить всё, о чём ты забыл или что ты предпочитаешь толковать на свой собственный лад! Тогда ты не сможешь навлечь на персов беду. И сам не окажешься распростёртым где-нибудь на аттической или лакедемонской земле, на прокорм псам и стервятникам.

Мудрые эти речи, подкреплённые авторитетом возраста, не пришлись по вкусу ни Ксерксу, ни Мардонию. Тем не менее, как и всегда, тронный зал обежал одобрительный ропот вельмож. В конце концов, никогда нельзя было заранее предсказать, какое именно решение примет царь. Мудрость и предусмотрительность требовали благопристойного одобрения. В гневе поднявшись с места, Ксеркс крикнул:

— Ты трус и старая баба! Я оставлю тебя здесь среди прочих женщин. Я сын Дария и числю среди предков своих Гистаспа, Арсама, Кира, Камбиза и Ахемена. Я не могу быть меньше их. И мне не нужно меньшего, чем власть над миром. Я хочу войны. И я решил воевать.

Вельможи с ужасом внимали Ксерксу. Тем не менее согласное пчелиное жужжание вновь огласило тронный зал, просочившись сквозь бороды. Артабан опустился на своё сиденье, мрачно повесив голову. Мардоний весело, словно молодой лев, оглядывался по сторонам, а Ксеркс обратил к собравшимся золочёную спину, показывая тем самым, что совет закончен.

Он отправился в свои покои, удовлетворённый тем, что вельможи одобрили задуманный им поход против Греции.

Череда князей, сатрапов и вельмож потекла из тронного зала. И в пустующем зале, над которым на сотне колонн парили поддерживающие балки кровли двойные быки, стал более заметным оставленный царский трон, украшенный оскалившимися львами.

Такие же львы, символ высшей власти и силы, шествовали друг за другом на покрытом глазурью фризе, окружавшем неизмеримо огромный зал: львы белые, как слоновая кость, с зелёными и синими гривами, львы, напрягающие мощные плечи, львы с оскалившимися пастями и высоко поднятыми хвостами.

Когда зал опустел, Атосса, мать Ксеркса, близоруко щурившаяся старуха, тело которой полностью скрывала фиолетовая мантия, появилась из-за позолоченной решётки. Обратившись к теснившимся возле неё трём другим царственным вдовам Дария, старшая над ними, она произнесла:

— Можно не сомневаться: война состоится. Мне нужны рабыни — афинские и дорийские. Лучших я не встречала.

Глава 2

Как только Ксеркс оказался в полном уединении, ночь и молчание придали случившемуся событию несколько другой облик, чем тот, в котором представало оно перед ним, когда царь смотрел на своих сатрапов. Присев на край ложа, опирающегося на львиные когти, — точнее, престола, но престола ночного, Ксеркс подпёр ладонью бородатый подбородок. Царь невольно обнаружил перед собой уйму сложностей.

Объявить войну грекам? Построить мост через Геллеспонт? Но возле горы Афон вечно бушуют штормы, уже погубившие часть персидского флота. Вскипев гневом, царь мысленно погрозил кулаком богу ветра, не желавшему считаться с ним. Он вдруг решил не начинать войну, и решение это казалось весьма человеческим и соответствующим переменчивому характеру его натуры. Облачившись в ночную одежду, погрузившись в недра собственной опочивальни, Царь Царей зачастую приходил к решению, противоположному тому, что было принято в золотом парадном наряде, посреди всего блеска и пышности царского совета. И тем не менее Ксеркс был недоволен и советом, и матерью, и Мардонием. Опустившись на ложе, он уснул. (В те дни владыка персов ещё не страдал бессонницей).

Уснув же, Царь Царей увидел сон. Сны прорицают будущее, часто они вздорны, но, будучи пророчествами, они кажутся нам добрыми или злыми. Как правило, Зевс, которого персы почитают наравне с греками, пусть и несколько иным образом, посылает добрые сны богам, героям и простым смертным. Кто же послал Ксерксу тот сон — Ахриман или Зевс? История умалчивает об этом. А мы знаем лишь то, что царю персов привиделся высокий, светящийся и крылатый воитель, обратившийся к нему с такими словами:

— Что такое, Ксеркс? Неужели ты вдруг передумал воевать, приказав своим сатрапам призвать на службу столько воинов, сколько выставляет каждый из них за три года? Откуда такая нерешительность? Говорю тебе: ты должен идти в поход.

Ксеркс проснулся, охваченный гневом и страхом. Война? Нет, войны он не хотел. Обругав дурацкое сновидение, он повернулся спиной к окружающему и вновь уснул. На следующий день он снова собрал возле себя сатрапов. Многие из них уже отправились в собственные сатрапии, чтобы поторопиться со сбором войска, однако, перехваченные на своём пути быстрыми гонцами, узнав от них царскую волю, они повернули назад коней, повозки и свиты. Князья вступили в тронный зал — в тот самый момент, когда Ксеркс объяснял, что изменил свои намерения. В речи, полной самых общих фраз, он повествовал об осторожности, которой решил придерживаться в дальнейшем.

Он говорил красноречиво, речь об осмотрительности доставляла царю несомненное удовольствие. Только что вернувшиеся вельможи не сразу уловили значение его слов, они ничего не поняли… просто потому, что стояли чересчур далеко от престола. Приложив ладони к ушам, они пытались усвоить смысл чрезвычайно изящных словесных оборотов, которыми Ксеркс призывал к осторожности. А потом они услышали, что Ксеркс извиняется. Впечатления ради, царь даже подпустил в свой голос слезу. Извинялся владыка перед своим дядей Артабаном — за то, что вчера назвал его старой бабой. Утверждение это не носило обидного смысла, объявил Ксеркс, погружаясь в толкование разнообразных оттенков, которые могут иметь в персидском языке два слова — «старая женщина». Артабан был растроган. Не поднимаясь со своего места, он молитвенно простёр руки к царственному племяннику, прося владыку пощадить чувства подданных. Ксеркс закончил свою речь риторической фигурой, произведшей на присутствующих глубокое впечатление:

— Посему я не желаю воевать с греками. Возвращайтесь к себе и занимайтесь своими делами…

Глава 3

Мардоний не был доволен. Он был упрям и ощущал, что должен действовать. В Сузах, при дворе, ему было скучно, и он являлся страстным сторонником войны с Грецией. Кстати оказалось, что и Атосса мечтала о том же — о небольшом походе на Грецию, чтобы раздобыть там рабынь, аттических и дорийских. Посему Мардоний сослался на головную боль, чтобы не присутствовать в ту ночь на званом пиру. И поэтому поссорился со своей женой Артозострой. Он даже дошёл до того, что сказал ей, царской сестре, что имя её нельзя назвать благозвучным. Артозостра! Имя это он произнёс с самым презрительным ударением. Не оставшись в долгу, царевна тут же отметила, что его собственное имя впору не персу, а греку. Мардоний! Она прямо назвала своего мужа греком. Тот стал уверять, что имена других знатных персидских владык не менее похожи на греческие. Мардоний даже прослезился от ярости. Увидев слёзы на лице своего мужа, Артозостра заключила его в объятия. В свой черёд обняв супругу, Мардоний разрешил ей отправиться на пир без него. Ксеркс, восседавший вместе с своей женой Аместридой на пиршественном троне, весьма удивился, когда Артозостра явилась без мужа. У Мардония болит голова, объяснила она.

В ту ночь Ксеркс увидел свой прежний сон.

— Сын Дария, — объявил крылатый воитель, — внемли и узнай, что станет с тобой, если ты не последуешь моему совету и не выйдешь в поход на греков. Ты съёжишься и станешь маленьким… Вот таким. — И пригрезившийся царю воин полным насмешки жестом отмерил двумя пальцами, насколько крошечным сделается в этом случае Ксеркс.

Царь проснулся в страхе.

— Дядя! — вскричал он. — Дядюшка Артабан!

Из соседних палат в царскую опочивальню вбежали царица Аместрида и Атосса.

— Мне нужен мой дядя! — возопил Ксеркс.

Из других дворцовых покоев к царю уже спешили окружённые служанками и охранниками Артозостра и Мардоний.

— Мне нужен дядя Артабан! — настаивал на своём Ксеркс.

Он бросился в объятия вошедшего дяди, и Артабан повёл царя в его собственные покои.

— Дядя! — воскликнул Ксеркс. — Этот сон посетил меня уже второй раз. Он предрекает, что я уменьшусь до такого размера, — царь показал пальцами, до какого именно, — если не объявлю войну Греции.

Артабан встревожился самым серьёзным образом. Подобное умаление, увиденное во сне, предрекало падение Персидской державы. Что же делать?

— Дядя… — прошептал Ксеркс, содрогаясь всем телом и прижимаясь своей иссиня-чёрной бородой к груди Артабана. — Слушай! Лучше я буду говорить тихо, чтобы этот воитель не подслушал нас. Мы должны правильно истолковать мой сон. Я обязан знать, кто послал мне сие видение — Зевс, Ормузд или Ахриман. Посему завтра ночью ты должен укрыться моей царской мантией, надеть мои ночные одежды и лечь спать в мою постель. Если ты увидишь то же самое видение и воитель отдаст тебе такой же приказ, можно будет не сомневаться: сон послан богами. И тогда мне сразу станет понятно, как именно надлежит поступить.

Дядюшка Артабан принялся отнекиваться. Он сказал, что недостоин облачаться в царское одеяние и почивать на государевом ложе. Однако Ксеркс был настойчив. И дядя согласился — шёпотом, чтобы не вызвать подозрений являющегося во сне воителя.

Когда настала ночь, Ксеркс вместе с Артабаном на цыпочках направились в спальню, где последнему предстояло облачиться в государеву ночную рубашку. Перед дверью опочивальни Ксеркс оставил дядю. Тот вошёл внутрь, переоделся, как сделал бы сам царь, и лёг.

Артабан уснул, и во сне ему явился тот же воитель. Однако он превосходно знал, что является не Ксерксу.

— Артабан! — заявило видение. — Почему ты не даёшь Ксерксу объявить войну грекам?

Перепуганный Артабан поспешил к царю и произнёс:

— О мой царственный племянник! Сон этот был ниспослан тебе великими богами. Теперь я не сомневаюсь в этом. Я советовал тебе соблюдать мир, потому что не забыл, как массагеты[51] унизили Кира, эфиопы смирили Камбиза, а твой незабвенный родитель Дарий склонил голову перед скифами. Посему и счёл я за благо не испытывать судьбу. А теперь прикажи своим сатрапам собирать возрасты, призываемые в войско за несколько лет, и выступай в поход.

— Бог персов будет сопутствовать нам! — воскликнул Ксеркс.

В ту ночь ему приснился уже другой сон. На следующее утро царь призвал магов, вступивших в длинную колоннаду приёмного зала строгой чередой, — а было их трижды по девять, — и сразу же понял, что они в плохом настроении. И Царь Царей знал почему. Маги были не в духе, потому что он не попросил их истолковать свой первый и второй сон, а также сон Артабана. Маги шествовали, глядя перед собой, и не желали замечать своего властелина.

Тем не менее Ксеркс воскликнул:

— Внемлите, о, маги!

Они разом повернулись. Остроконечные митры[52] магов, казалось, кололи небо. Иссиня-чёрные бороды вились ровными кольцами. Все они были в равной степени старыми, почтенными и мудрыми. И все они были похожи друг на друга в своём вселяющем трепет обличье.

— Внемлите, о, маги! — повторил Ксеркс с улыбкой. — Истолкуйте сон, привидевшийся мне вчера!

И он поведал им свой новый сон: чело царя осенил венок, сплетённый из масличных ветвей, тут же распространившихся по всему миру, после чего венок исчез.

Маги, которых числом было трижды по девять, даже не обменявшись ни единым взглядом, дружно воскликнули:

— Царю суждена власть над всем миром!

Голоса их заставили Ксеркса вздрогнуть. Казалось, что все голоса сливаются в один-единственный голос.

Ксеркс остался на своём месте, а маги направились далее — к залу, где проходили их собрания. Чертог сей укрывался в самых недрах дворца, и, поскольку в нём царила темнота, никто из магов не заметил, что под завитками бороды каждого из них скрывается улыбка. В молчании вступали они в отведённую им палату.

Зал этот был просторен и посреди него не было ни кумира, ни алтаря. Дело в том, что персы не воздвигали ни алтарей, ни жертвенников своим богам, не было у них и храмов, доступных людям. Как только все маги очутились внутри своего святилища, его осенил таинственный свет.

И тут маги увидели улыбки на лицах друг друга.

В чрезвычайном испуге они попадали на землю и единым голосом возопили:

— Боже, помилуй Персию!

Глава 4

Персы называли греков варварами, и те отвечали им так же. Более того, греки называли варварами всякого, кто не принадлежал к их племени, и делали это осознанно. Возможно, правы были и те и другие, не исключено, что ошибались оба народа. Греки и персы не могли понять друг друга. Всякого грека раздражала одежда и поведение персов, их вера и обычаи. То же самое в греках смущало персов. О дружбе между ними не могло быть и речи.

Ксеркс презирал греков. Презирали их и маги; они считали эллинов низшей расой, потому что те возводили храмы своим богам и выставляли в них кумиров, доступных взглядам простонародья. Маги тоже возносили жертвоприношения, однако же они делали это на горных высотах, посреди громов и молний, а также приносили опалённые на огне жертвы солнцу, луне, земле, огню, воде и ветру. Самым чтимым богом являлся Митра. Он был сразу и мужчиной и женщиной, богом и богиней, силой дающей и силой приемлющей, понятной всему человечеству.

С тех пор как Кир покорил всю Азию — это произошло чуть более полувека назад, — персы властвовали над множеством разных народов. При Кире держава их была юна и полна энергии, как Греция при Ксерксе. И как только несметное количество народов покорилось деснице персидских царей, персы стали становиться всё более и более утончёнными и слабыми. Так велит закон роста, расцвета и увядания. Ксеркс не подозревал об этом; он не считал себя утончённым властелином. Но он ненавидел греков и решил победить и их — в соответствии со своими снами.

На всех просторах его великой империи, среди всех покорных царю народов набирали в войско людей.

Ум великого царя занимали в первую очередь два предмета: Геллеспонт и гора Афон. Решив перебросить мост через пролив, Ксеркс повелел, чтобы гору прорезали каналом, по которому его флот мог бы благополучно пройти в греческие воды. Уж тогда-то греческие боги ветров не сумеют снова разметать царский флот и уничтожить его возле мыса. В первые месяцы военных приготовлений на всех площадях и улицах персидских городов — а особенно в Сузах и Сардах — персы толпились перед огромными объявлениями, на которых было начертано письмо царя, обращённое к горе Афон: «Божественный Афон, упёршийся вершиной своей в облака, не смей более противиться мне, Царю Царей! Не выставляй слишком прочных скал на пути моих строителей и рабов, иначе я прикажу разломать тебя на кусочки и бросить их в море, словно мусор!»

Письмо было доставлено к горе царской почтой, каменотёсы высекли его текст на скалистых склонах Афона, чтобы гора не могла потом отпираться, что, мол, не получила послания властелина.

Из порта Элеунта, расположенного во Фракийском Херсонесе, на битву с Афоном выходили судно за судном. Гора, огромная, почитаемая, мысом далеко заходила в море, представляясь подобием обращённого в камень корабля титанов. Напротив горы лежали города и селения, спрятавшиеся в ущельях и долинах. С материком полуостров соединял перешеек шириной где в двадцать, а где в тридцать стадиев. По перешейку пролегала долина, а в ней располагался город Сана.

Десятки тысяч набранных персами солдат, прибыв в Сану, затопили мирный греческий городок, словно разлившееся море. Командовали ими Бубар и Артахевс. Все солдаты повиновались кнуту — как того требовали правила персидской дисциплины. Артахевс, родом Ахеменид, ростом был настоящий гигант, что всегда впечатляет в полководце. (Персы особо чтили и телесную величину, и всё колоссальное). В Артахевсе было целых пять локтей без четырёх пальцев, что равно семи футам и скольким-то дюймам. Голос его ужасал. Когда Артахевс повышал его, трепетали даже надсмотрщики, подгонявшие солдат кнутами.

Военные учения и ругань сопровождались успехами и в работе. Каждому из входящих в состав Персидской державы народов было предписано прокопать определённую часть перешейка. Всё было поделено по справедливости. Каждый народ получил свой участок, отмеренный верёвками и стальными тросами. Работы начались близ города Саны, и под свист кнутов люди взялись за кирки и принялись рыть землю и ломать камень. Гора Афон поддавалась усилиям персов без особой охоты, но тем не менее уступала. И наконец она оказалась прорытой — от берега до берега — в качестве наказания за то, что несколько лет назад греческие боги ветров, кружившие вокруг её вершины, разметали во все стороны флот Мардония.

Морские чудовища, в прежние времена поглощавшие утопающих мореходов, выглядывали теперь из бушующих волн, пытаясь понять, что происходит. С удивлением и недовольством смотрели они на всё глубже и глубже рассекавшее Афон рукотворное ущелье. Каждое утро — на всякий случай, поскольку работа продвигалась вполне удовлетворительно, — персы приносили жертвы и злым ветрам, и морским чудовищам.

Глубина прокопа росла. Наконец волны заплескались у ног тех из каменотёсов, кто стоял ниже. Они передавали отколотые глыбы наверх по лестницам. Поднимаясь вверх со ступеньки на ступеньку лестницы, прикреплённой к скале железными скобами, переходя из десятков тысяч рук в десятки тысяч рук, камни взлетали всё выше под свист кнутов. Стонала сама истязаемая скала. Кирки и молоты выбивали из камня железную песнь, под которую стены отступали всё дальше. Полные песка и битого камня корзины бесконечной чередой поднимались по верёвкам. На самом гребне корзины высыпались. Обитавшие в пещерах львы, в те времена ещё водившиеся в Европе, в страхе бежали или бросались в море: где их немедленно пожирали морские чудовища. Гора Афон покорялась, и гонцы докладывали о ходе строительства Ксерксу, готовившемуся к переходу из Суз в Сарды и посылавшему браслеты — почётные награды среди персов — Артахевсу и Бубару.

Тем временем склоны прорытой расщелины начали осыпаться под дробь молотов и кирок, усердно разбивавших камень. Глыбы с грохотом валились на лестницы и на рабов. Начиналась ругань и большая порка, проводилась расчистка, и камни вновь ползли вверх по заново возведённым лестницам. Гигант Артахевс лично выезжал на своём огромном жеребце к краю рукотворного обрыва, чтобы следить за работой. Руки его уже буквально исчезали под браслетами, присланными ему царём.

Коршуны садились на трупы погибших, которых извлекали из-под обломков лишь для того, чтобы поднять наверх и сбросить по другую сторону горного склона вместе с песком и щебёнкой. По ночам, когда среди облаков по небу скользила луна и мир ложился на гору, над трупами кружили коршуны, управлявшиеся с покойными по персидскому обряду. Уже на следующий день от несчастных не оставалось ничего.

Финикийцы, искусные во всём, и на сей раз доказали своё умение. Свой участок канала они начали пробивать на большей ширине, чем все остальные, и по мере углубления сужали ложе канала, поэтому у них обвалов не было.

Бубар, командовавший частью сапёров, был наделён ехидной душой. Глядя на своё воинство, идущее под хлыстами надсмотрщиков — из седла своего коня, стоявшего возле гигантского Артахевса, — он улыбнулся, пожал плечами и прошептал, склонившись к своему соседу:

— Чистое безумие! Экипажи наших судов легко могли бы перетащить свои корабли через перешеек. Канал здесь совсем не нужен.

Но Артахевс нахмурился и молвил:

— Канал всё-таки лучше. А наш канал будет таким широким, что по нему смогут проплыть бок о бок сразу два корабля.

— Конечно же, канал надёжнее, — немедленно согласился Бубар.

Когда дело ограничивалось словами, Бубар всегда подчинялся Артахевсу. Только улыбка его становилась всё более и более ехидной. Однако, не замечая сей улыбки, Артахевс повёл могучими руками, зазвенев при этом многочисленными браслетами. Бубар же сдвинул свои собственные повыше так, чтобы они не звенели, и подумал о том, что, когда канал будет достроен, он разбогатеет настолько, что…

Глава 5

Тем временем Ксеркс уже шествовал в Сарды во главе каппадокийского войска. Какой же из сатрапов получил из царской руки самый красивый дар за лучшее войско? История не знает его имени и, по всей видимости, никогда не испытывала потребности в подобном знании. Ксеркс прибыл во Фригию, в Келены. Войска остались за стенами. Царь Царей посетил все достопримечательности города. На центральной площади ему показали мраморную чашу, из середины которой истекает Катарракт, река, впадающая в знаменитый Меандр. Когда царь осмотрел источник — вовсе не произведший на него особого впечатления, хотя достаточно странно видеть перед собой реку, рождающуюся на рыночной площади, — его повели в храм Аполлона. Сокровищем этого святилища являлась белая кожа, содранная заживо с Марсия Молчаливого, посмевшего посчитать себя соперником Аполлона в пении и игре на флейте. Содрав кожу со своего ещё живого конкурента, Аполлон поступил несправедливо, ибо Марсий, сын Эагра, изобретшего в Келенах флейту, играл на созданном своим отцом инструменте лучше бога, вне сомнения считавшего флейту предметом куда более низменным, чем его лира. Кожа показалась Ксерксу не более интересной, чем исток Катарракта, и царь изрёк:

— Ничем не примечательный городишко, эти Келены. — И он огляделся по сторонам в неблагоприятном расположении духа.

Занятый царём дворец давно обветшал, и персидские декораторы вкупе с архитекторами за несколько отведённых на это дней едва сумели привести его в благопристойный вид. Выбрали этот дворец лишь из-за его величины, позволявшей разместить сразу всю свиту Царя Царей. Ксеркс уже намеревался задать своим приближённым следующий вопрос: «Неужели во всём городе действительно нет ничего такого, на что стоило бы посмотреть?» — когда на противоположной стороне площади появилась целая процессия.

— Кто бы это мог быть? — поинтересовался удивлённый владыка.

Близстоящие с почтением нашептали ответ приближённым царя, которые передали его Ксерксу:

— Великий деспот[53]! Это лидиец Пифий. После тебя он самый богатый человек во всём мире. Пифий подарил твоему отцу Дарию золотой платан и золотую виноградную лозу, которые находятся сейчас в твоём дворце в Сузах.

Ксеркс прислонился к спинке трона и преисполнился ожидания. Пифий, оставив свои носилки, в окружении многочисленной свиты отправился навстречу Царю Царей, а там уткнулся носом в землю, простерев руки перед собой, и все прочие, кто был с ним, тоже пали ниц перед Ксерксом.

После этого Ксеркс, обменявшись с Пифием несколькими фразами, спросил у старика, насколько тот на самом деле богат. Вопрос этот донесла до нас история. Нормы поведения в те времена были несколько другими, и царский вопрос выражал собой лишь благосклонную заинтересованность.

Точно так воспринял его Пифий. И обрадовался, поскольку вопрос сей естественным образом подводил его к собственной цели. Он молвил:

— Царь Царей! Зачем мне скрывать своё богатство и утверждать, что я никогда не считал его? Скажу тебе, чем именно я располагаю. Узнав, что ты идёшь к берегам Греческого моря, я приступил к подсчётам, чтобы отдать тебе всё своё состояние для ведения войны. И я насчитал две тысячи талантов серебра и четыре миллиона без семи тысяч золотых статеров, которые зовутся у нас дариками по изображению Дария, которое выбито на них. И всё это сокровище я отдаю в твою походную казну, о, великий деспот.

Ксеркс был весьма польщён и доволен.

— Но как же ты сам? Хватит ли тебе на жизнь, Пифий?

— Господин, — скромно ответил лидиец, — у меня остаются мои поместья и рабы.

Признаем, впрочем, что он умолчал о восьми тысячах талантов серебра и двадцати миллионах золотых статеров, которые вместе со своими сыновьями укрыл под мозаичными полами своих дворцов и загородных вилл.

Ксеркс благосклонно улыбнулся: он вновь пришёл в хорошее настроение.

— Оставив Персию, — промолвил Царь Царей, заиграв улыбкой над иссиня-чёрной бородой, — я ещё не встречал столь благородной щедрости и возвышенного патриотизма. Прими же в ответ, о Пифий, мою царственную благодарность и дружбу.

Ксеркс обнял Пифия и поцеловал его в уста. Высшей почести перс не мог оказать персу. На мгновение иссиня-чёрная и седая бороды соприкоснулись.

— А ещё, — добавил Царь Царей в приступе великодушия, — чтобы дар твой составил четыре миллиона, и ни дариком меньше, я сам добавлю к нему семь тысяч своею царственной рукой.

В знак одобрения закивали бородатые головы.

— Наслаждайся же с миром всем, что у тебя осталось, о Пифий, — промолвил царь, — и хорошо следи за своим состоянием, чтобы ты всегда мог повторить свой сегодняшний поступок. Ты не пожалеешь о нём ни сегодня, ни в грядущие дни. Не возляжешь ли ты вместе со мной за трапезой?

Пифий, конечно же, согласился. Он не стал напоминать о том, что сам устраивал пир, на который только что получил приглашение, и что войско, оставшееся за стенами города, нанято на его деньги. Шествуя рядом с царём, он вступил в поспешно украшенный дворец, не считая необходимым вспоминать о том, что лично выдавал царскому дворецкому драгоценные ковры, золочёные ложа и недостающие золотые сосуды.

Словом, день прошёл самым удачным образом, а ночь принесла царю новые радости.

Глава 6

В это время царские жёны оставались позади войска — в Сузах. Дворец Царя Царей, являвшийся колоссальной крепостью, представлял собой огромное скопление дворов, галерей, садов для отдыха, залов, террас, и занимали его жёны совместно с многочисленными наложницами. А вокруг царицы Аместриды, вокруг четырёх царственных вдов Дария, незабвенного родителя Ксеркса, вокруг младших царевен, княгинь, княжон и наложниц тысячами кишели рабы. Точное число их было ведомо лишь великому евнуху, который утаил его от истории.

Стояла весна, и из сада, примешиваясь к сытному запаху готовящейся еды, доносилось благоухание роз, роз персидских, огромных пламенных бутонов, втекавшее в просторный, открытый, многоколонный чертог, где обитали царица Аместрида, четыре царственные вдовы и царевны.

Все они, скрестив ноги, сидели кружком на квадратных тахтах. Царица Аместрида ткала на установленном перед нею станке блестящими нитями мантию для Ксеркса. Напротив царицы располагались старейшая из царственных вдов — Атосса. К ней относились с трепетным уважением, по крайней мере, когда полуприкрытые веками глаза её обводили женские покои. Ей было уже за шестьдесят, а для персидской царственной вдовы это внушительный возраст.

Атосса была дочерью Кира, что само по себе давало ей право требовать к себе чрезвычайного уважения. Жизнь Атоссы началась на самой заре возвышения Персидской державы, и почтение это обуславливалось не только человеческими, но и историческими соображениями. Атосса была женой трёх царей Персии. Всё, что в течение более половины века происходило в Сузах и во дворце, являлось частью её собственного жизненного опыта, это требовало не просто почтения, а вселяло трепет. Ей была известна каждая интрига, каждое убийство, каждый недавний секрет. И теперь, сидя напротив Аместриды, опустив на колени руки, украшенные увесистыми кольцами с тяжёлыми аметистами, она смотрела перед собой прищуренными глазами, словно пытаясь заметить новые дворцовые козни и опасаясь, что очередная интрига пройдёт мимо неё.

Первым мужем Атоссы был её собственный брат Камбиз. Она вышла за него потому, что закон требовал от царя посадить рядом с собой на троне собственную сестру. Когда сгинул Камбиз, Атосса подчинилась другому семейному правилу, в соответствии с которым победоносный царь должен был взять в жёны всех супруг своего предшественника. Она вышла за самозванца Смердиса, по-персидски — Бардию. (Волнующая была пора, наполнившая событиями жизни дворцовых женщин, когда некий мидянин провозгласил себя Смердисом, братом Камбиза). Когда Дарий вместе с прочими заговорщиками разоблачил лже-Бардию, Атосса стала женой нового победителя, а именно Дария. Теперь она являлась царицей-матерью, родительницей Ксеркса, Царя Царей. И она внимательно следила за всем происходящим в кружке царственных женщин, чтобы какая-нибудь тайна не смогла избежать её стареющих глаз.

Позади Атоссы перешёптывались две девицы-рабыни, не забывая перематывать для царицы на шпульку золочёную нить:

— Пророчество говорит, что Атосса…

— Что?

— Будет сожрана царём.

— Брр!

Вторая рабыня поёжилась, обе захихикали. Тем не менее Атосса услыхала произнесённое шёпотом её собственное имя.

— Что там сказала та вот ведьма?! — воскликнула она пронзительным голосом.

— Которая, о дочь Кира, мать Ксеркса, высшая среди матерей? — спросила Аместрида, глядя от своего станка на почтенную Атоссу.

— Сидонская девка, сидящая за тобой. Над чем это они обе хихикали?

— Над пустяками, — умиротворяющим тоном ответила Аместрида, продолжая ткать. — Это же девчонки. Они будут смеяться, даже если муха пощекочет им нос.

— Идите-ка сюда обе! — приказала Атосса, и руки её легли на кнут с аметистовой рукоятью, лежавший возле неё на кушетке. Сидонийка вместе с подружкой взвыли, однако Атосса строгим голосом прикрикнула: — Быстро сюда!

Обе рабыни согнулись перед кушеткой Атоссы в низком поклоне.

— Мерзкие маленькие лентяйки! — обругала их Атосса, замахиваясь кнутом и опуская его.

Впрочем, дрожащая старческая рука не была меткой. Хлыст лишь чуть задел спины девиц. Тем не менее они бежали прочь с громкими рыданиями — одна направо, другая налево — с изяществом плясуний, чтобы укрыться за спиной царицы.

— Теперь займитесь пурпурным шёлком! — приказала недовольная Аместрида.

Девицы вновь принялись мотать нитки и хихикать, старательно прячась за Аместридой и её ткацким станком. Слева от Атоссы на своей тахте восседала Артистона, справа на двух других сиденьях находились Фаидима и Пармис.

Это были три других царственных вдовы, жёны Дария, незабвенного родителя Ксеркса. Так сидели они между занятых делом рабынь.

Наконец толпа прачек внесла в покои корзины, в которых лежали шали и платки царицы и княжон. Возле Пармис сидела Артаинта, юная и пригожая дочь Масиста, сводного брата царя, рядом же с Артистоной была Артозостра, сестра Ксеркса, рождённая не Атоссой, и жена Мардония, племянника царя.

Женщины, принёсшие выстиранные вещи, не были в точности осведомлены о семейных связях, существующих между царицами, царевнами, княгинями и княжнами, и их родстве с царём, его братьями и племянниками. Сложные связи эти запомнить было трудно. При персидском дворе братья женились на сёстрах, племянники, племянницы и их дети заключали между собой браки, и посему, за исключением непосредственно заинтересованных лиц, никто не мог отыскать в этом родстве ни головы, ни хвоста. И среди персов это вообще никого не занимало; пишущий же сии анналы также не советует никому затевать выяснение.

Рабыни-прачки поставили большую корзину возле тахты Атоссы. Царица-мать, прищурясь, заглянула в неё. Её собственные служанки-рабыни принялись извлекать выглаженные и аккуратно сложенные вуали, в то время как сама Атосса читала вслух прачечный список:

— Семь фиолетовых вуалей из египетского виссона с расшитыми золотом подолами.

— Вот они, высочайшая, — проговорила Бактра, старшая среди рабынь, вынимая одежду.

— Трижды семь… — продолжила чтение Атосса.

Такие же корзинки рабыни поставили перед сиденьями прочих царственных вдов и царицы, и теперь прачки выкладывали одеяния и платки, а госпожи читали вслух свои списки.

— Дочь Кира, — произнесла Артистона, сидевшая возле Атоссы, но на собственной кушетке, — не помечен ли этот платок твоим царственным «А»?

И она передала носовой платок царице-матери. Девушки-рабыни протягивали вперёд руки, чтобы способствовать движению платка от царицы к царице. Однако услуги их оказались излишними. Схватившая платок Атосса уже внимательно рассматривала его.

— Так и есть, Артистона! — проговорила царица-мать тоном наполовину раздражённым, наполовину дружелюбным. — Путаница эта никогда не закончится.

Взвившийся кнут хлестнул воздух. Девушки-рабыни одновременно припали к полу. Внезапно смилостивившаяся Атосса положила свой хлыст.

— Семь раз по семь полотняных ночных рубашек.

— Столько различных «А» путают прачек, — проговорила Артистона.

Мягкая и добрая, она была любимой женой Дария, четвёртой по рангу. Блистательная красавица, она оставалась девственной до дня их свадьбы. Дарий приказал сделать золотую статую, изображавшую Артистону. Сыном её был Гобрия, отец Мардония. Мардоний, побуждавший Царя Царей к войне, являлся племянником Ксеркса. Второй сын её носил имя Арсам. Он, подобно Мардонию, был полководцем и возглавлял войско арабов и эфиопов. Мардоний, как уже сказано, был женат на сестре Ксеркса, Артозостре, сидевшей возле Артистоны и по браку ставшей её племянницей.

— Достопочтенная бабушка! — проговорила Артозостра.

Невзирая на родство всего лишь по браку, она была похожа на свою бабушку. Отнюдь ещё не старая, успела уже поблекнуть: в Персии царственная вдова никогда не бывает молодой, а все женщины царского рода в той или иной степени похожи друг на друга.

— Вот три платка, окрашенные тирским пурпуром, и помечены они твоим собственным «А».

Артистона, любимая жена Дария, приняла платки из рук племянницы. Рабыни же на всякий случай принялись деловито копаться в корзинах.

— А к кому попала моя вуаль с солнцем, вышитым в самой середине? — расстроенным голосом вопросила Аместрида.

— Свят, свят, свят! — вскричали рабыни, бросаясь ниц, ибо само слово «солнце» было священным.

— Она у меня, царственная тётя Аместрида! — воскликнула молодая Артаинта, собственной персоной отправившаяся к царице с украшенной солнцем вуалью.

— Свои вещи я помечаю только знаком солнца, — с важным видом заметила Аместрида.

— Свят, свят, свят! — забормотали рабыни, зажужжав словно пчёлы посреди роз.

— Тем не менее вещи постоянно теряются, — продолжила Аместрида. — Артаинта! А эти платки помечены твоим «А».

— Да, царственная тётя, — согласилась Артаинта, принимая крохотную стопку.

Аместрида внимательно поглядела на неё.

— Девица, ты превращаешься в красавицу, — промолвила царица, пожалуй, излишне резким тоном. — Постарайся только не сделаться слишком красивой.

— Конечно же, царственная тётя, — ответила, улыбаясь, ничего не понявшая Артаинта. — Моя мать красивее меня.

— Кстати, почему её нет здесь? — спросила царица.

— Она засахаривает плоды роз.

— Ах, так, — усмехнулась Аместрида.

Тем временем Фаидима и Пармис, две другие вдовы Дария, вторая и третья по рангу, тихо считали свои платки и вуали. У них никакой путаницы не было: их бельё было помечено буквами «Ф» и «П».

Пармис была дочерью Фаидимы и Смердиса, брата Камбиза, убитого по его приказу. Фаидиме, старшей сестре Аместриды, подобно Атоссе, пришлось выйти замуж за лже-Бардию, и ничто не доставляло ей такого удовольствия, как в очередной раз пересказывать историю самозванца, хотя всякий при дворе и так знал её наизусть. Посему царица Аместрида с удовольствием поддразнивала Фаидиму, тем самым заслуживая популярность среди младших жён. И теперь, устав ткать — выстиранные вещи уже унесли, — она произнесла медоточивым голосом:

— Драгоценнейшая сестрица, царственная Фаидима, старшая сестра моя! Прошу тебя, расскажи нам, как открылось, что лже-Бардия вовсе не Смердис, а лживый маг. Прошу тебя, о старшая дочерь Отана, отца моего, дражайшая сестрица, поведай же нам во всех подробностях, как это случилось.

Царица Аместрида указала в сторону прихожих. Там сидели и сновали сотни наложниц, окружённые сотнями рабынь. Все они ткали, пряли, вышивали или засахаривали плоды роз. Заметив, что царица Аместрида вновь пытается заставить свою сестру Фаидиму поведать знакомую историю, они заторопились со всех сторон. За ткацким станком, за кушетками Артозостры и Артаинты возникло целое море голов и головок, принадлежавших персидкам, бактрийкам, жительницам каспийских берегов. Были среди них лица широкие и узкие, с кожей цвета бледного янтаря или жёлтой чайной розы, на них искрились шаловливые глаза, поблескивавшие из-под подведённых чёрной краской бровей, со смешливыми носами и узкими ротиками… Все они теснились друг к другу. Три других царственных вдовы, Пармис, дочь истинного Смердиса, или Бардии, Артистона, возлюбленная жена Дария, и Атосса, вселяющая трепетное почтение, украдкой переглянулись, обратив взоры к своей товарке, готовой выложить заново всю свою повесть.

Фаидима приступила к рассказу:

— Разве я уже не говорила об этом? Нет? Тогда, конечно, я охотно всё поведаю вам. Итак, я дочь Отана, была одной из жён Камбиза, в числе которых находилась и Атосса, правда ведь?

Атосса ласково закивала. Её забавляло стремление Фаидимы в очередной раз рассказать свою повесть. Фаидима была лишь немного моложе Атоссы, но старуха считала её впавшей в детство. Сама-то она подобного допустить не могла. Атосса сожалела лишь о том, что теперь никто более не знакомит её с новейшими дворцовыми секретами и интригами, и это было воистину непереносимо. Тайны и козни составляли весомую часть её жизни, и против собственной воли дочь Кира принялась слушать, поглядывая по сторонам и кривя рот в сердитой ухмылке.

— Когда Камбиз выступил в поход на Египет, чтобы покорить его… — начала Фаидима монотонным тягучим голосом. И тут же перебила себя: — Он был сумасшедшим, почти безумным. В самом ли деле, был он помешанным или нет, о дочь Кира?

— Брат мой не всегда находился в своём уме, — пробормотала Атосса, которая, пусть всё это и было шуткой, ощущала, как прошлое встаёт перед нею.

— Да, он был безумен, — продолжила Фаидима. — Ибо в Мемфисе он посмеялся над богом Аписом и зарезал его собственным кинжалом, поскольку брат мой был убеждён в том, что молодой бычок не может являться богом.

— Боги и наказали его за святотатство, — произнесла Пармис, третья из царственных вдов. — Наконечник ножен его меча не вовремя отвалился, и царь получил смертельную рану в то же самое место, куда ранил Аписа.

— Это случилось в Экбатанах, — пробормотала Атосса. — Оракул предсказывал Камбизу, что тот умрёт в Экбатанах. Однако он имел в виду Экбатаны Мидийские, Город Семи Стен, где Камбиз оставил свои сокровища. Там, как считал он, надлежало ему умереть, покончив с делами. Но скончался он в Экбатанах Сирийских.

Всё это она прошептала почти неслышно. Женщины, столпившиеся позади Атоссы и её ткацкого станка, слушали, украдкой посмеивались.

— Ну что ж, — вновь приступила к рассказу Фаидима. — Когда Камбиз пошёл на Египет, чтобы покорить его, маг Патизиф, управлявший имениями царя в Сузах, решил, что брат его, также носивший имя Смердис, подобно твоему отцу, Пармис, дочь Смердиса…

Фаидима кивнула в сторону кушетки, на которой застыла Пармис.

— Да, отец мой Смердис, которого Камбиз убил рукою Прексаспа, поскольку ему приснилось, что брат занял его собственный престол и голова его возвысилась до небес… — напомнила себе самой Пармис.

— Это случилось здесь, — пробормотала Атосса, — здесь, на женской половине.

Перед ней возникла сцена из прошлого.

— Итак, в голове Патизифа засела мысль, — монотонно бубнила Фаидима, — сделать своего брата, который также носил имя Смердис и был очень похож на брата Камбиза…

Наложницы, теснившиеся позади Аместриды, и рабыни, толпившиеся позади наложниц, и даже Аместрида за своим ткацким станком уже корчились от смеха.

— …Царём вместо его брата Камбиза. В конце концов Камбиз находился далеко, а Смердис, брат Патизифа, как и брат Ксеркса, носил имя Смердис и был очень похож на царя. Однако у него не было ушей. Кир, твой благородный отец, Атосса, приказал отрубить их за какой-то проступок, правда, я не помню, за какой именно.

— Бедняжка Фаидима, — обратилась к своей внучке Артозостре Артистона, сидевшая на другой стороне от Атоссы. — Она до сих пор не узнала, за какой проступок Смердис утратил свои уши, но Аместриде и наложницам не следовало бы так часто смеяться над ней.

Однако Артистона и юная Артозостра, сидевшая напротив неё, обменялись понимающими и весёлыми взглядами, поскольку Фаидима вновь приступила к повествованию.

— Тем не менее лже-Бардия, — невозмутимо продолжала она, — никогда не показывался перед князьями и всегда прятался во дворце. Возникли подозрения. И первым усомнился мой отец Отан…

Фаидима умолкла, чтобы положить в рот засахаренный розовый плод с большого круглого блюда.

Прожевав, Фаидима проговорила:

— Он первым начал подозревать, что человек, называвший себя Смердисом, на самом деле самозванец. И тогда отец мой стал расспрашивать меня о Смердисе, с которым я спала, когда с ним не спала ты, Атосса, или другие женщины. Так, Атосса?

Та нахмурилась. Гнев и неприязнь нашёптывали едкий ответ, но, подобно всем остальным, она наслаждалась всей этой историей в исполнении Фаидимы. И посему Атосса с улыбкой качнула головой в знак согласия, в то время как подозрительный взор её пытался увидеть сквозь ткацкий станок, ограничиваются ли царицы, Аместрида и прочие женщины насмешкой над Фаидимой.

— Однако я никогда не видела истинного Смердиса, брата Камбиза и твоего отца, Пармис…

— Да, моего отца, — вспыхнула Пармис. — И Камбиз совершил низкий и постыдный поступок, убив его.

— Вот что, — проговорила Атосса с царственной надменностью. — Камбиз был моим братом и мужем, Пармис. И я прошу тебя не забывать об этом.

Вмешалась Аместрида:

— Умоляю тебя, продолжай, старшая сестра, драгоценная Фаидима. Что было потом и что спросил у тебя твой отец Отан?

— Он спросил, не могу ли я посоветоваться с другими женщинами, в том числе и с тобой, Атосса. Однако я так и не встретилась с тобой, потому что псевдо-Смердис содержал всех женщин отдельно друг от друга.

Атосса ничего не забыла. Она помнила, что с ней обращались как с пленницей, с ней, дочерью Кира, с ней, сестрой и женой Камбиза, с ней, которую взял в жёны лже-Бардия вместе со всеми остальными жительницами гарема покойного. Помнила она и тайные расспросы Отана, и свои собственные интриги. Не забыла она и того, что заточенные женщины не могли общаться друг с другом.

— И тогда… — проговорила Фаидима.

«Вот оно», — мрачно подумала Аместрида.

— Вот оно, — проговорила женщина за её спиной и хихикнула.

— И тогда мой отец устами своего тайного соглядатая приказал мне проверить, есть ли уши у Смердиса. У настоящего Смердиса они были, а вот у псевдо-Смердиса их не хватало. Кир приказал отрезать их, не помню уж за какое преступление.

С кушеток и из-за ткацкого станка доносились смешки и повизгивания.

— Это было очень опасно, — продолжила ничего не замечавшая Фаидима, — и я боялась проверить, есть ли у Смердиса уши. Тем не менее я это сделала, чтобы проверить, является ли Смердис Смердисом на самом деле. И однажды, только что разделив с ним ложе…

Все женщины одновременно пододвинулись к ней, словно стремясь впитать слова, готовые вот-вот сойти с уст Фаидимы.

— После любовных игр Смердис уснул.

— А что было потом, сестрица?

— А что было потом, Фаидима?

— Что, что же было потом, царственная Фаидима?! — разом воскликнули все.

— Тогда я протянула руку… — Фаидима сделала соответствующий жест. — И, прикоснувшись к голове его, поняла, что под длинными волосами Смердиса нет ушей.

Раздался дружный женский смех, немедленно, впрочем, умолкнувший.

— В чём дело? — спросила удивлённая Фаидима.

— Пустяки, старшая сестрица, — ответила Аместрида, — просто одна из рабынь упала прямо в варенье.

— Какая наглость! — воскликнула Атосса, раздражённая слишком громким смехом. — Где она, Аместрида? Я хочу видеть её. Здесь и сейчас!

Аместрида поспешно отдала соответствующий приказ.

