Сдача пятая, когда обнаруживается, как умеют играть женщины

Алименты!..

Табуретка закачалась под Хайдиком, кухня поплыла у него перед глазами; шатаясь, он поднялся и, будто слепой Самсон, стал нашаривать своими дырявыми руками столпы мироздания, чтобы ухватиться за них, потрясти, выворотить из земли, из бетона, обрушить этот дом на Йолан, себя самого погрести под черными небесными сводами, — бушевавшая в нем буря лишь потому не вырвалась наружу, что ничего его огромные ладони не нашли, не было на кухне никаких столбов и все вокруг слишком хрупкое и маленькое для его безмерного гнева, вызванного не столько даже словами Йолан, они только переполнили чашу, превысили пределы допустимого, ибо Хайдика одно могло вывести из себя, несправедливость, а в эту минуту, казалось, слились все обиды, несправедливости, перенесенные за долгие годы: и вечная нехватка денег, в обрез отмеряемых Маргит и раздаваемых другим, и отчаянное барахтанье, чтобы свести концы с концами, и Йолановы удары ниже пояса, наносимые под предлогом алиментов, и вся эта адова ночь с того момента, когда он в своей собственной постели застал какого-то чужого гаврика, которого не тронул из гуманных побуждений, и Йолан простил, Христос самый настоящий, беря в расчет ее поступок, и вот над ним же издеваются с этим хитрым гадом, дразнят, поучают, стыдят и унижают, — одно то уже разве не унизительно, что его, мужчину, главу семьи, она перед этим плюгавкой, этим пустышкой на смех подымает? В висках у него застучало, в глазах потемнело, мозаичный плиточный пол заходил под ногами, мускулы страшно напряглись. Чудовищный взрыв зрел в его теле, как вулканическое извержение в земных недрах, когда бурлящая лава уже подымается, ворочая стопудовыми глыбами… мгновенье, и тронулась в губительный поход слепая сила, не сдерживаемая ни здравым смыслом, ни трезвой волей; громадная Хайдикова длань простерлась, чтобы схватить — стены, своды, тело, кости, что попало, что преграждает, стиснуть и раздробить, размозжить, раскрошить, сплющить, уничтожить… но оглушительно звонкий, хрусткий хлопок привел его в чувство: наступая на пятившуюся к двери Йолан, он локтем столкнул с буфета бутылку с пивом, и та разбилась вдребезги. Хайдик глядел на пенящуюся в зеленых осколках желтую лужу, из которой, как потревоженный уж, зазмеилась струйка, поспешно уползая под мойку — пол был покатый, — глядел и удивлялся: вроде бы пронесло, ничего ужасного, непоправимого не случилось. И, покачиваясь, точно пьяный, хватая жадно воздух, хрипло, бессвязно пробормотал: будет так, как он велит, он тут мужчина, глава семьи, а если ей, как прочим стервам, колотушки в доказательство нужны, она и будет их ежедневно получать, уж коли он слишком глуп и мягок, хорош слишком для нее (тут и Вукович на заднем плане вякнул, правильно, мол, нельзя так с мужчиной разговаривать); но Йолан знай свое: нет и нет, никаких денег, ни филлера, лучше пусть ее на карту поставит, да, ее проиграет пускай, если мало ему, но деньги — ни за что, хоть убей.

Хайдик рухнул на табурет, и, если до тех пор подземные гефестовы силы бушевали в нем, теперь хладная нептунова стихия скорби его объяла, он слышал, но не понимал Йолан, которая впустую старалась ему втолковать: да послушай, дурачина ты, ведь деньги, заработанные нами, общие, все вложенное в имущество, в квартиру, — общее, значит, и мое, это ты соображаешь (нет, Хайдик в ту минуту вообще ничего не соображал), а я вот — твоя, милая твоя женушка, твой мамусик, своим же ты можешь распоряжаться, свое, пожалуйста, проигрывай; но Хайдик сидел, тупо уставясь в никуда, неспособный уловить тонкую разницу между понятиями «твое» и «мое», и не видя лукавого блеска в глазах Йолан (который Вуковичу показался довольно-таки подозрительным), понимая лишь одно: СВОЕГО у него никогда не было и не будет, все пробросал на других, зачем ему силы, здоровье, редкостная трудоспособность и что на работе его ценят, если на деле он нищий, у которого ровно ничего нет, кроме Йолан да алиментов, который всегда оказывался битым и опять побит, потерял Йолан; так и должно быть, все правильно, это в порядке вещей; ему суждено оставаться В ВЕЧНОМ ПРОИГРЫШЕ, как мог он вообразить, будто выиграет на сей раз, удержит Йолан, откуда такое самомнение, да кто бы ни выиграл следующую игру, Йолан все равно от него ушла, предложив себя поставить на карту, все равно уже не его с того самого мгновения; ведь ей, значит, хочется, чтобы Вукович ее увел, отобрал, а что в карты, так это для пущего унижения: окончательно его сердце разбить, на мелкие куски. Не слыша, он слушал и контрдоводы Вуковича.

