«Нацизм — это моральное учение, призывающее совлечь с себя прогнившую плоть ветхого человека, чтобы облечься в новую».
«Ленин, Гитлер, Сталин и их меньшие последователи по всему миру — скорее своими действиями, чем принципами — продемонстрировали ту истину, ужасную для одних, утешительную для других, что люди куда пластичнее, чем думали, и при наличии достаточной воли, фанатизма и решительности (а главное — благоприятного стечения обстоятельств) можно изменить почти все».
«The only thing necessary for the triumph of evil is for good men to do nothing».
«Я вам скажу, в чем корень мирового зла: в людях! Вы что же, уничтожите их? До тех пор, пока мы не изменим свой образ мышления — у нас нет шансов. Покажите мне хоть одну удавшуюся революцию. Кто обгадил коммунизм, христианство, буддизм и так далее?
Паршивые людишки — и никто иной!»
Национал-социализм является, по существу, регрессивным морализмом (как ни дико это звучит), то есть, иными словами, нацисты хотели сделать моральным то, что таковым ранее не считалось, и это им удалось на некоторое время за счет искажения самого этого понятия. Впервые на моральную неполноценность фашизма и нацизма указал в 1943 г. Бенедетто Кроче, который считал, что фашизм не был осознанной целью каких-либо общественных классов Италии, но лишь следствием морального одичания, депрессивного состояния гражданских чувств и опьянения войной{306}. При этом Кроче писал, что итальянский фашизм был наиболее безобидной разновидностью фашизма по причинам, связанным с особенностями национального менталитета, политической культуры, склонности итальянцев к театральности, внешним эффектам, отсутствия действительной готовности к жертвам, к борьбе и напряжению. Современные исследователи поддерживают эту точку зрения на итальянский фашизм, который не носил столь террористический характер, как нацизм или большевизм{307}. На самом деле, в каждом случае нужно обязательно учитывать национальную политическую культуру, но нельзя прямо экстраполировать политическую культуру на политическую действительность, поскольку условия тоталитарных систем предоставляли невиданные ранее возможности для манипуляций обществом, его морально-этическими ценностями и общественным мнением. В Германии наиболее авторитетным сторонником подобной интерпретации был Фридрих Майнеке с его фундаментальной монографией «Немецкая катастрофа»{308}, в которой он изображал нацизм как «несчастный случай» в истории немецкого общества, непредсказуемое и непредвиденное отклонение от эволюционной и преемственной линии развития немецкого общества. Впрочем, еще раньше — на рубеже веков — Якоб Буркхардт также предвидел век «чудовищных упрощенцев»{309}, истоки которого он видел в Просвещении. Именно «упрощение» действительности и сделало нацизм морально неполноценным, как определил Кроче. При этом современная моральная позиция при рассмотрении феномена нацизма предполагает его резкое осуждение как «светской» религии, искажающей в собственных политических интересах прежние моральные нормы. Однако этого осуждения недостаточно для проникновения в историческую действительность тоталитарного режима, нужно еще отчетливо представлять себе, что имело место и обратное воздействие людей на эту действительность, что подспудно ее видоизменяло, делало ее более приемлемой, создавало лучшие условия, более «удобные» условия для конформизма. С другой стороны, нацисты, придя к власти, всячески стремились угодить немцам, создать им более благоприятные социальные условия. Более 200 лет назад в дебатах о будущей американской конституции Александр Гамильтон утверждал, что любое правительство, даже самое деспотическое, зависит от общественного мнения (public opinion). История Третьего Рейха в полной мере подтверждает правоту этого высказывания.
В этом отношении весьма интересными объектами анализа диалектики развития тоталитарного общества являются обыденная жизнь, условия для формирования конформизма или неприятия происходящего в обществе, старые идеологемы, которые использовав нацисты в формировании нацистской общности. В процессе такого анализа нужно учитывать и иррациональную сторону человеческой натуры: диктатура Гитлера показалась многим людям воплощением порядка и справедливости. Нацизм достиг влияния не только благодаря экономической программе, но благодаря апеллированию к смутным желаниям и устремлениям, которые не приняли ясные очертания, но были довольно сильными и устойчивыми, поэтому нацизм — это прежде всего концепция активизма и иррационализма. Эти подчас трудноопределимые и неоднозначные факторы становления нацистской тоталитарной общности и являются предметами анализа в данной главе.
После поездки в нацистскую Германию у англичанина спрашивают: «Что вам больше всего не понравилось в этой стране?»
— Понимаете, если у меня дома в Британии звонят в дверь в 5 часов утра, я точно знаю, что это молочник…
(Берлинский анекдот нацистских времен)
«Развитие истории в XX в. показало, что потеря чувства протеста не является особенностью немцев».
«Es gibt kein richtiges Leben im falschen».
Несмотря на опасность утраты перспективы, опасность аморфности и расплывчатости исследований на тему истории повседневности, последнюю признают в целом даже серьезные немецкие исследователи, которые вынуждены принимать во внимание следующие аргументы: во-первых, политическая история «государственных мужей у кормила власти» должна быть дополнена описанием опыта населения, его поведения и образа жизни; во-вторых, перспектива обыденности особенно ярко открывается в тематически узких исследованиях, посвященных отдельным регионам, субъективным свидетельствам отдельных групп населения — подобные исследования привлекательны и тем, что с их помощью читатель открывает историческое измерение собственной жизни; в-третьих, нужны аналитические смысловые центры, на которые нацелено исследование, поскольку значение опыта повседневности проявляется лишь в том случае, если удается установить взаимосвязь между микро- и макроизмерениями истории{311}. При изображении повседневности необходимо иметь ясную теоретическую перспективу, утрата которой довольно часто встречается в специальных работах на эту тему. Большую проблему составляет, к примеру, оценка одновременности репрессий, с одной стороны, и нормальной, естественной, обыденной (к примеру, школьной) жизни, обычных молодежных и детских проблем; одновременность террора и общественного согласия.
Уже первые общие работы по состоянию общественного мнения в Третьем Рейхе показали, что, несмотря на массированную пропаганду, какого-либо единого, унифицированного общественного мнения в тогдашней Германии не было. Различия в оценках, мнениях и поведении отдельных слоев немецкого населения были обусловлены многими факторами, включая региональный, религиозный, сословный, профессиональный, возрастной. Вместе с тем можно выделить самые общие тенденции, которые были результатом общего исторического прошлого и воздействия культурной среды, которая остается актуальной, невзирая на различия поколений.
В социальной истории справедливо уравнивают «маленького» человека и повседневность, находящуюся в тени видимых и значительных политических перемен, повседневность — это то, что повторяется каждый день, ее масса доминирует в человеческом опыте, но именно потому, что повседневность — это постоянное повторение, она не оставляет видимых следов в истории, ускользает от нашего внимания или внимания современников, поэтому повседневность интересна и важна для социальной истории.
Самыми интересными, самыми объективными источниками по истории общественного мнения в Третьем Рейхе являются документы самого нацистского аппарата террора, который и содержали для обеспечения политической унификации нации. Прежде всего, интерес вызывают обычные рутинные полицейские сводки о состоянии общественных настроений, а также «Вести из Рейха», составляемые СД — на них во многом опирался автор. Содержание этих доносов или сводок не сенсационно, но весьма примечательно. Из полицейских доносов, например, становится ясно, что население района Ахена было гораздо лучше информировано о событиях, связанных с «путчем Рема», чем иные нацистские руководители (как они писали в послевоенных мемуарах о степени собственной информированности){312}. Также из полицейских доносов из Ахена следовало, что большинство населения хотя и одобрило введение войск в Рейнскую демилитаризованную зону, но при этом все надежды были связаны не с режимом как таковым, а более с рейхсвером; люди надеялись, что именно армия наведет в Германии порядок{313}. По мнению полицейских чиновников, население весьма остро реагировало на нападки на религию, многие люди даже были готовы бороться за веру и страдать за нее{314}.
Обыденная жизнь раскрывает порой совершенно неожиданные ракурсы социальной истории, к примеру, то, что большинство немцев, переживших нацизм, расценивали 30-е гг. (по сравнению с 20-ми гг.) как годы «нормальной жизни», то есть устойчивого быта, постоянной работы, уверенности в завтрашнем дне. Нельзя забывать, что у большинства немцев сохранились воспоминания о голоде 1916–1919 гг. Один нейтральный наблюдатель в 1939 г. отмечал, что «среди представителей всех слоев населения разговоры касаются главным образом продовольственной проблемы, а не политики»{315}. Между тем, в этом нет ничего удивительного, ибо повседневная жизнь в значительной степени определялась страхом повторения этого голода. В громадной степени причина лояльности немцев к режиму заключалась в быстрой ликвидации страшного социального бича — безработицы (уже в 1937 г. потребность в квалифицированных рабочих не удовлетворялась).
С другой стороны, следует указать, что многие из 4,8 млн. безработных, которые в 1933 г. неожиданно получили «работу и хлеб», вскоре почувствовали себя обманутыми: дело в том, что часто зарплата была не выше пособия по безработице. К примеру, промышленный рабочий получал в 1932 г. 81,6 пфеннига в час, в 1938 г. — 78,8, а за фунт масла в 1932 г. нужно было заплатить 278,3 пфеннига, а в 1937 г. — 312,4, килограмм сахара стоил в 1932 г. 74,6 пфеннига, а в 1937 г. — 76,7. Фунт телятины в 1932 г. стоил 160,4, а в 1937 г. — 209,4 пфеннига{316}. Между декабрем 1935 г. и июнем 1939 г. средняя почасовая оплата в промышленности выросла на 10,9%, что означало, что среднестатистический рабочий в 1939 г. получал по сравнению с 1936 г. на 5,80 рейхсмарок больше, а работница — на 2,50{317}. Поэтому казалось, что жизнь становится лучше. Масштабы социального напряжения вследствие безработицы были весьма велики: безработица доводила иных немцев до крайности, они готовы были на все вплоть до насилия; есть свидетельства, что в начале 30-х гг. многие состоятельные люди всерьез опасались за свое состояние и жизнь, они боялись лишний раз появиться на улице; некий обитатель виллы в Мангейме жаловался, что ему каждый день звонят по телефону и требуют денег, что «толпы на улицах настроены просто зверски»{318}. В войну внутренняя логика социального развития также удерживала большинство немцев на стороне режима: «постепенно в повседневности нацисты перетянули народ на свою сторону — сначала ликвидацией ненавистной безработицы, затем блестящими военными победами первых военных лет и, наконец, страхом перед русскими, вернее, перед «большевистскими недочеловеками»{319}.
Снижение безработицы было весьма важным фактором роста популярности режима, пропаганда всячески старалась усилить этот эффект. Нацистская газета ФБ сообщала 25 сентября 1933 г., что за август число безработных сократилось на 10 741 человека. При этом нацисты строили свои акции по ликвидации безработицы таким образом, чтобы простой человек с улицы не сразу мог догадаться, кому он должен быть благодарен за работу — партии, государству или обществу Всевозможные многочисленные кампании сбора пожертвований и прочие благотворительные акции (некоторые из них существовали и до нацистов) получили при новой власти статус государственных программ и были ловко превращены нацистами в инструмент узурпации государственной власти различными партийными инстанциями и учреждениями; общество при этом постепенно превращалось в контролируемую составную часть нацистского движения. Эти кампании были результативны, поскольку проводились чрезвычайно энергично и с невероятным размахом.
ГЮ, ЮФ, БДМ, СА, СС, НСФ и прочие нацистские организации посылали своих представителей по домам — для того чтобы, к примеру, обменивать на пожертвования безработным искусственные эдельвейсы (якобы любимый цветок Гитлера), подсолнухи, брошки из янтаря, сувенирные коробочки с землей Мемеля или Саара. Немцы, которые появлялись на улице в день какой-либо кампании сбора пожертвований без значка, отмечающего его участие хотя бы в одной благотворительной акции, могли стать жертвой принуждения к пожертвованию определенной суммы на благие цели помощи страждущим. На улице в такие дни иногда устанавливали специальные деревянные щиты, в которые за соответствующую плату прохожие могли забивать гвозди с разноцветными шляпками; когда забивали последний гвоздь — получался какой-либо партийный символ. Отказаться от предложения забить такой гвоздь и продемонстрировать таким образом свою нелояльность было неосмотрительно, а подчас и стыдно, ибо сбор средств шел под лозунгами «Никто не должен голодать», «Никто не должен мерзнуть». Пожертвовавшим деньги немцам выдавали специальные значки или удостоверения, их заносили в специальные списки. Так как партийные функционеры в отдельных жилых ячейках и блоках знали всех жильцов, то тех, кто ничего не жертвовал, заносили в специальные «черные списки». Фирмы получали специальные анкеты, в которых следовало указывать, кто из сотрудников пожертвовал, а кто — нет. Нередко руководство фирм должно было вычитывать из окладов и зарплаты своих сотрудников определенные суммы для пожертвований. Владельцам малых предприятий, служащим и крестьянам могли грозить неприятности, если их имена постоянно отсутствовали в списках жертвователей. Только рабочие, которым нечего было терять, могли отказаться жертвовать. Чтобы показать масштабы деятельности ВХВ (организация «Зимняя помощь»), можно привести следующий пример: в Великобритании в начале войны начался сбор пожертвований английскому Красному Кресту. Через пять месяцев был собран 1 млн. фунтов стерлингов (10 млн. рейхсмарок). В Германии в один из декабрьских дней 1938 г. ВХВ за несколько часов собрала 15,8 млн. рейхсмарок{320}.
Картина национал-социалистической Германии становится тем бледнее и безличнее, чем меньше описаний конкретного личного опыта и переживаний она содержит. Многое доказывает сосуществование претензий нацистов на политическую мобилизацию населения и стремления иных немцев замкнуться в частную жизнь. Кроме того, история обыденности Третьего Рейха опровергает широко распространенное убеждение в том, что нацизм утвердил свое господство исключительно с помощью репрессивных органов — на самом деле нацисты активно использовали многие рычаги социальной политики, которая в таких масштабах распространилась в остальной Европе только в 50–70-е гг. Большинство немцев были тесно привязаны к нацизму материальным интересом — доходы по сравнению с временами Веймарской республики выросли, социальная стабильность укрепилась. Оживление экономики, общественные работы, строительство автобанов, расходы на военную- промышленность имели следствием подъем конъюнктуры и резкое падение безработицы, на что положительно повлияло и введение всеобщей воинской обязанности. При этом доллар обесценивался, так как президент США Франклин Рузвельт отменил золотой стандарт, и таким образом Германия одним махом освободилась от значительной части своей внешней задолженности. Провозглашенное Брюнингом (после банковского краха) сокращение окладов и пенсий при нацистах было отменено; уже никто не вспоминал, что некогда гитлеровцы провозгласили лозунг: «Когда наступит Третий Рейх, то никто не будет получать больше 12 тыс. марок в месяц».
«Фундамент, на котором Гитлер построил свою власть, был наш глубоко спрятанный страх перед любым беспорядком».
После прихода Гитлера к власти хозяйственные дела у простых немцев хоть и медленно, но шли на поправку; так, в 1934 г. (по калькуляции референта по экономическим вопросам имперской канцелярии) расходы семьи из 5 человек с недельным заработком в 25 рейхсмарок составляли: налоги — 11%, питание — 54%, квартплата, отопление, электричество — 30%, одежда — 2%. В остатке было 73 пфеннига, при этом расходы на транспорт, образование, отдых или проценты по кредитам вовсе не предусматривались. Питание было очень скромным: в неделю на 5 человек — полкилограмма жиров, 0,7 кг мяса, а сыр, яйца, овощи и фрукты не предусматривались. К тому же, как семья в 5 человек одевалась на 2 рейхсмарки в месяц, референт также не пояснял. Через два года, однако, общая картина несколько улучшилась — зарплата выросла до 32 рейхсмарок. При этом нужно учитывать, что региональные отличия в Германии имели существенный характер: так, в Гамбурге в 1935 г. зарплата была в два раза выше, чем в Познани (Восточная Пруссия), у силезских горняков — на 20% ниже, чем в Руре{321}. Оплата труда интеллигенции (в отличие от Советской России) была довольно высокой по сравнению с рабочими: зарплата доцента составляла 800 рейхсмарок в месяц (при зарплате рабочего около 130–140 рейхсмарок), а пенсия доцента — около 400 рейхсмарок (в зависимости от выслуги){322}.
Простых людей, однако, радовало то, что после долгих лет беспросветной нужды и безработицы имели место хоть и небольшие, но улучшения. Даже когда в 1936 г. в связи с неурожаем начались ограничения и были введены карточки по жирам, большинство немцев отнеслось к этому философски. Партийные же боссы, со своей стороны, стремились предотвратить нежелательные реакции населения. Заместитель Гитлера по партии Рудольф Гесс произнес по поводу продовольственных ограничений проникновенную речь, которая была опубликована на первой странице партийной газеты ФБ 13 октября 1936 г. Гесс отдавал должное усилиям крестьян: «Мы добились того, что немецкий народ на 100% снабжает себя хлебом и мукой, картофелем, сахаром и молоком. Отстают по этому показателю овощи и мясо, яйца и сыр, а с жирами мы очень зависим от импорта. Отсюда — и сложности в снабжении. Но нас это не должно расстраивать, ибо гораздо важнее импортировать необходимое для промышленности сырье, чем жир, ведь промышленность — это работа для миллионов, это вооружение. Мы готовы и в будущем, если надо, есть меньше жира и свиного мяса, меньше на пару яиц, так как мы знаем, что это жертвы на алтарь свободы нашей страны. Мы знаем, что валюта, которую мы экономим, идет на вооружение страны. Лозунг “Пушки вместо масла” актуален до сих пор. Мы заботимся о том, чтобы желание напасть на нас было как можно меньше. Ныне в Германии живут 6,5 млн. человек, которые при Гитлере получили работу, а немец стал расходовать в среднем на 85 марок в месяц больше, чем до 1933 г.»{323}. В самом деле, потребление мяса на душу населения в Германии было на четверть ниже, чем в Великобритании: между 1927 г. и 1937 г. в рабочих семьях Германии увеличилось потребление ржаного хлеба на 20%, а потребление мяса за тот же промежуток времени снизилось на 18%, жиров — на 37%, белого хлеба — на 44%{324}.
Для верхушки Третьего Рейха существовало иное измерение благосостояния: если в Веймарской республике существовал закон, запрещавший совмещение (Doppelverdienen) административных постов и предпринимательство, то в нацистские времена это стало обычным делом; многие акционерные общества и банки предпринимали усилия, чтобы заполучить в свои правления нацистских бонз{325}.
Режим предпринимал всё возможное для консолидации немцев разного имущественного положения: так, с осени 1933 г. все немцы каждое воскресенье трех зимних месяцев вместо обычного обеда из нескольких блюд получали обед из одного блюда («Eintopfgericht»), за который должны были платить ту же, что и за обычный обед, цену. Акция имела добровольный характер, а средства переводились на нужды социальной благотворительности. В этой церемонии принимал участие сам Гитлер, ведущие политики, спортсмены и актеры. Когда согласно требованию партии все германские семьи перешли по воскресеньям на похлебку, даже у Гитлера в обед стали ставить на стол одну только супницу, одновременно на стол клали список, в который можно было внести сумму своего пожертвования{326}.
Для достижения искомой социальной унификации и создания ощущения единства нации годились все средства, а не только обеды из одного блюда. Так, по мысли нацистских идеологов, если политическая и духовная свобода были ущемлены или ограничены, то природа и техника должны были компенсировать эту потерю. Символами повседневности постепенно стали множество новых предметов потребления: телефон, современная мебель из стальных труб, 8-мм фотопленка, холодильники, электропечи, фены, обтекаемой формы автомобили, аэродинамические формы паровозных локомотивов и самолетов. Немцам льстили перспективы расширения потребления — радио, телевидение (массовое производство телевизоров началось в Германии при нацистах), перспективы приобретения собственного жилья и автомобили. На автомобильной выставке 1933 г. Гитлер указывал на большое значение автомобиля и автобанов для будущего Германии. Эти слова вскоре были подкреплены отменой налога на автомобиль — все препятствия для моторизации страны были сняты. Хотя обещание личного автомобиля каждому осталось обещанием, и в конце войны сотни тысяч немцев имели только облигации КДФ (после войны «Фольксваген» принимал эти облигации и учитывал их при приобретении автомобиля), а не сам автомобиль, но магическая картина «народа на колесах» долгое время казалась большинству немцев реальностью. Руководитель строительства автобанов инженер Фриц Тодт говорил: «В автомобиле и маленький человек, склонности и возможности которого не располагают к дерзновенным мечтаниям, может ощутить тягу к маленьким открытиям»{327}.
Вследствие активной политики нацистов по преодолению социальных проблем или, по крайней мере, подчеркнутого внимания к ним, к лету 1935 г. признаки какой-либо существенной народной оппозиции Гитлеру отсутствовали. Открытое неповиновение фюрера державам Версальского договора в марте 1935 г. (он отказался признать статьи о вооружениях и приступил к программе милитаризации) и его июльский (1935 г.) успех при заключении военно-морского пакта с Британией привели немецкий народ в состояние патриотической эйфории.
Огромную роль во всесторонней унификации жизни в нацистской Германии сыграл обывательский конформизм; нельзя забывать, что немцы той эпохи не были нацией демократов и республиканцев, в подавляющем большинстве как неоспоримую ценность они воспринимали авторитарное государство: после 1933 г. последовало повальное вступление в партию и примыкающие к ней организации — помимо прочего, это было еще и желательным условием для получения работы, возможности учебы, для победы над конкурентами. К примеру, нацистская корпоративная организация «Союз доцентов» состояла преимущественно из приват-доцентов, которые получали штатные места за свой идеологический пыл: началась настоящая эра доносительства. Современники единодушно указывали, что тот, кто не был очевидцем происшедшего, не может представить себе масштабы бесхарактерности, сопровождавшей нацистскую унификацию общества; в этот момент как раз и настало «время неполноценных» (а не в период Веймарской республики, как считали ее правые критики в 20-е гг.). Подобная вакханалия доносительства имела место и в Советском Союзе в 30-е гг. При склонности немцев к аккуратности и педантичности и их стремлении по возможности доводить все до логического конца, для «нежелательных» элементов в обществе складывались невыносимые условия. В Третьем Рейхе не было законодательно оформленной обязанности политического доносительства, впрочем, Гейдрих в 1939 г. пытался ввести закон об обязательном доносительстве, но этому воспрепятствовали партийные инстанции: было признано, что при доносительстве достаточно моральной ответственности, а законодательно его оформлять не стали. Интересно, что система репрессий строилась на доносительстве, но сами доносы рассматривались как «морально сомнительные»; если сформулировать точнее: «доносы были желанны, а доносчики — нет»{328}. Типичными темами доносов были: связь с евреями (26%), уклонение от армии (22%), критика режима (17%), уклонение от пожертвований (11%), пораженчество (7%), политическая критика (6%){329}. Доносчики предпочитали обращаться не прямо к гестапо, но к партийным функционерам, которые иногда сами предпринимали действия по вразумлению тех, на кого доносили, а если это не помогало, тогда дело передавали гестапо. Канадский историк Джелателли доказал, что число сотрудников гестапо было небольшим: в 1937 г. в Дюссельдорфе у гестапо было 126 сотрудников, в Эссене — 43, в Дуйсбурге — 28, а ведь это города с полумиллионным населением. При такой малочисленности эффективность работы гестапо обеспечивали преимущественно доносы{330}.
Как и в СССР, в нацистской Германии постепенно возникло и оформилось свойственное тоталитарной обыденности чувство постоянной опасности: люди старались вести себя как можно неприметнее. Даже эсэсовцы старались использовать в переписке язык, который делал тексты идеологически проверяемыми, то есть чтобы действия и их языковое выражение не оставляли сомнений в содержании информации{331}. Огромную роль сыграла и динамика молодого и нетерпимого нацистского движения, стремившегося обратить всех в собственную веру. Один современник вспоминал, что в уличных столкновениях между СА и коммунистическим Союзом красных фронтовиков постоянно побеждали нацисты. Он же сообщал, что к марту 1933 г. уже мало кто в местной гимназии при встрече осмеливался не использовать «гитлеровского приветствия» (Hitler-Grufi){332}. После прихода Гитлера к власти Гордон Грейг спросил своего друга, американского консула в Мюнхене Чарльза Хатэвея, почему немцы, известные неукротимым индивидуализмом в религии и философии, теперь с таким невиданным рвением проявляют уважение к политической власти. Вразумительного ответа он не услышал{333}. С другой стороны, не следует забывать о том, что и при тоталитаризме жизнь не прекращалась — люди влюблялись, женились, делали карьеру, занимались делами, и окружающая их социальная среда многим казалась совершенно нормальной. Незадолго до казни по приговору Нюрнбергского трибунала Ганс Франк писал о 30-х гг. как о времени, в котором царило счастье, торжество, радость, молодость{334}. Доказательством оптимизма и доверия немцев к власти в 30-е гг. было то, что на двух родившихся в 1932 г. детей в 1936 г. приходилось уже четыре. В 1938–1939 гг. в Германии был зафиксирован самый высокий уровень браков в Европе; по существу имел феномен роста рождаемости — и это на фоне ее снижения в других европейских странах. Безусловно, в деле гармонизации социальной сферы Третий Рейх смог за короткий срок добиться гораздо большего, чем Веймарская республика{335}. При этом следует отметить, что высокий уровень социальной гармонии был достигнут при значительной активности населения: большинство немцев старались содействовать максимальной мобилизации на достижение целей, поставленных перед народом Гитлером. Бросается в глаза, что в конце 30-х гг., казалось, настал исторический триумф авторитарной власти: можно ли было представить польское государство без железного кулака маршала Пилсудского, словацкое государство без патера Глинки? Гитлер в Германии, Муссолини в Италии, генерал Франко в Испании, Антонио Салазар в Португалии, Имон де Валера в Ирландии, адмирал Миклош Хорти в Венгрии, Мустафа Кемаль-паша в Турции, Сталин в СССР были ярким подтверждением торжества авторитарного принципа. На фоне внутренней неустойчивости, а также экономических неурядиц после Великого кризиса 1929 г. демократическим странам это торжество казалось еще более очевидным…
«Каждая революция создает новые ритуалы, мифы, новые формы — для этого нужно использовать и преобразовывать старые традиции. Новые праздники, новые обычаи нужно создавать с тем, чтобы они стали новой традицией. Демократии отнимают у народной жизни ее «стиль», то есть определенную линию поведения, цвета, живописность, неожиданное и магическое; все то, что создает настрой масс. Мы хотим играть на всех струнах лиры — от насилия до религии, от искусства до политики».
Как иронически указывал один мемуарист, «в Третьем Рейхе существовали только праздники — можно сказать, он страдал от дефицита будней, в этом государстве все дни считались историческими»{337}. На самом деле, важной частью немецкой общественной жизни при нацистах были праздники, которые в нацистские времена по своему характеру чрезвычайно напоминали католическую литургию. Там, где Гитлер присутствовать не мог, стояли его бюсты (своеобразный алтарь); нацисты строго соблюдали схему христианской литургии, в соответствии с которой напряжение нарастало по восходящей{338}. С другой стороны, нельзя не заметить, что политический стиль нацистов имел эклектический характер: все, что обещало эмоциональное воздействие, они привлекали для организации собственных праздников. Насколько важна была организация праздников для нацистов, показывает то обстоятельство, что партийное руководство создало специальное «Ведомство по организации торжеств, досуга и праздников», а также специальный журнал «Новая общность» (Die neue Gemeinschaft). He случайно уже на второй год существования нацистского режима часть публичных мероприятий получила государственный статус и финансировалась государством.
Важнейшим отличием циклических годовых и официальных праздников, отмечавшихся в вильгельмовские времена, от праздников нацистских времен было то, что на последних социальные различия и барьеры не имели никакого значения. Именно подчеркнутый демократизм нацистских праздников в наибольшей степени обеспечил им огромную популярность{339}.
Нацистские праздники следовали непрерывной чередой, годичный цикл праздников начинался 30 января — в этот день отмечался День взятия власти; 24 февраля был Днем принятия программы партии и основания партии; 16 марта (или воскресенье до него) — День памяти героев (Heldengedenktag). Центральным праздником года было 20 апреля — день рождения Гитлера с тремя главными мероприятиями: ночной присягой политических руководителей, торжественным приемом в детские и молодежные организации, военным парадом в каждом городе, где был гарнизон (с 1936 г.). В этот день в окне почти каждого дома был выставлен портрет фюрера. О масштабах торжеств говорит то, что военный парад в Берлине в 1939 г. длился 4 часа, на трибунах находилось 20 тыс. почетных гостей, полки проходили по 12 человек в шеренге. Большое значение имел 1 мая — День национального труда (выходной день), когда на народные гулянья в берлинском Темпельхофе собиралось до 1 млн. человек, за вход на грандиозный праздник взимали по 2 рейхсмарки{340}. Берлинские предприятия шли на праздник в Темпельхоф заводскими колоннами. Еще в 1929 г. берлинский полицай-президент Цергибель (социал-демократ), опасаясь провокаций коммунистов, запретил 1 мая уличные шествия. Тогда в «красном» Веддинге (район Берлина), вопреки запрету, прошли демонстрации, которые разгоняла полиция — были убитые, раненые, сотни арестованных, и это при социал-демократах… Нацисты же в глазах рабочих выгодно отличались от старых республиканских властей. При них этот праздник отмечался с огромным размахом.
Спустя несколько дней после 1 мая пышно праздновался День матери (в день рождения матери Гитлера). 21 июня в Германии отмечали празднование летнего солнцеворота с языческими огненными колесами и другими традиционными обрядами. В начале сентября каждый год до войны проводился съезд партии; это было кульминацией нацистских торжеств (обычно во время съезда в течение 8 дней Гитлер до 4 раз в день (между 17.00 и 20.00) произносил речи).
Начало октября или конец сентября (первое воскресенье после Михайлова дня) было отмечено Праздником урожая, который отмечали при колоссальном стечении народа у горы Бюкельберг (между Ганновером и Гаммельном). К середине 30-х гг. число гостей достигало 1 млн. человек. На горе Бюкельберг в хорошо обозримом месте сооружали «алтарь урожая» из огромного количества цветов, винограда, снопов пшеницы. Вокруг горы — море знамен, многочисленные оркестры, трибуны для почетных гостей. Всю длинную дорогу к Бюкельбергу Гитлера приветствовали женщины и дети. Апогеем праздника было прохождение Гитлера сквозь многотысячные шпалеры построенных крестьян к «алтарю урожая» для принятия «венка урожая» (символа изобилия, подаренного Германии крестьянами). Военный парад (с 1935 г.) придавал празднику милитаристский характер.
Памятный день павших героев нацистской партии отмечался в день начала «пивного путча» — 8 ноября; все основные церемонии проводились в этот день в столице движения — Мюнхене. Эффектной была заключительная церемония праздника, которая называлась «последняя перекличка»: руководитель церемонии по очереди выкрикивал имена погибших партийных активистов, а из колонн формирований партии в ответ на каждое имя звучала соответствующая церемониальная фраза — «Здесь!» «Последняя перекличка» в обязательном порядке транслировалась по радио. Идею «последней переклички» Геббельс заимствовал у итальянских фашистов, которые таким образом чтили память своих погибших товарищей.
Завершало же годовой цикл празднование в декабре немецкого «народного рождества» — зимнего солнцестояния. Паузы между большими мероприятиями заполняли бесчисленные собрания, митинги, вечера встреч, репетиции отдельных подразделений партии или примыкающих к ним организаций. Значимые и удачные политические мероприятия (например, присоединение Австрии) сопровождались колоссальными митингами и шествиями.
Даже традиционные церковные торжества крещения, венчания и отпевания активисты пытались заменить нацистскими мероприятиями, правда, это не имело особого успеха, а стремление СС «возродить старогерманскую традицию» наталкивалось иногда на снисходительную усмешку, иногда на острую и злую критику: празднованиями летнего и зимнего солнцеворота нигде, кроме СС, так и не удалось заменить празднование Ивана Купалы (день рождения Иоанна Крестителя) и Рождество.
Нацистские функционеры были полны решимости оккупировать в своих целях все оставшиеся островки свободного времяпрепровождения: кроме старых церковных праздников, такому воздействию подверглись также традиционные народные гулянья, ярмарки, храмовые праздники и другие развлечения, которыми полна народная жизнь (особенно у немцев). Унификацией этой сферы народного досуга занялся отдел «народность/обычай» ведомства «Праздник» в КДФ. Функционеры аргументировали необходимость реформ тем, что народные развлечения якобы являются «плоскими», они не представляют собой подлинно народного праздника, но являются «развлечением отдельных людей в неорганизованной толпе»{341}. Нацистское «обновление» народных праздников преследовало цель придать развлечениям политический характер, сделать их «праздниками общности». С этой целью предполагалось придавать каждому народному гулянью политико-идеологический смысл. Нацистские организаторы придавали большое значение украшению праздников: киоски, торговые места, открытые концертные площадки украшались в крестьянском стиле соответствующих земель, в качестве строительного материала использовались дерево, солома, камыш, черепица, то есть традиционные крестьянские материалы. Культивировались народные танцы в местных нарядах, представления самодеятельных театров, кукольных театров, самодеятельных хоров и оркестров (как отмечали посторонние наблюдатели — высокого художественного уровня), показательные выступления и соревнования спортивных клубов{342}.
В Третьем Рейхе все праздники были классифицированы: политические утренники, циклические годовые праздники (Feier des Jahreslaufes) и семейные праздники (Lebensfeier){343}. Самой важной частью повседневности тоталитарного общества были упомянутые политические утренники (Morgenfeierf которые по различным поводам каждая местная партийная группа обязана была проводить по крайней мере один раз в месяц, затем планировалось проводить утренники каждые 15 дней, а потом — раз в неделю. Эти утренники призваны были конкурировать с христианскими богослужениями и заменять их{344}.
Поначалу тема утренников была произвольной, а с декабря 1941 г., когда последний годовой утренник по всей стране был посвящен Паулю де Лагарду, по распоряжению Розенберга они начали проводиться «в один день, в один час, во всех гау и во всех местных партийных организациях одновременно и на одну тему{345}. Тематика утренников могла быть различной: юбилейные даты, связанные с великими немцами, воспитательно-мировоззренческие темы, поминовение погибших героев. Часто утренники сопровождались патетическими декламациями, тщательно подобранной музыкой. Стремление организаторов вызвать «возвышенные чувства» было небезуспешным, а эстетически некоторые утренники находились на высоком уровне. Первый утренник транслировался по радио в первое воскресенье июня 1935 г., а в декабре 1936 г. в Берлине был устроен первый общедоступный утренник. С началом войны утренники стали самостоятельной формой публичных мероприятий нацистов, они проводились регулярно и должны были мобилизовать готовность к борьбе, самопожертвование, веру, чувство долга, верность, храбрость, мужество. После вступительного слова партийного лидера следовали выступления поэтов, звучала музыка Генделя, Баха, Бетховена. Особенно ценилось хорошо скомпонованное действие: к примеру, в завершающей стадии праздника совершалась торжественная передача «короны урожая» высокому партийному начальству, награждение «Почетным крестом» в День матери, выдача партийных значков принятым в партию{346}.
Между большими нацистскими и местными народными праздниками были и мероприятия, заполнявшие будни: дни немецкой музыки, неделя немецкого театра, мюнхенские дни немецкого искусства и другие.
Нацисты использовали и некоторые национальные памятные даты: день гибели (26 мая 1923 г.) героя антифранцузского сопротивления в Руре Лео Шлагетера (он стал нацистским идолом, хотя в партии не состоял), день Ютландского (1916 г.) морского сражения — 1 июня; с 17 марта 1935 г. стали отмечать день, когда в 1813 г. королевским указом Пруссия была призвана к оружию, в этот же день Гитлер объявил о введении всеобщей воинской повинности{347}; день рождения Фридриха Великого. Региональные копии Нюрнбергских имперских съездов представляли собой съезды членов партии отдельных гау.
Кроме упомянутых, были и второстепенные нацистские праздники, например, 28 марта было объявлено в 1936 г. «Немецким народным днем чести, свободы и мира»
Такое обилие праздников вызывало у немцев смешанные чувства: с одной стороны, люди радовались, что государство само взялось за культивирование народных обычаев и праздничных церемоний, а с другой стороны, многих раздражало то, что некоторые праздники были исключительно партийными. На количестве выходных дней, впрочем, это обилие не отражалось.
«Война — это сначала надежда, что кому-то от нее станет легче, потом — ожидание, что некто получит по заслугам, потом удовлетворение, что другим от нее не легче, потом — ошеломляющее открытие, что от нее всем стало только плохо».
В 1914 г., в момент объявления войны, в Германии царила невиданная эйфория, необыкновенное патриотическое воодушевление: этот феномен получил даже специальное название «идеи 1914 г.» — в 1939 г. о подобных эйфорических настроениях не могло быть и речи. Вторая мировая война началась без всякого воодушевления и подъема патриотических настроений. Утром 1 сентября 1939 г. Гитлер заявил по радио, что «в 5.45 утра вермахт вынужден был ответить выстрелами на выстрелы и бомбами на бомбы». О том, что утром 1 сентября «выстрелами на выстрелы» отвечали не немцы, а поляки, Германия узнала значительно позже; тем не менее, не было никаких фанфар, никаких патриотических манифестаций, никакого воодушевления, никаких объятий и цветов — в немецком обществе царили пассивность, замешательство, сомнамбулическая пассивность. Состояние неопределенности и подавленности, постигшее немцев 1 сентября, постепенно прошло. Многие простые немцы хотя и опасались, что большая война рано или поздно начнется, но одновременно надеялись, что государственное «искусство» Гитлера сможет этому воспрепятствовать. Даже когда война уже была в разгаре, люди продолжали верить, что так же, как в случае с Чехией, все обойдется без вмешательства Запада, и немецкие территориальные претензии будут удовлетворены к общему согласию{348}. Ошибку немецкого общественного мнения нельзя отнести только на счет психологического механизма вытеснения мыслей о возможности нежелательного развития событий. Для Гитлера и Геббельса объявление западными державами войны Германии тоже было неожиданным. Нацистская верхушка уже успела привыкнуть к западным уступкам и надеялась, что так же будет и впредь. Пропаганда, разумеется, упирала на справедливость немецких претензий к Польше. Несмотря на сдержанное отношение немецкого общества к начавшейся войне, не было и никакого явного неприятия войны: внешне общество оставалось совершенно спокойным. К тому же многим немцам территориальные претензии к Польше казались вполне обоснованными. В общественных местах открыто выражали неудовольствие начавшейся войной только женщины{349}.
Когда же 3 сентября Англия и Франция объявили войну Германии и не осталось никаких сомнений в смысле происходящего, значительная часть немцев заняла патриотическую позицию. Настроение в Германии соответствовало старой английской поговорке «родина не может быть неправой» (right or wrong, ту country). Пропаганда, разумеется, позаботилась о том, чтобы все немцы — а не только те, кто был на фронте — ощущали и вели себя, как на войне: Гиммлер еще в 1937 г. говорил о том, что место военных действий кригсмарине на море, люфтваффе — в воздухе, вермахта — на земле, но существует еще и четвертый театр военных действий — внутренний фронт, на котором должен будет проявить себя каждый немец. Таким образом, все немцы оказались «при деле», и места для сомнений уже не было.
Шведский дипломат Биргер Далерус писал о Берлине начала сентября: «Улицы казались пустыми, из окон английского посольства было видно, что редкие прохожие молча наблюдали, как Гитлер едет на заседание рейхстага»{350}. Прибыв в рейхстаг, Гитлер нашел его заполненным до последнего места — на самом же деле около 100 депутатов отсутствовало, но по приказу Геринга (председателя собрания) пустые места были заполнены посторонними людьми. Эта уловка, впрочем, была очевидной не только для Гитлера, но и для прессы и иностранцев…{351}
На заседании 1 сентября фюрер сказал, что немецкий народ тяготится Версальским диктатом, что все его попытки мирным путем решить проблему Данцига и «польского коридора» были отклонены Польшей. Еще он заявил, что «невозможно требовать, чтобы невыносимое положение было преодолено при помощи мирной ревизии Версальского договора. Несмотря на мое миролюбие и несмотря на мое бесконечное терпение, которые вполне можно спутать с трусостью и слабостью, пришла пора действовать. Вчера я предупредил британское правительство, что не могу найти общего языка с польским руководством, поэтому посредничество в переговорах, предложенное англичанами, бесполезно»{352}. Гитлер, разумеется, вспомнил и об убийствах немцев, проживавших в Польше. Он поставил на то, что большинство немцев верило: Гитлер не хочет войны. Никому и в голову не приходило, что он планировал и готовил войну, а в 1939 г. наконец нашел для нее подходящий повод. Доказательством тому является речь Гитлера на приеме в здании новой рейхсканцелярии (23 марта 1939 г.). Общий смысл ее заключался в том, что Польша всегда будет на стороне врагов Германии, даже в качестве буфера против Советского Союза ее роль весьма сомнительна, поэтому ее не следует щадить и нужно при первом удобном случае на нее напасть. Иными словами, свою центральную задачу Гитлер видел в целенаправленной подготовке экспансии. Видимое же его «миролюбие», которое отмечали до 1939 г. практически все иностранные наблюдатели и дипломаты, было не чем иным, как весьма искусным маневром и маскировкой.
Упомянутая гитлеровская речь по поводу начала войны с Польшей была широко растиражирована, но, вопреки ожиданиям нацистских режиссеров общественного мнения, почти никакого резонанса не имела. Никаких спонтанных скоплений народа по поводу гитлеровских деклараций не было, и выстроившимся вдоль Вильгельмштрассе эсэсовцам и штурмовикам не нужно было сдерживать толпу, воодушевленную появлением автомобиля фюрера.
Несмотря на страх перед войной, широкого пацифистского движения и организованного движения противников войны в Германии не было; возможно, по той причине, что в немцах глубокий след оставила история незаслуженного поражения в Первую мировую войну и память об огромных жертвах, которые принесла страна на алтарь несостоявшейся победы. Вместе с тем, должно было сыграть свою роль и насаждаемое нацистами воспитание воинственного и героического восприятия действительности.
Подавленные настроения немецкого общества в начале польской кампании отразило резкое падение курсов на фондовой бирже; оно достигло максимума 14 сентября, и лишь 19 сентября — после известия о вступлении 17 сентября советских войск в Польшу — курсы вновь начали расти. Объявление войны Англией и Францией стало для Гитлера и для всех немцев шоком: в Германии никто не предполагал, что реакция на немецкие действия, — казалось, вполне оправданные и разумные, — будет такой жесткой. Большинство, однако, думало, что англичане надеются выиграть войну за счет экономической блокады и пропаганды, активно в войну не вмешиваясь — так передавали информанты СД{353}. Огромную роль сыграло то обстоятельство, что слово «война» вплоть до 1939 г. было табу; Гитлер изо всех сил старался представить себя миротворцем, и нацистская пропаганда, готовя немецкую общественность к войне, не могла эксплуатировать эту тему. Когда после победы над Польшей Гитлер предложил Западу мир (6 октября), это пробудило в немецком народе надежду на скорое завершение войны. На заводах и фабриках Германии рабочие часто прерывали работу, чтобы выслушать новую официальную информацию о развитии событий. СД передавала, что в Берлине даже состоялась демонстрация с требованием отменить карточную систему, «так как в ней не было необходимости по причине фактического завершения войны»{354}. В прифронтовых западных районах Германии стали открываться закрытые было школы. СД передавала 16 октября 1939 г., что на селе — вследствие нехватки тягловой силы — растущим спросом пользуются ослы, тракторов не хватает, в некоторых хозяйствах за трактор готовы заплатить до 5000 рейхсмарок. Что касается настроений в городе, то сообщалось, что снабжение населения продуктами питания за последний месяц улучшилось, хотя и незначительно: спрос на мясо практически удовлетворен, на картофель, молоко, птицу, овощи и фрукты — тоже. Трудности предшествующих недель народ объясняет тем, что через Берлин шло много эшелонов с войсками, поэтому возможность подвоза продовольствия временно сократилась — такая оценка в целом соответствовала истине{355}.
Быстрая победа над Польшей принесла ощущение гордости немецким оружием и немецкими солдатами, сумевшими выполнить свой долг в столь короткий срок и с минимальными потерями. Вместе с тем, иные немцы продолжали критически высказываться о перебоях в снабжении продуктами питания, о недостаточно хорошем обслуживании, о проблемах с отоплением. Повседневные заботы быстро стали вытеснять мысли о войне. Дошедшие до нас свидетельства не содержат никаких высказываний об отношении простых немцев к жестокому обращению с побежденными поляками. Это молчание можно расценивать по-разному: то ли как свидетельство лояльности, то ли как следствие внешнего давления, то ли как следствие отсутствия информации, то ли как равнодушие, то ли как представление о справедливости возмездия за Бромберг, где были антинемецкие погромы и погибло много местных немцев. Геббельсовская пропаганда, разумеется, повествовала об убитых поляками немецких младенцах и беременных женщинах. А немецкие солдаты, конечно же, были безупречно благородны и чисты. Важную роль в процессе создания представления о «блицкриге» как о чистой и рыцарской войне сыграли фильмы «Вохеншау», пользовавшиеся у публики огромной популярностью. Жестокостей в этих фильмах не показывали, крайне редко — трупы, украшенные цветами солдатские могилы; изгнание поляков из Западной Пруссии представляли хорошо организованной и подготовленной акцией.
О каких-либо воинственных настроениях немецкой общественности после успешного завершения польского похода вермахта не могло быть и речи. Например, 10 октября 1939 г., когда Гитлер открыл кампанию «Зимней помощи», неожиданно распространился слух, что английский король отрекся, а английское правительство вышло в отставку, поскольку перемирие с Германией уже подписано. На предприятиях рабочие и служащие радостно приветствовали очередную и окончательную победу вермахта. В берлинском районе Пренцлауэрберг домохозяйки на одном из местных рынков отказались делать закупки по военной карточной системе: «война закончилась, и в этом нет никакой необходимости». Солдатам в воинских эшелонах люди кричали, что они могут отправляться домой. Когда же власти опровергли эти слухи, то среди немцев, как передавала СД, начали распространяться депрессивные настроения и разочарование; хотя в донесениях СД и не говорилось об «усталости от войны», но отмечалось сильное стремление к миру. СД передавала, что только в конце октября 1939 г. слухи о готовящемся перемирии с Англией заглохли. Польский поход вермахта длился 18 дней, и столько же держались слухи о перемирии{356}.
10 октября 1939 г. Гитлер сказал на митинге в берлинском Дворце спорта: «Судьба принудила нас ради защиты рейха взяться за оружие. За две недели государство, которое нагло угрожало немецким интересам, было повергнуто благодаря блестящей военной победе, благодаря героизму наших солдат, благодаря блестящему руководству. Что нам принесет будущее, никому не ведомо, но в одном должна быть полная ясность — ни одно государство мира не может отныне нас к чему-либо принудить силой. Германию теперь нельзя уничтожить ни военным путем, ни путем экономической блокады, никогда и ни при каких обстоятельствах Германия не капитулирует перед врагом!»{357}
Польша была повержена, мир с СССР был гарантирован пактом о ненападении, Англия и Франция ничего не предпринимали и бездействовали (шла «странная война»), вермахт также бездействовал в ожидании дальнейших приказов. Немецкая общественность ждала возвращения из армии солдат и не могла себе представить, что вскоре дело примет совершенно иной оборот{358}. Большинство немцев было убеждено, что желанный мир последует еще в 1940 г., хотя в возможность поражения вермахта от западных держав в Германии никто не верил. Постепенно трудности, связанные с войной начали уже воспринимать философски, тем более что пропаганда постоянно твердила о плохом положении с продовольствием в Англии и Франции. СД передавала, что после победы над Польшей страх отступил, но желание скорейшего мира в обществе осталось превалирующим{359}.
«Зимняя война» (так на Западе и в Финляндии называют советско-финскую войну), кажется, не оставила никаких следов в немецком общественном мнении, хотя после начала советско-финской войны СД передавала: немцы высказывались в том смысле, что поведение финнов, приведшее к войне, было неумным, хотя в целом симпатии были, бесспорно, на финской стороне{360}. Наоборот, расквартирование частей вермахта на западной границе и вывод местного населения вглубь рейха вызвало оживленные комментарии и сетования на трудности военного времени{361}. Часто были слышны жалобы домохозяек, которые каждый день должны были выигрывать две «битвы»: одну за то, чтобы отоварить карточки, а другую — за то, чтобы приготовить из второсортных продуктов что-либо съедобное. В остальном народ не слишком много задумывался о будущем, о перспективах войны; кажется, никто не считался с возможностью войны с Францией. На самом деле, в «странную войну» противники едва обменялись парой выстрелов. Немецкий писатель Иохен Клеппер называл это положение «войной теней во сне»{362}.
15 января 1940 г. СД передавала, что настроение народа ровное и благодушное — обсуждают открытие зимнего триместра в высшей школе; не открылся только технический институт Ахена. Немцы довольны, что в отличие от Англии или Франции, где практически все институты закрыты или эвакуированы, в Германии они работают как обычно. В рейхе вновь повсеместно введена трудовая повинность для студентов всех специальностей без исключения. Между ОКВ и министерством образования ведутся переговоры об отпусках для завершения образования призванным со старших курсов солдатам. Для преподавателей, призванных в армию, военным руководством предусмотрены отпуска для продолжения педагогической работы. Среди погибших в боях были преподаватели университетов, в том числе два ректора{363}.
«Уничтожающего удара» по Англии немцы ожидали уже в середине февраля 1940 г., когда в норвежском фьорде англичане захватили немецкое вспомогательное судно «Альтмарк» и убили несколько немецких моряков. Последовавший 9 апреля приказ Гитлера об упреждающем английскую высадку ударе по Норвегии и Дании никого в Германии уже не удивил: разве вермахт не отвечал на агрессивные действия англичан? Быстрые и эффективные действия вермахта в Норвегии и Дании вызвали воодушевление в немецком обществе. То, что приподнятые настроения вскоре уступили место повседневным заботам и помыслам о мире[30], доказывает, насколько настроения немецкого общества зависели от пропагандистских приемов и военных успехов.
Такой же благоприятной для властей была реакция немецкой общественности на открытие военных действий против Франции. В меморандуме, составленном 10 мая 1940 г., Гитлер так оправдывал нападение Германии на нейтральные Голландию и Бельгию: «Имперское правительство не желает оставаться в бездействии в борьбе за существование, которую ей навязали Англия и Франция, стремящиеся проникнуть на территорию Германии через Бельгию и Голландию. По этой причине имперское правительство распорядилось нанести удар по врагу через Бельгию и Голландию. Таким образом должен быть ^восстановлен нейтралитет последних»{364}. Далее в меморандуме говорилось, что правительства Бельгии и Голландии грубо нарушали нейтралитет, на который Германия в ином случае никогда бы не покусилась. Также в меморандуме были слова о том, что немцы идут в Голландию и Бельгию не как враги, а как друзья; имперское правительство сожалеет об этом вынужденном решении, несмотря на то что ответственность за этот шаг лежит на Англии и Франции. На самом же деле Гитлер еще 23 мая на одном из военных совещаний сказал, что глупо обращать внимание на нейтралитет Бельгии и Голландии, когда речь идет о борьбе за существование 80-миллионного народа.
После капитуляции голландских вооруженных сил немцы впервые за 7 лет услышали по радио голландскую речь и с удовлетворением констатировали, что понимают ее. Это было воспринято как свидетельство широкого распространения германских языков, родственных немецкому{365}.
По-настоящему «боевое настроение» немецкой общественности кристаллизовалось только после победы над Францией. Тот, кто не радовался грандиозному успеху, был врагом государства. Значение победы над Францией в излечении больного немецкого самосознания после позора Версаля трудно переоценить. Имеется множество свидетельств тому, что значительная часть немцев была бы рада рыцарскому, великодушному миру с Францией. Гитлер же хотел большего — исключить Францию из европейского концерта держав; он планировал ревизовать всю европейскую политику вплоть до состояния на момент заключения Вестфальского мира 1648 г. Пропаганда заговорила об императоре Барбароссе, о восстановлении Священной Римской империи германской нации. Нацистской пропагандой этот миф был наложен на псевдоученые геополитические и экономические соображения, связанные с «абсолютной» необходимостью завоевания жизненного пространства. В широких массах эти планы вызывали не энтузиазм, а глухое беспокойство{366}. Правда, улучшение снабжения после расширения территории воспринималось всеми с воодушевлением. Вообще, с начала до конца войны немцы оценивали положение исходя прежде всего из «материальных» потребностей.