— Ведите её сюда! И живо! — выкрикнула Атосса.

На исполнение распоряжения ушли сущие мгновения. В уголке галереи, где женщины занимались своим вареньем, несколько служанок торопливо выплеснули содержимое большого медного котла на голову рабыни, вдохновительницы всех их шуток. Та взвизгнула, когда тёплая жижа потекла по её голове и грудям. Прочие женщины поспешно втолкнули её в покои пред очи Атоссы.

— Вот она, высочайшая, — хихикали они, увлекая за собой перепачканную рабыню.

В воздухе свистнул кнут.

— Глупая девка, ты испортила столько варенья! — шипела Атосса, нанося удар за ударом.

У входа в чертог, между кушетками Аместриды и Артозостры, появился великий евнух Огоас.

— О, царица Персии! — провозгласил он фальцетом. — Из Келен от Царя Царей и князей Персии прибыли гонцы.

И он указал на корзинку, которую внесли двое других евнухов. Это была царская почта, и в соответствии с требованиями церемониала евнухи подобострастно поползли вперёд с внушительными свитками и глиняными табличками, на которые были занесены послания Ксеркса и Масиста, второго сына Атоссы, двух её племянников, ещё племянников троюродных, а также внуков, ушедших с персидским войском. Евнухи должны были вручить послания обеим царицам, вдовствующей и царствующей.

Артистона получила восковые таблички от своих правнуков и сыновей, Мардония и Арсама, командовавшего эфиопами. О Пармис подобным же образом вспомнил сын её Ариомард, начальствовавший над мосхами, об Артозостре — её муж Мардоний, а об Артаинте — её отец Масист. Мать последней, Артаксикса, занимавшаяся стряпнёй на галерее, оставила своё занятие, чтобы посмотреть, не пришло ли письмо и ей. Фаидима также получила послание от своего отца Отана.

— Неужели Отан ничего не прислал мне, своей дочери и царице Персии? — гневным голосом осведомилась Аместрида.

Евнухи, распределявшие послания, почтительно ползая по мозаичному полу в кружке кушеток, поспешили найти письмо Отана своей царственной дочери и подать ей.

Все оживились. Царицы и княгини ломали печати, а наложницы и рабыни толпились позади них, терзаемые любопытством.

Атосса начала читать вслух письмо Ксеркса, прищурив близорукие глаза. То есть щурила она, собственно, только один глаз, а другой закрыла.

— «Высочайшая и царственная мать, дочь Кира, жена незабвенного моего отца Дария! — читала Атосса. — Я намереваюсь пересечь по наплавному мосту Геллеспонт вместе со всем своим войском. Я, твой сын, Царь Царей, извещаю тебя о том, что нуждаюсь в наложницах и просто девицах для развлечения, коих с нами последовало небольшое количество».

— Царь пишет мне то же самое! — воскликнула Аместрида…

Вышло, что все персидские полководцы — сыновья, братья, племянники, дяди, внуки и двоюродные племянники — извещали четырёх царственных вдов и царицу о том, что не прихватили с собой достаточное количество девиц и это может помешать войску переправиться через Геллеспонт. Не один лишь Ксеркс извещал Аместриду о подобном несчастье — о том же самом писал и Масист Артаксиксе, и Ариомард Пармис. Все мужчины написали своим матерям и жёнам одно и то же. Дело было в том, что, если бы они попросту приказали великому евнуху прислать им наложниц и девиц для развлечения, прежде чем войско оставит Сарды, вне всякого сомнения, среди цариц и княгинь разразился бы бунт. Ну а теперь, поскольку и царь и князья известили их о скорбном своём состоянии и предоставили своим жёнам право определять, каких именно наложниц и рабынь следует выбрать среди тысяч женщин, наполнявших дворец в Сузах, они были польщены и обезоружены. Артаксикса, прекрасная мать Артаинты, на кончике носа которой застыла алая капелька варенья, каковое она весьма усердно пробовала, воскликнула:

— Моему Масисту всегда не хватало подружек в постели! Ах, Артаинта, дочь моя, какого ненасытного отца даровало тебе солнце!

— Свят, свят, свят! — поддержали хором женщины.

— А какого мужа оно подарило мне! Дитя моё, вернёмся к нашему варенью. Неужели ты способна нежиться на кушетке, когда твоя мать засахаривает плоды роз?

И Артаксикса потянула Артаинту с кушетки, заняв при этом её место. Артаинта надулась и отправилась в галерею. В палату хлынуло благоухание роз и прочие сладкие ароматы.

Аместрида отодвинула в сторону свой ткацкий станок.

— Высочайшая! — почтительно обратилась она к Атоссе. — Согласна ли ты обсудить вместе с нами, каких именно наложниц и рабынь следует отправить к нашим мужьям, сыновьям и племянникам?

— Пусть Огоас присоединится к нам!

Царица пригласила великого евнуха занять место в кружке.

Великий же евнух предложил примкнуть к ним ещё четырнадцати евнухам, составлявшим его свиту.

Атосса и Аместрида немедленно отослали прочь всех наложниц и рабынь.

Однако те далеко отходить не стали, а попросту попрятались за колоннами галереи, чтобы подслушивать и подсматривать.

Кушетки, занимаемые царственными женщинами, сдвинули поближе. Обсуждение началось.

Глава 7

В двух днях пути до Сард, где Ксеркс всю зиму ожидал, пока двое полководцев пробьют канал сквозь гору Афон, а другие подданные соорудят наплавной мост через Геллеспонт, дорога разделялась надвое. Одна вела в Карию, другая — в Сарды, столицу Лидии.

Уходящая в Сарды дорога, петляя, проходит по мосту мимо города Каллатиба. В этих местах собирают сок растений: ремесленники изготовляют благоуханную, нежную медовую пасту из пшеницы и сока мирини или тамариска.

Караван мулов, груженных мёдом из сей восковницы, разложенным по большим кувшинам и бадейкам, шествуя в Сарды, оказался возле колоссального платана. Дерево уже успело одеться новой золотисто-зелёной листвой, и тонкие очертания листьев, словно вырезанные ножницами, вырисовывались на фоне нежно-голубого неба. А возле него яростными шагами расхаживал один из Бессмертных царя, истинный гигант среди людей.

Бессмертные представляли собой цвет телохранителей царя персов. Под командованием Гидарна, сына Гидарна, находилось десять тысяч отборных солдат, образовывавших корпус Бессмертных. Снаряжены они были с пышным великолепием. Ну а Бессмертными их звали потому, что число воинов всегда равнялось десяти тысячам. Когда кто-то из них погибал или заболевал, место немедленно занималось кем-нибудь из запасных.

Разъярённый Бессмертный расхаживал взад и вперёд возле платана, глядя на караван, неторопливо приближавшийся по пыльной дороге. Вокруг были только пески да скалы. Вдали растворялись синие холмы. А возле дороги поднимался огромный платан. И возле него-то и метался взбешённый Бессмертный.

— Эй! — крикнул он вожатому каравана. — Куда вы идёте?

— В Сарды, — ответил тот, — к войску, ко двору, к царю… Везём восковой мёд. А что, теперь возле этого платана всегда будет стоять на страже Бессмертный?

— Мне нет дела до того, всегда или нет будет здесь находиться на страже Бессмертный, — сказал негодующий солдат. — Мне известно лишь то, что я стою здесь на карауле уже два дня и одну ночь, а меня до сих пор никто не сменил. Или в Сардах все сошли с ума? Обо мне там совсем забыли. Я устал. Я ничего не ел уже три дня. Я умираю от жажды. Прошлой ночью я уже не мог стоять от усталости и заснул возле ствола. Пусть Ахриман и все его дэвы унесут в пекло этот проклятый платан.

И он погрозил дереву кулаком. Однако платан как ни в чём не бывало остался на своём месте во всей невероятной красе и мощи серебряного ствола, в дивном изяществе распростёртых тяжёлых ветвей и резных молодых листьев. Шествуя в Сарды, Ксеркс заметил это дерево, восхитился его красотою, назвал царём среди деревьев и обнял, словно царственного брата. Душа владыки персов нередко покорялась самым артистичным порывам. После этого он приказал, чтобы платан наградили почётными цепочками и браслетами: цепи на ствол, браслеты на ветви. И повелел, чтобы возле дерева поставили на страже одного из Бессмертных.

Всю долгую зиму часовому каждый день посылали замену из Сард. Идти из города до платана приходилось далеко. Однако об этом воине явно забыли. Поблизости не было постоялого двора, только бесконечная, пыльная, белая дорога, синие горы у горизонта и синее небо над каменистой равниной. Рядом был лишь платан, увешанный почётными цепочками и браслетами. А возле него Бессмертный.

— В пекло его! — повторял он. — Караванщик, я иду с тобой!

— Но что будет тогда с почётными цепочками и браслетами? — спросил вожатый.

Бессмертный лишь выругался в ответ.

— В Сардах уже позабыли об этом платане! — закричал он. — Я сниму с дерева и браслеты и цепи!

— Бессмертный, должно быть, ты обезумел! — воскликнул караванщик. — Тебя прибьют гвоздями к кресту.

Охваченные ужасом погонщики мулов также закричали. Но Бессмертный явно сошёл с ума. Он сорвал со ствола все цепочки и взялся за нижнюю ветвь, чтобы снять с неё браслет. Караванщик и погонщики наблюдали за ним, окаменев от страха, ибо Бессмертный уже успел высоко залезть в крону платана, снимая при этом браслеты с его ветвей.

— Ловите! — воскликнул он, бросая вниз все почётные награды.

Спустившись вниз, пошатываясь от истощения, он поднял золотые украшения.

— Вот, — сказал он, бросая браслет каравановожатому. — Это тебе. Ещё два для твоих погонщиков, а остальные достанутся мне. А теперь возьмите меня с собой, найдите место где-нибудь между бочонками и горшками с мёдом.

Погонщики мулов помогли этому великолепному образчику мужественности забраться в тележку. Там, самым неудобным образом разместив свои гигантские конечности между больших кувшинов, он от усталости едва не потерял сознание. Тем не менее, чуть караван возобновил своё неторопливое движение под посвист кнутов и громкую ругань караванщика и погонщиков, Бессмертный погрозил кулаком платану и выкрикнул:

— Ты — проклятое дерево, понял? Ты просто проклятое дерево!

Платан ничего не ответил. Он даже не заметил того, что лишился наград, дарованных Царём Царей, и, нисколько не обеспокоенный этим, всемогущий в красе и силе своей, остался на месте, вознося к небесам пышную лиственную корону.

Глава 8

Из Сард Ксеркс послал своих вестников во все области Греции, кроме Аттики и Лакедемона, требуя земли и воды, знака добровольного подчинения его воле. Он направил глашатаев во все города страны, предписывая, чтобы там собирали припасы и были готовы предоставить их Царю Царей, как только он объявится со своим войском. Дарию, незабвенному родителю Ксеркса, никто и никогда не отказывал в земле и воде.

Тем временем тысячи строителей сооружали мост из кораблей поперёк Геллеспонта — между Абидосом и Сестом. Пролив в этом месте узок, не более семи стадиев шириной, и скорее похож на быструю реку, зажатую между крутыми, скалистыми берегами. Египтяне привязывали судно к судну канатами из папируса, а финикийцы отдавали предпочтение льняным канатам.

Суровый шторм, несколько дней бушевавший над сушей и морем, разорвал и лен и папирус и в щепки разбил корабли, ударяя их друг о друга. Наконец, как бы удовлетворив свою ярость, буря утихла, и море сделалось тихим, как озеро. Текущий между скал Геллеспонт, исчезающий в дымке под ослепительно синим небом, казался всего лишь невинным ручейком, идиллическим потоком, нежащимся под весенними южными небесами.

Дули мирные ветры, как было в ту самую пору, когда на этом же месте они погубили Геро и Леандра: воды поглотили Леандра, плывшего к башне Геро, и Геро, бросившуюся в море со своей башни. Ветры гнали на берег почти незаметные волны.

И всё же Геллеспонт следовало наказать.

Ксеркс охотно обрушил бы свой гнев и на ветры, однако они реяли где хотели и высечь их было не так-то просто. Тем не менее Геллеспонт заслуживал хорошей порки. И перед глазами всего войска, а так же горожан, собравшихся поглазеть, палачи Ксеркса принялись сечь Геллеспонт кнутами, отсчитав при этом три сотни ударов. Пыточных дел мастера заклеймили воду раскалённым железом. Клейма, шипя, остыли в почти незаметных волнах, удары кнутов даже не сумели сколько-нибудь вспенить их, и горожане начали посмеиваться.

Подручные Ксеркса огляделись по сторонам и рявкнули:

— Цыц, мерзавцы!

И горожане, естественно, умолкли. Глашатай, чей голос далеко разносился по окрестностям, громко прочёл написанное в свитке:

— «Пресные воды, солёные воды, господин ваш наказывает вас за то, что вы посмели воспротивиться ему и оскорбить его. Ксеркс, Царь Царей, пересечёт вас, когда и как пожелает. И да никто не принесёт тебе жертв, ибо ты есть просто река, солёная и обманчивая».

Геллеспонт тек своим путём, негромко нашёптывая, что никакая он не река, а пролив, пусть и очень узкий. Однако палачи не понимали его. Они обезглавили строителей уничтоженного моста, и к созданию нового приступили уже другие мастера.

Они связали вместе суда и пентеконтеры. Три сотни кораблей находились на западной стороне пролива, а три сотни на восточной стороне его. Первые три сотни стояли бортами к Пропонтиде, носы остальных были обращены к Эгейскому морю. Течение увлекало суда, туго натягивая канаты. Каждый из кораблей опустил якорь. На сей раз суда соединяли вместе канаты двойные, намотанные на устроенные на берегу чудовищные деревянные барабаны. Вместо одного папирусного каната теперь брали четыре, а вместо одного льняного — два. Последние были крепче, но тяжелее, и каждый локоть их весил более таланта.

Когда корабли соединили, взяли широкие доски, распилили их, выровняли и уложили на тяжёлых поперечинах на палубы кораблей, после чего мост засыпали землёй, сделав настоящую дорогу, по бокам которой устроили перила, чтобы животные не пугались, увидев не всегда спокойные, а чаще буйные воды Геллеспонта.

Мост через Геллеспонт был построен.

Гора Атос была прорыта.

Весьма впечатляющие деяния.

Ксеркса известили о них, и он вышел из Сард со всем своим войском.

Когда персы шли к Абидосу, солнце на чистом безоблачном небе вдруг затмилось и посреди дня наступила ночь.

Персы попадали на колени по обе стороны дороги, молясь и взывая к Ормузду и Митре.

Ксеркс обратился к сопровождавшим его магам, чтобы они истолковали затмение.

Те ответили, что Солнце, будучи богом Персии, богом всех персов, тем не менее предсказывает будущее не Персии, а Греции — полное поражение её.

Луна же предвещает судьбу Персидской державы.

Солнце вновь засияло на небе. И бесконечное войско снова заструилось вперёд.

Глава 9

На первом же привале Пифий, богатый лидиец, подаривший в Келенах всё своё состояние Ксерксу, явился к Царю Царей с великой свитой и тысячью и одной церемонией.

Ксеркс принял его в доме, на скорую руку обставленном и украшенном его дворецкими; Царь Царей намеревался провести здесь ночь и с улыбкой, прячущейся в иссиня-чёрной бороде, предложил лидийцу изложить своё дело.

Ксеркс решил, что Пифий явился к нему с новой крупной суммой. Пифий уселся на табурет напротив Ксеркса, который, где бы он ни появлялся, всегда имел в своём распоряжении трон. За Царём Царей в походе везли не один трон.

Поощрённый любезной улыбкой Пифий произнёс:

— Великий деспот! Могу ли я осмелиться попросить у своего властелина о милости, которую ему даровать весьма несложно и которая, в случае снисхождения властелина, очень обрадует меня?

— Позволь мне выслушать твою просьбу, — ответил Ксеркс.

Он всё ещё думал, что ему снова предложат деньги в манере смиренной и. цветистой; сам же он намеревался ответить цветисто, но отнюдь не смиренно: «Пифий, твои дары велики. Однако я ни в чём не уступлю своему незабвенному родителю Дарию. Проси, чего пожелаешь».

Царь Царей думал при этом: «Пифий вновь спросит меня, не нужны ли мне несколько талантов серебра или четыре-пять миллионов золотых статеров».

Вздохнув, Пифий промолвил:

— Базилевс[54]! В старости моей опорой мне служат пять сыновей. По твоему закону все они обязаны последовать за тобой в Грецию. Прошу тебя, пожалей мои седины. Позволь мне оставить при себе старшего сына. Освободи его, лишь его одного, от службы! Об этом прошу я твоё величество! Позволь ему остаться при мне и управлять моими землями!

Старый Пифий просительно сложил руки. Он полагал, что просьба его будет удовлетворена.

Но Ксеркс вскочил, побелев от ярости:

— Что? А где новые таланты серебра? А где новые золотые статеры? Жалкий негодяй! Как так? Я иду в Грецию со своими младшими сыновьями, братьями, зятьями и племянниками, а ты, мой раб, осмеливаешься упоминать о своём сыне? Ты должен следовать за мной со всем своим домом, своими женщинами, детьми и рабами, которые все являются моей собственностью. Чем может лично владеть любой из моих подданных? А теперь слушай: дух человека восседает здесь!

И он резким движением указал на собственное ухо.

— И когда дух слышит нечто приятное, — продолжил Ксеркс, не отрывая руки от уха, — он доволен. А если доволен дух, то удовольствие его распространяется на всё тело. Но когда слух улавливает ему отвратительное, — казалось, указательный палец царя вот-вот пронзит барабанную перепонку, — дух гневается, его охватывает ярость. Сначала своими поступками ты заслужил моё одобрение, тем не менее тебе не пришлось страдать столько, сколько мне, твоему царю. Я не сомневаюсь в том, что ты укрыл многие таланты серебра и несчётные миллионы золотых статеров. Но, несмотря на это, в знак моей царственной благодарности я не стану плохо обходиться с тобой. Ты просил у меня одного сына из пяти. Я отдам тебе четверых, но пятого, твоего любимца, накажу так, как сочту нужным.

И Ксеркс приказал страже схватить старшего сына Пифия.

Юношу отправили к палачам, которые разрубили его тело надвое. Обе половинки его тела оставили лежать по обе стороны дороги на Абидос.

На следующий день царь со своим войском продолжил шествие, полководцы, военачальники и простые воины, проходя мимо, бросали косые взгляды на разрубленные половины.

Шли часы, стучали копыта коней. Поднимались облака белой пыли.

После полудня явился достопочтенный Пифий, скорбя вместе с многочисленными старыми, верными друзьями, тоже людьми богатыми.

Раздались громкие стенания, и друзья-богатеи подняли с обочины обе половинки тела и уложили их на одр, покрытый шафраново-желтой тканью. Состоятельные старцы направились обратно, перешёптываясь:

— Если бы только Пифий отдал царю лишь положенный военный налог, а не все наличные деньги!

— Все свои наличные деньги?

— Почти все свои наличные деньги. Если бы только он отдал не больше, чем все мы.

— Тогда он ещё долго наслаждался бы обществом своего старшего сына.

— Будем надеяться, что наши первенцы вернутся с победой.

Так жаловались старые богачи, расставшиеся с сыновьями, но не с деньгами, сопровождая похоронный одр к городу.

Глава 10

Войско текло из Сард к Абидосу, на берега Геллеспонта. Верблюды шли первыми бесконечной чередой. На спинах своих они несли сундуки и сосуды. Далее шли воины из всех стран, покорных Царю Царей. Они составляли более половины всего шествия. Войско следовало за войском — с собственными полководцами, военачальниками, сотниками и десятниками, — беспорядочными толпами, которые вместе удерживал только посвист кнута. За ними не было никого, и не приходилось ждать долго, чтобы дорожная пыль успела улечься.

А потом величественным шагом неторопливо шествовали конные тысячи отборной стражи, набранной из всех провинций. За ними шли тысячи пехотинцев, вооружённых копьями, наконечники которых смотрели вниз; цвет персидского войска, они выступали парадным шагом, а за ними вели десятерых священных коней.

Это были нисейские кони: животные, рождённые на Нисейской равнине в Мидии. Там располагался великолепный конный завод, где содержали сто пятьдесят тысяч коней, самых рослых и благородных на всей земле, белых как снег и чёрных как ночь. Всякий, кто видел этих животных, несущихся по Нисейской равнине, думал, что видит скакунов, принадлежащих богам либо рождённых из пены морской или из бурного облака, скакунов, чьи ноздри извергали пламя, скакунов с блистающими глазами, лебедиными шеями, развевающимися по ветру гривами и хвостами. Всякий, кому удавалось увидеть сто пятьдесят тысяч животных на Нисейской равнине, понимал, что ему довелось быть свидетелем невероятно прекрасного зрелища, живого океана, вечно движущегося облачного небосвода, нисшедшего на землю. Десять священных коней, укрытых великолепными попонами, украшенных султанами из перьев, были выбраны из этого стада. Они следовали за пехотой, и ходили за ними конюхи благородного происхождения.

Далее ехала священная колесница Зевса. Она была пуста, однако её влекли десять белых коней, а возница шёл за нею пешком. Зевс Персидский, глава богов Персидской державы, незримо находился в ней.

Следом ехал Ксеркс в своей боевой колеснице, запряжённой нисейскими конями, возница также шёл пешком. Он был братом Аместриды и сыном Отана, звали его Патирамф. За колесницей следовала гаксамакса Ксеркса, крытая повозка, в которой он мог лечь, когда уставал красоваться в колеснице.

Далее шествовала тысяча копейщиков, наконечники их копий смотрели вверх. По пятам за ними ехала тысяча отборных всадников.

После них шествовали десять тысяч Бессмертных.

Все эти всадники и пехотинцы блистали позолоченными шлемами и панцирями, гибко охватывавшими руки; золото горело на браслетах, набедренниках, огромных щитах, луках, мечах и пиках. Каждый из них в той или иной степени сиял золотым блеском. Одна тысяча Бессмертных была вооружена копьями, украшенными золотыми гранатовыми яблоками, остальные девять тысяч несли пики с серебряными гранатовыми яблоками, и серебро и золото ослепительно блестели над головами, покрытыми шлемами. Великолепие это проявлялось и в больших, полированных до зеркального блеска щитах. Золотые, серебряные, синие отблески ложились на лица людей. Ибо солнце, сиявшее в ясном лазурном небе, отражалось во всём: в яблоках, в щитах и остриях копий. Когда кони, фыркая, вставали на дыбы, их белые или чёрные гривы праздничными штандартами развевались надо всем блеском.

После в шествии вновь наступал разрыв в два стадия.

А потом без строя шло основное войско, растянувшееся на многие стадии, подгоняемое свистом кнутов и ругательствами десятиначальников.

К войско оставило Лидию, вступило в Мидию, прошло сквозь город Карена, миновало Адрамитрей и Антрадус, древний пеласгийский город. Гора Ида осталась слева, и к вечеру того же самого дня полки Ксеркса пошли по полям, осенённым памятью Гомера. Самые образованные среди полководцев пытались угадать вдали Трою. Свирепая гордость кипела в крови Ксеркса. Сквозь щель в занавесях гаксамаксы он пытался разглядеть знаменитые руины.

Но увидел он только утопающие в дымке холмы под чёрным трагическим небом, на котором неслись друг за другом облака. Назначили привал. Войско должно было остановиться на склонах горы Ида, ибо переход утомил людей. И когда ночь была темнее всего, разразилась ужасная гроза. Многие сочли её столь же дурным предзнаменованием, как и затмение.

На следующий день войско остановилось на берегах Скамандра. Даже вздувшаяся после дождя река не могла предоставить достаточно воды для всех людей, коней и вьючных животных. Когда напились все, в русле реки осталась одна только грязь, которая скоро запеклась на солнце, а потом растрескалась под жгучими лучами солнца.

Ксеркс посетил развалины Трои. Бродя между камней, он произносил вслух строки из «Илиады», на ломаном греческом языке. Собственный артистический порыв весьма растрогал Царя Царей. Он ощущал известное смятение здесь, в месте, где погибли троянцы, где сгорел в пламени весь их город. Посреди Трои, как и в героические времена, высился храм Афины Паллады. Ксеркс принёс в жертву богине тысячу быков. Войско съело их мясо, а маги совершили возлияние духам троянских героев. В ту ночь, когда вновь разразилась гроза, в войске начался бунт. Многие солдаты бежали, охваченные страхом.

Ксерксу об этом не доложили. На рассвете армия продолжила свой путь на Абидос.

Глава 11

Блистало ослепительное солнце. С вершины холма, сидя на высоком мраморном троне, высоко парившем над многочисленными сиденьями персидских вельмож, Ксеркс обозревал своё войско и флот. Флот всеми своими длинными кораблями покрывал весь Геллеспонт к востоку и западу, насколько мог видеть глаз. Войско уже готовилось вступить на проложенный по кораблям двойной мост. Стоя на поле перед Абидосом, оно рассыпало вокруг себя искры — длинные, продолговатые и округлые, которые солнце высекало лучами из щитов, копий и шлемов. С высоты мраморного престола войско производило воистину неизгладимое впечатление. Повсюду, где выстроились полки, золотыми и серебряными бликами сверкало оружие. А на море, на синих, венчанных белыми гребешками волнах, раскачивались корабли, словно дивные многоногие звери из сказок, только вместо ног у них были вёсла. Сердце Ксеркса исполнилось гордостью и высокомерием. Ощутив прилив счастья, он обратился с молитвенной благодарностью к небесам. Но, едва закончив молитву, он почувствовал ужас от собственного величия, и праздничное настроение уступило место слезам.

— Что расстроило тебя, о, царь и племянник? — спросил у него Артабан, по-прежнему сопровождавший войско, невзирая на возраст. — Ты только что с радостью благодарил богов, а теперь рыдаешь, будто дитя?

Не сходя с престола, Ксеркс протянул дяде руку, оставаясь за спинами обозревавших войско вельмож, и шепнул:

— Дядя, я подумал о быстролётности человеческой жизни и плачу оттого, что пройдёт всего лишь сто лет и из всех этих воинов и мореходов в живых не останется никого.

Артабан успокоил Ксеркса. Он был прекрасно знаком с сентиментальными порывами и слабостями племянника. Иногда они имели эстетическую, иногда философскую природу. На сей раз порыв рождён был причинами отнюдь не эстетического характера, как в случае с платаном. Он являлся сугубо философическим, и дядюшка Артабан, ощущавший в себе склонность к любомудрию, подумал, что следует ответить в том же ключе.

— При жизни, — ответствовал дядюшка печальным голосом, — нам приходится переживать события более прискорбные, чем сама смерть. Жизнь коротка… Тем не менее среди всех этих сотен тысяч не найдётся человека, который хотя бы однажды не хотел умереть. Люди всегда принимают слишком близко к сердцу собственные страдания, болезни, разочарования и досаду, и жизнь кажется им слишком долгой, невзирая на то что она очень коротка.

— И я тоже когда-то хотел умереть, — посчитал уместным ответить Ксеркс, хотя он совершенно не помнил, когда это могло быть. — Но теперь я желаю жить, ибо всё это… — он показал на воинство, блиставшее под солнечными лучами, на флот, качавшийся на искристых волнах, — …ибо всё это — моё счастье и гордость. Но скажи мне, дядя, вот что. После того как ты увидел тот же самый сон, что и я, сохранил ли ты свои прежние мысли? Способен ли ты даже сейчас посоветовать мне не ходить войной на Грецию? Говори только правду, умоляю тебя!

— Царь! — воскликнул Артабан. — Будем верить в то, что этот сон не обманул нас обоих. И всё же, даже в сей славный миг, я опасаюсь двух вещей.

— Каких же? — вопросил Ксеркс, на которого эти слова, учитывая его философическое настроение, произвели серьёзное впечатление.

— Земли.

— Земли?

— И воды.

— И воды? А нельзя ли конкретнее, дядя? Земли и воды? Или ты считаешь, что войско моё не столь уж велико числом? Или тебе кажется, что моему флоту не хватает силы? Может быть, тебе угодно посоветовать мне набрать новых наёмников, построить новые корабли?

— Царь, — ответствовал Артабан, — кто, пребывая в здравом уме, способен посоветовать тебе нанимать бойцов и строить корабли? Видишь, корабли твои усыпали море, превратив его в подобие реки. О, царь! Я боюсь земли и воды не потому, что рать твоя малочисленна, а флот недостаточно большой. Они велики, и, пожалуй, даже слишком. В них я вижу предел человеческой мощи. Но где ты найдёшь гавани, чтобы укрыть в них эту тысячу кораблей, когда начнутся пелопоннесские бури? Где найдёшь ты зерно, чтобы прокормить все эти сотни тысяч людей? Да, царь, я боюсь и суши и моря. Тебе придётся полагаться на милость небес, посылающих нам ветер, и на милость земли, рождающей зерно. На берегах Фракии и Македонии не найдётся просторных гаваней, и, невзирая на отданные приказы, местные жители не сумеют вырастить столько зерна, сколько необходимо тебе.

Ксеркс молчал. Побледнев, он озирал свою неодолимую силу.

— Но если хватит зерна и ветры будут благоприятными, — продолжил Артабан, — тогда, о царь, ты сделаешься ненасытным. Ты захочешь идти всё дальше и дальше. Ты пожелаешь обладать всей Европой, всем, что лежит вдалеке на таинственном Западе. Твоё честолюбие сделается безграничным.

— Вполне возможно, — проговорил Ксеркс, обращаясь к себе самому.

И тут и недавний порыв, и оставшееся после него чувство вдруг испарились куда-то. Перед глазами Ксеркса предстало видение доселе неведомой силы. Азия уже принадлежит ему. То же самое будет и с Европой. А потом со всей землёй. И со всеми небесами. Ветры станут повиноваться движению его скипетра. Колосья на полях покорно склонятся перед ним. А греков, этот жалкий, презренный народишко, он попросту втопчет в пыль. Царь улыбнулся. Вокруг его трона — вдали, так, чтобы ничего не слышать, — стояли его стражи. Бессмертные, застывшие, словно покрытые панцирями изваяния. Перед собой он видел блестящие металлом спины своих вельмож. И всё это сверкало и переливалось светом. Он уже совершил нечто невероятное. Но мощь его должна вырасти ещё больше. Она превзойдёт пределы возможного.

Дружелюбно улыбаясь, царь повторил, уверовав в свою непобедимость:

— Возможно, дядя, ты действительно прав. Но если я буду учитывать все последствия, то никогда не сумею ничего сделать. Не лучше ли совершить великое, собственной волей одолев всё возможные препятствия, чем так и оставаться в бездействии, вызванном осторожностью? Человек никогда и ни в чём не может быть уверен. Но отважный, как правило, добивается желаемого, в то время как медлительный и вдумчивый никогда не достигнет цели.

Глаза Ксеркса блестели, душа ликовала от гордости, насыщаясь великолепным зрелищем. До слуха царя донеслись фразы, которые с глубоким удовлетворением произносили его собственные уста. С новой уверенностью в себе он продолжил:

— Какую мощь обрели мы, персы! Если бы предки мои по материнской и отцовской линии посвящали столько же времени раздумьям и размышлениям, как и ты, дядя, слава Персии не была бы сейчас столь велика. Наша держава росла посреди опасностей. Но чем их больше, тем выше подвиг, тем больше опасностей. И незачем бояться земли и воды, дядя. Европа будет принадлежать нам.

Артабан ощутил, что не может переубедить царя. Тем не менее он заметил:

— И всё же, прежде чем мы распростимся и я возвращусь в Сузы, скажу тебе, Ксеркс, только одну вещь: бойся ионян.

Ксеркс расхохотался.

— Бойся ионян! — повторил Артабан. — И не выводи их на поле против братьев по крови. При нашем численном превосходстве это не обязательно. Если они пойдут с нами, то будут либо самыми презренными, либо самыми достойными из всех бойцов. Самыми презренными — если помогут тебе надеть твоё ярмо на собственную страну, самыми достойными — если выступят за свою свободу. Ничтожество их ничем не воспрепятствует нам. Но если они решат быть достойными, это может помешать нашим планам.

Ксеркс снова расхохотался.

— Не бойся, дядя! — ответил он. — Я полностью доверяю своим ионянам. Возвращайся же в Сузы и правь моей державой и моим домом. Возлагаю на тебя свой венец и даю тебе в руки мой скипетр.

Ксеркс умел говорить подобное самым неотразимым образом. И, обращаясь с такими словами к своему дядюшке-любомудру, он всегда производил на Артабана впечатление своей гордой улыбкой, царственным движением рук и ладоней.

Парад завершился, сидевшие перед престолом вельможи разом поднялись и приблизились к царю.

Ксеркс тоже встал и проговорил:

— Персы! Глаза ваши только что видели перед собой истинное великолепие, и я приказываю вам не дать померкнуть славе бессмертных деяний моих благородных предков и незабвенного родителя моего Дария.

И царь произнёс вдохновенную речь, которую выслушали вельможи, однако воины и мореходы, скопившиеся на суше и на море, на кораблях и мачтах, могли только догадываться о том, чего хочет их властелин.

Глава 12

Персидскому воинству предстояло пересечь Геллеспонт на следующий день. Полководцы дождались рассвета. Над проложенным по кораблям мостом заклубился дым, повсюду поднимавшийся из огромных бронзовых курильниц. По доскам рассыпали мирт, ветвями лавра обвили ограды и палисады. И когда солнце встало, царь со своими полководцами вступил на мост. После, окружённый магами, он поклонился солнцу. Совершив возлияние из золотого кубка, он воскликнул:

— О солнце! Отврати от меня всё, что может помешать персам захватить Европу, до самых дальних её пределов!

Маги повторили молитву. А потом Ксеркс позволил себе щедрым жестом выбросить в море золотой кубок, жертвенный кувшин и изогнутый меч.

Вокруг перешёптывались, утверждая, что Царь Царей хочет подобным образом умилостивить Геллеспонт после клеймения и порки.

Началась переправа, она длилась семь дней и семь ночей. Всё это время Ксеркс, перебравшийся на противоположный берег со своими десятью тысячами Бессмертных, священной колесницей и копейщиками-телохранителями, следил за тем, как войско его шло в Европу.

Вместе с ним пошли на Запад вьючные животные с сундуками и паланкины, в которых ехали младшие жёны и наложницы, присланные из Суз.

Ксеркс же сидел на своём престоле на берегу возле Света и смотрел, как шли перед его глазами бесчисленные отряды. Наконец один из жителей Сеста закричал царю:

— О, Зевс! Зевс! Зачем ты принял облик Ксеркса, царя персидского, и ведёшь с собой столько людей, чтобы победить Грецию? Ты управишься и без войска.

В ответ Ксеркс громко расхохотался.

В самой середине воинства кобыла родила зайца. Чудо было несомненным, и маги не могли не заняться толкованием. Смысл знамения был очевиден: великое деяние закончится пустячным успехом; возможно, оно завершится бегством. Самка мула принесла жеребёнка сразу обоих полов. Это истолковать было сложнее, но тем не менее…

Ксеркс осмеивал все предзнаменования. Гордый флот Царя Царей шёл вдоль берега. Войско маршировало через выпитую досуха реку Мелас, по опустевшему её ложу, и забирало на запад, в обход, а потом вытекало на протянувшуюся до моря равнину Дориска.

По этой равнине течёт Гебр, река полноводная, которую выпить сложнее. А к западу от неё высится дворец и цитадель Дориска, в которой Дарий оставлял гарнизон, выступая на битву со скифами. И равнина, и прибрежные воды, на взгляд Царя Царей, были куда более подходящими для второго, более подробного смотра, чем произведённого на узком берегу возле Абидоса и в волнах смехотворно узкого Геллеспонта.

Корабли стали между Фасосом и Самофракией, и Царь Царей приказал своим бесчисленным ратям пройти мимо цитадели.

В итоге персидские воеводы насчитали миллион и семь сотен тысяч душ. Десять тысяч воинов под угрозой кнута поместили в ограждённый круг. Потом их выпустили, после чего в загон этот загнали новое войско. Таким-то образом и насчитали этот миллион с семью сотнями тысяч. И теперь все сии несчётные тысячи торжественно проходили мимо Царя Царей.

Первыми шли персы. Головы их покрывали остроконечные войлочные головные уборы, называемые тиарами, а на многоцветных кафтанах с рукавами в обтяжку лежали чешуйчатые, словно рыба, железные нагрудники. Штаны были узкие, тоже в обтяжку. Персы казались симпатичными и ловкими. Одежда придавала им стройности, она выгодно подчёркивала атлетические фигуры.

Плетённые из ивняка щиты и колчаны были переброшены через плечо. Персы несли чрезвычайно длинные луки, снабжённые длинными же стрелами из тростника, и кинжалы ритмично покачивались на правом бедре у каждого.

Вельможа Отан, отец царицы Аместриды и один из семи персидских князей, которые возвели на трон Дария, сидя на коне, возглавлял персов, невзирая на свой преклонный возраст.

За персами следовали мидяне. Одеты они были подобным же образом, ибо ещё при Кире персы позаимствовали одежду побеждённых ими мидян. Предводительствовал мидянами сидевший на коне Тигран Ахеменид.

Далее шли киссияне, или эламиты, в подобном облачении, только головные уборы у них были металлическими. Возглавлял их ещё один всадник — Акафес, сын Отана, брат царицы и зять Ксеркса.

За киссиянами следовали гиркане. Перед строем их ехал Мегапан, сатрап Вавилона.

Позади гиркан шествовали ассирийцы. Головы их прикрывали причудливые шлемы, выкованные из бронзовых полос. А панцири их были сделаны из льняной ткани, сложенной в восемнадцать слоёв и пропитанной солью и винным осадком. Ни одна стрела не могла пронзить подобный панцирь. В руках ассирийцы несли обитые железом боевые дубины. С ними шли вооружённые подобным образом халдеи. Вёл эту рать Отасп, сын Артахея.

За ассирийцами следовали бактрийцы. Луки их были снабжены короткими стрелами. Вместе с ними ехали саки, люди скифской крови, со стрелами уже длинными. Несчётную конницу обоих народов возглавлял Гистасп, сын Дария и Атоссы, брат Ксеркса.

Затем шагали индийцы, во главе их строя ехал Фарназафр, сын Артабата. Панцири их были из стёганого хлопка, а тростниковые луки метали бамбуковые стрелы с железными наконечниками.

Далее были арии под командой Сисамна, сына Гидарна. За ними шли парфяне и хоразмии. Артабаз, сын Фарнака, ехал во главе этой рати. После шли согды, и предводительствовал ими на коне Азан, сын Артея. Артифий, сын Артабана и племянник Ксеркса, вёл гандариев и дадиков.

За ними следовали каспии, одетые в козьи шкуры; широкоплечие и загорелые, ими командовал Ариомард, сын Артифия.

После шли саранги в причудливых, цветастых одеждах; высокие, до колен, сапоги придавали им особо воинственный облик. Ферендат, сын Мегабаза, ехал на коне во главе их.

Следом маршировали пактии, облачённые в шкуры диких зверей. Артаинт, сын Ифамитры, на коне ехал перед их строем.

Далее настала очередь утиев и миков. Во главе их, на коне, находился Арсамен, сын Дария и сводный брат Ксеркса. Сиромитр, сын Эобадз, ехал перед париканиями.

За ними следовали арабы, облачённые в длинные стёганые кафтаны, с луками, которые можно было изгибать в обе стороны. Потом были африканские эфиопы, люди дикарского вида, одетые в шкуры львов и пантер. Луки их, сделанные из пальмового дерева, достигали четырёх локтей в длину, а длинные тростниковые стрелы заканчивались наконечниками из твёрдого камня, какой идёт обычно на печати. Ещё они были вооружены дротиками с наконечниками из заточенных антилопьих рогов и узловатыми дубинками. Одна половина их тел была выбелена мелом, другая рдела охрой. Наполовину белые, наполовину рыжие, чернолицые и курчавые, они казались особенно странными. Арсам, сын Дария и Артистоны, сводный брат Ксеркса, ехал во главе их.

Потом шли эфиопы индийские. Вместо шлемов их головы покрывали лошадиные шкуры, гривы казались гребнями, уши торчали вверх. Щиты этого племени изготовлялись из оперённых шкур журавлей. Кто был их полководцем, нам неизвестно.

Массагес, сын Оариза, возглавлял ливийцев, чернокожих гигантов, облачённых в недублёные кожи.

Далее шагали пафлагоняне. Эти прикрывали свои косы кожаными шлемами. Подобно им, каппадокийцы вооружены были луками и стрелами. Дот, сын Мегасидра, ехал перед ратью пафлагонян, а Гобрий, сын Дария и Артистоны, сдерживал своего коня перед строем каппадокийцев.

Затем появились фракийцы в своих загнутых вперёд островерхих шапках. После них шествовали армяне, родня фригийцев. И тех и других вёл на коне зять Ксеркса молодой полководец Артохм.

Потом были лидийцы и мисийцы с небольшими круглыми щитами из сырых кож и копьями, обожжёнными на огне. Артаферн сын того Артаферна, который командовал персами при Марафоне, ехал во главе их.

За ними следовали азиатские фракийцы, а иначе вифинцы. Шлемы их были из лисьих шкур, а сапоги они шили из шкур оленьих. Перед строем их ехал Вассан, зять Артабана и племянник Ксеркса.

А потом шли халибы в медных шлемах, похожих на бычьи головы, со щитами из недублёных телячьих шкур каждый с двумя копьями, и ноги их были обмотаны красными тряпками. Их сменили кабалии, ещё называющиеся меониями или ласониями. Бадр, сын Гистана, был предводителем этой орды.

После шли мосхи, носящие деревянные шлемы. Ариомард, сын Дария и Пармис, ехал во главе их. А затем следовали мары и колхи. Фарандат, сын Теаспия, был их вождём. За ними шли жители островов Красного моря. И какого только племени не было в этой рати!..

Помощник военачальника ехал во главе каждого десятка тысяч, которые в свой черёд подразделялись на тысячи и на сотни.

И вдруг всё засверкало. Это появился Мардоний, племянник и зять Ксеркса, начальствовавший надо всем персидским воинством, вместе со своими приближёнными: Тритантехмом, сыном Артабана и племянником Ксеркса; Смердоменом, сыном Отана и братом царицы; Масистом, сводным братом Ксеркса; Гергисом, сыном Ариаза; Мегабизом, сыном Зопира… Все они, сидя на конях, окружали Мардония.

Рати всех народов уже промаршировали по равнине Дориска, перед престолом Ксеркса. И вот настала очередь Мардония. За ним едут десять тысяч Бессмертных, непобедимые гиганты, величественные изваяния из плоти и крови, сверкающие золочёными панцирями и шлемами, с такими же щитами, с золотыми уздечками на головах нисейских коней. Завидев Мардония, выстроившееся войско разражается приветственными криками.

Спешившись, Мардоний приближается к престолу, и Ксеркс обнимает его, сажает рядом с собой, предлагая вместе посмотреть парад конницы.

Первыми мимо Царя Царей пролетают бурей на своих невысоких диких лошадках кочевники сагартии. В руках их сети и арканы. Раскрутив верёвочную петлю над головой, они охватывают ею намеченного врага. А потом с победными воплями набрасывают на него сеть из кручёной кожи и убивают или полузадушенного берут в плен. Вихрю, безумному вихрю подобно их движение.

Промчались индийские конники. Инды воюют, стоя на колесницах, в которые впряжены полосатые зебры.

После рысью проехали киссияне, мидяне, бактрийцы, каспии, ливийцы и парикании; кони их были прикрыты доспехами, а колесницы во все стороны щетинились косами, срезающими врага.

На верблюдах набралось восемьдесят тысяч конных. Они проехали мимо царя отрядами и каждое племя удивило Ксеркса собственным оружием, покроем одежды и боевым кличем. Двое сыновей Датиса, командовавшего персами при Марафоне совместно с Артаферном, — Гармамифрас и Тифей, — размахивая саблями, ехали во главе всадников.

Парад продолжался несколько часов, но Ксеркс не чувствовал усталости. Зрелище собственной власти никогда не утомляло его. И когда полководцы и воеводы выстроили свои полки на равнине в боевом порядке, Ксеркс взошёл на свою колесницу. Рядом с ним — Мардоний. Вокруг царя — Бессмертные. Словно солнце, блистающее золотыми лучами, ехал царь по равнине.

