Красоты хотелось так, так, прямо до скрежета зубовного… Быть может, поэтому я с таким нетерпением ожидала возвращения из Испании Нежмие. Нежмие отправилась три месяца тому назад на «ягоду» (страшная жара, бескрайние плантации земляники, палящее солнце и работящие, безмолвные в своем упорном, хорошо оплачиваемом труде, женщины, собирающие «ягоду» – болгарки, румынки, марокканки, «полякини»), изредка посылала мне, единственной «русскине» в Страхилице, сигнал со своего мобильного, что означало: я здесь, Ната, не забывай меня… И я не забывала, на последние деньги звонила ей, спрашивала, как дела, рассказывала ей о ее детях, оставшихся с ее мужем и свекровью, что они живы-здоровы, что Бейсим, сынишка шести лет, растолстел из-за непомерного поедания брынзы и вафлей, а Ниляй, ее дочка – тоненькая тринадцатилетняя копия черноволосой матери, научилась красить губы и ресницы…
Красота в моем понятии, истосковавшейся по цивилизации и всему тому, что прежде составляло мою прошлую жизнь, заключалась на тот момент в большой испанской расписной тарелке в полстены, которую я заказала подруге. «На худой конец, – говорила я, провожая Нежмие на автобусной станции и с трудом сдерживая слезы, – привези мне кружевной веер, парочку кастаньет, мантилью, куклу в платье „с горохами“, туфли для фламенко, не откажусь я и от майки с изображением черного быка или ветряной мельницы, не говоря уже об изящном кинжале из толедской стали…»
Турчанка-Нежмие, слабо понимавшая, что говорит ей на малопонятном языке русскиня-Ната, кивала головой, глотая слезы, и оглядывалась по сторонам в ожидании софийского автобуса. Это было начало апреля, солнце припекало, но воздух был еще прохладен, свеж. Мы обе понимали, что в Испании ее ждет теплая, солнечная весна и тонны земляники. А еще – тяжелая работа, работа…
Ее не было целых три месяца, жизнь шла своим чередом, я продолжала жить в крохотной деревне на северо-востоке Болгарии, здороваясь по утрам со своими курами и козами, а вечером пытаясь за просмотром русских сериалов забыть о своих страхах и кошмарах… (А вся Европа в это время лакомилась огромными, с детский кулак, клубничинами, собранными такими же сильными и ответственными женщинами, как Нежмие…) В июле Нежмие вернулась. С подарком для меня – белой фарфоровой салатницей за один евро. Загоревшая, какая-то обновленная, со сверкающими глазами, и сказала с извиняющейся улыбкой, что с тарелкой в полстены для меня не получилось. «Знаешь, Ната, я могла бы поехать на следующей неделе снова, туда же… Но там – змеи… много змей. Одну женщину укусила змея, кажется, она из Румынии, так вот: у родственников не нашлось две тысячи евро, чтобы доставить тело домой, ее похоронили, я думаю, в общей могиле, там, в Испании…» Она говорила на смеси турецкого и болгарского языков, но очень надеялась, что это сносный русский. Главное, что мы понимали друг друга.