Известия о первых бомбардировках мирных немецких городов (Ахен, Кобленц, Дармштадт, Боппард, Айзенхайм) не было воспринято Герингом и Гитлером как свидетельство злодейских намерений англичан — скорее как доказательство неопытности летчиков и плохого качества прицельных приборов. Как показали дальнейшие события, мнение нацистского руководства было неверным — англичане изначально планировали террористические авианалеты. Геринг предлагал нанести по Британским островам удар, по мощи десятикратно превышающий английские бомбардировки. Гитлер запретил это делать и даже — на два дня остановив танки Гудериана (24–25 мая), — позволил англичанам и французам эвакуировать войска из-под Дюнкерка. Второй немецкий воздушный флот Альберта Кессельринга не смог воспрепятствовать массовой эвакуации англичан и французов (числом в 338 226 солдат) на острова.
После феноменально быстрой победы над Францией среди немцев распространилось убеждение о необходимости довести войну до победного конца. 4 июля 1940 г. СД передавала, что известие о взятии вермахтом нескольких английских островов в Ла-Манше было воспринято немцами как верный признак десанта в Великобританию в ближайшем будущем. Через месяц, 8 июля 1940 г., информанты СД сообщали о том, что немцы с нетерпением ждут нападения на Великобританию. Но по приказу Гитлера все ограничилось «окружением Британии». Пока вермахт не предпринимал ничего существенного, в центре внимания немецкой общественности было заключение «Стального пакта» — Германии, Японии и Италии. Его немцы рассматривали как защиту от вмешательства в европейские дела США. Также немцы оживленно обсуждали известие о предстоящем визите в Берлин Молотова — визит состоялся 11–12 ноября 1940 г.
Подписание англо-американского соглашения о ленд-лизе (11 марта 1941г.), советская и британская активность на Балканах (прежде всего в Югославии, присоединившейся было 25 марта к «Стальному пакту», но тотчас вышедшей из него вследствие государственного переворота 27 марта) показались Гитлеру зловещим предзнаменованием. Что касается немецкой общественности, то насколько позитивно она восприняла известие о присоединении Югославии к Германии, настолько настороженно и с огорчением узнала о выходе Югославии из только что подписанных соглашений{367}. Хотя быстрая победа вермахта в Югославии (22 апреля 1941 г.) вызвала у немецкой общественности восторг и была воспринята как новое подтверждение немецкого превосходства. Теперь немцы ждали известия о капитуляции Греции{368}.
Однако слухи о возможном нападении на СССР, а также история с Гессом (второй человек в партии, он самовольно вылетел в Великобританию с предложением мира; Гитлер объявил его сумасшедшим) вызвали глубокую озабоченность и растерянность{369}. Между тем, убежденный в необходимости нападения на СССР, 18 декабря 1940 г., 36 дней спустя после визита Молотова, Гитлер подписал «план Барбаросса». Первое предложение этого документа гласило: «Вермахт должен быть готовым к тому, чтобы ради скорейшего завершения войны против Англии быстрым ударом покончить с Советским Союзом»{370}.
Победы 1939–1940 гг. обеспечили общенациональное воодушевление. Даже школа была захвачена военными переживаниями и «болела» за реализацию нацистских установок. Геббельсовская пропаганда разошлась после отклонения Англией мирных предложений Гитлера (6 октября): «Чемберлен отверг мирные предложения Германии и не понял всего великодушия фюрера. Английскому премьер-министру дорого разжигание войны, а не мир между народами»{371}. Общественные настроения в Германии были направлены против Великобритании, дети на улицах распевали песни, поносящие англичан.
Нужно иметь в виду, что с началом войны немецкая повседневность не претерпела каких-либо существенных перемен, если не считать того, что немцы должны были примириться с продовольственными и промтоварными карточками, с ограничением возможности смены места работы, с повышением налогов и понижением зарплаты. Так, 2 декабря 1940 г. СД передавала, что домохозяйки, озабоченные подготовкой к Рождеству, недовольны, что в магазинах нет некоторых специй, не достать простого изюма, не говоря уже о кишмише. Рыночные цены подскочили — за гуся просили от 40 до 60 рейхсмарок, что отнюдь не всем было по карману{372}. К этому времени в Германии действовало 52 разновидности только продовольственных карточек, которые, впрочем, обеспечивали вполне нормальное питание. СД передавала, что, несмотря на войну, индекс уровня жизни в рейхе к 1940 г. (по сравнению с 1933 г.) повысился: по питанию с 117,2 до 130,8 единиц, а по одежде со 106,9 до 148,3.{373}
Ощущение кризиса и приближающегося краха пришло только в 1944 г., когда немцы начали довольствоваться двумя третями того, чем могли воспользоваться в 1938 г. — при катастрофическом ухудшении качества и очевидном предпочтении снабжения всеми видами продуктов прежде всего вермахта. Хотя карточки — из-за немецкой зависимости от продовольственного импорта и опасений продовольственного кризиса — ввели уже 27 августа 1939 г., нормы были сносные: простой пищи (хлеб, картофель, бобы) хватало, мяса выдавали 1 фунт на человека (460 г), масла — четверть фунта, маргарина — 100 г, сыра — 62,5 г{374}; с 25 сентября карточки ввели на хлеб и яйца{375}. Сами немцы считали, что масла по карточкам выдавали маловато, был даже анекдот: один немец спрашивает другого, видел ли тот, что в новой редакции энциклопедии Майера значится под словом «масло», и сам же отвечает — это то, что намазывали на хлеб во времена «системы»{376} (Systemzeit — только так на нацистском жаргоне именовался период Веймарской республики).
Сначала имели место только частичные ухудшения; так, на Рождество 1939 г., чтобы немного повысить карточные нормы масла, в него стали добавлять маргарин, а нормы выдачи маргарина сократили. 4 сентября 1939 г. вместо всеобщего снижения зарплаты последовала всего лишь частичная задержка зарплаты, немного задержали и выплату всевозможных дополнительных льгот. Через два месяца все задержки и задолженности были ликвидированы, а от военных финансовых тягот остались лишь налоги на алкоголь, на сигареты, на театральные и железнодорожные билеты. Карточные продовольственные нормы не являлись снабженческой катастрофой, они соответствовали нормам снабжения гражданского населения Великобритании{377}. В любом случае, снабжение продовольствием было гораздо более сносным, чем в Первую мировую войну: была создана система регулирования, помогавшая избежать существенных ограничений путем ввоза продуктов из оккупированных районов. Кроме того, к моменту начала войны рейх накопил запасы зерна в 6,5 млн. тонн. Занятым на тяжелой работе выдавали дополнительные продукты. Довольно сложная дифференциация в карточной системе имела целью создание видимости социальной справедливости. Что касается промтоваров, то с 1 ноября 1939 г. была введена так называемая «имперская карточка на одежду» (Reichskleiderkarte). Она подчас не обеспечивалась самыми элементарными вещами; так, притчей во языцех в военной Германии была обувь, которой катастрофически не хватало, особенно в начале войны. СД передавала, что если не принять соответствующих мер, вопрос с обувью грозит перерасти в политический.
1 января 1940 г. был введен 10-часовой рабочий день и возобновлена оплата за сверхурочную работу. Зима 1939–1940 гг., как и все военные зимы, была очень холодной, и хозяйственники не могли вовремя и в достаточном количестве снабжать население углем. Кризис с углем наблюдался и в промышленности. Этот кризис был связан не с добычей, но с сильным износом подвижного состава — только Рейнско-Вестфальский угольный синдикат из-за нехватки или неисправности вагонов не смог вывезти 1,2 млн. тонн угля{378}. 6 ноября 1939 г. начались морозы, и до ранней весны продолжались жалобы немцев на нехватку угля. Из-за порядка распределения топлива у угольных лавок дело не раз доходило до потасовок с полицией. Информанты СД передавали со всех концов рейха, что в стране ощущается большой дефицит топлива — холода стоят уже долго. Из Ростока СД передавала, что местное население очень недовольно тем, что кинотеатры и концертные залы в изобилии снабжают углем, а в бедных кварталах угля не хватает. Нормы выдачи угля везде были низкими — 50 кг на семью в неделю{379}.
Особенно плохи дела с углем — из-за отдаленности и трудностей доставки — были в Восточной Пруссии. Разумеется, там о воодушевлении и патриотическом подъеме не могло быть и речи, жизнь была погружена в серые и холодные будни.
Все проблемы и заботы, однако, отошли на второй план с приходом весны и началом активных военных действий — 9 апреля немецкие войска высадились в Норвегии. В обществе царило убеждение, что фюрер вновь выбрал самый правильный момент для атаки; активность Гитлера в Норвегии и Дании считалась оправданной. Однако вскоре вновь стали раздаваться жалобы на плохое питание и плохое снабжение, на высокие цены и плохое качество продукции — жизнь брала свое… В ноябре 1940 г. вместо 175,63 г масла выдали 137,4 г, а в качестве компенсации с 46,88 г до 51,47 г увеличили норму выдачи маргарина. Птица, дичь, рыба, овощи и фрукты практически исчезли с рынков, выдачи мяса по карточкам производились порой с недельным запозданием. Весь урожай яблок 1940 г. был конфискован, поэтому свежих фруктов немцы не увидели{380}.
Снова, как и в период норвежской кампании, повседневные проблемы отошли на второй план с началом войны с Францией. СД передавала, что после начала французской кампании внимание немецкой общественности не привлекло ни назначение Черчилля премьер-министром, ни оккупация Исландии англичанами[31]. Гораздо больший эффект произвело (особенно в южных областях Германии) известие о мобилизации Швейцарии: южные немцы верили, что вскоре предстоит война со Швейцарией{381}. Внимание немцев привлекло то, что голландская королева и двор бежали в Лондон; бегство мужа наследной голландской принцессы немца Бернгарда фон Липпе-Бистерфельда многие немцы восприняли как государственное преступление. СД передавала, что именно по причине замужества принцессы за немцем общественное мнение в Германии рассматривало Голландию как дружественную страну, которая вследствие козней двора переметнулась на сторону Запада. Напротив, поступок бельгийского короля вызвал у немцев всеобщее одобрение: его хвалили за то, что он разумным поведением (сдачей в плен) предотвратил ненужное кровопролитие; он вызывал симпатии немцев еще и тем, что не бежал за границу, а до конца вместе с армией оставался на фронте{382}.
В середине июня 1940 г. два события находятся в центре внимания немецкой публики: вступление в войну Италии и победа под Нарвиком. Последнее известие вызвало больший резонанс, ибо по поводу вступления Италии в войну поговаривали, что все сделал вермахт, а итальянцы явились на готовенькое ради своих интересов в Средиземноморье{383}. Их политику сравнивали с политикой Сталина, вступившего в Польшу 17 сентября, когда польская армия была уже разбита{384}. Говорили, что Италия вовсе не нужна в качестве союзника, она будет только обузой{385}. Гитлер опасался, что во время переговоров о перемирии Италия слишком многого потребует от Петена в Африке, и это подтолкнет французов к продолжению войны. Чтобы умерить аппетиты дуче, Гитлер 18 июня встретился с ним в Мюнхене и два часа уговаривал того отложить территориальные претензии до мирной конференции, которая завершит войну (Гитлер и немецкая общественность надеялись, что после подписания перемирия с Францией возможен будет и компромисс с Англией). Немецкое население с интересом наблюдало за встречей двух диктаторов в партийной метрополии, «столице движения» Мюнхене. В городе по этому поводу начался настоящий народный праздник. В то же время вне Мюнхена реакция немцев была сдержанной; приглашение Муссолини рассматривали как знак вежливости со стороны фюрера, итальянцев упрекали в слишком легком пути к дележу добычи{386}.
Если норвежская кампания порой вызывала критику и негативные оценки немецкой общественности (за большие потери кригсмарине), то победа над Францией принесла всеобщее воодушевление и восторг. Победные реляции с фронта часто вызывали спонтанные манифестации и митинги. Власти старались поддерживать эйфорические настроения — вскоре после победы над Францией были возобновлены отпуска, отмененные было с началом войны, рабочим стали доплачивать за 9-й и 10-й рабочий час{387}. СД передавала, что даже в бывших социал-демократических и коммунистических кругах и речи нет о враждебности по отношению к режиму{388}.
Информанты сообщали о жесткой позиции немецкой общественности в отношении условий мира с Францией: было распространено мнение о необходимости справедливого, но жесткого обращения с французами. Большинство немцев считало, что Франция должна вернуть немецкие колонии, весь флот передать Германии, вернуть Эльзас, передать Италии Тунис, Савойю, Корсику и часть Ривьеры. Высказывалось мнение о создании немецкого протектората во Фландрии; некоторые считали, что всю Францию следует сделать немецким протекторатом{389}. С другой стороны, СД в более поздней сводке состояния общественного мнения передавала, что большинство немцев было в восторге от рыцарского поведения немецкой делегации на немецко-французских переговорах об условиях перемирия.
Вскоре, однако, эйфория победы улетучилась, и немцы (особенно рабочие) начали жаловаться на остановку роста зарплаты, на высокие цены на текстиль, обувь и продовольствие{390}.
Почти сразу после оккупации Дании и Голландии продовольственное снабжение улучшилось: с 1 июля дополнительно к обычным нормам по карточкам стали выдавать 1/4 фунта масла на человека; на некоторое время улучшилось качество пива, плотность его возросла с 6% до 9–10%. Самыми сытными были солдатские пайки, даже лучше, чем у рабочих на тяжелых и вредных производствах; кроме того, военнослужащие получали настоящий кофе и шоколад, недоступные гражданским потребителям. Армейский продовольственный паек (там, в свою очередь, были различия между довольствием гарнизонов, рекрутов и фронтовиков) превышал гражданский по муке на 35%, по мясу — на 57%{391}. Приличное пиво с 1941 г. в рейхе исчезло, зато страну наводнило французское вино и шампанское; омары и устрицы в изобилии были в продаже вплоть до 1944 г. Некоторые продукты (например, простоквашу и мороженое) продавали без карточек. Это было важно, так как сладкого часто не хватало (выдавалась одна банка джема на месяц). Княгиня Мария Илларионовна Васильчикова, служившая до 1945 г. в Берлине в Министерстве иностранных дел, вспоминала, что люди в очередях были дружелюбны и воспринимали затруднения с улыбкой. Правда, с началом войны в туалетах министерства, где работала Мария Илларионовна, начали регулярно воровать туалетную бумагу, и потом ее стали выдавать по отделам{392}. С 15 февраля 1942 г. были введены карточки на сигареты и табак, для мужчин — с 18 лет, для женщин — с 25 лет{393}. В армии существовала система табачного довольствия, которая вызывала досаду Гитлера: он не хотел поощрять вредные привычки и приказал некурящим выдавать в армии паек сахара. Евреям перестали выдавать карточки на сигареты с осени 1941 г.{394}, впрочем, их лишили и продовольственных карточек на рыбу, мясо, на белый хлеб и молочные продукты. СД при этом сообщала, что эти меры вызывали у немцев удовлетворение{395}.
СД передавала, что среди рабочих было распространено убеждение, что хоть пропаганда и твердит о власти плутократов-буржуев на Западе, но в Германии дело обстоит не лучше: те, у кого есть деньги, питаются в ресторанах и их карточное нормирование не касается{396}. Огромное количество раненых с Восточного фронта усиливало раздражение немцев{397}. Гражданское население в Германии, разумеется, не было осведомлено о масштабах всех (материальных и людских) потерь вермахта на Востоке к концу кампании 1941 г., но оно само имело значительные проблемы, которые многим людям казались более существенными, чем фронтовые дела.
После первых крупных налетов вражеской авиации в мае — июне 1942 г. всем стало ясно, что немецкое превосходство в воздухе кончилось. В ночь с 30 на 31 мая 1942 г. англичане совершили налет на Кельн, в нем участвовало 1046 самолетов, то есть практически вся бомбардировочная авиация. 17 мая 1942 г. английские самолеты нанесли удар по дамбам Рурской области. Целые районы Рура оказались под водой — электрооборудование насосных станций вышло из строя, в результате остановились многие заводы, схема снабжения населения питьевой водой оказалась нарушенной. 17 августа 1942 г., то есть через две недели после налета на Гамбург, над Германией впервые появились самолеты США. Они совершили налет на Швайнфурт, где находилось большинство немецких шарикоподшипниковых заводов, которые и без того не удовлетворяли потребности военной промышленности. Объем производства подшипников сократился на 38%{398}.
Вину за провал противовоздушной обороны население возлагало на нацистское руководство. В Берлине, Галле, Дортмунде, Дрездене, Кельне, Вене домохозяйки жаловались на нехватку картофеля и овощей, на Рейне и в южной Германии — на плохое качество муки, на отсутствие бобовых и гороха, на отсутствие куриных яиц и детского питания.
В ноябре 1941 г. вышло распоряжение о переплавке не имеющих ценности колоколов. Недовольные этим решением церковные власти резонно спрашивали, почему же не так давно власти превозносили достижения по постановке ресурсов всей Европы на службу Германии, — значит, это утверждение не соответствует истине?{399}
Тем не менее из современных исследований немецкой обыденности видно, что прежние суждения о том, что в войну немцы не хотели рисковать достигнутым благополучием, не совсем верны, ибо все (особенно рабочие) выигрывали от высокой военной конъюнктуры{400}. Лишь после первых поражений на Восточном фронте настроения стали меняться — война стала нежелательной…
Гитлер, между прочим, заботился о благосостоянии своих приближенных: например, он дал своим новоиспеченным генерал-фельдмаршалам большие денежные вознаграждения для покупки поместий. Будучи равнодушен к подобным вещам, Гитлер сквозь пальцы смотрел на дорогостоящие «чудачества» Лея или на «последнего ренессансного человека», практически бесконтрольно распоряжавшегося огромными средствами — Геринга (к пятидесятилетию Геринга, пришедшемуся на дни Сталинградской битвы, была изготовлена копия сервиза Екатерины 11 на 480 персон{401}). Масштабы геринговской резиденции Карин-холл превосходили все мыслимые представления о роскоши — Гитлер однажды сказал: «Мой Бергхоф может сойти за домик садовника в Карин-холле»{402}. На самом деле, скромный стиль жизни Гитлера находился в очевидном противоречии с пышным сибаритством его подчиненных. Гитлер активно способствовал распространению собственного имиджа как совершенно нетребовательного и простого человека. Впрочем, «ренессансные» выходки Геринга не мешали ему быть одним из любимцев немецкой публики.
Особенно упорно распространялись слухи о злоупотреблениях оккупационных властей в Польше. В этой связи Борман требовал от партийных функционеров среднего звена умеренности и образцового ведения домашнего хозяйства. Часто эти требования не выполнялись, и в народе ширилось раздражение тем, что многие партийные функционеры при помощи связей (как шутили немцы, витамина «В» — Beziehungen — связи) переносили тяготы войны гораздо легче простых немцев. СД передавала, что было распространено убеждение (особенно среди рабочих), что государство недостаточно строго относится к служебным преступлениям и мошенничеству отдельных руководителей{403}. Донесение СД и его оценочная часть уже граничили с осуждением режима, и Олендорф со своим III отделом РСХА попал под огонь критики с разных сторон: даже не переносившие друг друга Борман и Гиммлер выступили на этот раз единым фронтом, но Олендорф и на этот раз удержался{404}. Более того, даже после того, как по инициативе Геббельса и под его давлением суд вынес двум функционерам смертные приговоры по делу о мошенничестве, неугомонные эксперты СД после анализа общественных настроений указывали, что народ по-прежнему обсуждает и осуждает образ жизни партийных бонз{405}.
В принципе, коррупция была и есть и в демократических и в авторитарных государствах, но если при демократии факты коррупции иногда вскрываются, то в авторитарных системах о них в основном умалчивают. Нацистская Германия в этом отношении — не исключение. Так, летом 1942 г. полиции стал известен случай коррупции, касавшийся нацистской верхушки: одну из торговых фирм уличили в том, что она поставляла ряд товаров (вина, деликатесы, мясо, птицу) не по карточкам, а прямо на дом своим клиентам. Владелец фирмы Август Нётлинг 4 августа 1942 г. был арестован и во время ареста предпринял две попытки самоубийства. Геббельс заинтересовался этим случаем и выяснил, что продукты незаконным образом поставляли в дома министра просвещения Бернхарда Руста, министра сельского хозяйства Вальтера Дарре, генерала полиции Вильгельма Грольмана, генерала-фельдмаршала Вальтера Браухича, руководителя РАД Константина Хирля и адмирала Эриха Редера, а также целому ряду других крупных функционеров. Министр юстиции Тирак оказался в весьма щекотливом положении. Гитлер был убежден, что клиенты Нётлинга ничего не знали о его незаконных услугах, а их домашние не знали, что эти услуги незаконны. За исключением Редера, который как офицер взял на себя всю вину (хотя переговоры с Нётлингом вела его жена), все остальные свалили вину на несчастного владельца фирмы{406}.
От кого исходила инициатива поставок товара, полиции выяснить не удалось, но Геббельс нашел поведение государственных функционеров скандальным и саботирующим военные нужды и потребность в общенациональной мобилизации. Он подчеркивал, что сам обходился продуктами по карточкам. И вообще, нацистская пропаганда представляла государственное и партийное руководство как исключительно скромных людей. Кардинал Фаульхабер в одной из проповедей представил Гитлера как образец человека, ведущего простой образ жизни: некурящего, непьющего, да еще и вегетарианца. Интересно, что Гитлер восхищался только одним периодом в истории США — «сухим законом»; он считал, что только молодая нация способна прибегнуть к столь суровым, но необходимым мерам. Сам он был убежденным трезвенником, но люди из его ближайшего окружения при нем могли употреблять спиртное. Геббельс категорически запретил опубликование фотографий нацистских лидеров за батареями бутылок. Когда в 1942 г. последовало сокращение карточных норм, Геббельс писал в газете «Дас Рейх», что народ вправе требовать справедливого распределения тягот. Геббельс потребовал у полиции примерно наказать виновных в коррупции, Гитлер призвал к совести руководящих деятелей НСДАП и членов их семей. Дело Нётлинга завершилось тем, что сам он 9 мая 1943 г. повесился в тюремной камере, а Тирак так и не возбудил ни одного дела против его клиентов. Вдова Нётлинга, глубоко задетая двуличностью властей, отказалась принять посмертную награду мужа, при помощи которой власти пытались загладить свою вину.
С одной стороны, советско-германский пакт о ненападении 23 августа 1939 г. и, с другой стороны, нападение на СССР 22 июня 1941 г. приготовили для нацистской пропаганды значительные перегрузки: двадцать лет кряду нацистские пропагандисты клеймили мировой большевизм как главного проводника еврейского мирового господства, союз с которым был для национал-социализма немыслим и невозможен. Даже Гитлер был озабочен приемлемым пропагандистским объяснением «пакта Молотова — Риббентропа» и в письме от 25 августа 1939 г. жаловался Муссолини, что ему было тяжело принять решение о примирении с Кремлём, но оно было необходимо, так как японская политика непредсказуема, а отношения с Польшей в последнее время катастрофически ухудшились; нужно было что-то предпринять для предотвращения войны на два фронта{407}.
Реакция немецкой общественности на это решение, к удивлению Гитлера и Геббельса, не была критической — большинство считало, что фюрер знает, что делает. Подписание пакта никак не сказалось на отношении нацистского руководства к СССР. 14 ноября 1939 г. Геббельс отмечал в дневнике: «Фюрер вновь констатирует катастрофическое состояние русской армии. Ее едва ли можно использовать для боевых действий. Отсюда и успехи финнов, их упорство. Вероятно, и интеллектуальный уровень среднего русского тоже препятствует овладению современным оружием. Централизм как отец бюрократии — враг всякого развития личности. В России нет больше никакой частной инициативы. Крестьяне только и делают, что лодырничают. Невозделанные поля пришлось снова объединять в своего рода государственные домены. То же самое происходит и в промышленности. Этот порок оказывает воздействие на всю страну и делает ее неспособной правильно распределять силы. Хорошенького же союзничка мы себе выискали!»{408}
В речи в день вторжения в Советский Союз Гитлер сказал: «В этот момент начинается поход, который по размаху и масштабам не знает себе равных в истории. В союзе с финскими боевыми товарищами герои Нарвика (он имел в виду генерала Диттля. — О. П.) заняли позиции на Севере. Дивизии вермахта в союзе с героическими финскими борцами за свободу во главе с маршалом Маннергеймом совместно защищают финскую землю от завоевателей. От Восточной Пруссии до Карпат простирается немецкий фронт. На берегах Прута, в нижнем течении Дуная, на берегах Черного моря немецкие солдаты выступают в союзе с румынскими войсками во главе с диктатором Антонеску. Главной задачей этого огромного фронта является защита не отдельных европейских государств, а спасение всей Европы. Поэтому сегодня я решил отдать судьбу и будущее немецкого рейха и нашего народа в руки вермахта»{409}.
Советские войска не были столь многочисленными, как ожидали в немецком Генштабе, но зато в Красной армии было гораздо больше моторизованных частей, чем в вермахте, а именно танковые части в этой войне имели огромное значение. Расчеты Кейтеля на превосходство немецкой техники совершенно не оправдались — советские танки были значительно лучше танков вермахта. Да и прочая советская боевая техника, а также советское автоматическое оружие редко уступало немецким образцам. Советская пехота, артиллеристы, танкисты и кавалеристы доказали в боях не только свою стойкость и упорство, но и удивительную изобретательность, а также готовность к единоборству. Последнее особенно удивляло немцев: им годами твердили, что советские солдаты — это серая, без идеалов и личностей, бестолковая скотинка, которую комиссары гонят на бойню. Те же представления распространились и в немецком обществе. Советскую армию нацистское руководство и пропаганда совершенно недооценили; следствием этого стало то, что немецкая общественность считала вопрос победы на Востоке делом времени. Не только обыватели, но и начальник Генштаба Гальдер 3 июля 1941 г. заявил, что война завершится в ближайшие 14 дней{410}. Даже Черчилль 25 июня 1941 г. сказал, что в ближайшем будущем следует считаться с возможностью самого ужасного в мировой истории вторжения.
Между тем с весны 1941 г. советско-германские отношения в Германии стали объектом многочисленных спекуляций и слухов. 19 мая 1941 г. СД передавала, что бытует мнение о неизбежности войны с Россией. Часть немецкой общественности была убеждена, что «Германия заключила с Россией договор, по которому Украина будет отдана немцам в аренду на 99 лет»{411}. Начавшуюся войну с СССР пропаганда представляла как превентивную. Правда, в немецкой общественности начало войны первоначально вызвало шок, на что и указывал Геббельс — 9 июля 1941 г. он записал в дневнике: «Внезапное наступление на Советский Союз было не подготовлено пропагандистски и психологически. Оно вызвало в немецком народе на несколько часов, а может быть, на несколько дней некоторый шок. Но это следует отнести на счет того, что мы не имели возможности подготовить народ к этой акции: мы хотели, чтобы наше наступление застало большевиков врасплох. В течение последующих дней мы должны были наверстать то, чего мы не могли подготовить. Теперь немецкий народ видит, что столкновение с большевизмом было необходимым, и фюрер в нужный момент принял нужное решение. Война на Востоке закончится победой, и только тогда у нас появится возможность бросить все силы на Запад или против Англии. Фюрер еще раз подчеркнул, что на основании военного опыта видно, насколько своевременным было наступление на Востоке. Этим отличается нынешнее ведение войны Германией от прошлой войны. До 1 августа 1914 г. мы сидели и смирно ожидали, пока вражеская коалиция собралась, и только тогда начали наступление. Теперь военное командование ставит целью сражаться с противником поодиночке и разбить противника по частям»{412}.
Восприятия новой войны на фронте и в немецком тылу очень отличались друг от друга. Солдаты на Восточном фронте часто оказывались пассивными свидетелями или активными участниками зверств оперативных групп полиции безопасности и СД. Иногда этим солдатам было просто не до рефлексии — они должны были выжить во что бы то ни стало.
В немецкой общественности сообщение о нападении на СССР вызвало растерянность: 23 июня 1941 г. информанты СД сообщали, что известие о начале войны с СССР вызвало большое удивление, чему способствовали еще и слухи о предстоящем визите Сталина в Германию; слухи, по всей видимости, были инспирированы для того, чтобы убедить немцев в отсутствии перспективы войны на два фронта{413}. СД передавала, что первоначальная растерянность к вечеру того же дня рассеялась и уступила место уверенности, что имперское правительство иначе и не могло действовать: большинство рядовых немцев склонны были обвинять Сталина и Молотова в предательском по отношению к Германии поведении. Впрочем, в некоторых донесениях СД говорилось об опасениях, что теперь война может продлиться; высказывались мнения о возможности вступления в войну США с их колоссальными ресурсами, а также опасения, что в варварских условиях России немецким военнопленным придется несладко{414}.
Пропагандистская задача создания негативной картины большевистской России была облегчена тем, что подавляющее большинство немцев (даже и ненацистов) негативно относилось к большевизму. Об этом свидетельствует информация СД от 3 июля 1941 г., в которой говорилось, что первые документальные фильмы о наступлении вермахта в России вызвали огромный ажиотаж — в кинотеатры было просто не попасть… Удивление немецкой публики вызывала национальная пестрота военнопленных Красной армии, а их неопрятный и жалкий внешний вид, плохое обмундирование вызывали отвращение и жалость{415}. Поскольку Советский Союз объявил об отказе от Гаагской конвенции (1907 г.) о правилах ведения войны и не присоединился к Женевскому договору о военнопленных (1929 г.), то немецкая общественность опасалась, что Красная армия не будет придерживаться правил войны. Вскоре после начала войны до немецкой общественности дошли сведения о расстрелах немецких военнопленных. Так, сообщалось, что на Украине 180 раненых немецких солдат попали в руки красноармейцев, и все были расстреляны. От 90 до 95% немецких солдат, попавших в плен в России в 1941–1942 гг., были расстреляны; таким образом, по советским фронтовым сводкам погибло 175 тыс. немецких солдат{416}. Понятно, как такие известия формировали немецкое общественное мнение…
Разумеется, о подписанном Гитлером 6 июня «приказе о комиссарах» немецкая общественность ничего не знала. Первоначально в войсках этот приказ почти повсеместно игнорировали, а в Германии распространилось убеждение, что приказ был возмездием за обращение советских военных с немецкими военнопленными. Впрочем, в первое лето военных операций на Востоке этот вопрос мало кого занимал, так как внимание немецкой общественности было поглощено документальными фильмами «Вохеншау»; в них показывали огромные склады оружия, отбитого вермахтом у Красной армии, и толпы советских военнопленных. Среди последних операторы «Вохеншау» специально подбирали «преступные типы», часто показывали женщин-военнослужащих, по отношению к которым, по сведениям СД, большинство немцев были настроены крайне негативно и считали, что им не следует давать статус военнопленных. Общественное мнение гласило, что эти «бой-бабы» (Flintenweiber) — преступницы, и их нужно расстреливать на месте.
Все лето над немецкой общественностью тяготела неопределенность: доверенные лица СД, ландраты, бургомистры и полицейские доносили об озабоченности немцев — многие начинали понимать, что теперь войне конца и краю не будет видно{417}. 14 августа 1941 г. СД передавала: известие о том, что несколько советских бомбардировщиков прорвалось к Берлину, вызвало у немцев удивление и способствовало распространению убеждения, что оценка советского военного потенциала была ошибочной. В сообщении говорилось, что советские самолеты вылетели с базы на острове Эзель — это соответствовало истине{418}. Чуть позже — 28 августа 1941 г. — СД передавала, что известия об успехах немецких подводных лодок благотворно сказались на настроениях немецкой общественности, расстроенной перспективой еще одной военной зимы, а также что ввиду упорного сопротивления на Восточном фронте у немцев начал расти интерес к условиям жизни в СССР, к воспитанию детей, к положению советских женщин, к церкви и особенностям питания: одним «давлением еврейских комиссаров» трудно было объяснить упорство сопротивления Красной армии{419}.
Интересно, что в Баварии гораздо более бурную реакцию, чем известие о нападении на СССР, вызвало решение об удалении из школ распятия{420}. В конце июля, под впечатлением бесспорных успехов немецкой армии, неудовольствие и озабоченность немцев стали спадать{421}. Объявление ОКВ 6 августа 1941 г. о поражении советской армии под Смоленском, а также известие об уничтожении большей части советского Черноморского ВМФ и о захвате большей части Украины способствовали новому подъему общественных настроений, но, как передавала СД 21 августа, подъем вскоре прошел: обыденная жизнь брала свое, и немцев больше занимали вопросы, к примеру, о том, что недельная (51 рабочий час) зарплата женщины на суконном производстве составляет всего 25 рейхсмарок, или о произволе партийных бонз, которые много говорили, а на фронт отправлялись другие; в католических районах Германии вызывало протесты отвратительное обращение с первыми советскими военнопленными.
В конце августа 1941 г., с началом битвы за Киев, началась третья фаза кампании вермахта, по истечении которой немецкие войска должны были достигнуть Москвы. Немцы все чаще спрашивали друг друга, откуда у «русского Ивана» так много танковых соединений, тяжелого оружия, самолетов; все чаще говорилось о том, что руководство недооценило силы и возможности Советского Союза{422}. Для поднятия настроений немецкой общественности прибегали и к трюкам: одна из победных реляций вермахта была специально «придержана», чтобы объявить о ней позже, в благоприятный для нацистских режиссеров общественного мнения момент. Фронтовики, узнав об этом, были недовольны, в тылу тоже чувствовали себя обманутыми: пропагандистский фокус явно не удался… Несмотря на этот явный просчет, Гитлер 9 октября 1941 г. после большого двойного успеха вермахта — окружений под Вязьмой и Брянском — заявил, что в этих «котлах» маршал Тимошенко потерял последние боеспособные соединения, поэтому война на Востоке практически завершена{423}. Таким образом, подчеркивал Гитлер, английская мечта о немецкой войне на два фронта не осуществилась.
Всеобъемлющая история повседневной жизни немецких солдат на Восточном фронте еще не написана, но есть масса свидетельств из солдатских писем. Эти свидетельства указывают на то, что большинство солдат были озабочены неисчерпаемостью советских людских и материальных ресурсов, что большинство не верило в возможность быстрого завершения войны. Фронтовые настроения передавались и немецкому тылу. С зимы 1941 г., когда Гитлер объявил войну США, настроение большинства немцев стало более пессимистическим. Превращение войны в глобальный конфликт, учащающиеся воздушные налеты на Германию, трудности с продовольственным снабжением, утрата прежних иллюзий и страх за жизнь стали определять немецкую повседневность.
СД также отмечала ухудшение настроений народа и по другим причинам: интересы немцев концентрировались в это время вокруг слухов о предстоящих сокращениях выдач по продовольственным карточкам. Газеты оправдывали это необходимостью поставок хлеба в Финляндию, где начинался голод{424}. Распоряжение Гитлера о сокращении с апреля 1942 г. карточных норм Геббельс распорядился держать в строжайшей тайне, но слух об этом каким-то образом просочился в общество и моментально распространился. Истинные масштабы негативного воздействия снижения карточных норм превзошли самые худшие ожидания нацистского руководства: некоторая часть населения была просто подавлена этим известием. СД передавала из Берлина, что перспектива питаться хуже, чем все европейцы, чрезвычайно угнетала людей. Чувство, что досыта теперь уже не поесть, поскольку есть просто нечего, подавляла население (особенно рабочих, занятых на тяжелом производстве, а также домохозяек, которые часами стояли в очередях, не зная, достанется ли им брюква, подмороженная капуста, картофель плохого качества, или они уйдут ни с чем). Понимания объективного характера трудностей у немцев, как передавала СД, не было и в помине{425}. Из Рура СД передавала, что из продовольственных магазинов исчезли рыба, яйца, овощи, фасоль, продукты детского питания. Разумеется, общественное мнение стало искать виновных{426}. Донесения СД дошли до Гитлера, который постарался их релятивировать, указывая на внутреннюю целостность и твердость немецкого народа. Геббельс считал, что СД слишком сгущает краски. Последующие известия, однако, показали, что СД точно оценила ситуацию, и министр пропаганды был вынужден признать, что из-за трудностей с продовольствием часть немцев начала скептически смотреть на войну и ее перспективы. Народ стал сомневаться и в немецком военно-промышленном превосходстве{427}. В сентябре 1942 г. СД передавала, что по истечении трех лет боевых действий настроения немцев характеризовались разочарованием и усталостью от войны. Часто раздавались жалобы: «кто мог ждать, что война продлится так долго?» или «конца этой войне не видно, что нам еще уготовано?» Растущие трудности со снабжением продуктами питания, три года ограничений, налеты вражеской авиации, опасение за жизнь близких на фронте и в тылу стали определяющими факторами формирования общественных настроений{428}. Сказывалась и разница в положении солдат на Западе и на Востоке — адъютант Паулюса полковник Адам вспоминал: «В Германии поговаривают, что хорошо тем солдатам, которые на западе или на севере Европы. Чего только не шлют они домой: продукты, ткани, белье, платья. Женщины, которые в мирное время едва могли купить пару чулок, разгуливают теперь в мехах. Им не приходится дрожать за жизнь своих мужей или сыновей, в отличие от тех, чьи близкие на Восточном фронте»{429}.
Некоторое улучшение настроений принесла речь Геринга на Празднике урожая, когда он объявил об увеличении рациона, о дополнительном пайке на Новый год (карточная норма выдачи мяса увеличилась на 50 г еженедельно, хлебную норму вернули на уровень апреля — 2250 г еженедельно). СД отмечала, что обращение Геринга к «маленькому человеку» пришлось по душе немцам; с большой радостью было воспринято известие о повышении пенсии матерям{430}. Урсула фон Кардорф записала в дневнике 31 декабря 1942 г.: «Итоги года неутешительны: поражение под Сталинградом, высадка англо-американцев в Африке, разрушение Любека… В то же время питание стало лучше, прежде всего благодаря так называемым «подаркам фюрера» (Führerpaketen), рождественским карточкам, рождественским подаркам на предприятиях. Депрессии по причине поражений на фронте или из-за уничтожения евреев не заметно»{431}. Впрочем, за повседневными заботами евреи, по всей видимости, почти никого не трогали. Что касается принципиальной установки нацистского руководства на «окончательное решение еврейского вопроса», то она была секретной, и достоверных сведений о происходящем в концентрационных лагерях на территории Польши до немцев не доходило. Показательно свидетельство польского еврея Хенрика Ингстера, который с 1939 г. по 1944 г. прошел через множество концлагерей вокруг Аушвица. Этот человек, ежедневно сталкивавшийся с лагерной действительностью, впервые услышал о настоящем предназначении Аушвица только в октябре 1944 г. Вернер Мюэ, всю войну прослуживший начальником политической редакции немецкого бюро новостей (DNB), в 1986 г. в интервью газете «Вельт» вспоминал: ему на стол ни разу не попало сведений советских или западных агентств, что в Аушвице уничтожают евреев{432}.
Впрочем, даже если слухи о жуткой судьбе евреев на Востоке и просачивались, немцам было не до того — самым важным и значительным фактором после 1942 г. стал страх перед «русским нашествием»; с зимы 1942–1943 гг. главной задачей пропаганды стало убеждение немцев в том, что русская оккупация станет для них «концом света»{433}.
В 1943 г., вслед за поражением под Сталинградом, Геббельс декларировал тотальную войну, и жизнь в тылу стала определяться работой до изнеможения, постоянным ухудшением продовольственного снабжения, воздушными налетами. В немецком обществе стала распространяться апатия. Падение Муссолини (в июне 1943 г.), назначение маршала Бодальо, а затем выход Италии из войны побудил немцев задуматься: а кто может стать немецким Бодальо? Дело все же не дошло до возникновения оппозиции, которая была невозможна по причине тотального характера власти, хотя значительные изменения в общественном самосознании имели место. Хоть нацистам и не удалось окончательно сломить традиционные представления в армии, церкви и чиновничестве, однако ни одна из названных групп не смогла оказать нацизму значимого сопротивления, а общие немецкие представления сводились к чувству долга, к патриотизму и дисциплине.
Второй важной причиной невозможности формирования оппозиции была эффективность гиммлеровского полицейского аппарата, который — используя минимум насилия в строго рассчитанных местах и времени — достиг полного паралича всех возможных политических инициатив. Недовольство в обществе могло быть очень большим, все общество могло пребывать в отрицании существующей системы, но это не представляло никакой опасности для нацистского режима, ибо недовольство никак не проявлялось, некому его было выражать. Нацистская полицейская система покоилась на превентивном обнаружении возможных противников режима и строгом контроле над ними: при первой же попытке активности они подавлялись. Шпиономания и доносительство также способствовали распространению страха и конформизма. Так, Виктор Клемперер вспоминал, что на фабрике, где он трудился, рабочие не были настроены особенно пронацистски, а уже к зиме 1943–1944 гг. нацистский дух выветрился совершенно. Можно было опасаться старосты и двух-трех женщин, которых подозревали в доносительстве, и когда кто-нибудь из них появлялся, люди предостерегали друг друга толчками или взглядами{434}.
Исследование поведения немцев на основе донесений СД было предпринято в Англии сразу после войны, в сентябре 1945 г., оно касалось анализа развития немецкой политической сцены и контроля над гражданским населением со стороны властей. В этом любопытнейшем отчете{435} сообщалось, что в Германии изначально не было никакого ура-патриотизма, ни разу за всю войну в обществе не превалировало убеждение в необходимости войны. Там же указывалось, что нападение на СССР вызвало значительную депрессию, перешедшую со временем в уверенность, что добиться победы на Востоке не удастся. Людские потери и русские морозы воспринимались общественным мнением с растущим отчаянием. После 1942 г., однако, появились мнения, что в 1918 г. немцы проиграли потому, что преувеличили сложности, значит, сейчас нужно просто потерпеть; вновь оживилась надежда на победу или хотя бы на компромиссный мир. Английское резюме немецкого общественного мнения гласило, что после объявления войны США никаких существенных перемен в настроениях не произошло — Америка казалась слишком далекой… Озабоченности тем, что американцы имеют колоссальный промышленный потенциал, противостояло суждение, что американцы очень любят прихвастнуть (результат геббельсовской пропаганды). Далее отмечалось, что высадка англо-американцев в Африке в 1942 г. и поражение под Сталинградом стали поворотными пунктами в эволюции немецкого общественного мнения в сторону отчаяния и утраты надежды на победу. Непосредственным следствием этого стала нарастающая волна выходов из партии; власти на это отреагировали требованием обязательного ношения партийных значков и использования в быту «гитлеровского приветствия». Становилось все более очевидно, что правящая группа ведет войну против воли большинства немецкого народа.
Немцы, которые пережили Первую мировую войну, весной 1942 г. начали засевать овощами цветочные клумбы и газоны, на верандах и балконах начали выращивать кроликов, разводили кур, гусей, уток. Весьма популярны стали новые рецепты: овощной гуляш (без мяса), морковный мармелад, ром-баба из моркови, морковные оладьи, вафли из картофеля, картофельные кексы, жареные свиные хвосты, шницель из кольраби (без мяса), жареное коровье вымя, конфеты из сиропа, конфеты из шиповника, эрзац гарцского сыра, котлеты из щавеля (без мясной добавки), картофельные хлебцы{436}.
СД передавала, что даже сообщения ОКВ о новых успехах вермахта, вызывавшие энтузиазм и гордость немецкими солдатами у мужской части населения Германии в тылу, не производили почти никакого впечатления на женщин, поглощенных повседневными заботами{437}. Партийные и государственные функционеры все чаще использовали служебное положение для обеспечения продуктами своих семей. Народ это знал: электрики, сантехники, ремонтники бывали в домах начальства и видели, как питается нацистская верхушка. СД передавала, что подобные вести, вызывавшие озлобление людей, шли из Берлина, Штеттина, Дюссельдорфа, Вены. Хваленой «справедливой» системе распределения продуктов питания в Третьем Рейхе постепенно перестали доверять.
В войну положение на немецком продовольственном рынке во многом «стабилизировали» за счет ограбления оккупированных стран: в 1941–1943 гг. в Германию было вывезено 25 млн. тонн продовольствия, за счет чего на четверть были увеличены гражданские рационы{438}. Следует отметить, что нацистские способы эксплуатации ресурсов СССР были не только жестокими и антигуманными, но и неумными — по советско-германскому пакту при минимальных материальных затратах и без всяких людских потерь немцы получали столько же, к тому же 80–90% продовольствия, собранного на Востоке, потреблялось самой армией{439}.
С началом войны было введено 50% надбавки к подоходному налогу, исключая годовой доход до 2,4 тыс. рейхсмарок в год, что освободило от налогов военного времени 60% налогоплательщиков. Тем не менее, до 1942 г. подоходный налог по сравнению с 1939 г. почти удвоился{440}, хотя частные сбережения между 1938 и 1941 гг. выросли в четыре раза (это свидетельствует о сносных условиях обыденной жизни для рядовых немцев, которых призывали экономить средства, чтобы после войны построить дом){441}. Со своей стороны, правительство гарантировало минимальный доход в 2,4 тыс. рейхсмарок.
В «Вестях из рейха» слово «Сталинград» впервые было упомянуто 31 августа 1942 г.; СД отмечала, что немцы сразу обратили внимание на принципиальное значение взятия этого города. Такое мнение было не только следствием усилий пропаганды — имя Сталина уже действовало на немцев магически{442}. Сталинград для немцев был символом поворота в войне не только в собственно военном смысле, — он стал почти маниакальным пунктом фиксации немецкой общественности, эта фиксация была усилена и гитлеровской речью по поводу открытия очередной кампании сбора теплых вещей в рамках «зимней помощи»{443}. По этой причине к действиям 6-й армии под Сталинградом было приковано самое пристальное внимание. Только на Новый год и Рождество немцы несколько отвлеклись от наблюдения за событиями на фронте, благодаря приподнятому настроению вследствие обещанных новогодних пайков. Хотя уже под Новый год стали распространяться слухи об окружении 6-й армии под Сталинградом, поэтому приход нового 1943 г. в Германии почти не отмечали. Даже Гитлер не выступал на Новый год по радио: это должно было соответствовать «образу великого вождя в печали и трауре»… Это его, однако, не спасло — первоначально разрозненный и нестройный хор критиков после Сталинграда стал все более концентрироваться на высшем руководстве рейха. Шутки и остроты становились все злее. Так, Урсула фон Кардорф вспоминала, что поговаривали о «Тунисграде» в Африке{444}. Донесения по каналам Бормана свидетельствовали о том, что авторитет Гитлера очень пострадал. Информаторы Бормана доносили: «персона Гитлера стала подвергаться прямым нападкам, причем с особенной неприязнью и открыто»{445}. Альберт Шпеер вспоминал, что Геббельс говорил с ним не о «кризисе руководства» (Führungskriese), а о «кризисе фюрера» (Führerkriese); это потрясло Шпеера: он знал о беспредельной лояльности министра пропаганды к Гитлеру. Шпеер писал: «Значение Сталинграда в том, что Геббельс стал сомневаться в звезде Гитлера и в его победе, и вместе с ним и нас стал точить червь сомнения»{446}. На этом фоне возобновились слухи о начале переговоров с русскими и о долгожданном мире. Потом на первый план ненадолго вышло сообщение об американо-английском десанте в Африке, но в целом на общественное мнение это известие почти не повлияло — немцы считали, что кардинально это положения не изменит, но лишь отодвинет торжество Германии{447}.
С ноября 1942 г. настроения в немецком обществе стали ухудшаться, росли опасения, что Сталинградская битва в итоге будет проиграна и последуют новые жертвы. Камердинер Гитлера Линге вспоминал, что в начале ноября 1942 г. после прочтения очередного донесения СД фюрер был очень огорчен и даже сказал, что он сам во всем виноват. Правда, через мгновение Гитлер возмущенно заметил: как баварцы могут возмущаться плохим качеством пива, когда сотни тысяч солдат в жутких условиях борются за будущее страны. Особенно Гитлера расстроили строки из донесения, в которых говорилось, что процесс образования и распространения слухов практически невозможно контролировать{448}.
СД передавала, что «если многие немцы — бойцы по натуре — восприняли Сталинград как решающий вызов перед конечной обязательной победой, за которой должно последовать неминуемое и желанное окончание войны, то скрытые конформисты стали рассматривать Сталинград как начало конца»{449}. По поводу Сталинграда Черчилль остроумно заметил, что это еще не конец, это даже не начало конца, но конец начала. После Сталинграда немцы научились выделять в военных сводках новые формулировки: например, «подвижная оборона», «планомерный отход»{450}. СД передавала, что после Сталинграда общественное мнение в Германии стало более самостоятельным, немцы научились различать нюансы, научились читать между строк{451}. В информации с мест в этот период по-прежнему говорилось о нерушимой вере немцев в фюрера и Третий Рейх, но на последних страничках отчетов выяснялось, что объектом критики часто становился и сам фюрер, который до Сталинграда обещал слишком много. Слова Гитлера о скорейшем взятии Сталинграда и выходе к Волге называли «преждевременными и неосмотрительными». Ходили слухи, что бывший начальник Генштаба Франц Гальдер предрекал роковые последствия одновременного наступления на Сталинград и на Кавказ — это, как считал народ, явилось причиной его отставки. В одном из донесений Борману говорилось, что в гау Галле-Мерзебург возникла дискуссия о том, почему военное руководство проморгало начало советского наступления. В ходе дискуссии было сказано, что пророчества фюрера в отношении Сталинграда вообще ни на чем реальном не основывались, а были чистейшей фантазией, что недопустимо в столь ответственных операциях{452}. Эта острая критика, однако, не означала, что гитлеровское военное и политическое руководство в глазах народа было окончательно дискредитировано — на самом деле авторитет Гитлера не был поколеблен практически до самого конца войны. При этом следует иметь в виду не только действие репрессивных мер, но и несомненные успехи режима предшествующего периода. Фронт и тыл и после Сталинграда остались едиными. После Сталинграда Гитлер выступал по радио в День поминовения героев — 21 марта 1943 г. СД передавала, что немцы были рады, что Гитлер не ранен и не заболел (об этом ходили слухи). Что касается Сталинграда, то его фюрер в своей речи вообще не упомянул. Слова Гитлера, что до сего момента вермахт потерял в боях 542 тыс. человек, были восприняты немецкой публикой скептически, также как и уверение, что Восточный фронт стабилизировался{453}.
Между тем 13 мая 1943 г., три с половиной месяца спустя после гибели 6-й армии, немецкой общественности было объявлено, что «героическая борьба немецких и итальянских солдат в Африке завершилась: последние группы наших солдат, окруженные в Тунисе, вынуждены были прекратить борьбу вследствие полного истощения боеприпасов, воды и горючего. Они покорились судьбе не вследствие напора врага, но из-за отсутствия всяких припасов. Их борьба и многомесячное сопротивление превосходящим силам врага не пропали даром, а пошли на пользу другим участкам нашего фронта, который получил необходимую разгрузку». По свидетельству камердинера, текст известия о прекращении борьбы в Африке Гитлер сочинил сам{454}.
Осведомители СД передавали: среди немцев ходили слухи о том, что немецкие солдаты в Африке были бесконечно рады окончанию войны и чуть ли не бросались на шею англичанам, зная о гуманных условиях содержания в английском плену{455}. Немецкие военнопленные писали из Канады родственникам, что их содержат исключительно хорошо, что питание великолепное{456}. Канадцы даже разрешили вручить очередную воинскую награду (Дубовые листья к Рыцарскому кресту) в плену (!) знаменитому немецкому подводнику Кречмеру… С другой стороны, и сами немцы подчас были склонны к проявлению рыцарских правил поведения на войне. Так, английский летчик майор Дуглас Бейдер был сбит, и у него сломались алюминиевые протезы ног. С согласия фельдмаршала Хуго Шперле руководство 3-го флота люфтваффе направило англичанам сообщение об этом, и через двое суток протезы майора Бейдера были сброшены с парашютом на аэродром Сент-Омер{457}. Сущность войны на Западе весьма точно отражало название военного дневника Роммеля — «Война без ненависти».
Подобная романтизация войны смаковалась немецкой публикой (как передавала СД), но не особенно приветствовалось пропагандой, ибо это снижало готовность к сопротивлению и к беспощадной борьбе.
Lieber Tommy fliege weiter
Wir sind alle Bergarbeiter
Fliege weiter nach Berlin
die haben alle «ja» geschrien.