В этот день Царь Царей был настроен снисходительно и дружелюбно. С самодовольной улыбкой беседует он со своими несчётными братьями, племянниками и зятьями, задаёт им многочисленные вопросы. Писцы, толпящиеся возле его колесницы, с важным видом заносят на длинные свитки папируса и глиняные таблички все вопросы и ответы. Солнце нещадно палит воинов, стоящих в боевом строю, но Ксеркс, земное солнце, не знает устали. Объехав и пехоту и конницу, царь направляет свою колесницу на берег. Всю воду, куда ни глянь, покрывают корабли. С берега не видно конца им и краю, и неизмеримость эта переполняет счастьем грудь Ксеркса.

Он восходит на свою сидонскую галеру и усаживается под золотым балдахином. Корабль, царь и вся его свита превращаются в единую массу червонного, пылающего злата. Дикие племена, собранные царём на берегу, взирают на величественное зрелище. Им трудно не счесть Ксеркса богом, скажем, сыном Ормузда или Митры. Судно Царя Царей плывёт мимо строя стоящих на якоре кораблей. Острые тараны обращены к непокорённому берегу. Экипажи выстроились на палубах.

Вот финикийцы и сирийцы, приведшие три сотни судов. На моряках прочные, как кожа, льняные доспехи, вооружены они на греческий лад.

Египет выставил две сотни судов. Шлемы мореходов сплетены из тростника, перехваченного железными обручами. Длинные мечи и широкие щиты превращают их в грозных противников.

Кипр прислал царю сто пятьдесят кораблей. Сами киприоты настолько похожи на греков, что это даже удивляет Ксеркса.

Киликийцы привели сотню судов. Щиты их, сделанные из сырых шкур мехом наружу, производят странное впечатление. Киликийцы кажутся стадом быков, над которым торчат человеческие головы в шлемах.

Памфилийцы поставили на якорь тридцать судов. Даже приглядевшись, их трудно отличить от греков.

У ликийцев пятьдесят кораблей. Моряки в панцирях, голени их защищены кнемидами, медными поножами. Плечи прикрыты плащами из козьих шкур, а на головах крылатые шлемы. Вооружены они короткими кинжалами и длинными серпами.

Азиатские дорийцы выставили тридцать кораблей, и греческий облик их заставляет Ксеркса нахмуриться. Впрочем, карийцы, поставившие на якорь семьдесят кораблей, доставляют ему удовольствие видом своих боевых серпов.

Потом ионяне с сотней кораблей. Тоже почти греки. А не посмеют ли они…

Жители островов привели только шестнадцать судов, у эолийцев шестьдесят. Персы, мидяне и саки распределены по кораблям. Но лучшие среди всех финикийские, в особенности длинные корабли из Сидона.

А вот и флагманский корабль. Среди многочисленных флотоводцев находятся Ариабигн и Ахемен, сыновья Дария и братья Ксеркса; Мегабаз, сын Мегабита; Прексасп, сын Аспафина. Вокруг них по рангу и чину толпятся прочие вельможи, носящие великолепные, звучные имена — сидонские, тирские и персидские, в которых слышен звон меди и рокот кимвалов: Тетрамнест, сын Аниса; Сиеннесий, сын Оромедонта, Киберниск, сын Сика; Тимонакт, сын Тимагора, Дамасифим, сын Кандавла…

Царское судно скользит мимо, и, милостиво кивая головой флотоводцам и начальникам кораблей, чутким слухом своим царь улавливает эти звонкие, благозвучные имена, которые называет ему писец.

Царская галера проходит мимо флагманского корабля, и кто-то среди приближённых царя громким голосом провозглашает:

— Артемизия, дочь Лигдамия, правящая в Галикарнасе царица!

Царица пришла с пятью великолепно оснащёнными кораблями. Сравнить их можно лишь с судами Сидона. Она правит от имени своего малолетнего сына. Отважная амазонка без всяких колебаний последовала за Ксерксом на море. А вот и она: выпущенные из-под шлема чёрные волосы гривой рассыпаются по золотым доспехам. Вместе со своими людьми, жителями Галикарнасса, Коса и Нисира, она приветствует Царя Царей. Ксеркс улыбается своей союзнице самым любезным образом.

Потом начинается смотр транспортных кораблей, которым предстоит перевозить через пролив коней, зебр, верблюдов, боевые колесницы и провиант.

Ксеркс оборачивается. И перед взором его предстаёт гавань — океанский простор, ограждённый частоколом судов его колоссального флота. Высокие тараны и широкие клювы сменяют друг друга в строю. Мачты кажутся густым лесом. Развёрнутые ради праздника пёстрые паруса теребит лёгкий ветерок, жёлтые, алые, зелёные, фиолетовые, синие и белые полотнища сменяют друг друга.

А на берегу под палящим солнечным светом жаром горит оружие несчётных полков. До самого горизонта нет ничего иного, кроме войск Ксеркса и его флота.

Царь улыбается, и рождённая сей мощью надменность заставляет его ощущать себя не человеком, а воистину Богом.

Глава 13

В ту ночь Ксеркс никак не мог уснуть. Впервые за всю его жизнь сон так и не пришёл к царю. К удивлению телохранителей, чьим долгом было следовать за Царём Царей на почтительном расстоянии, Ксеркс оставил свою опочивальню во дворце Дориска и вышел на просторную террасу, с крутых стен которой можно было видеть и равнину и море.

Лето лишь начиналось, и алмазная пыль несчётных звёзд припудривала небеса. На просторной тёмной равнине в ночную тьму уходили едва различимые ряды шатров. На широком море над линиями корпусов поднимался лес мачт с подобранными парусами. Всё вокруг было окутано светлой дымкой. Оглядевшись, Ксеркс уселся на трон — один выставили на террасу, ибо Ксеркс всегда должен был иметь трон в своём распоряжении, — и позвал начальника стражи, следовавшего за царём.

— Я хочу, чтобы царь Демарат явился ко мне.

Демарат был прежде царём Спарты, однако интриги и происки врагов заставили его бежать к царю персов, предоставившему изгнаннику почётное место при своём дворе. Персы чтили его, и царь сопровождал Ксеркса в походе, отказавшись, впрочем, сражаться со своим народом и кровными братьями его, греками.

Ксеркс небрежным жестом указал: садись, Демарат.

Увы, он забыл, что кроме его собственного престола на террасе нет другого сиденья, и, беспомощно оглядевшись, Демарат с достоинством, выработанным подобными оказиями, уселся возле ног Ксеркса. Интимная вышла сцена: ночные рубашки, лишь более или менее прикрытые царскими облачениями.

— Я всё хотел поговорить с тобой, — начал персидский владыка. — Но парад помешал мне увидеть тебя. Где ты находился?

— В твоей свите, великий царь, за твоей спиной.

— Ах да, действительно, — согласился Ксеркс, — но я всё-таки хочу поговорить с тобой прямо сейчас, потому что не могу уснуть. А ты крепко спишь?

— Как случается, государь.

— А кошмары у тебя бывают? И часто ли ты видишь сны? Твоя мать видела во сне многое, разве не так? И разве сам ты не дитя сна?

— Моя мать, которую многие обвиняли в том, что она спит с погонщиком мулов, — начал Демарат, пожалуй, излишне сухим тоном, — родила меня на самом деле после того, как ей привиделся во сне герой Астрабак. И если я не сын Аристона, царя Спарты, в чём лично я сомневаюсь потому, что добрая матушка родила меня раньше положенного срока, — значит, меня породила тень названного героя Астрабака, приснившегося ей.

— Странная история, — рассеянно проговорил Ксеркс. — Ко мне нередко приходят странные сны, как и к дяде моему Артабану. Мне приснилось, что боги требуют, чтобы я начал войну с Грецией. Скажи мне честно, Демарат, как ты считаешь… Можешь ли ты просто представить себе, чтобы у греков и западных племён, пребывающих в вечных сварах и раздорах, нашлись силы… противостоять моему войску?

— О, царь! — ответил Демарат. — Хочешь ли ты, чтобы сейчас, посреди ночного безмолвия, переводя взгляд с твоих кораблей на рать, я обратился к твоему слуху со сладкими и льстивыми речами?

— Нет, Демарат, говори мне правду.

— Тогда слушай, великий царь, — ответил спартанец. — Греки никогда не предложат тебе землю и воду. Они даже не станут выслушивать твои предложения.

— В самом деле?

— Напротив, они выйдут навстречу тебе.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Они выйдут на битву с тобой.

— Все греки?

— Лакедемоняне, мой народ, поступит именно так, даже если все остальные покорятся тебе.

— Многочисленны ли твои лакедемоняне?

— Не спрашивай меня об их числе, о, царь. Пусть их будет всего только тысяча, они сумеют победить тебя. Пусть их окажется всего лишь три сотни, они нападут на тебя и вырвут победу от рук твоих.

Ксеркс раздражённо усмехнулся:

— Демарат! Готов ли ты сразиться с десятью, нет, лучше с двадцатью персами? Ибо ты царь спартанцев, и потому тебе подобает сражаться со вдвое большим количеством противников. Слушай меня, Демарат. Если все твои греки и лакедемоняне похожи на тебя, сына сонного видения, если только и впрямь не погонщика мулов, тогда, боюсь, слова твои окажутся пустой похвальбой. Я уже видел и греков и лакедемонян. И скажу, что они не произвели на меня особого впечатления. К тому же у них нет царей, нет войска. А ты видел моих Бессмертных? Любой из них легко справится с тремя твоими спартанцами, особенно если сзади будет стоять десятник с кнутом. Нет! Даже если всех было столько же, сколько нас, потому что… ну, погляди на моё войско, на мой флот!

И Ксеркс указал на безграничный морской и сухопутный простор, освещённый одними лишь звёздами.

— Великий царь, — невозмутимо продолжил Демарат, — правда не доставит тебе удовольствия. Но спартанцы именно таковы, какими я описал их тебе. Я вынужден относиться к ним справедливо, невзирая на то что они причинили мне множество неприятностей. Они не уважали мои права, они убили мою мать, они сделали меня бесправным изгнанником. Твой отец Дарий…

— Да, мой незабвенный родитель! — взволнованно воскликнул Ксеркс, вспоминая о неудачном походе Дария на греков.

— Твой незабвенный родитель, — поправился Демарат, — был милостив ко мне. Он предоставил мне дворец, дал в жёны персидскую княжну, отдал три города: Пергам, Тевфранию и Галисарп. Разве не в долгу я перед ним и его сыном?.. Нет, я не стану биться с десятью воинами. Тем не менее при необходимости я сумею справиться с одним из твоих Бессмертных. И это можно сказать о каждом спартанце. В поединке они никому не уступят, а на поле битвы, в строю, становятся непобедимыми.

Ксеркс пожал плечами.

— Кому же они повинуются? — спросил он.

— Закону, — ответил Демарат.

— Закону? — переспросил удивлённый Царь Царей.

— Закону, — повторил Демарат, — запрещающему им бежать с поля сражения.

Ксеркс громко расхохотался. А потом он встал и потянул Демарата за рукав. Вместе они подошли к краю террасы. Ксеркс поглядел вдаль, и рука его вновь описала плавную дугу.

— Это немыслимо, — проговорил он.

— Да свершится всё по твоей воле, великий царь, — пожелал Демарат.

Ксеркс направился внутрь дворца, даже не поглядев на Демарата.

Это была первая из его бессонных ночей.

Глава 14

Воинство Ксеркса напоминало буйный поток, увлекающий за собой все впадающие в него ручьи. Оставив Дориск, Царь царей приказал всем фракийским племенам — покорным ему с той поры, как Мардоний перед Марафонской битвой сделал их своими вассалами, — выходить вместе с ним на войну. Они повиновались.

Мардоний и Масист вели третью часть войска вдоль побережья. Тритантехм и Гергис шли подальше от берегов со второй третью. А посреди них продвигался сам Ксеркс с всеми остальными.

Войско царя персов оставляло за собой опустошённую, разорённую страну и выпитые досуха реки. Расположенные неподалёку от Дикэ озера Исмарис и Бистони не сумели удовлетворить жажду воинства. Река Нест оказалась для него подобием глотка воды, а солоноватое озеро окружностью стадиев в тридцать пошло целиком на питьё мулам. Пээты, киконы, бистоны, сапеи, дерсеи и идоны были вынуждены — поскольку иной возможности сохранить жизнь не существовало — последовать за ратями Царя Царей. Поскольку скот этих племён увели, они решили оставить свои города и поля, очищенные завоевателями от всех припасов. Взяв с собой женщин, детей и все пожитки, эти племена последовали за войском персов. Отказались сделать это одни только сатры. Эти дикие фригийцы, никем ещё не покорённые, глядя с презрением на войско Ксеркса, лишь посмеивались со своих высот, покрытых летом густыми лесами, а зимой снегом.

Бурный поток упорно продвигался на запад. Когда Ксеркс достиг Стримона, маги принесли в жертву богам снежно-белых жеребцов. Их зарезали, как подобает, в яме, чтобы кровь не осквернила чистую воду. Потом жертвы возложили на костёр из миртовых и лавровых ветвей и сожгли, брызгая на огонь молоко и мёд. Принося свою жертву, маги пели священные гимны. Внутренности животных сулили благоприятное персам.

Стримон, реку широкую, выпить досуха не удалось. Через неё навели мосты, и по ним персы пошли дальше. Местность за рекой называлась Девятидорожное поле. Здесь маги вновь совершили жертвоприношения, чтобы чужие боги благосклонно отнеслись к вторжению. Из числа местных жителей избрали девять юношей и девять дев и сожгли их на костре живыми, дабы почтить подземных богов.

В Аканфе Ксеркс задержался подольше и, отдыхая там, с удовлетворением узнал, что канал сквозь гору Афон прорыт. Однако радость царя испортила печальная весть. Оказалось, что скончался Артахей, гигант-ахеменид, рост которого достигал пяти царских локтей без четырёх пальцев, а голос вселял ужас. Полководец, приглядывавший совместно с Бубаром за сверлением и раздроблением скал, был побеждён острой кишечной хворью.

— Это несчастье для всей Персии, — объявил Ксеркс, предписывая флоту и армии глубокий траур.

Ещё Ксеркс повелел аканфянам воздвигнуть каменный монумент на могиле покойного и поклоняться ему как полубогу. Так они и поступили, вместе с профессиональными плакальщиками повторяя имя усопшего:

— Артахей! Артахей!

Во время пребывания Ксеркса в Аканфе поставки к его столу разорили всех зажиточных горожан. В отчаянии обращались они к Антипатру, сыну Оргея, самому богатому из фракийцев, который развлекал царя в Фасосе.

— Антипатр! — стенали прежде состоятельные, а теперь бедные аканфяне, обращаясь к знаменитому фасосцу, сделавшемуся одним из воевод Ксеркса. — Тебя спрашиваем! Во что обошлось тебе пиршество, устроенное тобой Царю Царей на Фасосе?

— По меньшей мере в четыре сотни талантов серебра, — отвечал невозмутимый Антипатр.

Пир этот был устроен Царю Царей от имени всего города.

— Я думаю, этого оказалось как раз достаточно, — добавил Антипатр.

Обнищавшие аканфяне с отчаянием воздевали руки к небу.

— Четыре сотни талантов серебра! — звучал хор их скорбных голосов. — Так вот почему Царь Царей остался недовольным нами, хотя мы сделали всё, что могли. Однако нам, Антипатр, приходится кормить Ксеркса каждый день, не говоря уже о его войске и флоте.

Тогда встал Мегакреон из Абдер, которому пришлось последовать за войском от города.

— Достойные аканфяне! — начал он. — Вознесите лучше хвалу богам за то, что Царь Царей вкушает в полдень не так плотно, как вечером, и за то, что ему хватает одной трапезы в день.

Состоятельные аканфяне принялись жалобными голосами молить Антипатра и Мегакреона пройти с ними на рыночную площадь перед городом. Там они показали, чем занимались в прошедшие месяцы, после прихода вестников Ксеркса, потребовавших земли и воды для своего господина.

Ослы и рабы без остановки крутили огромные жернова, перетиравшие зерно в муку. Отовсюду сгоняли скот, и притом самый лучший. Одни загоны были набиты быками, другие овцами и козами. Выкопаны были пруды для рыбы и водяной птицы. Злато- и сереброкузнецы трудились над изготовлением всё новых и новых сосудов, плотники, не переставая, сколачивали скамейки и ложа. Ибо и мебель и посуда каждую ночь таинственным образом исчезали из дворца, где Ксеркс вкушал свою вечернюю трапезу.

Войско стояло за городом. А общее число людей в нём, если считать вместе с флотом, увеличилось до пяти миллионов двадцати трёх тысяч и двухсот человек благодаря фракийцам. Впрочем, так утверждают греки, а они любят преувеличивать.

Никто не считал всех евнухов, наложниц, рабов и детей, сопровождавших миллионную рать со всеми её полководцами, военачальниками и простыми воинами. И уж тем более никто не был в состоянии пересчитать верблюдов, зебр, лошадей и псов, охранявших войско спереди или следовавших за ним. Все они ели и пили, а посему нетрудно понять, что реки вокруг пересохли, а богатейшие жители Фракии сделались нищими.

Теперь на пути Ксеркса лежала Фессалия, и флот царя готовился к тому, чтобы проплыть по каналу, прорытому сквозь гору Афон.

Глава 15

Эллада и Лакедемон, афиняне и спартанцы, ожидали надвигавшуюся с Востока беду. Они понимали, что грядущая борьба будет вестись не на жизнь, а на смерть.

* * *

Персидская держава ещё не успела состариться. Юные и неутомлённые персы победили под руководством Кира одряхлевших, утративших волю к жизни мидян, а дочь Кира, Атосса, была матерью Ксеркса.

Тем не менее за три поколения народ меняется телом и духом, плотью и кровью, хотя и не успевает настолько состариться, как случилось с мидянами по истечении нескольких столетий. Кир, сын перса Камбиза и мидянки Мариданы, уже был наполовину мидянином, хотя кровь, тёкшая в его жилах, была наполовину разбавлена юной кровью перса-отца. Мальчишкой Кир видел своего деда Астиага, царя мидян, которого потом низверг, и отметил, что глаза старика были подведены, а лицо нарумянено, а также что он носил парик и широкие индийские одежды. Кир считал своего деда таким красавцем, что, когда мать его Маридана спросила своего сына: «Как, по-твоему, кто красивее — твой отец Камбиз или твой дед Астиаг?» — умный молодой человек ответил ей: «На мой взгляд, как нет среди персов мужчины красивее моего отца, так и среди мидян нет никого прекраснее Астиага».

Кир именно так и думал, потому что мать его была мидянкой. Позже, став царём и непобедимым полководцем, он приказал персам облачиться в просторные мидянские одеяния и не укорял тех из них, кто румянился.

А вот мужи Эллады и Лакедемона, афиняне и спартанцы, никогда не мазали румянами свои лица.

Персидская цивилизация тоже ещё не была стара. Она просто достигла зрелости и находилась в самом расцвете. И она являла истинное великолепие там, где речь шла о создании государства и управлении им. Всё в державе персов было устроено самым продуманным образом, как царская почта, созданная Киром Великим, со всеми её почтовыми чиновниками, гонцами, готовыми сесть на свежих лошадей и понестись с вестью в любые уголки государства. Административные связи поясом соединяли воедино сатрапии, а управление государственными делами и финансами было должным образом разделено, как и непосредственное управление армией и флотом. Известно было даже, какой город поставляет царице вуали, а какой носовые платки. Великолепным, истинно великолепным был персидский порядок, и идеалом государства этого народа являлась власть над иными культурами, в том числе и принадлежащими народам Запада.

Культура же греков была молода. И хотя они сами не подозревали об этом, она зиждилась на совершенно иных принципах. Идеалом её была не полная власть над существующим материальным миром, а совершенствование человеческого духа, которому подобало обитать в идеально совершенном человеческом теле. Ксеркс четыре года готовился к завоеванию власти над миром со своими несчётными миллионами, а пока его рука тянулась на Запад, Пиндар воспевал в одах олимпийских победителей, а глубокомысленный Эсхил писал свои божественные трагедии. От моста через Геллеспонт и от канала, прорытого в горе Афон, не осталось и следа. А ода и трагедия остаются бессмертными по всем человеческим меркам.

И, словно осознавая это, Афины ощущали в себе век грядущий — век Фидия и Перикла.

А в Сузах, столице Персии, во дворце Царя Царей, царицам, княгиням, наложницам, окружавшим Атоссу, и в голову прийти не могло, что век Ирана клонится к закату.

Глава 16

Ни в Афины, ни в Спарту Ксеркс не отправлял своих вестников требовать земли и воды. Ибо Дарий уже посылал это предложение, а спартанцы и лакедемоняне бросили его послов в ямы, предназначенные для осуждённых на смерть, сопроводив это деяние оскорбительным советом поискать там земли и воды для своего господина. После этого внутренности приносимых спартанцами жертв сделались чрезвычайно неблагоприятными, и лакедемоняне послали Сперхия и Булиса, двух весьма уважаемых старцев, к царю в Сузы просить прощения за смерть персидских вестников. Ксеркс, пребывавший в великодушном настроении, отправил обоих козлов отпущения назад в Спарту.

Но сам, в отличие от Дария, послов в Афины и Спарту не отправлял, и все обитатели Эллады и Лакедемона ожидали, чем разразится собирающаяся на Востоке гроза.

Пифия Аристоника сидела в святилище на своём священном треножнике. Вокруг неё клубились испарения. Перед нею сидели афинские послы. Глядя на них, она затараторила:

— Несчастные! Почему вы здесь сидите? Оставляйте свои дома и скалу Акрополя! Бегите на край земли! Афины будут разрушены.

Послы поднялись. Пифия, охваченная священным исступлением, продолжила:

— Город ваш станет жертвой пожара, а Арес, грозный бог, явившийся в колеснице с Востока, уничтожит стены и башни не только вашего города, но и других городов! Пламя пожрёт ваши храмы, уже содрогающиеся от ужаса… Внемлите, ибо чёрная кровь уже капает с крыши. Горе вам, о афиняне! А теперь оставьте моё святилище и вооружитесь отвагой, чтобы мужественно встретить такую огромную беду.

Бросившиеся вон из храма послы прежде всего принялись рассматривать его крышу. Никакой крови с неё не лилось. Посему на следующий день они осмелились возвратиться и уже со смирением, подобавшим просителям, с оливковыми ветвями в руках вновь обратились к оракулу Аполлона.

Став на колени перед пифией, они вознесли молитву:

— О, Феб Аполлон! Даруй нам, с масличными ветвями в руках преклонившим колени перед тобой, более благоприятный ответ. Иначе мы останемся здесь на коленях, пока не умрём.

Тогда из клубов благовоний до слуха их донёсся голос Аристоники:

— Тщетно Афина Паллада стояла перед отцом своим Зевсом и молила родителя помиловать её город. Ничто не способно растрогать его. Слушайте же, афиняне, последнее и непререкаемое слово вашего бога. Когда враг захватит всю землю Кекропа и священный Киферон, Зевс дарует своей дочери и её городу деревянную стену. Оставьте свой город, афиняне, оградитесь деревянной стеной.

— Деревянной стеной? — недоумевали оставшиеся на коленях послы.

— А ты, о благословенный Саламин, — продолжала пророчица, — станешь погибелью мужам, жёнами рождённым. Погибнут они, повторяю, если собраны или расточены будут плоды, дарованные Деметрой!

Посланцы направились домой, в Афины.

Глава 17

Гений Аттики вызревал в Афинах. Пусть он не был наделён совершенной мудростью, пусть он не был одарён в искусствах, гений эллинского гуманизма мужал. Гуманизм этот ещё не бросил вызов богам, как случилось после в науке и искусстве. Но, оставаясь в доступных человеку пределах, он стремился к гениальности. И в полной мере своё проявление он нашёл в Фемистокле. Все эти качества, тонкие и сильные, весёлые и серьёзные, хитрые и простые, государственные и военные, которые ещё дадут в своё время плод в душе смертного, родившегося в этой южной земле, было соединено в Фемистокле, ораторе и полководце. И Персия могла противопоставить ему лишь вызывающую надменность своей колоссальной силы, лишь слепое повиновение, на котором основывалась автократическая власть Персидской державы.

Во дни своей пылкой юности Фемистокл, сын Неокла, был хвастливым мотом, ночным гулякой, от которого отказался собственный отец. И тем не менее ещё почти мальчишкой он сражался рядом с Мильтиадом на Марафоне и заслужил прощение за прежние безрассудства. Блудный сын вернулся в своё отечество, изрядно выигравшее от этого, ибо в те дни любовь к родине была чем-то больше простого чувства привычки и безопасности.

Любовь к родной земле являлась синонимом добродетели, и в Афинах любовь к аттическому отечеству исключала любовь, например, к Спарте. Патриотическое видение мира с той поры несколько расширилось. Оно будет укрупняться и впредь, пока объектом его не станет весь земной шар. Ну а в те времена афинянин не знал добродетели высшей, чем любовь к Афинам — более сильной, чем любовь к Спарте и требующей, чтобы родной город стал выше всех городов и государств Греции.

Фемистокл, гениальность которого складывалась из множества противоречивых качеств, был человеком честолюбивым и скрывал свои стремления за маской любителя удовольствий. Но честолюбие было много сильнее, и развлечения отступили на второй план. Воздух Эллады благоухал юностью. Добродетели во всей их бесхитростной красе расцветали подобно плодовым деревьям, заглушая ветвями сорняки. Эллада, только поднимающаяся, становилась миром, совершенно отличным от Персии, ещё стоявшей в полном цвету. Фемистокл часто говорил, что лавры Мильтиада — несмотря на то что Ксеркс так и не признал победу греков в этом сражении — не давали ему спать. И владевшая Фемистоклом бессонница имела несколько иные причины, чем бессонница Ксеркса.

Когда теорои вернулись в Афины, предсказание пифии немедленно стало широко известным. Деревянная стена! Деревянная стена! Ужас, близкий к отчаянию, наполнил каждую душу. И тогда Фемистокл обратился к афинянам с речью. Непривычная нотка звучала в его голосе:

— Афиняне! Зачем просить жрецов и мудрецов истолковать слова почтенной пифии о деревянной стене? Неужели вы способны поверить, что прогнивший деревянный палисад, до сих пор ограждающий Акрополь, способен защитить нас от идущей с Востока грозы, от персидского моря, угрожающего нам потопом? Откуда этот страх, откуда отчаяние? Кому предсказывает пифия неудачу — нам или нашим врагам? Назвала бы она Саламин благословенным, если возле него предстоит расстаться с жизнью вашим собственным сыновьям? В таком случае этот остров следовало бы назвать проклятым. Нет, афиняне! Деревянная стена, о которой здесь речь, это стена из кораблей наших.

Эта новая нотка гудела могучим звоном, заглушая предложения пророков беды: не лучше ли оставить Аттику и бежать куда глаза глядят… Только куда бежать? Новая нотка была не только воинственной, весёлой и крепкой, словно бы сошедшей с уст молодого бога; ещё она была умной и политически разумной. Она не просто вселяла энтузиазм, она убеждала. Следуя совету Фемистокла, золото и серебро государственной сокровищницы, а также доходы от серебряных рудников Лавриона — по десять драхм на душу каждого взрослого гражданина — были потрачены на постройку флота. Корабли, уже построенные, ждавшие боя, оставались до своего времени в гаванях.

«Готов ли наш флот, готов ли наш флот?» Песенкой пастушка звучала новая нотка. Росла новая морская сила.

Глава 18

Пока Царь Царей продвигался по Фессалии с колоссальным войском, которое увеличивалось по мере продвижения вперёд, флот Персидской державы прошёл вдоль берега Магнесии и стал на якорь между Оспией и городом Кастанея. Гавани здесь не было. Передняя линия кораблей уткнулась носами в песок; за ней встала на якорь другая и так далее, пока все сотни судов не разместились у берега в восемь рядов. В последних линиях якоря уходили под воду так глубоко, что экипажи уже волновались. Наступила ночь, тёмная и грозная. Дул холодный ветер, похоже было, что Борей, женатый на афинской девушке по имени Орифия, дочери Эрехтея, грозил обрушить на персидский флот своё дыхание.

Разве не предсказывал оракул, что Афины могут рассчитывать на покровительство своего зятя? И разве не являлся таковым Борей, Ветер Северный? И в ту ночь афинский зятёк хорошенько потряс персидские корабли, выплясывавшие на волнах и стучавшие друг о друга бортами. Под чёрным небом раскинулись просторы Эгейского моря, по которым катили внушительные валы. К утру начался сильный ветер.

— От Геллеспонта задуло! — кричали жители прибрежья, приходившие с едой к мореходам, занятым распутыванием якорных канатов.

А потом — за какой-то миг — ветер превратился в гневную бурю. Несмотря на рассвет, было темно, порывы ветра вздымали волны всё выше и выше, бросали суда друг на друга. Экипажи первого ряда вытащили свои корабли на берег, где они могли избегнуть опасности. Но корабли, оставшиеся в открытом море, где ярость Борея была сильна, ветер срывал с якорей, трепал и сталкивал бортами. Огромные, до небес, валы переворачивали суда или разбивали их о скалы и утёсы мыса Пелион, поднимавшиеся над волнами крутой и грозной, словно рок, стеной. Корабли разметало по всему морю — от Кастанеи до Мелибеи.

Три дня и три ночи бушевала стихия. А на четвёртый, когда синее летнее море снова заулыбалось, более четырёхсот кораблей с изорванными парусами, пробитыми бортами, сломанными мачтами остались на суше — возле трупов моряков. На берегу Сепии некий магнат по имени Аминокл, сын Кретина, владел крупным поместьем, тянувшимся от гор до каменистого побережья. Вместе со всей роднёй он оплакивал гибель своих сыновей, а волны насмешливо выбрасывали к его ногам золотые кубки и персидское серебро, не отправившееся на дно. В один и тот же день он лишился всех отпрысков и приобрёл царские сокровища. Аминокл попеременно смеялся и плакал.

Ксеркс узнал о катастрофе не сразу. Вместе со своим войском царь шёл по Фессалии к Меланскому заливу. Численность полков его теперь достигала шести миллионов. Повсюду реки были выпиты досуха, земля опустошена. За эти дни Ксеркс словно бы вырос. Он как бы стал выше и обрёл новое величие по сравнению с прежними днями. Ни на чём не останавливавшийся взгляд царя тем не менее выдавал снедавшее его беспокойство. После смотра в Дориске он утратил сон. На берегу Меланского залива, где прилив и отлив бывают несколько раз в день, Ксеркс смотрел на то приближавшиеся к нему, то отползавшие назад волны. Царь размышлял, и когда наконец уснул, видел во сне приливы и отливы вод.

Войско царя обогнуло Меланский залив и достигло Трахинской равнины. Местность, полная напоминаний о Геракле, сыне Зевса и величайшем из героев Эллады, заворожила его. Там, за городом Трахином, прежде звавшимся Гераклеей, белым облаком на синем небе поднималась гора Эта, та самая Эта, на вершине которой Геракл предал душу богам на погребальном костре. На просторной равнине, между реками Мелас и Асопом, невдалеке от моря раскинулся стан персидского войска — целый макрокосм шатров и палаток.

Ксеркс спорил с полководцами, предлагавшими различные пути дальнейшего продвижения в Элладу, ибо высившиеся горы, казались непреодолимыми. И тогда-то Эфиальт-предатель предстал перед Царём Царей.

Глава 19

Фермопилы охраняло союзное греческое войске. Эллинов насчитывалось чуть более пяти тысяч.

Единственная дорога в Элладу шла по узкому проходу между скалой и морем. Возле Анфелы лишь одна широкая, запряжённая быками телега могла въехать в узкое ущелье. А у Альпен эта же самая телега едва могла выехать из расщелины. С одной стороны дороги высились отвесные скалы, с другой плескалось море в глубоких лагунах, лежавших над безднами морских глубин залива, где прилив и отлив бывают по нескольку раз на дню. Корявые дубы, во все стороны распростёршие причудливо изогнутые ветви, возвышаются здесь среди скал, и море кажется ещё более голубым, если смотреть на него сквозь бреши в чёрно-зелёном строю древних стволов. Но ещё более голубыми кажутся Хитры, женские купальни, тёплые, неземной синевы лужицы возле ключей. Высится здесь и алтарь Геракла, героя здешних мест. Внушительные, окованные бронзой створки старинных деревянных ворот преграждают путь внутрь. Там, где скалы сходятся ближе, поднимаются высокие стены. Священная память о древних, мифических днях отягощает тишиной и молчанием воздух урочища. Купальнями более никто не пользуется, ворота изрядно обветшали. Впрочем, жертву на алтаре ещё приносят. Время от времени над зачарованным миром широкими кругами проплывает орёл. Гармония тёмно-голубого моря и синих-синих ключей, серых скал и ущелий, чёрной стены дубов производит впечатление небесной красы. Когда боги — а с ними и полубоги — ушли из этих мест, они не стали отбирать у них красоту. Здесь слышна не только трагическая печаль Геракла: доселе звучит и его смех — басовитый и звонкий. Он доносится от Мелампигийской скалы, скалы Чернозадого, где Геракл связал вместе двух сыновей нереиды Фелы, осмеивавших всех прохожих, и перебросил их обоих через покрытое львиной шкурой плечо. А ведь матушка всегда запрещала им смеяться над прохожими, чтобы не забрал страшный дядька с чёрными волосами на спине. Оказавшись на плече героя, негодники громко расхохотались, и Геракл спросил их, каким образом, связанные и переброшенные через плечо, они могут находить повод для веселья. Те объяснили. Оказалось, что пророчество доброй матушки наконец исполнилось.

ибо Геракл был весьма волосат — и на спине и ниже. После чего герой расхохотался ещё громче, чем оба проказника, и отпустил их домой.

Когда ветер дует здесь между скал, он как будто бы доносит до слуха этот смех, прозвучавший тут в незапамятные дни. Однако далее ландшафт делается суровее. Скалы становятся как бы ещё более священными, а море — ещё более божественным, как если бы местность эта была заранее обречена на величие, и именно по этой причине её обороняли несколько тысяч эллинов, собравшихся вокруг Леонида.

Глава 20

Леонид! Вот человек, говоря о котором история начисто забывает об иронии. Насмешка не смеет коснуться его, ибо в юном, простом и прекрасном мире расцветающей Эллады он был героем, образцом, едва ли не полубогом среди смертных. Окружающая Леонида история преобразилась в миф. Леонид! Он и в самом деле был таким, каким представляют его нашим глазам древние анналы, — молодым, благородным, белокурым царём Спарты. Род его восходил к Гераклу и сыну героя Гиллу. И своей светлой атлетической красотой царь — этот человек из рода полубогов и героев — напоминал самого Геракла в дни сто юности, но ещё более он походил на Гилла. Более того, Леонид был похож сразу на всех светловолосых героев многочисленных мифов: Мелеагра, сразившего калидонского вепря; Беллерофонта, покорителя Пегаса; Персея, снёсшего с плеч Медузы её змееволосую голову; Тезея, убийцу Минотавра; Ясона, добывшего золотое руно…

Лишь он один среди всех них был потомком Геракла, однако светлая сила и красота делали царя Спарты похожим на величайших героев всех мифов сразу. Между ними не было разницы. В Леониде миф сохранил свою историчность, в нём история сделалась мифом. Всё божественное, что есть в человеке, в Леониде из мечты и снов преобразилось в реальность, а то человеческое, что ещё можно обнаружить в самой возвышенной божественности, сделалось историческим идеалом, прекрасным, словно античная статуя. Ни один поэт не мог бы придумать героя более обаятельного, чем Леонид, царь Спарты.

В истории, которая, обращаясь к нему лицом, утрачивает всяческую ироничность, он остаётся образцом для всех. Он сверкает в прошлом — светом мраморного изваяния его славы. История посмеивается над Ксерксом. Ксеркс занесён ею в список комических персонажей. Но история даже не думает улыбнуться, глядя на Леонида. Всякий раз, когда произносится его имя, на лицо истории наплывает выражение материнское, полное благодарной гордости, черты её становятся чертами скорбной и величественной в своём горе богини, а из божественных глаз сей науки выкатываются две крупных жемчужных слёзы.

Леонид! Ну, кто из нас в свои мальчишеские годы не лицезрел его во всей красе, впервые услышав это царственное и мелодичное имя, впервые увидев перед собой его мраморное изваяние? На нём почиет слава наших молодых дней. Как никто другой пробуждал он наше юношеское восхищение.

Возможно, это объясняется тем, что он был столь возвышенно красив, сказочно белокур, дивно силён, божественно сложен и словно светился тем золотым светом, которым бог солнца озаряет скалистые утёсы Фермопил, разбрасывающие по земле грозные тени, а ещё тем, что он исчез в этих грозных тенях — так бог солнца неминуемо исчезает в ночи, совершив своё героическое деяние.

Любовь и истина заставляют меня называть Леонида, светлого царя Спарты, героем подлинного, исторического дня, относя героев Гомера к полумифической-полуисторической заре Древнего Илиона. Леонид! Я люблю его больше, чем Ахилла, которого тем не менее тоже люблю, и больше, чем Гектора, которого люблю больше Ахилла. Леонид! Я по-прежнему почитаю его и, хотя вспоминаю царя Спарты на страницах своего иронического повествования, не смею повернуться к нему с улыбкой, как в сторону Ксеркса… Имя царя Спарты всякий раз сходит с моих уст с восхищением и любовью, а рука и перо моё венчают его лаврами.

Глава 21

В то утро Ксеркс отправил всадника вверх по склону, чтобы он разыскал таинственные ворота, за которыми находятся тёплые купальни. Посланец царя, ждавший в такой глуши опасности и справа и слева, предоставил коню самому находить дорогу между дубами и кустарниками вверх к подножиям скал. Персы — великие конники. И посланный царём Бессмертный был великолепным всадником, а лошадь его прекрасно знала, куда можно ставить копыто. Оставшийся внизу Ксеркс с трона — а как же иначе! — смотрел в спину своему посланцу. На фоне синего неба фигура его рисовалась неким подобием изваяния, отлитого из бронзы или золота. Наконец Ксеркс заметил, что лазутчик его едет вдоль гребня горы, не обращая внимания на разверзнувшуюся у ног пропасть.

Сей светлый всадник, столь ослепительно рисовавшийся на синих высотах — и, возможно, уже находившийся в пределах полёта спартанской стрелы, — глядел вниз. И был он весьма удивлён. А точнее, он не верил своим глазам. Весь горный проход казался заброшенным. Лишь вдалеке — там, где скалы расходились шире всего, — белели палатки, обступившие шатёр, их насчитывалось около тысячи. А перед шатром, на камне, сидел муж в позе размышляющего Ахиллеса. Одна нога его была закинута на другую, ладонь упиралась в подбородок. Голова сего мужа поникла в глубокой задумчивости. Из-под шлема выбивались золотые волосы, шелковистые кудри эти ложились на могучую неприкрытую шею, выраставшую из ярко блиставшего панциря. Полуобнажённые руки и ноги являли благородную, атлетическую, истинно героическую мускулатуру, приличествующую юной и царственной мужественности.

«Должно быть, это и есть Леонид, — подумал персидский всадник, — царь Спарты, потомок Геракла, величайшего героя Эллады, Леонид, о котором уже слыхал каждый воин персидских ратей».

Всадник разглядывал Леонида с недоумением. Царь Спарты не восседал на троне, подобно Царю Царей. Сидел он на простой каменной глыбе. И вокруг не было ни телохранителей-Бессмертных, ни полководцев, ни зятьев, ни братьев, ни племянников. Царь Спарты сидел на камне самым примитивным образом и размышлял. Подбородок его упирался в ладонь, одна могучая нога непринуждённо покоилась на другой. Персидский всадник никогда бы не заподозрил, что перед ним находится царь, хотя бы даже и царь Спарты.

Но, поглядев ещё дальше, вперёд, перс изумился ещё более. В расщелине находилось не более четырёх тысяч человек. Рассыпавшись вдоль длинного ущелья, они находились в прекрасном расположении духа. Одни бросали копья, другие метали диск, третьи состязались в беге. Весёлый хохот гулко гулял по лесу. Но более всего потрясло перса то, что многие из находившихся перед ним мужей просто расчёсывали волосы, ниспадавшие кудрями на широкие плечи, словно бы приготовляясь к праздничному пиршеству.

Перс не знал, что перед битвой лакедемоняне всегда приводят причёску в порядок. Он не знал о том, что, по словам Ликурга[55], длинные волосы подчёркивают мужскую красоту, но они же делают мужское уродство ещё более отвратительным. Словом, персидский всадник был весьма удивлён.

А потом Леонид поглядел вверх и заметил перса, всадника, сверкавшего доспехами на вершине скалистого гребня, быть может, в пределах полёта стрелы.

С минуту Леонид пристально рассматривал врага, который, будучи отважным персом, тем не менее был испуган, хотя и не давал воли коню. А затем Леонид вновь равнодушно опустил взор к земле, не прерывая размышлений и пребывая в позе Ахиллеса, думающего думу перед шатром; нога закинута на ногу, подбородок опёрт на ладонь.

Перса заметили и другие спартанцы. На него посмотрели, показали пальцем, посмеялись, а потом лакедемоняне вернулись к своим заботам — дискам и копьям — или же к гребням.

Персидский всадник взирал на них с великим недоумением. Если не считать этой горстки людей, в Фермопильском проходе, на пути в несколько миллиариев[56] длиной, не было никакого войска.

Глава 22

Вернувшись в свой стан, персидский всадник подъехал к ожидавшему его Ксерксу и доложил о результатах своей разведки Царю Царей и обступившим его полководцам. Все они закатились смехом. Ксеркс осведомился, отчётливо ли видел он греков с такой высоты. Мог ли он быть уверен в том, что лицезрел именно Леонида? И не придумал ли всю повесть о гребнях просто потому, что не видел совсем ничего? Несколько придя в себя после приступа царственного хохота, Ксеркс послал за Демаратом, сыном Аристона, с которым консультировался на террасе крепости Дориска. Демарат явился без промедления, и Ксеркс заговорил, милостивым жестом царской длани предложив благородному изгнаннику сесть. На сей раз Демарат не мог усесться даже у ног Ксеркса, поскольку тот восседал на походном троне с узкой приступкой.

— Демарат! Почему эти лакедемоняне, засевшие возле Фермопил, ведут себя так странно, если словам разведчика можно верить?

— Царь! — ответил Демарат. — Я уже рассказывал тебе об этом народе, когда ты выступал на войну. Я говорил тебе о своих опасениях, а ты смеялся над ними. Сколь трудно ни было бы мне открыть истину перед ликом всемогущего государя, я сделаю это. Выслушай же меня, умоляю. Эти люди, горстка мужей, окружающих царя Спарты, правящего вместо меня, преградит твоему войску дорогу в этой теснине. Лакедемоняне всегда расчёсывают свои длинные волосы, когда смерть угрожает им. Если ты победишь этих людей, о, царь, ни один из спартанцев, оставшихся в их городе, ни один человек в мире не выступит против тебя! Ибо среди всех греков нет людей отважнее, чем спартанцы, против которых идёт твоё войско. Спартанское царство процветает, а краше его столицы нет во всей Элладе!

Ксеркс не уловил горечи, примешивавшейся к пышным словесам стоявшего перед ним изгнанника. И посему Царь Царей равнодушно спросил:

— Скажи, каким образом несколько тысяч воинов сумеют сопротивляться моему войску?

Он громко расхохотался, и его примеру столь же громко последовали его братья, зятья, шурины и племянники.

Демарат же ответил:

— Господин, назови меня лжецом, если то, что я предсказываю, не совершится.

Царь отпустил Демарата. Четыре дня персы отдыхали в горах. Ксеркс ждал, пока лакедемонское воинство причешется и соберётся вокруг своего безумного полководца и царя, сидящего на камне и мечтающего возле своего шатра о победе над персами. Царь Царей предоставил этим безумцам время на бегство и теперь восхищался собой, тем, сколь благодушно улыбается он этим дуракам. Однако на пятый день терпение Ксеркса кончилось, ибо греки оставались на месте. Царь Царей приказал полку мидян и киссиев захватить наглецов и представить их пред его очи. Весь день Ксеркс с нетерпением ожидал возвращения рати. Вдогонку ушедшим были посланы подкрепления — посмотреть, чем заняты их собратья. Вернулись мидяне и киссии без пленных, и предводители их доложили о серьёзных потерях.

— Как такое могло случиться? — возмутился Ксеркс.

Но военачальник за военачальником давал ему один и тот же ответ:

— Господин, людей у нас много, а воинов не хватает.

Битва с плотным строем защитников, ставших в узком месте теснины крепостной стеной, длилась весь день. Трупы персов грудами лежали у берега моря. На следующее утро, чтобы покончить с делом раз и навсегда, Ксеркс приказал Гидарну и его Бессмертным захватить весь вражеский отряд и провести его мимо походного трона царя. Гидарн, блистая золотым панцирем, отъехал к Анфеле со своими Бессмертными, отборными персидскими воинами, чтобы захватить Фермопилы.