— Ну, поехал: в вечном проигрыше! Это еще что за ерунда?! Толкуем, толкуем ему; сколько ж можно? Потому что цепляешься. А ты не держись! Рискни! Распустись! Юмора побольше. Не вешай нос, скорее Йолан понравишься. Кто смел… понял? Не теряешь ведь ничего, все равно только игра. Ну?

И уже схватил колоду, стасовал, — Хайдик смотрел безучастно на его проворные пальцы (и чего старается, ведь так и так выиграл, чего показывает с торжествующей миной: туз, десятка, очко; встает и победителем усаживается к Йолан на колени, словно шофера и нет здесь, а Йолан держит его, как ребенка, голова ее откидывается, губы полураскрываются и… Хайдика больше нет, Хайдик не существует, исчез, уничтожился, убрался, не с портфелем, не с сумкой, — с пустыми руками ушел и пустыми карманами, в одной рубашке, мир велик, где-нибудь удастся ночь переспать, под кустом, в трубе или бетонном кольце для колодца, на вокзале, под мостом иль навеки уснуть на дунайском дне, теперь уже безразлично); смотрел, не замечая, как пытливо, по-ищеечьи следит электротехник за его женой; у, она игрок, да еще какой, это ясно, неясно только, против кого играет, против мужа или?.. Йолан подмигивает, улыбаясь, Вукович отвечает без стеснения (чего таиться, шофер нахохлился в скорбном оцепенении, как больной дудак, не слышит и не видит); Вукович подозревает, эту игру ему не выиграть, лучше славировать пока, чтобы в конце концов оказаться на коне, какой-то больно уж пикантный эротический намек таится в ее предложении поставить себя на карту, — вызов ему? — наверно; шофер ведь сейчас не в счет, он сейчас не мужчина, а сто кило требухи, груда тряпья, и это придает Вуковичу уверенности: несмотря на сомнения и опасения, он выкладывает пятьсот форинтов, выигранные у Хайдика.

— Такая я дешевка? Все клади! — откликается Йолан.

Вукович добавляет еще пятьсот, — выходит тысяча, сколько было в банке перед тем.

— Нет, все давай, жуленочек, — улыбается Йолан. — Не бойся, доставай. Доставай спокойненько, выкладывай на стол.

— Все доставать? — хихикнул Вукович.

— Все, все, — двусмысленно проворковала Йолан. — Поглядеть хочу.

Вукович поежился. С ума, что ли, спрыгнула? Чего добивается?

— Скорости не превышаем, цыпонька?.. — попытался он сострить, но Йолан была непреклонна.

— Ну? Что я сказала?

— Я стесняюсь, — дурашливо осклабился Вукович.

— А я нет, — возразила Йолан. — Выкладывай все, что есть, а то муженек тебе карманы вывернет, не знаю, будешь ли цел, не ручаюсь.

Вукович побледнел. Это уже не шуточки. Это игра, игра всерьез. Ну, да не беда. Небольшой прокол, неточно учли соотношение сил, теперь будем начеку. Вукович есть Вукович, сейчас они это усвоят. И аккуратно выкладывает на стол все деньги. Две тысячи триста семьдесят три форинта сорок филлеров вместе с Хайдиковыми.

— Вот так, — говорит Йолан. — Не больно-то и много — за меня. Ну, ничего, добавим, время есть.