Ближе к осени снова с той же самой автобусной станции я снова отправляла ее, великую труженицу, в Испанию – уже на «грозде» (виноград). Возвращалась она в конце октября и вот теперь, уже по дороге в Страхилицу, позвонила мне и закричала в трубку: «Ната, я везу тебе голяму чинию… (большую тарелку) … и покрывку за маса-то…»
Я ждала ее в темный от синих ледяных туч и тоскливого дождя вечер, сидя в маленькой кухне у окна, всматриваясь в сине-зеленый размытый водой пейзаж и утопая в глухом, непробиваемом одиночестве. Я знала, что Нежмие, спустившись на желточном мини-такси в низину нашей деревни, первым делом поедет домой, быть может, по дороге бросит немного грустный взгляд в сторону моего маленького, «музейного» дома, потом ее поглотит семья, улыбки и восторг детей, подарки, разочарования, усталость…
Так оно и случилось. Я прождала ее весь вечер, разленилась, устала смотреть в окно… Когда промелькнуло желтое пятно такси, сердце мое сначала учащенно забилось, но потом вновь вернулось в свой прежний, усталый ритм… Выходить из дома в дождь не хотелось. Но я заставила себя это сделать. Накинула толстый резиновый плащ, оставшийся в этом доме от прежнего хозяина – пастуха, вышла, закрыла курятник, подоила коз, вернулась, вскипятила молоко и снова села возле окна. Желтый электрический свет делал этот убогое жилье, куда меня загнала судьба, более-менее сносным. В печке потрескивали дрова. Это был приятный, теплый звук. От печки исходил жар. Такого жара не бывает в городских квартирах там, в России…
И вдруг стук в дверь. Я уже и не надеялась увидеть кого-то в тот день. Мысленно я уже готовилась ко сну…
– Нежмие! – Я вскочила и бросилась открывать дверь.
Однако, это была вовсе и не Нежмие, а Айше – почтальонша из соседнего села Черна (в Страхилице почты никогда не было), доставлявшая нам раз в неделю почту. Ее привозил в Страхилицу муж, кмет* (кмет* – вроде мэра деревни) Черна на стареньком «фольксвагене», в любую погоду, кроме обложного снегопада… Поскольку Страхилица – деревня (тридцать домов и разрушенная до основания мечеть), в которой живут одни турки (так сложилось исторически), поэтому в стопке болгарских газет и журналов непременно было несколько журналов или брошюр на турецком языке, некоторые из них обязательно религиозного содержания, плюс письма, повестки в суд (к сожалению, они доставлялись нашим жителям с большим опозданием, а потому почти всегда суды в областном городе Шумен, расположенном в 27 км от села, проходили в отсутствии жителей Страхилицы – непосредственных истцов или ответчиков), пачку объемных желтых конвертов «Риджерс Дайджест»…
– Привет, Айше, – протянула я несколько разочарованно (ведь я ждала Нежмие!), хотя искренне была рада увидеть это приятную розовощекую и голубоглазую женщину. Она разговаривала со мной на ломаном русском, но это у нее получалось так мило, что всегда вызывало у меня улыбку. Ей тоже нравилось говорить со мной на русском, и она каждый раз, когда предоставлялась такая возможность, принималась петь «Калинку» или «Там в дали, за рекой…»…
– Заходи, Айше…
– Няма время…
Она сунула мне пакет с почтой, улыбнулась, стряхнула с капюшона черной теплой курточки дождевые капли и хотела было выйти, как вдруг лицо ее просияло:
– Ната, там письмо для тебя…
Как это письмо? Этого не может быть. Это совершенно исключено. Разве что письмо с надписью: «единственной „русскине“ с. Страхилицы». Без имени адресата, конечно. В это еще можно поверить. Но таких писем не может быть в принципе. К тому же, нет никого на всем белом свете, кто бы знал мой настоящий адрес. Я все для этого сделала, я постаралась. Чтобы избежать стыда и проклятия…
Я смотрела на Айше растерянно. Она что-то напутала, эта голубоглазая красивая Айше.
Однако, в пачке банковских писем… Ох уж эти банковские письма! Время от времени на деревню обрушивается шквал красивый фирменных конвертов – это банковские уведомления гражданам-клиентам банка о том, сколько у них денег на счету. Словно они, нищие болгарские турки, не знают, сколько левов на их счетах! Однако, каждый из них (удивительное дело!) получает эти конверты с важным видом, словно они на самом деле могут быть интересны банку своими мизерными счетами…
…Однако, в пачке банковских писем затесался красивый длинный голубой конверт с красивейшими марками. В окне конверта, за прозрачностью пленки я прочитала невозможное:
«NataliyaVyugina
Strahilitsa
Shumen
Bulgariya».