Бессмертных было десять тысяч, однако число их ничуть не помогло делу. Конечно, в битву отправились не все десять тысяч. Должно быть, шесть… или пять… или даже только три. Но сколько бы их ни пошло, итог сражения бы не изменился. Теснина была столь узка, что лишь один человек мог сражаться с врагом. Кроме того, копья Бессмертных оказались слишком короткими, и отборное персидское войско продвинуться вперёд не сумело. Многие из облачённых в золотые доспехи персов обагрили кровью землю, мешая своим товарищам, наступавшим сзади.

А потом лакедемоняне как бы дрогнули и плечом к плечу побежали назад. Бессмертные последовали за ними, взревев, опьянённые близкой победой. Но спартанцы вдруг повернулись, и пятеро их — не более — принялись разить Бессмертных. Персы падали и исчезали под ногами напиравшей сзади ревущей стены, которой казалось, что победа уже достигнута.

Затем лакедемоняне вновь предприняли притворное бегство, вновь и вновь повторяя коварный приём. Пало неисчислимое количество Бессмертных. В узком коридоре между скал уже нельзя было ступать по их трупам. Рассвирепевший Гидарн остановил наступление, чтобы вынести павших.

Ксеркс наблюдал за сражением с полевого трона, размещённого на удобной для этого скале. Он тоже был в ярости. Трижды Царь Царей в гневе поднимался с престола. Как правило, он наблюдал за битвами с великим достоинством. Но от этого сражения нетрудно было сойти с ума. Вот он и поднялся с трона… Три раза! К вечеру персы отошли. Вдоль берега моря двигалась нескончаемая процессия, уносившая Бессмертных на сооружённых из жердей носилках. Лакедемоняне убрали своих убитых за огромные ворота, преграждавшие проход. Их оказалось весьма мало, и персы даже поверить не могли в то, что спартанцы так быстро управились с этим делом.

И тогда случилось неизбежное: жалкий предатель Эфиальт предстал перед лицом Ксеркса.

Глава 23

Ночью Эфиальт повёл персов через горы по тайной тропе, тянувшейся вверх от Асопа. Без предателя захватчики никогда не отыскали бы этот путь. В час, когда зажигают факелы, Гидарн со своими Бессмертными уже следовал за Эфиальтом мимо шелестящих кустов, под густолиственными дубами. В густом мраке пробирались персы по тропе, забиравшей всё выше и выше. Всю ночь шли они в полном безмолвии, опасаясь изменника, способного принести себя в жертву ради отчизны. Когда они оказались на вершине, на востоке между стволов уже брезжила заря.

Десять сотен тяжеловооружённых гоплитов-фокейцев, охранявших тайную тропу, с удивлением услышали шелест листьев под ногами приближавшихся врагов. Удивление оказалось взаимным. Пустив облако стрел, персы заставили фокейцев отступить к вершинам. Греки приготовились умереть: ведь Бессмертных было несколько тысяч. Однако персы спустились вниз, не обращая внимания на отступивших.

Лишь тогда фокейцы поняли, что к чему.

Глава 24

В ту самую ночь прорицатель Мегистий, изучив внутренности принесённых в жертву животных, объявил изумлённым грекам о том, что если они останутся в Фермопилах, то будут окружены персами и погибнут.

Леонид собрал совет и предложил колеблющимся, робким и несогласным уйти, сохраняя свои жизни. Сам же он решил остаться в Фермопилах с тремястами спартанцев, феспийцами и заложниками-фиванцами. Зачем же было задерживаться остальным? Они не испытывали ни малейшего желания дожидаться встречи с смертью, которую сулили внутренности животных.

Люди эти намеревались послужить отечеству более эффективным способом. Так они и сказали Леониду, казавшемуся среди трёхсот спартанцев Аресом, окружённым горсткой героев, а потом принялись собирать свои шатры. Отбытие своё они сопровождали многословными, длинными речами, в которых нашлось место и шутке. А потом они ушли.

Леонид с высшим спокойствием даже поторопил их — без всякой горечи или насмешки. И уходящие исчезали между камнями и пещерами, между корявыми стволами дубов, за тёплыми водоёмами купален… Блистая бронзовыми поножами, они топтали папоротник и осоку, бросая украдкой взгляды налево, на голубизну Эгейского моря, плескавшегося возле скал, на поверхность солёных лагун. Быть может, они проверяли, не обнаружится ли на море персидский флот, хотя и знали, что его там нет и быть не может. Но тот, чьё сердце неспокойно, в дни опасности ждёт невероятного. И они исчезли за Меланпигианской скалой — десяток за десятком, сотня за сотней, тысяча за тысячей, — направляясь к Локрам.

Фермопилы почти опустели. И в их теснинах — где не более чем пятьдесят метров отделяли друг от друга скалы, похожие на окаменевших сражающихся титанов, — взгляд, устремлённый с вершины обрыва, мог заметить лишь крохотное скопление белых пятнышек, жалкую — несколько десятков — кучку палаток, окружавших шатёр Леонида.

Глава 25

Леонид размышлял. Он не был гением, подобно Фемистоклу. Он не был ни хитроумным государственным мужем, ни тонким мыслителем. В великой и простой душе царя не было места сложностям и противоречиям. В сердце его царила ясность: для царя Спарты существовали лишь вертикальные линии, которые нельзя было обойти.

Кроме того, Леонид верил в богов, которым поклонялся. И, погрузившись в думу перед шатром в позе Ахиллеса, ушедшего в собственные мысли на морском берегу возле Трои, он в первую очередь размышлял о том, как избежать окружения. Мысли его крутились вокруг памятного предсказания.

Когда в начале войны лаконцы обратились к дельфийской пифии, она ответила им следующими шестимерными виршами:

Ныне же вам изреку, о жители Спарты обширной:

Либо великий и славный ваш град чрез мужей-персеидов

Будет повергнут во прах, а не то — из Гераклова рода

Слёзы о смерти царя прольёт Лакедемона область.

Леонид сделался царём Спарты не столь уж давно. Оба старших брата его умерли. Сам он никогда не думал о том, что царский венец перейдёт к нему. Да и случилось это лишь считанные недели назад. Обдумав своё короткое царствование, он решил, что умрёт, сражаясь. Потом Леонид подумал о своей молодой жене Горго, дочери умершего брата Клеомена. Подумал о маленьком сыне. Подумал и о трёх сотнях оставшихся с ним спартанцев, каждого из которых ждали дома жена и дети.

Тем не менее в душе Леонида не было скорби. Напротив, её наполняло чистое и возвышенное стремление биться и умереть за отечество, спокойное ожидание смерти, которая должна принести ему и трёмстам храбрецам высшую славу. Возле задумчивого чела его, на котором успела найти себе место одна-единственная мужественная морщина, трепетали крылья Нике. Он ощущал дуновение её белых одежд. Царь видел, как белые девичьи руки богини победы протягиваются к нему, как ладони её возлагают на его голову венок из мирта и лавра. Среди отвесных скал, уже освещённых светом этого зловещего дня, первого среди многих, сияли праздничные видения, золотыми солнечными мотыльками порхавшие вокруг Леонида.

Глава 26

В тот день, которому предстояло стать последним в жизни Леонида, он собрал вокруг себя триста своих спартанцев, фиванцев-заложников — ибо Фивы симпатизировали персам — и феспийцев.

— Достопочтенный отец! — обратился Леонид к прорицателю, открывшему перед ним по внутренностям неизбежную участь. — Уходи! Время ещё есть.

— Леонид, — ответил Мегистий, — только что приказав уйти моему единственному сыну, я покорился отеческой трусости. Сын мой ещё мальчишка. Я велел ему уходить, и он ушёл. Но сам я останусь.

— Тогда садись за наш погребальный пир! — предложил Леонид. — Насыщайтесь, друзья мои, утром, памятуя о том, что ужинать нам предстоит в чертогах Аида.

Все расселись — на камнях или на траве — и принялись за еду.

На высоком холме, где расположился Ксеркс со своими Бессмертными, Царь Царей в то утро совершал короткое поклонение солнцу. Окружённый магами, он возносил чашу движениями благочестивыми, торжественными и возвышенными. Ксеркс умел совершать обряды с истинно царским величием. А потом персы, все десять тысяч, спустились с холма и широким кольцом окружили Фермопилы. Вёл их предатель Эфиальт. Десятиначальники кнутами сгоняли воинов вниз.

До сих пор лакедемонян защищала воздвигнутая у входа в теснину стена. Но теперь, когда персы спускались со скал, Леонид и люди его были вынуждены отступить в более широкую часть прохода.

И они остановились там, глядя в лицо самой смерти, однако не страшась её, ибо перед ними сияла слава. Они намеревались положить свои жизни на этой ведущей в Локры дороге и взять за них самую высокую цену. И возвышенные мыслью безумцы пошли на персов с копьём и мечом.

Первые, подгоняемые кнутами персы погибли быстро. Со стенаниями они падали в море или валились под ноги тех своих собратьев, кто ещё только спустился вниз. Персы падали до тех пор, пока не расщепились длинные копья греков, пока не застучали по персидским щитам короткие греческие мечи. Но вниз спускались новые захватчики, словно бы по камням стекала сверкающая тысячью солнц река. Леонид сражался как рассвирепевший лев. Персы засыпали его тучей стрел, длинных и острых, как иглы.

Вдруг вдалеке Леонид увидел предателя Эфиальта, а ещё дальше Ксеркса, окружённого полководцами и Бессмертными, блистающими доспехами. И царём Спарты овладела такая ярость, что он забыл про расколотый шлем и кровоточащую голову. Он не ощущал крови, тёкшей по телу из ран, оставленных стрелами и наконечниками копий. С горсткой верных друзей он бросился с обнажённым мечом вперёд, к персидскому властелину. Глаза Леонида свирепо сверкали. Эфиальт кинулся прочь, а Ксеркс, ошеломлённый отчаянным натиском спартанского полководца, которого подданные Царя Царей обязаны были захватить в плен уже раз десять, застыл на месте с широко раскрытым ртом. Так стоял он между двумя своими младшими братьями Аброкомом и Гиперантом, сыновьями Дария.

Вдруг в каких-то двух шагах от себя Ксеркс увидел этих князей, своих братьев, сражающихся с рычащими в ярости лакедемонянами. И спартанцы, словно косой косившие Бессмертных, сразили и его братьев. Оказавшийся совсем близко Леонид поставил ногу на труп Аброкома. Ксеркс же словно превратился в камень. Он был не способен защитить себя, ибо происходило немыслимое. Так и не закрыв рта, он всё не мог сообразить, что у самых ног его лежат два погибших брата.

Леонид находился совсем рядом. Но в руках царя Спарты не было больше копья, ибо оно расщепилось, не было и меча, ибо он преломился. Протянув вперёд окровавленные руки, он бросился на Ксеркса, схватил его, сорвал с головы тиару и ударил ею по лицу. Ксеркс взревел от боли и негодования, и Бессмертные окружили его частоколом мечей.

Лакедемоняне теснились возле Леонида, шатавшегося и словно облитого кровью. Они отступили на несколько шагов, укрыв своими телами умирающего царя. Четыре раза наступали они и четыре раза откатывались назад в узкой теснине. Четыре раза казалось, что греки заставят персов отступить перед самыми глазами Царя Царей, в отчаянии стоявшего возле трупов своих братьев. Но вернулся Эфиальт, приведший с собой свежие полчища. Тучами спускались они с горы.

Фиванцы изменили: они сдались в плен, громко крича, что стоят за Персию, всегда стояли за Персию и вечно останутся её сторонниками. Поредевший отряд лаконцев и феспийцев, окружавший умирающего Леонида, поднялся на холм, расположенный возле ворот, в которые уже вступил враг. Они выстроились за стеной, более не защищавшей их, ибо враг напирал отовсюду. И продолжили битву, уже не мечами — руками и зубами сопротивляясь врагу… Наконец грохочущая волна персидских щитов накрыла бойцов, и персидские копья пронзили каждого грека, а персидские мечи отсекли всякую голову, ещё способную шевелиться.

Дорога на Дельфы и на Афины оказалась открытой.

Собственные потери заставили Ксеркса устыдиться. Он послал вестника к флоту, стоявшему между мысом Артемизий и Гистеей возле Эвбеи, и пригласил моряков побывать на поле битвы у Фермопил, где Персия одержала славную победу.

Явились гребцы и мореходы. Увидев тела тысячи павших персов, они воздали им воинские почести. Все остальные тысячи убитых по приказу Ксеркса спешно похоронили во рвах, забросав опавшими листьями и землёй. Экипажи кораблей увидели и сотни убитых греков, по воле Царя Царей демонстративно сложенных внушительной грудой.

Обман был слишком уж очевидным. Гребцы и бойцы на следующий день разошлись по своим кораблям. Они всё поняли. Улыбки их и шепотки явственно свидетельствовали о том.

Перед персидской армией лежали покинутые, безлюдные Фермопилы.

За двумя орлами, вновь и вновь пролетавшими над голубыми источниками и пенистыми морскими валами, над ущельями и дубами, теперь кружились стаи стервятников. Крылья их тёмным облаком шелестели над Фермопилами, являя собой скверное знамение.

Но посвист крыльев стервятников быстро утих. А вот шелест иных крыльев, певших свою дивную песню у чела Леонида, слышен по сию пору. Песня этих крыльев, принадлежащих не стервятникам, но светлой богине победы, тихий шелест её одежд преодолели столетия. И с ним переплетается шорох ветвей мирта и лавра, запах венков, лёгших на головы бессмертных детей славы, вступивших в несравненную битву под водительством Леонида, белокурого царя Спарты, — героев, последовавших за ним.

Глава 27

Возвратившись в свой стан, Ксеркс послал за Демаратом. Царь Царей восседал на троне в шатре. Брат его Ахемен, назначенный главным среди флотоводцев, находился по правую руку владыки персов. Ксеркс жестом указал Демарату на свободный табурет. Солнечный свет струился внутрь шатра, пронзал шёлковые алые занавеси. Свет ложился на покрытое львиными шкурами золотое ложе Ксеркса, на его золотой сундук, золотые туалетные принадлежности, золотой умывальный столик со всеми золотыми тазами и кувшинами, на висящие на столбе золотые доспехи Царя Царей, на золочёный столик с картой Эллады, находившийся возле царя и его брата. Всё это золото светилось под лучами солнца тем роскошным блеском, который был столь мил персидскому властелину.

— Демарат! — благосклонно промолвил Ксеркс. — Ты человек честный. Слова твои оказались правдивыми. То, что ты предсказывал, осуществилось. А теперь скажи мне, сколько лаконцев ещё наберётся в твоей Спарте? И так ли они отважны, как те, что сражались с нами?

Ксеркс не хотел произносить имя Леонида. На царском челе краснела свежая ссадина, оставленная брошенной в лицо тиарой, сам же царский венец полностью потерял положенную ему форму.

Царь Царей любезно улыбнулся Демарату.

— О, царь! — ответил тот. — Лакедемоняне многочисленны и населяют многие города, тем не менее я скажу тебе то, что ты хочешь узнать. В Спарте, столице Лакедемона, обитает восемнадцать тысяч мужей, во всём подобных тем, с которыми ты сразился и которых победил.

Демарат, бывший царь Спарты, также благоразумно не стал поминать Леонида, хотя имя царя Спарты было готово в любое мгновение сойти с его языка.

— Впрочем, остальные лакедемоняне, — Демарат ощутил, что просто не может не сказать этого, — не столь отважны, как эти триста, хотя в доблести им не откажешь.

И вновь Демарат не стал упоминать Леонида.

— Но и триста побеждены тобой, — добавил Демарат, прежде бывший царём Спарты.

— А скажи мне, — настаивал Царь Царей, — как лучше управиться с ними? Похоже, что война может затянуться.

— Великий царь, — ответил Демарат, — посоветую тебе, как умею. Пошли три сотни своих кораблей к острову Кифера, что возле Лакедемонского побережья. И оттуда угрожай Спарте, всегда опасающейся морского вторжения. Грози Лакедемону осадой, и вся Эллада попадёт в твои руки. Ибо твоё сухопутное войско без труда одолеет эллинов, если спартанцы будут заняты своими делами и не сумеют прийти им на помощь. Если ты не захочешь последовать моему совету, тебя ждёт жестокая битва на Коринфском перешейке.

Тут Ахемен вскочил со своего места. Он ненавидел изгнанника Демарата, к которому брат его Ксеркс частенько обращался за советом.

Ахемен вскричал:

— О, брат и царь! Неужели ты будешь слушать человека, завидующего твоей удаче и не желающего помочь тебе? Разве не похож он на всех греков, испытывающих зависть к чужому успеху и ненавидящих возвысившихся над ними? Четыре сотни твоих кораблей уже погубила буря. Если ты пошлёшь ещё три сотни к берегам Пелопоннеса, наш флот сделается ещё слабее. Пока наши корабли держатся вместе, в одном кулаке, никто не сумеет победить нас. Если ты разделишь флот, мы сделаемся беспомощными.

Ксеркс находился в мягком, снисходительном настроении.

— Ахемен! — молвил он с великодушной улыбкой. — Ты даёшь мне добрый совет, и, возможно, я им воспользуюсь. Но Демарат мой гость, и он человек честный. Его совет всегда стоит услышать, и я не хочу, чтобы о нём плохо говорили.

Когда Ахемен и Демарат оставили шатёр Царя Царей, Ксеркс погрузился в размышления.

Посылать три сотни кораблей к Пелопоннесу или нет? Он думал до поздней ночи, а потом так и не смог уснуть.

Глава 28

Греческий флот направлялся к мысу Артемизий, северной оконечности острова Эвбея. Сорок кораблей были коринфскими, двадцать мегарскими, двадцать халкидскими, но последним свои корабли одолжили афиняне. Эгина выставила восемнадцать триер, Сикион — двенадцать, Лакедемон — двадцать, Эпидавр — восемь, Эритрея — семь и Трезен — пять. Два корабля принадлежали обитателям Стиры, ещё два — острову Кеос, Локры прислали семь. Многие из этих судов имели по пятьдесят гребцов и были способны к плаванию по бурным просторам Эгейского моря.

К мысу Артемизий шли и афиняне со ста двадцатью семью кораблями. Всем флотом командовал Эврибиад, сын Эвриклида, ибо союзники не потерпели бы афинского флотоводца.

Учитывая политическую ситуацию, Афины, испытывавшие патриотическую любовь к Элладе в целом, не стали добиваться командования флотом. Сдались Афины со своим многочисленным флотом, сдался и Фемистокл, тем не менее вынашивавший хитроумные замыслы. Навархи греческого флота, остановившегося у мыса Артемизий, с ужасом разглядывали по-прежнему колоссальную, несмотря на потери в бурю, персидскую армаду и подумывали о бегстве. Эвбейцы молили Эврибиада подождать и позволить им переправить в надёжное место своих женщин, детей и рабов. Однако тот уклонялся от обещаний.

Тогда они отправились к Фемистоклу.

Послы предложили ему тридцать талантов за то, чтобы флот остался возле их острова и битва состоялась именно здесь, чтобы Эвбея не была беззащитной. Увидев перед собой тридцать талантов, Фемистокл улыбнулся. Почему, собственно, и не позволить эллинам заплатить ему за то, что и без того послужит благу Эллады? Потом, с его точки зрения, не было ничего дурного в том, чтобы эллины-корабельщики получили эллинские же деньги за то, что корабли их остались возле Эвбеи, опять же этим самым служа благу Эллады. Взяв три таланта, Фемистокл отправился к Адиманту, наверху коринфян, уже готовому поднять якоря, и сказал:

— Адимант! Зевс Всемогущий! Неужели ты действительно собрался покинуть нас?! Но если ты останешься, я заплачу тебе больше, чем дал бы Ксеркс за твоё отступление отсюда.

И он отдал Адиманту три таланта. Коринфянин остался, полагая, что получил афинские деньги.

Потом Фемистокл отправился к Эврибиаду с пятью талантами.

Тот также принял деньги, считая, что они выплачены из афинской казны.

Остальные полученные от Эвбеи таланты Фемистокл прибрал к собственным рукам. А их осталось двадцать два. Отнюдь не бесчестный, хитрый, довольный собой и Элладой, смотрел он на людей и мир вокруг. И в этот миг к нему привели мужчину и девушку, мокрых насквозь.

— Кто вы такие? — спросил Фемистокл.

— Фемистокл, сын Неокла! — сказал мужчина. — Я Скилл из Скиона, самый знаменитый ныряльщик во всей Элладе. Слушай! Вот моя дочь Киана. Она ныряет не хуже меня. Когда буря, сошедшая с высот Пелиона, обрушилась на персидский флот, невзирая на ярость моря, мы оба ныряли в морские глубины…

— Перерезали якорные канаты, — со смехом добавила Киана.

— Но я достал со дна моря множество персидских золотых и серебряных сосудов, — лукаво промолвил ныряльщик.

— И кое-какие из них мы приберегли для себя, — вновь рассмеялась Киана.

Фемистокл тоже рассмеялся.

— Ну и что? — спросил он.

— Мы больше не хотим жить среди персов, — проговорил Скилл.

— Мы хотим вернуться к эллинам, — уточнила Киана.

— Я нырнул в воду возле Афет, где стоит на якоре персидский флот.

— И я тоже, — добавила Киана.

— И я не вынырнул на поверхность, пока не оказался возле мыса Артемизий.

— И я тоже, — повторила Киана.

Фемистокл вновь рассмеялся.

— Этого быть не может, — возразил он.

— Не может? — возмутился Скилл.

— Не может? — вознегодовала его дочь.

— Сколько же ты можешь проплыть под водой? — спросил Фемистокл, по-прежнему смеясь. Он сосчитал. — Восемь стадиев?

— Один стадий, — смиренно признался ныряльщик.

Фемистокл всё смеялся.

— Вы приплыли в лодке, — сказал он.

— Но начало пути мы проплыли под водой, — добавила Киана. — Лодка ожидала нас.

— Ну конечно! Ну конечно же, мы не проплыли под водой все восемь стадиев, — признал лукавый ныряльщик.

Все трое расхохотались. И Скилл произнёс:

— Я — истинный грек. Можешь доверять мне. Персидский флот, во всяком случае часть его, готовится выступить к Эвбее. Я всего лишь хотел поведать тебе об этом. А то, что я говорил о якорных канатах, чистая правда.

— Верю-верю, — снова засмеялся Фемистокл. — Я вызову навархов, чтобы они могли побеседовать с тобой.

Совет состоялся наутро. И уже днём небольшой греческий флот, всего лишь часть союзного, вышел навстречу персам, чтобы испытать свои силы.

Корабельщики и моряки персидского флота решили, что имеют дело с горсткой безумцев, отважившихся выйти в море на нескольких кораблях. Подняв якоря, они бросились вперёд, полагая, что без труда переловят слабоумных греков.

Но эллины пошли вперёд. И в узких проливах захватили тридцать персидских судов.

В ту ночь разразился свирепый шторм: можно было подумать, что Борей и прочие боги ветра по-прежнему на стороне греков. Была середина лета. Над горой Пелион беспрерывно грохотал гром, низкие облака проливались крупным дождём. Многие из персидских кораблей получили повреждения, трупы и обломки то и дело попадали под вёсла других судов.

И всё это происходило потому, что, пожелав сравнять числом оба флота, Зевс, верховный греческий бог, сразился с богом персов, которого они также именовали Зевсом. Персидские корабли самым прискорбным образом разбивались о прибрежные скалы Эвбеи.

На рассвете греки выслали подкрепление — пятьдесят три афинских корабля, к полудню уничтоживших киликийскую эскадру.

На третий день в битве воцарилось равенство. Персидский флот, многочисленные корабли которого только мешали друг другу, ломая вёсла и сталкиваясь, потерял в тот день много судов. Серьёзные потери были и у греков. Это произошло в тот самый день, когда Леонид преградил персам дорогу у Фермопил. И на суше и на море греки обороняли дорогу на юг Эллады.

Впрочем, вечером вернувшиеся от Артемизия греки, и особенно афиняне, стали считать потери и прикидывать, каким путём они могут наиболее быстро убежать к островам Эллады.

Однако Фемистоклу нужно было совсем другое: он думал: «Если бы только я мог заставить ионян и карийцев вновь присоединиться к нам!»

И он приказал написать следующие слова на скалах над всеми источниками пресной воды, куда приходили пить персидские мореходы: «Ионяне! Вы поступаете скверно, воюя с братьями по крови, чтобы заставить нас, эллинов, склониться под персидским ярмом. Не забывайте о том, что война эта разыгралась из-за вас! По крайней мере, не усердствуйте в бою, если персы будут гнать вас вперёд. Не стремитесь победить своих братьев».


Фемистокл думал следующим образом: «Если Ксеркс не узнает об этих надписях, ионяне, возможно, встанут на нашу сторону». В противном случае Царь Царей будет подозревать их в измене и отделит от своего флота.

Явившийся из Фракии лазутчик сообщил о гибели Леонида, трёхсот спартанцев и феспийцев и о том, что дорога на Афины стала открытой.

Дни эти были отягощены заботами, полны скорби. Задерживаться в этих водах более не имело смысла: можно было потерять весь флот. Гордый, уже испытанный в сражении флот юной морской державы, которой отныне оставалось полагаться лишь на море, но не на сушу, столь необходимую человеку.

Глава 29

Некоторые аркадийцы, недовольные тем, что приходится воевать, когда можно пахать, сеять и жать, явились в Фокиду и предстали перед Ксерксом и его советниками.

— Чем сейчас заняты греки в Элиде, Ахайе, Арголиде и Аркадии? — спросил у них Ксеркс. — Готовы ли они выступить против нас?

— Нет, господин! — заявил выборный от аркадийцев.

— Но что же они всё-таки делают? — потребовал ответа Ксеркс.

— У греков идут Олимпийские игры, — ответил аркадиец. — Они состязаются в скачках на конях, езде на колесницах и атлетических соревнованиях, о, царь!

— И каким же призом награждают победителя?

— Иногда это треножник, иногда просто венок, сплетённый из масличных ветвей, — сообщил аркадиец. — Но, пожалуй, венок будет более почётной наградой. Самыми упорными являются состязания в тех видах, где разыгрывается венок из ветвей оливы.

— Что же это за народ, против которого ты ведёшь нас, о, Мардоний?! — воскликнул Тритантехм, сын Артабана. — Мы вот-вот покорим их землю, а они себе бегают и борются в какой-то Олимпии, чтобы получить оливковый венок! Неужели все они сражаются ради славы, как Леонид возле Фермопил?

Ксеркс недовольно нахмурился.

— Племянник Тритантехм, — молвил он, — всё дело в культуре. И я не могу понять, почему это ещё не дошло до тебя. Наша культура выше, чем у греков. Все наши познания в политической экономии и вопросах администрирования свидетельствуют против такого сумасбродства, как спортивные игры накануне исполнения судьбы народа. Мы, персы, более чувствительны по своей природе. Мы — рассуждения ради, предположу, что нас можно победить, хотя это немыслимо, поскольку сам персидский бог сражается за нас, — никогда не позволили бы себе такого безумства, находясь в положении этих эллинов…

— Тем не менее, по-моему, это великолепно.

Дерзость племянника разгневала Ксеркса. Царское слово прервал не один только племянник, примеру Тритантехма последовал и простец-аркадиец, непринуждённо промолвивший:

— Господин! Вы, персы, не верите в своё поражение, мы, аркадийцы, тоже. И мы пришли сюда не потому, что уверовали в твою победу, а просто потому, что мы хотим работать. У нас нет ничего вдоволь, мы обыкновенные земледельцы, а не воины. И мы, о, господин, лучше поработаем — вспашем, засеем и сожнём, — чтобы тем самым заработать себе на жизнь.

Хотя царственное достоинство Ксеркса было задето, что случалось нередко, — чему удивляться, когда вокруг столько братьев, зятьев и племянников, — в данном случае по вине племянника Тритантехма, а потом аркадийского землепашца, Царь Царей держал себя в руках, и посему он обратился к сидевшим позади него блистательным вельможам со следующими словами:

— А я всегда полагал, что аркадийцы — в отличие от этого олуха — народ поэтичный. Этот человек не произвёл на меня особого впечатления, однако мы можем дать ему в аренду какие-нибудь луга в покорённой Фокиде.

На устах блистательных братьев, зятьев и племянников заиграла улыбка. Ксеркс отпустил аркадийцев с миром. И, думая о будущем, они принялись возделывать земли покорённой Фокиды.

Глава 30

Ксеркс выступил к Афинам.

Царь Царей отделил небольшое войско и послал его направо, в Дельфы. Он охотно посетил бы Дельфы собственной персоной. Но Ксеркс боялся Дельф. Одна мысль об оракуле приводила его в ужас. И, поглядывая искоса на Парнас, священную гору, на вершине которой находился престол Феба Аполлона, а на склонах музы водили свои хороводы по цветущим лугам, царь Персии направился в Афины.

Находившиеся возле Кефиса города — Дримос, Элатея, Гиамполис и Парапотамин — горели. Полыхали пламенем храмы. В Абах ограбили храм Аполлона. Подобные поступки не всегда вершились по приказанию Царя Царей, однако факел войны сопутствовал жадности варваров. Возле дорог умирали изнасилованные женщины. Отчаяние — одно лишь оно осталось в этой священной, полной мифов земле, безжалостно ограбленной и растоптанной захватчиком. Но боги молчали.

Дельфийцы — после того как оракул в ответ на их вопрос, прятать ли храмовые сокровища или уходить с ними, отделался надменной абракадаброй — отослали жён и детей в Коринф, а сами бежали вдоль отрогов Парнаса в Амфиссу.

В храме осталось лишь шестьдесят прислужников и прорицатель Акерат, обязанностью которого было приводить в удобопонятный вид обрывки пророческих фраз, сходивших с уст пифий. В ту ночь, когда персидское войско было уже недалеко от священного города, низкое небо затмили густые облака. Окружённые странным, не ко времени пришедшим мраком, персы продолжили свой путь. Сопротивления не было. Однако многие среди персов сожалели о том, что получили такой приказ. Они полагали, что греческий Феб Аполлон — это их собственный и родной Ормузд. И это небо, прежде времени ставшее ночным, плотные, гнетущие облака являлись в сей летний день красноречивым свидетельством божественного гнева. Едва видимые на чёрном небе тучи неслись над Парнасом, и зарницы — злое знамение — то и дело разрывали черноту. В конце концов они, победители, очутились в странном краю, где обитали чужие боги, явным образом недовольные ими. Оторванные от своего миллионного могучего войска персы едва ли ощущали себя победителями и скорее казались себе грабителями — ночными татями, крадущимися посреди ночи к добыче.

Вселяющие трепет очертания массивного храма уже вырисовывались на чёрном облачном небе, который то и дело раздирали вспышки молний. Призрачно-белые мраморные колонны и треугольники под кровлями казались персам попросту нереальными. Крутые стены также сияли призрачной белизной, являя собой нечто божественное, непреодолимое.

По открытой арене театра скользили мрачные тени, словно разыгрывавшие священную драму.

Странные вещи видели персы с каменной тропы, по которой спускалось их войско. Хлынул дождь, непогода ещё более разъярилась. Справа появился храм Афины Пронеи.

Земля задрожала, всколыхнулась под копытами персидских всадников. Из храма Афины доносились звучные голоса, там гремело оружие, звучали воинственные крики — казалось, приближается сама богиня. С Парнаса покатились вниз огромные глыбы, словно сам бог решил покарать святотатцев, решивших осквернить его храм. Оказавшись возле храма Аполлона, персы увидели прорицателя. Тот указывал на отражавшую вспышки молний груду оружия — щитов, копий, мечей и шлемов, — священного оружия самого бога, к которому никогда не прикасались и которое не снимали с отведённого места. Но теперь вселяющая трепет груда металла лежала перед воротами храма, а сам прорицатель кричал:

— Чудо! Чудо! Священное оружие, к которому не смеет прикоснуться человеческая рука, само собой перенеслось в это место!

Тут со склонов горы покатились лавины камней, которые могли бы стронуть с места только титаны. Земля задрожала ещё раз. Персы в ужасе бежали, а два гиганта, два воина, герои и защитники здешнего края Филак и Автоной, преследовали их. На следующее утро дорога возле подножия горы Парнас была усеяна трупами персов.

Глава 31

Ксеркс послал из Афин гонца с царской почтой, чтобы в письме известить Атоссу и Аместриду о своей победе.

Царскую почту придумал и устроил Кир. Она являлась истинным чудом Персидского государства. Почтовые дворы были организованы по-военному, и разделяло их небольшое расстояние. И на каждом из них гонца уже ожидали свежие и осёдланные лошади.

Конный гонец с почтовой сумкой на боку спешился, снял с себя сумку. Ожидавший его гонец накинул лямку через плечо и вскочил в седло готовой уже лошади. Растворившись в облаке пыли, сменный гонец поскакал к следующему двору.

Вот таким образом царские письма проделали путь из Афин в Сузы за четырнадцать дней.

Атосса и Аместрида прочли вслух полученные послания, оказавшиеся практически одинаковыми:

«Боги Персии послали нам победу. Афины в наших руках. Враги повсюду отступают. Потери их нельзя и сосчитать. Великие сокровища достались нам. Наши потери пустячны. Бог Персии не оставит нас своим попечением». Подпись: «Ксеркс, Царь Царей».


И царицы и княгини уже заучили такие письма наизусть. Однако весть, доставленная письмами на сей раз, — весть о захвате Афин — была намного весомее, чем извещение о том, что с помощью персидского бога прорыт канал сквозь гору Афон или захвачен тот или иной ничтожный городишко, расположенный во Фракии или Фессалии. Афины! Разве это не ключ ко всей Элладе?

— Итак, война кончается, — решила Пармис, и Фаидима сделала такой же вывод.

Артозостра радостно проговорила:

— Я получила письмо от Мардония. Высочайшая матерь Атосса! Хочешь ли ты, чтобы я прочла его вслух?

И царицы и княгини, рассевшиеся широким кружком на своих кушетках вокруг Атоссы, неразлучной с хлыстом, и Аместриды, не отходившей от ткацкого станка, на котором она ткала золотую мантию для Ксеркса, принялись читать друг другу полученные ими письма.

Ксеркс не стал писать о том, что Леонид сорвал тиару с его головы.

Приближалась осень, и с галереи уже доносился аромат персикового варенья и засахаренных груш.

Глава 32

Благодаря настойчивости афинян флот Эллады оставил мыс Артемизий и направился к Саламину, возле которого встал на якоря. Женщины и дети бежали из Афин на Саламин, в Трезен, на Эгину. Предсказание исполнилось. Священный змей, обитавший в храме Афины на Акрополе, более не ел положенных ему медовых пирожков, и это свидетельствовало о том, что сама богиня оставила посвящённый ей город.

Пелопоннесцы, которым надлежало защитить лежавшую между персами и афинянами Беотию, думали лишь о том, чтобы спасти самих себя, а посему возводили стену поперёк Коринфского перешейка.

Ксеркс приближался. А с ним подступала судьба. У берегов Саламина — под ясным летним небом, свидетельствовавшим о том, что и небо и боги равнодушны к постигшему Афины несчастью, находился греческий флот. Там было шестнадцать триер из Спарты, сорок из Коринфа, пятнадцать из Сикиона, десять из Эпидавра, пятьдесят из Трезена, три из Гермионы — все корабли Пелопоннеса. Самую великолепную часть флота составляли сто восемьдесят афинских кораблей. Эгинцы прислали двадцать четыре быстрых гребных судна. Если не считать этих мелких судёнышек, три сотни и сорок восемь триер покачивались на синих волнах у берегов Саламина в узком проливе между этим островом и горой Эгалеос.

Навархи собрались вокруг Эврибиада.

Прибыл афинский вестник.

— Варвары в Афинах, — объявил он.

И сразу началось смятение. Многие предлагали отплывать без промедления, другие склонялись к тому, что ещё можно постоять на защите Коринфского перешейка. Смятение парализовало даже самых храбрых: ведь Афины, к которым они не испытывали любви — из-за ревности, вызванной возвышением этого города, — теперь были полностью сокрушены судьбой.

— Персы приложили факел ко всей Аттике, — доложил вестник. — Горят Феспии и Платеи.

— Прошло только три месяца с того дня, как персы перешли Геллеспонт, — возроптали начальники кораблей.

И греческие племена принялись укорять друг друга. Каждое возлагало вину на прочих.

— Афины покинуты, — продолжил вестник. — Лишь несколько стариков засели на Акрополе за деревянной стеной, считая, что таким образом исполняют пророчество пифии.

В басовитом ропоте голосов уже слышалось отчаяние.

— Эта горстка несчастных попыталась защитить цитадель. Ксеркс вместе со своим войском занял Ареопаг — холм, расположенный напротив Акрополя. Воины Царя Царей гибли под тяжёлыми камнями, которые хилые, но доблестные защитники спустили вниз на врагов, подошедших к священным воротам.

В ропоте голосов проступило нечто похожее на восхищение.

— А потом варвары обнаружили ведущую наверх по отвесной скале тайную тропу. Разве оракул не предсказывал, что персы захватят всё, что имеют Афины на суше? Когда защитники Акрополя увидели, что персы уже оказались наверху, они стали рубить друг друга мечами, бросаться вниз со стен, побежали внутрь храма. Но варвары убили всех, даже тех, кто держал в руках масличные ветви, а потом ограбили храм. И храм и цитадель лежат в руинах.

— Мы отстроим их заново, с ещё большим величием! — воскликнул Фемистокл, делая шаг вперёд и не зная при этом, что словами своими он возвещает время Перикла.

Флотоводцы, окружившие главного среди них, то есть Эврибиада, принялись обсуждать, не лучше ли оставить воды Саламина и стать на защиту отечества возле Коринфского перешейка.

Фемистокл ничуть не сомневался в том, что союзники разбегутся по собственным городам и островам сразу же, как только отойдут от Саламина. Однако он не стал говорить об этом вслух. Но, вернувшись на палубу собственного корабля, он подробно обсудил этот вопрос со своим приятелем Мнесифилом.

— Что будет, если союзники поднимут якоря? — вопросил Мнесифил.

И приятели посмотрели друг на друга понимающими глазами.

— Тогда Эллада погибнет.

— И никто, даже Эврибиад, не сумеет сдержать союзников, — проговорил Мнесифил. — Фемистокл, созывай новый совет.

Речь Фемистокл а была страстной и требовательной. Но Адимант, командовавший коринфскими триерами, бесцеремонно перебил его:

— Фемистокл! Если ты бежишь на соревнованиях и срываешься с места прежде всех остальных, элланодик лупит тебя жезлом или нет?

— Лупит! — согласился Фемистокл, не обращая внимания на колкость. — Но тот, кто засиживается на старте, не добудет лаврового венка.

И он вновь не стал говорить, что, по его мнению, союзники разбегутся во все стороны сразу же, как только соединённый флот отойдёт от Саламина, и предложил вниманию присутствующих совсем другие аргументы.

— Эврибиад! — воскликнул он. — Судьба всей Эллады находится сейчас в твоих руках. Ты спасёшь страну, если дашь врагу сражение возле этого острова. Не слушай тех, кто уговаривает тебя уйти от Саламина. Слушай меня и хорошенько думай. Возле берегов Истма нашим кораблям, более тяжёлым и не столь многочисленным, как персидские, придётся сражаться в открытом море. Мы потеряем Саламин, Мегары, Эгину. Сухопутное войско варваров последует за своим флотом и хлынет на Пелопоннес. И тогда земле наших богов будет угрожать опасность. Послушай моего совета. Здесь, в узком проливе, где ситуация складывается в нашу пользу, мы сумеем одержать славную победу и с горсточкой кораблей. Я знаю это, ощущаю, если угодно… Я слышу вокруг себя голоса, нашёптывающие мне об этом. Неужели мы должны бросить Саламин, полный наших детей и женщин? Потом, дав врагу сражение в этом месте, ты защитишь Пелопоннес надёжнее, чем при Коринфе. Наши враги — и никто из вас не станет отрицать этого — рассеются в ужасе, потерпев поражение на море. Одолеть их миллионное войско можно только умом. Но если мы совершим глупость, даже боги Греции не помогут нам исправить её.

Тут Адимант разъярился — ибо умысленно он уже был в Коринфе — и завопил:

— Неужели мы должны считать разумным то, что ты, Фемистокл, предлагаешь нам сделать? Ты хочешь сказать, что у Эврибиада нет более важного дела, чем защищать твою собственную, уже не существующую отчизну? Фемистокл, покажи мне, где сейчас находится она! Покажи мне свой родной город! Где сейчас Аттика и где Афины? Ну, где они? Отвечу за тебя: они во власти Ксеркса и его варваров!

— Моё отечество и мой родной город, — разгневался наконец Фемистокл, — а именно Аттика и Афины, сейчас обладают большей силой, чем твой Коринф, и находятся на палубах двухсот кораблей, за вёслами которых сидят афиняне. Эврибиад, не уходи от Саламина — и ты спасёшь всю Грецию. Что осталось у нас, греков, кроме наших кораблей? Но если ты уведёшь флот, тогда мы с жёнами и детьми уплывём в Италию, в Сирис, издавна принадлежащий нам. Там в соответствии со словами оракула мы найдём обещанные нам города. А вы, все вы, — он обвёл союзников яростным взором, — останетесь сражаться с персами без нашей помощи, ругая себя за опрометчивость.

В этот самый момент случилось землетрясение, и высокие волны качнули стоящие на якоре корабли. Постепенно вода успокоилась.

Похоже было, что боги Эллады изрекли своё слово.

Богам совершили благодарственные жертвоприношения, не забыв и героев Аякса и Теламона, чтобы тени их могли принять участие в грядущей битве.

Глава 33

Оказавшись в Афинах, Ксеркс призвал всех афинских изгнанников возвратиться в родной город. Среди них был и Дикей, сын Феокида, старый друг Демарата, изгнанного царя Спарты. И один из последовавших дней они провели вместе, печально расхаживая возле стен города. Афинскому изгнаннику казалось, что он не способен дышать воздухом Афин, куда его по великодушному расчёту пригласил Царь Царей. А ^тверженному родиной царю, шедшему на Спарту с вражеским войском и ожидавшему скорой реставрации на престоле, дышалось не более легко, чем его афинскому другу.

Оба мужа брели по склонам горы Эгалеос, стеной отделяющей Афины от Элевсина, священного города мистерий, и оживлённо обсуждали события дня, вселяющие надежду или угнетающие — в зависимости от точки зрения, — пока не оказались на Фриасийской равнине. Она простиралась перед ними, поросшая то редкой эрикой, то высоким утёсником. Здесь прошло персидское войско, приближаясь к Афинам. И местами песчаная, местами каменистая почва ещё сохранила следы: осколки горшков там, где находился персидский лагерь, шкуры и внутренности животных, съеденных захватчиками. То тут, то там чернели развалины сожжённых домов, вонзавших опалённые стены в горячий воздух.

Время было подходящим для землетрясений, и персы и греки считали их благоприятным знаком. Итак, оба мужа, Демарат и Дикей, шли, разговаривая и непринуждённо жестикулируя, по этой уединённой пустоши, где кроме них не было никого. Они спотыкались о камни, вытаскивали ноги из песка и удалялись от Афин всё дальше и дальше, не замечая этого. Солнце уже начало опускаться за Элевсин. Священный город и возвышавшийся над ним храм Деметры темнели вдали. Стервятники парили в воздухе.

— Пора возвращаться, — заметил Дикей. — Мы уже почти в Элевсине.

— Свет и воздух вокруг нас вселяют трепет в мою душу, — заметил Демарат, оглядываясь по сторонам.

И вдруг он указал на нечто находящееся возле его ног:

— Смотри!

Он впился пальцами в руку друга. Однако перед ними лежал всего лишь труп женщины, ужасный с виду и наполовину расклёванный хищными птицами.

— Нет, ты смотришь не туда! — вскричал Демарат, показывая куда-то вдаль.

Тесно прижавшись друг к другу, оба посмотрели в указанную сторону. Ветра не было, но по равнине катило огромное облако пыли, словно бы поднятой ногами марширующего войска. Тем не менее ни шума шагов, ни голосов не было слышно, и вдруг…

— Слышишь? — вскричал Дикей. — Слышишь?

Охваченный ужасом, он застыл на месте. Демарат, ничего ещё не понимая, поёжился. И неожиданно он услышал чистый и сильный голос.

— Там, кажется, поют? — спросил он, не веря собственному слуху.

— Кто-то поёт гимн Иакху, — прошептал Дикей, потрясённый сверхъестественной тайной, вершившейся в сей вечерний час под мрачным небом, в лучах кровавого заката, пронзавших плотное облако пыли.

Вдали действительно слышались скорбные и полные тайны голоса.