Совершенно неожиданно весьма важным фактором динамики общественных настроений и в целом повседневности в Германии стали массированные налеты союзнической бомбардировочной авиации. К этому времени Геринга в Германии называли не иначе как «Майером», так как он в 1939 г. имел неосторожность заявить: пусть меня зовут Майером (для немецкого уха — это чисто еврейская фамилия. — О. П.), если хоть один вражеский самолет сможет пересечь немецкие пределы». В июне 1944 г. для отражения налетов вражеской авиации люфтваффе располагали 472 одномоторными и 272 двухмоторными истребителями, а месяц спустя — соответственно 83 и 42 самолетами{458}. Это было ничто против десятков тысяч дальних бомбардировщиков англо-американских союзников под мощным истребительным прикрытием. Гитлер совершил ошибку, положившись на обещания Геринга; еще в 1940 г. фюрер заявил: «Если британская военная авиация будет сбрасывать на нашу страну 2, или 3, или даже 4 тыс. килограммов бомб, то мы тут же ответим 150 тыс., 180 тыс., 230 тыс., 300 тыс., 400 тыс., 1 млн. килограммов бомб. Если они объявят, что будут разрушать наши города в больших размерах, то мы вообще сотрем их города с лица земли! Мы пресечем преступную деятельность этих ночных пиратов, и в этом праведном деле нам поможет бог. В противостоянии очень скоро один из нас будет сломлен и это будет не национал-социалистская Германия»{459}.
Хотя летом 1942. г. вновь были отмечены значительные боевые успехи вермахта на Восточном фронте, для гражданского населения бомбежки были гораздо важнее, чем положение на фронте{460}. Первый воздушный налет англичан на гражданские объекты в Германии был осуществлен в Мангейме 16 декабря 1940 г. Самолеты бомбили не промышленные предприятия, а центр города — так началась практика коврового бомбометания «по площадям» (area bombing). Техника такой террористической бомбежки вскоре стала «утонченной»: сначала «зажигалками» вызывали в городе пожар, вторая волна бомбардировщиков уже при соответствующей «иллюминации» бросала мощные фугасные бомбы. Эта тактика стала особенно действенной после 1942 г., когда стал ощущаться интенсивный отток сил на Восточный фронт; особенно чувствительной была нехватка 88-мм зенитных орудий, которые на Восточном фронте использовали для борьбы с танками.
22 февраля 1942 г. маршал британской авиации Артур Харрис стал командующим бомбовой авиацией, его назначение совпало с внедрением четырехмоторных самолетов «Ланкастер», снаряженных новыми приборами прицеливания. Харрис, переиначив слова Бисмарка о Балканах, сказал: «Мне кажется, что все немецкие города не стоят одной берцовой кости британского гренадера»{461}. Как указывал английский историк Майкл Булей, в бомбовой войне против Германии Артур Харрис был идеальным руководителем ВВС и идеальной мишенью для последующих нападок на него, поскольку его мировоззрение было односложным — он был солдатом. Харрис утверждал (вполне, впрочем, справедливо), что морская блокада Германии в Первую мировую войну не была гуманнее, чем массовые бомбежки во Вторую мировую: просто в одном случае убийства мирного населения имели неявный и непрямой характер, а в другом — явный и прямой. Харрис понимал, что делают его летчики в Германии; однажды во время войны молодой полицейский в пригороде Лондона остановил его за превышение скорости и сказал, что маршал может сбить пешехода, на что Харрис заметил: «Юноша, я каждую ночь убиваю тысячи людей, что мне одна смерть»{462}. На самом деле, по официальным немецким данным, число жертв бомбежек составило 593 тыс. человек — против 50 тыс. летчиков, принимавших участие в этом терроре{463}.
С 1942 г., с возрастанием интенсивности воздушных налетов, возросло воздействие войны на тыловую жизнь. 28 марта 1942 г. Харрис организовал страшный налет на Любек — 50% зданий города было разрушено за 2 часа. 17 апреля террористической бомбежке подвергся Аугсбург; бомбардировщики не встретили сопротивления немецкой истребительной авиации и зенитной артиллерии. Нелепой была реакция Геббельса — в дневниках он благодарил бога, что налеты были на северную Германию: северяне более стойкие, чем южане или пруссаки{464}. Затем 24–27 апреля последовал Росток, 30 мая — Кельн, который стал первым объектом, подвергшимся налету тысячи бомбардировщиков сразу. Наряду с «зажигалками» и фугасами сбрасывали также и канистры с фосфором. 1 июня 1942 г. налету тысячи бомбардировщиков подвергся Эссен, 24 июня — Бремен, 31 июля — Дюссельдорф. После этого последовало некоторое усиление противовоздушной обороны рейха, и англичане сделали паузу. Потери бомбардировщиков, впрочем, были относительно небольшими — 5%.{465}
Серьезное изменение в стратегии бомбовой войны принесло размещение на Британских островах частей американских ВВС (US Air Force) — американцы придерживались принципиально иной тактики: они предпочитали дневное прицельное бомбометание с большой высоты. Вначале американцы бомбили объекты вермахта на французской, голландской или бельгийской территории; дневные налеты производили больший эффект, чем ночные. В 1942 г. американцы построили 48 тысяч самолетов (из них 2600 четырехмоторных «летающих крепостей»), а немцы — 14 700 самолетов (дальних бомбардировщиков немцы вообще не производили){466}. На основе подавляющего материального превосходства и приобретенного опыта англичане и американцы начали стратегическое бомбовое наступление (combined bomber offensive) на Германию, решение о начале которого было принято на конференции в Касабланке. Чтобы бомбежки были круглосуточными (roundthe-clock-bombing), американцы бомбили Германию днем, а англичане ночью. Несмотря на то что американцы предпочитали точное бомбометание по промышленным объектам, а англичане бомбили жилые кварталы, на практике они действовали совместно. На конференции в Касабланке американцы заявили, что в Германии они будут осуществлять только прицельное бомбометание, но это была не более чем попытка завоевать выгодную в моральном отношении позицию: американцы бросали бомбы с большой высоты, а не с пикирования, и о какой-либо точности не могло быть и речи.
Англичане же своей «неограниченной бомбовой войной» хотели хоть как-то выделиться на фоне растущей военной мощи США и СССР. Именно по этой причине английские расходы на бомбовую войну были весьма значительными, а пропорционально к общим английским военным расходам — чрезвычайно большими: в бомбардировках Германии принимало участие около 7% всей английской живой силы и было задействовано не менее четверти всего военного производства Великобритании{467}.
Технической предпосылкой для решения о круглосуточных бомбежках стало создание новой системы дальнего наведения, которая называлась «Гобой»: бомбардировщики летели по наводящему на цель радару. Эта система впервые была опробована при налете на голландские электростанции 15 мая 1942 г. 5–6 марта 1943 г. при помощи новой системы наведения состоялся первый налет на Германию — на Эссен, 9–10 — на Мюнхен. Затем английские инженеры дополнили «Гобой» новым радаром — «H2S»; он работал в сантиметровом диапазоне и показывал на дисплее район налета. Этот британский панорамный радар немцы называли «Роттердамский прибор» (Rotterdamer Gerdt){468}. 31 января 1943 г. он был использован при налете на Гамбург. «Роттердамский прибор» успешно применялся англичанами и американцами и для борьбы с немецкими подлодками. Эти и другие технические детали бомбовой войны свободно обсуждались немцами и в средствах массовой информации, сведения были открытыми. Любопытно и то, что в преддверии налетов по немецкому радио аккуратно извещали о направлении и скорости полета бомбардировщиков противника.
На деле реализовать запланированную в Касабланке круглосуточную бомбежку Германии (дневные — точные — бомбометания американцев и ночные — по площадям — английские бомбежки) оказалось не так просто, так как днем «летающие крепости» не могли действовать без прикрытия истребителей, а дальние истребители появились не сразу. Поэтому задачу непрерывной бомбежки Германии удавалось осуществлять лишь эпизодически, и одним из таких «эпизодов» стал Гамбург. Разрушение Гамбурга 27–28 августа 1943 г оказалось переломным моментом в бомбовой войне против рейха: за неделю от «зажигалок» выгорело 2500 гектаров городской застройки; от жара плавились даже стекло и мостовая, пожар вызвал сильнейшую тягу, которая срывала крыши, вырывала с корнем деревья, даже поднимала в воздух железнодорожные вагоны. В этом аду погибло около 50 тыс. человек, по большей части женщин и детей, было полностью разрушено 278 тыс. квартир, 277 школ, 58 церквей и 24 больницы{469}. Около миллиона жителей Гамбурга остались без крова. В полицейском отчете об этой трагедии говорилось: «Утопическая картина превратившегося в пустыню большого города — без газа, воды, света, транспорта — стала явью. Улицы покрыты сотнями трупов, которые расположены в самых необычных позах»{470}. Подобных катастроф в немецкой истории ранее не было: в психологическом отношении разрушение Гамбурга стало для немцев таким же ударом, как поражение под Сталинградом. Не меньшая трагедия чуть позже произошла в Мюнхене, где за короткий срок погибло 30 тыс. человек. Опасаясь эпидемии, архиепископ города просил военные власти сжечь трупы в крематории концлагеря Дахау, но ему было отказано, так как в лагере была только одна печь, и она не справлялась с сожжением трупов узников{471}. СД передавала, что переполненные ненавистью немцы вопрошали: когда же Англия перестанет быть островом?{472}
Немецкая истребительная авиация не смогла сдержать врага, во много раз превосходившего ее по численности, хотя сбивала очень много — только американских В-17 («летающая крепость») было сбито 2000 (в каждом «Боинге» экипаж был 10 человек, нес он 7,8 т бомб при высоте полета 11 км; за всю войну американцы построили 12 700 таких самолетов). Не меньшую опасность представлял собой английский бомбардировщик «Ланкастер», введенный в строй с начала 1942 г. (вес бомбового груза — 7,5 т).
Упомянутый выше налет англичан на Гамбург (не говоря уже о дальнейших бомбежках) произвел эффект, прямо противоположный ожидаемому: после поражения под Сталинградом и в Тунисе немцы начали разочаровываться в Гитлере. Террористические налеты англичан и американцев, однако, вновь сплотили Германию вокруг фюрера. Даже мальчишек 14 лет (1928 г. рождения) стали привлекать к противовоздушной обороне. Под давлением обстоятельств дети на деле стали реализовывать слова песни ГЮ «сквозь мрак и ночь мы маршируем за Гитлера» (wir marschieren für Hitler durch Nacht und durch Not){473}.
Ожесточение немцев против бессмысленных бомбежек было столь велико, что геббельсовская пропаганда могла направить его в каком угодно направлении. Так, в разгар войны СД передавала, что среди немцев имело хождение «рационализаторское» предложение: запретить евреям пользоваться бомбоубежищами, а затем опубликовать цифры погибших. Некий сварщик на заводе сказал, что раньше такие меры могли показаться варварскими, но для Германии это необходимая оборона, в которой все средства хороши{474}. Русская мемуаристка, жившая тогда в Германии, писала, что американцы кидали только фугасные бомбы разного веса, иногда очень тяжелые, а англичане бросали воздушные мины, которые летели с чудовищным воем, пугающим население; мины сбрасывали под очень острым углом, и они попадали даже в нижние этажи и подвалы; взрывная волна тоже шла по горизонтали{475}. СД при этом неоднократно отмечала, что из-за роста числа налетов растет и жажда мести и ненависть к организаторам и исполнителям этих бомбежек{476}. Впрочем, следует отметить, что от массовых бомбежек страдали не только немцы, но и проживавшие на оккупированной территории французы: если в кампанию 1939–1940 гг. погибло или пропало без вести 87 тыс. французов, то следствием англо-американских бомбежек Франции было 65 тыс. погибших{477}.
В Германии ходили слухи об изобретении немецкими инженерами новых пушек, способных добить до Британских островов, о новых сверхмощных бомбах, действовавших на принципе расщепления атомного ядра; говорили о ракетах, управляемых летчиками-смертниками{478}. На самом деле, еще 22 декабря 1942 г. Гитлер подписал распоряжение о создании ракетного оружия. Интересно отметить, что слухи о возможности использования летчиков-самоубийц не были пустыми: 28 февраля 1944 г. известная немецкая летчица-испытательница Ханна Рейтч предложила использовать камикадзе на V–2 — тут же нашлось 70 добровольцев. Гитлер категорически отверг это предложение — оно якобы не соответствовало германской солдатской традиции и менталитету (unsoldatisch und undeutsch){479}.
Только после уничтожения исторических центров Ростока и Любека (в 1942 г.) люфтваффе — весьма ограниченными силами средней бомбардировочной авиации — попытались также перейти к бомбардировкам по «Бедекеру» (туристический путеводитель, широко распространенный в Европе до войны): серьезно пострадали Кентербери, Бат, Йорк, а в 1944 г. вошло в решительную фазу создание «оружия возмездия» (Vergeltungswaffe) — ракет «Фау-1» и «Фау-2». Предполагалось ежедневно обстреливать Англию 24 ракетами «Фау-2». Для сравнения: в 1944 г. 4100 вражеских четырехмоторных самолетов сбрасывали на Германию ежедневно 35 тыс. тонн бомб… Ежемесячно выпускалось 900 ракет — логичнее было бы, писал в мемуарах министр вооружений Шпеер, сосредоточить усилия на производстве ракет «земля-воздух». От этой самонаводящейся ракеты длиной 8 метров и зарядом в 300 кг не мог уйти ни один вражеский самолет{480}.
«Фау-1» был недорогим проектом — на средства, необходимые для постройки одного бомбардировщика «Ланкастер», на обучение экипажа, на производство снарядов и топлива, можно было построить 300 ракет «Фау-1», каждая с тонной взрывчатки и радиусом действия в 300 км. За 3 месяца 1944 г. на строительство этих ракет немцы потратили 12,6 млн. фунтов стерлингов — английские материальные затраты были в 4 раза больше; от ракет в Великобритании погибло 7800 человек, среди них 1950 пилотов. Гитлера, однако, не удовлетворяли эти показатели: в хаосе компетенций Третьего Рейха преимущество получали те проекты, которые соответствовали его бредовым идеям. При помощи ракеты «Фау-2» Гитлер хотел отомстить Рузвельту, разрушив Нью-Йорк, поэтому на нее выделялись огромные ресурсы. Только в Германии на строительстве ракеты «Фау-2» было занято 200 тыс. рабочих, включая высококвалифицированных техников. Программа «Фау-2» поглотила огромные средства и лишила Германию современных реактивных самолетов и подземных нефтеперерабатывающих станций, радаров, подводных лодок{481}.
Партийное руководство и пропаганда всеми силами стремились уберечь чувство общности нации перед лицом массовых бомбежек и общих страданий. По настоянию Бормана, в конце 1942 г. все 42 гауляйтера стали одновременно имперскими комиссарами по обороне рейха (Reichsverteidigungkommissare) с полномочиями и в сфере гражданской обороны. В преодолении последствий бомбежек некоторые гауляйтеры (например, гамбургский гауляйтер Карл Кауфман, в прочих отношениях — отвратительный тип) смогли добиться выдающихся результатов по мобилизации населения на ликвидацию разрушений{482}. Кроме того, руководитель партийной канцелярии Мартин Борман 1 марта 1943 г. разослал циркуляр, в котором требовал от руководства всех рангов личного примера в процессе тотальной мобилизации общества: «Никаких банкетов, никаких приемов, для этого у нас нет времени, средств, и вообще это неуместно. Народ не поймет, если руководство будет развлекаться и пьянствовать. Помните, что о ночи, проведенной в кутеже, будут говорить больше, чем о 100 ночах, занятых работой»{483}. Борман указывал, что только корректностью и неподкупностью можно завоевать расположение народа; он требовал от партийных функционеров «возрождения добродетелей раннего национал-социализма». Соображения Бормана не были лишними: к устрашающим ежедневным налетам и плохому военному положению постепенно начали добавляться трудности со снабжением продуктами питания; жалобы нарастали, как снежный ком{484}. В конце мая 1943 г. уменьшились карточные нормы на мясо, правда при этом немного повысились рационы на хлеб и жиры. Рабочие возмущались тем, что «теперь вместо 100 граммов мяса будет всего лишь кусок хлеба с маслом»{485}.
До 1944 г. союзническая бомбардировочная авиация разрушила 600 тыс. зданий, 1,6 млн. квартир, до 1945 г. в бомбежках погибло 600 тыс. человек. С 1942 г. английская авиация сбрасывала на немецкие города ежемесячно до 90 тыс. тонн бомб, а немцы сбросили бомб на Великобританию: в 1940 г. — 36 тыс. тонн, в 1941 г. — 21 860, в 1942 г. — 38 260, в 1943 г. — 2298, в 1944 г. — 9151, в 1945 г. — 761 тонну. Как ни странно, бомбометание по гражданским объектам Германии резко усилилось в конце войны, когда оно уже ничего не решало. Только в марте 1945 г. американцы и англичане сбросили на Германию 130 тыс. тонн бомб{486} — это больше, чем люфтваффе сбросил за всю войну. Речь шла о неведомых ранее масштабах: если немцы за всю войну сбросили 108 тыс. тонн бомб, то американские и английские ВВС на Европу сбросили 2,7 млн. тонн бомб, из них 50,3% — на Германию, 6,7% — на Австрию, 1,8% — на Францию, 13,7% — на Италию, остальное — на другие страны{487}. Обида за бессмысленные бомбежки осталась в Германии (и отчасти среди английской общественности) до сих пор: 31 мая 1992 г., когда королева-мать открывала в Лондоне памятник маршалу Артуру Харрису, церемония несколько раз прерывалась криками протеста. Когда же королева Елизавета И в октябре 1992 г. прибыла в Дрезден, ее встретили свистом и тухлыми яйцами{488}.
Английский физик Патрик Блэкетт считал, что союзнические бомбежки Германии являются отражением «комплекса Юпитера»: представления о праведных богах, мечущих громы и молнии на головы ненавистных врагов. Только этим комплексом можно объяснить бессмысленную и варварскую бомбардировку Дрездена 14 февраля 1945 г. Рузвельт и Черчилль хотели показать Сталину, что они делают все возможное, чтобы помочь Красной армии на Восточном фронте. Приказ о бомбежке Дрездена Черчилль отдал прямо с Ялтинской конференции. В Дрездене было много беженцев из Силезии — вполне можно было предположить, что Сталин хотел их уничтожить, чтобы беспрепятственно передвинуть польскую границу на Запад{489}. Возможно, это была одна из причин приказа Черчилля бомбить Дрезден. Трагедия Дрездена была особенно болезненной по той причине, что хотя он и не был объявлен открытым городом, но на него было совершено только два небольших воздушных налета: первый 7 октября 1944 г. (погибло 435 человек при разрушении железнодорожной станции) и 16 января 1945 г. (погибло примерно столько же человек на той же станции). Казалось даже, что с союзниками было достигнуто негласное соглашение: в ответ на то, что в свое время немцы пощадили Оксфорд, англичане не трогали Дрезден. В конце концов, город не имел военного значения, а многие его памятники входили в сокровищницу мирового искусства. Ощущение безопасности горожан распространилось и на сотни тысяч беженцев из восточных земель. На вокзале сидели пассажиры, административные здания были забиты людьми, в центральном парке Дрездена в палатках размещалось около 200 тыс. беженцев. Всего в городе собралось около 1,3 млн. человек{490}. В первые минуты налета связь между Дрезденом и внешним миром прекратилась, и все подробности ужасного дня дошли до Берлина только к вечеру. Сначала Геббельс отказался верить в масштабы катастрофы, потом разразился рыданиями и начал обвинять Геринга, называя его «паразитом, достойным суда»{491}. Под бомбами в Дрездене погибло 135 тыс. человек — у города не хватало сил похоронить погибших. Чтобы собрать трупы и предать их огню, военные соорудили металлические колосники, под которыми разводили огонь; на каждое сооружение складывали по 50 трупов, погребальные костры пылали две недели{492}.
Не менее тяжелой была судьба Лейпцига — исторической святыни немцев, важнейшего культурного центра Германии. Именно здесь находилась церковь Святого Томаса, где 27 лет подряд Бах играл на органе и где он был похоронен, где крестили Вагнера, где Лютер прочитал свою первую проповедь.
Поскольку с 1943 г. налеты стали практически регулярными, то большинство немцев между 18 и 19 часами устремлялись в бомбоубежища и покидали их только к 22.00, воздушные тревоги часто повторялись и ночью. Таковой была повседневность для многих немцев долгие годы войны, но все равно они готовы были каждый раз начинать все заново: убирать развалины, отстраивать разрушенное, держаться из последних сил. Иными словами, расчет союзников на панику и дестабилизацию вследствие бомбежек гражданских объектов совершенно не оправдался — он был ошибочным. Массовые бомбежки немецких городов вызывали не страх и желание сдаться на милость победителя, а ненависть и готовность бороться до конца.
На союзнические ковровые бомбометания «по площадям» люфтваффе не мог ответить адекватно, так как в Третьем Рейхе требование точного бомбометания с пикирования было распространено на все типы самолетов, но для этого нужны были соответствующие прицелы, а главное — высокое качество подготовки экипажей; все это тормозило строительство мощной дальней бомбардировочной авиации. Англичане же и американцы бомбили с высокого (до 6 км) горизонтального полета и «по площадям»: их главной задачей было воздействие на моральное состояние гражданского населения{493}. В этой связи следует помнить, что именно английская и американская авиации спровоцировали тотальную воздушную войну. «Немцам незачем добавлять к уже имеющемуся чувству вины еще и ответственность за массовые бомбардировки и тотальную воздушную войну», — справедливо подчеркивал в мемуарах генерал-майор пожарной службы Ганс Румпф{494}. Нужно иметь в виду, что «точное бомбометание», которое американцы совершенствовали с 1941 г., к сентябрю 1944 г. нанесло значительный ущерб немецкой военной экономике, а «бомбежки по площадям» достигли апогея как раз к 1945 г., когда участь Третьего Рейха была уже решена. Всего вследствие бомбежек в Германии погибло 350 тыс. человек, раненых и калек было 850 тыс. Число жертв бомбежек среди гражданского населения Германии было в 10 раз больше, чем в Великобритании{495}.
Военно-воздушный террор союзников — тема № 1 в повседневных разговорах — усилил немецкое военное сопротивление и поднял моральный дух немцев, но к концу 1944 г. он стал просто изматывать. Нервозность и страх смерти под обломками зданий постоянно преследовали жителей немецких городов (эту обстановку живописал в своем блестящем романе «Бойня номер пять» (1969 г.) американский писатель Курт Воннегут, который сам принимал участие в бомбежках, был сбит, попал в плен к немцам и пережил бомбежку Дрездена в лагере для военнопленных). В большинстве немецких городов к концу 1944 г. уже не было спокойных ночей, жизнь ничего не стоила, люди жили настоящим и не помышляли о будущем. На солдат, приезжавших в отпуска, эта атмосфера действовала угнетающе: они уже не убеждали друг друга в необходимости борьбы до победного конца, но спрашивали, за что солдаты дерутся на фронте, если в тылу враг беспрепятственно уничтожает их дома и убивает их близких{496}.
Напряжение усиливали беженцы из разбомбленных городов. Они рассказывали всякие ужасы, например, как эсэсовцы расстреливали мечущиеся по улицам живые факелы, чтобы эти несчастные чего-нибудь не подожгли еще или чтобы прекратить страдания{497}. На первом этапе помощь беженцам была организована хорошо, но с увеличением их числа она становилась все более обременительной и потому формальной. Так, в некоторых частях Германии (например, на юге) помощь беженцам властями была настолько формализована, что народ не испытывал к ним сострадания, и даже называл беженцев «цыганским табором»{498}. Сыграло свою роль и то обстоятельство, что тяготы содержания и расквартирования беженцев распределялись отнюдь не равномерно по всем слоям общества, и крестьяне удивлялись, как удается обладателям огромных стокомнатных апартаментов или дворцов избежать «обязательного» подселения{499}.
В один из самых тяжелых моментов в истории Третьего Рейха — после поражения под Сталинградом и после поражения в Африке — сообщение об отставке Муссолини произвело впечатление грома среди ясного неба. Шок среди партийных и государственных функционеров был гораздо больший, чем среди простого народа{500}. Даже Гитлер был ошарашен известием, хотя абвер и СД давно доносили об интригах при итальянском королевском дворе и о шатком положении дуче{501}. Молчание Гитлера по поводу итальянских событий действовало неблагоприятно — как раз в этот момент, как передавала СД, народ нуждался в успокаивающем и ободряющем слове фюрера{502}.
9 сентября британцы высадились в Калабрии, американцы — в Салерно, и генерал Эйзенхауэр объявил о заключении перемирия с Италией (которое тайно было подписано на Сицилии еще 3 сентября). Тотчас по приказу Гитлера немецкие войска были введены в Италию, Рим был оккупирован, а итальянские войска — беспрепятственно разоружены. Итальянский флот успел выйти из зоны досягаемости вермахта и сдался на Мальте англичанам. 13 октября правительство Бодальо официально объявило войну Германии. В Германии это известие восприняли уже не так трагически — в народе говорили, что после Сталинграда все пошло вкривь и вкось, и военная удача окончательно отвернулась от немцев. Союзники по антигитлеровской коалиции, морально выигравшие от поражения Италии, усилили бомбежки немецких городов: 40 тыс. убитых с 25 июля по 5 августа 1943 г. насчитали только в Гамбурге. СД доносила, что немцы теряют оптимизм, нарастает недовольство режимом. СД сообщала об анекдоте о новом требовании при вступлении в партию: тот партайгеноссе, который приведет в партию 9 новых членов, сам может выйти из нее, а тот, кто приведет 10 — получит свидетельство, что никогда в партии и не был{503}. Стали распространяться самые невероятные слухи, что Геринг, Риббентроп и Ширах бежали, но доверие к Гитлеру оказалось довольно прочным; хотя и поговаривали о его возможном уходе, но не злорадно, а с определенной долей сожаления{504}. Все больше партийных значков исчезало с лацканов пиджаков, все реже можно было услышать «гитлеровское приветствие». Раздавались даже голоса о возможности нового правительства в Германии{505}. 16 августа 1943 г. СД таким образом резюмировала видение немцами военного положения страны: «Мы обороняемся от превосходящих сил противника. Италия от нас отвернулась, так как ей посулили определенные блага. Отсюда — угроза для нас со стороны Альп: южная Германия станет объектом интенсивных налетов вражеской авиации, Балканы — в опасности, а это вредит снабжению нашей страны нефтью. Огромные людские резервы СССР и их неисчерпаемые материальные ресурсы могут привести к третьей русской зиме, которую вермахт не перенесет, и для Германии наступит катастрофа. Многие возлагают последние надежды на оружие возмездия, но большинство в это чудо не верит. Эвакуация миллионов людей, трудности с их размещением и снабжением приведут к анархии»{506}.
СД, впрочем, отмечала, что после выступления Гитлера (10 сентября) по поводу итальянских событий немецкое общество вновь воспрянуло. Фюрер убедительно и прямо говорил о новых проблемах, о том, что крах Италии давно можно было предсказать, но в речи его звучал оптимизм. Он заверил, что выход Италии из войны практически ничего не меняет, поскольку в военном отношении Италия и до этого ничего собой не представляла, что и до ее капитуляции всю тяжесть борьбы на юге Европы нёс на себе вермахт.
СД передавала, что когда все услышали спокойный голос фюрера, который говорил о полной уверенности в конечной победе, то его спокойствие и уверенность передались немцам. Говорили, что если фюрер так спокоен, значит «всё у нас будет в самом лучшем виде» (bei uns alles in Butter sei){507}. После того как гитлеровская речь, переданная по радио, подняла настроения большинства немцев, пришло известие ОКВ о том, что 10 сентября 1943 г. итальянские войска на Балканах, в южной Франции, в северной Италии и в Риме разоружены, затем ОКВ сообщило, что итальянцы капитулировали на Родосе, а Милан, Турин и Падуя заняты вермахтом. Эти известия подняли настроения немцев. Сразу появились анекдоты: «ранее считали, что война продлится 2 года и 14 дней (2 года против англичан и 14 дней против итальянцев), а теперь получилось 2 года и 4 дня». Или еще: Муссолини попросил у Гитлера 8 дивизий для поддержки Италии, а Гитлер ответил, что он лучше одной дивизией завоюет всю Италию{508}. Гитлер часто смеялся над передаваемыми СД анекдотами, в том числе и о себе, но анекдот о том, что англичане и американцы начали разбрасывать над Германией сено для ослов, которые еще верят в «возмездие», его разозлил{509}.
Освобождение Муссолини 12 сентября позволило многим немцам вздохнуть с облегчением. Известие об энергичных и эффективных действиях вермахта в Италии вновь подняло авторитет Гитлера: повседневные заботы и страхи отступили на второй план, доверие к власти опять выросло. СД отмечала, что в конечном счете выход Италии из войны не очень негативно повлиял на настроения немецкой общественности: большую часть Италии удалось удержать; у немецкой общественности вызывали возмущение известия о бесцеремонном обращении с итальянцами англо-американцев. Нужно отметить, что и на самих итальянцев злость в немецком обществе была изрядная — «приговор» немецкого народа гласил: им нельзя простить второго предательства (в Первую мировую войну Италия в 1915 г. неожиданно для немцев перешла на сторону Антанты). Сочувствия к попавшим в англо-американскую оккупацию итальянцам немцы не испытывали, энтузиазма по поводу провозглашенной 18 сентября фашистской «Итальянской социальной республики» во главе с освобожденным Муссолини — тоже. Казнь Галеаццо Чиано была воспринята с удовлетворением, а усилия Муссолини по воссозданию итальянской армии никого не заинтересовали{510}. Встреча Муссолини и Гитлера 23 апреля 1944 г. в замке Клессхайм не вызвала у немцев никакой реакции. Борман по специальному распоряжению фюрера вынужден был даже запретить критику итальянского фашизма в прессе. Причина такого безразличного или раздраженного отношения немцев к событиям в Италии объясняется тем, что все внимание было поглощено происходящим на Востоке и ожиданием вторжения с Запада.
СД отмечала воздействие на немецкую публику традиционной гитлеровской речи по поводу годовщины «пивного путча» в 1943 г. — фюрер сказал о том, что теперь Западному фронту будет уделено больше внимания, и англичанам, наконец, отомстят за злодеяния и варварские бомбежки. Гитлер выразил полную уверенность в грядущей победе. СД передавала, что слова фюрера о победе и возмездии на некоторое время устранили у большинства немцев сомнения — если Гитлер это сказал, значит так оно и будет: «томми» получат по заслугам. Слова Гитлера пока значили больше, чем пропагандистская газетная шумиха и клятвенные обещания возмездия на партийных митингах; доверие к фюреру оставалось пока непоколебимым{511}. В речи Гитлер назвал себя «глубоко религиозным» человеком и несколько раз повторил фразу «с благодарностью преклоняясь перед Всевышним». Эти слова, по всей видимости, с усмешкой были восприняты в церковных кругах, но на простых немцев они произвели глубокое впечатление — Гитлер с присущим ему политическим инстинктом сказал то, чего от него уже давно ждали немцы. Другим «патентованным» средством достижения большей мобилизации гражданского населения и армии были репрессии — наказания для тех, кто высказывал «пораженческие» настроения, резко усилились.
Столкновение вермахта с превосходящими силами англо-американцев в Италии привело к тому, что 30 сентября 1943 г. немцами был сдан Неаполь, 5 октября — Корсика. На Восточном фронте в это время вермахт во второй раз сдал Харьков, Сталино (Донецк) было взято советской армией, и Донецкий промышленный район был утрачен немцами; 3 января 1944 г. советские войска вышли на прежнюю государственную границу СССР. С ноября 1943 г. в письмах фронтовиков было все больше сетований на нехватку продовольствия, боеприпасов и главное — людей: батальоны по численности стали ротами, полки — батальонами. Солдаты шутили, что иные дивизии в состоянии прокормить одна полевая кухня{512}. Сообщения с фронта о тяжелом положении армии вызывали соответствующую реакцию в немецком тылу, где также не все было ладно: имело место укрывательство от фронта и кумовство, на этой почве процветало взяточничество. Те состоятельные немцы, которые имели возможность как-либо подкупить или задобрить местное армейское начальство, могли быть спокойны, что их сыновья останутся в казармах в Германии, а не отправятся на Восточный фронт. СД передавала, что все это было хорошо известно немецкой общественности{513}.
Летом 1944 г. печальные для рейха вести (особенно с Восточного фронта) обгоняли друг друга; 23 июня пришло известие о «трагической гибели в результате несчастного случая» генералов Карла Эгльзеера, Эмиля фон Викеде и популярного в народе генерал-полковника Эдуарда Дитля. Тотчас стали распространяться слухи о подстроенной авиакатастрофе. Также ходили слухи об «оружии возмездия», о самолетах, развивающих скорость 1280 км/час[33], о бомбардировщиках с дистанционным управлением и прочих чудесных средствах борьбы с врагом
По-настоящему немцы в тылу ощутили дыхание войны только в 1944 г. В конце 1944 г. было объявлено об отмене отсрочки от призыва для младших и единственных в семье сыновей, также в армию стали призывать пятидесятилетних ветеранов Первой мировой войны.
Парадоксально, но настроение в немецком тылу весной-летом 1944 г. было гораздо лучше, чем год назад — вероятно, это была вера в чудо, замешанная на усталости от войны. СД доносила, что вновь стали носить партийные значки, партийных боссов ругали значительно меньше. Весьма показательным, по мнению экспертов СД, было и то, что анекдоты стали значительно добродушнее… В одном из бюллетеней «Вестей из рейха» приводился такой анекдот: католик принес на исповедь радиоприемник, патер в недоумении спрашивает, в чем дело. «А он слишком много врал в последнее время и должен исповедаться»{514}.
Дефицит породил меновую торговлю, меняли всё: карточки на сигареты — на одежду, мясо — на хлеб, крестьяне охотно меняли на продукты одежду и всяческую технику. СД передавала, что килограмм сала или полкило масла можно было обменять на упаковку трубочного табака, 1 яйцо или 5 г жира — на 1 сигарету, гуся — на 3 бутылки коньяка, 50 г мяса — на 10 сигарет. Услуги и работа стали оплачиваться не деньгами, а натурой — продуктами, спиртным, табаком. На этом фоне пышным цветом процветала коррупция. Жесткие штрафы и наказания почти никакого действия не имели{515}.
Фронтовики в отпусках, будучи подавленными тяготами войны, не выказывали интереса к домашним делам, что раздражало женщин: их усталость от войны тоже была безграничной. СД все чаще передавала, что непонимание проблем и забот друг друга часто становилось причиной скандалов и размолвок в семьях. При эвакуации детей из ставших опасными городов в рекреационные лагеря возникали бесконечные проблемы: разделение семей, жилищные сложности. Не последнюю роль при долгих разлуках играли и сексуальные проблемы.
До войны иностранцы охотно пользовались гостеприимством Третьего Рейха: въезд в нацистскую Германию был намного свободнее, чем в СССР{516}. В отличие от СССР, нацистская Германия разрешала своим гражданам и выезд за границу, видимо, власти не опасались, что на среднего немца, посетившего демократическую страну, антинацистская пропаганда подействует разлагающе. В определенном смысле как реверанс Западу можно рассматривать отказ Гитлера от готического шрифта (это можно сравнить с отказом большевиков от «еров» и «ятей») — своеобразной «модернизацией» алфавита. Борман, поддакивая Гитлеру, утверждал, что готический шрифт возник на основе «швабахского еврейского письма» (Schwabacher Judenlettem), поэтому его следует заменить шрифтом «антиква», который и был введен как общеобязательный в нацистской Германии с 1942 г.{517}
В нацистской Германии немцы отнюдь не высокомерно или пренебрежительно относились к иностранцам: удивительно, но несмотря на военный разгром Франции, в Германии даже в разгар войны в полной мере сохранилось отношение к Франции как к метрополии европейской культуры. Современник описывал следующую уличную сценку: Берлин, жаркий летний день 1942 г.; длинная очередь за мороженым (мороженое, несмотря на карточную систему, продавали свободно, оно было питательно и утоляло жажду). К мороженице подходят два француза, без очереди берут по порции заветного лакомства и удаляются — никакого протеста ни из-за прилавка, ни от очереди. Если бы на месте французов оказались русские или поляки и даже если бы они стояли в очереди — поднялся бы невообразимый скандал{518}. О некотором пиетете к Западу в обыденном сознании свидетельствует и отказ генерала Дитриха фон Хольтица исполнить приказ Гитлера (1944 г.) защищать Париж до последнего патрона и затем сровнять его с землей. Вместо этого 25 августа 1944 г. Хольтиц подписал акт о капитуляции, и «столица мира» почти не пострадала{519}. Тот же генерал при осаде Севастополя продемонстрировал большую жесткость и решительность — из 4800 солдат его полка осталось 347{520}.
Весьма показательными являются размеры пайков рабочих на тяжелом производстве в 1943 г.{521}
Советские военнопленные | Паек в граммах | Рабочие с Запада | Паек в граммах |
Хлеб | 3400 | Хлеб | 3180 |
Мясо | 400 | Мясо | 580 |
Жиры | 200 | Жиры | 270 |
Картофель | 7000 | Сыр | 31,25 |
Крупа | 150 | Крупа | 150 |
Сахар | 110 | Мармелад | 175 |
Эрзац-чай | 14 | Сахар | 175 |
Овощи | При наличии | Эрзац-кофе | 62,5 |
Впрочем, с расширением контактов у немцев по отношению к русским (речь идет об угнанных в Германию на работу или о военнопленных) стали ломаться многие пропагандистские стереотипы — русские, как и немцы, оказались разные: оказалось, что многие русские очень сообразительны и имеют склонность к технике. Некоторые мемуаристы передавали, что большое впечатление на немцев произвела неподдельная религиозность русских женщин{522}, что очевидно противоречило пропагандистскому стереотипу о безжалостном и полном искоренении религиозности в большевистской России. Со временем количество советских военнопленных росло, и к августу 1944 г. составило 631 599 человек. Соответственно, их доля среди задействованных на производстве выросла втрое (с 11,2% до 32,7%). В мае 1944 г. их количество впервые превысило количество французских рабочих из военнопленных (611 тыс.). Если в конце февраля 1942 г. из общего числа занятых на работах военнопленных (1,37 млн.) французов было 971 тыс. (70,9%о), а советских — 153 тыс. (11,2%), то к августу 1944 г. соотношение изменилось{523}. В большинстве своем, к «остам» немцы относились равнодушно. Хотя, начиная с 1943 г., многие немцы стали брать «остов» к себе домой на работу, то есть, по сути, давали им передохнуть и, как правило, хорошо поесть{524}.
Вскоре, однако, немцам предстояло встретиться с врагом на собственной земле… 8 июня 1944 г. СД передавала, что известие о начале десанта англо-американцев во Францию многие немцы восприняли с воодушевлением, настроение в обществе было спокойным и уверенным. Информация о ходе боев на побережье Атлантики воспринималась с большим интересом. Все ждали успеха. Большинству немцев не было известно, что армии вторжения с ее 86 дивизиями, 3100 бомбардировщиками и 5000 истребителями вермахт мог противопоставить только 59 дивизий, 165 бомбардировщиков и 185 истребителей. С таким соотношением сил «сбросить врага в море», как обещала пропаганда, было сложно, поэтому вскоре в немецком обществе стало чувствоваться разочарование{525}.
К моменту открытия Второго фронта немцы впервые стали переживать действительные трудности и перебои со снабжением — дело в том, что немецкая экономика была переведена преимущественно на военные рельсы: в мае 1940 г. доля военного производства во всем производстве Германии была 15%, в 1941г. — 19%, в 1942 г. — 26%, в 1943 г. — 38%, в 1944 г. — 50%. В мае 1940 г. в Германии ежемесячно производили 40 танков, а в 1944 г. — 2000. Если в 1939 г. производство всех самолетов в Германии ежемесячно составляло 1000 машин, то в 1944 г., несмотря на произведенные союзнической авиацией разрушения, одних истребителей ежемесячно производили 4000 штук. Эти успехи, однако, ничего не меняли в общей картине: к октябрю 1943 г. советская армия насчитывала 13,2 млн. солдат, а вермахт на Востоке насчитывал 9,1 млн. солдат{526}.
К концу войны одной из главных проблем для немцев стал страх перед советской оккупацией. В Восточной Пруссии лихорадочно готовились к принятию большого количества беженцев из занятых Красной армией районов, для них готовили промежуточные пункты горячего питания. Местные нацистские функционеры следили за тем, чтобы не началась паника. К примеру, в Белостоке владелец кинотеатра пытался вывезти мебель из своего заведения, но местный партийный руководитель приказал разгрузить машины, а провинившегося паникера заставили заплатить штраф — 20 тыс. рейхсмарок — в пользу немецкого Красного Креста. 15 июля 1944 г. в Восточной Пруссии и в Данциге были прекращены пассажирские железнодорожные перевозки — немцы в панике штурмом брали последние поезда, стремясь уехать от Красной армии хоть на крыше вагона{527}. Многие девушки из БДМ, мобилизованные на работы в Польше, там и погибли, поскольку их вовремя не смогли эвакуировать{528}.
Известие о покушении на фюрера (20 июля) произвело на немцев впечатление грома среди ясного неба — немцы не были в курсе, что на Гитлера уже было совершено около 40 покушений{529}. При известии о покушении женщины на улицах рыдали, на домах появились сочувственные надписи, многие немцы демонстративно вывешивали флаги со свастикой. Первое время после покушения в обществе ходили разговоры, что теперь все пойдет на лад, ибо предатели и пораженцы не будут более вредить делу обороны рейха, но вскоре настроения опять ухудшились под впечатлением известий с фронта{530}.
Покушение на Гитлера, развал группы армий «Центр» и новая пропагандистская кампания Геббельса по организации тотальной войны на некоторое время отвлекли немецкое внимание от Запада, а когда немцы вновь обратили туда свои взоры, то ощущение было не из радостных. События в Румынии и «предательство короля Михая» вызвали новое обострение кризиса общественного мнения в Германии осенью 1944 г. Бодрому тону геббель-совской пропаганды уже мало кто верил — все большее количество немцев предпочитало слушать иностранное радио. О возможности победы в Германии уже и не помышляли — лучшее, на что могли рассчитывать немцы — это умеренный мир, мир по согласованию сторон. Еще больше упали настроения, когда 10 сентября Германия потеряла своего «главного союзника» — Финляндию. Затем стало известно о «предательстве» Болгарии. Интересно, что некоторое время Болгария находилась в состоянии войны и с Германией и с СССР одновременно, что было беспрецедентно…
11 сентября 1944 г. американский разведотряд впервые пересек границу Германии. Вскоре после этого (25 сентября) Гитлер призвал немцев превратить каждый дом в крепость. Символическим выражением нового характера войны должен был стать «фольксштурм» (Volkssturm). В последний мобилизовывали мужчин от 16 до 60 лет, их военное обучение взяли на себя СА; у фольксштурма было преимущественно трофейное вооружение и фаустпатроны. О непоколебимой вере в Гитлера свидетельствуют результаты призыва в фольксштурм в сентябре 1944 г. в западных районах Германии: добровольно явились на призывные пункты 96% немцев 55–56 лет{531}. 18 октября фольксштурм был провозглашен официально, численность его вскоре достигла 1 млн. человек{532}. Фольксштурм должен был выразить всенародный характер войны, войны без различий рангов и возраста… Формула присяги в фольксштурме была такой же, как в вермахте, и приносилась лично Гитлеру.
Другим средством всенародной мобилизации было поголовное привлечение немцев на рытье окопов. Как отмечали очевидцы, «трудотерапия» пораженческих настроений на самом деле была довольно эффективной. Совместная тяжелая работа и напряжение для сплочения делали больше, чем все пропагандистские усилия вместе взятые. В ходе этой третьей попытки тотальной мобилизации удалось привлечь к общественному труду женщин: их стали брать даже в вермахт — в прожекторные подразделения зенитной артиллерии. Около 100 тыс. девушек должны были заменить в зенитных частях мужчин{533}.
После получения первых известий о начавшемся (16 декабря 1944 г.) первоначально удачном наступлении вермахта в Арденнах немецкая общественность сильно воспрянула духом, для нее это был лучший рождественский подарок. В Восточной Германии, ввиду наступления Красной армии, настроения были значительно хуже. Оставалась, однако, надежда, что советское наступление в Курляндии и на границе Восточной Пруссии будет остановлено, так как «Восточный вал», как внушала пропаганда, был неприступен. В этой связи интересно отметить, что несмотря на успехи советских солдат, несмотря на существенные изменения в оценках СССР, у большинства немцев преобладало представление о Советском Союзе как о «колоссе на глиняных ногах», который может рухнуть в любой момент. Воображение восточных немцев устойчиво противилось самой перспективе того, что дикие «азиатские орды» затопят Германию — большинству немцев это казалось совершенно невероятным, они не принимали эту перспективу за возможную реальность.
31 декабря 1944 г. Гитлер обратился к немцам по радио — его обращение вызвало последний подъем настроений немцев. Высказанная им уверенность в окончательной победе очень повлияла на настроение немцев, правда, некоторое разочарование вызвал тот факт, что Гитлер не сказал, за счет чего конкретно он собирается достичь искомой победы{534}. Несмотря на это, уровень лояльности и доверия к руководству оставался весьма высоким — немцы продолжали проявлять удивительное послушание перед лицом испытаний, о каких-либо инцидентах непослушания или неповиновения не было и речи. Убеждение в том, что руководство справится с растущими трудностями, было почти всеобщим{535}. Эту лояльность не сломило даже известие о сокращении продовольственных рационов в январе 1945 г., чуть позже дело дошло даже до раздач немцам зерна, так как большая часть мельниц была разрушена. Имперское руководство женскими организациями распорядилось инструктировать немецких домохозяек, как измельчать зерна мясорубками или кофемолками.
Это трудно понять и объяснить, но даже большинство беженцев сохраняло веру в Гитлера и они были уверены, что вскоре вернутся в родные края; никому и в голову не приходило, что они покинули родные дома навсегда — по всей видимости, к этой мысли сразу было невозможно привыкнуть. Уважение к партии, однако, было поколеблено, ибо беженцы рассказывали, что их эвакуация (за нее была ответственна НСДАП) была организована из рук вон плохо — не хватало самых простых вещей, много было разговоров и о стяжательстве партийцев. Руководство Минпропа сообщало 11 февраля 1945 г., что со своих мест стронулось около 17 млн. немцев, в том числе 7 млн. — с востока. Часть беженцев Гитлер решил направить в «Протекторат Богемию»: он полагал, что вид несчастных и обессилевших людей предотвратит чехов от восстания{536}. Реализовать это на деле, однако, не удалось из-за сопротивления местного руководства нацистов.
Большинство немцев убедилось в безнадежности ситуации только после получения известия о захвате частями 1-й американской армии 7 марта 1945 г. моста через Рейн у Ремангена (немецкие саперы его взорвали, но неудачно) — только с этого момента в победу в Германии уже никто не верил… Тем более что в день рождения Гитлера — 20 апреля — в руки американцев перешел Нюрнберг, являвшийся «столицей движения». Становилось ясно, что война проиграна, и многие стремились спасти собственную жизнь, а не погибнуть в безнадежной мясорубке. Идею партизанской войны немцы отвергали как несовременную — некий рабочий сказал, что за одного фанатика должны будут расплачиваться все, и за убитого англичанина или американца убьют сотни немцев{537}. Вместе с тем разочарование многих немцев в нацизме и в Гитлере было столь глубоким и обескураживающим, что в ряде случаев это смахивало на утрату религиозной веры; подчас потрясение было столь велико, что некоторые немцы сходили с ума или даже умирали вследствие разочарования, фрустрации и психического истощения. Другие немцы (в гестапо, полиции, армии) в предчувствии конца вымещали свою злобу на дезертирах, на бежавших из лагерей узниках. В последние месяцы в Германии часто случались грабежи, насилия, убийства: это стало следствием активности банд уголовников, к которым часто примыкали беглецы из лагерей — им просто некуда было деваться. Если членов этих банд хватали, то их расстреливали, как это произошло, например, в Кельне в октябре 1944 г., или их линчевала толпа возмущенных немцев. Впрочем, следует отметить, что репрессивный аппарат Третьего Рейха безотказно и эффективно функционировал до последнего момента и в лагерях, и на этапах, и в разбомбленных городах{538}.
Защиту немецкого востока Гитлер поручил своим самым фанатичным генералам и гауляйтерам Ханке и Коху. Гиммлеру было поручено руководить группой армий «Висла». Исполнилась мечта Гиммлера командовать не армией резерва, а боевыми частями, но первый же его приказ по группе армий был лишен всякого практического смысла: он грозил расстрелять всякого, кто не сможет обратить в бегство или застрелить «большевистских бестий», наступающих на Германию. На самом деле, высокий эсэсовский чин, допустивший промахи при обороне Бромберга, был по приказу Гиммлера расстрелян. Несмотря на такую жесткость, объявленные «неприступными крепостями» города на немецком востоке приходилось сдавать превосходящим силам Красной армии; так случилось с Бреслау и с Кенигсбергом. При этом эвакуация гражданского населения почти во всех случаях начиналась слишком поздно. Беженцы с немецкого востока стремились в западные районы Германии, где спастись было значительно легче. Среди немцев всё больше распространялись слухи о зверствах советских солдат. Эти слухи несли беженцы, в огромных количествах хлынувшие с востока. Немецкая мемуаристка Габриэлла Лич-Аннах вспоминала: страх перед советскими солдатами был так велик, что оставшимся в пригороде Берлина — Бабельсберге — жителям функционеры местного Красного Креста раздали ампулы с цианистым калием, чтобы можно было покончить с собой до прихода советских солдат. Лишь благоразумие старшей сестры этой организации Красного Креста предотвратило массовые самоубийства{539}.
В феврале 1945 г. советские части пересекли границы рейха. Немецкие земли в Силезии и в Померании были богатыми и процветающими, и во многих случаях советские солдаты видели изобилие, какого они никогда не имели. Марсель Рейх-Раницки, освобожденный Красной армией в Варшаве в январе 1945 г., вспоминал, что советские солдаты даже своим внешним видом свидетельствовали о страданиях, которые они перенесли — они недоедали, их плохо снабжали, их униформа выглядела ужасно{540}. И вот эти солдаты пришли в процветающую часть Европы. Из всех областей Германии Силезия и Померания меньше всего чувствовали влияние войны, поскольку здесь, в затишье, находились центры эвакуации, процветающие промышленные предприятия, небольшие заводы, которые Шпеер рассредоточил подальше от воздушных трасс союзников. Советские колонны огнем прокладывали себе путь через этот богатый край. Магазины, фермы и дома подвергались грабежам, а затем поджигались. Однако английский военный историк Алан Кларк справедливо указывал, что каким бы варварским не был первый советский удар по Германии, он не шел ни в какое сравнение с поведением нацистов в Польше и СССР, а жестокости, совершаемые советской армией, были не намеренными, но случайными. Советские солдаты были по большей части необразованными простыми людьми, воспитанными в духе ненависти к врагу, за годы лишений и опасности разучившимися уважать человеческую жизнь. К тому же многие имели личные причины мстить немцам. Их давление на Германию, как остроумно отмечал английский историк, было подобно напору закаленных в боях чужеземных войск на распадающуюся цивилизацию — собственно, это был тот облик войны, которым ранее восхищались многие немцы{541}. Теперь война ударила по стране, в которой ее так долго облекали в романтические одежды и так редко чувствовали ее жестокость на собственной шкуре.
Уже 20 октября 1944 г. советские войска взяли прусскую деревню Неммерсдорф (теперь — Маяковское) и учинили расправу над местными жителями — картина убийств была засвидетельствована иностранными журналистами и врачами и в деталях расписана геббельсовской пропагандой{542}. Одним из наиболее известных примеров массовых убийств мирных жителей стал случай в пригороде Кенигсберга Метгетене, который в феврале 1945 г., три недели спустя после сдачи советским войскам, немцы отбили обратно. В этом пригороде было обнаружено около 3000 трупов немецких беженцев, убитых самыми варварскими способами, — преимущественно женщин, детей, стариков{543}. Слово «Метгетен» стало для немцев в последний год войны нарицательным, как и название небольшой прусской деревни Неммерсдорф. Иными словами, антигуманизм нацистов на Восточном фронте был неописуем, но и советский террор в восточных районах Германии начисто лишал будущую ГДР («государство Красной армии») легитимности в глазах немецкого народа.
При первых столкновениях на чужой земле эмоции советских солдат били через край, причем настолько, что жертвами становились даже соотечественники, которые под влиянием пропаганды воспринимались как предатели. А ведь теперь известно, что большинство было угнано в Германию силой. Так, в конце января 1945 г. в выходившей в Берлине русской эмигрантской газете описывали следующий эпизод: 20 января советская танковая разведка (около 10 машин) в районе Лодзи ворвалась в поселок Круппа-Мюле. Обнаружив по пути лагерь русских и украинских рабочих, командир подразделения приказал лагерникам собраться во дворе. Когда все они, включая детей и стариков, собрались, танкисты неожиданно открыли по ним огонь из пулеметов, а разбегавшихся людей давили гусеницами. За несколько минут погибли сотни человек. Танки же развернулись и отошли к основным силам. Правда, Павлу Поляну, который приводит этот эпизод в своей книге, не удалось найти подтверждения этой публикации. В городе Бунцлау в западной Польше советские комендантские части буквально терроризировали советских женщин и девушек из числа репатриированных. Одна из несчастных говорила: «Я днем и ночью ждала прихода Красной армии, ждала своего освобождения. А вот сейчас бойцы относятся к нам хуже, чем немцы. Я не рада, что живу на свете»{544}. Швейцарская машина Красного Креста была уничтожена взрывом гранаты, брошенной советским солдатом, погиб шофер-швейцарец. Некий голландец, считавший, что он, как иностранец, в безопасности, был расстрелян советскими солдатами на глазах семьи. Скорее всего, солдаты были не в состоянии прочесть, что написано в паспорте{545}. Офицеры никак не реагировали на эти безобразия: по всей видимости, они боялись быть «неправильно понятыми». Лев Копелев, будучи старшим инструктором при Политуправлении 2-го Белорусского фронта по работе среди войск противника, проявил «буржуазный гуманизм», за что и был осужден военным трибуналом.