Наталия Вюгина – это я. Второй такой нет, я думаю, во всей Болгарии. И название деревни невозможно спутать ни с какой другой. Определенно, это письмо адресовано мне.
– Из Алмания, – подсказывает мне, заглядывая через плечо, Айше.
Алмания – это по-ихнему Германия. Час от часу не легче. Я понимаю еще, если бы это письмо пришло мне из Москвы, где когда-то был мой дом, и где у меня была семья, где меня все любили, как это ни странно… Но так было до тех пор, пока я не совершила то, что совершила… Теперь семья, может, и есть, мои родители, вероятно, живы, но видеть меня уж точно не хотят…
– Спасибо, Айше.
Вскрывать конверт в ее присутствии мне не хотелось. Она это поняла и ушла. Я проводила ее до самой калитки. Мой пес Тайсон облаял ее с головы до ног, купаясь в дожде, грязи и мокрой пожухлой траве…
– Тайсон! Это же Айше! – Крикнула я ему, со стыдом вспоминая, что забыла дать ему его вечернюю пайку – молоко с хлебом. Он растолстел, этот Тайсон (милая смесь спаниеля и дворняги), и даже прилипшая к телу мокрая шерсть не сделала его ходячим скелетом, как всех местных собак… Видно было, что он завидный толстяк («Ната, ты так кормишь своего Тайсона, как мы не едим…»
Айше помахала мне рукой, села в машину и уехала.
Тайсон, отлаяв положенное, смотрел на меня выжидательно-весело, мол, видишь, Вьюгина, я заработал свой ужин, не пускал Айше…
– Я люблю тебя, Тайсон, – я погладила высунутую из будки мокрую морду собаки и сказала: – Я сейчас…
Конверт, красивый, голубой, лежал на столе, пока я готовила ужин для Тайсона: парное козье молоко, хлеб… Смешав все это в миске я отнесла Тайсону, вернулась и села, не в силах оторвать взгляда от конверта. Это было послание из Munchen— Мюнхена. Вот так. Больше того, я разглядела даже адресата: Sofi Bechner, Софи Бехер.
Кто такая? Почему не знаю? Главное, это женщина. В последние два-три года я не доверяю мужчинам. Я боюсь мужчин. Я ненавижу мужчин. И у меня на это, как говорится в дурацкой песенке, тысяча причин. Вернее, одна: смертельный страх. Мужчина по имени Тони, вернее, мальчишка по имени Тони, виновен в том, что я теперь здесь… Не в Москве в комфортной квартире на Цветном бульваре рядом с любящими меня родителями, а в глухой болгарской деревне, где единственными близкими мне существами являются собака Тайсон, козы, да несколько кур-несушек… И у меня часто нет денег на самое необходимое. Я давно уже покупаю себе вещи «вторая рука» и ем то, на что удается обменять молоко, яйца, да то, что вырастает на моем большом, запущенном (мой первый крестьянский опыт был не совсем удачным) огороде. Сто левов (пятьдесят евро) мне платит женщина по имени Нуртен – жена самого зажиточного крестьянина Страхилицы – Эмина. Я помогаю ей по хозяйству. Иногда она дает мне мясо, мед, брынзу. Однажды связала и подарила теплые цветные терлицы* (терли-цы (-чки) – вязаные, с национальными узорами, короткие носки, тапочки).
Я живу в Страхилице почти около двух лет. Стала привыкать к туркам и их образу жизни. Каких имен я не услышала – некоторые невозможно запомнить, они ни с чем не ассоциируются…
И вдруг – Софи Бехер. Кто такая? Почему не знаю?
Но то, что эта женщина не имеет никакого отношения к моей Варненской истории – это точно. В той семье, в которой я оказалась, промышляют белыми русскими женщинами. Русскими. Такими, как я.