И многозначительно усмехается Вуковичу в лицо, таким игривым, бесстыже-вызывающим взглядом окидывая из-под полуопущенных ресниц, что того в жар бросает. «Сука, бешеная сука, — говорит он себе. — Ну, Бела, держись!»

Хайдик далек от всего происходящего, от мысли, что выиграл, что Йолан по-прежнему его и куча денег на столе — тоже его, машинально отправляет он в карман пятьсот форинтов, которые она ему сует: на, старик; Хайдик установил уже, что он в вечном проигрыше и мало-помалу примирился с этим, надо же кому-то проигрывать, так в этом мире ведется, ты выиграл, я проиграл, не настолько он глуп, понимает эту взаимозависимость, без проигрыша нет и выигрыша, так было и будет, пока земля вертится, таков закон природы, вон и крупная рыба мелкую рыбешку глотает, законов природы не изменишь. И пока он предавался размышлениям о вечных законах природы, далекий от развернувшегося рядом низменного торга, от Вуковича с его художествами, который собирался продолжить игру, — он ведь не Хайдик, не желал просто констатировать, что остался в дураках, уходить обчищенным (хотя был в тот момент без гроша), — Вукович взял и написал на листке бумаги «100 ФОРИНТОВ», объяснив: это бона, проиграет, так заплатит потом, по предъявлении. Но Йолан только посмеялась: тоже еще банк нашелся, монетный двор, да за кого он Маму Варгу принимает, простую бумажку всучить норовит заместо полновесной мадьярской валюты, приглядываясь меж тем внимательно к Вуковичевым джинсам, — а ничего джинсики, совсем новые (он десять дней как с рук их купил за полторы косых), снести в прессо и выдать за настоящие фирменные, Леви Стросс, присланные из-за границы, тысячу, пожалуй, дадут; но не будем мелочиться: она все бабки готова поставить (за вычетом Хайдиковых), все тысячу восемьсот семьдесят три форинта сорок филлеров, против его джинсов.

— Но они на мне, — сказал Вукович.

— То и плохо, — сказала Йолан.

— Как это плохо, сама же предложила, — удивился Вукович.

— Плохо, что на тебе. — И так как Вукович не понимал, продолжала: — Лучше бы снять их, сюда положить, к деньгам.

— Не один, что ли, черт? — все не желал понимать Вукович. — Выиграете, будут ваши.

— Не один, — усмехаясь, ответила Йолан.

Вукович, кажется, начал догадываться.

— Проигравший раздевается?.. — осклабился он.

— Вроде того… — отозвалась Йолан загадочно.

Вукович вылез из штанов. Хайдик, точно в сонном дурмане, тупо глазел, не находя в затее Йолан ничего особо пикантного, хотя та все похохатывала, заметив завлекающе грудным голосом: «А славные трусички у тебя». Вукович в самом деле носил вместо кальсон броско-цветастые испанские купальные трусы, очень нарядные, так что стесняться нечего, — только голые волосатые ноги в полосатых носках и в начищенных до блеска ботинках как-то не очень с ними монтировались и, пока Йолан с женской педантичностью складывала и водворяла джинсы на предназначенное место, он по непонятной ему самому причине поспешил убрать под стол свои ходовые части. Потом, стасовав, подал карты Хайдику, тот словно в полусне протянул было руку, но Йолан ее оттолкнула, заявив: «Сейчас играю я», — однако карту не взяла, а выставила требовательно ладонь: всю колоду сюда. Вукович тотчас утратил свою обычную догадливость.

— Ну, давай же. Я сама. Сама хочу держать банк, — сказала она уже без всякого похохатыванья.

— Но почему?

— Не верю тебе, милок. Со мной фокусы эти не пройдут.

— Но это же другие карты, это венгерские игральные, — стал разубеждать электротехник. — Не та совсем колода, для фокусов у меня французские карты; вот они, не веришь — сама посмотри.