Граф Лендорф, врач, переживший штурм Кенигсберга советскими войсками, писал: «Как вообще можно назвать то, что мы здесь переживаем? Только ли месть это или природная дикость? Откуда явились эти типы, поведение которых не имеет ничего общего с человеческим обликом? Это не имеет ничего общего с Россией, это люди без Бога, это гримаса человечества. Иначе это не повергло бы меня в тягостное чувство стыда, как будто это моя собственная вина»{546}.
Как объяснить антигуманизм поведения советских солдат, не соответствовавший высоким гуманным целям войны против «коричневой чумы»? Такое поведение многих советских военнослужащих определялось ненавистью и жаждой мести, которую они испытывали к немцам в целом. Тем более что ненависть и желание отомстить были узаконены «политически», советская пропаганда также твердила о мести: когда советские войска вступили на территорию Германии, Илья Эренбург объявил, что час расплаты настал. Еще 13 августа 1942 г. в газете «Красная звезда» появилась статья Эренбурга «Убей немца», в которой были такие строки: «Мы скажем утром “убей немца” и ночью “убей немца”. Немцы заслонили от нас жизнь. Мы хотим жить. И мы должны убить немцев…
Мы их перебьем, это всякий понимает. Но нужно их перебить скорее, не то они разорят всю Россию, замучают еще миллионы людей…»{547} Эти увещевания не прошли бесследно, и когда Красная армия пришла в Германию, время мести настало… В Германии часто можно было увидеть плакат с надписью «Солдат Красной армии, ты находишься теперь на немецкой земле; час расплаты настал». Приказ Жукова при вступлении 1-го Белорусского фронта на территорию Германии гласил: «Горе земле убийц. Мы будем страшно мстить за все». Командование 3-м Белорусским фронтом обратилось к солдатам: «Товарищи! Мы достигли границ Восточной Пруссии и сейчас вступаем на ту землю, которая уродила фашистских монстров, разрушавших наши дома, убивавших наших сыновей и дочерей, наших братьев и сестер, наших жен и матерей. Самые закоренелые из этих разбойников и нацистов являются выходцами из Восточной Пруссии. Уже много лет они держат власть в Германии, ведя ее по пути внешней агрессии и геноцида по отношению к другим народам»{548}.
Помимо натравливания бойцов со стороны руководства, важно еще одно обстоятельство — родственники многих советских солдат пострадали от нацистов. Насколько нацистская оккупация коснулась судьбы каждого советского солдата, говорят, например, данные опроса, проведенного в частях 2-го гвардейского танкового корпуса. Из 5848 опрошенных солдат родственники были убиты у 4447, 1169 было искалечено и 908 угнано в Германию. Немцы сожгли 2430 деревень, поселков и городов, где проживали до войны бойцы этого танкового корпуса. Другой пример — Харьков: когда немецкая 6-я армия в октябре 1941 г. взяла Харьков, население города составляло 700 тыс. человек. 15 месяцев спустя половина населения города исчезла: 120 тыс. было угнано в Германию, 80 тыс. умерло от голода, 30 тыс. было расстреляно. В Киеве от довоенного населения осталась пятая часть{549}.
Интересна реакция иностранца на обстоятельства, связанные со страданиями нашего народа в войну. Однажды, уже в начале 1945 г., недалеко от Берлина колонна британских военнопленных догнала колонну советских военнопленных, которые были одеты совсем не по-зимнему и даже без обуви. Их ноги были обернуты какими-то тряпками. Роберт Ки, один из пленных англичан, вспоминал: «Изможденные бледные лица резко контрастировали с черными бородами. Только глаза выдавали в них наличие чего-то человеческого. Эти глаза посылали отчаянный призыв о помощи». Британцы стали рыться в карманах и бросать советским военнопленным разные предметы: мыло, сигареты. Одна из пачек упала слишком далеко. Русский пленный вышел из колонны, чтобы подобрать ее, но тотчас подбежал охранник из фольксштурма и стал бить его прикладом. Среди британцев раздался гул возмущения, чего охранник совершенно не ожидал. Он прекратил избиение и в недоумении уставился на колонну англичан. Жестокость в обращении с советскими военнопленными стала настолько привычной, что любой ропот возмущения казался ему немыслимым. Немецкий солдат стал угрожать англичанам винтовкой, но ропот среди них не смолкал. В конце концов, порядок был установлен. «Бог мой, — сказал один из товарищей Ки, — я заранее прощаю русским все, что они сделают с этой страной, когда придут сюда. Абсолютно все»{550}.
Огромное значение имело и ожесточение боев: с января по май 1945 г. Красная армия потеряла в Германии более миллиона солдат, из которых 250 тыс. было убито. Три недели боев за Берлин стоили советским войскам 80 тыс. жизней{551}. Эти жуткие потери ожесточали солдат, они теряли ориентиры в оценке стоимости человеческой жизни, боли и страданий — их было слишком много для того, чтобы это смог вместить человеческий рассудок.
Ирландский историк Джеффри Роберт отмечал, что хотя советские солдаты совершили много жестокостей, но в их действиях не было организованной системы, которая характеризовала поведение немцев в России. Одной из типичных форм мести советских солдат стало изнасилование немецких женщин. Масштабы насилия были таковы, что до конца 1945 г. женщинам в Германии бесплатно делали аборты, если они заявляли, что забеременели после изнасилования.
Изнасилование, как подчеркивала в своем классическом труде 1975 г. «Against Our Will» («Против нашей воли») Сюзанна Браунмиллер, является частью обычаев войны{552}. Красная армия не была одинока — французское командование дало понять марокканским частям, действовавшим в Италии, что женщины — это законная добыча победителей. Это отношение к жительницам завоеванных стран описано в романе Альберто Моравиа «Чочара». Именно по причине причастности победителей к массовым насилиям во время Нюрнбергского трибунала вопрос наказания за насилия не поднимался{553}. Сотни тысяч изнасилований, совершенных в Германии, свидетельствуют о феномене совершенно иного рода, нежели проявление старых обычаев войны — по всей видимости, они были наиболее общей формой мести солдат Красной армии. Причем особенно были распространены коллективные изнасилования, что особенно пагубно отражалось на психологическом состоянии жертв. Советский драматург Захар Аграненко, воевавший в Восточной Пруссии в составе подразделения морской пехоты, писал в дневнике, что советские солдаты не верили, будто немецкие женщины станут, добровольно вступать с ними в индивидуальные интимные контакты. Поэтому красноармейцы насиловали их коллективно — на одну женщину по девять, десять, двенадцать человек{554}. Теме сексуального насилия на Нюрнбергском процессе было уделено не слишком много внимания. Дело в том, что нацистские расовые теории и законы запрещали вступать в сексуальные отношения с представителями «низших рас», и благодаря дисциплине, царившей в германской армии, эти запреты, как правило, соблюдались{555}.
Тем не менее нельзя сказать, что немцы были объявлены «людьми вне закона». Если бы это было так, то Красная армия могла дойти до анархии и неуправляемости, что было недопустимо: война продолжалась. Поэтому время от времени раздавались сдерживающие голоса. Так, газета «Красное знамя» писала в феврале 1945 г.: «“Око — за око, зуб — за зуб”, — говорили наши деды. Конечно, мы понимаем эту формулу совсем не так прямолинейно… Нельзя представить себе дело таким образом, что если, скажем, фашистские двуногие звери публично насиловали женщин или занимались мародерством, то и мы в отместку должны делать то же самое. Наша месть не слепа, наш гнев не безрассуден»{556}. Более того, в апреле 1945 г. в «Правде» появилась статья, осуждавшая Эренбурга за пропаганду ненависти к немцам; в статье призывалось делать различие между немцами и Гитлером. Чуть позже были растиражированы слова Сталина «гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ и немецкое государство остаются». Тем не менее изнасилования продолжались, хотя и в меньших масштабах, вплоть до конца 40-х гг. Особым источником гнева красноармейцев был относительно высокий уровень жизни немцев — уровень, который сохранялся и во время войны{557}.
Вместе с тем, наряду со сведениями о жестоком обращении красноармейцев с немцами, было много примеров и дисциплинированного поведения советских солдат, их сдержанности, широты души. Немецкая мемуаристка Габриэлла Лич-Аннах вспоминает, что переночевавшие в ее доме советские танкисты, которым понравился ее четырехлетний сын, оставили полтуши коровы с запиской «для ребенка»{558}. Эта непредсказуемость в поведении советских воинов соответствовала и их внешнему виду: вступавшие в Германию колонны красноармейцев представляли собой странный симбиоз архаики и современности: танковые колонны «тридцатьчетверок» продвигались вперед бок о бок с казаками, к седлам которых были прикреплены мешки с награбленным добром. Рядом проезжали лендлизовские «студебеккеры», «доджи» и «шевроле», мощные гаубицы на гусеничном ходу. За этим следовали конные повозки, везущие припасы.
Жестокое отношение советских солдат к поверженному врагу в конечном счете повредило моральному значению великой победы. Геббельсовская пропаганда, разумеется, использовала эти инциденты для раздувания страха перед советской армией и усиления сопротивления немцев. Незадолго до капитуляции Геббельс записал в дневнике: «Большевистским зверствам на нашей земле несть числа. Они — отвратительные явления реальной политики, и по жестокости своей не могут быть превзойдены никем. Я намерен ознакомить с сообщениями об этих зверствах международную общественность. Приказ Жукова советским войскам перед наступлением с Сандомирского плацдарма в известной степени указал путь этим зверствам»{559}.
Даже не будучи мстительным, следует признать, что немцы заслужили то, что они пережили в заключительной стадии войны, но радикализм террора союзников в Германии как со стороны Запада (бомбежки городов), так и со стороны Востока невозможно совершенно релятивировать или игнорировать — просто по понятным причинам довольно трудно найти подходящий тон для его обсуждения. Тем более что уже после окончания военных действий немцам была уготовлена такая же участь, какую они прочили полякам, выселив их из Познани, Силезии, области Варты, или русским, миллионы которых должны были — в соответствии с «планом Ост» — покинуть родину. По всей Восточной Европе фольксдойч стали объектом мести, насилия и террора со стороны местного населения. В Югославии, Польше, Румынии и Чехословакии, в других странах Восточной Европы местными националистами было убито не менее 600 тыс. фольксдойч. Более 12 млн. немцев были изгнаны из Восточной Европы, при этом около 2 млн. при депортации погибло. Месть немцам со стороны Красной армии — по сравнению с этими данными — кажется почти терпимой{560}. Гибель этих фольксдойч была не менее ужасна, чем смерть от английских бомбежек в больших городах или гибель солдат на фронте. Немецкий историк Эрнст Шерстяной, пытаясь релятивировать преступления Красной армии по отношению к мирному населению, указывал, что большинство убийств и других преступлений по отношению к гражданскому населению было совершено в эрмландских округах Восточной Пруссии, в районах западнее и восточнее Эрмланда, в окрестностях Данцига, в Западной Пруссии и Восточной Померании; это были два первых месяца наступления на немецкой земле — время, когда у солдат была особенно сильна жажда мести, а огромное число немецких беженцев оказалось в зоне ведения боевых действий. Шерстяной писал, что советское командование не располагало никакими инструкциями о поведении солдат по отношению к местным жителям; это открывало простор для самоуправства, для актов мести и насилия{561}. Представляется, однако, что совершенно не обязательно иметь какие-либо инструкции для того, чтобы оставаться человеком, а не насильником и убийцей — какой бы тяжелой ни была горечь от потери близких. Отвечая на убийство убийством беззащитного человека, становишься таким же, как твой враг…
Интересно, что попытки интерпретировать разгул насилия и убийств со стороны победителей предпринимались даже и в ГДР: восточно-германский историк Гюнтер Паулюс в 70-е гг. опубликовал брошюру «12 лет тысячелетнего рейха», которую осудили партийные органы и ЦК СЕПГ. В ней были такие строки: «Свобода пришла к нам не в образе богини с пальмовой ветвью в руках и с дружеским взглядом. Свобода пришла к нам в обличий миллионов иностранных солдат в пропитанных потом грязных гимнастерках. Свобода катилась на танках по нашим улицам, стучала прикладами в наши двери, ее голосами был свист пуль и гром пушек. Для многих из нас встреча со свободой была болезненной, но целебной»{562}. Паулюс отделался строгим выговором по партийной линии и увольнением с академической должности, книга его была изъята. Проблема, однако, осталась…
То ли под влиянием геббельсовской пропаганды, то ли под впечатлением от разгула насилия в оккупированной Красной армией части Германии, некоторыми американскими командирами овладели антирусские настроения. Так, 10 мая генерал Паттон заявил: «Политики в Вашингтоне, которые манипулировали нами, как оловянными солдатиками, позволили нам изрубить в капусту ублюдка Гитлера и его приспешников, но эти же политики принуждают нас теперь поддерживать другого ублюдка — Сталина, который будет похуже, чем первый. Мы выиграли ряд битв, но не смогли одержать окончательную победу во имя мира». Несколько дней спустя Паттон назвал Жукова «фигляром, увешанным медалями», а русских — «отвратительными типами, просто дикую орду» и добавил, что «нам следовало бы их всех перебить»{563}.
В итоге этой главы следует указать, что главный вывод из рассмотрения немецкой обыденной жизни при нацистах можно свести к тому, что нацистам не удалось создать в полном смысле слова унифицированное тоталитарное общество: в Германии до конца сохранялась возможность для нонконформизма, жизнь сохраняла множество лазеек для ухода от идеологического партийного контроля и унификации. Одной из причин было то обстоятельство, что нацистские требования были противоречивы — с одной стороны, они стремились приучить население к политизации и активизму, с другой стороны — поощряли углубление в семейную жизнь, что на фоне репрессий и сужения традиционных человеческих связей и общения вело к атомизации жизни, то есть к значительному отрыву обыденной жизни и обыденного сознания от политики и общественно значимых событий. Другой причиной значительной степени плюрализма была рассматриваемая в предыдущей книге борьба компетенций различных партийных и государственных инстанций. Довольно быстро после 1933 г. нацистское государство обнаружило тенденцию к образованию государств в государстве — это бесконечное умножение и позволяло простому человеку найти хоть какую-то возможность для создания собственного очага автономного существования. Правда, тенденция к умножению инстанций не была равномерной — Мартин Бросцат писал, что до 1938 г. между государством и партией существовало некоторое равновесие, но в войну партия вновь начала наращивать свое влияние, хотя оно было обращено более на завоевательную политику, чем на внутриполитические дела{564}. Таким образом, внимание партийных функционеров вновь отвлеклось от задачи полной политической унификации страны. Также распылялось внимание и компетенции прочих центров власти в Третьем Рейхе, что и создавало благоприятную обстановку для существования определенного минимума свободы выбора немцев; это ослабляло идеологическое давление, создавало возможности для сдержанного конформизма, определенной (иногда большей, иногда меньшей) свободы. Также огромное значение для относительной «комфортности» обыденной жизни немецкого общества имело то обстоятельство, что уровень жизни немцев на всем протяжении двенадцати лет нацизма последовательно рос. Первые проблемы и перебои в продовольственном снабжении начались лишь в 1944 г. В отличие от Первой мировой войны, тяготы военного времени практически никак не отражались на продовольственном и ином снабжении немецкого населения почти до конца Второй мировой войны. Что касается террористической бомбовой войны, которая с 1943 г. превратила жизнь в немецких городах в ад, то она, напротив, способствовала консолидации немецкого общества, его сплочению перед лицом врага. Это и обеспечило нацистскому режиму — до самой его бесславной гибели — лояльность немцев
«Терпение — это униформа наших дней, а слабая звездочка надежды над сердцем — знак отличия. Ее вручают за уход от знамени, за храбрость, проявленную при спасении друга, за разглашение позорных тайн и за невыполнение негодного приказа».
«Ненормальной реакцией на ненормальную ситуацию является нормальное поведение».
«Умирает тиран, и его правление прекращается, умирает мученик — и его правление начинается».
Известный немецкий ученый-гигиенист, основоположник экспериментальной гигиены Макс фон Петтенкофер (1818–1901) считал, что решающее значение для инфицирования человека имеет не сам микроб, а общая готовность организма принять ее. Однажды на глазах студентов он выпил целый стакан воды с культурой холеры и не заболел. Если использовать этот экстравагантный эксперимент ученого в качестве метафоры, а холеру уподобить нацизму, то можно сказать, что в Германии незараженными коричневой чумой оказались очень немногие, и не только по причинам объективного свойства, но из-за слабохарактерности, оппортунизма, пассивности, равнодушия и моральной близорукости большинства немцев. Хосе Ортега-и-Гассет писал в своем классическом труде «Восстание масс» о «среднем человеке» в современном обществе, который чувствует себя, «как все» и не особенно переживает из-за этого. Будучи порождением современного массового общества, он воспринимает это общество и его ценности как само собой разумеющиеся. Он слишком ленив, чтобы утруждать себя критическими суждениями, да и не всегда способен на них. Соответственно, он не стремится доказать свою правоту и не желает признавать чужую, довольствуясь тем, что есть; он чувствует себя правым уже потому, что он часть массы с ее ценностями и установками. Вследствие моральной неполноценности современного массового общества, каким его показал Ортега-и-Гассет, громадное моральное значение имело немецкое Сопротивление, которое помимо смертельной опасности, исходящей от карательных полицейских органов, должно было считаться с непониманием и несогласием со стороны своих соотечественников-немцев, а также с тем, что их считали предателями. Важно еще помнить, что драма Сопротивления разворачивалась преимущественно во время войны, когда чувство патриотизма было очень обострено. Следует особенно подчеркнуть моральное величие немецкого Сопротивления, ибо у его участников вследствие эффективности и жесткости полицейских органов в нацистской Германии (особенно гестапо) почти никаких шансов выжить не было: передают, что засланный в Германию во время войны английский офицер с ужасом узнал, что из его списка в 118 агентов-информаторов 117 было раскрыто гестаповцами и расстреляно{565}.
Одной из самых «непроницаемых» проблем истории нацизма является проблема соотношения конформизма и Сопротивления: большинство немцев, переживших 1945 г., не были ни антифашистами, ни борцами Сопротивления, ни убежденными нацистами; это большинство, будь то гражданские или военные, оппортунистически относилось к нацизму: они не видели в нем ничего зазорного и неприемлемого, но иногда некоторые немцы внутренне не принимали его или поддавались его воздействию минимально. Такой нацизм остался и после 1945 г., и был преодолен в ФРГ активной и целенаправленной воспитательной работой по созданию новой демократической культуры. Эту работу на фоне масштабного национального покаяния и проделало немецкое общество в невиданных ранее масштабах. Если итальянцы, японцы или русские просто поставили крест на прошлом, то в Германии искушение нации гитлеризмом стало самым действенным политическим воспитательным фактором, и в этом отношении современные немцы должны стать образцом для многих современников. Некоторым оправданием тяжелого и неохотного расставания с коммунизмом в нашей стране может быть то, что в нем насилие спрятано, оно неявно, выступает как временное средство на пути к всеобщему счастью.
Необычайно широкие масштабы инфильтрации нацизма в немецкое общество в 1933–1945 гг. объясняются тем, что тоталитарная действительность «невидима» изнутри: люди, живущие в условиях тоталитарной системы, не ощущают несвободы, которая различима только снаружи. В этом нам легко убедиться, спросив любого соотечественника, ощущал ли он несвободу в советских условиях; скорее всего, ответ будет — нет. Внутри тоталитарной системы люди вынуждены мириться с происходящим, оно релятивируется, становится «нормальным», и жизнь продолжается… Так, австрийский историк Вальтер Хёфлекер (Walter Hoflecker) опубликовал в историческом журнале текст выступления на собрании общины (22 сентября 1933 г.) библиотекаря из Клагенфурта Вильгельма Бенндорфа о положении дел в нацистской Германии. Этот доклад представлял собой совершенно беспощадную критику нацизма, такую острую и бескомпромиссную, как будто Бенндорф уже в сентябре 1933 г. совершенно точно знал, что произойдет с Германией в дальнейшем. Он абсолютно точно показал зловещий и злодейский характер правительства Германии, доказал его моральную неполноценность, описал господство насилия в стране. Однако, как только нацисты пришли в Австрию, Бенндорф почти сразу стал убежденным конформистом и подал заявление о приеме его в Палату писателей Третьего Рейха{566}. Объяснить такое поведение моральной неполноценностью этого человека нельзя, ибо в Австрии так себя повели практически все. Морально-нравственная сфера является самой существенной в тоталитарной системе: презрение к человеческой жизни и к человеческому достоинству, подлость властителей, несправедливость их целей, душевная низость, в которую они ввергали своих подданных, даже невозможность мученической смерти в силу отсутствия общественности — все это принуждало к конформизму и морально возвышало в глазах потомков всякое Сопротивление.
Новейшие исследования нацизма (например, книга английского историка Майкла Булея, опиравшегося на труды Конрада Гейдена и Эрика Фегелина) говорят о нем как о «грандиозном видении нового мира» («großes Versprechen»), апеллировании к будущему, которое принесет новое время и новых людей. Перед такой перспективой в Германии, обладавшей, в принципе, довольно аполитичной культурой, постыдно быстро рухнуло правовое государство. Булей по этому поводу писал, что только народ, воспринимавший политику как дело веры или неверия харизматическому вождю, мог с такой легкостью, исходя из «объективных предпосылок», отказаться от свобод, а затем в ажиотаже и сутолоке успехов и побед перестать отличать добро от зла. Булей оценил «мировоззрение» нацизма как ремифологизацию естествознания и самой природы, а это имело следствием то, что ясность переплелась с необоснованностью, религия с естественными науками, связанная с половым созреванием болезненность восприятия — с витализмом{567}. Все это запутывало простых людей, они терялись и становились легкой добычей нацистских политиков. Такое влияние тоталитарной действительности смахивает на религиозную веру с ее непроницаемой мотивацией, поведением, ощущениями. Даже и сейчас историк, занимающийся современным тоталитаризмом, на каждом шагу натыкается на религиозные феномены. Даже в оформлении повседневной жизни тоталитарные режимы близки к античной потребности сблизить культовое и политическое, преодолевая коренящийся в христианстве дуализм личности и общества.
Нельзя упускать из виду, что немцы были весьма склонны к конформизму. Так, после оккупации Германии победители были обескуражены отсутствием какого-либо сопротивления, ведь западные штабы и руководство Красной армии серьезно считалось с возможностью партизанской войны, опасались «вервольфов», но ничего не произошло из-за немецкой склонности к конформизму, но уже к новой власти. Да и очень переоценивать немецкую критику нацизма сразу после войны тоже не стоит — многое в этой критике проистекало из чистой апологии Запада, а, следовательно, из того же конформизма.
Известный немецкий историк Юрген Кучинский указывал, что многие немецкие социал-демократы были полностью аполитичны, они понимали свою роль в СДПГ как роль солдат в армии, которые для того чтобы начать действовать должны дождаться приказа, а приказа-то как раз и не было{568}. Между тем с заводов и фабрик в правление СДПГ шли письма с одним вопросом — когда начинать генеральную забастовку. 7 февраля 1933 г. в берлинском Люстгартене правление СДПГ устроило массовую демонстрацию протеста против нацистской диктатуры. Подобные манифестации и шествия социал-демократов в других городах Германии создавали у немецкой публики впечатление мощи социал-демократической организации и ее готовности к борьбе. Но это была только видимость активной политической позиции.
Боевая организация социал-демократов «Союз имперского флага» (Reichsbanner) готовилась к захвату вокзалов, телеграфа и телефона. Среди парамилитаристских образований Веймарской республики Союз имперского флага был одним из наиболее многочисленных и хорошо организованных, его вполне можно было использовать в борьбе против нацистской диктатуры. Члены этой военизированной организации так рвались в бой, что руководству СДПГ, находившемуся в плену легалистского образа мысли и действий, приходилось их останавливать. Руководство считало, что нужно уважать демократический выбор народа — НСДАП была самой крупной партией рейхстага{569}. К тому же правление СДПГ было расколото — часть партийного руководства во главе с Паулем Лёбе было против резких выступлений и демонстраций. Председатель правления СДПГ Отто Вельс высказывался за оппозиционную деятельность, но за границей, в эмиграции. Среди сторонников бескомпромиссной борьбы был будущий лидер послевоенной социал-демократии Курт Шумахер, а также Карло Мирендорфф, председатель Союза имперского флага Карл Хелтерман и депутат рейхстага Юлиус Лебер. После разгрома профсоюзов правление СДПГ во главе с Вельсом эмигрировало, а 10 мая 1933 г. имущество партии было конфисковано властями. Правление партии в эмиграции (Sopade) обосновалось в Праге. Местные организации партии самораспустились.
Буквально в мгновение ока Гитлер смог унифицировать самое мощное и самое организованное в Европе рабочее движение: в мае 1933 г. последовало разрушение профсоюзов. Руководство Всеобщего немецкого союза профсоюзов (ADGB) прошло политическую социализацию еще в условия бисмарковского «Исключительного закона против социалистов» (1878 г.). И профсоюзы и СДПГ весьма успешно и эффективно противостояли этому нелепому закону, являвшемуся политической ошибкой Бисмарка. Этот успех и был причиной того, что руководство профсоюзами весьма оптимистично смотрело на собственные возможности противодействия политическому насилию. Профсоюзные боссы не боялись нацистов, полагая, что те не посмеют прибегнуть к радикальным насильственным действиям против их организации, имевшей большую традицию и прочно утвердившейся в структуре власти и в общественном сознании в качестве интегральной составной части современного государства{570}.
В таком отношении к нацизму и была ошибка профсоюзного руководства, ибо нацисты сразу взяли на себя инициативу и 10 апреля 1933 г. объявили о том, что 1 мая является отныне национальным праздником и выходным днем (об этом мечтали многие поколения рабочих). Зато уже 2 мая 1933 г. последовало уничтожение профсоюзов, после унификации профсоюзов последовала унификация и всех предпринимательских организаций, а 10 мая по приказу Геринга недвижимость СДПГ была конфискована, а деньги отобраны. 22 июня 1933 г. министр внутренних дел Фрик запретил СДПГ, мандаты партии были объявлены недействительными. За запретом СДПГ последовал более или менее добровольный самороспуск других партий. Военизированная организация правых партий «Стальной шлем» также была унифицирована и вошла в СА, ее лидер Франц Зельдте вступил в НСДАП и стал министром труда. В процессе унификации Гитлер всегда действовал наверняка: когда существовали хотя бы теоретические сомнения в лояльности народа, Гитлер прибегал к плебисцитам, как Наполеон 1 или Наполеон III.
Большое значение имел обыкновенный обман, подмена традиционных ценностей новыми. Это показал Мартин Вальзер в романе «Бьющий ключ» (Ein springender Brunnen). Вальзер описывает сомнения матери героя — вступать или не вступать в партию. В 1986 г. в одном из интервью Вальзер сказал, что если ему удастся понять, почему его мать вступила в партию, он сможет объяснить, почему нацизм овладел всей Германией{571}. Партийный функционер Минн, дабы развеять сомнения глубоко верующей женщины, дает ей открытку, на которой изображены два штурмовика с нацистским знаменем перед распятием, под этими фигурами надпись: «Господи, благослови нашу борьбу. Адольф Гитлер»{572}. Женщина взглянула на открытку и сказала, что она согласна вступить в партию. Вальзер дает понять, что решающий довод в пользу положительного решения был фальшивым, поскольку нацизм отвергал христианство. Козырная карта оказалась крапленой. И героиня романа и весь немецкий народ не вполне сознательно обратились к нацизму, поэтому они и не могут нести за него всю полноту ответственности. Эта вполне правомерная и обоснованная релятивация вины народа в целом (если так вообще можно ставить вопрос) вызвала в Германии неоднозначную реакцию: часть немецкой общественности восприняла художественную реплику Вальзера как провокацию, как стремление задним числом освободить немцев от ответственности за нацизм. Так, тогдашний председатель центрального еврейского совета в ФРГ Игнац Бубис выступил с резкой критикой Вальзера. По словам Бубиса, Вальзер — это провокатор и недалеко ушел от Франца Шёнхубера или Герхарда Фрея (руководители правой партии «Республиканцы»). В этот диспут включились и участники «спора историков», Вальзера стали идентифицировать с Эрихом Нольте, спровоцировавшим в свое время этот спор. Представляется, однако, что похвальная и праведная нацеленность немцев на продолжение традиции национального покаяния в данном случае не совсем уместна, а точка зрения Вальзера более адекватна и близка к настоящему положению дел. Точно так же и в большевистской пропаганде имел место обман и подмена одних ценностей другими, и винить в этом простых людей, ставших объектами манипуляций беспринципных политиков, нельзя. Критика должна осуществляться в иной форме, позволяющей дифференцировать вину и ответственность отдельных людей за конкретные поступки.
Унификация нацистов не распределялась по всему обществу равномерно, поэтому различные центры Сопротивления начали складываться только по мере роспуска партий, но этот процесс тормозился тем, что довольно сильна была вера в скорое банкротство политики Гитлера; «история национал-социализма — это история его недооценки», как писал Карл Дитрих Брахер. Даже Коминтерн оценивал нацистский режим как преходящее явление: на взгляд коммунистов, нацистская диктатура должна была уничтожить демократические иллюзии масс, освободить их от влияния социал-демократии и способствовать прорыву коммунистов к власти.
Такую же ложную оценку перспектив нацизма давали и прочие его потенциальные противники, поэтому главной отличительной чертой немецкого Сопротивления было отсутствие единства, которое подразумевает осознание целей политической активности. Нужно различать несколько главных групп Сопротивления — они выступали в разное время, с разной степенью активности, с различными методами и целями. Поначалу большую активность проявили левые (коммунисты и социал-демократы), а затем растерявшиеся первоначально консервативные силы. Последние сыграли самую важную роль в Сопротивлении. «Ни одна политическая сила не имела такого влияния на немецкое общество, как консерватизм. Никакая другая сила не обладала столь глубокой традицией, никакая другая сила не является до сих пор столь актуальной. Консерватизм, — писал известный немецкий историк Ганс-Ульрих Велер, — это наша судьба»{573}. В дальнейшем усилилась оппозиция церкви, добавились борцы-одиночки Сопротивления из государственного аппарата, армии, из сферы экономики. Протестантский священник, участник Сопротивления, арестованный в 1937 г., Мартин Нимеллер, характеризуя последствия разобщенности немецкого Сопротивления, писал: «Когда нацисты хватали коммунистов, я молчал, ведь я не коммунист, когда пришли за социал-демократами и католиками — я тоже молчал. Когда же пришли брать меня, то не было уже никого, кто мог бы протестовать против моего ареста»{574}.
В современной историографии сосуществуют самые разнообразные интерпретации Сопротивления: от осуждения коммунистического Сопротивления как предательства родины до оценки консервативной и армейской фронды как отклонений от генеральной линии нацизма. Подобные крайности следует отвергнуть как неисторические, так как любое участие в Сопротивлении в условиях тоталитарного режима было настоящим моральным подвигом, особенно для немцев, которые подвергались двойной нагрузке: обвинению в предательстве Родины и предательстве государства. «Да, я предал государство, зато они (нацисты) предали Родину», — так сформулировал это положение известный участник Сопротивления, полковник абвера Остер.
Немецкие коммунисты, как и коммунисты других партий Коминтерна, составляли построенную на сталинской паранойе и сектантстве субкультуру, главной целью которой было уничтожение своих врагов: троцкистов, социал-демократов, капиталистов и их прислужников. Коммунисты (и немецкие тоже) так до конца и не смогли освободиться от представления о нацизме как о заговоре самых реакционных элементов мирового финансового капитала. Эта оценка была ложной и упускала самое существенное в нацизме — апеллирование к массам и завоевание ее симпатий, поэтому популистскую привлекательность нацизма, способствовавшую формированию ее массового базиса, следует оценивать гораздо выше, нежели его идеологическое доктринерство. Нацизм и коммунизм были разновидностями тоталитаризма XX в., и восхищение фанатизмом коммунистов в Сопротивлении вряд ли оправданно — многие нацисты тоже часто выступали как фанатики, готовые жертвовать чем угодно ради своих партийных догм и людоедской доктрины. Обращает на себя внимание и то обстоятельство, что многие коммунисты, сами пережившие жуткие мытарства в нацистских концлагерях, затем в сталинской послевоенной Восточной Европе делали то же самое со своими политическими противниками — настоящими или мнимыми{575}.[34] Релятивировать эти преступления довольно трудно, поскольку человек должен стараться оставаться человеком при любых обстоятельствах. Правда, немецкому историку Вольфгангу Випперману с трудом удалось опубликовать книгу «Красный холокост?»{576}, в которой он пытался релятивировать преступления коммунистов.
Положение немецких коммунистов в Сопротивлении осложнялось тем, что после того как стратегия единого антифашистского фронта (коммунисты в своих целях эксплуатировали союзы с социалистами) самим Коминтерном была сведена к абсурду, Сталин обратился к коалиции с Гитлером. Более того, незадолго до подписания пакта Сталин приказал отправить в нацистскую Германию 500 немецких коммунистов{577}, что было верхом вероломства и предательства «дела мирового пролетариата».
После прихода нацистов к власти ЦК КПГ распространил листовку, в которой призывал к «генеральной стачке» против Гитлера, против «кровавого варварского террористического режима, который неминуемо приведет к империалистической войне. Впрочем, коммунисты уже несколько последних лет твердили о «полной победе фашизма» в Германии — еще 1 декабря 1930 г. ЦК КПГ объявил, что Германия — это «фашистская республика», а правительство Брюнинга — это «первое фашистское правительство в Германии». Еще более жестко относились коммунисты к правительству Папена и Шлейхера. Эти заявления обесценили декларацию ЦК КПГ по приходу Гитлера к власти, в момент действительной опасности для республики и демократии{578}. Догматическое отношение коммунистов к социал-демократам как к «социалфашистам» не изменилось даже и после того, как нацисты вытеснили их из государственного аппарата. Еще в декабре 1933 г. Вильгельм Пик говорил о том, что «главным врагом» коммунистов продолжают оставаться «социал-фашисты». КПГ была массовой партией, численность членов партии в 1932 г. составляла 300 тыс. человек, за партию голосовало около 6 млн. немцев. Несмотря на массовость, КПГ не была самостоятельной партией, а всего лишь «секцией Коминтерна». Она подчинялась распоряжениям ИККИ, который с 1928 г. придерживался ультралевой концепции, призванной обеспечить интересы «первого в мире государства рабочих и крестьян»{579}.
На первом заседании нового правительства Гитлер сказал, что нельзя запретить Коммунистическую партию, ибо она насчитывает 6 миллионов сторонников. Впрочем, для нацистов различия между коммунистами, социал-демократами и профсоюзными активистами были довольно неясными, они их всех именовали «марксисты», поэтому все «марксистские» газеты были запрещены, и за их распространение наказывали. Вскоре, однако, нацистам представился подходящий повод для запрета КПГ — в ночь с 27 на 28 февраля 1933 г. произошел пожар рейхстага. Окончательное и полноценное суждение об ответственности нацистов за этот пожар (хотя он, безусловно, был в их интересах) до сих пор историками не вынесено. В поджоге рейхстага гитлеровцы обвинили коммунистов, тысячи функционеров КПГ были арестованы (только в Берлине — 1500 человек), в том числе и депутаты рейхстага. Коммунисты не ожидали столь энергичных и жестких действий властей, они не были к этому готовы. Поэтому КПГ практически перестала существовать, а оставшиеся на воле коммунисты должны были начинать формировать подполье. Быстрому разгону КПГ способствовали большая централизация партии и крайняя несамостоятельность местных функционеров. Из всех партий Веймарской республики КПГ более всего пострадала от нацистов — из 300 тыс. ее членов, по сведениям СЕПГ, более 150 тыс. продолжительное время находились под арестом. По более реальным данным, до 1934 г. властями было арестовано 60 тыс. коммунистов, а в 1935 г. в заключении находилось около 15 тыс. коммунистов. За первые два года нацистской диктатуры было убито около 2000 коммунистов. За малейшие признаки нелегальной деятельности (даже за распространение листовок) коммунистам грозила смерть{580}.
До конца 30-х гг. нацистам удалось пресечь всякую активность КПГ в подполье: террор и бесперспективность подпольной борьбы, а затем и «пакт Молотова — Риббентропа» расстроили организованную работу коммунистов: партия перешла к тактике выжидания. Даже в считавшихся коммунистическими Берлине, Руре и Саксонии не было заметно никакой активности коммунистов. Сами коммунисты не делали особых различий между «гитлеровским фашизмом» и «фашизмом» Папена и Шлейхера; они считали нацизм временным явлением, ждали всеобщего кризиса капиталистической системы и подходящего момента для революции и установления пролетарской диктатуры. Только когда начались массовые аресты коммунистов, руководство КПГ обратилось к организованному легальному (поначалу) протесту. Хотя коммунистические функционеры в ГДР и твердили о руководящей роли КПГ в Сопротивлении{581}, влияние коммунистов было ограниченным. Сталинские указания, в соответствии с которыми социал-демократов считали еще большими врагами, чем нацистов, были скорректированы только в 1935 г. на VII Конгрессе Коминтерна, продекларировавшего тактику единого народного фронта против фашизма. Но к этому времени всякая активность коммунистов была пресечена карательными органами СА и СС.
Как бы то ни было, после поджога рейхстага Коммунистическая партия Германии практически перестала существовать, а ее парламентские мандаты были аннулированы. Спустя шесть лет после прихода к власти нацистов влияние и значение коммунистических групп сошло почти на нет; они были настолько незначительными, что гестапо переключилось на более существенные центры сопротивления (как считали в РСХА) — на церковь, масонов, евреев, гомосексуалистов. Судьба КПГ показывает, что с разрушением правовой системы Веймарской республики юриспруденция превратилась в политический инструмент и потеряла характер орудия защиты политических меньшинств.
Несмотря на все ошибки, коммунисты вынесли террор и пытки уже тогда, когда ни за границей, ни в Германии и речи не было о Сопротивлении. Хотя единую подпольную организацию коммунистам создать не удалось, с начала войны действовали независимые группы Роберта Урига, Антона Зефкова, Франца Якоба. Советско-германский пакт 1939 г. поставил коммунистов во многих странах в абсурдное положение: КПГ, как одна из самых дисциплинированных секций Коминтерна, признавала договор, но с другой стороны, она находилась в оппозиции нацистскому режиму и декларировала необходимость борьбы с ним. Наряду с социал-демократами, коммунисты наполнили первые концлагеря задолго до того, как в борьбу вступила церковь или консервативная оппозиция: за 12 лет нацистской диктатуры из 300 тыс. членов КПГ 130 тыс. подверглось преследованиям, было брошено в тюрьмы и концлагеря, десятки тысяч отдали жизнь за будущее Германии{582}. В коммунистическом Сопротивлении есть нечто странное, ведь и нацизм и коммунизм были тоталитарными системами, но это трагическое сходство является внешним, и нам следует его игнорировать: нет никаких оснований сомневаться в трагическом восприятии происходящего и настрое рядовых коммунистов — участников Сопротивления. В этой связи встает весьма сложный вопрос, который можно отнести и к коммунистам, и к нацистам — вопрос о моральной идентичности простых людей в условиях того и другого режима. Коммунистическая доктрина отличалась большей «гибкостью», ибо теория классовой борьбы исходила из того, — что качества людей, обусловленные их классовой принадлежностью, могут в принципе изменяться (в противоположность расовой доктрине нацистов). Формальное же сходство действительно имело место: во время суда по делу о заговоре 20 июля 1944 г. нацистский обвинитель Фрейслер (Гитлер его называл «наш Вышинский») добивался прежде всего морального унижения подсудимых — их обзывали, одевали в лохмотья, плевали в них. В советских условиях большую изобретательность проявил Абакумов, который после вынесения приговора по Ленинградскому делу приказал набросить на подсудимых похоронные саваны прямо в зале суда (в Доме офицеров в Ленинграде).
В литературе иногда обращаются к теме сближения и сотрудничества националистов и коммунистов (к национал-большевизму); это явление уникальное, не имеющее сравнимого со своими составляющими размаха. Курс коммунистов на сотрудничество с националистами получил известность в Германии в связи с инцидентом с лейтенантом Шерингером, который в 1931 г. за членство в НСДАП был исключен из рейхсвера и посажен в тюрьму. По выходу он объявил о своем вступлении в КП Г, что вызвало сильный ажиотаж, в КПГ даже провозгласили «курс Шерингера». Немецкий националист и сторонник большевистского радикализма Беппо Рёмер после Первой мировой войны принимал участие в подавлении Баварской Советской республики. Во время оккупации Рура французы заочно приговорили его к смертной казни за саботаж. Именно в Руре через национал-большевиков русофил Рёмер оказался в КПГ, которая из тактических соображений одно время предпринимала попытки сблизиться с националистами. Придя к власти, нацисты на пять лет посадили Рёмера в Дахау, а в 1939 г. выпустили; он сразу начал организовывать ячейку Сопротивления в Мюнхене. Рёмер планировал акции саботажа, при этом упор делал на уничтожение запасов горючего — он считал, что это самое слабое место нацистского рейха. В сентябре 1941 г. Рёмер смог установить связь с коммунистической группой Роберта Урига, с «Красной капеллой» (созданной советской разведкой) и организацией Вильгельма Кнохена в Руре. Через группу Урига гестапо вышла на Рёмера, который был арестован в феврале 1942 г. и через два года гильотинирован.
«Тайное» родство нацизма и коммунизма было причиной того, что долгое время после войны коммунистическое и социал-демократическое Сопротивление в западногерманском обществе не вызывало интереса: национальным Днем поминовения был установлен день 20 июля, когда в 1944 г. консервативная — преимущественно офицерская — оппозиция устроила покушение на Гитлера. Историческую картину Сопротивления долгое время определяли такие фигуры, как полковник Клаус фон Штауффенберг, прусский чиновник Карл Герделер, дипломат Ульрих фон Хассель, генерал Людвиг фон Бек, адмирал Вильгельм Канарис. В качестве образца Сопротивления общественным мнением был легитимирован также кружок прусского аристократа, графа Гельмута фон Мольтке. В этот кружок входили социал-демократы Теодор Хаубах, Альюерт Рейхсвайн, а также иезуитский священник Адольф Делп и протестант Эрнст Герстенмайер.
Всякое другое Сопротивление не принималось всерьез. Первым поднял голос протеста против этого один из лидеров послевоенной немецкой социал-демократии Герберт Венер, который в 20–30 гг. состоял в КПГ. В ГДР, наоборот, во внимание принимали только коммунистическое Сопротивление, а любое другое игнорировали. Разумеется, ни та, ни другая точка зрения не может быть признана полностью адекватной.
Так же, как в вопросе с коммунистическим Сопротивлением, значительную проблему в признании моральной интегральности Сопротивления составляет то, что многие его участники сотрудничали с вражескими разведками. Так, знаменитый Ален Даллес, будучи швейцарским резидентом американской разведки, завербовал чиновника немецкого МИД Кольбе (кличка Джеймс Вудс). Кольбе работал в отделе, занимавшемся информированием ОKB; через него проходили документы от всех немецких послов; в его задачу входила предварительная сортировка бумаг для нужд военного руководства. Кольбе (Вудс) был самым информированным чиновником МИД. Характерно, что Кольбе категорически отказывался брать деньги за информацию (им было передано более 1600 различных документов), им двигала ненависть к нацизму. Информация Кольбе была настолько своевременной и точной, что американские разведчики и их руководство отказывались верить в возможность такой утечки, а Даллес отчаялся убеждать в правдивости Кольбе свое начальство{583}. Бывший функционер ЦРУ Ричард Хелмз характеризовал Кольбе как лучшего информатора Второй мировой войны. Интересно, что после войны Кольбе эмигрировал в США, но там его не особенно привечали (предатель); когда он вернулся на родину, то в ФРГ его встретили тоже не особенно ласково (предатель)… Все попытки Кольбе устроиться на дипломатическую работу окончились неудачей. В итоге он устроился на работу коммивояжером ив 1971 г. умер от рака{584}.
Также обычно молчат о Гансе Остере (генерал-майор, сотрудник абвера), ему нет памятника, его имя не носят улицы, Остером занимаются только эксперты. Даже друзья (Гизевиус, Шлябрендорф) пытались от него дистанцироваться. Между тем, Остер был ключевой фигурой немецкого Сопротивления между 1938 и 1943 гг. Остер сообщил голландцам о предстоящем наступлении Гитлера на западе, то есть поступил как шпион и предатель.
Также шпионской организацией была особенно успешная в Сопротивлении коммунистическая группа «Красная капелла»[35] (более 100 человек) во главе с Арви-дом Харнаком и Харро Шульце-Бойзеном. Ни одна из групп немецкого Сопротивления не подвергалась после войны таким обвинениям в государственной измене, как группа Харро Шульце-Бойзена и Харнака. Сам Шульце-Бойзен был старшим офицером разведки люфтваффе, Дольф фон Шелиа — из МИД и Арвид Харнак — из Министерства экономики; всю информацию они передавали в Москву. «Красная капелла» поставляла информацию о диспозиции люфтваффе, о численности и целях конкретных операций. Именно ей удалось сообщить о решении не направлять Клейста на Кавказ после падения Киева и о том, что Гитлер решил не брать Ленинград штурмом, а оставить его в осаде{585}.
«Красную капеллу» обвиняли в прислужничестве тоталитарному сталинскому режиму. Крупный немецкий историк Герхард Риттер в своей монографии о немецком Сопротивлении писал: «Эта группа вообще не может быть причислена к немецкому Сопротивлению. Группа Шульце-Бойзена и Харнака однозначно находилась на службе врага. Она не только старалась побуждать немецких солдат к дезертирству, но и передавала важные военные секреты противнику, который пользовался ими для уничтожения солдат вермахта. Тот, кто, будучи немцем, в условиях борьбы не на жизнь, а на смерть, способен предать отечество, тот является государственным преступником — и не только в соответствии с буквой закона»{586}. В 50-е гг. в западно-германской историографии этих людей представляли как «предателей родины». У них пытались отобрать право на высокое моральное значение их борьбы на том основании, что они хотели заменить одну диктатуру другой. Первым в западной историографии от такой позиции отказался Ганс Ротфельс. Он считал, что если по средствам и целям эта группа Сопротивления отличалась от других, то по мужеству и стойкости в оппозиции нацизму — нет{587}.
До сих пор представляется проблемой оценка роли организованного советскими властями в лагерях для немецких военнопленных «антифашистского движения». 13 июля 1943 г. под Москвой (в Красногорске) был создан Национальный комитет «Свободная Германия» под черно-красно-белыми (кайзеровскими) цветами; в этом комитете преобладали ориентировавшиеся исключительно на советские власти «активисты». Немецкие генералы отказывались сотрудничать с этим комитетом. Тогда по инициативе генерал-майора Мельникова советские власти создали Союз немецких офицеров (СНО). При этом Мельников обещал генералу Зейдлицу, что — в случае организации активного противостояния Гитлеру офицеров вермахта — советское правительство оставит рейх в границах 1937 г.{588} Зейдлиц, Карфест и Латман приняли предложение Мельникова, хотя тот и отказался его зафиксировать письменно; немцы поверили «слову советского офицера». 12 сентября 1943 г. СНО был включен в «Свободную Германию» под председательством Эриха Вайнерта. Как можно предположить, реальная власть в Комитете принадлежала политрукам-коммунистам, и коммунистическая пропаганда там явно превалировала над патриотической. Когда в начале 1944 г. между Черкассами и Корсунем было окружено 6 немецких дивизий, «Свободная Германия» начала массовую пропагандистскую акцию, но она с треском провалилась: окруженные войска предпочли плену отчаянный рывок навстречу деблокированным войскам Манштейна. В момент прорыва почти половина окруженных погибла или попала в плен. Фронтовая пропаганда «Свободной Германии» осталась неэффективной и не нашла значительного отклика.
Очевидцы отмечали, что члены немецкого лагерного актива относились к своим «не распропагандированным» товарищам более беспощадно, чем лагерное начальство. Неоднократно отмечалось, что наиболее рьяными «неокоммунистами» в среде немецких военнопленных были старые нацисты: сказывалось внутреннее родство идеологий. Это последнее обстоятельство точнее всего указывает на провал деятельности «Свободной Германии». Как писал Солженицын, нельзя делать первый шаг навстречу предательству (хотя кого предавали немецкие пленные?), нельзя терять самоуважение: того, кого власти признавали «неподдающимся», они оставляли в покое, тот имел большие шансы выжить, а на «единожды предавших» давление без конца нарастало и все заканчивалось трагически (советский трибунал приговорил Зейдлица к пожизненному заключению). Можно ли считать «Свободную Германию» Сопротивлением? Ответа на этот вопрос нет, ибо, наверное, среди сотрудничавших с советской властью были искренне прозревшие люди, которые стремились что-то изменить. Из 3 155 000 пленных немецких солдат к 1955 г. вернулось из СССР 1 959 000 (погибло 1,2 млн.). Из нацистских лагерей из 5 700 000 пленных советских солдат в 1945 г. вернулось домой 2 400 000 (погибло 3,3 млн.){589}.
«Всякое общество держится на аристократии, ибо сутью аристократизма является требовательность к самому себе, а без такой требовательности любое общество гибнет».
«То, что делаю я, есть государственная измена, но то, что делают они, есть измена родине».
«Never was so much owed so many to so few».
В советской историографии усиленно развивали тезис о том, что консервативные силы помогли прийти Гитлеру к власти, при этом отечественные историки старой школы даже стремились стереть различия между правительствами Папена и Шлейхера и нацистами. Сейчас это можно расценить как сильное и неоправданное упрощение, поскольку хотя немецкие консервативные силы на самом деле помогли нацистам прийти к власти, но эта констатация не описывает всей сложности отношений между ними. Как для левых решающим фактором поражения в оппозиции нацизму был их раскол на мелкие группы и отсутствие единства, так же и в правом лагере никакого единства в борьбе не было. Причина отсутствия единства и консервативных и левых политиков в том, что они смутно представляли себе природу нацизма, ограничиваясь самыми общими морализаторскими соображениями. Так, известный консервативный политик Эвальд фон Кляйст-Шмельцин (Е. von Kleist-Schmelzin) так выражал свой скепсис по отношению к политике Гитлера: «Если ты сел в скорый поезд, машинист которого сумасшедший, то даже не надейся как-то повлиять на его поведение. Как бы ты ни старался, на одной из железнодорожных стрелок поезд сойдет с рельсов. Ошибка в том, что нынешние правители Германии имеют тотальные претензии, а это чертовщина, поскольку тотальные претензии может иметь только Бог; если их предъявляет человек, он извращает смысл мироздания»{591}. В принципе, совершенно правильное суждение, но предпринимать что-либо нужно до упомянутой «посадки в поезд». Немецкие правые совершили крупную тактическую ошибку, пытаясь использовать динамику нацистского движения «временно» и в своих целях: это стремление не было реализовано — Гитлер с самого начала прибрал всю власть к рукам, и после 1933 г. ни о какой действенной оппозиции не могло быть и речи. Как гласит старинная немецкая поговорка, садясь обедать с чертом, нужно иметь длинную ложку. Если уподобить Гитлера этому черту, то консерваторы из застолья с ним встали голодными…
Кроме того, консервативной оппозиции было свойственно совмещение противостояния и кооперации с нацистским режимом. Тому были свои причины — в отдельные моменты истории Третьего Рейха события развивались «неочевидно» для формирования ясной оппозиции. Так, в «деле Рема» в июне 1934 г., несмотря на убийство двух генералов, в целом действия нацистов были направлены на утверждение вермахта в качестве главного оруженосца нации, что рассматривалось консервативными кругами как благое дело. Или другой пример — в период внешнеполитического кризиса 1938–1939 гг. один из ведущих консервативных политиков, статс-секретарь МИД Эрнст фон Вейцзекер (отец президента ФРГ) полагал, что главным мотором агрессивности выступает Риббентроп, а Гитлер старается его удержать. Что касается кризиса Фрича-Бломберга, то здесь на первом плане были действия гестапо и СД, а поведение Гитлера казалось нейтральным. Немецкие консерваторы были первоначально воодушевлены возможностями, которые открывала авторитарная власть — даже Карл Герделер вплоть до 1935 г. принимал активное участие в администрировании: в разработке нового закона о коммунальном самоуправлении, о городских муниципалитетах, и, кстати, был имперским комиссаром по ценам. Герделер долгое время надеялся повлиять на Гитлера. Точно также и министр финансов Пруссии Попитц надеялся склонить Гитлера к консервативным ценностям и политике. И лишь тогда, когда консерваторы поняли, что именно Гитлер является главным инициатором войны, только тогда они стали формировать оппозицию, только тогда возникло консервативное Сопротивление. Даже Хеннинг фон Тресков разглядел опасность в «танцующем дервише» (как он называл Гитлера) только во время войны и обратился к организации заговора против диктатора{592}.