— Иакх! О Иакх!

— Что это означает? — спросил Демарат.

— Неужели ты не понял? — проговорил Дикей. — Разве тебя не посвящали в Элевсинские мистерии?

— Нет, — признался Демарат. — Так скажи мне…

— Это звуки священного гимна, который поют на шестой день мистерий, двенадцатый день месяца боэдромион, во время процессии, по главе которой несут кумир Диониса Иакха[57]. Ужасно слышать его на этой безмолвной опустевшей равнине. Ибо там, Демарат, в этом поющем облаке пыли, движется божество! Демарат! Это знак великого несчастья, которое ждёт Ксеркса. Смотри! Облако движется от Элевсина!

Над головами обоих мужей по-прежнему кружили стервятники.

— И куда же движется божество? — спросил в смятении Демарат, так и не выпустивший руку друга.

— К союзникам, — ответил адепт Элевсинских мистерий. — Вне всяких сомнений, к союзникам. Посмотрим, куда именно. Если оно направляется на юг, к Пелопоннесу, погибнет персидское войско.

— Но божество плывёт на восток! На восток! — указал Демарат.

— Значит, будет разбит флот Ксеркса при Саламине! — воскликнул Дикей. — Слышишь, как чётки слова гимна?

Воистину самым необъяснимым, таинственным образом из плывущего облака лилась песнь:

— Иакх! О, Иакх!

Демарат, по-прежнему держа за руку Дикея, прошептал в сгущающихся сумерках:

— Дикей! Никому не говори об этом видении. Иначе нам с тобой не сносить головы.

— Согласен.

— Никогда не упоминай, что боги защищают наш народ… Не нам, изгнанникам, говорить об этом персам.

И оба они бросились бежать по равнине, спотыкаясь о камни. А стервятники, спугнутые их появлением, спустились на землю — к останкам женщины.

Глава 34

Персидский флот стоял на якоре возле портовых городков Фалерона и Пирея. Вступив на собственный сидонский корабль, Ксеркс уселся на свой военно-морской трон. Всех флотоводцев — и старших и младших — призвали на совет, ибо персам, так же как и эллинам, нужно было решить, стоит ли вступать в сражение именно здесь, при Саламине.

Когда Ксеркс опустился на свой престол, поставленный под золотым парусом, позволили себе сесть и все остальные, а среди них были цари Сидона и Тира и Артемизия, царица Галикарнасская. Мардоний по очереди выслушал мнение всех и каждого. Все, включая самого Мардония, высказались за битву.

Когда Мардоний обратился к Артемизии со словами:

— О, царица Галикарнаса, без утайки открой нам свои мысли, ибо ты уже доказала собственную отвагу возле берегов Эвбеи.

Она ответила ему так:

— Мардоний, на мой взгляд, следует поберечь наш флот и не ввязываться в морское сражение. Греки превосходят персов на море так, как мужчина превосходит женщину в силе. Разве есть у нас необходимость вступать в битву? Разве Ксеркс не властвует над Афинами? Разве не добился он своей цели? Разве вся остальная Эллада не свалится сама собой в руки персов? Слушай! Оставив здесь свои корабли и отправившись по Истму в Пелопоннес, мы одержим победу. Греки не сумеют противостоять нам. Ты, Мардоний, загонишь их обратно в брошенные города. На Саламине не хватает припасов, и, если ты предпримешь наступление на Пелопоннес, жители его не станут отсиживаться на Саламине. Зачем тогда им сражаться здесь, перед Афинами? Но если ты решишь дать морское сражение, боюсь, за поражением на море последует разгром на суше, ибо все многотысячные рати наших союзников — объясни сие Ксерксу, Мардоний, — это просто скопище рабов, ненадёжных и бестолковых, будь то египтяне, киприоты, киликийцы или памфилийцы.

Ксеркс ценил Артемизию, хотя у себя дома, в Сузах, он никакого феминизма не допускал. И всё же, полагая, что царица должна править двором с помощью кнута или же ткать достойные царя золотые одежды, Ксеркс восхищался Артемизией. Сия амазонка, на взгляд Царя Царей, весьма приятным образом контрастировала с его полководцами самых различных рангов. Из-под шлема на её голове выбивались очаровательные чёрные волосы. А короткая, до колен, защищённая металлом туника открывала голени, прикрытые блестящими поножами. Отношение Ксеркса к Артемизии зиждилось в известной мере на симпатии, рождённой эстетическим восхищением. Когда Мардоний, в соответствии с требованиями принятого при персидском дворе этикета, ознакомил Царя Царей с мнением Артемизии, Ксеркс ни в коей мере не согласился с её аргументами. Тем не менее он улыбнулся ей самым благосклонным и дружелюбным образом. Конечно же, она удивительна и неповторима в своём роде, но нельзя же…

Совет закончился: Ксеркс принял решение дать грекам морское сражение. Откровенно говоря, так он решил ещё до совета. Таков уж был взятый Ксерксом метод правления. Кстати, у него имелись и собственные идеи, как и у царицы Галикарнаса. И свои идеи эти он поведал Мардонию, пока блистающие великолепием цари, царица и флотоводцы большего и меньшего ранга, позвякивая почётными золотыми цепями и сверкая многочисленными браслетами, грузились в свои лодки после завершения совета.

— Мардоний, — промолвил Ксеркс, — в прошлом месяце нам не повезло возле Эвбеи. Моряки не выполнили свой долг. Наш флот обязан был разгромить малочисленных греков.

В ту же самую ночь Мардоний вышел с сухопутным войском к Пелопоннесу. Ему сообщили, что союзники-греки — аркадийцы, элийцы, коринфяне, сикионцы, эпидавряне, филасии, трезенцы и гермионяне — возводят поперёк Истма высокую стену. И строят её под руководством Клеомброта, брата Леонида.

Глава 35

Как только находившиеся у Саламина греки узнали о том, что Ксеркс решился на морское сражение, они впали в отчаяние. Вновь начались переговоры, на которые и без того была потрачена целая неделя. Большая часть союзников укоряла Эврибиада, проявившего, на их взгляд, непонятную опрометчивость и упрямо стоявшего возле Саламина с флотом, весьма уступавшим в числе персидской армаде. Ну а Фемистокл с его афинянами, эгинцы и мегаряне упорно придерживались того мнения, что спасти Грецию может лишь сражение у Саламина.

Однако прения успели надоесть Фемистоклу, особенно после того, как он понял, что противники его одерживают победу и будет принято решение уходить из вод Саламина. Оставив совет, он послал за Сикинном, наставником его собственных детей и доверенным помощником, и сказал:

— Бери лодку, гребцов и отправляйся к персидскому флоту!

— К мидянскому флоту, — поправил его педагог.

Требования патриотически окрашенного языкового пуризма заставляли греков называть персов мидянами, слившимися с ними в один народ.

Фемистокл пожал плечами:

— Приказываю тебе добраться до персидского флота и передать Ксерксу…

И Фемистокл прошептал на ухо учителю три длинных фразы.

— Запомнишь? — спросил он.

— Да, — заверил его учитель, — ибо послание это избавит Элладу от гибели. И послужит поражению мидян.

При слове «мидян» Фемистокл снова пожал плечами. И учитель отбыл в лодке с двумя гребцами, отправившись как бы на прогулку. Море было спокойно. В волнах резвились дельфины, небо сияло ослепительной, истинно летней голубизной. Лодка обогнула мыс Киносура, Собачий Хвост. Берег, камни возле него и скалы за островом Пситаллия тонули в дымке. В ней скрывался и персидский флот во всей его колоссальной мощи. Судно стояло рядом с судном. Паруса были убраны. Длинные вёсла прятались внутри корпусов. Мачтовые канаты темнели на фоне глубокой, трепетной голубизны южного моря.

Наставник замахал белым платком.

Мидяне его заметили. И лодка педагога продолжила свой путь. Учителю уже не казалось странным, что в компании двух гребцов он приближается к ужасной мидийской армаде.

Приложив ладони рупором ко рту, он прокричал, что должен переговорить с Царём Царей и передать ему послание предводителя афинского флота. Ему разрешили приблизиться к ближайшему кораблю и без промедления представили пред очи Ксеркса. Впрочем, Царь Царей относился к подобным вестникам с опаской и принимал их, лишь окружив себя кольцом Бессмертных.

Стоя между стражами, учитель заговорил:

— Царь Царей! Фемистокл хочет добра твоему величеству. Он желает победы тебе. Он надеется, что флот союзников погибнет. Сейчас греки в отчаянии, вызванном приближением твоего флота, неумолимого, словно сама судьба, и они обсуждают, сражаться им или же немедленно бежать из вод Саламина.

— Из этого вот узкого пролива? — уточнил Ксеркс, показав пальцем.

— Именно, твоё мидянское величество! Нападай немедленно, завтра же утром. И ты одержишь незабываемую победу над союзниками, вздорящими друг с другом и готовыми затеять усобицу.

Сикинн отправился назад, размышляя над тем, сколь удивительно многозначительным может оказаться единственное слово, произнесённое в присутствии высшей силы. Одновременно он следил за весёлой игрой дельфинов, провожавших лодку. А ещё он думал о награде, которую обещал ему Фемистокл в том случае, если псевдопредательство его увенчается успехом, — о внушительной сумме денег и, быть может, гражданстве в Феспии, когда война окончится.

Учитель считал себя оратором, философом и добрым гражданином.

Глава 36

Настала ночь. Персы высадились с кораблей на Пситаллию, островок, расположенный между материком и Саламином. На небе сияли звёзды. Очертания берегов, мысов, скал и камней сливались друг с другом в удивительней гармонии, образуя некое подобие причудливого кубка из тёмного лазурита и аметиста, выточенного искусным гигантом, собравшимся выпить всё море, плескавшееся у берегов.

Умелые гребцы без плеска опустили вёсла в воду, и восточное крыло персидского флота вышло из Пирея и за островом Пситаллия направилось к мысу Киносура. Серебряные ручейки воды стекали по лопастям, вздымавшимся в ровном, почти лидийском ритме, хотя музыкальные лады и не имеют ничего общего с войной. Произнесённые шёпотом команды тонули в молчании. Наконец сей военно-морской манёвр был завершён, и Саламинский пролив оказался перекрытым с востока. Остальные персидские суда, буквально прижимаясь друг к другу в тесном строю, прошли вдоль берега, стараясь по возможности оставаться незамеченными греческими кораблями, лежавшими на якоре прямо по курсу. Персидские суда скользили по воде с удивительной лёгкостью и быстротой, как нечто сотканное из музыки и ритма, рождённое ночью, тишиной и красотой сине-фиолетовых морских просторов, лежавших посреди аметистовых, освещённых звёздами, тающих во тьме скал и рифов.

Небольшой греческий флот, по-прежнему надеявшийся бежать ранним утром, оказался охваченным двумя огромными крылами персидской армады.

Фемистокл с борта своего корабля вглядывался в хрустальный покой синей ночи и пытался понять, что же именно принесла его хитроумная провокация. Он улыбался.

Глава 37

Когда небо чуть посерело, старшие и младшие флотоводцы греческого флота вновь собрались для переговоров на берегу Саламина. Фемистокл улыбался; он знал, что происшедшее ночью начисто исключает возможность бегства, и позволил своим противникам, считавшим иначе, потешиться этой иллюзией. И вдруг его окликнул некто, появившийся в двери помещения, где шёл военный совет:

— Фемистокл!

Оглядевшись, флотоводец увидел перед собой Аристида, сына Лисимаха, афинянина, которого сограждане голосованием изгнали из города, подвергнув остракизму. Аристид прибыл с Эгины.

— Чего ты хочешь? — спросил Фемистокл высокомерным тоном.

— Поговорить с тобой наедине.

Фемистокл вышел вместе с ним из зала собрания.

— Ты ненавидишь меня, — проговорил Аристид.

— Да, — согласился Фемистокл, — ненавижу. Ты изгнан, но все по-прежнему хвалят тебя.

— Предлагаю забыть о тех чувствах, которые мы испытываем друг к другу, — промолвил Аристид. — Сейчас не время и не место для того, чтобы сводить личные счёты. Тяжкая судьба угрожает Афинам. Пелопоннесцы собрались бежать.

— Знаю, — сказал Фемистокл.

— Они не смогут этого совершить. Персидский флот окружил нас. Я только что приплыл сюда на корабле с Эгины и видел мидян своими глазами. Эврибиад и его коринфяне при всём желании не в силах уйти отсюда. Вернись в зал совета и поведай об этом всем. Я, изгнанник, не вправе этого сделать.

— Я предвидел полученную от тебя новость.

— Ты предвидел её?

— Да. Персы приняли предложенный мною совет. Я пошёл на кажущуюся измену, чтобы убедить союзников сражаться. Ты видел то, что я хотел увидеть: персидский флот окружил нас. Сообщи свою новость совету. Изгнанник не в состоянии доставить лучшей вести. Если такое объявлю я сам, они решат, что слышат ложь. Иди! Если тебе повезёт — отлично. Если не повезёт, ничего не изменится. Ведь мы окружены и бежать не можем.

Аристид вступил в палату совета. Он сказал:

— Афиняне! Я видел собственными глазами…

Флотоводцев по-прежнему терзали сомнения. Но с острова Тенос пришла триера под командой Панаита. Он подтвердил слова Аристида.

Думать далее о бегстве стало уже бесполезно. Навархи собрали своих людей, Фемистокл произнёс перед своими афинянами длинную речь. А потом бойцы разошлись по кораблям. Греческий флот — три сотни парусов — поднял якоря.

Встало солнце и деревянная стена сдвинулась с места. Женщины и дети, стоя на берегу гавани, махали платками, провожая защитников земли эллинских богов.

Первые лучи солнца обрисовали в розовой дымке персидскую армаду. Она закрывала весь горизонт. Настал день Саламина, и взошло его солнце. И в горячем потоке его лучей, невидимая для обыкновенных глаз, парила бессмертная Нике, богиня победы, направляющая свой путь от руки Зевса то к одному, то к другому из смертных — туда, куда бог в своей мудрости повелеть изволит.

Глава 38

К северу от Пирея далеко в море уходит квадратный полуостров, подобный каменному седалищу. Кроткие летние волны мелодично плещут в его берега своими пенными гребнями. Сотни и сотни лет назад создала природа сей мыс единственно ради того, чтобы в нужный день Ксеркс мог поставить здесь свой трон и следить с него за битвой при Саламине.

Царь Царей уселся — словно для того, чтобы стать свидетелем драматического представления, разыгранной актёрами морской битвы. Летний день был великолепен. Солнце восходило за спиной Ксеркса, однако тот был не в претензии, ибо задувал лёгкий ветерок. Над троном простирался балдахин из золотой ткани. И Ксеркс сидел под ним, облачённый в боевой панцирь, в новой царской остроконечной тиаре. Иссиня-чёрная борода владыки благоухала ароматами. И он снисходительно и с довольством поглядывал вокруг.

Гидарн разместил Бессмертных по всем сторонам полуострова, и они золочёной стеной щитов, копий и шлемов ограждали Царя Царей.

Возле Ксеркса находился Мардоний, и обоих родственников окружали многочисленные братья, племянники, зятья и шурины. Сиятельное собрание князей блистало золотыми браслетами и почётными цепями. Отражавшиеся от них солнечные лучи попросту ослепляли. Словом, всё вокруг Царя Царей искрилось и сверкало. И Ксеркс со снисходительной благосклонностью наслаждался сим сиянием и блеском. Он был доволен. Впрочем, Царь Царей ещё оплакивал двоих своих братьев, Аброкома и Гиперанта, павших при Фермопилах, ибо Ксеркс питал слабость к своей родне и любил своих многочисленных братьев, племянников и зятьев с шуринами.

Мельком он подумал о том, что придворный ювелир, сопутствовавший царю в походе, сделал новую тиару слишком свободной, и о том, что сорванный Леонидом царский венец во всех отношениях лучше прилегал к голове. Наморщив лоб, Ксеркс попытался чуть сдвинуть тиару вверх, не прикасаясь к ней руками. Но все старания его оказались напрасны: тиара вновь и вновь ложилась царю на самые уши. Наконец с небрежным изяществом владыка подвинул свой венец вверх, прикоснувшись к нему рукой. Однако тиара вновь сползла на царственные уши, и Ксеркс с философским безразличием покорился судьбе.

В общем, в тот день он был спокоен и доволен собой. Погода казалась прекрасной, а вид колоссального флота, протянувшегося бесконечной линией, идущей с севера на запад и охватывающей при этом обоими крыльями греков, наполнял сердце Царя Царей вполне обоснованной гордостью. Ксеркс прекрасно сознавал, что ни одному владыке в мире ещё не удавалось собрать столь великую морскую армаду и сухопутное войско под стать подобному флоту, — только ему, сыну Дария и Царю Царей.

И тут он решил, что не позволит этой чересчур свободной тиаре портить ему настроение. А ещё, что будет сдерживать себя, если в течение дня вдруг произойдёт нечто нежеланное или, хуже того, случится какое-нибудь несчастье. Скажем, один из кораблей не сумеет выполнить свой долг перед его царственными очами. Но царь не разрешит себе тогда вскочить с престола. Один раз он уже позволил себе забыться и поднялся со своего походного трона, когда проклятые греки оказали такое сопротивление его войску при Фермопилах. Впрочем, военно-морской престол был и вместительнее и удобнее, а Ксеркс находился в самом прекрасном расположении духа и не сомневался в победе. Бог персов поможет и ему, и его людям.

Ксеркс уже сидел на троне в течение трёх четвертей часа. Время от времени он заговаривал с Мардонием. Похоже было, что Царь Царей слишком рано явился в театр и занял своё место. Блистательные братья, зятья, шурины и племянники переговаривались шёпотом, следуя правилам придворного этикета. Бессмертные застыли вокруг золотыми изваяниями, демонстрируя могучие и безупречные мышцы, какие не увидишь у телохранителей любого другого царя. Золотые спины панцирей, золочёные щиты и шлемы — всё это превращалось в золотую стену, и весь мыс, на котором расположился Царь Царей, нетрудно было уподобить искрящемуся на солнце огромному ювелирному украшению.

Вдруг царь отметил, что стоявший на западе греческий флот тронулся с места. И все персы тоже увидели это. Крохотным серпиком разворачивались греческие корабли посреди двух огромных крыльев могучей персидской армады. Ксеркс с удивлением качнул головой и тут же понял, что в слишком просторной тиаре этого не следует делать. Однако удивление царя было неподдельным. За кого же принимают себя эти греки?

— Начинается, — молвил Царь Царей и обратился к стоявшему возле него порученцу: — Пошли за моими писцами.

К престолу на животах подползли царские писцы. Шестеро из них с орудиями письма в руках согнулись за спиной Ксеркса над длинными свитками. Они были готовы клинописью изобразить самый подробный отчёт о битве.

— Вни! — проговорил Мардоний, указывая рукой. — Вни, о, царь и мой шурин!

И Ксеркс внял. Летний утренний свет дымкой ещё лежал над поверхностью синего моря, над голубыми изгибами уходящего вдаль берега, над узкими заливчиками, над выдающимися в море, окаймлёнными белой пеной мысами. Трепетная дымка сия мешала видеть всё происходящее вдалеке с равной отчётливостью.

Ксеркс и Мардоний заметили, что греческий и персидский корабли начали схватку.

— Чей это корабль? — вопросил Ксеркс обступивших его полководцев.

Все принялись всматриваться вдаль, однако никто не мог сказать ничего определённого. Это раздосадовало Ксеркса, поскольку не позволяло сделать первую запись. Писцы ожидали, держа перед собой свитки, готовые в любой момент приступить к делу. Битву на море начал афинянин Аминий. Истинно будет заметить, что позже эгинцы оспаривали у него эту честь. Им привиделось, что в ослепившем их солнце возник силуэт богини Афины Паллады, мановением руки пославшей их в битву. Многим из греков показалось, что богиня приказывала им забыть про трусость и не поворачивать назад свои корабли. Охваченные восторгом слышали несказанно прекрасный и звучный голос богини.

Теперь, когда глаза успели привыкнуть к дымке, свету и расстоянию, Ксеркс и Мардоний сумели различить финикийские корабли. Они двигались напротив афинского флота. Ионийцы противостояли лакедемонянам. Вестники, метавшиеся между обоими крыльями персидского флота, известили Царя Царей и князей его о происходящем на море.

Вестники окончили речь, и Ксеркс приказал:

— Писцы, за работу!

После чего, взяв длинные папирусные свитки, писцы приступили к написанию отчёта о битве. Все шестеро писали одно и то же: «Ионяне, верные Царю Царей…»

— А дядюшка Артабан советовал мне ионянам не доверять, — улыбнулся Ксеркс.

«…захватили много греческих кораблей», — записали писцы.

— Запишите, сколько именно, — скомандовал Ксеркс.

И писцы занесли на папирус число — в два раза больше того, что было названо вестниками, — как делали всегда, хотя и помалкивали об этом.

— Имена навархов-ионян! — приказал Ксеркс. — Теоместор, сын Андродама и Филак, сын Гистая, оба самосцы.

Писцы скрипели своими орудиями. Они торопливо покрывали клинописью длинные свитки.

— Отважные и верные ионяне, — похвалил отличившихся подданных Ксеркс. — Надо будет назначить Теоместора царём Самоса и дать землю Филаку. И пусть оба получат титул оросанга. Потом я дам Теоместору четыре широких браслета, а Филак получит два. Записывайте, писцы!

И те бойко занесли на папирус назначенные победителям награды. Однако за спиной Мардония старший чиновник службы новостей уже шептал:

— Сиятельный Мардоний! Верны оказались не все ионяне. Некоторые из кораблей, судя по всему, сразу же перешли на сторону греков. Среди ионян нашлись изменники!

— Имена предводителей? — свирепо бросил Мардоний, и глава службы новостей немедленно назвал таковых.

Хмурясь, Мардоний принялся шептать на ухо Царю Царей весть об измене ионян.

— Это невозможно! Не верю! — возмутился Ксеркс.

Чтобы лучше видеть, он прищурился, обратив взгляд в ту сторону, где в редеющей дымке двигались корабли ионян.

И с гневом бросил писцам, решившим, что Царь Царей хочет сделать новую запись, и оттого обратившимся в слух, вытянув шеи:

— Записывать нечего.

Тем временем битва вспыхнула на всём просторе Саламинского пролива, вспыхнула в буквальном смысле этого слова. Повсюду летали пущенные из катапульт горящие стрелы с ветошью, обмакнутой в серу и масло. Там и сям с обеих сторон загорались триеры. Чистый, золотой и лазурный день скрывал пламя от глаз; огонь был почти невидим, и лишь клубы чёрного дыма свидетельствовали о пожаре. Корабли сталкивались друг с другом. Бронзовые тараны пронзали борта. Получившие пробоины суда переворачивались.

С корабля на корабль перебрасывали абордажные мостики. Бойцы в тяжёлой броне бросались врукопашную, поскальзывались и падали в море.

Жуткие косы, приводившиеся в действие несколькими воинами, косили врага. Их можно было повернуть в любую сторону. Как молнии мелькали они над головами сражающихся экипажей. Рассекавшие паруса и снасти, они представлялись свирепыми духами своего времени. Корабли, ещё только что казавшиеся чётко очерченными силуэтами на фоне лазурного неба и маневрировавшие с размеренной точностью в дымке начинающегося дня, вдруг начали сталкиваться. Среди многочисленных судов персидского флота многие уже плавали, сцепившись вёслами. Персидские гребцы ругались и проклинали тесноту.

Битва разгоралась всё жарче и жарче. Косы рвали и резали паруса и снасти, в щепу разлетались мачты, то тут, то там над очередным кораблём с обеих сторон начинало трепетать шафрановое пламя. Грохотали подвешенные к мачтам тараны. Вновь и вновь ударяли они железными шипами в дощатые борта кораблей, разбивая палубы, проделывая пробоины… Корабли переворачивались и тонули. Грохот таранов, лязг их цепей сделались основной музыкальной темой сражения, к которой примешивались целые хоры грубых мужских голосов и ещё более громко выкрикиваемые приказы.

Со своего трона, величественно возвышавшегося над схваткой, Ксеркс видел только невообразимую сумятицу. Общее смятение и неразбериха мешали ему разглядеть подробности. Морское сражение производило впечатление колоссального, учиняемого двумя сторонами хаоса, делавшего общую картину разрушения ещё более несомненной. В то же время вспыхнувшие корабли там и здесь закрывали клубами чёрного и серого дыма то, что персидские вельможи буквально мгновение назад видели совершенно ясно.

Какое-то время Ксеркс молчал. А потом, невзирая на хаос с обеих сторон, невзирая на тесные группы сошедшихся в бою судов, стало всё более и более очевидным то, что персидский флот несёт тяжёлые потери. Шесть писцов, замерших с папирусами в руках, уже не писали. Они пропускали мимо ушей сообщения о сожжённых и потопленных персидских кораблях. Весь пролив, насколько мог видеть Ксеркс, был покрыт обломками, мусором, клоками парусов и срезанными снастями, повсюду тонули моряки и воины. Ещё Ксеркс заметил, что греки с потопленных кораблей дружно плыли к Саламину, в то время как персы, отягощённые слишком тяжёлыми панцирями или же просто не умеющие плавать, шли ко дну словно камни, тщетно стараясь уцепиться за своих соратников.

Следом за водой покрылось грязью и небо. Очаровательная чистота летнего дня исчезла; её затмили густые облака чёрного дыма, поднимавшегося над горящими кораблями. Скалы более не казались голубыми, поблек и ландшафт. Дышать стало уже почти невозможно. Над престолом Ксеркса ветер нёс искры, хлопья сажи сыпались с неба.

По замаранной воде отважнейшие из бойцов обеих сторон подплывали на лодках к рулевым лопастям кораблей и перерубали сдерживающие их канаты. Корабль лишался манёвренности и сразу выходил из строя, после чего его захватывали в кровавой битве на абордажных мостках, переброшенных с борта на борт.

Ксеркс побледнел, ибо горели в основном корабли Персии и её союзников. Как могло случиться, что морская битва, в исходе которой он не сомневался, вновь не удовлетворила его ожидания? Неужели эти греки в самом деле лучше персов разбираются в морском деле? Во всяком случае, они, в отличие от персов и их союзников, умели плавать. «Как же мои люди не обучены этому делу?» — подумал Ксеркс. И он задохнулся от бешенства, потому что эти растяпы не могли плавать, потому что они без всякого стыда тонули на глазах своего властелина, хотя греки — куда ни глянь — спокойно плыли к Саламину. Тревога Ксеркса становилась всё более и более ощутимой. Он уже не имел сил молчать. Наконец, вцепившись в руку Мардония, Царь Царей изрёк гулким голосом:

— Мардоний!

Больше ничего не нужно было говорить. Ксеркс заметил, что Мардоний бледен, как и он сам, что родич его ощущает то же самое. Торопливо оглянувшись вокруг, Царь Царей увидел, что и блистательные братья, зятья, шурины и племянники его, побледнев, внимательно смотрят перед собой. И наконец он сумел прошипеть следующие слова:

— Какое жалкое зрелище… перед моими глазами. Что касается Ахемена, я его…

Однако Ксеркс не успел промолвить, какую кару готов он назначить Ахемену, брату царя и главному среди флотоводцев, пребывавшему сейчас на борту великолепного сидонского корабля. Невзирая на всю прежнюю решимость владеть собою и оставаться на троне, царь вдруг поднялся. Дело в том, что он заметил в самой гуще битвы, посреди молотящих таранов, триеру Артемизии, царицы галикарнасской. Разодранные в клочья паруса на её судне горели. Триеру царицы преследовало афинское судно. Надрываясь, прогибая вёсла, гребцы уводили её от погони. Наконец корабль Артемизии добрался до своих. И там без малейших колебаний триера царицы галикарнасской ударила острым носом прямо в борт корабля Дамасифима, царя Калинды и союзника персов, попавшегося на её пути.

Протараненный корабль камнем ушёл под воду, а судно Артемизии продолжило свой бег, лишь чуточку вздрогнув.

Афинский наварх, решив, что он ошибся и что судно Артемизии сражается за греков, развернулся и направил свою триеру в другую сторону.

— И кого же это протаранила и потопила Артемизия? — поинтересовался Ксеркс.

Среди свиты Царя Царей было прекрасно известно о его расположении к Артемизии. И никто — пусть корабль этот и в самом деле узнали — не ценил в ломаный грош ни калиндийцев, ни Дамасифима. Трудно было предположить, чтобы кто-то из его моряков мог уцелеть и поведать о случившемся. И буквально за какое-то мгновение в свите составился заговор в пользу Артемизии. В этот критический миг Ксеркс совсем не думал о Дамасифиме, он вовсе забыл о существовании подобного союзника. Таких царьков под его рукой насчитывалось поболее сотни. Разве Ксеркс, Царь Царей, обязан помнить каждого из этих ничтожных монархов?

— Царь Царей! — раздался дружный возглас среди приближённых Ксеркса. — Артемизия хотя и женщина, но сражается отважно. Видел ли ты, как она протаранила и потопила афинское судно?

— Афинское? — переспросил Ксеркс.

— Афинское! Ещё какое афинское! — дружно вскричали племянники и зятья.

Не слишком уверенный в этом Мардоний помалкивал.

— Эта женщина сражается как мужчина, — молвил Ксеркс, — в то время как мужи мои…

Ему хотелось сказать: «сражаются как бабы», однако он сдержал себя. Посему, подозвав писцов, он продиктовал им:

— Записывайте! Артемизия, царица Галикарнаса, Коса и Нисира, протаранила и потопила афинскую триеру. Гордитесь, что вам выпала честь сделать запись о её подвиге.

Из лодки, подошедшей к основанию утёса, на котором был установлен престол, выскочил вестник. Он торопливо взбежал по выбитым в скале ступенькам. Шатаясь, без шлема, он в отчаянии пал к ногам Ксеркса и вскричал:

— Господин мой! Царь Царей! Ариабигн, сын Дария, твой царственный брат и командующий флотом, только что утонул. Протараненный корабль его пошёл ко дну вместе со всем экипажем.

— Что?! — в ярости взревел Ксеркс.

Следом за первым вестником последовал второй. Окровавленный и израненный, он бросился на землю перед царём и выдохнул:

— Господин! Должен сообщить тебе, что благодаря предательству жалких ионян, финикийские корабли уничтожены.

— Ионян? Ионян! — зарычал Ксеркс, в гневе стискивая кулаки. — Все они предатели! Дядя Артабан уверял нас в этом.

Перед престолом на земле распростёрся третий вестник, и пришедшие в замешательство писцы уже не знали, что и как им записывать.

— Царь Царей! А я, наоборот, сообщаю тебе, что ионяне с Самофракии протаранили и потопили афинскую триеру.

«Записывайте!» — указал жестом Ксеркс, и писцы принялись испещрять папирус торопливой клинописью.

Оба собрата унесли в сторону обеспамятевшего второго вестника. Тут насквозь промокший четвёртый повалился в полный рост перед властелином:

— Господин! Царь Царей! Эгинская триера только что потопила тот корабль, о котором говорил предыдущий гонец.

Стиснув кулаки, Ксеркс скрипнул зубами от ярости. Вестники сменяли друг друга, они целой очередью выстроились на вырубленной в скале лестнице. Даже округлые застывшие золотые панцири Бессмертных начали являть некое подобие движения.

Один за другим вестники повергались к ногам своего властелина, и если кто-нибудь появлялся с доброй вестью, следующий за ним тут же опровергал её. Становилось очевидно, что на победу в морском сражении надеяться не приходится.

В свой черёд Ксеркс обвинял в неудачном исходе сражения каждый из союзных ему народов и начальствующего над его флотом. И в то же время он со всё большим недоумением понимал, что небольшие афинские корабли не только выстояли против его армады, но даже могут вот-вот расправиться с ней. Это было немыслимо, невозможно и невероятно, однако с высоты своего престола Царь Царей не мог видеть ничего другого.

Тем временем самофракийцы перебрались со своего тонущего корабля на напавшую на него эгинскую триеру и, будучи превосходными копьеметателями, перебили её экипаж. Сие героическое деяние несколько ободрило Ксеркса и заставило его отвлечься от мыслей об ионянах-изменниках, о которых предупреждал его дядюшка Артабан. Однако царский гнев должен был выплеснуться, и он обрушился на финикийцев, чьи корабли погибли.

— Приказываю обезглавить всех финикийских навархов, потерявших свои суда! — ревел Ксеркс, поводя пьяными от гнева глазами под сбившейся набекрень тиарой. — Чтобы эти трусы не позорили людей более отважных, чем они!

Это мгновение — и новое волнение Царя Царей — спасло ионян. Сквозь дым было видно, что разбитый персидский флот в полном смятении стремится за остров Пситталия, в гавань Фалерона. Персы бежали. Все князья, в том числе и Мардоний, окружавшие Ксеркса на скалистой площадке, поднялись, провожая взглядом бросившуюся в бегство армаду.

Афиняне преследовали её, а эгейские корабли отважно шли ей навстречу. И армада очутилась в ловушке, запутавшись в собственных, слишком многочисленных вёслах. Мореходы бранились. Поражение было видно очам и слышно ушам. Сомнений более не оставалось.

— Ксеркс, — прошептал Мардоний, забывая обо всех придворных приличиях, — здесь теперь небезопасно!

На острове Пситталия, где ранее высадились тысячи персов, уже шёл бой — прямо перед носом Царя Царей. Аристид, враг Фемистокла, примирившийся с ним перед битвой, с отрядом преданных ему афинских гоплитов избивал персов.

Последним отчаянным взором Ксеркс обвёл продымлённый простор Саламинского пролива. Берега его исчезали за чёрными и серыми корпусами горящих судов, прежде синие утёсы и прозрачное небо сделались неузнаваемыми. Они превратились в край скорби, и волны выбрасывали на берег доски и трупы. И тогда Царь Царей сказал Мардонию одно только слово:

— Идём.

И все персы, находившиеся на скалистом мысу, повернулись спинами к морю: Бессмертные, племянники, зятья, шурины и братья, равно как и сам Ксеркс.

Блистая бессильным золотом, искрясь под лучами заходящего солнца, они потекли ручьями вниз, на сушу. Царь Царей бежал.

Глава 39

Ночь покрыла ровное море, на котором весь день кипело и бушевало морское сражение. На вершину утёса, находившегося к северу от Саламина, неторопливо поднялся мужчина. Он устало опустился на камень и поглядел вперёд. Побеждённого персидского флота не было видно. Захватчики отступили на юго-восток, в Фалеронскую бухту.

Со своего места человек этот мог видеть греческий флот, лежащий возле берегов Саламина, — небольшой изогнутый серп, каким он казался вчера. Ночью ничто не выдавало понесённого им ущерба. Лишь кое-где на кораблях, привалившихся друг к другу боками, словно в предельном утомлении, отсутствовала мачта или парус. Остатки подожжённых кораблей ещё чадили, и запах гари лежал над проливом; становившиеся всё более яркими звёзды прикрывала лёгкая дымка.

Усталый мужчина глядел по сторонам, глаза его привыкали к темноте, и он различал всё больше и больше. К северу открывался простор элевсинской бухты. Она была похожа на океан, недвижная, не имеющая горизонта.

Потом он увидел перед собой огромные хребты Эгалеонских гор, вырисовывавшиеся на фоне ночного неба, на котором уже начинали мерцать звёзды. Очертания берегов и мысов фиолетовыми пластами накладывались друг на друга, словно кулисы просторной, во весь мир сцены.

Ни звука не доносилось из заснувшего внизу городка, куда афиняне возвратились к жёнам и детям, памятуя о своей победе и о подвиге, и со стороны кораблей, на палубах которых спали утомлённые до предела бойцы.

И человек этот уснул посреди безмолвных просторов, в одиночестве, и сон его преобразился в видение о богах и судьбах, неправедных поступках и жалости, в спектакль, разыгрывавшийся на небесной сцене во всём богатстве оттенков.

Имя его было Эсхил, сын Эвфориона. Уроженец Элевсина, он весь день сражался на борту афинской триеры бок о бок со своим братом Амением, а десять лет назад он бился при Марафоне рядом с братом Кинегиром, потерявшим в том бою руку и скончавшимся. Однако отважный Эсхил был не? только бойцом и моряком афинского флота, но и поэтом. Двадцать лет писал он свои трагедии и вместе со знаменитым Пратином оспаривал лавровый венок в поэтических состязаниях. Много раз он добивался почётной награды.

Он первый среди поэтов начал ставить написанные в соответствии с собственным разумением драмы — в каменном театре Диониса, сооружённом на месте старого деревянного на южном склоне у подножия афинского Акрополя, ибо закончился день феспийских повозок, с которых распевали дифирамбы Вакху актёры, размалёванные винным осадком. Таким действительно было вдохновенное искусство прежней поры. Не заученная декламация, но искусство обаятельное, простое и естественное, истекающее из полных восторга сердец актёров, в неподдающемся контролю экстазе, соединявшем веру и трагедию. Такие актёры скитались со своей запряжённой ослами тележкой из города в город, из деревни в деревню — вольные гуляки, радующиеся жизни и восхищенные красотой, пребывавшей в них самих и щедро разделявшейся с окружающими за несколько медных монеток, а чаще всего просто за трапезу.

Когда Эсхил, поэт-воин, вспоминал эту пору, меланхолия овладевала им, он ощущал руку судьбы. В самом деле, не знающее покоя и усталости воображение всегда твердило ему о власти рока над человеком. Перед ним поднимались могущественные тени. Они вставали за сумрачными горами, скользили перед фиолетовым занавесом ночи, над склонами далёких гор. Они выступали на своих высоких котурнах — силуэты сверхчеловеческие, героические, божественные, величественные, жестикулирующие в просторных, лежащих пышными складками, изукрашенных одеяниях, с возвышенными, вселяющими ужас и трепет выражениями на огромных масках, прикрывавших их лица. Он уже словно бы слышал весь тяжёлый трагизм их настойчивых молитв, ритмичной речью льющихся из ротовых отверстий масок. Он внимал им, а над ним, под звёздным куполом неба, боги решали, печалиться или ликовать смертным, а Парки, всевластные, вездесущие, неумолимые, сама не ведающая противления Судьба, всемогущая и страшная во всей своей высшей власти, заставляли сожалеть о страданиях, неизбежно выпадающих на долю смертных, о горестях, которые следует им претерпевать, о несчастьях, которые навлекают на них собственные деяния. Это было всемогущество, заставляющее смертных винить в собственных грехах и прегрешениях судьбу, пред которой можно было лишь смиренно склониться, оказавшись перед её неодолимой мощью.

И, погрузившись в сон, поэт-воин видел перед собой величественные тени. Ему явились Агамемнон и Клитемнестра. Он видел тень Прометея между плывущими океанидами, явившимися, чтобы утешить титана. Он видел тень Ореста между преследующими его Эвменидами. Он видел возвышенных злодеев, прославленных богов, определивших собственную судьбу, и судьбы отдельных личностей сливались в один, над всеми тяготеющий чудовищный рок, наполняющий всё ночное небо между звёздами и за пределами их — всё, что может понять и постигнуть ум, и даже далее за пределами миров и планет.

И вдруг воин-поэт, мечтатель-поэт Эсхил в пульсирующем и ярком мире своей фантазии узрел всю реальность самого прошедшего дня. Словно в возвышенном апофеозе предстало перед ним всё, что приключилось в тот день в нешироком Саламинском проливе: гибель великой персидской армады, к которой он сам — человек ныне отнюдь не молодой — приложил руку, побуждаемый любовью к отчизне. И в первую очередь в памяти его возникло то, что видел он собственными глазами с палубы афинской триеры, то, что произвело на него неизгладимое впечатление: золотую сверкающую под лучами заходящего солнца вереницу персов, бегство Царя Царей и всего блистательного окружения владыки.

Вот, вот они! Там, между фиолетовыми мысами и аметистовыми островами, над водной гладью, рассыпающей во все стороны лучи звёзд, вновь движется их череда. Только теперь они кажутся куда более ужасными, величественными, вселяющими трепет, чем было на самом деле, лишённые той практичности, что всегда неразлучна с реальностью. Вот, вот они.

И Эсхилу показалось, что некоторая доля его собственного патриотизма растворилась в подсознательном, великом, надчеловеческом порыве сочувствия, вдруг наполнившем его душу, ибо велик был ужас, вызванный чувством своей простой и человеческой вины. Ему стало жаль грешного Ксеркса, совершившего в надменности своей чудовищное преступление; царя безжалостного и неумолимого, повлёкшего в поход миллионы душ и принёсшего их в жертву, чтобы, вообразив себя богом, в тщеславном, святотатственном и тщетном порыве бессмертной мысли попытаться взвесить тяжесть земного всемогущества собственными руками; возжелавшего этого, несмотря на то что земное могущество ничтожно перед всесилием неба, подобно соломинке, кружащейся в водовороте.

Воля неба выше всего, что могут придумать люди, и она сокрушает всякого, кто лишён смирения.

Для грека, сражавшегося весь день за отчизну, вкладывавшего в ратное дело всю свою отвагу, все силы своего тела, подобная жалость казалась странной, даже чудовищной. Необъяснимую, божественную скорбь ощущал этот афинский поэт, успевший забыть о том, что он ещё и воин. Он сочувствовал персидскому царю, злодею и преступнику, повернувшемуся спиной к победителям там, на скале, возле трона, среди собственных людей.

Это было бегство назад, в ту далёкую даль, из которой явился восточный владыка, в Персию, землю, из которой пришёл он со своей миллионной ратью, с её несчётными племенами и царями, с не знающими числа кровными царскими родственниками, надменными и уверенными в собственной победе, прошедшими через моря и горы.

Непостижимая, невыразимая жалость бушевала в груди Эсхила и изливалась с уст его крылатыми ритмичными виршами. Как было ему жаль Ксеркса, надменного, потерпевшего поражение, жуткого и бегущего. Эсхил видел его на фоне фиолетового неба над скалами и над морем. Он видел, как идёт Царь Царей на высоких котурнах, как ломает руки, не прикрытые более растерзанной в отчаянии царственной мантией. Он слышал скорбную речь царя, оплакивавшего павших соратников; она истекала из округлого отверстия в трагической маске, жутким образом искажённой фиолетовыми ночными туманами!

Далеко-далеко, укрытая дымкой, раскинулась неведомая страна снов, Персия, на равнинах которой высится царственный город Сузы. Там звучат сглаженные и звучные персидские имена: Ариомард, Фандарак, Гистайхмес, Анхарес, Ксантис, Арсам, разрывающие ночь горькими жалобами, словно голоса верных старцев, требующих у Ксеркса отчёта в том, что сделал он со столькими отважными, цветущими младшими братьями, зятьями, шуринами и племянниками. И Ксеркс из глубин укрытой чёрной ночью сцены кричит, что пали они и остались на поле брани, что тела их плывут по морю между обломками вёсел, что трупы их выбросит на чужой каменистый берег и враги никогда не удостоят их почётного огненного погребения. Он кричит старцам:

— Плачьте, стенайте, скорбите и рыдайте с нами! Раздерите свои одежды, о, старцы! Рвите на себе волосы и бороды! Услышьте всю повесть о совершившемся с нами несчастье! Все они пали! Все упокоились! Внемлите! Я вернулся назад с колчаном, но в нём более нет ни одной стрелы! Я лишился оружия! Я разодрал свою царскую мантию! Я потерял свой царственный венец! И мои Бессмертные оказались такими же смертными, как все прочие люди!

И верные старцы возглашают:

— Мощь Персии подорвана! Наша скорбь безмерна и невыносима! Мы колотим себя в грудь! Мы громко рыдаем и жалуемся на судьбу! Мы в скорби! Мы в отчаянии!

— Пойте же мистическую песнь скорби! — требует тень Дария из глубин сцены.

И старцы вопиют:

— Пристойно ли нам появляться перед людьми в таком отчаянии?

— Да, — отвечает измученный Ксеркс. — Пусть вся Персия станет свидетельницей моего горя, нашего горя! Увы мне! Скорбите же, о, персы, прежде наслаждавшиеся счастьем!

Жалость, затопившая душу поэта, заставила молчать и воина и патриота, оставив право слова лишь за стихотворцем. И после стона печали ему вдруг показалось, что мать царя персов появилась перед ним. Эсхил увидел Атоссу, но не в виде восточной владычицы, сидящей на кушетке с хлыстом в руке, готовой покарать всякую рабыню и прачку, посреди липкого запаха варенья и аромата цветущих роз. Он увидел Атоссу как величественное изваяние — очищенное, одухотворённое — на фоне исчезающих в ночи фиолетовых холмов, за которыми где-то вдали смутно мерцал дворец Царя Царей. Он увидел Атоссу божественно великой, наделённой царственным и материнским достоинством.