Но Йолан молча протягивала ладонь: знать ничего не хочу. Вукович понял, что выхода нет, и прежний его страх, чисто животный, перед грубой силой, уступил место другому, высшего порядка, трепету игрока; он отчетливо ощутил: с этой минуты пойдет игра настоящая, азартная в самом чистом виде, вот когда взаправду везенье решит, и впился взглядом в пальцы Йолан, тасовавшей колоду, уж коли не позволено плутовать, пусть не плутует и партнер (а сумеет у него на глазах смухлевать, тем паче достоин внимания; такой — не просто мастер своего дела, а гений, такой раз в столетие рождается). Мало-помалу им овладело волнение, пьянящий захлеб риска, нервы напряглись до предела; вторую карту он сразу даже не посмотрел, а положил к первой и заглянул, потихоньку сдвинув ее сверху пальчиком; потом попросил еще, еще… и победоносно засмеялся. Перебор. Теперь может вывезти только блеф. Пускай думает, что у него очко, тогда сама попробует набрать двадцать одно и тоже переберет. В таком положении единственный шанс. И он удовлетворенно откинулся на спинку стула, торжествующе глядя на Йолан. Но та вытащила карту, вторую, третью, по ней ничего не заметно, хотя она и не старалась принять непроницаемый вид, напротив, лицо выражало интерес, даже любопытство; разглядывает свои три карты, задумывается и объявляет: довольно. У нее девятнадцать.

Значит, правильно он угадал, только немножко поздно, что нельзя сбрасывать Йолан со счетов, она соперник, и как это он пропуделял, ведь за сто метров чует игрока; бабы, они переимчивей мужчин, вот чего не сообразил. Придется теперь к машине идти за тугриками, в машине еще хватает, Вукович от серьезной игры не уклоняется, готов до полного изнеможения играть и сейчас не волнуется ни капельки, — такого просто не может быть, чтобы новичок уложил Вуковича на лопатки, просто неохота уходить, не хочется и без того подорванные позиции покидать; неразумно оставлять их сейчас одних, но выбора нет. И глотнув пивка для поддержания сил, это можно себе позволить, пока что ни в одном глазу, а случалось совсем пьяным водить, под руки заталкивали в машину, без чужой помощи ключ не мог вставить в замок зажигания, в прорезь попасть, но уж вписался в сиденье, автоматизм срабатывал, будь даже пьяный в дубль (на днях в одном ночном заведении швейцара просил помочь ключ всунуть, и только немного погодя осенило: мильтон это, а не швейцар, похожие очень фуражки, вот до чего упился; но, слава богу, отпустил, оборжался мент, да и не было прямого нарушения, только тут же, при нем, велел сесть в такси); словом, Вукович отхлебнул и попросил одолжить ему джинсы, сбегать вниз. Йолан взяла их со стола, неторопливо сунула под мышку и безмятежно помотала головой.

— Они мои. Я их выиграла.

— Твои, конечно, твои, — закивал Вукович, — только к машине сбегаю и верну… Ну, не валяй дурака, вот удостоверение личности в залог, вот права, талон предупреждений, — все оставляю. Ты что, думаешь, удрать хочу? Я джинсы хочу отыграть! Не веришь?! Ладно, вот тебе ключ от зажигания, от двери только возьму, иначе как я машину открою… Слышишь?.. Кончай острить.

— И не думаю острить. Ты их мне проиграл.

— Это уже не fair play[6].

— У тебя научилась, миленочек.

— Да чего тебе надо?..

— Джинсики твои понравились. Не хочется отдавать. И ты в этих порточках нравишься. Очень идут тебе.

«Проигрывать надо уметь», — мелькнуло у Вуковича в голове.

— Ну, хорошо. Ключ только дай. Там, в кармане.

— Да ну? — пропела Йолан чарующим голоском. — Значит, и ключик мой. Я все ведь выиграла, что было на столе, все теперь мое, целиком.

— Не дашь?! — угрожающе прошипел Вукович.

— Нет, милок.