В старой немецкой политической элите первым по-настоящему оценил истинное положение дел и перспективы Третьего Рейха бургомистр Лейпцига пруссак Карл Герделер (уходя в отставку с поста канцлера, Генрих Брюнинг рекомендовал его на свое место, но Гинденбург пропустил это пожелание мимо ушей) — консерватор, монархист, ревностный протестант, образованный, энергичный человек. Вся его жизнь была доказательством непоколебимой и оптимистической веры в разум и добро. Современники говорили, что если Аденауэр никому не доверял, то Герделер был открытым и доверчивым человеком{593}. В 1931 г. Герделер стал комиссаром по контролю над ценами, после 1933 г. он остался бургомистром Лейпцига, надеясь с помощью нацистов прекратить практику всевластия партий, характерную для политической системы Веймарской республики, и усилить исполнительную власть. Как патриот Пруссии, Герделер был согласен с Гитлером по вопросу о ревизии восточных границ, рассматривая «польский коридор» как угрозу целостности и процветанию Германии. Герделер и его коллеги по консервативному Сопротивлению планировали спасти то, что еще можно было спасти: по возможности даже и кое-какие гитлеровские приобретения, например, Австрию. После войны они также хотели сохранить Судеты в составе будущего немецкого государства. Представления Герделера о геополитическом положении Германии после планируемого отстранения Гитлера были довольно необычными для того времени. Герделер писал в специально составленном для переговоров с Западом и СССР меморандуме, что на востоке Германия должна сохранить границы 1914 г., на юге — границы 1938 г. по результатам Мюнхенской конференции. Австрия должна была остаться в составе Германии, как и Южный Тироль. Эльзас и Лотарингию Герделер предлагал либо сделать самостоятельным государством (наподобие Швейцарии), либо разделить ее в соответствии с принципом национального самоопределения на немецкую и французскую части. Что касается возможности выхода к морю Польши, то Герделер предполагал польско-литовскую унию (как это было в старину) и обеспечение искомого выхода Польши к Балтике в Литве{594}. Большинство консерваторов в Сопротивлении в принципе были согласны с предложениями Герделера, все они также рассчитывали на сохранение после войны единого национального государства. Сейчас такие представления кажутся совершенно утопическими, но разве они не согласуются с правом на национальное самоопределение? Разве после поражения 1871 г. Франция не продолжала лелеять мысль о возвращении потерянных немецкоязычных провинций? Разве сейчас арабские страны перестали претендовать на земли Израиля, несмотря на то что решение об их передаче было единогласно принято в 1947 г. на Ассамблее ООН? Примеров справедливых и неудовлетворенных требований национального самоопределения можно привести много. В конечном счете, после Второй мировой войны территория Германии сократилась почти на 100 тыс. км2, но это произошло в результате полного военного и морального краха нацизма.
Как бургомистр Лейпцига, Герделер сначала имел весьма сносные отношения с местным нацистским руководством и даже смог осуществить в городе ряд административных и экономических реформ. Пути Герделера и нацистов начали расходиться после того, как нацисты решили снести в городе памятник Феликсу Мендельсону-Бартольди (из-за его еврейского происхождения). В 1937 г. Герделер выехал за рубеж с целью выяснить отношение к антигитлеровской оппозиции со стороны европейских правительств — необходимую для этого финансовую поддержку оказал крупный промышленник Рудольф Бош и Герман Геринг, который обосновывал эту поездку необходимостью изучения реакции западной общественности на происходящее в Германии{595}. В 1937–1939гг. Герделер объехал Англию, США, Бельгию, Францию, Швейцарию, Румынию, Югославию, Египет, Палестину, Сирию и Турцию, и накануне войны разослал памятную записку Бошу, Круппу, Герингу, Шахту, генералам Беку, Гальдеру и фон Фричу. В этой записке он предупреждал, что война приведет к еще более тяжелым последствиям, чем Версальский мир. В 1941 г. Герделер вместе с генералом фон Беком составили еще один меморандум, в котором излагалась альтернатива гитлеровской политике. С этого момента в посвященных кругах Герделер считался негласным главой оппозиции Гитлеру{596}. Сам Герделер никакими средствами для противостояния Гитлеру не располагал, поэтому он обратился к военным. Для этого он, задолго до февраля 1938 г., предупреждал командующего рейхсвера генерал-полковника Фрича, что он станет очередной жертвой нацистов, а когда Фрича и министра рейхсвера фон Бломберга отстранили от руководства армией, то Герделер побуждал командующего военным округом Лейпцига генерала Листа к действиям против СС. Смысл инициатив Герделера дошел до Гитлера, началось расследование гестапо, от которого его спас Шахт{597}. Шахт и сам позднее был некоторое время близок к оппозиции и с 1944 г. до окончания войны находился в концлагере — это обстоятельство и было главной причиной того, что Нюрнбергским трибуналом он был освобожден от ответственности.
В 1938 г. к Герделеру примкнули бывший прусский государственный министр и министр финансов Иоханнес Попитц, известный финансист, директор Рейхсбанка Яльмар Шахт, посол в Италии Ульрих фон Хассель, начальник Генштаба генерал-полковник Людвиг Бек, командующий рейхсвером генерал фон Фрич и посол в СССР граф Фридрих фон Шуленбург. Первоначально они составили клуб «Среда», членами которого было 16 человек. Бывший немецкий посол в Италии, женатый на дочери адмирала Тирпица, Ульрих фон Хассель, был у оппозиционеров кем-то вроде главного советника по иностранным делам. Планы этой группы Сопротивления носили консервативный, иногда даже реакционный характер, и за границей, в частности, в Великобритании, возникало ощущение, что их внешнеполитическая программа (претензии к Польше, например) ничем не отличается от гитлеровской. Меморандум «Цель», составленный Герделером и Беком, предлагал провести реформу рейха в духе прусской конституции XIX в.; канцлеру предлагалось предоставить чрезвычайно обширные полномочия и, напротив, законодательное собрание должно было получить весьма скромные прерогативы. Стремясь к моральной реабилитации государства, Герделер и Бек не исключали и возрождения монархии, что, впрочем, свидетельствовало о некоторой утопичности их программы и удаленности ее от реальной жизни и политической действительности. В мнениях о том, как быть с Гитлером, заговорщики расходились: Бек хотел его арестовать и судить, офицер абвера Остер предлагал подвергнуть его психиатрической экспертизе, Гальдер предлагал организовать «несчастный случай»{598}. Напрашивается вопрос, каким образом такие идеи, тем более их практическое осуществление, могли серьезно рассматриваться на пике политических и военных успехов Третьего Рейха? Ответ заключается в том, что заговорщики были воплощением самых лучших качеств своего народа — рациональной интеллектуальности, сочетающейся с беззаветной храбростью и любовью к родине. Офицеры и гражданские лица-заговорщики хотели создать «порядочную Германию», и неотъемлемой частью этой «порядочности» они считали военную мощь и конституционный строй. На первом этапе особенной активностью выделялись офицеры в штабе группы армий «Центр», которые, находясь на фронте вдали от родины, острее ощущали преступные реалии кампании, несправедливый характер войны.
Посвященных в заговор офицеров в группе армий «Центр» было так много, и занимаемое ими положение было так близко к командующему фон Боку, что невозможно поверить, что он был в неведении относительно намерений офицеров. В заговоре принимали участие два личных адъютанта фон Бока — граф фон Гарденберг и граф Генрих фон Лендорф. Также активны были полковник барон фон Герсдорф, полковник Шульц-Брюттер, подполковник Александр фон Фосс, майор Ульрих фон Эртцен, капитан Эггерт и лейтенант Ганс Альбрехт фон Боддин. В то или иное время заговорщики обращались практически к каждому генералу в группе армий. Но ни один из них не поднял телефонную трубку, чтобы позвонить Гиммлеру. Пропасть между армией и СС делала донос невозможным{599}.
Вызывает удивление то, что заговорщики имели удивительную свободу обсуждения деталей своего мятежа. Так, Попитц осенью 1939 г. посетил главнокомандующего сухопутными войсками генерала Вальтера фон Браухича и уговаривал его прибегнуть к действиям против Гитлера ради спасения Германии и чести армии. Браухич в продолжение всего разговора молчал, лишь выразил сомнение, что в сложившихся обстоятельствах возможен приемлемый для Германии мир. Вслед за Попитцем с той же целью к Браухичу приезжал генерал Томас — руководитель хозяйственного отдела в Генштабе. Реакция командующего сухопутными войсками была удивительно спокойной. Он сокрушенно сказал, что это чистой воды государственное предательство и ограничился тем, что пригрозил посадить Томаса под домашний арест, если тот «будет настаивать на встречах с ним по этому вопросу»{600}. Деятельность Герделера, его постоянные поездки за рубеж также были на виду и могли насторожить карательные органы Третьего Рейха. Впрочем, из-за нерешительности никакой реальной опасности для нацистского режима деятельность заговорщиков не представляла. Ситуация, однако, резко изменилась с того момента, как к заговору примкнул Клаус граф Шенк фон Штауффенберг. С его появлением в рядах заговорщиков дело приняло серьезный оборот, поскольку он был очень энергичным человеком и убежденным сторонником активных действий против диктатора. Как говорила жена одного из активистов Сопротивления Эмми Бонхоффер: «Диктатура подобна ядовитой змее — если ты наступишь ей на хвост, она непременно ужалит тебя в ногу. Нужно сразу отсечь ей голову, а это смогут сделать только военные, их нужно убедить действовать решительно и быстро»{601}.
Штауффенберг был весьма примечательной личностью, очень образованным человеком, членом кружка поэта Штефана Георге, дипломированным переводчиком с английского; кроме того, он был великолепным военным профессионалом, выпускником академии Генштаба. Поначалу Штауффенберг, как и все немецкое общество, попал под гипноз гитлеровских политических начинаний. Один из его биографов указывал, что попытки определить Штауффенберга как изначально принципиального противника нацизма (frondeur a priori) обречены на провал, поскольку все документы и свидетельства говорят об обратном…{602} Это обстоятельство особенно важно подчеркнуть, поскольку оно свидетельствует о том, что сначала Гитлер смог увлечь даже таких высокоморальных людей, как Штауффенберг, который вплоть до 1942 г. находился под гипнозом достижений и динамики Третьего Рейха.
В оппозицию Штауффенберга привлекли генерал от инфантерии Фридрих Ольбрихт, который был начальником отдела в Общем отделе (AHA, Allgemeinen Heeresamt), полковник Хеннинг фон Тресков, который два года был офицером по оперативному руководству в командовании группы армий «Центр». Летом 1943 г. Ольбрихт, Тресков и Штауффенберг договорились совместно действовать против диктатора{603}. Политически офицеры примыкали к группе Герделера, которая не была совершенно однородна (консервативна). Так, в ноябре 1943 г. бывший посол Германии в СССР, член группы Герделера фон Шуленбург смог привлечь к заговору бывшего депутата рейхстага от СДПГ Юлиуса Лебера, который занимался в Берлине торговлей углем. Как ни странно, но социал-демократ Лебер вскоре начал оказывать решающее влияние на политические взгляды Клауса фон Штауффенберга{604}. Лебер воевал в Первую мировую войну фронтовиком, был офицером; в СДПГ он стал экспертом по военным делам.
Он не был ортодоксальным марксистом и интернационалистом, скорее — лассальянцем. Так же, как и фон Штауффенберг, он был патриотом и сторонником сохранения Германии в прежних границах. В 1943 г. к заговорщикам примкнул бывший командир 4-й танковой армии генерал-полковник Гепнер, которого Гитлер отстранил от руководства после зимнего краха под Москвой.
Офицеры-участники консервативной оппозиции пытались легально противостоять наиболее диким эксцессам нацистского режима. Так, незадолго до нападения на Советский Союз, в присутствии фельдмаршала фон Бока фон Тресков резко протестовал против гитлеровского «приказа о комиссарах», но безрезультатно. Несколько недель спустя, когда фон Трескову стало известно, что в Борисове опергруппа полиции безопасности и СД вместе с литовцами уничтожила 6 тысяч евреев, он потребовал у фон Бока предать участников опергруппы суду и расстрелять. Его протест вновь остался без внимания. В 1942 г. непосредственным начальником Трескова был генерал-фельдмаршал Ганс Клюге, которого Карл Герделер стремился перетянуть на сторону Сопротивления. Герделер писал Клюге, что считает приемлемый мир возможным и готов нести за его заключение всю политическую ответственность, поскольку с Гитлером, которого он именовал не иначе как «преступником и глупцом», никто не сядет за стол переговоров{605}. Когда осенью 1942 г. Герделер посетил фельдмаршала фон Клюге в штабе группы армий «Центр», фон Тресков еще питал иллюзии в отношении возможного исхода войны на Восточном фронте{606}. Фон Тресков в беседе с Герделером сказал, что группа армий «Центр» способна в летнюю кампанию 1943 г. дойти до Казани. Герделер тогда смог убедить полковника в том, что победа на Востоке невозможна из-за катастрофического положения экономики рейха. Под впечатлением статистических выкладок Герделера у фон Трескова «как будто пелена спала с глаз». В конце ноября 1942 г. фон Тресков и Ольбрихт встречались с Герделером в Берлине. На этот раз Герделер не ограничился экономической аргументацией при обсуждении положения, но указал на политическую и моральную изоляцию Третьего Рейха. 13 марта 1943 г. фон Тресков подложил в самолет Гитлера бомбу, но взрыватель не сработал. Изъяв пакет с бомбой, факт покушения удалось скрыть. 25-летний капитан Аксель фон Бусше решил убить Гитлера во время посещения тем выставки новых образцов обмундирования для Восточного фронта в декабре 1943 г. Но, словно предчувствуя опасность, Гитлер на выставку не приехал.
Когда фон Тресков и Ольбрихт обсуждали, каким образом практически осуществить государственный переворот, они вспомнили о военном мобилизационном плане «Валькирия», который хранился в бронированных сейфах ОКХ в пригороде Берлина Цоссен. Этот план был разработан Генштабом на случай массовых беспорядков в рейхе из-за восстания иностранных рабочих и военнопленных, согнанных в Германию со всех концов Европы. План «Валькирия» предназначался для борьбы с противниками режима, а заговорщики решили его использовать прямо противоположным образом. Это был удачный ход, поскольку сразу отпадала необходимость в сложной конспирации и разработке мобилизационных планов для отдельных частей вермахта в ходе восстания. Конспиративные цели вливались в легальное русло оперативных приказов в условиях чрезвычайного положения, не вызывая при этом ни малейших подозрений. На любой недоуменный вопрос можно было резонно ответить, что — ввиду огромного скопления в рейхе иностранцев — меры предосторожности совершенно необходимы. С 7 по 12 августа 1943 г. фон Тресков и Ольбрихт полностью переделали первоначальную «Валькирию» и в дополнение к армии запаса (Ersatzheere), которая должна была играть главную роль, внесли в планы и части вермахта, которые находились на территории рейха на отдыхе или на переформировании. Четкое военное планирование было необходимо по той причине, что переворот задумывали не как социальную революцию (для этого не было никаких предпосылок), а как исполнение солдатского долга, для которого характерна четкая дисциплина и иерархия. После убийства Гитлера заговорщики планировали передать исполнительную власть командующим военными округами. Всех гауляйтеров, имперских штатгальтеров, министров, высших чинов СС, оберпрезидентов, полицай-президентов, высших чинов полиции, руководство пропагандой и крайсляйтеров предполагалось арестовать.
Поскольку фельдмаршал фон Клюге первоначально категорически отказался сотрудничать с заговорщиками, то фон Тресков обратился к бывшему послу в СССР графу Фридриху фон Шуленбургу. Тот согласился присоединиться к заговору. Не откладывая дело в долгий ящик, фон Тресков сказал, что на участке группы армий «Центр» будет подыскивать подходящее место, чтобы обеспечить бывшему послу контакт с советской стороной{607}. Намерение заговорщиков подписать сепаратный мир с СССР было единственно возможным способом избежать военного поражения. Дело в том, что на Западе такой мир был невозможен. Как доказал немецкий историк Андреас Хильгрубер, Черчилль еще 26 августа 1942 г. принял принципиальное решение о ликвидации Германии как фактора имперского соперничества в Европе и в мире. В феврале и в августе 1942 г. в Форин оффис (английское МИД) было принято решение о послевоенных территориальных изъятиях у Германии и об изгнании немцев из Восточной Пруссии. Это означало, что Запад боролся не только против Гитлера, но и за уничтожение Германии как суверенного национального государства и империи. Поэтому немецкое Сопротивление для Запада не представляло никакого интереса и не могло считаться равноправным партнером. Советский Союз, напротив, в 1943 г. предпринимал тайные попытки зондирования на предмет переговоров с немцами. Сейчас уже невозможно определенно сказать, то ли это был отвлекающий маневр Сталина, то ли он страховался, не полностью доверяя своим западным союзникам{608}.
Фон Тресков убеждал фон Шуленбурга, что дело не терпит отлагательства — советские войска взяли Харьков и вышли к Днепру; дальнейшие их успехи на Восточном фронте сделают для Сталина переговоры с немецкими представителями бессмысленными. Фон Шуленбург согласился с доводами фон Трескова, но поставил свою позицию в зависимость от мнения Герделера, который сдержанно отнесся к идее переговоров со Сталиным. Основную ставку Герделер делал на контакты с Западом. Между тем вермахту едва удалось избежать «второго Сталинграда», когда в течение 12 дней 1-я танковая армия генерал-полковника Хубе была заключена в клещи в районе Каменец-Подольского. 8 апреля 1944 г. с большим трудом армия пробилась на запад и присоединилась к группе армий «Северная Украина».
Планы Крайзауэровского кружка графа Гельмута фон Мольтке носили реформистский характер: возрождение Германии в новых условиях должно было последовать с опорой на рабочий класс и церковь; старые классовые противоречия должны быть стерты. Йорк фон Вартенбург описал фон Штауффенбергу цели Крайзауэрского кружка. Члены кружка отвергали гитлеровскую диктатуру, но при этом критически относились к намерениям Герделера, считая его «дилетантом» и «авантюристом»; также они не одобряли заговорщическую тактику офицеров, примыкающих к Герделеру. Они утверждали, что после убийства Гитлера начнется анархия, которую заговорщики не смогут преодолеть. Ничего конкретно не предпринимая, члены Крайзауэровского кружка иронизировали по поводу лихорадочной активности фон Штауффенберга{609}. Не случайно прагматичный и трезвый пруссак Фридрих-Дитлоф фон Шуленбург в раздражении сказал фон Штауффенбергу, что члены Крайзауэровского кружка его не понимают — теоретическими и литературными дебатами в обществе ничего не изменишь. Штауффенберг с ним согласился, полагая, что теоретические дебаты уместны лишь в том случае, если они ведут к каким-либо конкретным действиям и изменениям. Он отказался от дальнейших контактов с Крайзауэровским кружком — и вовремя: в начале января 1944 г. гестапо арестовало его членов.
В начале января 1944 г. Герделер смог привлечь к участию в заговоре обергруппенфюрера СА графа Вольфа фон Хельдорфа. Хельдорф, в свою очередь, привлек шефа уголовной полиции группенфюрера СС, генерал-лейтенанта полиции Артура Небе{610}. Что касается Небе, то он был чрезвычайно компетентным специалистом, аналитиком и знатоком уголовного мира. После того как уголовную полицию включили в РСХА, он стал генералом СС. Когда началась война с СССР, его во главе опергруппы полиции безопасности и СД отправили на Восточный фронт (как известно, эти команды СС имели целью истребление партийных и советских работников и евреев). Небе с группой полицейских из 12 человек планировал убийство Гиммлера{611}.
Помимо Небе, большую помощь заговорщикам оказывал сотрудник РСХА Бернд Гизевиус. После войны Гизевиус написал книгу, которая пролила свет на многие детали консервативного заговора против Гитлера, правда, этот документ у современных исследователей вызывает сомнения в его достоверности.
Среди заговорщиков были представители известных немецких семей — граф Гельмут Мольтке, граф Альбрехт Бернсторф (племянник посла Германии в Вашингтоне), барон Карл Людвиг фон Гуттенберг (издатель ежемесячного католического журнала), пастор Дитрих Бонхоффер — потомок знаменитых клерикалов-протестантов, Хеннинг фон Тресков — из семьи прусских военных, в которой был 21 генерал, включая его отца, граф Клаус фон Штауффенберг вел свой род от прусского генерала-фельдмаршала графа Вильгельма Гнейзенау, Адам фон Тротт цу Зольц — сын прусского министра культуры, его мать была дочерью генерала фон Швейница — прусского посла в Вене и в Санкт-Петербурге. После покушения 20 июля 1944 г. было арестовано и казнено около 200 человек, среди них 19 генералов, 26 полковников и подполковников, два посла, 7 дипломатов, 1 министр, 3 государственных секретаря, шеф уголовной полиции, несколько оберпрезидентов, полицайпрезидентов, регирунгспрезидентов{612}.
Одну из групп Сопротивления возглавил Эвальд фон Клейст (потомок великого немецкого писателя), который тесно сотрудничал с известным прусским мыслителем Эрнстом Никишем и Фабианом фон Шлабрендорфом — молодым юристом, правнуком барона фон Штокмар, бывшего личным врачом и советником королевы Виктории.
После того как фон Тресков и Ольбрихт привлекли к делу Штауффенберга, он стал «мотором» заговора и расширил круг участников. К маю 1944 г. в заговор так или иначе было посвящено около 150 человек. Для государственного переворота этого было вполне достаточно; дальнейшее расширение числа посвященных могло привести к провалу. Проблема состояла в том, что убийство тирана было некому осуществить — доступа на совещания к Гитлеру никто из заговорщиков не имел (как думал фон Штауффенберг). И вот 25 мая 1944 г. фон Штауффенберг узнал, что генерал-полковник Фромм, командующий армией резерва, решил сделать его начальником своего штаба. Это означало, что с июня фон Штауффенберг будет иметь возможность регулярно присутствовать на совещаниях у Гитлера{613}.
7 июня 1944 г. фон Штауффенберг впервые лично встретился с Гитлером. Он с удивлением обнаружил, что в присутствии Гитлера никаких ограничений в передвижении для посторонних нет — оказалось, что прежние уверения коллег Штауффенберга о том, что приблизиться к диктатору невозможно — ложь. Вплоть до 20 июля 1944 г. (день покушения) никто не контролировал содержание портфелей, у офицеров даже не отбирали личное оружие. В принципе, любой офицер ОКХ мог застрелить Гитлера из пистолета{614}. Несмотря на то что многие заговорщики имели доступ к Гитлеру — Хельмут Штиф, Иоахим Мейхснер, Эрих Фелльгибель, а также генералы Фриц Линдеман и Эдуард Вагнер, фон Штауффенберг сказал, что он все сделает сам.
20 июля 1944 г. в 12.42 в Растенбурге взорвалась бомба. В полу образовалась воронка в 58 см, окна вместе с переплетами были вырваны, но Гитлер остался невредим{615}, хотя семь офицеров рядом с ним погибли. Первым на фон Штауффенберга указал оберфельдфебель Вернер Фогель, за что и получил повышение в звании до обервахмистра, 20 тыс. рейхсмарок и квартиру в Берлине{616}. Так начальство оценило его бдительность.
Когда стало ясно, что заговор провалился, а генерал-полковник Людвиг Бек покончил жизнь самоубийством, генерал-полковник Фридрих Фромм, чтобы спасти собственную жизнь, приказал расстрелять во дворе военного министерства главных активистов заговора — Клауса фон Штауффенберга, Фридриха Ольбрихта, Альберта фон Квирнхейма и Вернера фон Хефтена{617}. Впрочем, это спасло вышеназванных участников заговора от последующего следствия и издевательств «народного суда». Напротив, Фромма его предательство от смерти на виселице не спасло.
Затея с убийством Гитлера была отчаянной попыткой консервативного Сопротивления как-то спасти положение, хотя признать этот план полностью адекватным трудно. Да и объективные предпосылки к развалу нацистского режима совершенно отсутствовали. Это становится понятно, если вспомнить обстоятельства отставки Муссолини. Режим Муссолини пал 25 июня 1943 г., и это произошло с поразительной легкостью — ничего подобного не могло быть в Германии. Дело в том, что в Германии не было коллективного руководящего органа нацистского режима (как «большой фашистский совет» в Италии), не было независимой от партии и фюрера политической инстанции (каковой в Италии был король), партийная элита и СС остались лояльны Гитлеру. Даже если немецкие генералы смогли бы договориться и действовать вместе, их авторитета не хватило бы для того, чтобы противостоять авторитету Гитлера среди большинства офицеров среднего звена и рядовых вермахта и СС. Кроме того, среди итальянцев война была крайне непопулярна, потому что она принесла перебои со снабжением; к тому же для Италии она складывалась крайне неудачно. Снабжение же немецкого населения продуктами питания было организовано несравненно лучше (за счет ограбления Европы). Нельзя забывать и о том, что до самого конца Гитлер был более значительной и интегральной политической фигурой, чем Муссолини.
Помимо консервативного Сопротивления, были и спонтанные попытки героев-одиночек противостоять нацизму: к примеру, 8 ноября 1938 г. на Гитлера покушался Иоганн Эльзер. В начале января 1942 г. ученый-инженер Ханс Куммеров покушался на убийство Геббельса. Маскируясь под рыбака, он попытался смонтировать бомбу под мостом, по которому должен был проехать Геббельс, но был арестован и расстрелян по решению «народного суда»{618}. Только в 1936 г. гестапо зарегистрировало 1 643 000 листовок, в 1937 г. — 927 000. Более 1 млн. немцев в 1933–1945 гг. на разные сроки сажали в концлагеря, 40 тыс. немцев были казнены по судебным приговорам, десятки тысяч — без всяких приговоров. Особые суды с почти неограниченными полномочиями приговорили к смерти 12 тыс. немцев, военно-полевые суды — 25 тыс. солдат (для сравнения — военные трибуналы западных стран вынесли всего 300 смертных приговоров, только часть из которых была приведена в исполнение){619}.
В отличие от внешнеполитического и военно-политического прагматизма Герделера, мюнхенская студенческая группа Сопротивления «Белая роза» с лета 1942 г. апеллировала в своих листовках не к политическим соображениям, а к морально-этическим проблемам: «В немецком народе началось брожение — имеем ли мы право и дальше оставлять судьбу армии в руках дилетанта? Можем ли мы жертвовать остатками нашей молодежи ради бессовестной партийной клики? Никогда! День расплаты настал, немецкая молодежь должна рассчитаться с отвратительным тираном, которого народ до сих пор терпит. Во имя немецкой молодежи мы требуем вернуть личную свободу, самое бесценное сокровище всех немцев, ради которого нас и обманули»{620}.
Духовным наставником активистов «Белой розы» был профессор философии Мюнхенского университета, убежденный антинацист Курт Хубер, который под впечатлением критики нацизма епископа города Мюнстера написал листовку, размножил ее и стал тайно распространять среди студентов. Эта листовка попала в руки студентов с такими же воззрениями; в результате возникла группа Сопротивления, которая занималась исключительно распространением листовок. В эту группу вошли Ганс Шолль, его сестра Софи (казнены 22 февраля 1943 г.), Вилли Граф, Кристоф Пробст, Александр Шморелль и упомянутый профессор Хубер. О чрезвычайно требовательном отношении к обществу и себе, а также о высоком чувстве моральной ответственности за будущее Германии свидетельствует переписка брата и сестры Шолль{621}.
Известие о неудовольствии в студенческой среде дошло до баварского гауляйтера Гейслера, который решил лично отвратить студентов от инакомыслия. В своем выступлении Гейслер пожурил студентов за упадок морали, недостаточную преданность фюреру и предложил им использовать студенток для воспроизводства будущих граждан Третьего Рейха, а не мутить воду. При этом Гейслер намекнул, что сам бы не прочь им посодействовать. Студентов речь Гейслера довела до бешенства, и они набросились на Гейслера и его охрану. В Мюнхене начались уличные беспорядки, на стенах домов стали появляться надписи «долой Гитлера!» Гестапо поначалу никак не могло найти инициаторов и участников группы, но вскоре агент гестапо, работавший уборщиком в университете, выдал Ганса и Софи Шолль и их друга, которые с балкона университета разбрасывали листовки. Они предстали перед публичным судом 18 февраля 1943 г.; председательствовал в суде Роланд Фрейслер, студенты были приговорены к смертной казни и обезглавлены. Скоро были арестованы и казнены остальные члены группы «Белая роза», в том числе и профессор Хубер, который в своем заключительном слове на судебном процессе также подчеркивал прежде всего моральные побуждения активистов своей организации: «Возвращение к ясным моральным основам, к правовому государству, к взаимному доверию людей по отношению друг к другу — это не только не преступно, но и необходимо для возрождения законной нормы жизни. Для всякой внешней законности и правопорядка есть последняя граница, за которой уже исчезает право и мораль. Именно тогда мнимая законность становится прикрытием трусости, боязни открыто выступить против очевидных нарушений права»{622}. Слухи о мюнхенских событиях циркулировали по Германии — говорили о «большой демонстрации мюнхенских студентов», о массовых расстрелах{623}. Сестра Ганса и Софи Шолль Элизабет Хартнагель в 2003 г. рассказывала, что после ареста Ганса и Софи жители Ульма, где она жила, перестали ее замечать. От нее отвернулись даже друзья, которые говорили: «Не появляйся у нас, в этом нет ничего личного, просто так будет лучше для всех». Элизабет с большим трудом удалось найти адвоката, ей сразу было отказано в аренде жилья: «предателям народа жилье не сдается»{624}.
Еще одной группой молодежного Сопротивления были «Пираты эдельвейса» (Edelweisspiraten). 13 членов этой группы были арестованы в Мюнхене и без всякого судебного разбирательства публично казнены в ноябре 1944 г. Помимо прочего, «Пираты эдельвейса» снабжали советских военнопленных продуктами питания.
В итоге главы о Сопротивлении следует указать, что более 1 млн. немцев между 1933 и 1945 гг. прошли через концлагеря; 40 тыс. было казнено по судебным приговорам, десятки тысяч — без приговоров. Разумеется, не все репрессированные были убежденными борцами, многие репрессированные немцы пострадали не за убеждения, а по различным формальным поводам, но ни от одного человека нельзя требовать или ожидать мученичества, это нереально, негуманно и невозможно. Достаточно представить себе: началась война — и каждый человек должен был сразу определить собственную позицию к этой войне и сообразно ей действовать, то есть путем саботажа или дезертирства препятствовать ей. Такой мгновенной реакции нельзя ожидать от нации в целом, тем более что тоталитарная действительность по человеческим измерениям была самым постыдным временем, в котором торжествовали низменные инстинкты, грубость, ложь, оппортунизм, трусость. Шансы на то, что какая-либо фронда, не говоря уже о прямом сопротивлении режиму, останется безнаказанной, были ничтожны; Сопротивление в этих условиях имеет очень высокую пробу. Немецкое Сопротивление снимало коллективную вину с немцев — графиня Марион Денхоф, которая лично знала многих борцов немецкого Сопротивления, резонно указывала: «Факт существования движения Сопротивления доказывает, что Сопротивление в принципе было возможно, другой вопрос — могло оно иметь успех или нет. Факт существования этой оппозиции разбивает тезис о коллективной вине всех немцев за нацизм. Вместе с тем эта вина тем большим грузом ложится на тех, кто не принимал участия в Сопротивлении»{625}.
Рассматривая специфику немецкого Сопротивления, нельзя упускать из виду, что оно было социально изолировано — лишь немногие оппозиционеры (например, Юлиус Лебер, депутат рейхстага, или Карл Герделер, бургомистр Лейпцига и имперский комиссар по ценам) имели политический опыт и опыт общения с массами. Большая часть людей Сопротивления относилась к дворянству и крупной буржуазии, то есть это были люди, не имевшие каких-либо связей и корней в простом народе. Их бунт был отчаянным и смелым поступком, но это был всего лишь последний бой представителей сословий, которые практически сошли со сцены, поэтому им нечего было противопоставить нацистской преступной энергии, динамике и хитрости.
Огромное значение немецкого Сопротивления заключается еще и в том, что от него ведет свою политическую традицию современная немецкая политическая культура, в этом смысле немецкое Сопротивление — это, собственно, предыстория современной Германии. Со времен антинацистского Сопротивления в Германии в общественном мнении страны глубоко укоренилась мысль о необходимости констатации права на Сопротивление. Поэтому в 1968 г. в дополнение к «Основному закону» статьей 20(4) было заявлено право немцев на сопротивление разрушению демократического порядка в Германии, «если не могут быть приняты другие меры»{626}.
Предпочитаю любить людей, а не все человечество…
Предпочитаю не утверждать, будто разум всему виною…
Предпочитаю таких моралистов, которые мне ничего не сулят…
Предпочитаю страны завоеванные странам — завоевателям…
Предпочитаю ад хаоса аду порядка…
«К выводу приходят тогда, когда устают думать».
Американский историк Джон Лукач писал, что если в художественном фильме немецкий солдат говорит, что верит в Гитлера, то нашему современнику это автоматически дает повод его осуждать, он — плохой. Напротив, продолжает Лукач, если американский солдат в том же кино говорит, что он верит в демократию и ненавидит нацистов: мы думаем он — хороший. «Это, — утверждает Лукач, — слишком просто. Тот немецкий солдат, может быть, хорошо относился к пленным. Американский солдат, может быть, нет. Имеет значение именно то, что люди делают, как они поступают. Идеи немца и американца не являются непоследовательными, но я буду снова и снова настаивать: то, что люди делают со своими идеями, важнее того, что идеи делают с ними»{627}. Эта модель может быть применена к истории немецкой культуры в период Третьего Рейха, когда «идеи» нацизма (безусловно отвратительные и обструкционистские) в жизни реализовывались по-разному, и разные люди воспринимали эти «идеи» по-разному, а также и действовали они на разных людей по-разному. Это справедливо даже по отношению к советской системе унификации и контроля, которая — так же как и нацистская — никогда не была в полной мере «тотальной», то есть исключающей разницу в отдельных человеческих поступках и реакцию на власть и ее действия. В значительной мере термин «тоталитаризм» — это скорее метафора, указывающая на самое существенное теоретическое отличие этой системы от либерального плюрализма, который тоже довольно трудно идентифицировать и прогнозировать его последствия в разных ситуациях и политических культурах. Для того чтобы иметь ясные представления о конкретных проявлениях нацизма, фашизма или большевизма, нужно изучать их по существу, а не подгонять под какие-то схемы, пусть даже мотивированные морально. В этом отношении любопытнейшую и очень плодотворную мысль высказал французский философ Мишель Фуко, который утверждал, что для того, чтобы общественная практика стала гуманнее, надо полностью изгнать гуманизм из теории. На самом деле, гуманизм как официальная теория давно уже служит инструментом сохранения статус-кво, и освобождение от него в теории позволяет пристальнее присматриваться к стратегии и тактике властей и использовать их для проведения в жизнь конкретных гуманистических проектов{628}. Так и для историка важно, во что конкретно выливаются те или иные действия, а моральная их оценка дело совсем не сложное: она, как правило, лежит на поверхности, и никого принуждать к ней категорически нельзя — это может вызвать обратную реакцию. Моральная оценка должна быть следствием, а не посылкой изучения истории, поскольку на практике оказывается, что отличия одной политической системы от другой не всегда ясно различимы. Это видно на материале истории искусства при нацистах, а также по морально-этическому измерению жизни немецкого общества в Третьем Рейхе. Разница определялась очень многими факторами — начиная от особенностей отдельных личностей и кончая устойчивостью традиционных ценностей в разных слоях общества и пр. В этой связи всякая генерализация или типизация поведения отдельных людей или общественных групп неизбежно будет иметь очень условный характер. Поэтому однозначно и прямо характеризовать истинное положение дел в Третьем Рейхе в сфере культуры и общественных реакций на нацистскую идеологию невозможно. В этой сфере классифицировать, обобщать, сводить к единообразию — значит ошибочно принимать внешнее за сущность, дробить живое единство искусственным анализом. Процесс поиска истины в такой ситуации исключительно сложен — это точно выразил австрийский публицист Элиас Канетти: «Истина — это море травинок, колыхающихся под ветром; она хочет, чтобы ее ощущали как движение, втягивали как дыхание. Скала она лишь тому, кто не чувствует ее, не дышит ею; такой может в кровь биться о нее головой»{629}.
В процессе поиска истины во внешне сложных и неоднозначных ситуациях Раймон Арон различал интенции судьи, ученого и философа. Первый стремится выяснить кто (или что) виноват? Второй ведет к установлению постоянных связей сосуществования и последовательности. Третий стремится сблизить, соединить обе первых, поставив каждый на свое место в системе социального детерминизма{630}. Последовательно вставая на перечисленные позиции, в первом случае следует ответить, что виноваты фюрер и политическая система Третьего Рейха. На вопрос ученого нужно ответить, что какой-либо жесткой последовательности в эволюции культурной жизни в ответ на непоследовательные действия политической власти и не могло быть. Интенция же философа выливается в утверждение значимости культурной традиции на фоне неопределенности нацистских политических требований к культурной сфере и неоднозначности происходившего в культуре Третьего Рейха.
На самом деле, каких-либо фундаментальных изменений в сфере науки, образования, в сфере отношения немцев к религии, в обычной массовой культуре современного общества нацисты не успели произвести. Во всех без исключения сферах культурной и духовной жизни (образование, искусство, церковь) нацистские преобразования носили явно половинчатый характер, в отличие от Советского Союза, где культурная революция носила более последовательный характер. Венгерский философ Акош Силади писал, что источник различий между нацистской и сталинской тоталитарными культурами кроется в том, что первая сохраняет денежную общность, ограничивая рыночный культурный панэстетизм политической сферой, эстетизирует не мир, а политику и поглощенный политикой мир. Сталинский же тоталитаризм уничтожил денежную общность, и тем самым вернул общество к предсовременному состоянию. Сталинская тоталитарная культура работала не для масс потребителей, а для масс верующих. В сталинской культуре и мысли не могло возникнуть о том, что надо что-то продавать, и что те, для кого этот товар изготовлен, могут решать, купить его или нет{631}. В нацистской же культуре рыночный спрос продолжал быть актуальным.
Если обратиться к сфере образования в Третьем Рейхе, то видно, что фундаментальных структурных перемен здесь не было произведено, но произошел всего лишь перенос акцентов с концентрации на содержательной стороне обучения (чем всегда славилась немецкая система образования) на воспитательную — понятно, в каком направлении. Искомая унификация среднего образования нацистами хотя и была произведена, но не до конца — кое-какие лазейки остались. К тому же не следует забывать о борьбе компетенций в Третьем Рейхе — она также отразилась на состоянии и структуре образования. Даже ликвидация смешанного обучения не была осуществлена последовательно и повсеместно.
В университетах и науке также, несмотря на популярность национал-социализма среди студентов, оставалась дистанция по отношению к Третьему Рейху. Крупные немецкие ученые относились к нацизму снисходительно и не считали его в полном смысле слова респектабельным. Евреи, составлявшие значительную часть немецкой ученой элиты, по большей части эмигрировали или были лишены работы, а оставшиеся маститые немецкие ученые, хотя в целом бесхарактерно и попустительски отнеслись к удалению коллег-евреев, но сохраняли дистанцию по отношению к нацистской идеологии. Каких-либо коллективных деклараций или выступлений ученых в поддержку режима не было. Это, впрочем, не означало сохранение традиционной для Запада академической автономии — немецкие профессора, традиционно очень влиятельные в Германии, при нацистах постепенно утратили контроль в вопросах научной квалификации и назначений на должность, в вопросах формирования учебных программ и курсов, а также в самоуправлении университетов. Вследствие этого, в университетах имело место перенасыщение программ идеологическими курсами, часто высосанными из пальца. Уже одно то, что ректоры стали носить титул «университетский фюрер», говорит о многом. Такое положение стало следствием конформизма большинства немецких ученых — знания и ученость не влекли за собой автоматически высокую моральную чуткость (ради справедливости следует сказать, что некоторые исключения были и здесь — Макс Планк, Вернер Гейзенберг, некоторые другие ученые). В целом, нельзя недооценивать консерватизма в ученой среде — он, по всей видимости, и спас немецкий академический истеблишмент от окончательного грехопадения. Впрочем, как уже говорилось выше, сами нацисты презрительно отзывались о «гнилой интеллигенции» и ни во что ее не ставили.
Итоги политики нацистов в сфере культуры также не могут быть расценены однозначно: в эстетической политике нацистов, наряду со стремлением к унификации вкусов и пристрастий, имели место неоднозначные решения и действия. Некоторые из них можно даже считать привлекательными и адекватными, поскольку они не только не прервали немецкой культурной традиции, но способствовали поступательному ее развитию. Кроме того, как было показано выше, в Германии, помимо нацистского эстетического официоза, продолжало существовать во «внутренней эмиграции» и подлинное искусство. Поэтому с полным правом можно сказать, что не контрасты и разделительные линии определяли развитие немецкого искусства в рассматриваемый период, а нюансы и едва определимые тенденции, которые часто трудно как-либо оценить с точки зрения социальной истории. В отличие от СССР, где новая тоталитарная культура имела революционное происхождение и самоутверждалась как именно революционная культура, в нацистской Германии на культурную сферу во многом продолжала влиять рыночная стихия массового общества{632}.
С другой стороны, есть некоторые нюансы, позволяющие говорить о собственно нацистском искусстве, которое было важной частью создания нацистами искусственной действительности с ее пафосом силы, культом героев, превознесением подвига, возвышенным и напряженным восприятием истории. Для многих немцев и ненемцев нацизм был, прежде всего, необычайно ярким эстетическим переживанием. В 1980 г. Сьюзан Зонтаг в сборнике «Под знаком Сатурна» опубликовала статью под странным на первый взгляд названием «Очаровывающий фашизм» (Fascinating Fascism){633}. Она писала, что крупной ошибкой было бы считать причиной возвышения и усиления нацизма только насилие и жестокость. Гораздо больше у нацизма от идеалов жизни как искусства, от культа красоты, от фетишизации героизма и мужества, от экстатического чувства общности, от отвержения интеллектуализма. Переход от возвышенной романтики к политическому насилию на практике часто трудно заметить. Старейшина немецких историков XX в. Фридрих Майнеке, который всю жизнь занимался сложными отношениями между немецким романтическим национализмом и космополитическими веяниями, берущими начало в Просвещении, оставил интересное наблюдение. В конце войны он писал другу: «Мне постоянно кажется, что судьбу Германии олицетворяет шиллеровскии Деметрии: сначала чистый и благородный, под конец — преступный. Загадочно и в любом случае трагично. Никак не могу выбросить это из головы»{634}. Особенно зловещим образом традиционный немецкий романтизм исказили нацисты — немецкий филолог Виктор Клемперер указывал, что нацизм — это ядовитый отросток немецкой романтики, она виновата в его появлении, как христианство виновато в появлении инквизиции; романтика сделала нацизм специфически немецким явлением и отделяет его от фашизма и большевизма. Романтика нашла свое наиболее яркое выражение в расовой проблеме, которая, в свою очередь, наиболее последовательно проявилась в антисемитизме. Таким образом, еврейский вопрос для нацизма — это наиболее важный вопрос, он — его квинтэссенция{635}.
Романтические идеалы часто привлекают и наших современников. Американский историк Фрэнсис Фукуяма совершенно точно характеризовал современный культурный постмодернизм и его отражение в сознании людей: «Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради абстрактных идей, идеологическая борьба, требующая отваги, воображения и идеализма, — вместо всего этого экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постмодернистский период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории… Перспектива многовековой скуки»{636}. Скука и стремление к экстремальным эмоциям в некоторых отношениях может помочь объяснить притягательность фашистоидного искусства и для наших современников, не говоря уже о немцах 30–40 гг. В те времена немцы по большей части были аполитичны и питали недоверие к политикам по причине корыстной и торгашеской деятельности партий Веймарской республики. Гитлер же предложил им спасение в искусстве и мифе. Он сам себя считал скорее художником, чем политиком; он находился под впечатлением слов Хьюстона Стюарта Чемберлена о собственной персоне: «идеальная политика заключается в ее отсутствии». Гордон Грейг подметил, что, приняв эти слова близко к сердцу, Гитлер подменил обычные прозаические цели политики грандиозной концепцией немецкого предначертания и придал эстетическое значение политическим ритуалам посредством их драматизации{637}. Степень причастности разных видов искусства к этой драматизации была различной — это зависело от того, как пропагандистская машина Третьего Рейха их хотела использовать. Даже Олимпийские игры были включены нацистами в политический ритуал, имевший целью нацистскую идеологическую экспансию. Впрочем, это не был единственный инцидент такого рода с Олимпийскими играми. В 1980 г. в Москве и в 1984 г. в Лос-Анджелесе Олимпийские игры также были политизированы и превращены в идеологическое шоу, похожее на то, что было в Берлине в 1936 г. Как только спорт из соревнования и праздничного зрелища превращается в парад престижа и часть политического ритуала, он становится своей противоположностью — отравой для души и разума.
Сфера пропаганды стоит особняком в культурной жизни Германии рассматриваемого времени, и достижения Геббельса и Гитлера в этой сфере (если абстрагироваться от содержания пропаганды) следует считать выдающимися и не имеющими аналогов в мировой истории. Цитированное выше высказывание — «война, которую Гитлер выиграл» — следует считать справедливым. Причина этой победы заключается в том, что основное зло современного общества состоит не в большом количестве людей, а в том, что либеральному строю не удалось создать необходимое для большого общества органическое членение. Тоталитарные же системы смогли сформировать такое членение, которое служило их интересам, поскольку установлено (на это указывал Карл Мангейм), что большое количество людей, организованное или разделенное на группы, реагирует в психологическом отношении иначе, чем те же люди, выступающие как неорганизованная масса{638}.
В пропаганде нацистского режима впервые проявилось то, что ныне составляет самую неприятную черту современного массового общества, одним из проявлений которого и был Третий Рейх. Это суждение может показаться странным, но, как писал Лукач, «в настоящее время демократия стала столь же повсеместной, сколь и гнетущей вследствие популярности, основанной на самых низких стандартах, когда сама популярность подвержена манипулированию, и ее можно производить при помощи машины паблисити. Соревнование в популярности стало соревнованием в паблисити — это особенно зловредная деградация»{639}. Конформизм и бесцветность, к которым рано или поздно приводит демократическая уравниловка, очень похожа на конформизм и уравниловку тоталитарной системы. Разумеется, ни один порядочный человек не будет сомневаться и сожалеть о том, что демократические принципы и институты интенсивно распространяются по всему миру, но нельзя не видеть, что вследствие давления средств массовой информации воспроизводятся низкие стандарты вкусов и пристрастий. Особенно интенсивно и эффективно вкусы, пристрастия и ценности насаждались в Третьем Рейхе. Публичное общественное мнение в Третьем Рейхе было почти совершенно парализовано и могло найти выражение только в частных, личных отношениях — в прочих отношениях давление пропагандистских стереотипов было исключительно устойчивым. Главный урок из такого развития в том, что общество, стремящееся избежать такой ситуации, должно, с одной стороны, следить за соблюдением свободной конкуренции в средствах массовой информации, а с другой стороны, не допускать низких культурных стандартов и явного снижения художественного вкуса. Впрочем, эти два условия соблюсти очень трудно, поскольку даже по внешней видимости они полярны — одно практически исключает другое…
В Третьем Рейхе более или менее успешно конкурировать с вездесущей и оперативной пропагандой могла только церковь — единственный, помимо НСДАП, общественный институт, который имел мировоззренческий характер. Историк, занимающийся тоталитаризмом (немецким либо советским), на каждом шагу натыкается на религиозные феномены — идет ли речь о праздниках или празднованиях, в которых все вращается вокруг культа личности (или культа мертвых), религиозных символов, эмблем, знаков. Даже в оформлении повседневной жизни тоталитарные режимы весьма близки к античной потребности сближать культовое и политическое, преодолевать коренящийся в христианстве дуализм личности и общества. Поэтому нет ничего удивительного в несовместимости и столкновении тоталитаризма и религии. Это столкновение в период «нацистской революции» (первые полтора года нахождения Гитлера у власти) действительно носило весьма острый характер; в 1935–1945 гг. имело место последовательное обострение отношений церкви и государства: по мере радикализации нацистского режима росло и его давление на церковь. В процессе борьбы с церковью в одинаковой степени страдали и протестанты, и католики. Сам Гитлер во время войны старался не вмешиваться в религиозные дела, что соответствовало его инстинктивному и одновременно тщательному организованному «институционному дарвинизму». В делах религии он вел себя более дальновидно, чем большевики — они проводили жесткую репрессивную политику, которая привела только к углублению религиозных чувств: как говорил Конфуций, «истинные верующие появляются во времена безверия» (то есть наиболее благоприятной для морального утверждения религии является враждебная среда). Нельзя сказать, что за нонконформизмом верующих всегда стояла оппозиция режиму, речь шла о церковном и культурном самосохранении, а не об активном политическом сопротивлении. С другой стороны, Гитлер прекрасно понимал, что верующие составляют важную часть немецкого общества, и ему не хотелось терять их политическую поддержку. Немецкий историк Брахер совершенно справедливо подытожил гитлеровскую политику по отношению к церкви: «Гитлер был слишком прагматичным и слишком зацикленным на имперских целях политиком, чтобы создавать себе в лице церкви лишнюю оппозицию»{640}. Церковь же, со своей стороны, в тяжелые годы нацизма смогла уберечь в человеческих душах нравственные ростки, которые дали всходы в послевоенное время.
В отличие от христианских церквей, немецкое Сопротивление смогло набрать ясную моральную и политическую дистанцию по отношению к нацистскому режиму и создать морально-этический фундамент существования будущей немецкой демократии — именно в этом и состоит его основное достижение. Немецкое Сопротивление подтвердило высказывание блестящего российского публициста XIX в. Василия Петровича Боткина: «Германия воспитывалась теоретической отвагой, а это необходимо должно вести к практической отваге»{641}. Эта отвага, однако, не появилась сама собой: чтобы ее проявить, нужны были огромные усилия воли. Один из персонажей романа Джозефа Конрада «Лорд Джим» заменил первую фразу «Общественного договора» Руссо — «L‘Homme né libre» (человек появился на свет свободным) на «L’Hоomme né poltron» (человек появился на свет трусом). То есть ради Поступка человеку нужно еще преодолеть себя.
Тяжелейшему и сложнейшему вопросу ответственности немцев за нацизм в послевоенной ФРГ уделяли очень много внимания. Вскоре после окончания Второй мировой войны последовательный и твердый противник нацизма Карл Ясперс опубликовал книгу «Вопрос о германской ответственности» (М., 1999). В этой книге Ясперс различал четыре категории ответственности — уголовную, политическую, моральную и метафизическую.
Уголовная ответственность состоит в объективно доказанных действиях, нарушающих недвусмысленные законы. Инстанцией является суд, который с соблюдением формальностей точно устанавливает состав преступления и применяет соответствующие законы. Эта категория виновности позволяет избежать возложения ответственности на весь народ: убийства совершали не все немцы, но конкретные люди, которые и должны быть наказаны. Если будут наказаны конкретные люди, бремя ответственности не будет тяготеть над всеми. Кроме того, возложение ответственности на всех ведет к размыванию вины: если ответственны все, значит, не ответствен никто…
Политическая ответственность по Ясперсу состоит в действиях государственных мужей и в принадлежности к гражданам этого государства, в силу чего каждый человек должен расплачиваться за последствия действий государства, под властью которого он находится и благодаря укладу которого существует. Даже в том случае, если кто-то из граждан не одобрял действий государства и, может быть, даже старался не допустить их, он должен отвечать за поступки своих лидеров.
Моральная ответственность заключается в ответственности за действия, которые человек совершил, это касается и политических, и военных действий. Нельзя просто сказать «приказ есть приказ». Любой поступок должен быть морально оценен.