Облачённая в трагедийный наряд, она приближалась, ломая руки, наполненная непонятными тревогами, снами, которые должны были истолковать мудрые старцы. Наконец, услыхав от гонца роковую весть, она воздела к небу свои материнские руки, и из чёрного, растянутого отверстия рта полились громкие причитания о сыне, божественном Ксерксе, разодравшем мантию и опустошившем колчан, а теперь бегущем назад, через перекрытые мостами моря и по прорытым сквозь горы ущельям.

Душа поэта наполнялась ужасом и жалостью на этой возвышающейся над Саламином, уединённой вершине, с которой так хорошо виден Элевсин, а созидательное воображение Эсхила уже замышляло трагедию «Персы» в священном, сладостном порыве счастья, благословляющего поэтическое вдохновение.

Глава 40

Ксеркс бежал в Афины в своей гаксамаксе, запряжённой четырьмя нёсшимися во весь опор лошадьми. Сопровождали Царя Царей только Бессмертные, войско и князья остались позади. Никто из персов ещё не произнёс этого слова — «бежать», но ярость и ужас ощущались в каждой складке плащей, трепетавших за спинами охранявших Ксеркса всадников. Лёжа в своей карете, царь спрашивал у себя только одно: как могло такое случиться? Почему эти неуклюжие греческие корабли сумели одолеть его армаду? Эпитет «маленькие» уже был отброшен. С воистину детским непониманием он задавал себе этот вопрос в тысячный раз, устроившись на подушках, придерживая тиару рукой.

На самом деле это было бегство, впрочем, весьма далёкое от величественного и трагедийного исхода в ту ночь, вымышленного созидательным воображением поэта-воина. Ибо Ксеркс не рвал на себе одежд и не терзал волос. За плечом Царя Царей не было колчана, символически опустошённого Эсхилом. Величие его не допускало никакой стрельбы по врагам.

После возвращения в Афины, в дом, преображённый в подобие персидского дворца, все князья и полководцы ходили на цыпочках. Какое-то решение будет принято? Вдруг объявившийся Ксеркс, трясясь от ярости, провозгласил пронзительным голосом:

— Повелеваю, чтобы крошечный Саламин без промедления соединили с материком!

Князья и полководцы застыли как статуи, ничего не понимая и глядя перед собой с отвисшими челюстями.

— Я хочу сказать, — продолжил Ксеркс в прежнем гневе, — что вы должны соединить вместе финикийские транспортные суда, связать их канатами так, чтобы получился мост или стена. Тогда мы ещё сумеем одолеть греков.

Стиснув кулаки, он исчез за хлопнувшей дверью. Оказавшись в уединении, царь сел и, уставившись в пол, принялся размышлять о том, каким образом послать весть в Сузы об этом злосчастном дне. Написать дяде Артабану? Или Атоссе?

Мардоний попросил принять его, и у Ксеркса не хватило отваги отказать собственному шурину и главнокомандующему. Князя впустили.

— Чего тебе ещё нужно? — бросил вошедшему Царь Царей.

Мардоний, бледный как полотно, стоял перед полным ярости Ксерксом, сидевшим на троне. Полководец, ощущавший на себе вину за неудачи в начатой по его наущению войне, заговорил:

— О, Ксеркс, мой повелитель и шурин! Скажи мне, ибо мы сейчас наедине, хочешь ли ты дать грекам ещё одно морское сражение? Или задуманный тобою мост через пролив уловка, которая должна заставить греков дать нам генеральное сражение и помочь в их преследовании?

— Не знаю я, — бросил Ксеркс, вращая глазами. — Ничего я теперь не знаю.

Тогда Мардоний продолжил голосом, полным самого искреннего глубокого чувства, ибо он был наделён благородной душой, несмотря на то что явился вдохновителем этой войны:

— О, царь! Не оплакивай более случившееся при Саламине! Не считай наши потери невозместимыми! Успех войны зависит не только от кораблей. Разве я, Мардоний, оставил тебя? Разве исчезло твоё колоссальное сухопутное войско, вся твоя пехота и конница? Разве есть у кого-нибудь войско большее? Разве есть у кого-нибудь войско равное? Греки могут воображать, что добились своей цели, но они не оставят своих кораблей, на палубах которых обретают такую силу, чтобы сразиться с нами на суше. А тех, кто сейчас противостоит нам, мы одолеем без труда. Мой царь, поверь своему Мардонию. Мы немедленно выйдем штурмовать Пелопоннес. Или ты хочешь передохнуть? Войско наше не утратит своего духа, если тебе нужна передышка. Греки истощены, они ещё станут твоими рабами. Ещё наступит время, когда ты взыщешь с них и за нынешнее, и за прошлое. Они ещё заплатят тебе и за Марафон и за Саламин. Но если ты предпочтёшь вернуться в Персию, выслушай мой совет, о, царь!

Мардоний был глубоко растроган. Истинно будет сказать, что благородная душа его не умела предвидеть будущее, однако растрогана она была самым искренним образом. Преклонив одно колено перед Ксерксом, он сказал:

— О, царь, позволь нам не сделаться посмешищем для этих греков. Персы исполнили свой долг безукоризненно. Персы сражались как львы. Во всём виноваты наши трусливые союзники — финикийцы, египтяне, киприоты и киликийцы, не выполнившие свой долг. И за их деяния мы с тобой не несём никакого ответа. Поверь мне, Ксеркс!

Осмелившись прикоснуться к руке царственного шурина, Мардоний продолжил:

— Если тебе не угодно оставаться здесь, возвращайся домой с большей частью войска, а мне оставь не более трёхсот тысяч. Клянусь, я или заставлю греков склонить свои выи под твоё ярмо, или погибну.

Ксеркс был глубоко растроган. Он поглядел на Мардония долгим взором, восхищаясь благородной душой своего родственника. Напряжённый драматизм мгновенно покорил царя, ибо он был подвержен эстетическим порывам. И замысел поэта-воина, который тот намеревался воплотить в стихи, произвёл бы самое глубокое впечатление на Царя Царей. Ксеркс обязательно восхитился бы Эсхиловыми «Персами», получи он только возможность услышать и увидеть трагедию, посвящённую его собственной судьбе. И, покоряясь чувствам, ощущая прилив братской нежности, Ксеркс открыл родственнику свои объятия. И если сделал он это весьма драматическим жестом, то неосознанно. Царь Царей обнял по-прежнему коленопреклонённого Мардония, привлёк его к себе и сказал:

— Мардоний! Ты истинный герой, к тому же наделённый благородной душой.

После этого эмоционального порыва Мардоний обратился к сути:

— Тогда пусть состоится совет с братьями, зятьями, шуринами и племянниками, на котором мы решим, что делать дальше.

Ксеркс согласился. И, как следует посоветовавшись с братьями, зятьями, шуринами и племянниками — несколько раз обежав взором зал, наполненный великим множеством полководцев, — Царь Царей молвил:

— А где у нас царица галикарнасская? Почему здесь нет Артемизии? Пошлите за царицей галикарнасской! Она героиня, и я хочу самым внимательным образом выслушать её совет.

Артемизия следила за происходящим из-за занавеса, испытывая вполне понятное смущение по поводу продырявленного ею ради сохранения собственной шкуры и пущенного на дно корабля калиндян вместе с другом её, царём Дамасифимом. Царица галикарнасская вошла в зал, ощущая, как колотится сердце под панцирем. Ксеркс решил переговорить с Артемизией наедине, ибо намеревался узнать её мнение без свидетелей. Братья, зятья, шурины и племянники были несколько задеты подобным поворотом событий, однако неудовольствие проявлять не стали. Они вышли. Ксеркс жестом пригласил царицу сесть.

— Артемизия! — начал он. — Мардоний советует мне или штурмовать Пелопоннес всеми силами, или возвратиться в Персию с большей частью моего войска, оставив его в Аттике с тремя сотнями тысяч людей, которые склонят греческие выи под моё ярмо. И ты, Артемизия, проявившая себя вчера истинной героиней… — царица галикарнасская облегчённо вздохнула: Ксерксу ничего не донесли, — скажи, что посоветуешь мне?

— О, царь! — возликовала обрадованная женщина, тут же искусно понизившая свой голос. — Трудно давать совет в таком положении. Тем не менее я придерживаюсь мнения, что тебе следует оставить здесь Мардония с отобранным им войском. Раз он говорит, что сумеет склонить греческие выи под твоё ярмо… Она быстрым движением поднялась на ноги и огляделась по сторонам. После, опустившись на ступени Ксерксова трона, царица торопливо зашептала: — Если он одержит победу, вся честь достанется тебе, о, царь! Если же его ждёт неудача… что с того? Ты будешь далеко и в безопасности. И ты и твоя царственная родня. Пока жив Ксеркс, греки будут трепетать, пусть сегодня случай и встал на их сторону. Ты будешь воевать с ними снова и снова, пока наконец не одержишь сокрушительную победу. Ну а если Мардоний падёт… Он всего лишь раб Ксеркса, как и все мы, находящиеся здесь.

Соблазнительно изогнувшись, она подняла голову и посмотрела прямо в лицо Царю Царей. Артемизия была в этот миг прекрасна, и Ксеркс не мог не покориться картинному, почти мифологическому обаянию этой морской амазонки. Героиня и вместе с тем женщина. И то, чего он не терпел при собственном дворе, то, что противоречило в его глазах самим традициям персидского гинекея[58], здесь, в походных условиях, показалось ему самым привлекательным. Эта царственная воительница, поступавшая так, как если бы любила его, в то время как он вёл себя так, как будто любит её, в данное мгновение отвлекала его, украшала жизнь и в подобном качестве была весьма необходима Царю Царей. Эта Семирамида, сладостно изогнувшаяся у ног его — в панцире, прятавшем грудь, в поножах, покрывавших ноги, — обвораживала его. Она весьма гармоничным образом соответствовала нынешнему настроению Царя Царей. Ни одна из его наложниц — а они сопровождали Ксеркса во внушительном числе — не могла бы произвести на него более глубокое впечатление в своём длинном, волочащемся по полу индийском одеянии и без него.

— Артемизия, — начал Царь Царей ласковым голосом.

Царица галикарнасская вопросительно припала к колену Ксеркса. Иссиня-чёрная борода щекотнула её лоб, однако голову Ксеркса вдруг посетила новая мысль. Он вспомнил о трёх своих юных побочных сыновьях, которых весьма любил и которых взял с собою в поход.

— Артемизия, — продолжил Ксеркс уже совсем другим тоном. — Спасибо тебе за совет, и благодарю за любовь, которую ты выказала мне. Тем не менее сейчас не слишком подходящий момент для… У меня так много дел. Я думаю сейчас о трёх моих сыновьях, я боюсь за них. Они ещё юны и являются моей единственной радостью. В чужой земле им всегда угрожает опасность. Кто знает, какими сложностями будет сопровождаться отступление? Могу ли я доверить их тебе, Артемизия? Конечно же, ты сумеешь незаметно проскользнуть со своим кораблём и доставить их в Эфес?

Артемизия внутренне возликовала. Подобное доверие сулило ей куда больше, чем перспектива провести часок в любовных утехах с царём. Бояться было нечего, и она сразу же согласилась.

Ксеркс приказал стражам:

— Пусть приведут юных князей!

В зал вошли трое незаконнорождённых князей, трое симпатичных персидских мальчишек с янтарными личиками, чёрными кудрями, в богатых одеждах. Со своими амулетами и кинжальчиками, разукрашенными драгоценными каменьями, они казались куклами. Евнух Гермотим подвёл детей к отцу, и тот с нежностью расцеловал их.

Позади в дверях уже шевелились и толкались, и склонившийся до земли начальник стражи провозгласил:

— Прибыла царская почта, о, государь!

Явился гонец с письмами из Суз. Ах, великолепная персидская почтовая служба! Гонец этот прискакал с самой последней из почтовых станций, где торопливо принял от своего собрата письма, предназначенные Ксерксу, его братьям, зятьям, шуринам и племянникам. Снег, дожди, жара, темнота — ничто не могло остановить неутомимого персидского гонца. Пав ниц перед троном Царя Царей, вестник, не поднимаясь с колен, подал обеими руками сумку своему властелину.

Братья, зятья, шурины и племянники дружно вошли. Началась выдача писем.

Ксеркс получил письма от царицы Аместриды, высочайшей матери Атоссы и от дядюшки Артабана. Послания содержали поздравления по случаю захвата Афин.

Текст всех трёх писем был примерно таков: «Ксерксу, Царю Царей. Радуемся, потому что господин наш овладел Афинами и высокая цель войны достигнута им. Улицы Суз усыпаны ветвями мирта, на всех площадях воскуряются в чашах благовония, возносимые персидским богам. Мы ждём, о, Ксеркс, твоего победоносного возвращения».

Царь Царей начал читать. Бледные и безмолвные братья, зятья, шурины и племянники во все глаза смотрели на него. И вдруг Ксеркс скомкал папирус с поздравлениями Артабана и запустил им в стенку.

— Сожги Афины, о, Царь Царей! — триумфальным тоном провозгласила Артемизия, опуская руки на плечи троих мальчиков.

Все четверо вышли. Евнухи последовали за ними.

Глава 41

В ту ночь по приказу Ксеркса остатки персидского флота вместе с кораблём Артемизии оставили гавань Фалерона. Флот со всей возможной скоростью отправился на восток. В ночной мгле под поднятыми парусами корабли казались огромными, призрачными и крылатыми морскими чудовищами. Взмахивая длинными лапами, они торопились по воде, то и дело окуная конечности в воду. Удивительная картина открылась ясным лучам луны: образ тщеславия человеческого, пустого, вздорного и бессильного. Человек хотел, но боги решили иначе. И теперь флот мчался прочь — защищать устроенный на кораблях мост через Геллеспонт от возможного нападения греков. Флот казался ордой морских чудовищ, а не могучим и по-прежнему способным к битве соединением кораблей.

Ночное молчание укрывало тайну его бегства, бледный свет луны прятал секреты персов. Но какая-то загадка делала этот флот нереальным сборищем перепуганных привидений, тогда как мысы, берега и скалы Греции словно бы превращались в эллинские корабли, плывущие навстречу чуждой армаде. И персидские корабли, призрачные для всех, кто следил за их бегом в ночи, бежали вперёд и вперёд, будто подгоняемые незримым ветром, растворялись у горизонта и исчезали в утреннем свете.

В то утро греки считали, что персидский флот ещё стоит в Фалероне. Но, узнав о бегстве, бросились в погоню, и корабли греков дошли до острова Андрос. Однако персидского флота нигде не было видно.

Греки держали совет на берегу Андроса.

— Надо преследовать персидский флот по всему Эгейскому морю! — кричал Фемистокл. — Необходимо разрушить наплавной мост через Геллеспонт!

— Вот этого-то и нельзя делать! — воскликнул Эврибиад. — Если Ксерксу не удастся отступить со своими миллионными полчищами, нас ждёт величайшее из несчастий — голод, и без того угрожающий стране.

— Предоставим царю возможность бежать! — согласились пелопоннесские навархи.

— Сразимся с ними потом, на их собственной территории! — кричали другие.

Фемистокл, охваченный очередным великим порывом, уже видел мысленным взором персидского царя отрезанным от Азии и попавшим в руки афинян, готовых учинить над ним собственный суд. Фантазия искушала, манила с невероятной силой.

Позже сам Фемистокл смеялся над нею.

Тем не менее вожди афинян, обступившие Фемистокла, негодовали на союзников, позволявших персидскому флоту бежать. И они предложили самостоятельно отправиться к Геллеспонту.

Впрочем, похоже было, что улыбавшийся в этот миг Фемистокл уже предвидел своё будущее. Потеря популярности в Афинах? А почему, собственно, нет… Надо же считаться с капризным характером богини удачи! Остракизм? Бегство? Куда? В Персию? Подобная цепь событий, вне сомнения, промелькнула перед его мысленным взором, являясь подсознательным озарением, иногда посещающим гениев.

По-прежнему улыбавшийся Фемистокл промолвил:

— Афиняне! Разбитый враг не впервые получает шанс совершить новую ошибку. Сограждане! Теперь, когда вопреки собственным ожиданиям мы прогнали орды варваров, не будем преследовать бегущего врага! Мы заслужили победу не благодаря собственным усилиям, а по воле обороняющих нашу страну теней героев и самого бога. Наш бог, всемогущий Зевс, не потерпит, чтобы обыкновенный нечестивец, тупица, не способный отличить знамения бога от трудов человека, сжигал храмы богов, низвергал их кумиры и считал себя одного победителем всей Европы и Азии. Не будем добиваться большего преимущества! Останемся в Элладе. Займёмся собственными делами. Варвары изгнаны. Пора восстанавливать то, что они уничтожили. Посеем семена будущего урожая, а когда наступит весна, отправимся к Геллеспонту и вторгнемся в Ионию!

Афиняне принялись хвалить Фемистокла, а он немедленно послал к Ксерксу своего домашнего учителя Сикинна с тайным посланием. Педагог погрузился в лодку с несколькими гребцами, пустившимися вдоль Аттического побережья.

Высадившись на берег, он помахал первому же персидскому часовому:

— Я посланец афинского флотоводца к царю Ксерксу.

Сикинна отвели в Афины и поставили перед Царём Царей. Учитель успел заметить волнение, царящее в захваченном врагами городе.

Ксеркс сразу узнал его. Именно этот человек посоветовал ему начать саламинское сражение. Царь побледнел от ярости.

Но Сикинн без проволочек приступил к делу:

— Владыка мидян, Фемистокл, сын Неокла, верховный начальник всего афинского флота, послал меня, чтобы ты узнал о том, что он не враг тебе.

— Фемистокл?.. — удивился Ксеркс.

— Он самый, о, владыка мидян! А ещё чтобы кое о чём напомнить и тебе самому, и твоим сыновьям…

— О чём же?

И учитель произнёс, выговаривая каждое слово с ораторским пылом:

— О том, что ради твоей выгоды он помешал грекам, союзникам и афинянам преследовать твой флот и разрушить мост через Геллеспонт. Ты можешь спокойно возвращаться в свои пределы, о владыка мидян!

Назад учителю пришлось грести самому. Он обнаружил Фемистокла на его корабле: засев у себя в каюте, флотоводец считал деньги. Услышав, что Ксеркс принял к сведению его послание, Фемистокл улыбнулся.

— Но зачем ты посылал меня к царю на сей раз, я так и не понял, — высказал своё недоумение педагог.

— Похоже, что и сам я этого не понимаю.

— Зачем тебе добиваться расположения владыки мидян?

— Сикинн, тебе кажется, что я пошёл на измену?

— Помилуйте меня боги, господин, если я произнесу это слово. Недавно ты как бы предал интересы Эллады для того, чтобы афинский флот одержал победу при Саламине. Тогда я понимал смысл твоего послания. Но на сей раз он скрыт от меня. А потому я выполнил твоё поручение так же скверно, как играл этой весной второй актёр в трагедии Эсхила, сына Эвфориона, представлявшейся в театре Диониса.

Фемистокл поднялся.

— Сикинн, — проговорил он, — мне нужны деньги, и много денег.

— Господин, ты слишком любишь их, — недовольным голосом ответил Сикинн. — С тех пор как ты вышел из мальчишеских лет, через твои руки прошло чересчур много денег.

— Возможно, — рассмеялся Фемистокл. — Но я простой человек, и слабости у меня человеческие. Я не Леонид.

— Что ты хочешь этим сказать, господин?

— То, что я не полубог и не спартанец.

— Ты афинянин.

— Да, — согласился Фемистокл, — и афинянин, нуждающийся в деньгах. Вернись на берег и передай властям Андроса, что им придётся обязательно выплатить Афинам некоторую сумму в качестве дара двум великим богиням!

— Каким богиням?

— Необходимости и Убеждению, — расхохотался Фемистокл.

Педагог отправился в новое плавание. Через час он снова поднялся на борт.

— Ну как? — спросил Фемистокл.

— Андросцы ответили, господин, что Афины, которые защищают столь могущественные богини, город великий, богатый и могущественный. А на их собственном острове обитают лишь…

— Кто же?

— Бедность и Бессилие.

— Значит, они отказали тебе?

— И даже добавили, что афиняне ещё только могут стать сильными в такой же степени, как велика их слабость.

Улыбка исчезла с лица Фемистокла. Нахмурившись, он сказал:

— Они остроумны, но придётся взять их в осаду. Ах, андросцы, ах, предатели! Сикинн, отправляйся в Карист и на Парос! Потребуй у них! Мне нужно много денег.

Глава 42

В Афинах полным ходом шла подготовка к отступлению всего персидского миллионного воинства, которому предстояло вернуться в Беотию тем же путём, которым оно наступало. Ибо Мардоний счёл разумным пройти с избранными им войсками часть пути с основными силами, прежде чем стать на зимовку, чтобы весной выступить к Пелопоннесу. Оказавшись в Фессалии, Мардоний занялся подбором людей. И выбрал он Бессмертных. Однако Гидарн, предводитель телохранителей царя, предпочёл остаться с Ксерксом. Ещё Мардоний выбрал торекофоров, тяжёлую панцирную пехоту, и отряд в тысячу всадников — мидян, саков, бактрийцев и индийцев.

Ещё он собрал отряды хорошо обученных воинов, заслуживших своими доблестными деяниями многочисленные цепи и браслеты, соответственно или блиставшие на панцирях, или перехватывавшие жилистые руки. Когда Ксеркс в то последнее утро в спешке — ибо он не мог отделаться от наваждения, всё твердившего ему о том, что союзники могут разрушить его мост через Геллеспонт, — осматривал набранное Мардонием трёхсоттысячное войско, гордыня царя, вроде угасшая, восстала из пепла. Можно было не сомневаться в том, что союзники не сумеют справиться с этим могучим войском, пускай на море капризная Тихэ каким-то неприметным для глаза образом противодействовала персам.

После смотра пред очи Ксеркса поставили вестника, прибывшего из Лакедемона. Как сумел этот грек отыскать его в Фессалии? Ксеркс вновь и вновь возвращался к этому вопросу, ибо мост через пролив мог уже оказаться уничтоженным, невзирая на все уверения афинянина Фемистокла. Вестник же прибыл из Спарты потому, что дельфийский оракул потребовал призвать Ксеркса к ответу за смерть Леонида и в словах владыки персов следовало отыскать предзнаменование.

Царь Царей горделиво восседал на коне, и на сей раз тиара как влитая сидела на его голове. Вестник поклонился царю и молвил:

— Владыка мидян! Лакедемоняне и правящие в Спарте Гераклиды требуют от тебя ответа за смерть Леонида.

Ксеркс закатился в припадке смеха.

— И только-то? — спросил он со всем привычным высокомерием. — Неужели спартанцы прислали ко мне гонца лишь для того, чтобы призвать меня к ответу?

В это мгновение к Царю Царей подъехал Мардоний, блиставший великолепием перед не менее великолепной свитой.

Ксеркс указал на Мардония:

— Вот, вестник, герой, который даст ответ твоим соотечественникам.

Вестник поглядел на Мардония, пристальным взглядом обвёл строй. А потом ответил:

— В словах твоих, Ксеркс, я слышу обещанное оракулом пророчество.

Царь Царей пожал плечами. Вестник отъехал.

«В конце концов, как он благороден, этот Мардоний», — часто думал Ксеркс во время своего отступления, становившегося день ото дня всё более страшным, отхода, скорее похожего на непрекращающееся истребление персов, хотя кровь их никто не проливал. Персов губили голод, лихорадка и желудочные хвори. Выдохшихся воинов бросали возле дороги, на полях. И они ели колосья — если удавалось найти, — кору и листья диких и плодовых деревьев. Никакого другого провианта обнаружить здесь было нельзя. Всё съедобное уже съели эти же самые полчища в своём нашествии на Грецию.

Во всех городах, через которые проходило войско Царя Царей, правили голод, бедность и болезни, но владыка персов оставлял там своих воинов тысячами. Он бросал целые племена и народы, которые совсем недавно увлёк за собой.

«Кормить моих воинов и заботиться о них!» — такой приказ Ксеркс всякий раз отдавал местным властям. Но приказ этот был всего лишь пустыми словами, его невозможно было исполнить. Ведь, кроме дождя, здесь ничего не было. Нет, конечно, оставалась вода в реках, которой больные утоляли жажду. Умиравшие люди лежали на обочинах дорог вместе с трупами. Но Ксеркс двигал своё войско вперёд, ничего не замечая по сторонам. Обычно он предпочитал ехать в наглухо занавешенной гаксамаксе, коней подгонял кнут.

Добравшись до Македонии, Ксеркс спросил про священную колесницу Зевса Персидского. Однако колесница исчезла. Пеоняне отдали её на хранение фракийцам. И когда Царь Царей потребовал у них драгоценную повозку, фракийцы ответили, что священных нисейских коней выкрали конокрады из Верхней Фракии, обитавшие у недостижимых истоков Стримона и осмеивавшие Ксеркса со своих высот, когда рать Царя Царей весной ползла на Запад.

В Эионе, городе на Стримоне, Ксеркс погрузился на военное судно. Отступление его войска продолжалось очень много дней. Точнее, столько ужасных дней ушло на полный распад персидской рати. Наконец перед глазами Царя Царей блеснул Геллеспонт, и возглавлявший войско Гидарн, увидев мост, по-прежнему тянувшийся через пролив, вздохнул с облегчением. Повреждённый бурями и волнами, мост покачивался на воде, являя собой надежду на спасение.

Глава 43

Оказавшись на борту финикийского судна, Ксеркс погрузился в тысячу и одну мысль. Он сделался бледным, глаза его потускнели, он позволил цирюльнику забросить всё попечение о царственной бороде. Владыка персов лежал за своей занавеской словно лишённое души тело, монотонный напев гребцов-финикийцев раздавался в ушах Царя Царей безутешным, трагедийным плачем по погибшим, а мысли его устремлялись к Мардонию, оставшемуся в Греции с избранной ратью. Чтобы хотя бы отчасти вернуть себе утраченную отвагу, царю приходилось то и дело заново представлять этот смотр. Немыслимое уже свершилось однажды и, кто знает, возможно, повторится ещё раз. Царь думал о Мардонии. Ещё он думал о дядюшке Артабане, всегда возражавшем против войны — ну прямо как старая баба. Неужели это конец? Не может быть. Мардоний победит. И всё же… возвращаться таким вот образом в Сузы!

Придётся всё-таки устроить триумфальный въезд. Так будет лучше. Царь отослал лишь несколько писем дяде и женщинам. Он не мог как следует сформулировать их, не мог придумать гладкие фразы, оканчивающиеся самой изящной из всех: «Бог персов не оставит нас своим попечением». Священная колесница украдена! Нисейские кони тоже!

А над водами Эгейского моря дул без перерыва всё тот же ветер, безусловно враждебный персам. Как же он опять задувал! Серые облака закрывали небо. Корабль раскачивало с борта на борт. Налегая на вёсла, гребцы стонали, жаловалось разрезавшее волны рулевое весло. Судно скрипело всеми досками своих бортов.

Ксеркс соскочил с кушетки и увидел шторм. Вездесущий осенний ветер жадными когтями цеплялся за снасти. На палубе жались друг к другу знатные персы, в том числе и несколько племянников царя. Кормчий вновь и вновь наваливался на кормило.

— Кормчий! — вскричал Ксеркс. — Мы в опасности?

— Да, базилевс.

— Тем не менее надежда на спасение, конечно же, не оставила нас? — раздражённо осведомился Царь Царей.

— У нас нет ни малейшей надежды, деспот, если не удастся облегчить этот перегруженный корабль.

— Перегруженный? Но я оставил почти весь мой багаж.

— Перегруженный людьми, базилевс.

Осенняя буря бушевала, как сам бог отмщения, толкая в борта судно, неспособное двигаться вперёд.

— В таком случае я повелеваю, — вскричал Ксеркс, — чтобы финикийские гребцы попрыгали за борт!

— Но кто же будет тогда грести, владыка? Твои персы не умеют грести так, как мы, финикийцы. Если мои гребцы попрыгают за борт, мы утонем вне всяких сомнений.

— Персы! — возопил Ксеркс. — Настало время доказать свою любовь к вашему царю! Жизнь моя в ваших руках.

Столпившиеся вместе, прижавшиеся друг к другу персы медлили в нерешительности. Старшие пинками выталкивали вперёд подчинённых. Потом все бросились к ногам Царя Царей. А поднявшись, принялись прыгать в море. За мелкой знатью последовали вельможи. Направо и налево спрыгивали персы с раскачивавшегося корабля. Напев гребцов превратился в погребальную молитву. Облегчённое судно поднялось над бушующими волами.

На следующее утро буря улеглась. Впрочем, ветер ещё хлестал эолийский берег, точнее, уже азиатский. Берег, спасительный для драгоценной царской жизни.

Ксеркс спустился на берег, наградив кормчего золотым венком, поскольку тот спас царскую жизнь.

А потом приказал отрубить ему голову, ибо сей кормчий был повинен в гибели сотни персов. В этом поступке не было никакой жестокости, лишь логичное истолкование царской воли.

Глава 44

После короткой остановки в Сардах Ксеркс возвратился в Сузы. Но возвращение царя было не таким, каким увидел его Эсхил, поэт-воин, окружённый стайкой муз, в ночь после морского сражения сидевший на фиолетовых скалах над аметистовым морем. Царь Царей вступил в Сузы вовсе не в впечатляющих рваных одеждах и не при опустевшем колчане. И вернулся он домой совсем не в одиночестве, как это сделал персонаж трагедии. Он пришёл домой, окружённый многочисленными племянниками, зятьями, шуринами и братьями, которые сумели сохранить себе жизнь. Царя не сопровождали Бессмертные, оставленные Мардонию, но Гидарн ехал возле Ксеркса, а многочисленная мидянская и персидская рать следовала за ним и его неизменно великолепной свитой. Ксеркс восседал на коне с самым надменным видом, являя пример истинного высокомерия. Собравшиеся на улицах толпы молча взирали на царский въезд. Ксерксу всё-таки хватило такта не представлять своё шествие победным триумфом.

Дорога от ворот великого города до ворот дворца — тоже города, только поменьше, — была недлинной. Войско немедленно разошлось по казармам — на зимние квартиры. Дул холодный ветер, прихватывавший с собой снежинки с просторов Гирканского моря.

Очутившись во дворце, Ксеркс уединился. С дядюшкой Артабаном он держался надменно и по большей части молчал, ибо старик оказался всё-таки прав относительно войны с Грецией. Мать свою Атоссу Царь Царей принял с тем уважением, которого требовал дворцовый этикет в отношении столь почтенной особы. А потом он заявил, что устал. Поскольку одежды его вовсе не были растерзаны, в отличие от того Ксеркса, которого изобразил в своей трагедии Эсхил, Аместриде незачем было шить ему новое платье, каковой поступок приписал ей тот же сочинитель. Тем не менее царь позволил своей жене на мгновение заглянуть к нему с законченной мантией.

— Владыка и муж! — сказала Аместрида, указывая на четырёх рабынь, державших в руках многоцветное одеяние, повсюду сверкающее золотым шитьём. — Я сама, собственными руками выткала для тебя эту одежду в уединении и тоске.

Аместрида постоянно разделяла общество жён Дария и прочих княгинь.

— В уединении и тоске, — повторила растроганная своими словами Аместрида голосом, полным слёз. — Господин мой и муж, могу ли я надеяться, что работа моя порадует тебя и эта мантия покроет царские плечи?

— Отличная вещь. Я в долгу перед тобой, Аместрида, — нервно ответил Ксеркс, отсылая рабынь, уже подступавших к нему с расправленной мантией.

Девушки ретировались, аккуратно разложив одеяние на кушетке.

Аместрида рассердилась и ушла обиженной. Ксеркс остался в одиночестве. Во дворце было тихо. Он был таким далёким от Греции и Саламина, что казалось, ничего вообще не случилось. И, расхаживая взад и вперёд по своей опочивальне, опускаясь на кушетку и вставая с неё, Ксеркс думал: «А что же произошло на самом деле?»

Похоже, что ничего. Всё уже представлялось сном: разрезанная пополам гора, Геллеспонт, движение рати, день ото дня разбухавшей новыми тысячами, превращавшейся в миллионный людской поток, Фермопилы и царская тиара, сорванная безумным спартанским царём с его чела, захват Афин и даже жуткое, непостижимое, немыслимое сражение при Саламине.

Да и было ли всё это? Или он просто увидел сон? Вот он снова дома, и кругом всё как прежде. Держава персов по-прежнему колоссальна и неизмерима, как неизмеримо всё вокруг него, как неизмеримы и сами Сузы, столица, подножие престола. Ничто не переменилось.

И тем не менее погибли трое его братьев: Гиперант, Аброком и Ариабигн. Кровные родственники Царя Царей умирали нередко, хотя, как правило, совершали сей поступок в куда более зрелом возрасте, чем оба молодых полководца и флотский начальник. Значит, это не сон? Нет, не сон. Это правда. Тем более что Мардоний по-прежнему пребывал в Фессалии вместе с Бессмертными.

Ксеркс, уютно устроившийся на подушках, обеспокоился. Значит, не сон. Значит, горькая правда. И бог персов ничем не помог ему. Но самое досадное — это кража священной повозки вместе с нисейскими жеребцами. Впрочем, Зевс не стал бы так гневаться на него по столь пустячному поводу.

Только подумать, что Персия — он позволил себе признать это — не способна добиться всего, чего пожелает. Этот день… день Саламина… Немыслимо! Тем не менее он всё видел собственными глазами. Даже представить нельзя! Ведь он не замышлял ничего такого, что недоступно Царю Царей! Ну, захотел власти над миром. В конце концов, какие возражения могут высказать Европа и Азия против того, чтобы Персия правила ими? Да никаких! Мир ещё не видел державы, столь великолепно организованной. В Древнем Египте просто не было ничего похожего на внутреннее притяжение частей Персидского государства. Как и в державах Ассирии и Вавилона. Всемогущество на земле назначено было Персии и ему, Ксерксу. Кир и незабвенный родитель Дарий расчистили для него дорогу. Он обязан был выполнить это дело, но так и не справился с ним. Полная неудача.

Ксеркс поднялся. В комнате было холодно. Открытые окна выходили на лишённую кровли колоннаду. Увядшие сады угнетали одним своим видом. Высокие, чуть наклонные стволы пальм под редкими снежными хлопьями, непривычными в столь южных краях, производили совершенно непередаваемое впечатление, если смотреть на них из царских покоев. Ксеркс поёжился.

И тут его почти что бездумный взгляд опустился на мантию, дар Аместриды. Она так и осталась на диване. Великолепное царственно алое одеяние по подолу окаймляла синяя, словно тёмная ночь, кайма. Вся ткань сияла золотым блеском. «Великолепная вещь», — решил Ксеркс, и резким движением поднял её и набросил себе на плечи.

Длинная, чуть касающаяся земли индийская одежда с широкими рукавами принадлежала к тем, которые по праздничным оказиям носят и мужчины и женщины.

Посмотрев на себя в висящее на стене золотое зеркало, Ксеркс ощутил возбуждение. В дни, последовавшие за днём Саламина, он не позволял себе развязать пояс. И теперь царь вдруг почувствовал себя оленем в пору гона.

Оставшийся в Греции Мардоний, вне сомнения, завершит войну самым удовлетворительным образом. И Ксеркс ощутил истинный пыл в чреслах. Кому же позволить удовлетворить сию потребность? Наложницам? Нет! Аместриде? Ни в коем случае. А то ещё решит, что он посчитал необходимым таким образом отблагодарить её за мантию. Ксерксу захотелось чего-нибудь молоденького, мяконького, нежного. Только вот чего или, точнее, кого?

Царь Царей почувствовал себя очень несчастным, хотя на плечах его лежала великолепная мантия. Меланхолия сразила владыку. Она нередко обрушивается на тех, кто позволил себе быть самодовольным или надменным. Одиночество вдруг начало буквально терзать его. И он ударил в бронзовый диск, похожий на солнце, подвешенное между двух колонн.

— Пришлите мне мальчиков! — приказал Ксеркс.

Евнух Гермотим ввёл троих мальчишек, троих сыновей Царя Царей. Ксеркс очень любил их и немедленно принялся ласкать детей, кормить сладостями и вообще восхищаться ими. Они вызывали в нём чувства как какие-нибудь котята. Но разве бывает иначе? Мальчики рассказали отцу о плавании с Артемизией, доставившей их в Эфес. Гермотим вывез их оттуда в Сузы.

— Ой, посмотри! — вдруг воскликнул старший из мальчиков. — Вот идёт Артаинта!

— Кто такая Артаинта? — спросил Ксеркс, приглядываясь.

— Дочь дяди Масиста, — пояснил средний.

— И тёти Артаксиксы, — писклявым голосом добавил младший.

Глянув в окно, Ксеркс увидел юную княжну, дочь его брата Масиста, прогуливающуюся в саду. Очаровательная, молодая, она смеялась посреди стайки женщин, и все они, чтобы защититься от ветра и колких снежинок, поплотнее закутывались в покрывала. За женщинами следовали евнухи.

— Артаинта? — обратился Ксеркс к евнуху Гермотиму, ожидавшему на галерее, пока царь закончит развлекаться в обществе своих сыновей.

— Да, базилевс. Должно быть, возвращается к себе, поприветствовав отца.

Ксеркс не знал эту девушку. И он восхитился юностью, красотой и девственностью племянницы. Царь шепнул на ухо Гермотиму два слова.

— Да, базилевс, — ответил евнух, кланяясь до земли.

— Забери с собой мальчиков! — приказал Ксеркс.

Глава 45

Спустя две недели прекрасная и юная Артаинта стояла перед Ксерксом, сидевшим, как всегда, на престоле. Она была очень горда той любовью, которой удостоил её царь и дядя.

— Артаинта! — промолвил Ксеркс. — Скажи мне, чего ты хочешь. Я хочу сделать тебе дорогой подарок.

Артаинте уже давно было известно, чего именно она хочет.

— А ты выполнишь мою просьбу, господин мой и дядя? — спросила улыбающаяся Артаинта, ничуть не сомневаясь в силе собственного очарования.

— Выполню, клянусь верховным персидским богом, — ответил Царь Царей.

Такую безответственную клятву персидские цари давали то и дело, а потом в случае возникновения трудностей вечно не знали, как обойти её.

Артаинта, сжимавшая своими мягкими ладошками руки Ксеркса, думала только о собственном будущем, как и подобает истинной персидской княжне, выросшей среди непрестанных интриг на женской половине. Её окружало такое множество столь же юных, как и она сама, царских племянниц, что о будущем приходилось думать постоянно, как и её матери Артаксиксе, выдающейся мастерице в области варки варенья.

— Тогда, о, царь и властелин мой, — продолжила Артаинта с благодарной улыбкой, — сделай меня женой твоего сына Дария. В таком случае я стану твоей невесткой и наследницей персидского царства.

Ксеркс нахмурился. Он был разочарован, поскольку в сей благостный миг, последовавший за неделями непрерывного бегства, Артаинта захотела стать женой его сына.

— Но Дарий ещё очень молод, — заметил Ксеркс, — и когда он действительно захочет жениться, то выберёт одну из твоих младших кузин, Артаинта.

— Я понимаю это, — ответила чаровница. — Но я хочу стать первой женой Дария, чтобы потом сделаться царицей.

— Но это невозможно, Артаинта.

— Ещё как возможно, — настаивала та на своём. — Я хочу стать первой женой Дария.

— Он может взять тебя второй женой.

— Нет-нет, — упрямилась красавица. — Я хочу быть царицей.

— Но ты можешь выйти за Артаксеркса, — попытался уговорить её Ксеркс.

— Не пойду, — не сдавалась та. — Артаксеркс ещё дитя. А Дарий лишь на несколько лет моложе меня. Я хочу выйти замуж за своего кузена Дария и стать царицей Персии. И ты, дядя и властелин, поклялся, что выполнишь мою просьбу.

— Что ж, быть может, ты просишь не слишком многого, — вынужден был согласиться Царь Царей. — Хорошо. Будь по-твоему, Артаинта. Мы позаботимся о том, чтобы ты стала первой женой Дария.

— А потом я стану царицей Персии?

— Станешь, Артаинта, но только позже.

— Тогда у меня есть ещё одно желание, — приступила Артаинта к самому сокровенному своему помыслу.

— Ещё одно? — с лёгкой тревогой в голосе переспросил Ксеркс.

С нежной и обворожительной улыбкой Артаинта высвободила свои ладошки из пальцев Ксеркса. И попятилась, словно бы собираясь танцевать. Однако никаких танцев не предстояло. Отступая, Артаинта приблизилась к кушетке, на которой осталась лежать мантия, вытканная Аместридой для Ксеркса.

Протянув вперёд обе руки Артаинта произнесла:

— Я хочу эту мантию.

Тут тревога Ксеркса сделалась уже серьёзной.

Ибо Артаинта как раз накинула индийское одеяние на свои плечи.

Царственное, алое с тёмно-синей каймой, отливавшее золотым блеском облачение сидело на ней, как на истинной персидской царице.

— Артаинта, это попросту невозможно.

— А я хочу, — упрямо настаивала на своём Артаинта, поплотнее запахнувшись в мантию.

Она принялась разглядывать себя в настенном зеркале, как не столь уж давно это делал сам Ксеркс, поворачиваясь то в одну сторону, то в другую.

— И думать не смей! — вспыхнул побагровевший от ярости Ксеркс. — Мантию эту выткала для меня Аместрида, пока я находился в походе. Я не могу подарить её тебе.

— А я хочу её, хочу! — ныла Артаинта, вертясь перед зеркалом. — Я видела, как Аместрида ткала её тебе. И знаю всё-всё. Мантия вышла небезукоризненной. У неё хватает недостатков. Скажем, вот здесь, на подоле! Но мне она просто необходима. И я не отдам тебе мантию, дядя Ксеркс. Теперь она принадлежит мне.

— С чего это вдруг, Артаинта?!

— Ты же поклялся подарить мне то, что я захочу.

— Да, но ты уже попросила…

— Я попросила у тебя сущий пустяк. Чтобы ты назначил меня первой женой Дария и царицей Персии. А мантия мне нужна куда больше. Потом, она так небрежно сделана.

Охваченный отчаянием Ксеркс стиснул кулаки и, взяв себя в руки, попытался уговорить девицу.

— Артаинта, — произнёс он любезно и ласково, придавая словам интонацию царственного высокомерия, — именно так государь-любовник должен обращаться с новой и молодой фавориткой. — Артаинта, твоя просьба невыполнима. В самом деле невыполнима, моё дорогое дитя. Об этом не может идти и речи. Попроси у меня что-нибудь другое.

— Не хочу.

— Ну, попроси у меня несколько городов!

— Мне не нужны города, — буркнула Артаинта. — Я хочу мантию.

— Попроси у меня золота, дам, сколько пожелаешь!

— Но я совсем не хочу золота. Мне хватает золота… Потом, когда я стану царицей Персии, мне будет принадлежать золото всего мира.

— Тогда попроси у меня войска, Артаинта! Войско — это самый великий дар, который можно получить от персидского государя… Пойми, войско, которое будет находиться в твоём собственном распоряжении…

— Я не хочу командовать армией, — возразила Артаинта. — Мне нужна эта мантия, и ты обещал мне её, дядя Ксеркс. Ты обязан подарить её мне. Иначе ты нарушишь своё царское слово, и я скажу об этом папе. Я скажу Масисту, что Ксеркс не выполнил своего обещания.

И Артаинта, ещё плотнее запахнувшись в мантию, горделиво выпрямилась — ни дать ни взять маленькая фурия. Она бросила вызов царю. Вообще-то персидские княжны всегда были рабынями собственных отцов, братьев, дядей и племянников. Но, оказываясь в подобных ситуациях и пребывая в таком вот настроении, персиянки сами превращали их в своих рабов.

— Тогда хотя бы постарайся не попадаться в ней на глаза Аместриде! — вздохнул Ксеркс, и Артаинта со смехом выбежала прочь в тяжёлой мантии, царственными складками свисавшей с её плеч.

Поначалу, первые несколько дней, она наряжалась в мантию лишь перед собственным зеркалом, восхищаясь собой в разнообразных позах, которые, по её мнению, подобали будущей персидской царице, но одежда была настолько к лицу, что Артаинта осмелела и, одевшись в роскошное облачение, начала бродить по галереям. Мать Артаксикса сделала внушение дочери. Царственные вдовы Фаидима и Пармис видели её в этой мантии, хвастающей в пальмовом саду.

Наконец многочисленные княжны и княгини, наложницы и рабыни, обитающие на женской половине, начали перешёптываться: Артаинта стала любимой женой базилевса и расхаживает в мантии, которую Аместрида соткала Царю Царей, пока тот был на войне. Многие не верили этому. И некоторые из женщин уже ходили посмотреть на Артаинту — украдкой, из-за колонн.