И шофер сидит тут же, при них. Понуро, отупело, безучастно, занятый своим разбитым сердцем, своей безысходной тоской. И тем не менее он хозяин положения. И Йолан знает это, и Вукович, обоим вместе и каждому в отдельности ясно: угрозами тут не возьмешь. Пробуди неосторожно Вукович дремлющего в Хайдике пещерного человека, и ему несдобровать. Влип Вукович. (Одно только не может усечь — как. Почему переменилась к нему так круто обольстительная Мамуля Варга? Из мести? Оскорбленного женского самолюбия? Но не было если у него другого выбора, пристукнул бы этот ее зверюга-муж, неужели не видела!) В штаны, однако, делать не в его привычках. Не затем он играет. И в проигрышном положении добиться победы — вот это класс настоящий. И воображение его начинает шарить, нащупывать слабое место в обороне противника. Дома запасной ключ, но не попрешься ведь за ним ночью в одних трусах через весь город. И, главное, ни филлера на такси. Но его не поставишь в тупик. Он homo ludens! Юмора ему не занимать. Попробуем со смешной стороны взглянуть на это дело. Кто и над собой способен посмеяться, тот уже овладел ситуацией. Просто выждать надо. Понаблюдать. И воспользоваться удобным случаем.

— Так тебе джинсы понадобились?..

— Ключ, только ключ, деньги принести. Джинсы твои, правильно, могу спуститься и без них, но ключ-то случайно к тебе попал. Ключ мой.

— Нужен, значит?

— Нужен.

— А я кто?

— Не понял…

— Ты сказал, все бабы курвы. А я?

— Ты самая святая женщина в мире. Непорочней белой лилии.

— Красиво, но… Попробуй лучше сказать.

— Чиста, как горный снег!

— Издеваешься?

— Я?! Вот чем хочешь клянусь…

— Чем же? Нечем тебе, милок. Не веришь ты ни во что.

Вукович рассмеялся, но смех его прозвучал насильственно. Отказало чувство юмора. А то, которое охватило, пронизав всего до дрожи, очень знакомое чувство, ничего общего с юмором не имело. Это была ненависть. Смертельная ненависть к более сильным, важным, самовластным, к тупым скотам, которые унижают малых и слабых. Ненависть — и горькое сознание полной своей беззащитности, беспомощности. Он смеялся, а глаза цвели истеричной злобой, и, зная, что делает глупость, но уже не владея собой, вскочил и попытался выхватить джинсы у Йолан. Однако та опередила его движение, быстро отпрянув назад.

— Но-но, руки долой!

Вукович убил бы ее в эту минуту без малейших колебаний, без всякого зазрения совести.

— Джинсы тебе нужны? А ты попроси хорошенько! Послужи, песинька. На задних лапках!

Спокойно, спокойно. Терпение, выдержка и спокойствие. Не первый раз в такое положение попадать, может, и не в последний. Прекрасно он знает, что делать. Синдром Бокоди. ДА, В УХЕ. МАКУХА. У МЕНЯ. И поведя затуманенными глазами, Хайдик увидел Йолан, высоко поднявшую джинсы над головой, — все ее ладное тело, женственные бедра, напряженно подобранный живот, какие крупные, округлые, тугие груди, соски чуть ткань халата не прокалывают, о дивная, роскошная Йолан, а Вукович лягушонком прыгает перед ней, прижав к бокам локотки на манер передних лап, служит, как собачка. Хайдик не следил за ходом событий, но сцена говорила сама за себя, и шофер не мог удержаться, засмеялся, — громовой гогот вырвался из его богатырской груди, так что все на кухне задрожало и задребезжали стекла. «Спокойствие», — повторял про себя Вукович. Но повторяй не повторяй, тело ему не повиновалось, — опять он ринулся к Йолан отнять джинсы, но та опять оказалась проворней (а главное, выше). «Папусик!» — крикнула она, и джинсы через голову Вуковича перелетели к шоферу.

ПАПУСИК?!

Слово это мигом вернуло Хайдика к жизни. Значит, миновал кошмар, кончился шабаш и рассеялась тьма, если Йолан опять называет его «папусик». Он не только готов теперь сам подпрыгнуть до потолка, он, если надо, прут железный на радостях узлом завяжет, — все сделает для Йолан! И, поймав джинсы, протянул по ее примеру Вуковичу. Тот побаивается гиганта, однако ненависть сильнее, и с самоубийственным остервенением загнанной в угол крысы он кидается на Хайдика, но шофер встречает наскок с неколебимостью бронзовой статуи и меж неуверенно блуждающими руками Вуковича швыряет штаны обратно жене. Вукович к ней, теперь она подманивает его, дразнит, водя джинсами туда-сюда под самым носом, он так и этак, вот-вот поймает, но Йолан изловчилась, обвела, и брюки, распластав штанины, большой синей птицей полетели через всю кухню к Хайдику, высоко над Вуковичевой головой.