Метафизическая ответственность, в понимании Ясперса, базируется на «солидарности между людьми как таковыми; солидарность делает каждого ответственным за всякое зло, за всякую несправедливость в мире, особенно за преступления, совершаемые в его присутствии или с его ведома. Если я не делаю, что могу, чтобы не допустить их, я тоже виновен. Если я не рисковал жизнью, чтобы предотвратить убийства, но я при этом присутствовал, я чувствую себя виновным, и никакие юридические, политические или моральные объяснения тут не подходят. То, что после такого я продолжаю жить, ложится на меня неизгладимой виной». В трактовке Ясперса, метафизическая ответственность отличается от моральной вины тем, что распространяется не только на совершенное, но и на не совершенное человеком{642}.
От какого-либо вида ответственности не может быть освобожден ни один человек, живший в том обществе и в то время… Этот вывод, на первый взгляд, кажется чрезмерно ригористическим, но компромисс здесь недопустим…
По словам Ханны Арендт, самым печальным в истории немецкого Сопротивления было то, что «группы движения были крайне немощны»{643}. Политическая немощь немецкого Сопротивления имела объективную природу — дело в том, что обыденность тоталитарного государства сделала «невидимым» для немцев его моральную неполноценность. Последняя была явной только для немногих людей, обладавших острым моральным чувством и «зрением». Вместе с тем, в Третьем Рейхе до конца сохранялась возможность для нонконформизма, жизнь содержала множество лазеек для ухода от идеологического партийного контроля и унификации. Тем более что и до войны и во время войны — вплоть до 1944 г. — жизнь в Германии была относительно комфортной: это выражалось в последовательном росте уровня жизни немцев за двенадцать лет нацизма.
Огромное значение для строительства новой Германии имело внутреннее преодоление тоталитаризма, а это очень непростая задача. Для немцев после войны стало чрезвычайно важно найти в близком прошлом какой-либо прецедент высокой моральной позиции (антинацистской). Собственно, в этом и заключается главное значение Сопротивления (именно от него ведет свою политическую традицию современная ФРГ) для современной немецкой действительности: в преодолении тоталитарного менталитета и наследия национал-социализма с его культурой, конформизмом, пассивностью и отсутствием гражданского общества.
«Партия никогда не сможет заменить религию.
Против религии не нужно бороться, ей нужно позволить изжить саму себя».
Верующие гитлеровской Германии рассказывали такую быль: нацистский функционер взял с кафедры священника тонкий стеклянный стакан и сказал, обращаясь к прихожанам, что после войны католическая вера разобьется так же, как стакан, и бросил его на пол. Стакан запрыгал по каменным плитам и не разбился{645}.
Христианская церковь и нацизм — это взаимоисключающие друг друга мировоззрения, совершенно различные морально-этические и идеологические системы, поэтому конфликт между церквями и режимом нетрудно было предвидеть, он был запрограммирован, ибо партия носила идеологический, мировоззренческий характер. Можно возразить — ведь в партийной программе был пункт о «позитивном христианстве», предусматривающий сотрудничество с церковью, но его следует рассматривать как тактический: с целью привлечения масс и организации единого с консерваторами фронта против левых (до прихода к власти Гитлера) и удержания (после 1933 г.) симпатий верующих.
Кроме собственно мировоззренческой позиции, церковь занимала и политическую позицию, которая необходимым образом должна была быть компромиссной. Иными словами, бескомпромиссная позиция церкви в Германии по отношению к нацизму была невозможна уже в силу традиции. Церкви (особенно католическая) и прежде привыкли к компромиссу с государственной властью и никаких иллюзий в отношении сосуществования христианства и национал-социализма не питали, хотя до прихода нацистов к власти католические иерархи время от времени запрещали верующим вступать в НСДАП: в 1930 г. председатель Фульдской конференции епископов кардинал Бертрам впервые объявил одновременную принадлежность к партии и церкви несовместимой, а последний раз подобный запрет католических иерархов был обнародован 17 августа 1932 г. Отношение же к нацизму евангелической церкви следует дифференцировать: с одной стороны, между нацистами и консервативной частью протестантских священников было много общего (неприятие либерализма, демократии, парламентаризма), а с другой стороны, нацистам удалось расколоть протестантское движение, создав диссидентскую ДК (церковь «немецких христиан»), которая искренне надеялась осуществить «рехристианизацию» немецкого народа, поскольку (на их взгляд) еще в XIX в. церковь в значительной степени утратила контакт с простыми людьми. Поскольку католическая церковь в теологическом отношении являлась значительно более единой организацией, чем множество евангелических церквей Германии, то создать в католическом стане организацию, подобную ДК, было невозможно. Попытки, однако, все же были предприняты, но они почти не имели успеха. Гораздо больший эффект имело прямое обращение Гитлера к папскому престолу (в 1929 г. так же поступил Муссолини). Результатом такого обращения стало заключение в 1933 г. конкордата (договора, регулирующего правовое положение католической церкви в государстве и его обязательства по отношению к папскому престолу), при этом каждая из договаривающихся сторон исходила из различных представлений и ожиданий: каждая надеялась, что другая признает ее права и претензии. Гитлер и не думал придерживаться условий конкордата — на его взгляд, католическая церковь не могла быть равным договаривающимся партнером рейха, а потому последний не мог иметь по отношению к ней никаких обязательств. В Ватикане же (особенно при папе Пие XII) бытовало представление о том, что после исчезновения католической партии Центра только Рим сможет позаботиться об интересах немецких католиков{646}. Иными словами, каждая из сторон имела собственные представления, несовместимые друг с другом, поэтому конкордат имел некоторое значение только в начальной фазе Третьего Рейха.
Гитлер вспоминал, что в юности у него была только одна ассоциация со словом «церковь» — «динамит». Со временем, правда, он начал осознавать глубину укорененности в народе христианской веры и ограничился позиционной войной с церковью. В разговорах, однако, Гитлер довольно резко высказывался о христианстве: «Как жаль, что Библия была переведена на немецкий язык, и таким образом вся эта еврейская белиберда стала известна нашему народу»{647}. По приходу к власти Гитлер постарался ограничить всякое политическое влияние церкви. В соответствии с позицией фюрера, нацисты изначально занимали по отношению к немецким церквям нигилистическую позицию, нацистская верхушка была настроена атеистически, отвергала христианское мировоззрение и обрядность (что лишило Гитлера миллионов сторонников до 1933 г.). После бесспорного успеха нацистов на одновременных выборах в рейхстаг и на референдуме по поводу выхода Германии из Лиги наций (12 ноября 1934 г.; на выборах в рейхстаг нацисты получили 92,2% из 43 млн. голосов, а на референдуме — 93,4%) Гитлер мог констатировать, что пользуется практически полной поддержкой народа. Гораздо меньшую поддержку Гитлер получил при проведении референдума по поводу объединения функций президента и канцлера (19 августа 1934 г.). СД передавала, что одной из самых существенных причин неблагоприятных итогов референдума являются запреты на деятельность различных религиозных объединений и союзов: таким образом католики выражают свой протест{648}. Иными словами, антирелигиозность нацистов несла им вред, а влияние церкви было столь устойчиво, что даже большая часть членов партии продолжала платить церковный налог{649}, являвшийся добровольным.
По всей видимости, именно общественное мнение — а также тактические соображения — остановило нацистов от радикальных мер по отношению к церквям (по переписи 1940 г. 95% немцев считали себя христианами). Большевики отличались от нацистов тем, что прибегли к фронтальному наступлению на церковь, сделав из нее страдалицу за веру (это была их крупная тактическая ошибка); Гитлер же придерживался более гибкой тактики противодействия церкви, не желая усложнять внутриполитическую ситуацию. «Мы должны, — сказал Гитлер 23 ноября 1937 г. в речи перед слушателями одного из орденсбургов, — строго отделять руководство народом от руководства государством. Прежде государство не имело народного руководства — народом руководила церковь; христианство (особенно католицизм) не терпело, когда кто-то, кроме церкви, пытался оказывать на народ моральное воздействие. Ныне же на руководство народом претендуем мы. Только мы, национал-социалисты, уполномочены историей руководить немецким народом как таковым, вплоть до регулирования отношений полов и до формирования принципов воспитания детей»{650}. В другой речи Гитлер сказал, что «церковь, если она стремится иметь решающее влияние на политический режим, должна либо целиком его поддерживать, либо терпеть его и минимально ограничить свое вмешательство в политику. Очень ошибаются те, кто думает, что церковь можно сделать нашей союзницей»{651}. Таким образом, Гитлер был уверен в том, что церковь нужно исключить не только из культурной и экономической жизни Германии, но и из повседневной жизни и сознания немцев. Заменить ее должна была партия. Разумеется, реализовать столь грандиозную задачу планировалось не сразу, а на протяжении долгого времени. Борман, развивая мысль Гитлера, говорил: «Народ нужно излечить от церкви, влияние которой должно быть окончательно сломлено, и лишь тогда, когда это произойдет, будет обеспечено светлое будущее Германии»{652}. В церковных делах Гитлеру был свойствен уклончивый прагматизм и оппортунизм, чего не понимал Борман, со свирепой прямотой нападавший на «предателей-попов».
Значительную активность в атаках на церковь проявлял и Розенберг, считавшийся главным партийным идеологом. Его борьба против христианства принимала порой гротескные формы — наряду с ДК появилось поощряемое Розенбергом «Немецкое движение веры» (Deutsche Glaubensbewegung), которое вовсе отвергало христианство и — под руководством тюбингенского санскритолога Вильгельма Хауэра — проповедовало новое германское язычество: смесь доисторических индийских и германских верований. Розенберг активно поощрял эти чудачества, что противоречило официальному курсу партии, и 23 декабря 1939 г. министр по делам церкви Ганс Керрль писал к руководителю рейхсканцелярии Ляммерсу: «За прошедшее с 1933 г. время Розенберг стал для верующих и неверующих немцев символом враждебности к церкви и христианству»{653}. Выступления Розенберга вызывали резкое неприятие католических иерархов. Католический теолог Брайтенштайн подчеркивал сущность конфронтации нацизма и христианства: «Христианство не знает примата крови… В христианстве неоспоримые позиции занимает дух, для него раса никогда не была духовным, ценностным понятием, а немецкая раса — это такое же случайное творение, как и любая другая»{654}. Это совершенно противоречило теориям, развиваемым Розенбергом.
Деятельность «атеистов партии» (Бормана и Розенберга) в принципе противоречила пункту 24 нацистской партийной программы, который указывал на необходимость введения упомянутого выше «позитивного христианства». Наиболее влиятельными сторонниками «позитивного христианства» были гауляйтер Вильгельм Кубе и бывший председатель фракции НСДАП в прусском ландтаге Ганс Керрль (с 1933 г. — прусский министр юстиции, а затем министр по делам церкви). Не случайно в протестантских районах Германии командиры СА и СС, чтобы усилить впечатление о «христианском» характере нацистского движения, отрядами отправляли своих подопечных на богослужения. До 1933 г. в протестантских приходах не зарегистрировано ни одного выхода из церкви членов НСДАП по мировоззренческим мотивам{655}. Не только борьба против «безбожников-марксистов» и «еврейского материализма», но и другие аспекты нацистской демагогии были доброжелательно встречены некоторыми верующими Германии: например, борьба с «вырожденческим искусством», с «современным свободомыслием», с «упадком нравов». Значительная часть этой мировоззренческой риторики нацистов сама имела клерикальное происхождение.
Позицию нацистской партии по отношению к христианству официально сформулировал гитлеровский министр по делам церкви Ганс Керрль: «Партия стоит на платформе «позитивного христианства», а «позитивное христианство» есть национал-социализм… Национал-социализм — это волеизъявление господа бога, воля бога воплощается в немецкой крови. Истинным олицетворением христианства является партия, а партия — ив первую очередь фюрер — призывает немецкий народ поддержать истинное христианство. Фюрер — выразитель новой божественной воли»{656}.
Любопытно, что сам Гитлер считал «достойными» религиями, существующими на прочной духовной основе, только конфуцианство, буддизм и ислам — немцы же, на его взгляд, попались на крючок теологии, начисто лишенной какой бы то ни было глубины{657}. Он любил говорить, что если бы в VIII в. после битвы при Пуатье арабы прорвались в Центральную Европу, то они навязали бы германским племенам религию, девизом которой были слова: «мечом насаждать веру и подчинять ей народы». Гитлер считал, что это германцам очень бы подошло; арабы же, «по причине расовой неполноценности», все равно не удержали бы власть — так что в итоге мировую империю возглавили бы германцы. Обычно Гитлер завершал свои размышления тирадой: «В том то и дело, что мы исповедуем не ту религию. Почему бы нам не перенять религию японцев, которые считают высшим благом жертву во славу отечества? Да и магометанская религия подошла бы нам гораздо больше, чем христианство с его тряпичной терпимостью»{658}.
Назначение А. Розенберга (автора печально знаменитой книги «Миф XX века»[37]) «уполномоченным фюрера по духовному и мировоззренческому обучению и воспитанию партии и примыкающих к ней организаций» рассматривалось обеими церквями как вызов. Церковников Розенберг называл не иначе как «темные люди нашего времени»{659}; он настаивал не столько на унификации, но, скорее, на уничтожении церкви. Под влиянием Розенберга в Вестфалии целая деревня вышла из церкви, крестьяне объявили себя язычниками, заложили языческое кладбище и на нем воздвигли языческое капище{660}. Карла Великого прокляли как «палача саксонцев», а вместо него стали почитать и превозносить его врага, саксонского вождя Видукинда. В публицистике стало модно критиковать связи немецких императоров с Римом («Западом»), поэтому императора Священной Римской империи германской нации Генриха I Птицелова, который не короновался и не был в Риме, нацисты сделали национальным героем{661}.
Гитлер однажды заявил: «Немецкая церковь, немецкое христианство — это нелепость; можно говорить о существовании либо христианина, либо немца — быть и тем и другим одновременно нельзя»{662}. Если понимать под словом «немец» нациста, то так и есть (принимая во внимание то, что краеугольным камнем нацистской доктрины был антисемитизм). Американский социолог Норман Бирнбаум отметил, что антисемитизм Гитлера был плохо скрытой формой разрыва с христианством{663}. На тему восприятия эсэсовцами Христа, например, существовал мрачный анекдот: офицер СС привез жену в родильный дом и, увидев на стене в покоях роженицы изображение Христа, потребовал его снять: «Я не хочу, чтобы первым, кого увидит мой сын, будет этот еврей». Просьбу эсэсовца исполнить отказались, а на следующий день ему сообщили, что роды прошли нормально и желание родителя исполнилось — ребенок родился слепым{664}.
И все же, несмотря на упорство и фанатизм «партийных атеистов», сломить христианскую традицию в Германии за короткий период Третьего Рейха нацисты не смогли. Во время войны позиции церкви естественным образом усилились: даже люди, ранее не ходившие в церковь, стали систематически посещать проповеди и заупокойные службы; об этих фактах сообщала СД.
В войну позиции церкви укрепились не только в немецком обществе, но и в армии. Служба военных священников была создана еще курфюрстом Бранденбурга Фридрихом-Вильгельмом (1640–1688); именно по его указу солдаты, которые не были протестантами, могли пользоваться услугами священников других вероисповеданий. Удивительно само по себе, что в вермахте сохранили службу военных священников (Seelsorge), еще удивительнее, что с расширением вермахта расширяли, а не сокращали (как можно было предположить), и службу военных священников. В Африке и в Польше, на Восточном фронте и на Балканах — везде были «округа» (по военному так именовали приходы) военных священников.
В люфтваффе не было своих военных священников, поскольку этот род войск создавался в начале 30-х гг., но при желании летчики могли пользоваться услугами военных священников из вермахта или кригсмарине. Только в сухопутной армии (без люфтваффе и флота) было 2,9 млн. солдат — по традиционным нормам их должно было обслуживать 148 кадровых и 428 призванных на время войны священников евангелической веры и столько же католиков{665}. Интересно отметить, что к военным священникам в вермахте относились вполне серьезно и с уважением. СД передавала следующий анекдот: некий партийный функционер, ортсгруппенляйтер, выступая в госпитале перед выздоравливающими солдатами, уничижительно высказался о церкви и военных священниках, а также об их роли в войне. Присутствовавший при этом капитан вермахта сказал, что на фронте он часто видел священников, некоторые из них гибли, как солдаты, но он ни разу даже не слышал, чтобы на фронте погибали ортсгруппенляйтеры или крайсляйтеры. Также СД передавала: в обществе было распространено мнение, что в вермахте думают о церкви и ее роли иначе, чем в партии{666}. В этом нет ничего удивительного, ибо настроения массовой армии были калькой с настроений немецкого общества, в котором оставалось много верующих.
«Католическая церковь — это акционерное общество, которое 2 тыс. лет регулярно получает со своих капиталов тысячи и тысячи процентов и ничего не дает взамен. Это огромная корпорация обманщиков похожа на страховое общество, которое при каком-либо несчастном случае каждый раз указывает, что он не был предусмотрен контрактом. Мы постоянно наблюдаем вмешательство в мировую историю двух крупных сил — католицизма и еврейства; обе они стремятся к мировому господству. В принципе, они враждебны друг другу, но для борьбы с германцами объединились. Одну из упомянутых сил мы в Германии практически свели на нет, со второй мы рассчитаемся после войны. Сейчас, к сожалению, у нас связаны руки, но эти времена пройдут и всё изменится. Тогда-то попам не поможет ни их бог, ни Пресвятая Дева Мария».
После Реформации Германия практически полностью стала протестантской страной. Знаток немецкой истории Гордон Грейг указывал, что к середине XVI в. 4/5 всего германского населения стали протестантами — кроме только епархий Кёльна и Вюрцбурга, а также Аугсбурга и остальной Баварии. Выстоять католической церкви в Германии помог Тридентский собор (1545–1563). После Вестфальского мира Майнц, Кёльн, Трир, Вюрцбург, Констанц, Бамберг, Мюнстер, Баден, Бавария и Австрия стали католическими. Иезуиты не только серьезно усовершенствовали программу католических учебных заведений и сделали их жизнеспособными центрами поддержки контрреформации, но миссионерской деятельностью в сельской местности, основанием госпиталей для больных и приютов для нищих, а также экспериментами в области начального образования для бедных продемонстрировали мощь действенного христианства.
Соответственно немецкие католики, почувствовав силу, стали часто и по разным поводам конфликтовать с протестантами. Конфессиональные отличия были усугублены и сильнейшим немецким партикуляризмом. Столкнувшись с перспективой прусского протестантского владычества в Германии без Австрии, один немецкий католик с грустью писал: «Господи Боже, этот мир отвратителен» (Lieber Georg, die Welt stinkt){668}.
Немецкие католики, впрочем, теологически не были полностью зависимы от папского престола; в Германии — правда, не в такой степени, как во Франции, — имело место национальное своеобразие католицизма. Так, крайний консерватизм папы Пия IX (его понтификат длился с 1846 до 1878 гг.) способствовал усилению напряженности между Римом и немецкими католиками; именно немецкие католики наиболее рьяно выступали против догмата о непогрешимости папы (1870 г.). Одним из ярких выразителей подобных умонастроений был Иозеф Игнац фон Дёллингер (1799–1890), сочетавший в себе таланты ученого и проницательность политика. В 1848 г. он сформулировал идею церкви, которая не была бы ни инструментом государства (как это произошло в Австрии и происходило с лютеранами в Пруссии), ни орудием бюрократического аппарата. Дёллингер пришел к выводу, что крепнущий абсолютизм папы ведет к ультрамонтанству (направление в католицизме, отстаивающее идею неограниченной верховной власти римского папы, его право вмешиваться в светские дела любого государства) и угрожает независимости немецкой церкви. Получив приказ подчиниться декрету о непогрешимости папы, Дёллингер отказался пойти против собственной совести и подвергся отлучению, что взволновало немецкую католическую церковь и подвигло ряд представителей духовенства присоединиться к Дёллингеру в его духовном изгнании. Подобный раскол нанес бы немецкому католичеству еще более значительный урон, если бы не бисмарковский «культуркампф» (Kulturkampf){669} — серия мероприятий правительства (в начале 1870-х гг.) против католической церкви. Эффект мероприятий Бисмарка оказался противоположным: давление государства способствовало консолидации католиков). Бисмарк считал католическую церковь надгосударственной силой, особенно большое недоверие вызывал у него «политический католицизм» и партия Центра. Практической пользы политические ограничения на немецких католиков не имели, и к 80-х гг. остались в силе лишь законы «О гражданском браке» и «Об изгнании иезуитов». Но сама «подозрительность» протестантского государства по отношению к католикам сохранялась, и довольно долго.
Один из самых известных теоретиков немецкого экспансионизма Пауль Рорбах не раз указывал, что на католиков нельзя до конца полагаться: «к сожалению, половина немцев принадлежит к католической церкви, которая не может быть национальной, а только римской»{670}. На самом деле, со времен «культуркампфа» Бисмарка со стороны немецкого протестантского государства сохранялась определенная дистанция по отношению к католикам. Несмотря на то что в 1918 г. католическая церковь добилась независимости и освободилась от препон, которые ограждали ее деятельность в протестантском государстве, несмотря на то что католические профсоюзы и крестьяне католического юго-запада Германии выступили в поддержку республики, католический патронат Рейна и Силезии и влиятельные католические иерархи (например, мюнхенский кардинал Михаэль Фаульхабер) встали, как и большая часть протестантского патроната, в оппозицию к Веймарской республике.
Однако летом 1934 г. СД передавала, что католические епископы продолжали, как и до 1933 г., критически относиться к нацистскому режиму и его идеологии — в это конкордат никаких изменений не внес. Наиболее резко католические священники высказывались о расовом учении, несовместимым с христианством{671}.
С другой стороны, не следует забывать, что именно активисты католической партии Центра монсеньер Людвиг Каас и Франц фон Папен оказали поддержку Гитлеру (хотя и недооценив всех последствий), а 23 марта 1933 г. именно голоса партии Центра обеспечили в рейхстаге утверждение «Закона о чрезвычайных полномочиях», который развязал руки Гитлеру. Также можно вспомнить, что были католические теологи (например, тюбингенский ученый-догматик Карл Адам), которые пытались построить теологический мост между национал-социализмом и католицизмом; при помощи нацистов они хотели осуществить реформу церкви, отвергая, впрочем, антисемитизм{672}.
То, что немецкие католики в целом раньше и острее, чем протестанты, отреагировали на нацизм, было обусловлено догматической замкнутостью католиков на Ватикан и организационными структурами католической церкви и католической партии Центра во главе с прелатом Каасом. Все католические епископы были едины в своем неприятии расового учения. Историки также отмечали, что борьба нацистов против католической церкви более обострялась неприятием «традиционалистской» ментальности населения{673}, чем собственно атеизмом нацистов. Острые противоречия между католиками и нацистами отмечались, — не говоря уже о расизме, — в культурной и школьной политике; в 1930 г. католикам было запрещено вступать в НСДАП, а генеральный викарий Майнца грозил вступившим экскоммуникацией: «как только католик станет членом нацистской партии, он не будет допускаться к таинству причастия»{674}. Это правило, однако, в 1931 г. было отменено, да и Гитлер со своими ближайшими помощниками до 1945 г. формально так и остались в церкви. В принципе, руководство партии Центра во главе с Каасом считало нужным сотрудничество с нацистами во имя борьбы с большевизмом.
После 30 января 1933 г. быстро нарастало воодушевление немецких католиков энергией новых властей, и уже 28 марта 1933 г. католический епископат приветствовал новое государство: единый фронт католических иерархов против национал-социализма превратился в свою противоположность. Гитлера же беспокоила связь католической церкви и «политического католицизма», поэтому он уже 14 июля 1933 г. на заседании правительства заявил о необходимости и желательности заключения имперского конкордата, которого католики жаждали так же, как протестанты — единой национальной церкви. Католические приверженцы нацистского рейха из бюргерской среды еще 3 апреля 1933 г. создали Союз католических немцев «Крест и орел» (с октября — «Рабочее содружество немцев-католиков»), ставившее своей задачей наведение мостов между нацистами и католической церковью. Активистом этой организации был экс-канцлер Франц Папен, собственно, и ведший с Ватиканом переговоры о конкордате{675}. Гитлера привлекала идея конкордата: он стремился вывести из игры «политический католицизм» (к тому же он терпеть не мог Пия XII{676}) и ограничить его влияние чисто религиозными вопросами. Политический инстинкт и на этот раз не подвел фюрера: в конкордате провозглашалась клятва верности католической церкви новой Германии, говорилось об уважении к конституционно образованному правительству и о необходимости воспитания клира в духе этого уважения; католическая церковь обещала свою поддержку нацистскому режиму (в случае соблюдения с его стороны конституционных норм). Церковь оговаривала себе право на свободное отправление религиозных служб, на деятельность религиозных институтов, право на самостоятельное решение внутрицерковных проблем, на содержание собственных школ, дошкольных учреждений и высших учебных заведений. В соответствии с конкордатом, нацистский режим гарантировал свободу совести, защиту католических организаций, сохранение исповедальных школ, право на распространение пасторских посланий — все эти гарантии казались значительной победой только противникам фюрера, сам он их всерьез не воспринимал. Немцы это чувствовали — в Берлине ходил следующий анекдот об официальном визите Геринга в Рим после подписания конкордата: по прибытии в Ватикан Геринг телеграфировал Гитлеру: «неограниченные полномочия превышены. Рим горит (по аналогии с пожаром рейхстага. — О. П.). Папа в тюрьме. Тиара мне к лицу. Ваш Святой отец»{677}.
Конкордат был подписан 20 июля 1933 г.; он до сих пор действует на территории Германии. Этот документ должен был умиротворить «политический католицизм» в Германии, и его встретили с воодушевлением, так как в Веймарской республике заключение конкордата встретило сильное противодействие в рейхстаге. Подписание конкордата и, таким образом, нейтрализация католической церкви стало самым значительным достижением Гитлера. Однако между католической церковью и нацистским режимом довольно быстро наступило охлаждение: нацисты начали систематически притеснять католиков во всех сферах (за пределами собственно религиозной) деятельности — в молодежном движении, в профсоюзах, в вопросах о свободе католической прессы и в деятельности светской «католической акции». Католицизм — наряду с «интернациональным еврейством» и марксизмом — считался в нацистской идеологии одним из главных мировоззренческих врагов «нордической германской расы». Примечательно, что за весь период существования Третьего Рейха в гестапо и СД — наряду с отделами, занимавшимися марксизмом и «еврейством» — существовал отдел «политический католицизм», считавшийся одним из самых значительных. Протестантство такой чести не было удостоено: на сотни католических священников, много лет проведших в концлагерях, приходилось несколько протестантских пасторов, которых иногда арестовывали нацисты. При этом надо отметить, что растущее давление на католиков, преследование священников, закрытие католических школ и конфискации имущества католических монастырей натолкнулось на малозначительную критику и сопротивление консервативных элементов немецкого государственного аппарата{678}.
То, что Гитлер и не помышлял придерживаться пунктов конкордата, обнаружилось довольно скоро: 27 февраля 1934 г. закон признал 7 католических праздничных дней, из которых 5 вскоре было отменено или перенесено на ближайшие выходные{679}. После заключения конкордата нацисты получили возможность рассматривать любое недоброжелательное или негативное высказывание церкви как «противоречащее конкордату»; католическую церковь постоянно держали под прессом этих обвинений, и возможности католической оппозиции были существенно ограничены. Хотя 17 августа 1934 г. в «гамбургской речи» Гитлер подчеркнул значение христианства как фундамента морали и нравственности в Германии,{680} на деле постоянно имели место грубые нарушения конкордата. Однако епископы, поддерживаемые нунцием, продолжали сотрудничать с режимом — входить в открытую конфронтацию с режимом было крайне опасно. Такие попытки, однако, предпринимались: в феврале 1934 г. «Миф XX века» Розенберга был внесен в папский индекс запрещенных книг.
Развернулась борьба и в сфере образования: если первое время нацисты терпели существование католического религиозного воспитания, то в 1935 г. (в соответствии с рекомендациями Розенберга) они перешли к наступлению на него. Первый удар был направлен против священников, преподававших по совместительству в народных школах: так, в 1936 г. в Дюссельдорфе из 21 заявления на право преподавания религии властями было отклонено 15 — под предлогом деятельности этих священников в молодежных союзах, запрещенных государством негласным «доверительным» указом от 25 июня 1936 г. Распоряжением местных властей (приказ регирунгспрезидента от 8 декабря 1936 г.) все преподаватели религиозных дисциплин должны были подписать обязательство поддерживать ГЮ и не агитировать за участие в конфессиональных молодежных организациях{681}. После того как ряд священников отказался подписать этот документ, регирунгспрезидент Дюссельдорфа (с 31 августа 1937 г.) передал право преподавать религию только школьным учителям, священники же были удалены из школы. В старших классах религиозное образование в Дюссельдорфе было отменено в 1937 г. (в целом в рейхе — в 1940 г.). Еще с 1935 г. нацистский союз учителей (НСЛБ) вернулся к старому требованию о создании общих для обоих вероисповеданий школ. В соответствии с «Законом о народной школе» (от 27 июля 1906 г.) коммуны имели право по собственному усмотрению превращать вероисповедальные школы в светские (Simultanschulen); этой лазейкой и воспользовались нацисты: например, в Дюссельдорфе на собрании бургомистров по предложению руководства гау было принято решение о превращении всех вероисповедальных школ в светские (все школы рейха стали светскими к 1941 г.). В самом же Дюссельдорфе это решение было реализовано уже в 1939 г.{682} Внедренное нацистами всеобщее светское образование сохранилось в ФРГ и после войны, а обязательное преподавание религии в школе не стали восстанавливать и после 1949 г.
14 марта 1937 г. вышла энциклика папы Пия XI (1857–1939) «С большой озабоченностью», в которой он осуждал «идолов расы, нации, государства», а также критиковал нацистский режим и его репрессивную политику. Гестапо, конфисковав все экземпляры энциклики, все же не могло запретить чтение папского послания с амвона. После этого период относительной терпимости по отношению к католической церкви закончился и положение ее ухудшилось. Церковные мероприятия, службы, праздники и процессии стали своеобразным протестом католической церкви против нацистского режима, против посягательств на конституционную независимость церкви; они носили подчеркнуто демонстративный характер и собирали десятки тысяч людей. Геббельс ответил католикам тем, что послал специального корреспондента в бельгийский монастырь, где монах на сексуальной почве убил ребенка — этот репортаж стал поводом для обвинения всех монахов в гомосексуализме, а монастырей — в поощрении содомского греха{683}. В 1937–1938 гг. нацистское правосудие устроило несколько процессов против католических священников по обвинению в сексуальных извращениях (обвинения были, по преимуществу, сфабрикованы гестапо). Церковь и церковников объявили погрязшей в разврате. Нацистская пропаганда твердила о тысячах следственных дел против священников и монахов, а на самом деле в 1936–1937 гг. состоялось 250 процессов, носящих явно пропагандистский, идеологический характер. Однако эти происки нацистов ничего не дали — народ от церкви не отвернулся.
После Судетского кризиса и Мюнхенского договора (1938 г.) популярность нацистского режима возросла, и церковное руководство стало тщательно избегать любых конфликтов с режимом{684}. Даже во время всегерманского еврейского погрома (8 ноября 1938 г.) католическая церковь молчала… Нацисты пользовались этой пассивной позицией церкви и насаждали новое — в духе «позитивного христианства» (идея, с которой носился министр по делам церкви Ганс Керрль) — толкование религиозных праздников: Пасха должна была стать не напоминанием об искупительной жертве и воскресении Христа, а «днем вечного обновления немецкого народа», Рождество — «днем рождения немецкого Спасителя, духа героизма и свободы немцев». В праздничные дни власти распорядились вывешивать на церквях флаги со свастикой. Во время церковных служб и литургий здания церквей часто окружали штурмовики. Они регистрировали присутствовавших, устраивали вокруг церквей парады с гимнастическими упражнениями, распевали нацистские песни — это должно было вернуть верующих в реальный мир…
Даже нападение на католическую Польшу не подвигло немецких католических иерархов открыто высказаться против режима, так как степень общественной аккламации агрессивных действий Гитлера была весьма высока, а тех священников, которые осмелились высказываться против войны, арестовывали{685}. Вскоре после 1 сентября 1939 г. немецкими епископами был создан «Чрезвычайный союз католических священников», который высказал свое возмущение по поводу энциклики только что вступившего в полномочия нового папы Пия XII (1876–1939), где он выразил сочувствие и сострадание полякам, но не упомянул о «страданиях немецкого народа», которому «навязали» войну. Союз этот, однако, отражал точку зрения меньшинства немецких католиков{686}. В 1917 г. новый римский папа (епископ Пачелли) был нунцием в Мюнхене; там он посредничал в переговорах между Антантой и Германией. В 1920–1929 гг. Пачелли был нунцием в Берлине, в 1930–1939 гг. — кардиналом-секретарем папского престола и очень много времени и внимания уделял Германии. После интронизации он продолжал лично заниматься немецкими делами. Пий XII был хорошо знаком с деятелями Сопротивления — адмиралом Канарисом и генералом Беком. Именно с его помощью немецкое Сопротивление пыталось установить контакты с заграницей (в частности, с Англией): через мюнхенского адвоката Иозефа Мюллера и священника Ляйбера, доверенного лица папы. Решение в пользу посредничества стало одним из удивительных событий в истории папства: этот шаг граничил с безрассудством. В случае разоблачения, нацисты получили бы повод фронтального наступления на католическую церковь в Германии.
Во время войны активизировал свою деятельность высший орган немецкой католической церкви — Фульдская конференция епископов: в меморандуме епископата от 22 июня 1941 г. было выдвинуто требование обеспечения свободы отправления культа, восстановления преподавания религии в школах, свободы издания церковной прессы и возвращения церкви монастырей с имуществом и землями{687}.
23 апреля 1941 г. гауляйтер Бадена Вагнер распорядился удалить из школ изображения распятия, но поднялась буря протестов. Дело дошло до того, что даже матери-героини грозились сдать свои награды, а рабочие собирались устроить забастовку. СД передавала, что возмущение носило нешуточный характер. Под давлением общественности Вагнер в конце сентября 1941 г. отменил свое распоряжение{688}.
20 марта 1942 г. католические епископы в пасторском послании обвинили нацистский режим в нарушении установленного конкордатом 1933 г. гражданского мира, в преследовании верующих, в установлении слежки за священниками, в запрещении в школах-интернатах НАПОЛА и АГШ преподавания закона божьего, в нарушении заповеди «не убий». 28 июля 1941 г. епископ граф Клеменс фон Гален возбудил в прокуратуре при Министерском земельном суде дело о групповом убийстве душевнобольных; 26 сентября 1941 г. он огласил свой протест с кафедры церкви Ольденбургского округа{689}. Из-за огромной популярности в народе нацисты не тронули Галена{690}.
В то же время папа Пий XII отказался публично осудить уничтожение евреев: он счел сведения об этом недостоверными{691}. Скорее всего, сделал он это не из страха. Пий XII (понтифик в 1939–1958 гг.) вообще был одним из самых загадочных государственных мужей века: аскет, стремившийся сохранить дистанцию между собой и миром, строжайшим образом придерживающийся установленного церемониала. Он старался дистанцироваться от всякого политического доктринерства; никто не сомневался в его благочестии, но его упрекали в цинизме, черствости и оппортунизме. Английский посол в Ватикане сэр Френсис Д'Арси Осборн в 1947 г. записал: «Я давно понял, что верующие вне Ватикана не могли составить себе представление о папской политике. Савойскую династию, правящую в Италии с 1861 г., в Ватикане рассматривают как временное явление, как преходящий феномен. Там мыслят веками и планируют на вечность»{692}. Ориентируясь на «суетность» политических проблем, католические иерархи в ряде случаев старались держаться по отношению к властям максимально лояльно. Так, 13 ноября 1941 г. папский нунций объявил немецким епископам, что проводить заупокойные службы по евреям не следует ввиду того, что их в Германии стало мало (?!). По его мнению, с введением обязательного ношения звезды Давида отношение к евреям стало лучше: он видел, как нацист в метро потребовал от пожилой еврейки освободить ему место, при этом тут же двое немцев поднялись и предложили ей присесть.
СД передавала, что несмотря на формальную лояльность церкви, введение отдельного богослужения для евреев-католиков не предвидится{693}. Характерным для отношения к режиму католиков стало пасторское послание от 1941 г., в котором католические священники отвергали выбор, предлагавшийся Розенбергом в «Мифе XX века» — между Христом и немецким народом. Священники писали, что им одинаково дороги и немецкий народ и Христос. Здесь проявилась двойственность отношения католиков к нацизму: в этом была поддержка режима и оппозиция к нему, патриотизм и протест против действия властей{694}.
12 марта 1942 г. СД передавала, что отрицательную реакцию вызвало у верующих решение снять большую часть церковных колоколов (военной промышленности нужен был металл){695}.
Ажиотаж среди католиков вызвало подметное письмо, содержащее критику церковной политики нацистов (оно было сфабриковано английским пропагандистом Сефтоном Делмером). Листовки с этим письмом, разбросанные с самолетов над Германией, имели большой резонанс{696}.[38]
Письмо якобы было написано знаменитым в начале войны немецким асом полковником Вернером Мельдерсом (в конце 1941 г. он погиб в авиакатастрофе у Бреслау). Узнав о том, что тот был ревностным католиком и не раз в кругу друзей критически высказывался о церковной политике властей, Делмер изменил первоначальный текст письма Мельдерса (случайно попавшего ему в руки) своему духовнику; само письмо не содержало никаких религиозных суждений, но было дружеским посланием героя войны бывшему педагогу{697}. Решающей предпосылкой для успеха фальшивки было то, что церковь заявила, что не имеет к письму никакого отношения. Ни одно опровержение — даже матери Мельдерса — не возымело действия…{698}
После Сталинграда несколько изменилась и позиция Ватикана: выступления Пия XII в декабре 1942 г. и феврале 1943 г. мировая общественность расценила как разрыв с нацизмом. Римский папа провозгласил принцип «этического превосходства демократии над любой другой формой политического устройства», а это не могло не сказаться на деятельности католической церкви в Германии. Активизировалась и Фульдская католическая конференция епископов. В «Слове пастырей» от 15 ноября 1941 г. содержалась резкая критика нацистской политики убийств, разложения человеческой нравственности, осуждались беззаконие и произвол{699}. Интересно, что несмотря на жесткую критику, сам Гитлер никогда с католической церковью формально не порывал, он ценил ее ритуал, традицию, восхищался католической литургией, его личные суждения и оценки обрядовой стороны и пропагандистских свойств католической церкви были однозначно положительными и с некоторой долей отстраненного восхищения{700}. Однажды Гитлер сказал, что если бы его мать была жива, то она, без сомнения, ходила бы в церковь, и он не мог бы этому препятствовать{701}. На Рождество он любил слушать католическую рождественскую песню «Stille Nacht, heilige Nacht». Эсэсовский праздник зимнего солнцестояния, призванный заменить христианское Рождество, Гитлер называл «ужасным» и лишенным возвышенно-праздничного рождественского настроения{702}. Дочь Геринга Эдду — к неудовольствию партийной верхушки — крестили по протестантскому обряду; Гитлер на это никак не отреагировал{703}.
Немецкие католики, как и все немцы, сильно страдали от тягот военного времени, особенно от налетов англо-американской авиации. Бомбежки порождали не страх и желание сдаться на милость победителям, а ненависть к врагу и консолидацию немецкого общества, в том числе и католиков. Так, 5 июня 1943 г. во время воздушного налета на Кёльн был сильно поврежден Кёльнский собор; СД передавала: «Это вызвало сильнейшее возмущение в католических кругах. Католики, наконец, пришли к мысли, что англичанам следует отплатить тем же самым и с той же жестокостью»{704}. Нацистская пропаганда трубила о варварстве англичан, разрушивших великолепный архитектурный, исторический и церковный памятник. Правда, СД передавала также, что частое повторение этого известия стало раздражать немцев — это такая же «долгоиграющая пластинка, как и Катынь», говорили в народе. Простых немцев возмущало и то, что при осуждении варварства англичан не упоминалось о количестве погибших при бомбежке — из этого делался вывод, что в Германии человеческая жизнь ничего не стоит{705}.
В сентябре 1943 г. немецкие войска вошли в Рим и окружили Ватикан — немцы могли бы блокировать это государство, и тогда папа и его кардиналы стали бы голодать. В точно таком же положении был папа Пий VII, являвшийся в 1809–1814 гг. узником Наполеона. Немецкое военное командование, правда, никаких враждебных действий по отношению к Ватикану не предпринимало, что удивительно, поскольку в Ватикане нашли пристанище несколько сотен евреев. Понятно, что папа, во всем зависевший сначала от итальянских фашистов, а потом от немцев, был не совсем свободен в суждениях и оценках.
Когда 4 июля 1944 г. вермахт объявил о сдаче Рима, это известие (в связи с открытием Второго фронта) прошло практически незамеченным. Однако и в этот момент немцы-католики внимательно следили за тем, как поведет себя Римский папа в присутствии англо-американцев{706}. Немцы-католики были удовлетворены тем, что и в этот момент и до конца войны папа резко не высказывался против нацистской Германии.
Покушение на Гитлера 20 июля 1944 г. и католики и протестанты восприняли негативно (это покушение осуждалось и после 1945 г.) — христиане, как известно, не приемлют подобных методов борьбы со злом{707}. После войны католические функционеры помогли бежать в перонистскую Аргентину некоторым нацистским преступникам — эсэсовцам доктору Иозефу Менгеле и Адольфу Эйхману, хорватскому усташскому лидеру Анте Павеличу (в Югославии он был заочно приговорен к смертной казни), коменданту Треблинки Филиппу Штанглю{708}.
Нужно признать, что связь католицизма с нацизмом никогда не достигала размеров сотрудничества гитлеровского режима с протестантами, хотя при этом нужно оговориться, что и католики и протестанты упустили возможность занять по отношению к нацизму морально однозначную позицию: не случайно среди верующих было распространено убеждение в недостаточной активности отцов церкви; многие немцы-католики в противостоянии нацизму готовы были идти гораздо дальше своих пасторов.
Процесс политической унификации Германии не захватил протестантскую церковь: в отличие от единой католической церкви с центром в Ватикане, немецкая протестантство распадалось на множество земельных церквей — к началу 30-х гг. в Германии было 45 млн. протестантов, 150 тыс. из которых принадлежало к различным нонконформистским течениям (баптистскому, методистскому и пр.), остальные входили в 28 лютеранских и реформатских церквей, крупнейшей из которых являлась церковь Северогерманского союза, насчитывавшая 18 млн. верующих. Протестантское и католическое население в нацистские времена относилось как 3 к 2.{709}
В исторической литературе лютеранство порой изображают как веру, которая вследствие верноподданнической традиции во многом содействовала утверждению нацизма — это несправедливо, ибо лютеранство при желании могло быть обращено и обращалось против нацизма, его морали, расового учения, «революционного цезаризма»{710}. Внутри немецкого протестантства было меньшинство, безусловно отвергавшее нацизм из политических (религиозные социалисты), религиозных мотивов (школа протестантского теолога Карла Барта), с моральных позиций (церковный либерализм). Большинство же высказывало свое безусловное одобрение почвенническо-народной позиции нацистов, их стремлению к социальному переустройству общества и столь же безусловное неодобрение расового учения и нацистской политической практики.
Первоначально нацисты подчеркивали национально-христианский характер своей партии, ссылаясь на 24-ю статью партийной программы, которая объявляла «позитивное христианство» основой для борьбы против марксистского атеизма. Поскольку мобилизовать католиков, имевших духовный центр за пределами Германии, было невозможно, то в стремлении осуществить национальную унификацию церкви нацисты сосредоточили внимание на протестантах: они — по причине разнородности и отсутствия единого центра — представляли для этого более благоприятный объект. Надо отметить, что в силу подчеркнуто национального характера (в отличие от <<космополитов»-католиков) антисемитизм среди немецких протестантов был распространен шире, чем среди католиков. Так, даже один из лидеров оппозиционной нацизму «Исповедальной церкви» Отто Дибелиус вспоминал, что в 1933 г. он чувствовал себя антисемитом; в 1963 г. известный деятель протестантского Сопротивления Мартин Нимеллер каялся в том же самом{711}. Понятно, что в среде протестантов антисемитизм был обычным делом. Тем более что нацисты постоянно подчеркивали антисемитизм самого Мартина Лютера. Невероятно, но некий священник упомянутой «Исповедальной церкви» обосновывал свое отрицательное отношение к Гитлеру и нацизму тем, что они (нацисты) «являются продуктом еврейского антихристианского влияния»{712}. Антисемитизм в протестантской среде был столь укоренен, что его можно было обратить и против самих нацистов…
В целом, позитивное отношение к нацизму распространилось среди протестантов задолго до 1933 г.; одобрительная позиция церкви явно преобладала над критической: большинство протестантов, как и многие немцы, считали, что эксцессы нацистского насилия — это временное явление. Евангелическое движение в своем отношении к государству, передавала СД в 1934 г., в корне отличается от католического, которое «единым фронтом старается противостоять национал-социалистическому государству». Среди протестантов же — по информации СД — шла внутренняя борьба мнений, в которой каждая из сторон стремилась в первую очередь выказать свою лояльность национал-социализму{713}.
Впрочем, довольно скоро обозначилось противостояние внутри протестантских церквей, и, следуя своей обычной тактике, в 1933 г. Гитлер решил расколоть протестантское сообщество. Для этого он использовал диссидентскую группу «Немецких христиан» (ДК — DC — Deutsche Christen): по приходу к власти нацисты потребовали создания единой евангелической имперской церкви во главе с имперским епископом и 29-ю земельными епископами. Объединение евангелических церквей должно было произойти именно на основе ДК.
ДК оформилась еще в 1932 г. из пронацистски настроенных молодых протестантских диссидентов в Тюрингии, Мекленбурге и Саксонии. Сторонники ДК настаивали на отказе от Ветхого Завета с его семитскими атрибутами{714}; они объявили Христа арийцем и сделали его покровителем СА (SA Jesu Christi). Опираясь на теоретические построения Лагарда и Чемберлена, источником зла в христианстве они объявили апостола Павла. «Еврейскими» (jtidisch), помимо Ветхого завета, в ДК считался интернационализм и космополитизм. Именно упомянутый Савл-Павел — в соответствии с убеждениями нацистов из ДК — «извратил» христианскую идею: вместо борьбы против обожествления денег, вместо борьбы против «еврейского эгоизма» и «еврейского материализма» он проповедовал идеи рабов, исполненных ненависти к высшим классам и к высшей расе, к римлянам. Гитлер также утверждал, что религия Павла и вместе с ней все христианство — не что иное, как коммунизм{715}. В ноябре 1932 г. «Немецкие христиане» во главе с 31-летним Иоахимом Хоссенфельдером (фанатичным приверженцем нацистов) добились значительных успехов на выборах в церковные органы Пруссии: в среднем они получили треть мест в церковных общинах (Gemeindekorperschaften); в других же земельных церквях они были едва представлены{716}.
Согласно теологии ДК, Бог проявил себя не только в Христе и в Писании, но и в народе и в его истории; этот тезис был нацелен на обожествление самого народа, на признание его божественной сущности и его избранности. 5 мая 1933 г. ДК опубликовала свои требования к новой единой протестантской церкви Германии, которая не должна быть государственной, но обязана признавать главенство государства с его ценностями, — прежде всего расовой доктрины; поэтому руководители ДК требовали «объединения христиан арийской расы»{717}. Итак, место интернациональной и космополитической церкви должна была занять «немецкая национальная церковь» (deutsche nationale Kirсhe).
Весьма серьезным является вопрос о том, насколько «Немецкие христиане» были оппортунистами и насколько — истинно уверовавшими в необходимость новой церковной организации и новой веры? Американская исследовательница Дорис Берген пришла к выводу, что распространенное убеждение в чисто оппортунистическом характере этой церкви следует отклонить{718}. Идеологический смысл движения ДК она сводила к стремлению к новой мужественной, недогматической, чисто немецкой народной церкви; ДК якобы хотела осуществить старую немецкую мечту о единой церкви. Среди священников этой церкви было много националистически настроенных людей, которые с началом войны пошли добровольцами на фронт; там они пытались обратить солдат в свою веру. ДК отражала к тому же антимодернистские культурные представления 20-х гг. Тем не менее, — несмотря на первоначальный значительный успех, — количество членов ДК не превышало 2% от всех немецких протестантов, поэтому масштабы конфронтации ДК с прочими протестантскими церквями никогда не были значительными или более-менее заметными для немецкого общественного мнения{719}.
Первый (и последний) крупный конфликт нацистского государства с протестантской церковью состоялся в 1933 г.; тогда разгорелась борьба за пост главы немецких протестантов — имперского епископа. На это место нацисты прочили главу ДК — бесцветного кенигсбергского военного священника Людвига Мюллера (23 апреля 1933 г. Гитлер заменил им слишком большого радикала Хоссенфельдера, что было разумным тактическим ходом). Другие церкви выдвинули на место главы протестантов Фрица фон Боденшвинга, но — вследствие интриг нацистов и ДК — церковный комитет Боденшвинга вскоре был распущен, а все полномочия были переданы Мюллеру, и он при помощи СА силой захватил здание Церковного союза и взял руководство протестантской церковью на себя. Эта «революционная» акция была легализована Гитлером. 10 июля был принят выгодный для нацистов церковный устав, в котором были и параграфы об «арийстве». Протестанты оказались под эгидой нацистов, и на евангелических церквях были подняты знамена со свастикой.
Мюллер, не обладавший харизмой и организаторскими данными, не смог унифицировать конгрегацию протестантов в Германии. В Первую мировую войну он был дивизионным военным священником в Константинополе, теологического образования не имел{720}. Немецкий протестантский теолог Карл Барт написал статью «Теология сегодня», в ней гитлеровская «реформа церкви» была подвергнута уничтожающей критике. Эта критика была заострена Вальтером Нимеллером, вскоре ставшим главой протестантской оппозиции нацизму. Нимеллер как-то сказал в проповеди: «Вы (он обращался к Гитлеру) говорите, что мне следует возложить заботу о немецком народе на вас. Отвечаю: ни вы, ни любая другая власть на свете не в состоянии снять с христиан и церкви ответственность, которую на нас возложил Бог»{721}.
Сторонники ДК вели себя буйно. В июне 1933 г. Гинденбург указал Гитлеру на беспорядки, учиненные в церквях «Немецкими христианами». Вернувшись из президентского поместья в Берлин, Гитлер призвал к себе руководителей церкви и призвал их к компромиссному решению{722}. Можно предположить, что к лету 1933 г. Гитлер пришел к мысли, что для консолидации власти лучше выйти из стадии «революции»; это решение повлияло и на стабилизацию положения церкви. По этой причине открытая борьба нацистов против церкви практически прекратилась в августе 1933 г.: из речи Гитлера в Оберзальцберге (5 августа 1933 г.) следовало, что фюрер более не намерен испытывать терпение христиан, являющихся сторонниками национал-социализма{723}. Поэтому последующие радикальные акции в церковной политике фюрером не приветствовались, что означало относительное умиротворение в этой сфере духовной жизни страны. Шпеер рассказывал, что даже после 1942 г. Гитлер утверждал, что полагает церковь совершенно необходимой для государства: «Он счел бы себя счастливым, найдись деятель, который изъявил готовность организовать церковь. Он все еще сожалел, что Мюллер оказался неподходящим для этого человеком». Такой подход к проблеме является еще одним доказательством институционного дарвинизма Гитлера, который часто просто ждал развития событий и принимал ту сторону, в пользу которой эти события развивались.
Ко всему прочему, в среде ДК имели место нелепые еретические инциденты: 13 ноября 1933 г. — на следующий день после триумфального для Гитлера референдума — «немецкие христиане» провели в берлинском Дворце спорта митинг. На нем теолог доктор Рихард Краузе предложил отменить Ветхий завет «с его торговлей скотом и сводниками» и пересмотреть Новый завет, чтобы привести учение Христа в «полное соответствие с требованиями национал-социализма». На митинге была подготовлена резолюция: «один народ, одна вера, один рейх»; все пасторы должны были дать клятву верности Гитлеру и все церкви — принять нацистское расовое учение как руководство к действию и исключить из числа адептов новообращенных евреев. У Мюллера, однако, хватило благоразумия дезавуировать Краузе{724}.