Наконец её увидела Аместрида. Увидела и пришла в ярость. В бешенстве она расцарапала своё лицо ногтями и отхлестала служанок плетью. И вся женская половина дворца пришла в волнение, заставившее отодвинуться куда-то на дальний план скорби о павших братьях, зятьях, мужьях и племянниках. Война бушевала где-то вдали, в неведомой никому Европе. А мантия находилась здесь, в Азии, в Сузах, и восхождение к власти новой любимой жены, Артаинты, волновало женщин куда больше чем война, ионяне, Афины да и вся Европа. Все женщины уже знали о мантии, когда Аместрида только впала в неистовство и принялась царапать свои щёки ногтями.

Всеобщий интерес вызывала реакция Аместриды. Однако та не предпринимала никаких действий, пока не наступил день рождения Ксеркса. И в городе и во дворце начался великий праздник. Начиналась тикта, иначе говоря — Праздник Совершенных. Дворцовые повара загодя в невероятных количествах пекли мясные и сладкие пирожки. Пекари изготовляли тысячи небольших буханок, имеющих символические очертания. Кондитеры в тех же формах готовили свои сласти. В сладкие вина добавляли пряностей и подмешивали в них тамарисковый мёд.

Когда наступил долгожданный день, посреди плясок, игр и песен началось благословение царственной головы. Жрецы помазали елеем чело и виски Ксеркса. Благоуханные капли стекали на иссиня-чёрную бороду, наполняя ароматом весь дворец.

Ради этого дня Ксеркс позаимствовал мантию у Артаинты. И сидел в ней, пока не завершилось помазание.

Потом он откушал в одиночестве, сидя на высоком престоле. Блюда царю подносили самые ближайшие родственники. Стол был покрыт золотой скатертью, отороченной золотой бахромой, вся утварь, все сосуды, из которых ел он и пил, горели жарким золотым блеском. Двор с восхищением взирал на царя вблизи, простонародье делало то же самое, но издалека. За вырезанными из мрамора решётками собралась целая толпа, рассчитывавшая увидеть хотя бы отсветы этого блеска и священного величия царской трапезы.

Поначалу царь вкушал яства и пития с торжественной серьёзностью. Каждое движение его совершалось в соответствии с правилами церемониала, и Ксеркс исполнял эти требования с истинно царственным изяществом и великолепием. А потом наступил час, когда царю полагалось раздавать подарки родственникам, придворным и всему народу и исполнять все высказанные ему желания.

Впрочем, проявлять чрезмерную жадность просителю не рекомендовалось: это было попросту опасно. И тем не менее обычаи царского дома запрещали владыке отказывать в этот день в исполнении какой-нибудь просьбы. Поскольку Атосса по причине весьма преклонного возраста на празднестве не присутствовала, первой к царю подошла Аместрида. Поднявшись со своего места подчёркнуто величественным движением, прекрасно понимая, что все глаза обращены к нему, царь спросил у Аместриды, чего она хочет.

— Великий деспот! — сказала царица. — Твоя рабыня просит у тебя эту мантию…

Ксеркс испугался. Однако отказа быть не могло. Приближённые сняли с царя драгоценный наряд и направились с ним к Аместриде.

Покрыв свои плечи тяжёлым плащом, царица добавила:

— И Артаинту.

Тут Ксеркс побледнел. Его переполняли одновременно ярость и страх.

Чем бы ни закончилась для царицы эта нескромная выходка, он не мог ни в чём отказать ей. Артаинта, находившаяся среди прочих княжон, в ужасе закричала. Но об отказе нечего было и говорить. И её подвели к Аместриде, немедленно направившейся прочь и приказавшей, чтобы Артаинту вели за ней.

Скандальный поступок, однако Аместрида за себя отомстила. Народ, взиравший на происходящее издалека, ничего не понимая, с открытым ртом пялился на всё это. А зятья, братья и племянники, все княжны, княгини, наложницы и служанки, все придворные разом заговорили. Те, кто был озабочен собственными делами, забыли и о просьбах, и об ожидаемых милостях.

— О, государь и владыка, что Аместрида намеревается сделать с моей дочерью? — спросил Масист, отец Артаинты.

Ксеркс, лишившийся мантии, но оставшийся при всём царском достоинстве, буркнул нечто совсем уж неразборчивое, не поддающееся никакому толкованию. И началось всеобщее смятение. Пекаря, явившегося с печеньями и сладостями на плетёном из тростника подносе, сбили с ног и затоптали.

— Неслыханное дело, — единодушно сказали царственные вдовы и Артозостра, жена Мардония.

Галереи уже кишели женщинами, голоса их сливались в оглушительный хор. Начались пылкие предположения, настолько было велико всеобщее любопытство в отношении того, как именно поступит Аместрида с Артаинтой. Общее мнение сошлось на том, что царице не следовало портить Праздник Совершенных подобным скандалом. И уж тем более чудовищным с её стороны было учинять такое безобразие в то время, когда ни пирожков, ни конфет ещё не подали.

Тем временем Аместрида и следовавшая за ней в окружении евнухов и служанок Артаинта оказались на женской половине. Аместрида, до этого мгновения ещё державшая себя в руках, стиснула кулаки и повернулась лицом к обидчице. Она посмотрела на Артаинту не просто жестоким — вселяющим ужас взглядом, и зарвавшаяся девица рухнула на колени.

— Пощади! Пощади! — вскричала Артаинта, протягивая обе руки к Аместриде. — Царица! Владычица! Царственная тётя! Помилуй!

— Попалась! Наконец ты мне попалась! — завизжала Аместрида, в ярости брызгая слюной. — Но теперь ты моя! Евнухи, позвать палачей! Она моя, эта шлюшка! Моя! Царь сам отдал её мне! Пусть ей отрубят груди и бросят собакам!

— Помилуй! Помилуй! — полным отчаяния голосом возрыдала Артаинта, извиваясь на полу у ног Аместриды.

— Пусть ей отрежут нос!

— Помилуй!

— Пусть ей отрежут уши и вырвут язык!

— Помилуй!

— Пусть ей отрежут губы!

Артаинта более не молила о пощаде. Она визжала как безумная, и волосы дыбом стояли на её голове. Подобные расправы иногда по ненависти и ревности приключались на женской половине персидского царского дворца, и она видела эти страсти собственными глазами. Однако подобное прежде могло случиться с наложницей или рабыней, но никак уж не с княжной, принадлежащей к царскому дому. Истинно будет сказать, что в здешнем гинекее всегда правил страх, но, когда укоризны его оказывались слишком слабыми для наказания или отмщения, являлся палач с топором, клещами и щипчиками. Общий ропот выдавал смятение, воцарившееся среди собравшихся женщин, вместе с евнухами столпившихся между колоннами и возле дверей. Он превратился в стон, когда и впрямь появился палач вместе с подручными. Все они были в праздничных нарядах, положенных в день рождения и помазания царя.

Но в этот же самый миг в дверях, ведущих в покои царственных вдов, показалась Атосса. Фиолетовая вуаль ветхой паутиной прикрывала седые волосы, морщинистое лицо. В руке вдовы Дария был зажат непременный кнут, однако исхудавшая, трясущаяся рука едва могла замахнуться им. Тем не менее она казалась величественной среди прочих царственных вдов — Артистоны, Пармис и Фаидимы, позвавших её. Её чтили, её боялись, женщины трепетали в её присутствии куда больше, чем пред очами Царя Царей.

— Что здесь происходит? — спросила она холодным голосом.

Разъярённая, словно фурия, Аместрида горделиво выпрямилась.

— Высочайшая матерь! — вскричала она. — Базилевс отдал мне мою врагиню, пустую и тщеславную девицу, и я могу сделать с ней всё, что захочу. Сейчас я разделаю эту шлюшонку, щеголявшую в мантии, которую я выткала для моего мужа. Я прикажу отрезать ей губы, вырвать язык и отхватить уши. И пусть ей отрубят груди и бросят псам!

— Высочайшая бабушка! — завопила Артаинта, подползая к Атоссе. — Помилуй! Помилуй!

Тем временем в палате появились взволнованная до предела Артаксикса, мать провинившейся, и Артозостра, жена Мардония. Они просили Ксеркса помиловать Артаинту. Но царь заявил, что ничего сделать не может, тем более сейчас, когда пора раздавать милости и подарки царедворцам и полководцам.

И тут кнут змеёй изогнулся в воздухе. Удары его обрушились на обнажённые плечи Артаинты. Та взвизгнула от боли.

— Прочь! — в гневе рявкнула Атосса. — Или ты не слышишь? Убирайся в свою комнату, шлюха!

И старуха вновь замахнулась кнутом. Но орудие наказания выпало из ослабевших рук. Охваченные порывом усердия рабыни, толкая друг друга, бросились подбирать его. Подхватившая кнут счастливица подползла на животе к Атоссе и, став на колени, обеими руками подала плеть старухе.

Однако дочь Кира, верховная правительница гарема, окружённая легендами, вселявшими почтение и трепет, сочла нужным помиловать легкомысленную княжну.

Артаксикса подняла дочь на ноги, подбежавшие рабыни подхватили девицу под руки, и третий удар кнута лишь указал в сторону княжны — виноватой, но прощённой:

— Живо к себе!

И Артаинта бежала из кольца женщин. Увидев это, Аместрида завизжала, словно кровожадный зверь, у которого прямо из когтей выхватили добычу.

— Базилевс отдал мне эту девку! — в гневе выкрикнула она прямо в лицо Атоссы.

Плеть взметнулась. Плеть скользнула в воздухе. Плеть угрожала Аместриде, царице Персии, а в прищуренных глазах высочайшей матери вспыхнула ярость.

Вопль униженной Аместриды сотряс колонны дворца. Она стиснула кулаки. Голос её не умолкал и выдавал истерическое бессилие царицы, к нему уже примешивались рыдания.

— Царицу в её покои! — прошипела старыми морщинистыми губами негодующая Атосса. — Я правлю здесь. Я! Я!

Все затрепетали. Аместрида повиновалась, рабыни кольцом окружили царицу, поддерживая её, а она колотила их кулаками и изгибалась как дикий зверь, не желающий покоряться ловцу. Приблизившиеся евнухи с почтительным поклоном задёрнули за царицей шторы.

Атосса обвела всех присутствующих взглядом, старые больные глаза на искажённом дряхлостью лице её моргали. Все вокруг молчали. Желающих высказаться не нашлось. Ни одна из застывших на месте женщин — княжон и княгинь, наложниц, служанок и рабынь — даже не попыталась возвысить голос. Атосса повернулась к ним всем спиной. Она вышла, и прочие царственные вдовы Дария — Артистона, Пармис и Фаидима — последовали за ней. И тотчас вокруг Артаксиксы и Артозостры зажужжали голоса сотни женщин, уже не имевших силы молчать.

— Ну, вот и получила десерт, — проговорила мать Артаинты, имея в виду собственную дочь.

Начались разговоры. С галерей доносились сладкие запахи пирогов и прочих символических сластей, испечённых ради Праздника Совершенных.

— И теперь ничто не мешает нам насладиться деликатесами, — добавила Артаксикса.

Все согласились с ней. Вереница рабынь явилась с тростниковыми подносами, полными печений, пирожков и прочих сладостей. Шествие их было торжественным, отдающим религиозной церемонией, а позы — несли они блюда с восхитительными ароматными лакомствами в руках или на головах — носили, несомненно, иератический характер.

— Надо послать Аместриде, — промолвила Артаксикса.

— И Артаинте, — добавила Артозостра полным сочувствия голосом.

— И царственным вдовам, — затараторили вокруг.

Артаксикса и Артозостра выбрали сладости повкуснее, и рабыни с полными блюдами направили свои шаги к царственным вдовам, Аместриде и достойной жалости Артаинте.

Праздник Совершенных продолжил своё течение, как будто ничего и не случилось.

Глава 46

Зима закончилась. Миновала и ранняя южная весна, окутанная благоуханием цветущего миндаля, по всей Элладе и в Фессалии, где стояло на зимних квартирах войско Мардония, принятое благосклонными к персам местными князьями. Афиняне, вернувшиеся в свой сожжённый город, лишь частично отстроенный в связи с неопределённостью ситуации, и пелопоннесцы, завершившие постройку стены, перегородившей Коринфский перешеек, решили, что пришло время выслать соединённый флот численностью всего десять кораблей на Эгину. Левтихид, сын Менарета, был стратегом и монархом пелопоннесцев. Ксантипп, сын Арифрона, командовал афинскими судами.

А Фемистокл учил персидский язык. Он засел за него после того, как устроил тройную гавань в Пирее, потому что Фалеронская бухта уже не вмещала растущую морскую мощь Афин. Он учил персидский после того, как окружил свой город стенами. Отправленный послом в Спарту, он тянул переговоры до того самого мгновения, когда постройка стены была завершена. Впрочем, он и сам не понимал, зачем делает это. Возможно, он уже ощущал, что Афины в конечном итоге не возлюбят человека, ставшего слишком могущественным в родной державе, совершившего и совершавшего столь многое, более того, по общему мнению, чрезвычайно возвысившего свой родной город над прочими городами Эллады. Не исключено, что он предвидел последующие события: жалобы Спарты на излишне тёплые отношения его с персидским царём, осуждение и изгнание.

Бегство в Персию ещё предстояло совершить в отдалённом будущем. Но Фемистокл тем не менее уже учил персидский язык.

Тем временем Мардоний планировал великое наступление. Планы свои он обсудил со своими фессалийскими друзьями и не ограничился этим. Мардоний послал некоего Миса — грека, не перса — ко всем эллинским оракулам. Но казалось, что Мардоний, сделав свой великолепный жест — преклонив колени перед Ксерксом, пообещал ему согнуть греческие выи под персидское ярмо, — сделался мрачным и подозрительным. Напряжённая, полная ожиданий зима в Фессалии вполне могла показаться ссылкой. Возвратившийся Мис привёз ответы оракулов, однако бодрости духа они не вселяли.

И прежде чем начать своё великое наступление, Мардоний решил предложить грекам мир.

Зачем, в самом деле, была нужна эта война? Он сам затеял её, чтобы отомстить за поражение, приключившееся десять лет назад. Но тогда он был всего лишь пылким молодым полководцем, блестящим князем, обнаружившим перед собой великие цели после скучных Суз со всеми женщинами и их интригами. Так зачем же, в самом деле, была нужна эта война? Отомстить грекам за их вторжение в Малую Азию? Но Мардоний толком и не помнил его. И теперь он, зять Ксеркса, похоже, состарился за эти тягучие длинные месяцы, за неторопливо влачившиеся дни после Саламина и бегства царя, — состарился лет на десять. Подобно Ксерксу, он перестал спать. Мардоний более не был убеждён в том, что хочет именно войны. Он тосковал по Персии, по Сузам, по жене Артозостре, по маленьким детям. Ему казалось, что с ним борется какая-то незримая сила, недружелюбная, злая судьба.

Ему казалось также, что боги Эллады прячутся где-то за лёгкими облачками, медленно ползущими по голубому эфиру под дуновением весеннего ветерка, и что они сильнее персидских богов, пусть Ксеркс и считал иначе.

Мардоний устал и соскучился по дому. Он послал в Афины достойного мужа — Александра, сына Аминты, князя Македонии, — человека, относившегося к Персии весьма благосклонно, в сердце своём полнейшего перса и тем не менее имевшего дружеские связи с Афинами, которым он прежде оказал немало услуг. Мардоний послал Александра в Афины затем, чтобы нарождающаяся крепкая морская держава не отвергла протянутую Персией руку. «После, — думал Мардоний, — мы легко разделаемся на суше со Спартой и её союзниками».

Это был мираж, рождённый волнением. Если угодно, мгновенная слабость, вовсе не говорившая в пользу Мардония.

Итак, он предложил грекам мир.

Глава 47

Александр обратился к народному собранию:

— Афиняне! Внемлите вестям, которые Мардоний вложил в мои уста. Я открою слово царя. Он говорит: «Я прощаю афинян за их преступления».

Македонский князь начал свою речь с воистину незыблемой тонкостью. «Я» прежде всего относилось к Александру, потом к Мардонию и в заключение к Ксерксу. Те, кто находился вдали, поначалу и не поняли троичный характер личного местоимения «я». Им на мгновение показалось, что это Александр прощает афинян за их преступления.

А какие, собственно, преступления они совершили? Первые слова Александра не вызвали у афинян симпатий к нему. Тем не менее Александр, прекрасно знавший о собственном ораторском мастерстве и о старых долгах Афин перед Македонией, продолжал излагать полученное Мардонием послание Ксеркса:

— «Посему поступи, как повелеваю я, Мардоний, и верни афинянам их собственную землю».

Афиняне, находившиеся далеко от оратора, лишь сейчас начали понимать, куда он гнёт, хотя тугодумами жителей сего города можно было назвать разве что в самую последнюю очередь. Но выбранная Александром форма обращения была слишком уж велеречивой.

— «Скажи им, чтобы они выбрали себе другие земли возле Аттики — там, где захотят».

«Этот далёкий царь из своих ещё более далёких Суз что-то очень уж свободно распоряжается чужой собственностью», — подумали афиняне.

— «Пусть живут они в соответствии со своими законами».

Иной жизни они себе и не представляли.

— «А я, если захотят они вступить в союз со мною, Царём Царей, повелю восстановить их сожжённые храмы».

Ах вот оно что! По собранию пробежал ропот, шелест, шумок. Союз с Ксерксом?.. Никогда.

— «И я исполню сии повеления, — сказал Александр уже от лица Мардония, — если вы не станете препятствовать мне. Теперь я буду говорить с вами от своего собственного имени».

— Он говорит от имени Мардония, — закивали афиняне. — Он говорит то, что ему велел говорить Мардоний…

Александр продолжил свою речь:

— «Какой же безумец способен объявить войну Царю Царей?»

— Это он объявил нам войну! — дружно возмутились афиняне.

— Это он виноват… он, Ксеркс!

— «Вы никогда не сумеете победить его, рано или поздно ваши силы иссякнут. Великие деяния царя вам известны; слыхали вы и о его многочисленной рати. Известно вам и о моём войске».

— Что он сказал? — заинтересовались стоящие поодаль.

— Чьём ещё войске?

— Мардония, — коротко пояснили находившиеся поближе.

— «Даже если вы сумеете одолеть моё войско, величину которого вам, невзирая на всю мудрость, понять не дано, отмстить за меня явятся новые полчища. Неужели вы способны счесть себя равными Персии? Неужели вы хотите утратить и отечество, и собственные жизни? Если нет, примиритесь с великим царём».

— Нет! — завопили стоявшие вдалеке афиняне, наконец осознав, о чём идёт речь.

— «Смотрите же, не упустите его милости!»

— Чьей милости? Ксеркса?

— «Более почётных условий вам, афиняне, уже не предложат».

Народ заволновался. Но Александр продолжил:

— Внемлите, афиняне! Вот что Мардоний велел мне передать вам.

— Да скажет ли он, в конце концов, хотя бы слово от себя самого? — возмутились немногие недовольные.

— Речь идёт обо мне, и я докажу вам своё благорасположение…

— Он перс, он варвар…

— Дам вам совет: не отвергайте предложения Мардония. В конечном итоге вам не выдержать войны против Ксеркса.

— Он бежал от нас после Саламина.

— Если бы я знал, что вам хватит сил выстоять до победного конца в этой войне, то не стал бы являться сюда с подобным предложением. Силы царя безграничны, они выше человеческого разумения. Если вы не заключите союз с Персией на столь выгодных условиях…

Поднялся оглушительный шум. Слова Александра утонули в море разъярённых голосов.

— Я опасаюсь за вас, именно за вас. Из всех союзников вы в первую очередь станете объектом мести Царя Царей. Война вновь обрушится на вас, и ни на кого другого. Предложение Ксеркса не имеет цены. Среди всех эллинских племён он ищет лишь вашей дружбы.

Как только Александр при общем великом смятении закончил свою речь, присутствовавшие на собрании лакедемоняне дружно, как один, поднялись с большим достоинством. Старший среди них проговорил:

— Афиняне! Спарта послала нас просить, чтобы вы не принимали предложений, гибельных для Эллады. Не слушайте предложений Ксеркса. Мир с Персией принесёт вам позор. Вы начали войну против воли Спарты.

Разразилась настоящая буря. «Это Спарта хотела войны!» — кричали вокруг. Афинян призвали к молчанию.

Главный среди спартанцев продолжил:

— Поначалу война была только вашим делом.

Раздались шумные отрицания.

— Теперь война касается всех нас.

Крики толпы сделались весёлыми — прямо школьники, отпущенные домой.

— Неужели теперь, когда вы навлекли на всех это несчастье…

Бурные проявления симпатии мгновенно сменились настороженной тишиной.

— …вы готовы увидеть, как Эллада согнётся под персидским ярмом? Неужели вы, афиняне, всегда боровшиеся за свободу народов, хотите увидеть это?

И все присутствующие единодушно разразились тысячеустым воплем протеста против тирании, завоеваний, несогласия с волей того, кто хотел подчинить себе весь мир.

Спартанец победил. И когда вокруг вновь воцарилось молчание, он продолжил уже не столь громким голосом:

— Афиняне! Что бы вы ни претерпели, мы разделяем страдания вместе с вами. Ваши дома превращены в руины. Вы не собирали урожай уже два года. И, полностью понимая ваши страдания, мы берём на себя прокорм ваших стариков, женщин и детей. Мы молим вас об одном: не позвольте Александру обмануть вас лживыми речами. Он сам тиран и раб тирана. Будьте мудрыми! Не верьте варвару! Ему вообще нельзя верить.

Посему Афины ответили Александру устами своего представителя:

— Напрасно ты, Александр, сын Аминты, пытаешься раздуть мощь мидян своими хвастливыми речами. То, что войско их больше нашего, мы знаем не хуже тебя. Но мы будем защищать собственную свободу до последней капли крови. Не пытайся убедить нас заключить союз с Ксерксом. Мы никогда не пойдём на это. Александр, возвратись к Мардонию с ответом нашего города. Пока солнце встаёт на востоке и закатывается на западе, мы не свяжем свою судьбу с варварами, а будем полагаться на покровительство своих богов и героев, чьи храмы и кумирни разрушил Ксеркс, выступим навстречу тирану и изгоним его с нашей земли.

Афиняне слушали, затаив дыхание. Радостный, почтительный шёпот зазвучал в толпе.

Оратор продолжил уже с угрозой:

— А ты, Александр, никогда более не приноси в Афины подобные вести! Не рассчитывай подтолкнуть нас к бесчестью, прикидываясь, что оказываешь нам услугу! Ибо, хотя связаны мы законами дружбы и гостеприимства, законы эти не вечны.

Александр побледнел. А оратор обратился к спартанцам:

— Опасения лакедемонян беспочвенны. Мы не станем на сторону варваров. Подобные переговоры были бы постыдны для нас. Нет! Нет нигде столько золота, нет таких земель, какими бы прекрасными они ни были, чтобы заставить нас стать союзниками мидян в деле порабощения Эллады. Мы, эллины, родня друг другу по крови и языку. Мы молимся одним и тем же богам, говорим одни и те же слова. Спартанцы! Мы благодарим вас за предложение кормить наших детей и женщин. Тем не менее мы сами способны утолить их голод. А теперь выводите своё войско в поле. Когда Мардоний узнает, что мы отклонили его предложение, он захочет вторгнуться в Аттику. Встретим же его в Беотии.

Толпа зашевелилась, закричала. Александр, бледный и разъярённый, остался стоять на площади перед Домом городского совета. Приблизившийся к нему глашатай проговорил:

— Александр, сын Аминты, мне приказано передать тебе, что ты должен под страхом смерти оставить Афины ещё до заката!

Волнующаяся толпа кипела, осыпала посланца насмешками и ругательствами. Несколько камней промелькнули в воздухе.

Глава 48

Мардоний оставил Фессалию вместе со своим войском и фессалийскими князьями, ясно понимая, что так решила судьба. Совершив несколько быстрых переходов, персы хлынули в Беотию и заняли дружественные Фивы. Разве Леонид когда-либо доверял заложникам-фиванцам?

Фиванцы попытались уговорить Мардония идти помедленнее:

— Там, дальше, нет удобного места для лагеря. Послушай нашего совета и пошли своих людей в греческие города. Тогда эллины возмутятся друг против друга и среди них воцарятся раздоры. Совместно с купленными тобой друзьями ты одолеешь и упрямцев. Ну, а если единство их не будет нарушено, тогда стать господином Эллады тебе, возможно, и не удастся.

Но Мардоний, охваченный душевной лихорадкой, снедавшей его словно огонь, не обратил внимания на речи фиванцев.

Войско его вторглось в Аттику, будто весеннее половодье. Персы снова захватили Афины через десять месяцев после того, как впервые вступили туда, и Мардоний, хотя город был оставлен жителями, вновь бежавшими на Саламин по морю, велел самым триумфальным образом доложить Царю Царей о падении вражеского гнезда.

Весть передали Ксерксу ещё быстрей, чем могла это сделать великолепная персидская конная почта, — с помощью факелов; и Эсхил, поэт-воин, в своём «Агамемноне» подобным же способом известил Клитемнестру о падении Трои. Если зажечь факел на одной из башен Афин, свет его будет виден за много стадиев ото всех сторон. И вот ночью его замечает дозорный, находящийся на следующей башне, посреди Фриасийской равнины. Тогда зажигает факел и он. А там и третий повествующий о победе огонь вспыхивает по тьме. Вдоль всего побережья, вдоль длинной дороги зажигается факел за факелом, от огонька к огоньку передаётся весть. И ещё до того, как в Сузах посереет небо, Ксеркс — а с ним и каждый перс — узнает о том, что Афины вновь пали. Знаки, начертанные огнём на тёмных свитках летней ночи, повествуют Сузам: Мардоний снова захватил Афины.

Афиняне не успели встать на пути персов в Беотии. Афинские послы обвиняли в задержке лакедемонян, праздновавших свои драгоценные Гиацинтеи, весенний праздник Гиацианта, возлюбленного Аполлоном. Послы Афин напрасно твердили союзникам, что уж, по крайней мере, теперь они обязаны выступить против персов и дать им бой на Фриасийской равнине. Союз — вещь вполне реальная, однако отдельные государства всегда эгоистичны, как, невзирая на дружбу, остаётся эгоистичной отдельная личность. Перегородившая Коринфский перешеек стена была уже почти полностью завершена. Откровенно говоря, у пелопоннесцев не имелось особых причин опасаться персов. А вот Аполлон был и остаётся верховным богом, и праздник Гиацинтей по сути своей отмечает смерть и возрождение священной природы. Однако ж не было ли подобное благочестие среди спартанцев следствием того, что персы вновь захватили Аттику?

После десятидневных проволочек, успев за это время полностью закончить стену, спартанские эфоры объявили афинянам, что пять тысяч спартанцев выступили к родному городу гостей. Каждого спартанца сопровождало семеро илотов — так они называли своих рабов. Возглавлять лакедемонскую силу полагалось царю Спарты Плейстарху, сыну Леонида. Однако мальчишка был ещё слишком мал, и его оставили дома играть в войну с другими детьми. А когда Горго, светловолосая вдова рыцаря, который на веки вечные останется героем Фермопил, подвела ребёнка к его кузену и опекуну Павсанию, сыну Клеомброта, назначенному командовать войском, тот нагнулся и обнял крохотного царя. И вся группа и мгновение были полны такой целомудренной красоты, что синее весеннее небо разразилось Гомеровым гимном.

Глава 49

Мардония оповестили о приближении спартанцев. Все долгие заигрывания его с городами Арголиды не принесли никакого плода. Быстрейшие из их гунедромов, гонцов, принесли Мардонию весть о наступлении спартанцев. Мардоний решил оставить Афины. Пусть битва состоится на просторной Фриасийской равнине или ещё дальше на север, за Кифероном, — на равнине Платейской.

Снова запылали Афины. Снова под ударами молотов посыпались камни с городских стен и домов. Мардоний не пощадил даже храмы богов. Вечная ошибка варвара: он не щадит того, что создала и освятила чужая вера. Тем не менее если обвинить его в этом, он ответит равной укоризной, и так везде и всегда. Виноватым оказывается весь мир. Ибо меняются лишь времена, но не люди.

Один за другим прилетали гонцы. Они сообщили, что тысяча лаконцев уже у Мегары. Они доложили, что основные силы стали на Истме, чтобы оборонять стену.

Тогда и Мардоний приказал возвести стену вдоль берега реки Асоп и поставил своё войско лагерем от Эритреи до Платей.

В Фивах Аттагин, сын Фринона, устроил великое пиршество в честь Мардония. Пятьдесят избранных персов возлегли за праздничными столами вместе с пятью десятками фиванцев. Каждое ложе разделяли двое — перс и фиванец. Вино наполняло кубки. Были и роскошные блюда, и игры, и песни, и пляски.

К Терсандру из Орхомен обратился возлежавший возле него перс:

— Скажи, друг, откуда ты родом?

— Из Орхомен, — сообщил Терсандр. — Но в свой черёд ответь, друг, и мне. Скажи, почему ты так взволнован?

Дело было в том, что перс, задавший свой вопрос из чистой любезности, разговора ради, вдруг побледнел. Веки его задрожали, затряслись пальцы. Он ответил:

— Ты хочешь знать, что вызвало это чувство, силу которого я не сумел скрыть за непринуждённой застольной беседой? Слушай же, о Терсандр из Орхомен, чтобы в грядущие дни ты вспоминал обо мне, пившем с тобой из одной чаши, ибо воспоминание это может оказаться последним для тебя.

Схватив Терсандра за руку, перс спросил:

— Видишь ли ты пирующих в этом зале вокруг нас?

— Да, — ответил Терсандр, оглядываясь по сторонам.

— А там, за колоннами и занавесями, видишь ли ты войско, блистающее доспехами на равнине?

— Вижу.

— А ничего более ты не видишь?

— Что же тут ещё можно увидеть?

— А не замечаешь ли ты этот странный свет?

— День сегодня облачный, и солнце укрыто тучами.

— А не видишь ли ты слабого голубоватого света над морем?

— Нет.

— А бледного жуткого свечения, похожего на вот-вот готовый распространиться туман?

— Не вижу. А ты?

— Я вижу.

— Значит, у тебя есть особый дар. Второе зрение.

— Я вижу туман, вижу испарение. Оно исходит извне. Смотри! Зловещим пологом оно ложится на войско, сизой дымкой затмевает все краски. Видишь, оно уже здесь! Странный свет, подобный самой смерти, висит над Мардонием, нависает почти над всеми окружающими его персами.

Оба сотрапезника, побледнев, обменялись испуганными взглядами.

— Вот теперь и ты взволнован, — проговорил перс.

— Взволнован, — согласился Терсандр. — И ты действительно видишь всё это?

— Вижу.

— Что же предрекает нам это странное видение?

— Смерть! Смерть всех персов, всех моих соотечественников. Немногие из них увидят свет солнца через несколько дней. Сам я…

Он умолк и принялся водить рукою вокруг себя, словно пытаясь ощутить ею смертельный холод.

— Своей судьбы я не знаю, — произнёс он, содрогаясь. — Но все они…

Рука его обвела зал.

— Они погибнут? — спросил Терсандр.

— Многие из них.

И перс заплакал, пряча лицо за кубком.

— Почему бы не сообщить об этом Мардонию?

Перс вновь прикоснулся к ладони Терсандра.

— Нет, он хозяин на этом пиру, — ответил он. — Того, что бог уже решил, нам не отвратить, а те, кто не поверит мне, не поверят и более очевидному свидетельству. И всё же… Оглядись!

— Огляделся. И, по-моему, многие персы…

— Говори же!

— …бледны и взволнованны, как и ты сам. Неужели и они наделены вторым зрением?

— Должно быть.

Так и было. Побледневшие персы заглядывали друг другу в глаза и видели блёклый, трупный свет, призрачный ореол над многими головами.

Однако Мардоний не замечал ничего; совершив возлияние богам, он продолжил непринуждённый разговор с сотрапезником своим Аттагином.

Глава 50

Через пять дней Мардоний получил прибывшие с гонцом царские поздравления по поводу второго взятия Афин. Навощённые таблички ненадолго обрадовали его. Тем не менее Мардоний искал уединения. Он сел на своего белого жеребца и отъехал в сопровождении Артабаза, сына Фарнака.

«Откуда у судьбы столько иронии?» — спрашивал себя Мардоний, молчаливо проезжая по лагерю; за спиной его топтали землю кони нескольких Бессмертных, сопровождавших своего полководца. Откуда вообще эта ирония? Поздравления Ксеркса пришли в день тяжёлый, гнетущий, полный мук и угрызений совести. Даже ночь, беззвёздная, чёрная и немая, не приносила отрады. День только что ушедший, день вчерашний, оказался слишком мучительным.

Внутренности жертвенных животных, по толкованиям Гегесистрата, элийского прорицателя, сулили несчастье, в то время как греки, по сообщениям шпионов, получали благоприятные пророчества.

Лакедемоняне стали лагерем на Истме, за стеной. После, соединившись с афинянами, они выступили к подножию Киферона. Тем не менее союзники не стали вступать в проходы. Находясь под защитой священной горы, они, похоже, занялись осторожными переговорами.

В то утро Мардоний приказал своей великолепной коннице остановить врагов, и Масистий повёл вперёд всадников. О день печали! И как может эта ночь казаться такой странной, такой спокойной после всех дневных несчастий и бед! Вокруг ни звука, лишь глухой топот копыт нарушает уединение, а над головой тяжёлым, траурным покровом нависает мрачное небо. Масистий, этот рыцарь на золотом нисейском коне, Масистий, высокий и красивый, как один из священных героев Персии, чьи тени ныне обитают вместе с богами, Масистий бросился со своей конницей на греков, осыпая их оскорблениями и называя трусливыми бабами.

Как теперь сообщить царю о случившемся? Враги получили подкрепление. Пришли афиняне. Персы выманили их из проходов на равнину. Закипела битва. Масистий — о день печали! — пришпоривал своего коня слишком нетерпеливо, слишком отважно для полководца. И вдруг в бок его великолепного коня попала стрела. Мардоний издалека видел, как встал на дыбы рыжий конь, слышал как в отчаянии всхрапнуло животное. И рухнуло наземь, придавив собой ездока. Греки со своими копьями были уже рядом, но и они не сразу сумели прикончить Масистия: мешала золочёная чешуя его панциря. Наконец его всё-таки убили — ударом в глаз.

То, что Мардоний видел издалека, персидские всадники узрели вблизи, пусть и не все сразу. Они приближались к строю афинян и тотчас же отъезжали, заманивая врага, потому что не все видели гибель Масистия. Но, осознав потерю, они бросились вперёд, пытаясь хотя бы отбить у греков тело своего вождя.

Как они бились за этот труп! Потом, отобрав его у греков, как скорбели они, персы, уподобившись женщинам и наёмным плакальщикам! Они состригли волосы и бороды, они срезали гривы своих коней, отхватили хвосты у вьючных животных. Горе их не знало границ. Отголоски персидской скорби загуляли по всей Беотии. Вражеские небеса, наверно, содрогнулись от подобных звуков.

Масистия, героя Масистия, более не было в живых. Труп его возложили на боевую колесницу и медленно провезли через весь стан. Каким высоким и красивым казался он на смертном одре, невзирая на отсутствие одного глаза! Как он был похож на одного из тех божественных героев, что разделяют общество персидских богов! Конечно же, душа его немедленно очутилась в том лазурном парадизе, где восседает облачённый во свет Ормузд, окружённый воинством крылатых героев. Но свет и слава — это наверху, а здесь, внизу, печаль.

Страшная судьба! Но что там в ночи? Что грозно высится в чёрном воздухе? Не жуткая ли участь, подкарауливающая всё персидское войско? Неужели после Фермопил, после горестного Саламина может случиться нечто ещё более худшее? Не может ли быть, что мрачная атмосфера вольёт слабость в души победителей, ибо они захватили Афины второй раз? Мардоний молча ехал вперёд, находившийся рядом Артабаз не нарушал тишины. Бессмертные следовали за обоими князьями, и полководцу уже казалось, что он кричит, обращаясь прямо к этому загадочно чёрному небу: «Неужели возможно, чтобы я, Мардоний, добивавшийся и добившийся этой войны, оставшийся, чтобы вести её в отсутствие царя, буду разбит этими дорийцами и ионянами? Неужели могучая Персия более не всесильна теперь, после смерти Кира и Дария?»

Этого просто не может быть. И Мардоний берёт себя в руки и садится прямее в седле. Неторопливая, безмолвная прогулка закончена, а вот и шатёр. Он спешивается и входит внутрь вместе с Артабазом. Вокруг предметы роскоши, брошенные здесь Ксерксом. Его золочёный престол, позолоченная кушетка, драгоценные сосуды. А вот и соблазнительно расстеленные ковры. Огоньки светильников отражаются на бронзе и золоте. Горящие фитили бросают алые отблески на стены шатра. Начинается совет с полководцами и военачальниками. Принимается решение чуть переместить стан к западу. Там чище колодцы, да и вообще воды больше.

— А как называется тот город, возле которого мы окажемся? — спрашивает Мардоний.

И в шатре звучит слово, в котором наравне с Фермопилами и Саламином слышится голос Судьбы:

— Платеи.

Глава 51

Прошло восемь дней. У подножия Киферона лицом к лицу стояли два войска. И та и другая сторона колебались и медлили. Был уже конец лета. Высокие облака проплывали по небу. Гегесистрат совершал жертвоприношение на берегу Асопа. Мардоний, не скрывая нетерпения, следил за обрядом, за тем, как прорицатель разглядывает на алтаре внутренности жертвенного животного.

— Благоприятны ли знаки?

— Пока ещё нет, — отвечает предсказатель.

— Греческое войско день ото дня прибавляет в числе, — говорит Мардоний. — Все лазутчики докладывают буквально одно и то же.

— Знаки, — провозглашает наконец прорицатель, — неблагоприятны для персов и для находящихся с ними греков.

— И для фиванцев?

— И для фессалийцев. Лучше подождать.

Мардоний уже не в силах сдерживать своё нетерпение.

В особенности после смерти Масистия. Снедавшее его лихорадочное стремление наконец отомстить грекам сделалось ещё более настоятельным. Он приказывает, чтобы богам принесли новые жертвы, а истолкованием их занялся другой прорицатель — Гиппомах или Левкас. Тем не менее и новый провидец говорит, что внутренности не достаточно благоприятны, чтобы персы могли начать сражение.

Мардонию хотелось бы заставить богов изменить свою волю. Нередко его одолевало такое же чувство, какое ощущали персы, взирая на мертвенный свет, осенивший пиршество в Фивах. Блёклое это свечение пророчило близкую гибель… То же самое часто ощущал и Мардоний, однако он не желал покоряться этому чувству. Он по-прежнему мечтал о победе и с нетерпением рвался к битве. По ночам он не мог уснуть на пышной кушетке, оставленной ему Ксерксом.

Прошло ещё несколько дней. Персы и фиванцы вновь и вновь выезжали на речной берег и принимались осыпать оскорблениями союзное войско греков. Почему же медлит Судьба? Почему же она устроила так, что все здесь — под этими облаками, между этих гор, возле этой реки — влачится столь тягостно? Почему так тянется время тут, на этой широкой равнине, разделяющей оба стана — возле Платей и подальше, у широкого основания священной горы, — и, когда персидские всадники каждый день, грозя копьями, разъезжают по полю, дорийцы не решаются выйти против них?

Оба войска стоят друг против друга уже одиннадцать дней. Кто нанесёт первый удар? Кому даруют боги победу? Как бы дерзко ни вели себя персы, греки отказывались вступать в битву. Ну а сами персы? Внутренности жертвенных животных упрямо свидетельствовали о том, что им лучше осыпать своих врагов оскорблениями, а не стрелами.

Мардоний попросил совета у Артабаза и прочих полководцев.

Артабаз, видевший то, что видел Мардоний, и ощущавший то же самое, ответил:

— Давай соберём подкрепление во Фракии. Там мы найдём поддержку, припасы и пищу. Слушай меня, Мардоний. Давай, если возможно, завершим эту войну без нового сражения. Внутренности жертвенных животных по-прежнему остаются неблагоприятными для нас. Не будем же более гневить богов. Они против нас. Пошлём золото грекам — в монетах и слитках, — серебро тоже и все многочисленные питейные сосуды из драгоценных металлов, которые оставил нам царь. Пошлём все эти сокровища грекам! Тем из них, кто сейчас у власти.

Фиванские полководцы одобряют совет Артабаза. Их совет — осторожность. Боги не расположены к персам.

— Боги! — восклицает Мардоний, поднимаясь в полный рост. В безумии, в каком-то экстазе он кричит: — Чьи боги? Греческие, которым мы совершали жертвоприношения?

— Наши боги, — коротко отвечает Артабаз.

— Я принесу новые жертвы, — говорит Мардоний, и полководцы в ужасе смотрят на него. — Чтя персидский закон, я буду биться по персидскому праву. Слишком долго доверялся я прорицателям, родившимся под вражескими небесами. Более я не верю им. Наши боги помогут нам, и армия моя сильна.

Никто не противоречит ему. Он — верховный военачальник. Он всегда хотел этой войны и сейчас, наперекор всем и всему, по-прежнему жаждет битвы.

Тяжело дыша, Мардоний стоит перед персидскими вельможами — драматическая фигура, персонаж грядущих трагедий. Оглядев присутствующих, он произносит вызывающим тоном:

— Знает ли кто-нибудь среди вас об оракуле, предрекающем мне гибель в Элладе?

Все молчат.

Мардоний кричит:

— Раз вы не знаете или не смеете открыть рот, я сам скажу вам правду! Оракул предсказал нам поражение в том случае, если мы ограбим храм в Дельфах. Боги не позволили нам осквернить дельфийское святилище, устроив землетрясение. И мы более не пойдём в Дельфы. Мы уважаем волю богов и будем благодарны им за помощь. Мы разобьём греков.

Он отпускает всех. Мрачные полководцы выходят из шатра.

— Есть одно предсказание, сделанное Бакидом! — говорит снаружи шатра один из фиванцев.

— И что же оно гласит? — спрашивает Артабаз.

Фиванец оглядывается. Все готовы выслушать его. И он шепчет:

…У Фермодонтова тока, на злачных лугах Асопийских

Эллинов рать и вопли мужей, чужеземным наречьем гласящих…

Много погибнет тогда (даже сверх веления Рока)

Луки несущих мидян в смертный час, нареченный

Судьбою.

— Подобных пророчеств множество, — говорит один из фессалийцев.

Соотечественники его начинают шептаться. Артабаз отворачивается. Он ничего более не хочет слышать. Судьба известна ему без всяких пророчеств.

Глава 52

Опустилась ночь. Тёмный беззвёздный покой лёг на равнину, на горы, на реку, на оба берега — ближайший, персидский, и дальний, греческий. Стражи находились на своих постах. Кроме них, все уснули. Тайна дня грядущего сокрылась во сне, безмолвии и мраке, наступило мгновение, полное странной безмятежности, одно из тех, что так часто предшествуют грозам судьбы, и дозорные — едва ли не в страхе перед наступившей тишиной — были начеку.

Греческий отряд заметил одинокого всадника, неторопливо ехавшего от персидского лагеря к греческому. На оклик часового всадник ответил, что хотел бы поговорить с полководцем афинян. Голос неизвестного был властным, и двое из дозорных отправились к старшим по команде известить о прибытии перса.

Окутанные ночной тьмой полководцы вышли на самый край боевого порядка. Укрытый чёрной мантией всадник даже не пошевелился.

— Чего ты хочешь? — спросили его.

Подъехав на два шага, он произнёс:

— Афиняне, я прибыл к вам, чтобы открыть тайну. Молю вас всех: ознакомьте с нею Павсания, если его нет здесь. Во тьме я не вижу, так это или нет. Я — грек. И род мой восходит к самой заре Эллады. Я не хочу, чтобы моя родина склонилась под персидским ярмом. И посему сообщаю вам, что внутренности жертвенных животных остаются неблагоприятными для Мардония. В противном случае битва состоялась бы давно. Тем не менее Мардоний решился на сражение.

— Когда?

— Завтра утром. Он боится того, что ваше войско постоянно растёт. Приготовьтесь. Если не страшитесь сражения, не уходите с места. У Мардония припасов осталось всего на два дня.

— Почему ты предаёшь тех, за кого сражаешься?

Всадник не ответил и продолжил:

— Когда эта война завершится, тогда будьте справедливы к тому, кто из любви к Элладе пошёл на всё, чтобы известить вас о планах Мардония.

— Кто ты?