Я взяла в руки конверт. Поднесла и вдохнула запах. Он пах дождем, этот волшебный немецкий конверт. Что в нем? Очередное приглашение в новую жизнь, где эту самую жизнь у меня снова попытаются отнять? Если в Варне у меня собирались сначала выдернуть золотые коронки (которых у меня, к счастью, не оказалось), потом удалить внутренние органы, а чехол моей неудавшейся жизни – мое пустое, ничего не стоящее в смысле трансплантации тело, выбросить на помойку, на съедение диким собакам, то что предлагается мне на этот раз, да еще в далеком и неизвестном мне Munchen?
Я не успела вскрыть конверт, потому что услышала за окно радостный вопль:
– Ната!
Это была Нежмие. Я распахнула дверь, впустила ее, мокрую, с горящими глазами в теплую кухню, мы обнялись. Вернее, обнимала только я, потому что ее руки были заняты, они обнимали нечто плоское, круглое – тарелку в полстены?!!!
Она осторожно положила это «плоское, круглое», завернутое в несколько слоев испанской газеты на стол и счастливо вздохнула.
– Вот.
Это была красивейшая из всех настенных тарелок, которые мне только пришлось увидеть (турецкие, в Стамбуле, расписанные всеми оттенками голубого, синего и оранжевого не в счет, как и португальские, расписанные гигантскими земляничинами и лимонами): белая с перламутром, терракотово-красными цветами и бежевыми диковинными растеняими плюс темно-синие, для контраста, вкрапления… Словно художник рисовал свой сон свою душевную цветовую гамму… В моей убогой кухне поселилась часть Андалусии: Нежмие высыпала на стол гость крупных океанских ракушек, выложила две белые, украшенные рисунком, состоящим сплошь из незрелых олив, скатерти… А если, подумалось мне, вспомнить о пахнущем дождем голубом конверте из Munchen, тогда и вовсе жить можно… Пусть без Москвы, без моей уютной комнаты в родительской квартире на Цветном бульваре, без всего того милого сердцу и глупого, что и составляло, по сути, мою молодую, отчаянную жизнь…
Я предложила Нежмие кофе, она отказалась, сказала, что дома ее ждут, что ей еще надо мыть детей, укладывать их спать… Я видела, как была она счастлива своей встречей с семьей, как знала и то, насколько хрупка эта ее семейная жизнь…
– Смотри, – тоненькая, на вид весившая килограммов пятьдесят, сильно загорелая и жилистая Нежмие (выкрашенные хной темно-медные кудрявые волосы заколоты на затылке), в джинсах и синей куртке похлопала себя по плоскому животу:
– Шишка…
Значит, большой живот, растолстела… Я смеялась. А она быстро, проглатывая слова, говорила о том, что ради экономии она покупала в огромных супермаркетах Божужоса только дешевые печенья, упаковки кексов-магдаленок (двадцать штук 1, 30 евро), только ими и питалась, растолстела вот…
Я даже не успела показать ей конверт (а она и не заметила), как она ушла. Упорхнула, в дождь, в темень… Она храбрая, эта Нежмие, ничего не боится: ни темноты, ни тирана-мужа, распускающего руки, ни холода, ни тяжелой или грязной работы, ни новых стран, пугающих других людей своей неизвестностью, незнанием языков, отсутствием знакомых… Она как птица, готовая выпорхнуть в любую сторону, подняться до небес и смело лететь навстречу неизвестности – только бы подальше от нищеты, от унижений…
Я взяла в руки сложенную в несколько раз тяжелую белую, в зеленых оливах, скатерть и прижала к груди – попыталась представить себя живущей в Испании, в большом белом доме – с мужем, детьми… Картинка как-то не вырисовывалась. Но в Испанию хотелось. Быть может потому, что Нежмие мне и в прошлый раз много о ней рассказывала, радуясь тому, что есть кому рассказать о том, что ей было близко и что она так любила. Она жила воспоминаниями о красивой и солнечной Испании от поездки до поездки – от кампуса до кампуса* (кампус* – лагерь для наемных рабочих).
Я взяла нож и распечатала конверт.