5 сентября 1933 г. Верховный синод Старопрусского союза, во главе которого были ДК, принял закон о церковных служащих; в нем был «арийский параграф»: неарийцы подлежали изгнанию со службы, для них следовало создавать специальные церковные общины. Налицо было не только попрание конституционного принципа основных прав человека, но и нарушение христианских моральных норм. Это вызвало протест части протестантской общественности — 22 священника выступили против расизма и 27 сентября 1934 г. основали «Исповедальную церковь» (Bekenntniskirche; БК). Ведущим теологом БК стал профессор Боннского университета Карл Барт; составленное им «Барменское заявление» (от названия города — Бармен) осудило ДК за попытку нацификации протестантской церкви. Б К поддержало около 4000 протестантских священников{725}. На первом этапе активную роль в организации БК взяли на себя пастор (в Первую мировую войну — капитан подводной лодки; сначала он поддерживал нацистов, но потом отошел от них) Вальтер Нимеллер, пастор Герхард Якоби и пастор Айтель-Фридрих фон Рабенау. 21 сентября 1933 г. они направили своим коллегам воззвание с предложением совместных действий против ДК. Нимеллер также призвал к борьбе с антисемитизмом. Сторонниками Нимеллера была треть всех протестантских священников Германии{726}, это позволило (в мае 1934 г.) представителям лютеранской, реформированной, объединенной и других церквей объявить на Синоде в Бармене «Исповедальную церковь» законной протестантской церковью; сторонники ДК неумолимо теряли поддержку прихожан. БК окончательно оформилась в октябре 1934 г. в Берлине, ее влияние росло, но имперский министр по делам церкви Ганс Керрль отреагировал на это так называемым «указом о наморднике» (как его сразу назвали верующие) от 4 января 1936 г. Этим указом запрещались любые политические высказывания с церковных кафедр.
Появление оппозиции именно в среде протестантов стало неожиданным для Гитлера. Ведущим теологом БК стал Карл Барт, первым высказавшим идею о допустимости сопротивления или неповиновения государству, нарушающему заветы Бога. Никто до Барта не вносил в теологию столь подчеркнутое этическое начало. Позиция Барта и его соратников напоминала о нравственном предназначении и долге человека. Много родственного с Бартом имела этика другого богослова и одного из руководителей БК Дитриха Бонхоффера, участника Сопротивления, повешенного 9 апреля 1945 г.
Составленная Бартом декларация Первого Синода БК Старопрусского союза в Бармене (29–31 мая 1934 г.) была направлена против ДК и их принципа фюрерства. Эта декларация, провозгласившая независимость церкви и веры, стала теологическим базисом БК. Церковная догматика, поддержанная БК, объективно выполнила прогрессивную роль в борьбе с иррационализмом приспешников нацистов. 19–20 октября 1934 г. в Далеме состоялся Второй Синод БК, ставший высшей точкой сопротивления нацизму. Декларации и устремления сторонников БК выходили за рамки верноподданнической традиции лютеранства, что проявилось прежде всего в отказе церкви от попыток государства вмешиваться в ее дела.
Летом 1934 г. Мюллер еще раз попытался принудить земельные церкви к унификации, но это удалось ему только отчасти — в Баварии, в Вюртемберге и в Ганновере он натолкнулся на сопротивление; епископы, оказавшие ему отпор и отстраненные от паствы, были вскоре реабилитированы Гитлером, которого утомили споры среди церковников. Ряд епископов евангелических общин отказались подчиняться руководству ДК, что означало полное банкротство Мюллера: формально продолжая оставаться на своем посту, он с 1935 г. практически лишился всякого влияния. Казалось, сторонники БК победили, но это было затишье перед очередным обострением и репрессиями по отношению к оппозиционерам. 10 апреля 1934 г. протестантские церковные лидеры писали Гитлеру: «Дело дошло до того, что честь немецкого гражданина подвергается поруганию только потому, что он христианин»{727}. Несмотря на протесты, к концу 1935 г. гестапо арестовало 700 пасторов БК (и среди них Нимеллера).
Министр по делам религии Керрль планировал преодолеть раскол евангелической церкви путем создания в рамках своего министерства церковных комитетов в отдельных землях; в этих комитетах планировалось представить как БК, так и ДК, но БК (не без колебаний) отвергла этот план{728}. Ганс Керрль, как и Мюллер, оказался слабым политиком: он выдвигал причудливые теологические идеи, за реализацию которых агитировал неубедительно; к тому же он часто болел, поэтому основные решения по церковной политике принимали Борман или СД{729}. Эти решения были, разумеется, неприемлемы для верующих, и пасторы БК вновь протестовали: в пасторском послании 1936 г. указывалось на недопустимость расовой политики, превентивных арестов и произвола гестапо; 3/4 пасторов «Исповедальной церкви» нашли в себе мужество прочесть это послание со своих кафедр. Гитлер даже собирался провести выборы нового руководства протестантов, но 25 июня 1937 г. проведение выборов было отменено, и нацистское руководство отказалось от дальнейших попыток унификации евангелической церкви. Вместо этого началось преследование отдельных священников, связанных с Сопротивлением. В 1938 г., например, был снова арестован оправданный судом Нимеллер; 2 марта 1938 г. суд оправдал Нимеллера, но на выходе из здания суда гестапо его арестовало и отправило в Заксенхаузен, затем в Дахау, где он пробыл 7 лет, пока его не освободили союзники{730}.[39] Интересно, что через неделю после начала Второй мировой войны Мартин Нимеллер (из Заксенхаузена) отправил командующему немецким ВМФ гросс-адмиралу Редеру письмо с просьбой вернуть его на субмарину, которой он некогда командовал{731}. Все немецкие церкви — несмотря на антипатию к Третьему Рейху — с началом войны выразили солидарность с государством.
СД передавала, что многие немцы поддерживали обструкционистские установки ДК: после того как ДК (в печально известном Годесбергском обращении) потребовала очистить церкви от еврейских элементов, некоторые «верующие» потребовали вообще не допускать в церковь евреев: они не желали вместе с евреями принимать причастие{732}. Зато БК выпустила листовку, в которой призывала христиан помогать евреям, а не гнать их. Некоторые консистории евангелической церкви дистанцировались от таких заявлений БК: евангелические церкви Саксонии, Гессен-Нассау, Мекленбурга и Любека исключили из своих рядов евреев евангелического вероисповедания{733}. Следует отметить, что католики формировали свою политику гораздо осторожнее.
В середине 30-х гг. за проповеди, содержащие критику нацистского режим, католических священников часто привлекали к суду; гестапо было недовольно мягкостью приговоров: например, в особом суде Мюнхена в 1938 г. из 77 привлеченных священников осужден был только один. Так же обстояли дела и в Кельне (правда, преимущественно протестантском): здесь в 1938 г. суд оставил без последствий даже дело священника, который в проповеди назвал нацистов «коричневыми насекомыми-вредителями»{734}.
Кроме немецких левых, к «пятой колонне большевизма» нацистами причислялось и «Общество свидетелей Иеговы», которое уже в годы Веймарской республики вследствие своей последовательной интернационалистской позиции и пацифизма стало объектом особенно интенсивных нападок со стороны правых. «Общество свидетелей Иеговы» возникло в 1872 г. в США; по их воззрениям, близится битва между Сатаной и Иеговой; нацисты, на их взгляд, были носителями сатанинских сил. Между полицией и органами правосудия часто происходили споры по оценке общественной опасности «врагов государства — свидетелей Иеговы». В «интересах государства», а также в стремлении пойти навстречу власти, судебные органы в большинстве случаев шли на поводу у полиции. Более всего гитлеровские власти раздражало то, что свидетели Иеговы отказывались служить в армии. В 1933 г. в Германии было 19 268 свидетелей Иеговы, из них 200 было казнено за отказ служить в армии, около 5 тыс. погибло в лагерях[40]. Для нацистов свидетели Иеговы были настоящей головной болью: они не были ни коммунистами, ни евреями, ни гомосексуалистами или тунеядцами, но совершенно аполитичными тружениками{735}. Именно вследствие этого качества свидетелей Иеговы чрезвычайно ценили в концлагерях за их аккуратность, исполнительность, порядочность, и эсэсовцы использовали их преимущественно как прислугу, парикмахеров, садовников, поваров, нянек. Прецедент со свидетелями Иеговы указывает на то, что в Третьем Рейхе не только религиозная, но и обычная человеческая терпимость и плюрализм находились в плачевном состоянии.
С другой стороны, глубокая и взаимная неприязнь нацистов и «Свидетелей Иеговы» имела причиной их родство: и та, и другая идеология были глубоко авторитарными, даже тоталитарными. Если нацисты апеллировали к фюрерскому государству, то «Свидетели Иеговы» — к «теократии», в которой неограниченно правил бог. Член «Общества», принесший клятву верности Иегове, не мог служить нацистскому государству Отказ от принесения клятвы Гитлеру был для «Свидетелей Иеговы» практическим следствием их веры. В 1966 г. в ФРГ проживало 84 038 свидетелей Иеговы{736}.
Итак, десятилетие с 1935 по 1945 гг. было ознаменовано последовательным обострением отношений церкви и нацистов: после того как попытка унификации церкви изнутри не удалась, нацисты перешли к внешнему давлению, усилился государственный контроль и пропагандистские нападки партии и СС; в той же пропорции, что росла радикализация режима, росло и давление на церковь. Главным гонителем церкви был Розенберг и его многочисленные и влиятельные союзники — от Шираха до начальника канцелярии Гитлера и секретаря партии Бормана. И протестанты и католики жестоко ошибались, полагая, что заявления Розенберга о несовместимости христианства и национал-социализма сделаны им на собственный страх и риск: Розенберга нацистский режим всемерно поддерживал. Ширах последовательно стремился к воспитанию молодежи в воинствующем антихристианском духе; министр внутренних дел Фрик требовал «деконфессионализации» общественной жизни; еще влиятельней была поддержка Гиммлера и Бормана. При этом сам Гитлер старался особенно не вмешиваться в религиозную сферу, предоставляя событиям развиваться своей чередой — в русле присущего ему «институционного дарвинизма»: прав тот, кто победит. Прямое же противостояние с церковью Гитлер не принимал, так как, по его мнению, партийная идеология не могла заменить церковь; в случае такой замены эта идеология способствовала бы возврату к средневековому мистицизму и архаике.
В условиях преследований активность верующих выросла. К примеру, если в Кёльне в 1933 г. в Страстную неделю в службе принимало участие 30 тыс. верующих, то годом спустя — уже на 10 тыс. больше; католический праздник тела Господня, паломничества к католическим святыням превращались в демонстрации католического самосознания. В борьбе за сохранение католических воскресных школ родители-католики выказали немалую степень решимости и веры в правоту своего дело, иногда родители не отпускали детей в школу до тех пор, пока в классы не вернут распятия, а в Ольденбурге выступление местного гауляйтера даже подвергли обструкции{737}.
Решение об окончательной судьбе церкви было отложено до окончания войны (Гитлер заявил, что все конфессиональные проблемы будут решены после победы{738}); пока же режим ограничился репрессиями, запретами и арестами наиболее активных оппозиционеров. Иными словами, Гитлер ожидал, что нацистские боссы воздержатся от высказываний, задевающих чувства верующих. В принципе, однако, можно представить, что сделали бы нацисты с церковью, на примере Австрии, где католическая церковь стараниями Бормана была постепенно сведена до положения частного объединения или клуба, который в любой момент можно было закрыть. Иные всемогущие гауляйтеры (как Йозеф Бюркель в Рейнпфальце) рассматривали церковное присутствие в школе как средневековый анахронизм. Так, Бюркель в 1938 г. первым в рейхе запретил в своем гау преподавание в школе закона божьего, а от оппозиционных католических священников избавился простым запретом на преподавательскую работу{739}. Когда в декабре 1941 г. министр по делам церкви Ганс Керрль умер, его пост уже никто не замещал, что можно было расценивать как дурной для церкви и верующих знак{740}. Впрочем, и самого Керрля Гитлер ни во что не ставил.
Представляется, что Гитлер был одинаково далек и от умеренно-репрессивного курса Керрля и от радикализма Бормана. Такое промежуточное положение сохранялось до краха 1945 г.{741} Немецкий историк Брахер писал: «Гитлер был слишком прагматичным и сконцентрированным на имперских целях политиком, чтобы создавать себе лишнюю оппозицию в лице церкви»{742}. Церковь же, со своей стороны, в тяжелые годы нацизма смогла уберечь в человеческих душах те нравственные ростки, которые дали всходы в послевоенное время. Обе церкви явили способность к нравственному самоочищению и покаянию. Церкви Германии оказались единственными учреждениями, избежавшими полной мировоззренческой унификации; это, однако, не означало, что они целиком находились в политической оппозиции и Сопротивлении: консервативно-националистическая ориентация руководства церкви предопределила лояльное отношение церквей к нацистскому государству. Более того, папский престол признал свою долю вины в нацизме только в 1987 г., хотя еще в войну Пий XII публично заявлял о непризнании режимов, основанных на репрессиях, а потом даже провозгласил «принцип этического превосходства христианства над любой другой формой политического устройства»{743}. Протестанты сразу после войны (Штутгартское заявление от 19 октября 1945 г.) заявили о покаянии и вине за нацизм.
«Современная техника пропаганды является более разрушительной, чем какое-либо оружие. Она препятствует осуществлению дальновидных и конструктивных решений и представляет собой весьма опасную тенденцию развития в условиях современной массовой демократии».
«Язык — самое фашистское явление, которое только может быть, поскольку фашизм — это не тогда, когда заставляют говорить, а тогда, когда заставляют слушать».
«Своеобразие политического развития Германии заключается в том, что у нас политическая демагогия и иллюзии играют значительно большую роль, чем у других народов».
Пропаганда — это ключевое понятие в истории нацистского движения, в ней сокрыт секрет силы его воздействия на немецкое общество. Воздействие на общественную мобилизацию нацистской пропаганды за 12 лет диктатуры было велико, как никогда в немецкой истории; влияние ее было действенным и незаметным, пропагандистские акции осуществлялись с невиданным мастерством. Не зря американский историк Герцштейн назвал книгу о пропаганде в Третьем Рейхе «Война, которую Гитлер выиграл».
Несмотря на несомненный успех пропаганды, бытующие представления о том, что нацисты «преодолели мифы 1789 г. о свободе, равенстве и братстве» являются ложными, ибо диктаторы от Наполеона до Сталина не смогли их вовсе уничтожить, они скорее извратили их изнутри. Лозунги свободы, равенства, братства — благодаря многократным повторениям — утвердились в массовом сознании и глубоко укоренились в политической культуре, поэтому полностью преодолеть их невозможно, их можно только видоизменить, приспособить к политической реальности, иными словами. Гитлер и Геббельс весьма изобретательно преодолели теоретическую проблему преображения мифов демократии. Министр пропаганды Третьего Рейха Йозеф Геббельс писал: «Демократия сделала народ свободным, но народ не знает, как быть с этой свободой; то есть сущность (свобода) не включает в себя существования (демократии). Поэтому главная задача пропаганды состоит в том, чтобы подготовить почву для вождя и обеспечить доверие народа к его тяжелым и ответственным решениям»{745}. Трудно более точно сформулировать посылку и задачи тоталитарной пропаганды в современной политике — ее отличие от пропаганды демократической партии лишь в целях. Или: как, допустив существование элит, при этом не лишиться контроля над ними? Это хотя и тяжелая, но разрешимая проблема, о чем свидетельствует опыт современных развитых западных стран (той же ФРГ, например). Нацистский же подход к этой проблеме изначально характеризовался отрицательным отношением к демократическим принципам и институтам, утверждение и распространение которых требовало терпения, кропотливой работы и веры, которые отнюдь не всегда вознаграждались. Эпизодическая неэффективность, однако, вознаграждается относительной безопасностью и контролем над происходящим. Черчилль как-то заметил, что демократия — самая плохая из всех государственных форм, не считая остальных, которые вообще ни на что не годятся. Открытостью демократии для критики в полной мере воспользовалась нацистская пропаганда, упростившая все проблемы до односложных ответов. Когда французский философ Бертран де Жувенель спросил Гитлера о причинах его успеха, тот ответил: «Говорят о моем голосе, моем даре гипнотизера, моих качествах оратора. Чушь! Мой секрет куда проще: в головах немцев царил беспорядок, а я упростил для них все проблемы»{746}.
Поэтому бессмысленно критиковать нацизм и его пропаганду с моральной и научной точки зрения: нацистская доктрина не была разработана в кабинетной тиши, она выросла из тоталитарного массово-психологического опыта отдельных ораторов-демагогов, в повседневной политической практике. Эта практика во многих отношениях была уникальной, ибо до появления Гитлера политические собрания партии носили преимущественно информативный характер, а он и его приближенные (по образцу левых партий) изменили этот стиль. Такие пропагандисты, как Гитлер, Геббельс, Штрассер, постоянно держали руку на пульсе народа, они в каждый момент точно знали, какие лозунги приведут в движение массы, какие слова разожгут воображение толпы. Каждое собрание и каждый марш завораживали коллективной реакцией, простотой и размахом. Геббельс и Гитлер использовали революционный реквизит рабочего движения — от красных знамен до мелодий песен.
На партийных собраниях дискуссия была почти исключена и могла состояться лишь тогда, когда ею можно было управлять. Охрана залов собраний, организованная штурмовиками, исключала подачу реплик, а организованные попытки коммунистов пресекались в жестоких, подчас кровопролитных сражениях. За короткое время нацисты приобрели репутацию динамичной, боевой партии. Нацисты овладели и улицей; в конце 20-х гг. улица принадлежала красным{747}, нацисты со своими знаменами и лозунгами осмеливались появляться только на грузовиках. Со временем все изменилось. Гитлер использовал опыт Муссолини, который направлял вооруженных чернорубашечников во враждебные фашистам провинции, там они громили помещения профсоюзов и социалистической партии. Хотя Гитлер и не мог открыто прибегать к насилию, как это делал Муссолини (в Италии в «красное двухлетие» 1920–1921 гг. практически царила анархия), но принцип этой тактики он освоил и осуществлял, несмотря на давление республиканских властей.
Наиболее ясной чертой нацистской техники пропаганды был «лихорадочный активизм»; нацисты были словно сконцентрированы на том, чтобы вновь и вновь вызывать новые волны эмоций; Бертольд Брехт указывал на «театральность» нацизма, на его способность при помощи сценических средств и ловкой режиссуры подчинять общественные настроения собственным целям{748}. Другие видели в нацистском пропагандистском стиле черты гротеска, судорожности, шаманизма, стремления довести повторение простых лозунгов до пены на губах. Слово «фанатизм»[41] можно считать любимым и наиболее часто повторяемым Гитлером. Оно точно описывает эпилептический экстаз, почти наркотическое опьянение, вызываемое нацистскими пропагандистскими акциями, не оставлявшими места разуму и спокойному анализу. При этом Гитлер учитывал, что во время больших маршей зрители теряли масштаб происходящего: прохождение 50 тыс. штурмовиков в колонну по четыре человека по узким улицам какого-нибудь провинциального города при соответствующей режиссуре могло продолжаться 6–8 часов, что создавало впечатление чего-то немыслимого, грандиозного, необъятного. Важнейшим инструментом гитлеровской пропагандистской мобилизации было шествие колонн в ногу; оно принуждало всех к одинаковым движениям и одному ритму, часто имеющему опьяняющее воздействие: тому, кто ходил в строю, известно это чувство. У человека в колонне не было собственной воли и собственных желаний, он слушал команды, держал равнение и ногу по идущим рядом. Марш в колоннах стал нацистской манией. Часто шествие нескольких колонн переходило в перестроение для митинга. Разновидность шествия представляло собой прохождение торжественным (церемониальным) маршем, в процессе которого подразделения партии переходили на строевой шаг («прусский» или «гусиный» — с прямой ногой, как это было принято и в строевом уставе Советской армии, а ныне и в российской армии): шеренга за шеренгой они проходили перед фюрером, демонстрируя ему таким образом высочайшую степень почтения и готовности к повиновению. Другую форму церемониального марша представляло собой факельное шествие: партийные режиссеры очень любили это мероприятие, так как оно вызывало самые сильные эмоции и выглядело со стороны чрезвычайно эффектно. Красочные шествия — лакомые зрелища для зевак — устраивались по всякому поводу; особенно грандиозными они были на 1 мая, когда объединялись множество различных подразделений партии. Впрочем, шествия устраивались по самым разным поводам: по случаю 2000-летия немецкого искусства в Мюнхене, по случаю съезда КДФ в Гамбурге и так далее. Во время шествий фасады домов исчезали за цветистыми декорациями, знаменами, вымпелами, драпировкой с колоссальными эмблемами и символами нацистского движения. Шествие, как правило, завершалось проездом автомобилей, на которых были выставлены модели новых строений, завершенных при нацистах; это должно было внушать публике, что по-настоящему Германия стала развиваться только после 1933 г. Зрителей подводили к мысли о том, что национал-социализм — это вершина многолетней исторической эволюции Германии, картины из истории которой изображали в начале торжественного шествия.
Практически тот же эффект имели и огромные собрания в больших залах: Геббельс одним из первых оценил, что чем больше толпа, тем быстрее начинается ее экстаз и тем дольше его можно поддерживать в пропагандистских целях. После одного из митингов в берлинском Дворце спорта в 1932 г. он записал в дневнике, что целый час после окончания митинга толпа ревела и неистовствовала, флюиды фанатизма распространялись на всех присутствующих, глубоко и устойчиво воздействуя на личность людей{749}.
Пропагандистским целям в нацистской Германии служило и всеобщее униформирование. Гитлеровцы использовали старую прусскую традицию, в соответствии с которой униформа была почетной одеждой мужчины, а униформа офицера имела чуть ли не культовое значение. Это на самом деле интереснейший феномен — такого в мире нигде не было. Гитлер всегда подчеркивал, что он является наследником и продолжателем славной прусской традиции. Гитлеровские пропагандисты усугубили отношение к униформе, сделав его инструментом организованного омассовления; всякая организация имела свою униформу, практически весь народ был в униформе, что было действенным средством ликвидации индивидуализма, всеобщей мобилизации, поскольку нацистская система власти требовала орудий, а не личностей.
Помимо униформирования партии, сильный пропагандистский эффект имело введение различимых партийных символов: красного знамени со свастикой, официально ставшей символом НСДАП 16 августа 1922 г., имперского орла (в антисемитской мифологии орел считался «арийцем животного мира») на штандартах подразделений партии, партийного приветствия поднятием правой руки (перенятого у итальянских фашистов) и возгласа «Да здравствует победа!» (Sieg heil!), восходящего к старинному готскому приветствию. Особенно удачным нужно признать введение в качестве главного символа нацизма свастики: эта геометрическая фигура как бы сама просилась ее нарисовать; свастика покрывала стены домов и заборы, со стенографической лаконичностью напоминая о существовании и борьбе НСДАП. Совокупность символики была важной частью стиля партии и имела громадное пропагандистское значение. До 1933 г. республиканские власти запрещали публичное ношение партийных униформ, на это штурмовики реагировали довольно остроумно: поскольку ношение партийных галстуков и портупеи не было запрещено, они надевали их прямо на голое тело — смех, вызываемый видом марширующих полуголых колонн СА, также работал на расширение популярности партии.
Геббельс, будучи еще гауляйтером Берлина, понял намерения Гитлера в отношении формирования партийного стиля. Именно он создал модель нацистского политического собрания. Он изобрел торжественный внос знамен, он ввел правило, когда прямо от входа до подиума стояли шеренги штурмовиков, которые следили за тем, чтобы реакция зала была только положительной, он установил порядок партийных собраний, по его распоряжению была введена музыкальная увертюра к каждому собранию. Вследствие этих нововведений нацистские митинги и собрания по красочности, страстям, эмоциям, по динамике и задору были вне конкуренции. К ним приближались только коммунисты, но им очень мешало то, от чего в итоге рухнул и большевизм — догматическая немочь и фантастическая ригидность.
Нацистских пропагандистов не беспокоило, что скажут интеллектуалы, — им нужно было завоевать толпу; моральные аспекты и мотивы их не интересовали; эта беззастенчивая эксплуатация чувств людей ради практических политических целей, пожалуй, самое отвратительное, что есть в нацизме, фашизме и большевизме. С другой стороны, нацистские пропагандисты вскоре обнаружили, что массы, толпа, народ — не такие глупые, как их порой изображают интеллектуалы; что если к людям с улицы найти правильный подход, если их воспринимать серьезно, а не просто льстить их низменным инстинктам — у массы может проявиться чувство жертвенности, великодушия, самоотдачи. По всей видимости, впечатляющие достижения армии и в целом военной мобилизации следует отнести в первую очередь не только к эффективной прусской военной организации, но в первую очередь к успехам пропаганды, сумевшей затронуть самые сокровенные струны души народа.
На самом деле, с момента введения всеобщей воинской обязанности пропаганда взялась за благодатную тему — вермахт стали преподносить как неотделимую часть народа, а не как классовую организацию: звание офицера стало доступно любому человеку. Такие суждения были сладкой музыкой для простых людей, ведь в Первую мировую войну рейхсвер во многом оставался кастовой системой и рабочие не особенно доверяли кайзеровским офицерам. Вспоминая Первую мировую войну, Гитлер говорил, что тогда были забастовки и, соответственно, недопоставки боеприпасов на фронт, а сейчас рабочие якобы знают, что куют оружие для своих товарищей. Такой пропагандистский поворот обеспечивал рост производительности труда гораздо лучше, чем ужесточение дисциплины или карательные меры. В войну Геббельс инсценировал награждение передовых рабочих не гражданскими орденами (как это было, например, у нас в стране), а боевыми Рыцарскими крестами. Это имело весьма значительный пропагандистский успех.
Геббельс и Гитлер, по всей видимости, были первыми политиками, осознавшими, что самая широкая культура и сознание гораздо примитивнее, чем представлялось обычно. Недаром один американский публицист сказал, что если бы Гитлер и Геббельс не оказались у власти в Германии, а эмигрировали в США, то они стали бы там основателями самой крупной в мире и преуспевающей рекламной компании. Английская «Тайме» 25 марта 1939 г. писала, что «Гитлер в своих комментариях циничен, как наши авторы рекламных роликов»{750}. По всей видимости, гитлеровский дар завораживать массы и вести их за собой проистекал из интуитивного знания психологических закономерностей рекламы и умения спекулировать на человеческих слабостях и ошибках. Гитлеровские принципы пропаганды состояли в апеллировании к широким массам, в концентрации на немногих вопросах, в постоянных повторениях одного и того же, в настойчивости и терпении в ожидании результатов{751}. К этим принципам последующая практика пропаганды или рекламы добавила немного.
Для Гитлера — со времен написания «Майн кампф» — пропаганда была важнейшим политическим инструментом; правильное применение пропаганды он рассматривал как искусство, неизвестное буржуазным партиям{752}; собственно, причину успеха социал-демократии и коммунистов Гитлер видел именно в пропаганде. В «Майн кампф» он писал, что во время Первой мировой войны в Германии вообще не было пропаганды; его восхищала действенность и точность английской военной пропаганды, организованной лордом Нортклифом. Это мнение разделяли Эрих фон Людендорф, Пауль фон Гинденбург, Эрнст Трельч, которые также указывали, что Германия проиграла прежде всего в силе слова и мысли{753}. Немецкую военную пропаганду того времени Гитлер считал по форме совершенно не соответствовавшей заданным целям и психологически ложной: огромной ошибкой было изображать врага смешным, как это делала немецкая и австрийская пропаганда, так как встреча с врагом на поле боя убеждала в обратном, и человек, введенный в заблуждение, терялся и должен был самостоятельно составлять мнение о враге. Напротив, английская и американская пропаганда была психологически точной: рассказывая о немцах как о варварах, она готовила солдат Антанты к серьезной и тяжелой борьбе{754}.
В другом месте, сравнивая речи кайзеровского канцлера Бетмана-Гольвега, — по словам Гитлера, умного и образованного человека, — с публичными выступлениями английского премьер-министра Ллойд-Джорджа, Гитлер однозначно отдавал предпочтение последнему и делал вывод о несомненном преимуществе его доступного языка: «Речь государственного мужа должна ориентироваться не на университетского профессора, а на простой народ. В этом — масштаб гениальности оратора»{755}. Гитлер писал, что пропаганда столь же мало похожа на науку, как плакат на искусство: лаконичными средствами и ярким цветом плакат должен привлекать внимание толпы{756}.
Восхождение к власти Гитлера и подъем нацистского движения — это самый поразительный за всю обозримую европейскую историю пример победы политической партии, еще недавно бывшей в положении аутсайдера и пользовавшейся лишь региональной (Бавария) поддержкой избирателей. При попытке объяснить мощный взлет нацистского движения недостаточно учитывать только виртуозную демагогию Гитлера, отличную организацию СА, благоприятные для Гитлера социально-экономические обстоятельства, но нужно принять во внимание обстоятельства, связанные с проведением в течение 1932 г. пяти (!) крупных избирательных кампаний. Это совпадение помогло Гитлеру в сжатый срок эффективно показать свое превосходство над всеми противниками в области, где ему не было равных — в пропаганде и агитации. Не случайно ораторское искусство в нацистской Германии высоко ценили, и была разработана целая иерархия партийных ораторов, включавшая 6 категорий: «оратор-специалист», «районный оратор», «областной оратор», «ударный оратор-кадет», «ударный оратор», «государственный оратор»; во время войны было введено звание «фронтовой оратор»{757}.
Весьма важной проблемой при рассмотрении свойств гитлеровской пропаганды является то, что за самыми главными ее категориями, — евреи, коммунисты, маммонизм, — выполнявшими роль приманки, всегда скрывались истинные цели и мотивы нацистской политики: стремление к политическому преимуществу, аннексионизм, националистические установки. При чтении «Майн кампф» возникает ощущение, что для Гитлера позор Версаля и полная ревизия всего европейского геополитического порядка играли первостепенную роль, а упомянутые пропагандистские категории были только средством для преодоления монотонной и дисциплинированной контрпропаганды противника. Еще в 20-е гг. нацистские пропагандисты начали создавать пропагандистские стереотипы — «обездоленного и преданного немца», «еврея-ростовщика, кровопийцы и банкира», «марксиста — разрушителя нравственных начал и семьи», «негроидных народов — французов и итальянцев», «англичан — душителей немецких национальных интересов»{758}. Большевистская пропаганда была менее изобретательна: она долгие годы работала с темой мирового империалистического заговора против Советской России, затем с темой о господстве 300 семей над миром. Интересно отметить, что нацисты предпочитали держаться за один заговор — заговор евреев. Нацистские пропагандисты были первыми, кто открыл, что толпа боится не еврейского мирового господства, а восхищается евреями — как их представляют «Протоколы сионских мудрецов» — и желала бы кое-чему у них поучиться. Нацистская пропагандистская формула «правильно то, что отвечает пользе немецкого народа» — это плагиат из «Протоколов»: «все, что на пользу еврейскому народу, все является моральным и святым»{759}. Как отмечал Эрнст Топиш, эффективность мировоззрения или пропаганды кроется не в истинности, а в ее психологической действенности и точности{760}.
Большое значение в пропаганде Гитлер и Геббельс придавали современной технике, в этом они были настоящими новаторами. В 1942 г. Гитлера на Украине поразило то, что в каждой избе установлена радиоточка, он сказал: «Советы не только вовремя оценили значение радиовещания, но и осознали, какую опасность оно в себе таит»{761}. Дело в том, что проводное радио позволяло полностью контролировать радиопередачи и в масштабах всего государства строго унифицировать их репертуар. В Германии были только волновые радиоприемники и множество радиостанций; это затрудняло мировоззренческий контроль. Волновые радиоприемники в СССР тоже были, но с началом войны их было приказано сдать; в нацистской Германии сдавать приемники заставляли только евреев, но за прослушивание вражеского радио наказывали (если это доходило до гестапо), и немецкие радиослушатели могли принимать только разрешенные властями радиопередачи: по инициативе Геббельса с 7 сентября 1939 г. прослушивание иностранного радио стало преступлением{762}, и даже высокие партийные бонзы должны были испрашивать особого разрешения с обоснованием служебной необходимости для того чтобы слушать иностранные радиостанции. Только Герингу, Риббентропу, Кейтелю, командующим трех родов войск, Геббельсу, Онезорге, Фрику и Ламмерсу это разрешалось постоянно. СД 18 октября 1939 г. передавала, что распространяются слухи, будто немцы все чаще нарушают запрет на прослушивание иностранного радио{763}.
Гитлер сожалел, что в Германии не смогли своевременно осуществить полное радиофицирование проволочным радио; он говорил, что это самая большая ошибка Министерства пропаганды. «Но в будущем, — считал он, — в Германии будет организована проволочная радиосвязь, это очевидно. Ибо ни одно разумное правительство не позволит отравлять свой собственный народ»{764}. Впрочем, и в нацистской Германии в радиофикации был достигнут весьма впечатляющий успех: к 1939 г. 70% немецких домов было радиофицировано, в стране было 1,8 млн. радиоприемников: самый распространенный «народный приемник» (VE 301[42]–Volksempfanger) стоил 76 рейхсмарок при средней зарплате в 120 рейхсмарок; перед самой войной появились приемники за 35 рейхсмарок, его ласково называли «немецкий малый» (Deutscher Klein). Эти приемники по одинаковым чертежам и технологии изготовляли 28 заводов. Таким образом, по количеству радиоприемников Германия занимала первое место в Европе; только в США их было больше{765}. Ради справедливости следует отметить, что еще до нацистов у Германии в этом отношении были лучшие показатели: в 1932 г. в каждом втором немецком доме уже был радиоприемник{766}.
По всей видимости, в успешном массовом производстве радиоприемников сыграло положительную роль перевод производителей и торговцев радиоприемниками в ведение Министерства экономики. Геббельсу в этом вопросе явно перешли дорогу, и все его дальнейшие попытки поставить всё, что связано с радио, под контроль Минпропа, остались неудачными{767}. Зато он полностью контролировал содержательную часть радиотрансляций, а с 1933 г. нацистская Германия — вслед за большевистской Россией и фашистской Италией — стала вести радиопропаганду на иностранных языках; если в 1933 г. вещали 2 часа в сутки, то в начале войны — 58 часов в сутки{768}.
Нацистские пропагандисты первыми в больших масштабах применили технические новшества: радио, громкоговорители, цветные плакаты. Во время президентских выборов 1932 г. Геббельс впервые спланировал агитационные поездки Гитлера на самолете: за семь апрельских дней Гитлер побывал в 21 городе, эта пропагандистская акция так и называлась «Гитлер над Германией». За неделю Гитлера выслушал 1 млн. человек! И этот рекорд был побит: накануне выборов в ландтаги в том же 1932 г. за 8 дней Гитлер побывал в 25 городах (1,5 млн. слушателей), а в октябре — накануне выборов в рейхстаг — Гитлер, перелетая из города в город, посетил 49 митингов{769}. За 5 кампаний на 200 митингах Гитлера выслушало около 10 млн. человек. Тем, что к 1933 г. НСДАП имела в рейхстаге 230 мандатов, она обязана митингам, устроенным Геббельсом, его пропагандистской машинерии, самой важной частью которой был ораторский и гипнотический дар Гитлера.
Кажется не совсем справедливым утверждение известной французской исследовательницы Марлиз Штайнерт о том, что Гитлер выиграл только благодаря радио и проиграл бы, если бы пользовался телевизионными (визуальными) средствами{770}. Как указывал самый большой знаток пропаганды в XX в. Геббельс, изображением и образом гораздо легче манипулировать, чем голосом или текстом{771}.
Огромное значение имело и то, что при помощи технических средств информация об общественно значимых событиях своевременно доносилась до самых широких масс — большую роль в этом сыграло документальное кино. Именно в пропагандистских целях киностудия УФА выпускала ежемесячный «Узкопленочный киножурнал», для которого на 16-мм пленке из кинохроники перепечатывали важнейшие кадры политических событий для некоммерческого показа на всевозможных партийных мероприятиях, в армии, ДАФ и в самых отдаленных углах страны при помощи передвижных киноустановок. Один из организаторов этой кампании в начале 1939 г. писал в отчете, что звуковые киноустановки на колесах проникали в самые отдаленные местности Германии, чтобы принести радостную весть об аншлюсе или о возвращении Судет в «материнские объятия германской родины»{772}.
Огромную роль в организации пропаганды сыграл доктор[43] литературы Гейдельбергского университета Йозеф Геббельс. Именно он возглавил центральный аппарат пропаганды Третьего Рейха — грандиозное Министерство народного просвещения и пропаганды, резиденция которого до 1941 г. находилась в Мюнхене, а потом переместилась в Берлин, в специально отстроенное здание. Среди вождей Третьего Рейха Геббельс выделялся интеллектом и ораторским даром. Гитлер однажды сказал, что из современных ему ораторов без скуки можно слушать только Геббельса — он ценил людей, «умеющих повелевать массами»{773}. Геббельс был, по-видимому, самым крупным в XX в. экспертом по общению с массами (собственно, это и было сферой его профессиональных занятий), так как он почти инстинктивно чувствовал или знал, как подстроиться под разнообразные вкусы. В нем сочетались, казалось бы, противоположные качества — жестокость и боязнь физической боли, оппортунизм и радикализм, животная злоба и утонченный интеллект, левый[44] и правый радикализм, цинизм и романтическая возвышенность. Весьма достоверно Геббельс умел изобразить гнев, презрение, ярость, но, по всей видимости, на самом деле он никогда не испытывал этих чувств. По мнению одного из биографов Геббельса Виктора Раймана, он, очарованный магией личности Гитлера, отошел в 1926 г. от левого революционного крыла партии, но революционером при этом быть не перестал; он начал дистанцироваться от левых установок только под впечатлением убийства Рема в 1934 г.{774} Его поведение в еврейском вопросе Райман считает предательством самого себя: антисемитизм не был его изначальным убеждением; его приверженцем он стал только под влиянием Гитлера{775}. Райман писал, что Гитлер лгал, искренне веря в то, что говорит, а Геббельс — не веря в свои слова{776}.
Большую роль в развитии его личности сыграло то обстоятельство, что он был инвалидом с детства[45] (у него была косолапость); например, в речах он никогда не касался излюбленной Гитлером темы «расы господ», а в быту чрезвычайно остро и злобно реагировал на любое проявление физического превосходства над ним. Не случайно Геббельс часто цитировал немецкого поэта эпохи Просвещения Фридриха Клопштока: «Не стоит слишком искренне говорить о своих недостатках: ведь люди не столь благородны, чтобы оценить вашу любовь к справедливости»{777}. Геббельс не служил и не мог служить в армии, что для нацистской верхушки, почти сплошь состоявшей из ветеранов и героев войны, было негативным фактором.
Он обладал острым, злым, живым и быстрым умом, любил музыку и сам музицировал, почти профессионально разбирался в театре, кино, балете и умел стать душой любого общества[46]. Он всегда оставался утилитаристом, сконцентрированным на необходимости фронтальной общественной мобилизации. При этом он отдавал себе отчет в целях и принципах своей работы: «Пропаганда сама по себе не обладает каким-то набором фундаментальных методов. Она имеет одно-единственное предназначение — завоевание масс, и всякий метод, не способствующий его осуществлению, плох. Методы пропаганды проистекают из ежедневной борьбы. Среди нас нет пропагандистов от природы»{778}. Интересно, что презрение к массам как у Геббельса, так и у Гитлера компенсировалось идеализацией абстрактного «народа», выступавшего как высшее божество.
На своеобразный романтизм Геббельса указывает терминология его первого и единственного романа «Михаэль», ключевыми словами которого были: смерть, Воскресение, борьба, народ, война, отечество, гений, готовность к самопожертвованию, молодежь, товарищ, труд, признание веры, жертва, гордость, миссия, кровь, солдат{779}. Стиль романа и его содержание не оставляли никаких сомнений в возвышенных представлениях Геббельса о Германии и ее будущем. Геббельс искусно манипулировал данными немецкой истории; ему удавалось вызвать глубокий отклик в сердцах немцев, стремившихся к единению и общности. Геббельс умно и ловко противопоставлял «великое прошлое — ничтожеству и никчемности»» тогдашней Веймарской республики, которая, как и любая другая демократия, была открыта критике. Он прекрасно представлял себе специфику демократического политического процесса и указывал, что более эффективными являются методы авторитарной системы: «Государство, принявшее авторитарный режим, не должно позволять себе отклонений от избранного пути, если оно уверено в его правильности. Если в демократическом государстве национальный политический курс определяет общественное мнение, то в авторитарном государстве именно оно само определяет свою политику и само же руководит общественным мнением, направляя его согласно своим целям»{780}. Геббельс умел ловко пользоваться внутренними противоречиями и недостатками демократической системы, особенно эффектны были его нападки на либерализм. Так, он писал о свободе печати: «Понятие полной свободы печати насквозь либерально, оно исходит не от народа как единого целого, а от отдельных индивидуумов. Но мы-то знаем, что чем больше свобода мнений зависит от индивидуумов, тем больше это вредит интересам всего народа»{781}. Такой подход оправдывал ограничения свободы печати.
Геббельс был достаточно умен, чтобы не понимать, что общественное мнение все равно проявляется, и быть в курсе этих проявлений — предпосылка успеха пропаганды. Сохранилась масса свидетельств о том, что Геббельс всегда пользовался конфиденциальными сведениями о состоянии общественного мнения; их поставляла СД на основании донесений доверенных лиц. Авторитаризм нацистского государства, естественно, вуалировался пропагандой, которая представляла дело так, что если в прошлом политика была делом немногих, то в Третьем Рейхе она стала делом широких народных масс. Следовательно — по Геббельсу — все действия правительства есть результат мгновенного отклика на волю народа, на его желания и устремления.
Геббельс не грешил обжорством и был равнодушен к алкоголю, но он владел прекрасными домами и ценнейшими произведениями искусства{782}. Он вполне отвечал традиционным немецким представлениям о трудолюбивом и умелом работнике, был дисциплинирован и требовал того же от своих подчиненных; он на самом деле много работал, доводя все свои начинания до логического завершения. Как опытный режиссер общественных настроений он обожал доводить до совершенства детали. Геббельс с достаточным основанием приписывал себе четыре заслуги: создание основы национал-социализма в рабочих областях Рейна и Рура, завоевание Берлина (он говорил, что «без контроля над Берлином партия осталась бы провинциальным движением»), выработку стиля и техники партийных публичных церемоний и создание мифа Гитлера{783}. Также к его достижениям пропагандиста следует отнести успех в деле создания чувства общности народа и задач, стоящих перед ним.
Трудно поверить, что образованный Геббельс был искренним сторонником примитивного антисемитизма, но как пропагандист он сразу оценил его огромные возможности для возбуждения политической ненависти, для мобилизации и создания образа врага. В этом ему большую помощь на первом этапе оказал сотрудник газеты «Ангрифф» художник-карикатурист Мьёлнир (Mjolnir — «молоток» — псевдоним профессора Ханса Швейцера[47]); вдвоем им удалось создать устойчивый карикатурный образ еврея, долгое время пребывавший в центре внимания пропаганды. Геббельс и Мьёлнир смогли заслужить репутацию остроумных людей даже у берлинцев, славящихся юмором и сарказмом.
Именно Геббельс сделал практические выводы из того факта, что организация режиссуры общественной жизни огромного народа требует создания централизованного и эффективного аппарата управления, который руководил бы всеми сферами общественной жизни и был бы простым (руководил всей пропагандой один человек) и практичным. 13 марта 1933 г. было создано Министерство народного просвещения и пропаганды; через два месяца компетенции министерства были значительно расширены и стали включать в себя «все задачи духовного воздействия на нацию»{784}. Аппарат был создан Геббельсом в короткий срок после 1933 г. и состоял из отделов радио, прессы, кино, активной пропаганды, театра, музыки, изобразительных искусств и беллетристики; в 1934 г. численность аппарата пропаганды составляла 14 тыс. человек{785}, но о нем и о его работе мало кто знал. Эта таинственность основывалась на тонком психологическом расчете. Геббельс впал в ярость, увидев в журнале фотографию звукооператора, который ставил пластинку с победными фанфарами после объявления важного правительственного распоряжения. Он распорядился впредь не выносить на всеобщее обозрение кухни режиссуры: это резко снижает пропагандистское воздействие и снимает с него магический флер. Между тем Геббельс сам вникал в мельчайшие детали режиссуры, лично присутствовал на многочисленных планерках и мероприятиях, не забывая и о сохранении единства стиля и целей различных пропагандистских акций.
Статс-секретарями (по штатному расписанию — трое) Министерства пропаганды во время войны были: Герман Эссер (руководитель департамента туризма), статс-секретарем по делам прессы с 1937 г. был Вальтер Функ (человек скорее консервативных, чем нацистских убеждений), потом он стал министром экономики, а на его пост пришел Отто Дитрих, занятый одновременно[48] на посту руководителя партийной печати. Статс-секретарем и заместителем министра по надзору за работой департаментов с 1937 по 1940 гг. был Карл Ханке, затем Леопольд Гуттерер, а в 1944 г. его сменил амбициозный Вернер Науман, продвинувшийся с должности начальника канцелярии министерства. Все они были профессионалами, что не исключало между ними постоянных интриг и борьбы за благосклонность шефа. Важной частью ведомства Геббельса было отделение, занимающееся организацией празднеств, шествий и тингов. Во главе этого ведомства находился крупный специалист по рекламе Хегерт — он был автором многих выдумок, которые прославили министерство Геббельса{786}. Порой у Геббельса возникали трения с пресс-секретарем правительства Дитрихом, который стремился оказать влияние на содержание пропаганды. Ему это удавалось: он имел постоянный доступ к Гитлеру, который не склонен был координировать собственную пропагандистскую активность с Геббельсом. Впрочем, борьба компетенций в сфере пропаганды и споры между Геббельсом с одной стороны, и Риббентропом, Розенбергом, военными и Шпеером с другой, не отменяют того факта, что Геббельс был самым значительным пропагандистом в Третьем Рейхе.
«Пусть сколько угодно твердят, что наша пропаганда грязная, крикливая, скотская, что она нарушает все приличия — наплевать! В данном случае всё это не так уж и важно.
Важно, чтобы она вела к успеху — вот и всё».
Первоначально Гитлер планировал создание Министерства пропаганды сразу после прихода к власти, но из опасения противодействия своих консервативных партнеров он создал Минпроп только после мартовских выборов 1933 г., когда стал полностью контролировать правительство. Указом от 30 июня 1934 г. Гитлер назначил руководителем Минпропа 36-летнего Геббельса и передал ему полномочия в сфере духовного развития и воспитания нации, пропаганды новой национальной общности, а также информирования иностранной общественности о сущности и задачах нацистского государства. Новое министерство переняло у МВД ведомство народного политического просвещения, организацию национальных праздников, радиовещание, руководство Высшей политической школой, цензуру над книжной продукцией, отделы искусства, музыки, кино, театра. У МИД новым министерством были отобраны служба новостей, политического просвещения, искусства, кино и спорта. У Министерства экономики — организация ярмарок и право организации централизованной рекламы. У Министерства почт и связи — важные компетенции в сфере радиовещания. У Министерства народного образования — ведомство искусства. В конечном счете министерство Геббельса охватило не только собственно сферу пропаганды, но и частично науку, образование, искусство, воспитание.
После устранения оппозиционных партий материальные возможности для развития нацистской пропаганды значительно расширились, правда, не за счет конфискаций, как это делали большевики, а законным путем: так, во время войны для приобретения огромного гугенберговского издательства «Шерлферлаг» партия заплатила 64,1 млн. марок{788}. В сфере прессы нацистские власти с самого начала действовали весьма радикально — путем запретов по политическим мотивам. В апреле 1933 г. председателем Имперского союза немецкой прессы стал пресс-шеф НСДАП Отто Дитрих, от которого и зависело запрещение или разрешение издания газет и журналов. Председателем же союза издателей стал директор главного партийного издательства «Эхер» Макс Аманн. Параллельно этим назначениям «Законом о редакторах» от 4 октября 1933 г. был заложен фундамент контроля над содержанием публикаций; Геббельс стал ключевой фигурой нацистской политики в области культуры и искусства. «Закон о редакторах» стал крупной вехой в переходе от плебисцитарных методов к административным. По этому закону евреи и левые («марксисты») (около 1300 журналистов) лишились работы. Законом было установлено, что все журналисты должны стать членами Имперского союза немецкой прессы (и одновременно корпоративной Имперской палаты прессы), это обстоятельство использовалось властями для давления на журналистов — они должны были подчиниться властям или потерять работу.
В апреле 1935 г. глава Союза издателей и одновременно председатель Палаты прессы Аманн выпустил ряд распоряжений, преобразивших газетное дело в Германии. Было введено правило «одно издательство — одна газета», «нерентабельные» издательства закрывались. Аманн всевозможными способами стремился ограничить непартийную прессу и со временем добился своего — к 1939 г. Аманн через несколько холдинговых компаний контролировал 150 издательств. К концу Третьего Рейха в Германии было 350 принадлежащих партии газет, что составляло почти 80%{789} от общего количества изданий. Кто в Германии мог быть издателем, а кто нет, — это зависело от Аманна, впрочем, его монополия на содержание пропаганды не влияла; этим заведовал Геббельс. Интересно отметить, что — по сообщениям журналистов — после запрета коммунистической прессы в рабочих кварталах газеты стали читать значительно меньше, а бывшие подписчики коммунистической прессы отказывались подписываться на какие-либо другие издания. Обеспечивая пропагандистское воздействие нацистского режима на рабочий класс в сфере прессы, Геббельс распорядился продолжить выпуск ряда изданий (бывших коммунистических) под теми же названиями, но с другим содержанием (некоторые названия слегка изменили, чтобы привлекать ассоциативное внимание. Так, популярный среди рабочих иллюстрированный еженедельник AIZ — Arbeiter Illustrierte Zeitung стали издавать под созвучным названием ABZ (ABZ — Arbeit und Zeit){790}.
Помимо контроля над журналистами вскоре после прихода к власти нацисты стали практиковать прямое руководство прессой: в Министерстве пропаганды ежедневно устраивалась пресс-конференция, на которой журналистам растолковывали, что следует писать и каким образом оценивать происходящее. Впрочем, как писал в свое время Оруэлл, «все животные равны, но есть животные равнее других»: газетой, которая порой допускала фрондирование, был еженедельник, в котором часто появлялись статьи самого Геббельса — Das Reich. По функциям идеологической отдушины он несколько напоминал «Литературную газету» в СССР застойных времен. Das Reich впервые появился в газетных киосках Германии 26 мая 1940 г. Половину объема газеты составляли тщательно подобранные критические материалы на темы литературы, науки, искусства и литературные очерки. Сведущих немецких читателей поразило то, что большинство авторов были крупными либеральными журналистами из старых немецких газет. Не было более или менее заметного журналиста в Германии, который не был бы привлечен к сотрудничеству в газете Das Reich. Напротив, журналисты, известные своими пронацистскими настроениями, были там представлены слабо. Тон газеты был скорее нейтральный. Несмотря на постоянный дефицит бумаги, газета была довольно объемной (до 30 листов большого газетного формата) и к октябрю 1940 г. она выходила тиражом в 500 тыс. экземпляров, а к марту 1944 г. тираж был 1,4 млн. Das Reich была очень популярна в среде немецкой интеллигенции и среди офицеров. Ее с удовольствием читали и за границей — по непроверенным данным, только в Швейцарии было 50 тыс. постоянных подписчиков этой газеты{791}.
Инициатива создания Das Reich исходила от молодого журналиста Карла Андерса, которого поддержал его непосредственный начальник Рольф Ринхардт. Последний был руководителем «штаба» Макса Аманна. Аманн, влиятельный функционер и способный организатор, в войну был однополчанином Гитлера. Ринхардт был молодым человеком, претендовавшим на участие в формировании «просвещенного» национал-социализма и отвергавшим «мюнхенский фашизм». Он был сторонником поворота нацизма в сторону правого центра, авторитарного сословного государства, формирования сената, который при необходимости имел бы право тройным вето сместить фюрера; также он высказывался в пользу «позитивного христианства». Во время войны, перспективы которой на Востоке он сразу оценивал весьма негативно, Ринхардт пытался из ветеранов партии создать внутрипартийную оппозицию, которая должна была в подходящий момент «поправить» политический курс Гитлера. Поведение Ринхардта не следует оценивать как попытку Сопротивления, оно было свидетельством желания «улучшить» нацизм, исправить «ошибки»{792}. Ринхардт видел свою задачу в «духовном углублении нацизма», этой цели он хотел добиться в контакте с профессиональными журналистами. Ринхардт и Андерс разработали программу новой газеты: она должна была стать изданием самого высокого уровня, в ней должны были сотрудничать лучшие журналисты страны, обсуждаться самые важные для Германии проблемы; у газеты должны быть самые квалифицированные иностранные корреспонденты, подбор кадров должен проводиться не по политическим, а по профессиональным критериям. Аманн одобрил этот план, поскольку был отличным организатором и понимал финансовые выгоды такого проекта; Геббельс был в восторге от программы новой газеты. Главным редактором Das Reich стал крупный либеральный журналист доктор Ойген Мюндлер, а потом — креатура Геббельса Ганс Шварц ван Берк, который сам себя называл «пессимистическим национал-социалистом».