— Гоп! Есть! Пасуй сюда! Вот я, здесь! Держи, папусик! Кидай, мамусик!

И Вукович скачет, как кузнечик, вихляя голыми волосатыми ногами, но падает, споткнувшись, опрокинув табурет, ободрав об пол колено и руками въехав в бутылочные осколки; он вспотел, окровавлен, запыхался, но мучители не унимаются, исполинскими колоссами высятся они над ним, им хорошо, они здоровые, красивые и любят друг друга, они заодно, а Вукович чужак, пришелец, они наслаждаются этой игрой, обнаружив, что сила, преимущество на их стороне, и с изощренным сладострастием мучая слабого, себе подвластного, незащищенного; а Вукович вертится круговой овцой, глаза его безумны, последние клочья, лохмотья самообладания и человеческого достоинства сползли, слезли с него, единственная маньякальная мысль теплится в помраченном мозгу: во что бы то ни стало завладеть джинсами, неважно зачем и неважно как; все взрослые личины свалились, и он, безусый, оголенный, снова впал в детство с его жуткими темными страхами; Вукович не игрок теперь и не жулик, не герой разгульных ночей, не электротехник, Вукович просто МАЛЯВКА, которого обижают большие, мишень для злых дураков, для их идиотских шуток, боксерская груша, козел отпущения, которого можно долбать безнаказанно, вечный Лайчик-попугайчик.

И он вдруг прирастает к полу. Очумелый взгляд его прикован к джинсам, но сам он недвижим.

— В чем дело? — недоверчиво осведомляется Хайдик.

Йолан помахивает джинсами.

— Наигрался? Разонравилось? Какой же ты игрок. Ну, хоть повеселился.

— Всласть, — заверяет Вукович этот очевидный факт.

Йолан кивает удовлетворенно.

— Ладно. Могу и подождать. Ну, — собирается она продолжать игру, — лови портки… да руки… — и запинается, одолеваемая неудержимым смехом.

Хайдик глазеет на нее, и, поскольку смех, как и хандра, тоже заразителен, сам начинает хихикать, просто оттого, что Йолан смеется-заливается, — а над чем, неизвестно; слова не может сказать, смехунчик не дает.

— Портки… — выдавливает она наконец со стоном, — руки ко-ротки…

И шофер тоже поддается приступу судорожного хохота, вдохновленный этим содержательным словосочетанием, оба покатываются и не могут остановиться, и правда ведь, подохнуть, до чего смешно: и на себя если взглянуть, и на Вуковича, как он пялится на них, и все они, и кухня… эта опрокинутая табуретка, поваленные стаканы… осколки на полу… Вукович в штанишках своих… его тощие ножонки…

Вук, держи портки.

Руки ко-ротки!

Вот они, портки.

Вон они, портки!

И Хайдики надрывались от бурного, блаженного, неудержимого конвульсивного гогота, даже в боку закололо. Вукович только переводил помертвелый взгляд с мужа на жену и обратно.

— Лайчик-попугайчик, — произнес он наконец замогильным голосом.

— Лайчик-попугайчик!.. Ой, не могу!.. — задыхалась Йолан.

— Лайчик-попугайчик, — повторил Вукович настойчиво. — Когда в школе его зеленой шляпчонкой бросались…

— Зеленой… бросались… ой, тут вот болит…

— Маменька купила ему! — крикнул Вукович с перекошенным лицом.

— Вук, держи портки, руки ко-ротки! — зычно скандировал шофер; лицо от хохота сделалось у него свекольного цвета.

— Маменька… ой, умру… — еле выговорила Йолан.

— Лай-чик-по-пу-гай-чик! — сделал Вукович отчаянную попытку перекричать этот гвалт.

Наконец буйное веселье улеглось. Все еле дух переводили.

— Лайчик-попугайчик? — икнув укоризненно, переспросил шофер. — Это еще к чему?

— Ему очень его зеленая шляпа нравилась. Охотничья… маленькая такая, детская… гордился очень… В школе этой шляпой бросались, та еще потеха. Не мог никак поймать. И садились потом. На нее. На шляпу.