— Разве вам не знаком мой голос? Я Александр, сын Аминты. Александр, царь Македонии, бывший с посольством у вас в Афинах.

Всадник неторопливо повернул коня. Тёмный силуэт растворился в ночи — мрачный и скорбный, воплощение неуверенности.

Полководцы подняли Павсания. Тот сказал:

— Афиняне! Вы находитесь напротив беотийцев. Лучше будет, если вы станете против персов, ибо с их манерой сражаться вы уже познакомились при Марафоне. Мы, спартанцы, с главными врагами отчизны ещё не сражались, однако боевые обычаи изменников-беотийцев и фессалийцев нам прекрасно известны. Давайте поменяемся местами. Вы уходите направо, а мы налево!

— Мы пришли к тебе с этим же самым предложением, — сказали полководцы афинян.

В тот день афиняне и спартанцы поменялись местами. Беотийцы донесли об этом Мардонию, и полководец немедленно приказал персам стать на место беотийцев, чтобы против спартанцев вновь оказались мидяне. Проведав об этом, Павсаний сразу же приказал афинянам переменить позиции.

На равнину выехал персидский глашатай. Он прикрывал рукою глаза от восходящего солнца.

Перс с насмешкой выкрикнул:

— Лакедемоняне! Вас называют самыми отважными среди всех греков… Вы хвастаете, что ни разу ещё не бежали с поля боя и даже не отступили… Убейте же нас или умрите сами там, где стоите!

С пренебрежительным смехом он добавил:

— Впрочем, всё это враки. Вы уже бежите от нашего меча. Вы предоставляете афинянам честь сразиться с нами. Вместо себя вы выпускаете против нас наших рабов, людей вашей собственной крови, чтобы сохранить в целости свои шкуры. Мы-то думали, что вы пришлёте к нам вестника, чтобы вызвать на бой персидское воинство. А вы трясётесь от страха и за одно утро уже успели целых два раза поменяться местами. Поэтому мы сами бросаем вам вызов. Почему бы нам не сразиться — при равном числе с обеих сторон, — ведь вы самые отважные — ха-ха-ха! — среди греков, а мы в ваших глазах всего лишь трусливые варвары? Пусть исход битвы решится в сражении наших ратей. А потом союзники, если потребуется, продолжат его. Но, на мой взгляд, хватит и того, если вы, спартанцы, и мы, персы, между собой выясним, кого считать победителем.

Надменный вестник стал дожидаться ответа. Он был из тех, кто ничего не видел и не ощущал. Судьба Персии безмолвствовала, молчали и греки. Перс пожал плечами, пренебрежительно свистнул и рысью отъехал назад, к своим, время от времени оглядываясь, чтобы не получить в спину случайную стрелу.

Он донёс Мардонию, что спартанцы боятся сражения, что эти трусы и не подумали дать ответ.

Мардоний пришёл в праздничное расположение духа. Ему хотелось обнять глашатая, безукоризненного, великолепного героя. И он приказал своим всадникам выехать на равнину и раздразнить греков ещё большими оскорблениями. Скоро вся равнина между Асопом и горой Киферон наполнилась всадниками — Бессмертными царя персов. Искрились доспехи, сияло оружие. Они бросали копья, извлекали луки, пускали стрелы отточенными, полными силы движениями. И эти конные лучники, с ног до головы осыпанные золотом, блистающие шлемами и щитами, сидящие на дивных чёрных конях, затмили блёклую равнину великолепием. И стрелы их, вздымавшиеся к небу целыми тучами, не знали промаха — так бахвалились сами стрелки.

Глава 53

Греки не могут ничего противопоставить персидской коннице. Всадники мидян возникают то здесь, то там. Персы как будто бы участвуют в каком-то потешном сражении с греками, однако стрелы их пронзают многих. День выпал жаркий, и персы не позволяют грекам приблизиться к ручью Гаргафии, у которого греческое войско последние дни утоляло жажду. Греки страдают от голода и жажды на раскалённой равнине.

Павсаний держит совет с полководцами: быть может, лучше занять остров, находящийся поближе к Платеям и лежащий между двумя рукавами реки. Ночью можно будет перейти туда, говорит Павсаний, пусть только ради того, чтобы избежать таким образом наскоков персидской конницы. Но вдруг греки ощущают, что в горячем воздухе присутствует некая неопределённость, плывущая вдоль холмов, над равниной, властвующая и над их собственными душами. И они видят это.

Решив ночью перебраться на остров, греки тем не менее терпят весь день насмешки персидской конницы. И против собственной воли восхищаются этими великолепными всадниками. Однако ночью им удаётся перебраться на окружённый водой остров и стать там не столь уж далеко от Герайона, храма Геры, что в Платеях.

И вот наступает заря дня Платей, и восходит солнце битвы.

Узнав утром о том, что греки ушли с прежнего места, Мардоний радостно бросил фессалийским полководцам:

— Ну, что скажете теперь, когда греки оставили свой стан? Вы говорили, что лакедемоняне не побегут, что они храбрейшие мужи на свете! Но они дважды меняли свой боевой порядок, а теперь ещё и место лагеря. Да они вот-вот побегут! Они трусы даже среди не отличающихся храбростью греков. Тем не менее я прощаю вас за все вознесённые им похвалы. Вы знали только их, но не персов. Меня удивило скорее другое — то, что Артабаз, перс по крови, явно устрашился лакедемонян и предложил отвести войско к Фивам. Царь узнает об этом. Ну, а пока надо позаботиться о том, чтобы беглецы не улизнули невредимыми.

И всё персидское войско пошло через Асоп. Широким потоком течёт оно по равнине — и конница и пехота. Подбадривая и окликая друг друга, летят персы навстречу солнцу Платей, не сомневаясь в том, что греки уже бежали и что преследовать их придётся на острове. Афиняне, укрывшиеся в предгорьях Киферона, не сразу заметили наступление. Но, увидев, как персы с воплями устремились через равнину, они бросились навстречу врагу с грозным боевым кличем.

Вестник, которого снедаемый нерешительностью Павсаний отправил к афинянам, рысью приближается к их войску. Он кричит, что вся персидская конница напала на лакедемонян. Он требует помощи у афинян. Он умоляет их послать хотя бы лучников, ибо пешим спартанцам не выдержать удара персидского конного войска. Тогда все афиняне с рёвом мчатся вниз по склону следом за персами, не ожидавшими подобного удара. Удивлённые персидские лучники разворачивают встающих на дыбы, заливающихся ржанием коней и обрушивают стрелы на новых врагов. Облако стрел затмевает воздух. Неотразимые стрелы, мириады стрел не позволяют афинянам подойти ближе.

Глава 54

Спартанцы на острове приносят жертву, и прорицатели внимательно разглядывают внутренности. Возносится жертва богам, а спартанская рать, пятьдесят тысяч мужей, стоит перед персами. Однако внутренности не сулят спартанцам ничего хорошего, и персидские всадники мечут стрелы из-за стены щитов — щит к щиту и щит над ними… Тысячи стрел пролетают и над головами персидской пехоты, в свой черёд пускающей другие тысячи. Наведённая стрелами тьма отягощает жуткий, жаркий, тяжёлый, зловещий, загадочный свет солнца. Падают сотни спартанцев, сражённых не знающими пощады стрелами. Там, посреди острова, Павсаний обращает глаза к храму Геры и воздевает руки к богине, громким голосом моля её о помощи.

И как только возносит он свою лихорадочную молитву, внутренности только что принесённой жертвы — о чудо! — являют знаки, благоприятные для греков. Неужели это правда? И вся неуверенность исчезает из сердца Павсания. Теперь, когда боги дали знак, свидетельствующий о благоволении, неуверенность оставляет и все пятьдесят тысяч его воинов. Похоже, что души их, доселе колеблемые, вдруг осенила неведомая благодать. И в отчаянном натиске, сомкнув ряды, забыв о тучах стрел, лакедемоняне бросаются на персов, и мидянские стрелы сыплются позади наступающей фаланги. Вот лакедемоняне и персы почти сомкнулись, их отделяет друг от друга только стена щитов. Персы отступают к платейскому храму Деметры, древние стены и крыши которого грозно нависают над ними, словно бы пытаясь помешать отступлению мидян. Ограда персидских щитов распадается, в ней появляются бреши. Вот началась рукопашная, вот персы пытаются вырвать копья из рук греков. Пламя битвы полыхает с обеих сторон: вот один против одного, вот двое против двух, вот десяток сошёлся с десятком. Мечутся ошалелые кони. Но персидская пехота легко вооружена, и тяжёлые гоплиты греков продавливают её.

В самой гуще сражения появляется Мардоний на белом коне — меч в руке его. За ним следуют Бессмертные. О, какая насмешка судьбы в этом имени! Бессмертные дюжинами падают вокруг своего полководца, падают потому, что отважны, падают потому, что храбры, падают потому, что боевой гнев делает их опрометчивыми. И даже на мгновение в головы им не приходит мысль о поражении, как не доходит до них и то, что длинные мидийские одеяния, надетые под панцирями, сковывают их движения, и то, что лёгкое и изящное оружие в их руках не может выдержать удар тяжёлого греческого. Полководец бьётся посреди них, он ведёт персов вперёд, он ободряет их, и они сражаются до последнего.

Но вот Мардоний сошёлся в свирепом бою со спартанцем по имени Аримнест. Звенят мечи, удар следует за ударом, глухо гудят щиты. Бессмертные напирают, чтобы избавить Мардония от врага. Но вдруг лицо его искривляется гримасой, и Мардоний оседает в седле. Рука вздымается вверх, грозя стиснутым кулаком небу, богам Эллады! Меч выпадает из его десницы.

Яростный вопль проносится над полем битвы. Аримнест громким голосом провозглашает:

— Настал день отмщения за смерть Леонида, она оплачена гибелью Мардония!

И как только Бессмертные видят, что полководец их пал — возможно, что они хотели даже вынести с поля сражения его тело, соскользнувшее под копыта коня, — они поворачиваются и в беспорядке пускаются в бегство, воя от ярости и отчаяния. Всё это колоссальное воинство, явившееся издалека, чтобы покорить греков, за один-единственный миг лишается боевого духа. Персы бегут. И кажется, что сама Деметра, вставшая во весь исполинский рост перед своим храмом, мешает бегущим укрыться в её святилище и священной роще, где они как просители могли бы рассчитывать на спасение. Обтекая храм, персы бегут на равнину.

— Как только я дам знак, пусть все следуют за мной, куда бы я ни повёл, чтобы движение наше было быстрым.

Так сказал Артабаз сорока тысячам воинов, которых решил спасти ещё до начала бегства, как только увидел, что Мардоний решился на невозможное. И теперь Артабаз повелел своим подчинённым вдвое убыстрить шаг. Люди полагают, что Артабаз ведёт их на греков в обход. Но Артабаз знает, что всё потеряно. Он видел это, ощущал, а сражаться против судьбы и богов — труд напрасный и бесполезный. Он бежит. Бежит вместе со своим войском. И не к деревянной стене, которой окружён лагерь персов, и даже не в Фивы. Он бежит по широкой дуге — в Фокиду. Он хочет вернуться в Фессалию, возвратиться в Персию, какими бы далёкими и недостижимыми не казались сейчас Сузы. Он хочет бежать из этой страны и рассказать царю о том, что сражаться против богов — это труд напрасный и бесполезный.

Персы бегут по всей просторной равнине возле Платей. А с ними бегут все купленные персидским золотом союзники, хотя фиванцам удаётся какое-то время выстоять против афинян. Бегут тысячи. Окутанные облаками пыли, они мчатся к далёкому горизонту — на север, на северо-запад, — в панике рассеявшиеся союзники, войско, распавшееся из-за смерти Мардония. Зачем сражаться, когда Мардоний убит? Бегут все, ибо впавшие в отчаяние персы подают первый пример.

Греки преследуют бегущих. Наступает последняя схватка. Беотийская конница на мгновение останавливается, но вокруг все бегут, и бегство превращается в жуткую, безжалостную бойню.

Многие тысячи варваров набились в персидский стан, что возле Асопа. Стан окружён деревянными стенами, над которыми с правильным интервалом высятся такие же башни. В спешке бегущие оставляют все прочие укрепления. И какое-то время им удаётся выстоять против лакедемонян, не искусных в штурме крепостей. Однако на помощь спартанцам приходят афиняне, рушатся деревянные стены, и греки врываются в лагерь персов. Там в окружении многочисленных палаток высятся великолепные шатры полководцев. Посреди них — выше прочих — видна малиновая маковка походного пристанища Мардония. Персидские рабы просят пощады; женщины, жёны и наложницы, в ужасе пытаются куда-нибудь скрыться, а греки начинают грабить шатёр Мардония. Они уносят его княжеское сиденье на серебряных ножках, изысканную мебель, бесценные столовые приборы. Увидев верблюдов, греки покатываются от хохота. Они утаскивают бронзовые кормушки из конюшни Мардония, дивятся на персидские изваяния. Самое прекрасное из добычи будет пожертвовано богам, отдано в храмы.

Из трёхсоттысячного войска лишь три тысячи невооружённых рабов, моливших о пощаде, сумели избежать смерти.

Артабаз бежит в Фокиду, бежит обходным путём, бежит вместе с сорока тысячами воинов, чтобы доставить Ксерксу весть о поражении.

Глава 55

— Всю добычу сваливайте сюда, — приказал Павсаний. — И чтобы не утаили ни монетки, ни чаши!

Илоты, рабы спартанцев, сносят трофеи в середину лагеря. Они несут свёрнутые шатры, вышивки и ковры, украшенные золотой и серебряной нитью, крытые золотой и серебряной тканью диваны, золотые и серебряные чаши, курильницы и прочую посуду. Даже простейшая кухонная утварь изготовлена из меди или бронзы. Илоты избавляют несчётных погибших от почётных браслетов и цепей, от изысканной работы кинжалов, украшенных камнями. Перед собравшимися вместе греческими полководцами проводят нисейских коней и вызывающих общее веселье верблюдов. Длинная и унылая вереница несчастных женщин завершает процессию.

Монеты и прочие сокровища в сундуках и бочонках пересчитаны, рассортированы и записаны. Десятая часть пойдёт богам. Из трофеев победители позже отольют золотой треножник, оплетённый тремя бронзовыми гадами и покоящийся на головах трёх других змей, — для храма в Дельфах. Вторая десятина отойдёт к Павсанию: женщины, кони, верблюды, несколько талантов серебра, разного рода добро. Все отличившиеся в день битвы при Платеях, столь несчастный для персов, получат свою долю добычи. Какая роскошь, сколько излишеств! Сколько же бесполезных вещей было доставлено сюда из Персии! Сколько собрано здесь рабов и женщин — словно шатёр персидского полководца сам по себе был царским дворцом! Павсаний смеётся над персами, но дорогие предметы, которые он разглядывает вместе с другими полководцами, проходя через его пальцы, производят впечатление на спартанцев: шкатулка с туалетными принадлежностями, украшенная золотом уздечка, наградной браслет. Павсаний смеётся, тем не менее находя эти предметы прекрасными, приказывает:

— Приведите сюда всех поваров и пекарей Мардония.

И они являются, выстроившись по чину, с главным поваром во главе.

— Приготовьте для меня сегодня такую же трапезу, как и для вашего господина!

Кухонные рабы принимаются за работу. Келари смешивают тамарисковый мёд с пальмовым вином. Раскладываются шёлковые зонтики, расставляются серебряные и золотые кушетки. Самые изысканные блюда появляются на столе.

Но одновременно Павсаний велел приготовить и простой лаконский обед.

Чёрная похлёбка во всей её бесхитростной простоте ожидает в ничем не покрытых деревянных чашах.

Павсаний со смехом указывает на различие, обращаясь к своим приближённым.

— Эллины! — восклицает он. — Видите ли вы теперь всё безумие персидского царя, его братьев, зятьев и племянников? Сидя за таким роскошным столом, они тем не менее позавидовали нашему. Мы не станем подражать им и останемся при своей спартанской простоте.

И он сел есть чёрную похлёбку. Все прочие последовали его примеру, а окружившие их персидские рабы — в том числе и искусные рабыни, полагавшие, что победители попросят их петь и плясать, — смотрели на происходящее с открытыми ртами, ибо никто из греков даже не подумал прикоснуться к роскошным яствам.

Но, должно быть, в этот, самый миг в душу спартанца Павсания вполз интерес к персидской пышности, которой он только что открыто пренебрёг. Наверно, в этот самый миг бог роскоши вложил в душу простого воина ядовитое семя, которое в свой день заставит его облачиться в индийское платье, забыть о чёрной похлёбке ради персидских блюд и просить руки дочери Ксеркса, что и вызвало его падение.

Однако шёл ещё день Платейской битвы.

Глава 56

А вечер был вечером Микалы, морского сражения, в котором остатки персидского флота в Ионическом море были уничтожены соединёнными силами союзников, и Нике в Микале отлетела к грекам, как и в Платеях. Бог Персии, которого чтил Ксеркс, Царю Царей не помог.

В Сузах дни долгие. Ещё более длинными становятся они летом — жарким и угнетающим. Расцвели тысячи роз. В галереях двора женщины варят варенье, плоды роз высыпаны в кипящий сироп. Конечно, война ещё свирепствует где-то. Конечно, во дворце царят страх и уныние, ибо от Мардония нет никаких вестей. Конечно, горящие факелы, быстрые огненные сигналы в ночи, не оповестили о решительной победе, об истреблении греков в Афинах… или же в Аттике… или на Истме. Но цветут розы, и стыдно не собрать плоды, не засахарить их, не сварить драгоценное варенье. Царственные вдовы Атосса, Артистона, Пармис и Фаидима, как и прежде, сидят на своих кушетках. Аместрида только что вновь уговорила Фаидиму рассказать повесть о псевдо-Смердисе, и все женщины, добивавшиеся милости царицы, хихикают и слушают вместе с нею. Артаксикса занята вареньем, а её дочь Артаинта — случай с мантией и короткая страсть Ксеркса уже ушли в прошлое — внимательно следит за Артозострой. Перед женой Мардония стоит огромный ткацкий станок, а окружающие её рабыни спорят из-за того, кому из них наматывать на катушки пурпурный шёлк и золотые нити. Артаинта же, ставшая женой Дария — сущего мальчишки, ещё не живущего с ней, а пребывающего со сверстниками в военном лагере, где он совершенствуется во всех рыцарских искусствах, — Артаинта же восхищается мантией, которую Артозостра ткёт для Мардония. Она нашёптывает на ухо Артозостре, что мантия эта будет куда прекраснее той, которую Аместрида изготовила для Ксеркса и которой она, Артаинта, владела в течение нескольких дней. Польщённая жена Мардония, тоскующая о муже, советует ей говорить потише, чтобы не услышала Аместрида.

— А я знаю пророчество, — наматывая алую нить, шепчет одна из рабынь своей товарке, перебирающей мотки пряжи за спиною Артозостры.

— Какое же? — без всякого интереса спрашивает та.

Пророчествам при персидском дворе несть числа, и ни одно из них не предрекает поражения войску Мардония.

— Там говорится, что князь Дарий не станет Царём Царей, что он умрёт молодым и тиара достанется Артаксерксу.

Перебирающая мотки пряжи рабыня безразлично пожимает плечами. А потом обе торопливо припадают к земле, и примеру их следуют все многочисленные невольницы. Дело в том, что было произнесено слово «солнце». Довольная своей работой Артозостра сказала Артаинте:

— Солнце на мантии вышло у меня прекрасно.

— Свят, свят, свят! — забормотали рабыни, пав на мраморные плиты пола.

И вдруг снаружи доносится звук, набирающий громкость. Неужели — наконец-то! — безупречная персидская царская почта доставила письма от Мардония и пребывающих с ними князей, предназначенные их матерям, жёнам и дочерям?

— Должно быть, почта, — говорит царица Аместрида. — Давненько я ничего не получала от своего отца Отана.

Однако это была не почта, а нечто такое, природу чего нельзя было сразу определить. Какой-то шум, становившийся всё более громким и доносившийся через внутренний двор из того крыла дворца, которое занимал сам Ксеркс. Женщины встревожены. Они не знают, что думать… Должно быть, убийство, поджог или какая-нибудь подобная жуть. Мысль о поражении Мардония просто не приходит им в голову, ибо из Греции до сих пор приходили лишь победные реляции. Афины были взяты уже дважды. О Фермопилах женщины и слыхом не слыхали. Рассказывая о Саламине, Ксеркс ограничился парой слов. Действительно, в этой битве пали его братья, сыновья и племянники. О них скорбели, их оплакали, и теперь на женской половине считали, что победоносные персы мстят за всех, кто погиб в этой войне. Посему мысль о разгроме в Элладе даже не приходит им в голову, скорее убийство, пожар и что-нибудь ещё более ужасное. И все вскакивают, буквально трепеща от любопытства: и вдовствующие царицы, и Аместрида, и младшие княжны, и все наложницы, и все рабыни.

По внутреннему двору они бегут к царским покоям. Там уже стоит стража, стоят евнухи и придворные. Неописуемое смятение царит здесь, и вдруг посредине приёмного зала появляется Ксеркс; глаза у него безумны, кулаки стиснуты, а перед царём стоит Артабаз, который, как полагали, находился в Элладе или в Европе, как было принято говорить. Ксеркс спрашивает:

— А Мардоний?

— Мардоний пал, — отвечает царю Артабаз.

Вопль отчаяния срывается с губ всех женщин. В едином, всеобщем порыве отчаяния они воздевают руки к небу, а Артозостра кричит:

— Мардоний! Мардоний пал!

Она не в силах поверить этим словам. Они немыслимы. Артозостра и Артистона, бабка Мардония, бросаются друг другу в объятия. Лёгким ударом плети Атосса прогоняет со своего пути любопытствующих рабынь. Вдовствующая царица приближается к своему сыну. Муж Артаинты, юный князь Дарий, прискакал из своего лагеря. Даже Артаксеркс, малое дитя, прибежал вместе с наставником и евнухами из внутренней части дворца.

Артабаз повторяет:

— Мардоний пал.

Вновь крики, вновь жесты отчаяния. Волной прокатывается горе по всему дворцу. Теперь и ничтожнейший из рабов уже знает о кончине Мардония. И все торопятся к царским покоям. Все хотят услышать из уст Артабаза о скорбной битве при Платеях и о гибели Мардония.

— Трус! Ты бежал с поля брани! — кричит Ксеркс.

И Артабаз соглашается. Да, он бежал, бежал с сорокатысячным отрядом. Но только потому, что сопротивление было уже невозможно, и раз царь укоряет его этим бегством, что ж, ему жаль, что он не вступил в сражение и не погиб там. Но бежал он совсем не по трусости. Он бежал, потому что видел и чувствовал судьбу персов, потому что сражаться было немыслимо, и об этом подобало известить Царя Царей.

— Кто ещё явился бы в Сузы с такой вестью! — восклицает Артабаз. — Что теперь для меня жизнь после позора, павшего на головы всех персов!

— Где же твоё войско? — спрашивает Ксеркс.

— Где моё войско? Я сумел привести его в Фессалию. Я сказал фессалийцам, ещё ничего не знавшим о Платеях, что Мардоний со своей ратью следует за мной по пятам. Я сказал им, что мне надо спешить. И бежал. И фессалийцы поверили мне. В противном случае они взбунтовались бы и убили меня, о, царь! И тогда никто не принёс бы эту весть в Сузы. Но таким образом я обеспечил собственное бегство и направился через Фракию. Русла рек пересохли, в полях не было ни единого зёрнышка. Я терял людей повсюду. Они падали при дорогах. И фракийцы — или мор — разделывались с ними. Вся дорога, ведущая от Фессалии до Византия, усеяна трупами моих воинов, и птицы расклёвывают их.

Повсюду звучат стенания и причитания женщин, превратившихся в усердных плакальщиц; тысячи рук вздымаются к небу — во дворе, галереях, по всему дворцу. Рыдают бабушка и жена Мардония, его малые дети, облако скорби накрывает их. Она заполняет дворец, вытекает на улицы и охватывает все Сузы. Теперь каждый знает о Фермопилах, знает о Саламине и о Платеях. Всем до единого известно, что бог Персии не помог собственному народу. Все знают, что персидское войско разбито, а флот погиб, что вся миллионная рать со всеми союзниками сгинула в ничто, как и тысячи кораблей, пусть персы высекли море и пробили насквозь гору… хотя при жизни Кира Персии было уготовано мировое господство.

Сам Ксеркс бежит в свои покои, спасаясь от скорбного хора. Бросившись на кушетку, Царь Царей взирает сквозь открытое окно на сад. Безразличные пальмы тянут свои перистые листья к летнему синему небу. Всё осталось прежним: торсы быков, поддерживающие кедровые балки, львы, расхаживающие на покрывающих стены глазурованных плитках, и эмалевые рельефы воинов возле двери — чудовищно могучих, мускулистых копьеносцев. Глядя в пространство, Ксеркс спрашивает себя, как всё это могло случиться. Братья его Аброком и Гиперант погибли при Фермопилах, брат Ариабигн и племянники с зятьями пали при Саламине; Тигран — каким же высоким и великолепным он был! — вместе с Мардонием лёг на поле возле Платеи… А ещё Мардонт, Артаинт, Ифамитр… Все они пали! О горе, горе! Все пали!

Царь Царей в бешенстве, он не верит самому себе: неужели горстка каких-то дорийцев сумела поставить под угрозу существование Персидской державы?! Он встаёт, ходит вперёд и назад и слушает. Ему кажется, что пронзительные, ничем не сдерживаемые, скорбные вопли женщин, войдя в уши, жалят самый его мозг. Он вновь бросается на кушетку, падает во всей сокрушённой гордыне и смотрит, смотрит перед собою в пространство, словно безумный.

А в дверном проёме перед приспущенной занавесью, между гигантскими копейщиками из эмали и покрытого глазурью камня, стоят человеческие фигуры — шестеро знатных телохранителей. Главный — Артабан. Мечи их обнажены. Они недовольны исходом войны. Артабан, сын Артабана, племянник Ксеркса, сам не прочь возложить на свою голову тиару Персидской державы. Всемером они готовы убить Ксеркса, как некогда Дарий и шестеро персов убили псевдо-Смердиса. Разве это мгновение повторится, разве удастся найти лучший повод для цареубийства?! Нужно всего лишь оставить его в тайне, отправить царские останки в дакхму «башню молчания» — на потребу грифам и всколыхнуть в городе всеобщую ярость против царя, проигравшего войну с Элладой, погубившего войско и флот. А потом подготовить бунт и во дворце. Вот он! Вот он, Ксеркс, забывший о своей гордыне, глядящий в пустоту безумными глазами! Разве может найтись более удобное мгновение?

Честолюбивые заговорщики прикидывают, взвешивают шансы.

Но женское горе терзает уши, подрывает предприимчивость и отвагу в сердцах мужчин.

— Нет… нет! — шепчет Артабан, сын Артабана. — Пусть это случится потом.

И знатные персы уходят. Отступает и Артабан. Опускается на место приподнятая штора. Ничто не движется: ни гигантская мозаика, ни львы на фризе, ни пальмы в саду, ни Ксеркс, глядящий перед собой обезумевшими глазами.

— Мардоний! — жалобно стонет он. — Мардоний! Ифамитр! Ариабигн! Аброком! Гиперант!

— Мардоний! — доносится до ушей его скорбный вой с далёкой женской половины, гулко отражаясь от стен. — Мардоний, Мардоний!

Глава 57

Прошло семь лет. Афины за эти годы, последовавшие за славной победой, сделались новым городом, первым во всей Элладе. Афины расцвели, превзойдя все прочие греческие города и облик города уже предвещал то чудо, которое произойдёт с ним через несколько десятилетий. Почки золотого века набухали. Они уже лопались здесь, в Афинах, перестраивавшихся с лихорадочной торопливостью, пряных жизненной силы, растекавшейся во все стороны и отыскивавшей для себя новое русло. Афины полны были этой пьянящей субстанцией, вдохновлявшей любую деятельность, придававшую ей славный и новый порыв. Предстояло возобновить торговые предприятия, соперничающие с самой Финикией, родить гениальную дипломатию молодой, но уже знаменитой морской державы, достичь её ещё более гениальных интеллектуальных свершений. Наконец, надлежало поднять человеческую мысль к ещё не достигнутым прежде высотам. Наступала пора величайших художественных достижений в слове, линии, форме, поэзии, скульптуре и архитектуре — апофеоз человеческого гения в его совершенстве.

Прошло семь лет после Платейской битвы. Шёл великий праздник, Афинские Дионисии, учреждённые ещё Писистратом и после войны каждый год отмечавшиеся со всё большим восторгом и великолепием благодаря морской гегемонии Афин, подчинивших себе прочие города-государства. Три священных дня были посвящены богу Дионису, каким его понимали в Афинах, — богу жизни и молодости, радости и праздника. Шёл девятый день месяца элафеболион, соответствующего апрелю в хронологии последующих столетий, и солнечный свет этого дня был светом юга, пьянящим солнечным светом Аттики, золотым, словно мёд Гиметта.

К жужжанию пчёл в простиравшемся во все стороны прозрачном воздухе примешивалось жужжание толпы, заполнявшей улицы и площади, Агору и склони Ареопага, холма, примыкающего к Акрополю. Толпа кишела вокруг дожидавшегося метаморфозы старого храма Афины Паллады, коему скоро предстояло превратиться в блистательный Парфенон, спускалась к театру Диониса — бога, которому был посвящён радостный праздник Фиалки, сплетённые в венки, и розы во всей разноцветной красе, букеты из роз — их покупал всякий, мужчина то или женщина, ощущавший в эти дни неодолимое опьянение — не от сока гроздей Диониса, которые поспеют ещё не скоро, после летней жары, — а от праздничной радости и силы счастья. В те дни оно пропитывало собой воздух и свет, трепетный и искрящийся, словно бы в самом эфире повсюду были подвешены незримые, сами собой поющие лиры.

Все друзья Афин, все союзники прибыли в город по покрытым белой пылью дорогам, и в то утро открылся театр Диониса, перед которым толпа образовала единое людское море. Ибо дух счастья и вдохновенной радости жизни самым тонким образом смешивался и переплетался с эстетическими порывами, с глубоким стремлением к искусству. Восторг Дионисий сливался с возвышенной гармонией, со стремлением насладиться предельной красотой, пусть даже и полной трагизма. Ведь лицезрение и сопереживание трагедии, являющейся высоким произведением искусства, не угнетает и не разлучает зрителя с радостями жизни.

Утром начались драматические состязания. Три поэта оспаривали приз, назначенный в тот день за лучшую трагедию. Тонкие комически-сатирические пьесы предваряли представление всех трёх трагедий, которым надлежало идти одной за другой. Весёлый и остроумный, колкий на язык афинский народ, быстрый в оценке и не сентиментальный, любил сатирические комедии.

Дождя в эти дни не ожидали. Солнце садилось благоприятным образом, ибо время года не сулило непогоды. Места хватило для тысяч и тысяч зрителей. Для архонтов и городских чиновников прямо перед орхестрой устроили каменные скамьи — перед округлой площадкой из больших каменных плит. Посреди площадки поднимался тимели, простой алтарь Диониса, на ступеньках которого сидел флейтист, задававший ритм шествию хора и пляскам его.

Театр как единое целое не стал ещё произведением архитектуры, и красота зрелища воспринималась лишь самой многоголовой толпой зрителей, попечением Диониса находившейся в самом благоприятном настроении и явившейся со всех концов страны по суше и морю. Красота эта определялась лишь тем безыскусным, неподдельным интересом, который зрители проявляли к трагическим поэтам.

Представление было долгим. Однако оно не надоедало терпеливому и любопытному афинскому народу. Люди эти могли получать удовольствие от бесхитростной и грубой комедии, но трагедия в их глазах имела высшее, торжественное, религиозное значение. Ощущение это оставалось столь же незыблемым, как и во дни Солона, когда Феспид разъезжал в повозке, давая свои представления дионисийских мистерий, когда он, будучи единственным актёром, исполнял в трагедии сразу три роли, ограничиваясь костюмом, состоящим из виноградных листьев.

С полным самозабвением аудитория, состоявшая из афинян и их союзников, внимала трудам поэтов, их весёлым политическим сатирам и, по обыкновению, опирающимся на мифологические сюжеты трагедиям, в которых люди грешили, боги часто бывали безжалостны, но справедливы, а всемогущая судьба правила надо всеми ними. Тем не менее, когда осталось просмотреть последнюю драму, огромное возбуждение охватило толпу, теснившуюся на деревянных скамейках или устроившуюся на травке.

Имя поэта передавалось из уст в уста почтительным шепотком. Эсхил, сын Эвфориона. Он сражался при Марафоне, Саламине и Платеях. Он уже состязался с Пратином и нередко завоёвывал призы. Свою новую трагедию поэт назвал «Персы». В ней он ввёл второго актёра. К протагонисту добавился девтерагонист, «ответчик». Различные роли — а их в «Персах» было пять, включая хорега, — разделялись теперь между двумя актёрами. Поговаривали, что в интерлюдии сам Эсхил будет исполнять роль протагониста. И это никого не удивляло, ибо сам поэт нередко исполнял ведущую роль.

Любопытство охватило аудиторию, состоявшую из людей, полностью углубившихся в зрелище, буквально заворожённых им. Перед началом они с вожделением взирали на по-прежнему пустую орхестру, столь же опустевший просцениум, за которым поднималась собственно сцена — барьер, ограждавший пространство, оставленное для выступления актёров.

Священное молчание почивало над ещё не явленным искусством, в котором сливались воедино красота и почитание бога, чтобы из ужаса и переживаний родилась примиряющая жалость. На ступенях алтаря флейтист начал прелюдию.

За просцениумом были установлены простые ворота, в самых общих чертах изображающие вход во дворец царя. Здесь не было великолепия увенчанных быками колонн, сине-зелёных мозаичных фризов с шествующими по ним львами. Они не блистали золотом и белизной, как во дворце Ксеркса. Этот дворец и персидским-то нельзя было назвать. Идея царского обиталища изображалась тут в самом общем виде. Перед рядом простых колонн высилось столь же простое надгробие, символизирующее могилу Дария, отца Ксеркса. Настоящая могила этого царя — скопище колонн, воплощение посмертной славы — высилась на скале перед воротами Суз. Здесь, в афинском театре, она сделалась просто намёком, но и этого было довольно.

И вот из дворцовых ворот с обеих сторон выступили по шесть старцев, спустившихся по ступеням к орхестре и прошедших мимо флейтиста. Эти двенадцать верных слуг Ксеркса, знаменитых среди персов, образовывали хор, а главный среди них, второй актёр, заговорил, повествуя о том, что их, хранителей гордой обители персидских царей, снедают зловещие предчувствия.

Обступивший своего предводителя хор жестами выражал его страхи и опасения, двенадцать старцев в скорбных масках с раскрытыми ртами ступали на котурнах, одетые в простое мидийское платье, какого не носил и самый ничтожный из рабов Ксеркса, и широкие жесты удлинённых палками рук превращали старцев в некое подобие гигантов. Издалека, от самых последних рядов скамеек, от верхних гряд дёрна, в это солнечное утро они производили воистину странное и устрашающее впечатление, так что женщины взвизгивали и прижимались к мужьям, а дети начали плакать. Крики эти были пресечены общим шиканием, требовавшим тишины. Детей увели. Робкие женщины смолкли, и слова поэта, встреченные с почтительным вниманием, понеслись над раскованной аудиторией. Да! Это действительно была Персия. Люди эти были персидскими старейшинами, и они гадали, пытаясь определить судьбу. Двенадцать старцев называли звучные имена персидских и восточных царей, данников верховного базилевса. Они превозносили князей и царя, несравненных лучников и не имеющих себе равных витязей, последовавших за ними, и воздавали им хвалу на греческом языке, словами греческого поэта. Никакой сатиры не было в высоком сдержанном стихе, хотя в предшествовавшей комедии прозвучали смешные и едкие намёки на последние афинские события и вовлечённых в них известных людей. В самом начале трагедии в стихах поэта трепетало горькое чувство, гармонировавшее с настроениями персидских вельмож, предчувствовавших мрачный исход вторжения.

И языки степей азиатских мечом

Препоясались, — все,

За знамёнами Ксеркса влекутся.

Все снялись, все ушли. И всей Азии плач

Неумолчно зовёт вожделенный свой цвет;

А тоска матерей, а отчаянье жён

Дням унылым и счёт потеряли.

Никакой насмешки не было в этих словах греческого поэта-воина, представлявшего на сцене своих поверженных противников, но лишь благороднейшее уважение к побеждённым. Не было слышно в них и тайного ликования победы. Лишь сочувствие грядущей на Персию скорби. Зрители, греки и их союзники, те, кто семь лет назад летом ограждал от этих персов собственную отчизну, были растроганы, ибо они видели перед собой искусство священное, рождённое высшей человечностью.

Грозовой тьмой

Омрача взор,

Огневой змей народу —

О числе рук Необъятном, —

Кораблей дух —

О числе крыл

О несметном, —

Ты катишь, царь,

И пуки стрел

С тетивы мчишь

В копьеборцев:

Кто найдёт мощь

Медяных мышц

Супротив стать

Боевых тем?

Богатырь, кто

Запрудит хлябь

И разбег волн

Обратит вспять?

Кто б тебе, перс,

Возбранил путь?

Кто б тебя, перс,

Одолеть мог?

И зрители мысленно снова увидели, как накатывает на их драгоценную отчизну приливный вал персидских вторжений.

Присутствующие вздыхают от жалости, и чувство это заставляет бойцов Марафона, Саламина и Платей трепетать от сочувствия к унижению побеждённых ими. И тогда хоры провозглашают:

Но как око богов засветился нам свет:

То выходит царя венценосная мать

И царица моя! Припадём же к стопам

Государыни все и приветственных слов

Принесём ей согласные дани!

Народное скопище поднимается, приближающийся ужас во всей пульсирующей красоте своей поражает сердца, ибо Атосса, царица-мать, выступила из дворца. Роль её исполняет протагонист, и, по слухам, Эсхил это и есть сам поэт. Лицо его покрыто трагической женской маской, а фигуру скрывает простейшая, расшитая золотом пурпурная мантия, подобающая царице. Фигура Атоссы кажется чудовищной. Низкий голос и мужские движения актёра не обнаруживают намерения сколько-нибудь походить на женщину. Колоссальная фигура Атоссы, широко шагающей вперёд, кажется, скорее вселяет ужас.

Атосса рассказывает о своих опасениях, и вложенные в её уста трогательные стихи прокатываются над открытым театром, над головами сидящих бок о бок греков. И ни один персидский придворный, знающий нравы дворца в Сузах, ни на миг не сумел бы разглядеть в героине, рождённой вдохновением поэта, тираническую и недальновидную женщину, покрытую фиолетовым покрывалом и то и дело замахивающуюся кнутом, выпадающим из ослабевшей от старости руки. Тем не менее рождённая воображением фигура самым впечатляющим жестом выступает на своих котурнах и, скорбно поводя руками, низким и гулким голосом повествует о своих печалях, в которых поёт тревога великой и возвышенной материнской души. Она производит куда более сильное впечатление, чем всё виденное публикой к этому мгновению. Рассказ о сне, в котором открылась её судьба, разговор со старцами — всё это кажется ошеломляющим дуновением поэзии, явившимся от пределов невидимого и незримого и несущим в своих колеблющихся ритмах откровение неизбежности.

Стихами, полными страха, вопрошает Ксерксова матерь. Стихами, намекающими на неизбежное несчастье, отвечают ей старцы, и вот входит вестник, второй актёр, трогательными стенаниями подтверждающий, что худшие опасения старцев и сновидение матери осуществились при Саламине. Вестник явился с места сражения, и зрители, охваченные бурным волнением, начинают вспоминать Саламин, где семь лет назад афинский флот одержал победу над азиатским. И неизбежно, невзирая на: божественное сочувствие, гордость охватывает их. Но в толпе не слышно грубых возгласов, и поэт ничем не напоминает о том, что был свидетелем этой жестокой победы. Трагическая муза, благородная в своих симпатиях, когда нашёптывала поэту эту трагедию, остаётся по-прежнему великодушной, вдохновляя его теперь, во время представления. Мать, Атосса, молит вестника рассказать ей о сражении при Саламине. Переполненные воспоминаниями зрители содрогаются, глаза их впивают зрелище.

Звонкие вирши повествуют о персидской беде, сверкая как солнце за облаками. Как озаряют они славу Афин и победу Эллады! И радость зрителей, сопереживающих вместе с соседями, вздымается и опадает, словно волны моря житейского.

Внимательные глаза и души этих зрителей не видят более сцены, спектакля, соревнования поэтов. Они испытывают лишь самую благородную симпатию и самое священное счастье, оттого что спасли свою отчизну ради дня этого чистейшего триумфа. По лицам их текут слёзы, потому что мать царя плачет о своём бестолковом сыне, но на их губах счастливая улыбка, ибо справедливые боги даровали победу грекам. Напряжение делается едва переносимым — так бушуют в душах зрителей всесильные воспоминания.

А потом тень Дария, вызванная из могилы причитаниями персов, предрекает Атоссе и старейшинам несчастье ещё более худшее, чем Саламин, — то, что будет потом, то, что, как известно всем зрителям, случилось семь лет назад. Дарий предсказывает разгром при Платеях. Тень отца Ксеркса вещает с громогласной непоколебимостью самого рока.

Затем является и сам царь, и зрители забывают о том, что гигантская фигура, в порванной мантии и с опустошённым колчаном, и есть Эсхил, сам поэт, в качестве протагониста исполняющий обе главные роли. В отчаявшемся призраке зрители видят самого Ксеркса, искупившего вину, утратившего гордыню. Строгие строчки возвышаются и опадают, в такт им текут безмолвные слёзы, разбуженные священным искусством. Ксеркс объявляет о своём отчаянии, и хор двенадцати старцев, словно эхо, вторит ему.


Вновь и вновь жалобы хора звоном уносятся в пространство — к синему недвижному небосводу:

Увы! Увы! Персия растоптана!

Ксеркс, словно бы терзая струны собственного сердца, стонет:

О, бремя горя тяжкое!

Напряжённые голоса сливаются в единый шквал трагического звука, переполняющего весь театр:

Всю расточил я дружину!.. Этот колчан, вот всё, что я…

О, горе нам!.. О, дважды и трижды горшее!

Представление кончается. Волнение, вызванное радостью и сочувствием, до предела напрягло души греков. Никогда ещё искусство не вселяло более высоких чувств. Это опьянение — сразу и дионисийское и аполлоническое. Оно настолько сильно, что зрители даже забывают о благодарности. Повсюду, раздаются крики, зовут архонтов, городские власти. Огромный и просторный театр вдруг как-то съёживается. И собравшейся в нём толпе внезапно становится душно в этом полукруге, распростёршемся под синим недвижным небом.

Толпа валит наружу. Все ощущают потребность дать выход собственным чувствам и, словно бы повинуясь общему порыву, не расходятся и поднимаются вверх — на холм Ареопага. Молодой человек, почти мальчишка, прекрасный как изваяние ещё не родившихся скульпторов, возглавляет группу молодёжи. Семь лет назад они ещё не были в силах поднять оружие, но вести, пришедшие от Саламина и Платей, жгли юные сердца. Они были разочарованы, потому что не могли принять участия в битвах. Но теперь они стали мужчинами, молодыми мужчинами.

Они унаследовали будущее. Перикл — тот, который первым поднимается на склон, — будущее принадлежит ему. Крики юнцов разрывают весенний воздух. Толпа покоряется их порыву. Куда? На Акрополь, в древнее святилище Афины Паллады. Видит ли сейчас Перикл, как за древним храмом встаёт блистающее видение, грядущий, ещё не построенный Парфенон? Нет, нетерпение ведёт его к древнему храму. Юноши показывают вдаль руками, пылко перекликаются, и имена богов чередуются со словами «Саламин» и «Платеи».

Там между дорийскими колоннами, окаймляющими целлу[59], висят тысячи взятых при Платеях персидских щитов. Они покрывают собой колонны, они сложены стопками друг на друга. Они кажутся тысячами пленённых солнц, низвергнувшихся в своей надменности со смиренного неба. Перикл и его друзья невольно прикасаются к рукояткам кинжалов. Те, у кого нет при себе оружия, сжимают кулаки, и взволнованная толпа бурным потоком течёт наверх, чтобы разделить восторг этого божественного опьянения. И рукоятями кинжалов, сжатыми кулаками, они выбивают ритм по персидским щитам, сложенным в стопы, покорённым, надменным солнцам, наполняя пением металла весь Акрополь.

Громкими, чистыми, звучными голосами, юными, полными счастья и священного восторга, они кричат:

— Эллада! Священная отчизна! Святая мать-родина!

Загрузка...