— Что еще за бодяга?

— Жутко забавная история. Послушайте, оборжетесь. Так будете хохотать, штаны свалятся.

— С тебя уже свалились, — заметила Йолан.

— Это точно. Ja[7]. В общем, Лайош Киш его звали. Одноклассник мой еще в начальной школе — Вукович больше не кричал. Он озяб и с усилием шевелил дрожащими посинелыми губами, посасывая порезанную ладонь и размазывая по лицу кровь. — Худенький такой пацаненок, поменьше меня; в общем, малявка настоящая. И зеленая охотничья шляпенка вдобавок. У взрослых, положим, это все не в счет. Как известно. СТАРШИЙ МАСТЕР КИШ ЛАЙОШ. Вполне нормально. Даже если этот Киш маленького росточка и в зеленой шляпе ходит, верно ведь? ТОКАРЬ ПО МЕТАЛЛУ ЛАЙОШ КИШ. ЧЛЕН СЕЛЬХОЗАРТЕЛИ ЛАЙОШ КИШ. ДОКТОР КИШ ЛАЙОШ, ВРАЧ-СТОМАТОЛОГ. ЛАЙОШ КИШ, АВТОПОЛИРОВЩИК. Ничего особенного. Если Киш этот взрослый. А пока не вырос? Потому что того Киша не благодушные бараны-взрослые окружали, а кровожадные ребятишки. Вот и стал он Лайчик. Даже хуже: Лайчик-попугайчик. Всем классом выли, пищали, верещали ему в уши нараспев пронзительными детскими голосами: ЛАЙЧИК-ПОПУГАЙЧИК! ЛАЙЧИК-ПОПУГАЙЧИК!!! А учительница… Какой с нее спрос? У нее дел хватает. Ребят полон класс, учебный план, инспектор, директор, собственные дети, зарплата маленькая, муж изменяет, мать больна раком, свекор алкоголик, короче говоря, ничего удивительного, до того ли ей, еще эту зеленую шляпу примечать, «попугайчика» различить в общем гаме. Учительница обратила на Лали Киша внимание, когда его сосед по парте Шурек на пол сверзился во время опроса. Опрос — штука довольно гнусная, если еще помните, всем по-маленькому хочется от страха, что вызовут, ну Шурек, бедняжка, и шепни ему попугайчика, чтобы не описаться. А тому уже вот, под завязку, лопнуло терпение. Взял и со скамейки его столкнул. Ну, а Шурек? А что Шурек! На Лали пальцем: «Тетенька учительница, это он!» Пацаны почему кровожадные, они за правду стоят, и сразу весь класс на Лали показывает и в один голос: «Тетенька учительница, это он!» Ну, тетенька учительница и врезала ему, будь здоров, заговорили материнские чувства, тем более родители у него не какие-нибудь важные шишки, чего бояться. Лалины родители — люди маленькие, они не могут себе позволить, чтобы у сыночка двойка по поведению была. Так что и дома Лалинька свое получил, маменька надавала по щекам. А кто Шурека со скамейки столкнул в конце-то концов? Не он разве? Еще и от папеньки вечером по уху схлопотал. Вот так.

— И что было потом с этим Лали Кишем? — спросил Хайдик.

— Повесили, — не моргнув глазом ответил Вукович. — Ja. Жену убил с заранее обдуманным намерением и зверски бессмысленной жестокостью, семнадцать ножевых ран. К петле приговорили. C'est la vie[8].

— За что же он убил?

— На шляпу на его зеленую села. Потерпевшая. Потому что Лали и взрослый зеленую шляпу носил. И очень ревниво относился к ней. Род душевной аллергии. Ну и вообще нервный. От этого попугайчика да оплеух еще в школе совсем нервы сдали.

На кухне было тихо, никто уже не смеялся.

С наморщенным лбом Хайдик погрузился в раздумье, силясь взять в толк этого попугайчика, — томимый неопределенным чувством, будто опять что-то сделал не так. Глянул на Йолан, но та спокойно улыбалась.

— Ну? — обратила она ясный взор на Вуковича. — Нужны тебе штаны?

— Нет, — сухо отказался Вукович.

— Не нужны?

— Нет.

Тогда разрежем.

Йолан принесла большие ножницы, велев мужу держать джинсы. Хайдик повиновался, проворчав, однако, что резать, пожалуй, ни к чему, это уже слишком.

— Опять, значит, сидишь в дураках? — взорвалась Йолан. — Ты мне перестань добрячка разыгрывать! Он с нами подло поступил, шутов из нас гороховых делал. Особенно из тебя. Друг с дружкой хотел стравить, обобрать. И эта еще сказочка назидательная про Лайчика-попугайчика. Ты что же думаешь? За кого он нас принимает, этот?! Держи-ка крепче! Пошире штанины разведи. Вот так.

И Йолан всадила одним концом ножницы туда, где сходятся брюки, в то самое место, где помещалась Вуковичева мошонка, когда они были на нем. И тут, словно ножницы не джинсы, а по живому мясу резали, Вукович взвыл.

С запрокинутой головой и выкаченными глазами, с дергающимися на шее жилами стоял он и выл, как шакал в капкане, как неумолчная сирена. Тело его вытянулось в струнку, лицо посинело, и вой на одной непрерывной ноте вылетал из разинутого рта (непонятно, как ему удавалось дух переводить). Ножницы выпали из рук Йолан, ударясь о плиточный пол, но лязга их даже не было слышно; тщедушное Вуковичево тело испускало звук такой невероятной силы, что у шофера заболело в ушах; охваченный тошнотным ужасом, он зажмурился, а Вукович выл, выл и выл — и вдруг пулей рванулся к двери и выскочил на галерею. Приоткрывший глаза Хайдик рванулся за ним, настиг в два шага (наружи уже светало) и втащил обратно, нельзя же допустить, чтобы ни свет ни заря из квартиры выметнулся полоумный дервиш в нижних штанах, оглашая двор своим шалым воем, такая всегда положительная, безупречная образцовая пара, и вот… что люди о них подумают, привратник г-н Дюракович, отец троих детей, и жильцы: г-н Весели с четвертого этажа, сколько раз он Йолан на работу подвозил, соседка, добродушная тетушка Сирмай, начальник рабочей охраны товарищ Пинтер, вдова Лежак и портной, дядюшка Хирш, а Роби Цикели, шофер автобуса, об эту пору он уже встает, а оркестрант Бруно Лакатош, который еще, наверно, не ложился, и кокетливая Катика Рошта, и ее строгий отец… Хайдик ногой захлопнул дверь, а Йолан закрыла даже вентиляционную решетку. Червем извиваясь в ручищах шофера, Вукович выл и выл, не переставая, с неослабной силой. «Да замолчи ты, бога ради!» — вскричала Йолан, а Хайдик зажал ему ладонью рот, но Вукович его укусил, и он безуспешно продолжал бороться с этой изворачивающейся, оголтело воющей машиной, бормоча, приговаривая умоляюще: «Ну перестань же, Бела, Белушка, отдадим тебе и ключ, и деньги, и джинсы, пошутили только, слышишь, не враги мы тебе, чего ты», — не слыша, однако, себя — так выл Вукович; вой, как три визжащих на бешеных оборотах сверла, ввинчивался в череп Хайдика: в уши и в лоб над переносицей, со слепящей болью прогрызая кость и буровя, взбивая мозг, как сливки; и, почуяв снова запах, тот запах, шофер сам завопил (слесаря поймали однажды крысу в гараже, сетка стальная, не прогрызть, и прижгли стервозу каленым прутом за то, что слопала их шамовку, — вот тогда ощутил он точно такую боль, будто голову сверлят; крыса взвизгнула, запищала, заверещала почти человеческим голосом, настолько человеческим, насколько нечеловеческим выл сейчас Вукович, и запах: паленой шерсти и припеченного мяса). Завопил сам, чувствуя, что сойдет с ума, если не прекратится этот вой, заорал истошно: «Хватит, мать твою растуды!!!» — и кулак его, а он, мы знаем, тяжек был и тверд, как чугунное ядро, уже не остановился в воздухе, — и тишина снизошла на кухню, мягкая, мирная и благостная; ласковая тишина.

Вукович, разметав конечности, распростерся на полу.

Загрузка...