После унификации прессы все-таки остались (кроме Das Reich) такие газеты, как «Франкфуртер альгемайне цайтунг», «Кёльнише цайтунг», имевшие за рубежом авторитет старейших либеральных газет Германии. «Кёльнише цайтунг» подтвердила свою репутацию, опубликовав статью Ромена Роллана с протестом против акции сожжения книг. Это, впрочем, было исключение.
Так же быстро нацисты прибрали к рукам и радио — функции управления этой важной сферой пропаганды перешло от Министерства почт к геббельсовскому министерству. До 1934 г. все земельные компетенции в сфере радио также перешли к Геббельсу. Как и в прессе, на радио были проведены колоссальные персональные изменения — все неугодные нацистам редакторы и интенданты были уволены. Столь же эффективно и быстро осуществилась нацистская унификация сферы кино, целиком перешедшего в ведение Министерства пропаганды.
Первым и бесспорным успехом Геббельса на посту министра пропаганды была организация празднования «дня Потсдама» 21 марта 1933 г. (21 марта 1871 г. открылся первый рейхстаг объединенной Германии), когда при помощи удачного сценария церемонии открытия рейхстага нового созыва[49] нацисты смогли публично продемонстрировать единство правого политического спектра (которого на самом деле не было). В 12.00 «неизвестный ефрейтор мировой войны»[50] канцлер Гитлер и президент Пауль фон Гинденбург встретились на ступеньках потсдамской гарнизонной церкви. На гостевой трибуне почетное место занимал кронпринц в гусарской форме; кресло, в котором обычно сидел кайзер Вильгельм II, было пусто. После службы Гинденбург поклонился пустому креслу и произнес небольшую речь, смысл которой сводился к тому, что абсолютное большинство немецкого народа стоит за правительство Гитлера. В заключение президент призвал приступить к работе на благо объединенной независимой гордой Германии. Потом говорил Гитлер; он был подчеркнуто торжествен, в общих чертах обрисовал программу своего правительства и призвал рейхстаг к сотрудничеству. После этого президент в одиночку спустился в склеп церкви и возложил венок на могилу Фридриха Великого. В момент возложения венка прозвучал ружейный салют, затем запел хор, все выглядело благостно и торжественно. Геббельс писал, что присутствующие были глубоко тронуты{793}. Французский посол в дневнике отметил, что торжественный акт был построен так, как будто Третий Рейх продолжает дело Второго{794}. Собственно, Геббельс к этому и стремился. 10 дней спустя Геббельс поставил праздник «национального пробуждения», приуроченный ко дню рождения Отто фон Бисмарка (1 апреля). Редакционная статья ФБ по поводу этого праздника носила характерное название «От Бисмарка до Гитлера»{795}. Не менее характерно, что в дальнейшем в пропагандистских инсценировках тему дня рождения Бисмарка больше не использовали — нацистам стали не нужны консервативные ориентиры: они отыграли свою роль. Обстановку национального подъема и воодушевления Геббельс искусно поддерживал на протяжении всего 1933 г. Не в последнюю очередь национальная эйфория, связанная с консолидацией нации вокруг старых консервативных идей в 1933 г., закрыла многим немцам глаза на злоупотребления властью и даже на «дикие» концлагеря штурмовиков.
Стараниями Минпропа первый после прихода к власти партийный «съезд победителей» в 1933 г. в Нюрнберге прошел необыкновенно пышно и торжественно: на Цеппелиновом лугу маршировало 10 тыс. человек, на трибунах находилось 120 тыс. человек, торжественным маршем проходили отдельные партийные формирования; 45 тыс. участников имперской трудовой повинности прошагали с лопатами на плечах. После захода солнца были устроены грандиозный фейерверк и факельное шествие; огромная арена для построений подразделений партии была иллюминирована, десятки оркестров оглушали маршами, гимнами, кантатами; сотни зенитных прожекторов сходящимися в облаках лучами создали «собор света»: возникла иллюзия грандиозного замкнутого пространства, помещения, потолок которого образовывало небо. Все это создавало атмосферу внутреннего подъема и подавляло всякую возможность критической оценки происходящего. Именно на такой результат министр пропаганды и ориентировался. Геббельс так формулировал задачи своего министерства: «Если это правительство (правительство Гитлера. — О. П.) намерено никогда и ни при каких обстоятельствах не отступать, тогда ему нужно прибегнуть не к жесткой и прямолинейной силе штыка: с его помощью не создать за правительством прочного большинства на продолжительное время и не обеспечить уверенности в том, что оставшиеся вне влияния правительства 48% немцев не будут оппозиционными правительственной политике и в дальнейшем»{796}.
Следующие партийные съезды были оформлены с еще большей помпой и их пропагандистское воздействие трудно переоценить. Дабы не быть голословным, следует адресовать читателя к документальным кадрам, до нашего времени сохранившим наглядные примеры такого воздействия. Блестящий знаток истории нацистской Германии Алан Буллок указывал, что вряд ли можно найти более яркое свидетельство изощренности нацистской пропаганды, нежели фильм, снятый Лени Рифеншталь (немцы называли ее «Эйзенштейн в юбке») во время партийного съезда 1934 г. и называвшийся «Триумф воли»{797}. Этот фильм до сих пор поражает образным решением, многочисленными художественными и операторскими находками, в полной мере донесшими до нас степень эйфории и пафоса, царивших на этом съезде; легко представить, какое впечатление он произвел на современников.
НСДАП провела десять съездов — два первых в Мюнхене и Веймаре, а все остальные (1927, 1929, и ежегодно — с 1933 по 1938 гг.) — в Нюрнберге. В пользу Нюрнберга сыграло то обстоятельство, что в период Священной Римской империи германской нации он долго был «городом рейхстагов» (Stadt der Reichstage), что переделали в созвучное — «город имперских партсъездов» (Stadt der Reichsparteitage){798}. Гитлер не скрывал своей любви к Нюрнбергу. Большую пропагандистскую ценность представляло то обстоятельство, что Нюрнберг от Средневековья до Ренессанса был одним из ведущих немецких городов, а в XIX в. он стал олицетворением патриотических идеалов. Лучшего места для демонстрации собственных политических идеалов, чем Нюрнберг — наследник Первого и Второго рейха — Минпропу найти было трудно. Нюрнберг (как Гамбург, Любек и Аугсбург) был свободным городом, подчинявшимся в свое время только императору. Важно еще и то, что Нюрнберг стал первым имперским городом, взявшим сторону протестантизма. В эпоху Просвещения и немецкого идеализма, которые были ориентированы на французские образцы, Нюрнберг оказался забыт и заброшен. В романтическую же пору начала XIX в. он вновь оказался в центре внимания и стал одним из национальных символов, каковым были «город ярмарок Лейпциг», «ганзейский город Любек», «город-порт Росток». Вагнеровские «Нюрнбергские мейстерзингеры» также подспудно взывали к национальному величию и «святому немецкому искусству». Бургомистр Нюрнберга на каждом съезде преподносил Гитлеру какой-либо символический подарок — на партийном «съезде победителей» (1933 г.) это была знаменитая гравюра Дюрера (уроженца Нюрнберга) «Рыцарь, смерть и чёрт»; на «съезде свободы» (1935 г.) — копия императорского меча, оригинал которого хранился в венском Хофбурге. После аншлюса Австрии Гитлер даже распорядился перевезти из Вены в Нюрнберг имперские инсигнии (речь идет об инсигниях Священной Римской империи немецкой нации, просуществовавшей почти 900 лет)[51]. В год возвращения инсигний в Нюрнберге завершился очередной партийный съезд — «съезд великой Германии», а на сентябрь 1939 г. был запланирован очередной партийный съезд под девизом «партсъезд мира», но ему не суждено было состояться: в сентябре вермахт уже воевал в Польше…{799}
Интересно, что в 1973 г. место для проведения имперских съездов партии (Reichsparteitaggeldnde) было взято под охрану государства как исторический памятник. Оно вошло в список городских достопримечательностей; в 1999 г. в полумиллионном Нюрнберге побывало 1,3 млн. туристов.{800}
Геббельсом были безупречно срежиссированы, оформлены и — что особенно важно — преподнесены общественности Олимпийские игры 1936 г., государственный визит Муссолини 1937 г.; огромный пропагандистский эффект имела инсценировка подписания Компьенского перемирия в музейном вагончике Фоша после поражения Франции в 1940 г. — в том самом вагончике, в котором было подписано перемирие 1918 г.; также значительный эффект имела процедура перезахоронения «мучеников движения» (в 1935 г.), погибших 8 ноября 1923 г. Их останки торжественно провезли через Триумфальную арку в Мюнхене и перезахоронили в специально отстроенном «Храме чести» на Королевской площади баварской метрополии. Все эти мероприятия были настолько профессионально организованы, что вызывали любопытство, а порой и воодушевление даже за пределами Германии.
Не следует, однако, думать, что поводы для режиссуры общественной жизни и настроений предоставлялись лишь по торжественным случаям — это не так. Дело в том, что каждый немец обязательно состоял («был охвачен») в какой-либо из многочисленных организаций партии или примыкающих к ней подразделений, а каждая из них, как правило, один раз в неделю (а на практике гораздо чаще) обязана была проводить собрания, на которых члены этих организаций подвергались интенсивному воздействию со стороны специально подготовленных инструкторов-пропагандистов. Простейшей и весьма действенной формой создания чувства общности на подобных собраниях были исполнение партийного гимна и торжественный внос знамен. Каждое мероприятие заканчивалось клятвой верности режиму и фюреру.
Одной из самых удачных находок и достижений пропаганды стали нацистские утренники («утренние праздники», Morgenfeier), устраиваемые в воскресенья по утрам как раз в то время, когда в церкви начиналась служба и добропорядочные бюргеры направлялись к заутрене. Первый такой утренник был устроен в июне 1935 г.; он транслировался по радио, а в 1936 г. в Берлине устроили первый доступный публике утренник. За два последних предвоенных года партийные пропагандисты устроили в некоторых гау по различным поводам (политические события или исторические памятные даты) множество утренников. Никакой «принудиловки» в посещении этих утренников сначала не было; они инсценировались как литургия, как замена посещения церкви. Нацистское руководство к этому стремилось вполне осознанно, например, в 1935 г. министр внутренних дел Вильгельм Фрик на партийной конференции гау Северная Вестфалия заявил о необходимости полной деконфессионализации общественной жизни Германии{801}. С началом войны утренние праздники стали самостоятельной формой пропагандистской деятельности НСДАП, и одной из их целей стало достижение полной светскости немецкого общества.
По замыслу партийных пропагандистов, утренники должны были воспламенять те чувства и силы души, которые «во все времена были необходимы для борьбы за существование народа, расы: решимость к борьбе, жизнеутверждающее начало, чувство чести, верность, любовь к свободе, чувство долга, волю к победе, послушание, дисциплина, мужество, храбрость, жертвенность»{802}. Оформление помещений для утренников было, как правило, скромным, но достойным; подбиралась хорошая музыка (Бетховен, Гендель, Бах). Часто наряду с торжественной речью зачитывали «слово фюрера», особенно ценилось хорошо скомпонованное действие и «речевка» по теме утренника: чествования какого-либо нацистского иерарха, праздника урожая, по поводу награждения «почетным крестом матери» или по случаю выдачи значков членов партии. Соответствующие партийные инстанции требовали, чтобы местные партийные группы проводили такие утренники не реже одного раза в месяц; в идеале утренники должны были проводиться каждую неделю. ГЮ свои утренники устраивал на предприятиях (их называли «производственными линейками», Betriebsapelle), в деревнях проводили деревенские народные собрания (Dorfgemeinschaftsabende){803}.
Сначала выбор темы очередного утренника или линейки был произвольный (всевозможных тем было огромное количество), но с декабря 1941 г. перешли к унификации, и все утренники во всех партийных организациях проходили одновременно и были посвящены одной и той же теме. Всего в рейхе проводилось 200 таких одинаковых утренников: 120 городов с населением свыше 50 тыс. были вовлечены в это мероприятие, остальные 80 утренников были распределены между городами с населением свыше 100 тыс.{804}
Широкомасштабная пропаганда порой творила настоящие чудеса. Так, кривая рождаемости и браков к 1933 г. упала до самой низкой отметки. Чтобы преодолеть эту тенденцию, в ход был пущен весь пропагандистский аппарат. Началась последовательная борьба против безбрачия: сотрудники Геббельса следили, чтобы в СМИ не проходил ни один материал, который хоть как-то не работал бы в заданном направлении. Семью изображали идеальной целью всех юношей и девушек; многодетные семьи превозносились в прессе, в кино, в романах, в изобразительном искусстве; пропагандистская активность подкреплялась тем, что многодетным семьям предоставлялась помощь: детские ясли, пособия, налоговые льготы. Поразительный успех этой пропагандистской кампании показал, насколько глубоко пропаганда смогла внедриться в интимную сферу. Выросшая рождаемость и количество браков преподносились нацистскими пропагандистами как бесспорное доказательство того, что доверие к новой власти растет, что она действительно является основой чувства национальной общности.
Разумеется, в пропаганде гитлеровцы не брезговали подтасовками, иногда и ложью; так, Гитлер утверждал, что в Веймарской республике ежегодно совершалось до 20 тыс. самоубийств, при этом он умалчивал о том, что после 1933 г. число самоубийств выросло{805}. Демагогия, а подчас и откровенная дезинформация были составной частью пропаганды; в Берлине ходил анекдот: Геббельс докладывает Гитлеру о готовности к началу митинга: «мой фюрер, восемь тысяч штурмовиков ждут ваших распоряжений внутри зала и восемь тысяч снаружи, итого восемьдесят восемь тысяч штурмовиков готовы к исполнению любого вашего приказа»{806}. Таким же преувеличением было утверждение пропаганды (в 1937 г., когда закончился Нюрнбергский съезд) о том, что если сложить стопку газет из ежедневного тиража всей германской прессы, то она вознесется в стратосферу на 20 км (в то время как зарубежные «клеветники» твердили об упадке немецкой прессы); во время визита Муссолини в Берлин писали, что на полотнища и транспаранты для украшения улиц, по которым ехал дуче, ушло 40 тыс. метров ткани{807}. Американский экономист Питер Дракер вспоминал, что еще до 1933 г. слышал одного нацистского пропагандиста: «Нам не нужно повышение цен на хлеб! Нам не нужно и понижение цен на хлеб! Нам вообще не нужны прежние цены на хлеб! Нам нужны национал-социалистические цены на хлеб!»{808} Пропагандистское воздействие таких демагогических оборотов бывало значительным, поскольку политическая пропаганда, как и торговая реклама — это всегда преувеличение одного в ущерб другому, в ущерб объективности.
Значительное место в работе Министерства пропаганды занимала сфера культуры, за которую было ответственно «Главное ведомство культуры», возглавляемое Герффом. В отличие от сословной организации, каковой была «Имперская палата культуры»; ведомство Герффа имело исполнительные функции и было государственным органом. Это учреждение состояло из следующих подразделений: отдел праздников, свободного времени и организации оформления праздников во главе с Германом Лизе, отдел организации культурной работы в сельских общинах во главе с Вильгельмом Ремом (Rehm), отдел народной культуры во главе с Адамовски, отдел музыки во главе с Вольфгангом Штумме, отдел изобразительных искусств во главе с Генрихом Харгманом, писательский отдел во главе с Дилем{809}. Эти подразделения соперничали за компетенции с ведомством уполномоченного фюрера по духовному и мировоззренческому обучению и воспитанию в НСДАП Альфредом Розенбергом, который, в отличие от Геббельса, не обладал достоинствами профессионала, но имел непомерные амбиции. Также соперником министерства Геббельса выступал отдел «народных обычаев» в КДФ, главной задачей которого было внедрить и снова сделать важнейшей частью жизни общества традиционные формы проведения праздников и обычаи. Для этих целей отдел выпускал массу печатных материалов и издавал собственный журнал. Большое значение в процессе культурной работы имело то обстоятельство, что все остальные культурные мероприятия, не входившие в планы НСДАП и ее подразделений, запрещались; таким образом, партия получала монополию на оформление и организацию общественной жизни. Борясь за расширение компетенций, 7 мая 1942 г. в рамках министерства Геббельс создал новую организацию «Национал-социалистическая народная культура»; ей подчинились многочисленные творческие союзы — Немецкий певческий союз (750 тыс. активных певцов), Имперский союз народной музыки (12 тыс. хоров в общинах), Объединение смешанных хоров Германии, Союз немецких народных театров, Имперский союз поддержки народных обычаев, Имперский народный книжный союз. Постоянно противодействуя всевозможным проявлениям активности извне, новое подразделение тем не менее развило довольно большую активность и в иных сферах; результаты его работы были впечатляющими. Большим новшеством для Германии стало и объединение в рамках одной организации всех библиотекарей, книготорговцев и писателей.
Хроническая нехватка денег не позволяла нацистским пропагандистам до 1933 г. развернуться по-настоящему: в стиле, который они избрали, огромное значение имели масштаб, размах, помпа, количество, тяжеловесность и избыточность. После 1933 г. стало возможным использовать государственные средства; на второй год нацистского режима части публичных пропагандистских мероприятий был присвоен государственный статус — Дню прихода к власти (30 января), Дню рождения Гитлера (20 апреля), Дню национального труда (1 мая), Дню празднования урожая (9 ноября). Два последних праздника стали выходными днями. В эти дни по всей Германии проводились празднества, факельные шествия, митинги, парады, утренники и праздничные вечера. Весь праздничный день с утра был заполнен музыкой многочисленных капелл, вечером обязательно был фейерверк. Паузы между большими мероприятиями заполняли бесчисленные собрания, митинги, школьные построения, дни памяти и тому подобное. Все мероприятия в такие дни находились в компетенции Минпропа; соответственно, именно через это министерство шли и выделенные средства.
Новые финансовые возможности позволили Минпропу по-новому оформить и годовой цикл праздников: в нацистской Германии он начинался 30 января с празднования Дня национальной революции и прихода к власти; в праздник основания партии (24 февраля) проводили торжественный прием в ряды партии; День памяти героев был в марте; День рождения Гитлера — 20 апреля; праздник национального труда — 1 мая; День матери — во второе воскресенье мая; был также праздник летнего солнцестояния; в сентябре проводили съезд НСДАП в Нюрнберге; в октябре — праздник урожая; 9 ноября — День памяти павших (погибших во время «пивного путча»); праздновался и зимний солнцеворот. Все 14 праздников годового цикла были спланированы нацистскими режиссерами.
В 1933–1935 гг. дни рождения Гитлера еще отмечали с подчеркнутой простотой, затем же — с огромной помпой. Три больших серии мероприятий сопровождали празднование дня рождения фюрера. Первое — принятие 10-летних мальчиков в гитлерюгенд, второе — присяга вновь назначенных политических руководителей и функционеров партии Гитлеру, третье — военный парад. Военный парад проходил в Берлине и в каждом городе, где был свой гарнизон. Масштабы этих парадов были разные: так, военный парад в Берлине 20 апреля 1939 г. длился 4 часа, полки проходили в шеренгу по 12 человек, на трибунах присутствовало 20 тыс. почетных гостей.
Геббельсовские пропагандисты смогли превратить 1 мая в собственный праздник, не менее ловко они приспособили для своих целей и Праздник урожая. Нацистские режиссеры сделали его крупным общественным событием, с огромной помпой отмечавшимся на горе Бюкельберг у городка Гаммельн на реке Везер. 1 октября 220 специальных поездов доставляли на место праздника около 500 тыс. крестьян. «День немецкого крестьянина» начинался с грандиозного митинга, на котором Гитлер выступал с хвалебными речами в адрес крестьян как «первых и самых значительных носителей немецкой культуры и народности и гарантов будущего». С 1934 г. праздник урожая стал государственным, в процессе идеологизации первоначальный его смысл — благодарение творцу за урожай — практически исчез. Склоны горы Бюкельберг стали гигантских размеров естественными трибунами: в 1934 г. было 700 тыс. участников праздника, в 1934–1935 гг. — 1 млн., в 1937 г. — 1,2 млн. Многочисленные оркестры, танцевальные группы, море флагов, вымпелов и праздничных венков урожая, самолеты и дирижабли в воздухе — все это создавало непередаваемую атмосферу грандиозного праздника. В первой половине дня Гитлер в Госларе принимал крестьянскую депутацию с поздравлениями и подарками, а затем на открытой машине, приветствуемый ликующими толпами, сквозь многочисленные разукрашенные цветами ворота он ехал на Бюкельберг. С его прибытием раздавался 21 пушечный залп, что означало начало праздника. От подножия горы сквозь построенные шпалерами группы крестьян Гитлер 800 метров шел к вершине. Восхождение Гитлера на гору и составляло главное событие праздника. В качестве второго по значению события дня фигурировало «чествование крестьян и крестьянок, ведущих героическую и самоотверженную борьбу за пропитание народа»; оно выражалось в хвалебных речах, адресованных крестьянам, в подарках передовикам.
Праздник летнего солнцестояния, первоначально находившийся в компетенции местных партийных пропагандистов, был унифицирован Минпропом в 1935 г.: центром его стала любекская бухта, на берегу которой (и одновременно во всем рейхе) зажигались огни, являвшиеся главным символом праздника; в 1935 г. начали отмечать и День зимнего солнцеворота. Главным действующим лицом этого праздника были СС. На горе Брокен зажигали огонь и он шестью лучами от факелов, которые несли эсэсовцы, «расходился до границ рейха». ГЮ принимал обязательство хранить этот огонь до Дня летнего солнцестояния, когда СС вновь начинали свою факельную процедуру. Эти праздники строились прежде всего вокруг огня; нацистские пропагандисты приняли во внимание ощущения людей, собиравшихся ночью у огромного костра: сама атмосфера такого собрания побуждала к мыслям о бренности существования, о величии и т. д.
В 1934 г., намереваясь противостоять церковному влиянию, геббельсовские режиссеры общественной жизни создали собственное «национал-социалистическое рождество». В этот год было устроено 30 тыс. праздников для нуждающихся детей; только в Берлине в самых оживленных местах для раздач подарков было расставлено 700 столов.
Менее серьезное значение имел праздник Дня матери, который пришел в Германию из США только после окончания Первой мировой войны. Нацистские режиссеры заявили, что этот праздник происходит из Скандинавии, а не из США, и установили его празднование во второе воскресенье мая. До 1938 г. в день празднования Дня матери нацистская пропаганда ограничивалась речью министра внутренних дел Фрика, который превозносил женщин как хранительниц и продолжательниц национальной традиции и расы, ас 1939 г. — с учетом гитлеровских установок на увеличение рождаемости — был учрежден Почетный крест, который вручался многодетным матерям в День матери во время утреннего праздника.
Три памятных дня в истории партии означали начало, поворотный момент и триумф НСДАП, и их празднование имело целью поддержать в обществе представление об «историческом значении движения»: 24 февраля (день принятия программы в 1920 г.), 30 января — день прихода к власти в 1933 г., 9 ноября — день памяти «мучеников национал-социализма», убитых во время «пивного путча» в 1923 г. Первый праздник со временем становился все менее заметным. Напротив, празднование 30 января со временем обрастало все новыми поводами: в 1934 г. Гитлер избрал этот день для провозглашения закона об унификации земель, в 1935 г. был провозглашен закон о штатгальтерах, 30 января 1933 г. рейхстаг единогласно продлил «Закон о чрезвычайных полномочиях» еще на 4 года, 30 января 1936 г. 35 тыс. старейших членов партии повторили «историческое» факельное шествие, когда в 1933 г. около 700 тыс. человек между 20.00 и 24.00 прошли по Вильгельмштрассе. Организаторы повторения факельного шествия в 1936 г. позаботились даже о коксовых печках для обогрева зевак на зимних улицах Берлина. В войну же из-за бомбежек празднование перенесли во Дворец спорта.
На втором съезде партии в Веймаре Гитлер объявил день «пивного путча» главным траурным днем движения, а «знамя цвета крови», бывшее с путчистами в тот день и «обагренное их кровью», было возведено в ранг главной партийной реликвии, «магическая» сила которого для освящения других партийных знамен подтверждалась на каждом последующем съезде партии. Церемония освящения знамен была продумана до тонкостей и вызывала массовую истерию, наподобие религиозной{810}. Напряжение нарастало с каждым новым ружейным залпом, сопровождавшим прикосновение (и таким образом «освящение») нового знамени тем самым окровавленным знаменем партии 1923 г. Так, один современник передавал в мемуарах, что эффект от подобной постановки был даже в кино: 19 сентября 1933 г. в кино как раз показывали ритуал освящения новых штандартов СА, которые Гитлер осенял знаменем 1923 г. Даже в кинотеатре и театральность и текст били без промаха: люди сидели, охваченные благоговейным трепетом — никто не смел кашлянуть, чихнуть, не было ни обычного шороха от кульков со снедью, и вообще — ни звука, ибо партийный съезд был культовым священнодействием, явлением национал-социалистической религии{811}.
Мюнхен был объявлен «столицей движения». 3 ноября 1935 г. там было завершено строительство двух «Почетных храмов», где и были перезахоронены «мученики» движения. Вдоль дороги, по которой их везли к месту захоронений, были возведены сотни пилонов, обтянутых красной материей. Гробы были выставлены перед «Почетными храмами», гауляйтер Баварии выступил вперед и начал выкликать имена 16 погибших. После каждого имени звучало «здесь», тысячекратно повторяемое подразделениями партии, построенными перед храмами. В заключение прозвучал партийный гимн «Хорст Вес-сель». У храмов был выставлен постоянный почетный караул. В последующие годы заключительную часть этого ритуала партийные пропагандисты повторяли еще с большей помпой. В полночь с 9 на 10 ноября над могилами павших в присутствии Гитлера присягали рекруты СС-Лейбштандарта «Адольф Гитлер». Во время войны программа праздника была сокращена, но он остался. После 1945 г. оба храма были срыты, и сейчас их нет.
День памяти павших под Лангенмарком в 1914 г. — День поминовения — нацистские пропагандисты попытались превратить в День национальной жертвенности. Миф Лангенмарка в Третьем Рейхе стал немецким соответствием французского и английского культа «неизвестного солдата». В нацистских школьных учебниках Лангенмарк приобрел характер символа героической жертвенности и преданности Германии{812}. Нацистская пропаганда не довольствовалась только собственными идеологическими установками в превознесении настоящих и даже будущих военных достижений и побед, — она хотела обратить в свою пользу даже относящийся к Первой мировой войне старый миф Лангенмарка. Он связан с известным драматическим эпизодом на Западном фронте: с гибелью 24 октября 1914 г. более 10 тыс. немецких солдат, большей частью необученных и неопытных, вчерашних гимназистов и студентов. Они были брошены в лобовую атаку на английские пулеметы; эта бессмысленная бойня (следствие бездарного командования), в немецкой традиции долгое время интерпретировалась как подвиг молодого и возвышенного патриотического энтузиазма и преданности родине. «Миф Лангенмарка» нацистская пропаганда (особенно на первых порах) смогла сделать одним из основных компонентов военной пропаганды, предназначенного для наиболее полной мобилизации немецкой молодежи и народа в целом на войну и жертвы{813}. В 1934 г. правление Имперского союза студентов учредило полуторагодичные «курсы Лангенмарка» для особо одаренных молодых немцев, имеющих завершенное профессиональное образование, с последующим поступлением в университеты (нечто похожее на советский рабфак). Сдача выпускных экзаменов на этих «курсах Лангенмарка» обеспечивала зачисление в университет. Министерство образования особенно пеклось об этих курсах, которые первоначально действовали только в двух университетах (Гейдельберга и Кенигсберга), а во время войны — еще в 8 университетах{814}.
Кульминацию же нацистского цикла праздников и, соответственно, режиссуры общественной жизни представляла собой организация и проведение партийного съезда. Первоначально это были четырехдневные, затем семидневные и, наконец, восьмидневные пышные и дорогостоящие торжества, проводимые Минпропом. К 1936 г. механика проведения партийных съездов сложилась окончательно. Место для проведения партийных съездов по общей площади составляло 32 км2. Дорога для выдвижения марширующих колонн шириной в 90 м была вымощена гранитными блоками. На север эта дорога открывалась на городской силуэт Нюрнберга, на юг — на центр трибун так называемого Майского поля с огромным имперским орлом над трибунами; этот орел должен был символизировать связь прошлого немецкого величия и современных имперских притязаний. Луитпольд-арена находилась в северо-восточном углу поля; там в 1935 г. Гитлер заложил камень в фундамент Дворца конгрессов. Этот дворец должен был вмещать 60 тыс. человек. «Нужно построить такой дворец, — сказал Гитлер, — который вмещал бы в своих стенах всех самых лучших членов партии ежегодно. Если же нашему движению когда-нибудь суждено пресечься, то века после этого должен этот дворец напоминать всем о нашей партии и ее величии. Посреди рощи древних дубов люди с восхищением и почтением будут взирать на самое большое здание Третьего Рейха»{815}. Трибуны на Цеппелиновом лугу для 100 тыс. зрителей были готовы в 1938 г. Гитлер и Шпеер планировали завершить строительство так называемого «Немецкого стадиона» на 400 тыс. зрителей и размерами 445 x 540 м к 1943 г., но большинство циклопических замыслов так и осталось на стадии проектов (в основном из-за войны).
Первый день партийного съезда под звон колоколов начинался торжественным въездом в Нюрнберг Гитлера. Утром Гитлер с балкона отеля «Немецкий двор» принимал парад ГЮ. Церемония открытия съезда была похожа на литургию: огромное помещение бывшего выставочного зала, в котором проходила церемония открытия, было задрапировано белым шелком, а стена за президиумом — красным; золотая свастика в обрамлении зеленых дубовых листьев довершала картину. Первый день заканчивался «Нюрнбергскими мейстерзингерами», обычно в исполнении знаменитого Берлинского филармонического оркестра под руководством Вильгельма Фуртвенглера. На второй день рано утром Гитлер на балконе гостиницы принимал парад знамен гилерюгенда, свезенных в город со всей страны. В это время на Луитпольд-арену постепенно сходились партийные формирования, гремела музыка, пространство и трибуны были красочно убраны. Приезжал Гитлер и происходило открытие съезда.
Третий день начинался парадом имперской трудовой службы (РАД): 50 тыс. загорелых крепких парней с лопатами на плечах образовывали правильный и синхронно передвигающийся блок. Под колокольный звон и многоголосое пение поднимались бесчисленные знамена ДАФ.
Четвертый день был посвящен всевозможным спортивным представлениям, также необыкновенно красочным.
Пятый день был Днем политического руководителя — если членов СА, ДАФ, СС и вермахта можно было показывать при дневном свете — они демонстрировали дисциплину, выправку и четкость шага, то многие из партийных функционеров были раскормленными неповоротливыми толстяками, которых неудобно было выпускать на Цеппелинов луг. Поэтому по предложению Гитлера колонны функционеров пускали в темноте — именно в этот день поздно вечером устраивался самый грандиозный и впечатляющий митинг, во время которого 100 зенитных прожекторов, расставленных на расстоянии в 12 м друг от друга, выстраивали на высоте 8 км «собор света». Возникало ощущение огромного помещения: присутствовавший на съезде британский посол Гендерсон отмечал, что «было одновременно и торжественно и красиво, словно находишься внутри ледяного собора»{816}. Под оглушительные фанфары Гитлер проходил к трибуне, и когда он ее достигал, вспыхивали прожектора. Подсветка колонн главной трибуны придавала еще более магический характер действу. Когда наступала полная тишина, то за высокими валами, ограждавшими поле, приходило в движение огромное море знамен местных партийных организаций — десятью колоннами знаменосцы в десять проходов проходили между шпалерами низших функционеров партии. Все выглядело так, будто красный поток затопляет мощные коричневые блоки. Еще больший блеск зрелищу придавало то, что и красные знамена, и золотые орлы на древках знамен дополнительно подсвечивались мощными прожекторами. Лица и фигуры людей не были видны, но это не уменьшало впечатления. В середине поля Гесс проводил церемонию принятия молодых людей в партию. Затем, после исполнения партийного гимна, Гитлер говорил речь, после чего он спускался с трибуны и под звуки марша обходил молодежные формирования партии, которые его дружно приветствовали. Сам по себе Цеппелинов луг, вернее, трибуны, устроенные Шпеером с колоссальным размахом, совершенно точно отвечали своим задачам поразить размахом: как писал сам Шпеер, идея этого сооружения была навеяна большим алтарем Зевса из Пергамского музея. Каменные трибуны и портик были 390 м в длину, в высоту — 24 м; по длине сооружение превосходило колоссальные древнеримские термы Каракаллы на 180 м, то есть почти в два раза{817}.
На седьмой день съезда, в воскресенье, показывали строевую подготовку СА и СС: после завтрака 100 тыс. человек в коричневой форме заполняли огромное пространство Луитпольд-арены. Гитлер говорил в микрофон «Heil meine Manner», и следовал тысячеголосый ответ: «Heil mein Führer». Затем Гитлер по «улице фюрера» в одиночестве шел к трибуне, звучала траурная музыка. Гитлер поднимался на трибуну и начинался многочасовой парад.
На восьмой день (с 1934 г.) обычно проводился самый впечатляющий парад — военной техники вермахта. Сохранившиеся документальные кадры дают представление об этой демонстрации военной мощи, которая превосходила все мероприятия такого рода, когда-либо устраивавшиеся в Европе, включая и военные парады на Красной площади.
Уменьшенную копию Нюрнбергского съезда представляли собой партийные съезды отдельных гау.
Необыкновенно точно атмосферу съездов передала Лени Рифеншталь; она чувствовала натуру Гитлера, который при всей своей тактической ловкости и необыкновенном политическом инстинкте всегда склонялся к тому, чтобы подчинить сценический элемент политическому. На гитлеровскую склонность к церемониальности и стилизации повлияла драматургия опер его любимого композитора Вагнера, а также католическая литургия. Документальный фильм о съезде партии («Триумф воли») превзошел все ожидания Гитлера — ему уже не нужны были никакие фильмы о себе и их больше и не было: «там было показано все, что он хотел видеть»{818}. Вплоть до 1945 г. эта лента не сходила с экранов, и она во многом определила пропагандистский образ Гитлера в массовом немецком сознании.
Биограф Рифеншталь Одри Салкелд указывала, что ни одна картина в мировом кинематографе не вызывала такой длительной полемики, как «Триумф воли». Среди образов, наиболее цепко застрявших в памяти, — сцена с Гитлером, спускающимся в Нюрнберг с затянутого грозовыми облаками неба: явление давно ожидаемого мессии. Достоинство и сдержанность сочетаются с торжественностью и простотой эпизода{819}. В послевоенной критике Рифеншталь обвиняли в том, что она убеждала народ встать под знамена нацистов. На это Рифеншталь отвечала, что в то время 90% немцев выступало на стороне Гитлера и их не нужно было убеждать. На самом деле все, что есть в «Триумфе воли», идет не от Рифеншталь, а от события. Она же предлагала вниманию зрителя блестяще сработанный и проведенный гипнотический церемониал, великолепно оркестрированный оригинальной музыкой Герберта Виндта, в точности уловившего настроение каждого момента. Поль Рот в монографии «Кино до наших дней» (1949 г.) писал о «Триумфе воли»: «Успех этой картины обязан тому факту, что здесь немыслимо отделить друг от друга зрелище, моделирующее германскую действительность, и германскую действительность, срежиссированную в виде шоу — это под силу разве что глазу опытного аналитика, а также тому, что все это было брошено в плавильный тигель талантом, который мы — хотя и неохотно — вынуждены признать одним из самых блистательных в области кино»{820}.
Наряду с бесспорным пропагандистским успехом «Триумфа воли», следует указать и на другие оригинальные и действенные пропагандистские находки Минпропа в распространении образа Гитлера как национального мессии. Однажды подчиненные Геббельса удачно использовали для этого наивный и незатейливый детский рассказ, опубликованный в газете Munchener Neueste Nachrichten от 22 июля 1934 г. Рассказ назывался «Бамбергский всадник и девочка Инга». Бамбергский всадник — это широко известная в Германии скульптура из песчаника (1235 г.) в готическом соборе Бамберга, неподалеку от Нюрнберга. Суть рассказа в том, что 9-летняя девочка Инга ходила в этот собор, где ее зачаровало изображение каменного всадника, она вообразила его Парсифалем и хотела, чтобы он с ней заговорил, но, несмотря на ее мольбы, всадник молчал… Веря в возможность оживления скульптуры, девочка продолжала ходить в собор, и в конечном счете она была вознаграждена. Однажды ночью Инга заблудилась в лесу. Неожиданно к ней прискакал Бамбергский всадник и отвез ее домой. По дороге он расспрашивал девочку, как дела в Германии, как живут немцы, счастливы ли они? Инга отвечала, что Германия теперь вновь едина и счастлива, а не разделена на враждующие группы и несчастна, как было до недавнего времени. Девочка спросила Бамбергского всадника, разве он не видел на домах и соборах флагов, знаменующих освобождение? Всадник отвечал девочке утвердительно. На вопрос Инги, чем он занимается, всадник ответил, что стережет покой Германии. Когда они добрались до места, всадник ссадил девочку, развернул коня и поскакал к Рейну. Инга громко крикнула ему в догонку: «Парсифаль!», на что эхо ей принесло: «Германия». Этот рассказ точно отражал приметы времени: немецкий рыцарь Парсифаль, немецкий лес, немецкие просторы, немецкая белокурая девочка, единство народа, новые знамена, обещание светлого будущего. Нацистская мораль переведена в этой истории на детский язык. Бамбергский всадник — это Гитлер, а также и символ пробудившейся Германии. То, что оживило всадника — это национал-социализм и его активность. Получалось так, что Гитлер после долгой ночи унижения возродил наследие гордой немецкой старины{821}. Знаменитая картина, изображающая Гитлера в средневековых доспехах — это есть Бамбергский всадник, иллюстрация к сентиментальному детскому рассказу. Геббельс сразу оценил пропагандистский потенциал этого рассказа и инсценировал его широкое распространение в средствах массовой информации. Простенький детский рассказик настолько въелся в сознание немцев, что этот образ имел хождение даже среди противников нацистского режима: «Бамбергским всадником» — за его исключительную энергию в подготовке покушения на Гитлера и спасения, таким образом, Германии — участники Сопротивления иногда в шутку называли полковника Клауса фон Штауффенберга{822}. Это безусловно свидетельствует об эффективности нацистской пропаганды в создании образов и стереотипов, служивших становлению национальной общности, как ее понимали нацисты.
«Прусский король Фридрих II, генерал-фельдмаршал Гинденбург и император Наполеон на том свете беседуют о способах и перспективах ведения современной войны. Фридрих говорит, что если бы в годы Семилетней войны были самолеты, то он в семь дней закончил бы войну победой. Гинденбург добавляет, что если бы у Германии было столько танков, сколько у Гитлера, то русские в 1914 г. вообще бы не вошли в Восточную Пруссию. А Наполеон замечает, что если бы в 1812 г. у него в подчинении был доктор Геббельс, то французы вообще бы не узнали о неудаче русского похода».
«Фанатизм — это единственная “сила воли”, которую можно придать слабым и неуверенным в себе».
Война резко прервала эксцессивное расширение режиссуры общественной жизни: такие большие праздники, как 1 мая или День урожая уже не могли отмечаться в прежних масштабах, не говоря уже о том, что партийные съезды в войну вовсе не проводились, а крупные митинги по причинам безопасности устраивались крайне редко. Минпроп, однако, нашел массу других дел, связанных с формированием отношения к войне немецкой общественности и достижением максимальной лояльности немецкого тыла в войну.
Во время войны нацистская контрпропаганда, направленная против вражеских стран, особым успехом не пользовалась и по существу провалилась: большую роль в формировании атмосферы враждебности по отношению к нацистскому режиму в воюющих странах сыграла необыкновенная радикализация войны на Восточном фронте. Своими преступлениями нацисты сплотили против себя весь мир; антигитлеровская коалиция была скреплена единой задачей — уничтожить нацистское государство. Это единодушие и решительность врагов Германии перевесили все ухищрения Геббельса, зато последний торжествовал в борьбе за немецкое общественное мнение.
Целеустремленная борьба Минпропа за немецкое общественное мнение началась с объявлением войны Польше, а когда Англия объявила войну Германии, в немецкой пропаганде мгновенно произошла метаморфоза — нацистские журналисты бросились обличать Великобританию как страну реакционную и — вследствие ужасной капиталистической эксплуатации — социально разлагающуюся. От Вернера Зомбарта пропагандисты переняли старый тезис о том, что англичане — это евреи среди арийских народов; развивалась мысль о том, что со стороны немцев война была окутана ореолом романтической борьбы и героизма, а для англичан она была простым капиталистическим предприятием. По распоряжению Геббельса учителя, входя в класс, должны были провозглашать «Боже, покарай Англию», а ученики в ответ говорили: «Он ее обязательно покарает»{824}. Геббельс боялся повторить ошибки немецкой военной пропаганды периода Первой мировой войны, он наставлял подчиненных: «Всему миру вновь и вновь нужно предметно доказывать, что именно Англия и Франция объявили нам войну, и теперь они должны за это заплатить. Они попадут в яму, которую рыли для других. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы мы вновь оказались в роли обвиняемых»{825}. Геббельс распорядился принять соответствующие меры против западных пропагандистских «страшилок» (Greuelpropaganda), то есть рассказов о немецких зверствах (как в Первую мировую войну о баварцах, поднимающих на штыки младенцев); немецкой прессе было указано учредить в газетах соответствующую рубрику со «страшилками» о противнике. Столь же настойчиво проводилась и кампания по организации ненависти к французам, этим «онегритянившимся садистам» — таким образом им припоминали оккупацию рейнских земель и Рура. Следствием пропаганды стало то, что если до войны к французам существовало какое-то двойственное отношение (многие немцы считали, что Франция против своей воли оказалась в союзе с Англией), то теперь немецкая общественность стала ставить Францию на одну доску с «коварным Альбионом»{826}.
В первый (успешный для нацистов) период войны немецкая пропаганда полностью принималась немцами на веру, о чем свидетельствуют в целом весьма объективные донесения СД в «Вестях из рейха». Даже шаткое утверждение о том, что нападение на нейтральные Голландию и Бельгию (10 мая 1940 г.) последовало вследствие сотрудничества этих стран с Францией и Англией, в немецком обществе было воспринято как отвечающее истине{827}. Весьма удачным следует признать и решение Геббельса не давать чрезмерно оптимистичных прогнозов развития французского похода вермахта; тем большей была эйфория после сенсационно быстрой победы над Францией. СД передавала, что с началом войны на Западе немцы были уверены, что теперь события не будут развиваться так быстро, как это было в Норвегии или в Польше{828}. Большого энтузиазма не было, от этого эффектная немецкая победа над Францией стала в глазах немецкой общественности еще более яркой. Согласие народа и правительства было как никогда велико; казалось, ничто более не угрожает единству нации: Геббельс на радостях даже распорядился не контролировать более прослушивание иностранных радиостанций{829}, правда, это распоряжение было впоследствии отменено. Он мастерски организовал встречу Гитлера после победы над Францией — 6 июля 1940 г., когда фюрер вернулся в Берлин, на вокзале его встречала воодушевленная толпа. Гитлер был настолько тронут встречей, что, услышав при обходе почетного караула свой любимый «Баденвейлеровский марш», прослезился. Дорога от вокзала до рейхсканцелярии была усыпана цветами, а когда Гитлер вышел на балкон, стотысячная толпа берлинцев приветствовала его единодушным «хайль» и вытянутыми в «гитлеровском приветствии» руками. Это была настоящая демонстрация единства фюрера и народа{830}.
Так же реагировал Геббельс на скептическое отношение немцев (об этом доносила СД в «Вестях из рейха») к вновь объявившимся союзникам — итальянцам, которые в последней фазе войны с Францией выступили на стороне Германии и которых немецкая общественность — в общем, правильно — расценила как «захребетников». Как только до Геббельса дошли такие отклики, он мгновенно распорядился представить дело так, что Италия не вступала в войну по стратегическим соображениям фюрера, и если бы это потребовалось, Италия вступила бы в войну раньше{831}. Геббельс, впрочем, прекрасно понимал, что вряд ли удастся сломать стереотип итальянцев как невоинственной нации; он знал, что немцы не забыли «предательство» итальянцев в 1915 г. и в последующем старался обратить общее скептическое отношение к союзникам в более приемлемое или нейтральное русло — это ему удавалось вплоть до выхода Италии из войны летом 1943 г.
Даже в момент триумфа после победы над Францией Геббельс не желал упускать контроля над общественным мнением, в котором, впрочем, в одном вопросе не было полного единогласия — одни считали, что с французами следует обойтись по-рыцарски, другие призывали отомстить за Версаль 1919 г. Геббельс таким образом инструктировал подчиненных: «Не нужно создавать впечатления, что французы останутся безнаказанными, со всей определенностью нужно вновь и вновь повторять, что ни о каком перемирии не может быть и речи, сначала мы должны получить контроль над армией, флотом, вооружениями и полную уверенность, что в ближайшие 300–400 лет Франция будет миролюбивым государством. Нужно помнить предысторию Компьенского перемирия, когда мы с 3 октября до 11 ноября ждали решения о перемирии, которое в действительности стало капитуляцией»{832}. Такая установка Геббельса не совсем соответствовала намерениям Гитлера, который, как известно, обошелся с Францией «великодушно». Так же не совпадала с гитлеровской и с общественной установка Геббельса в оценке героя Первой мировой войны французского маршала Петена. СД передавала, что Петен для немцев был столь же культовой фигурой, как и фельдмаршал Гинденбург. Гитлер и сам испытывал уважение к престарелому французскому главнокомандующему. Геббельс же распорядился не делать из Петена фигуру, достойную сочувствия{833}. Не соответствовала желанию Гитлера и большинства немцев пропагандистская истерия, устроенная Геббельсом по поводу невозможности примирения с Англией. Геббельс, однако, оказался в итоге более прозорливым.
В годы Первой мировой войны немецкая армия по праву гордилась точностью фронтовых сводок, хотя и тогда трудно было избежать романтически-возвышенного восприятия происходящего; но информационные бюллетени, составленные нацистскими военными пропагандистами, превращались в противоположность точному и трезвому языку военных и напоминали скорее стиль сказителей. Это точно отмечал в «Записках филолога» Виктор Клемперер{834}.
За сведения с фронта отвечал информационный отдел вермахта, которым с 1939 г. руководил генерал-майор Хассо фон Ведель, но военные находились под постоянным давлением Минпропа. Первоначально Ведель указывал, что говорить правду — это первейший его долг. Вскоре он, однако, понял, что говорить правду ему просто не позволят. К тому же в задачу ведомства Веделя входило составление обобщенных сводок происшедшего на основании ежедневных донесений отдельных родов войск, а проверить адекватность этих сообщений Ведель не мог. В итоге авторы 2080 бюллетеней вермахта всю войну стояли перед сложнейшей задачей определения квадратуры круга, поскольку они должны были объективно информировать общественность о происходящем, но с другой стороны, они должны были противостоять вражеской пропаганде, то есть тоже заниматься пропагандой{835}.
После того как 12 октября 1940 г. Гитлер отменил операцию «Морской лев», немцы, утомленные напрасным ожиданием вторжения в Англию, стали раздражаться монотонностью и шаблонностью военных сводок. Прежний интерес к войне остыл, и появилась необходимость подогревать его искусственно, ибо перспектива второй военной зимы мало кого прельщала. СД моментально реагировала на перемену настроений в обществе и передавала в «Вестях», что наскучившая пропаганда вынуждала немцев обращаться за информацией к другим источникам, в том числе и к иностранному радио.
Летом и осенью 1940 г. в центре внимания немецкой пропаганды были советско-германские отношения: у немецкой общественности создалось впечатление, что не согласованные с Германией действия Сталина в Бесарабии и Северной Буковине[52] свидетельствуют о неудовлетворительном состоянии советско-германских отношений. Живой интерес вызвало у немцев возвращение в СССР воскресенья вместо простого выходного через каждые 6 дней, возвращение знаков отличия для офицеров и отдания чести военнослужащими Красной армии. СД передавала, что многие немцы сомневались в продолжительности советско-германского соглашения и в том, что тогдашняя граница между СССР и Германией надолго останется неизменной. То, что геббельсовская пресса практически игнорировала присоединение к СССР прибалтийских государств, в которых проживало много немцев, вызвало у немецкой общественности недоумение и раздражение. Геббельса в этот момент более всего беспокоила идентификация большевизма и национал-социализма, поэтому в своих инструкциях прессе он указывал, что вся информация об изменениях в СССР, будь то введение знаков различия для советских офицеров или отмена института политических комиссаров в армии, — должна носить нейтральный характер, чтобы у общественности не возникло подозрений о сближении характера большевизма и нацизма{836}. Гитлер, правда, ради стратегического выигрыша иногда вынужден был даже жертвовать пропагандой. Так, тяжелым ударом по его престижу стало нападение СССР на Финляндию. Как в гражданскую войну в Испании 1936–1939 гг. весь мир оказался на стороне республиканцев, так и в «зимнюю войну» весь мир оказался на стороне маленькой финской армии, противостоящей миллионной Красной армии. В этот момент колебался даже Муссолини, являвшийся союзником Гитлера, но последний дал указание Министерству иностранных дел и Министерству пропаганды воздержаться от критики действий Сталина и проявления симпатий финнам. Этот эпизод тем более интересен, что финны были единственными из союзников вермахта, к которым немцы во время войны относились как к равным — к румынам, венграм, итальянцам, словакам и испанцам отношение в немецкой армии было довольно пренебрежительным.
В 5.30 утра 22 июня 1941 г. по немецкому радио прозвучали фанфары Листа, которые с этого момента в течение всей войны открывали новости с Восточного фронта, и Геббельс дрожащим от волнения голосом зачитал гитлеровскую прокламацию о начале войны. Тон последующей антисоветской пропаганде Геббельс задал обширной программной статьей в Das Reich; он представил начавшуюся на Востоке войну как «войну цивилизованной части человечества против кровавой большевистской диктатуры, поправшей нормы человеческого общества». Эта война, уверял Геббельс, носит превентивный характер, и она воспрепятствовала тому, чтобы «дикие большевистские орды вторглись в Европу и опустошили ее, реализуя гегемонистские претензии ленинизма». По словам Геббельса, речь шла о «крестовом походе Европы против большевизма»{837}.
К воскресенью 29 июня информационный отдел генерала Веделя подготовил сообщение сразу о 12 крупных победах; на самом деле, эти успехи были достигнуты в течение недели, но о них сообщали не по порядку, а сразу, для пропагандистского эффекта. Фронтовики протестовали против такой подтасовки, а для тыла такая доза оптимистической информации оказалась слишком сильной. После окружения советский войск под Вязьмой и Брянском (9 октября) Гитлер лично вписал в сводку вермахта: «Советы потеряли последние боеспособные армии». Немецким солдатам на Восточном фронте эти сводки казались абсурдными; в бюро Веделя звонили офицеры с Восточного фронта, знакомые с истинным положением вещей, но тот был бессилен что-либо изменить. Однажды Гитлер, увидев в сводке число — 3000 советских военнопленных, посоветовал Гальдеру не только повысить его порядок, но и сделать число более точным — 30 063. В другой раз Гитлер возмущался тем, что в очередной сводке вермахта речь шла о 28 сбитых британских самолетах, а сами британцы сообщали о 30 самолетах.
В итоге число сбитых самолетов было увеличено до 34, так как, по мнению Гитлера, англичане не могли не преуменьшить свои потери.
Немецкая пресса и радио старались представить СССР как жестокую и бесчеловечную извращенную систему, благо объект на самом деле в смысле критики был «благодарный», и материала было предостаточно. Минпроп собрал огромное количество документов о репрессиях в СССР; в пропагандистских материалах часто проводилась мысль о примитивных условиях жизни в СССР. Этой негативной картине противопоставлялись социальные достижения, гармония и согласие в немецком обществе. Первоначальные успехи вермахта, казалось, на самом деле подтверждают пропагандистские утверждения о превосходстве немцев над советскими солдатами: последние сдавались в плен целыми армиями… Уже 14 июля Гальдер отмечал в своем дневнике, что через две недели кампания на Востоке завершится — настолько чудовищными немцам казались советские потери. СД передавала, что упавшее к началу августа (вследствие долгого отсутствия победных реляций) настроение немецкой публики резко улучшилось по причине известия ОКВ о завершении 6 августа Смоленского сражения. Геббельс с удовольствием фиксировал позитивный для нацистов всплеск настроений немцев{838}.
В формировании негативной картины советской действительности большую роль сыграло кино. Телевидение тогда еще не имело широкого распространения в Германии, хотя вещание велось; в 1929 г. был организован первый телевизионный показ. 22 марта 1935 г. германская имперская почта, опередив в этом США и Великобританию, начала регулярное телевизионное вещание, но телевизионный приемник (25 x 30 см) был доступен немногим. В Олимпиаду 1936 г. телевизионные передачи стали особенно популярными: тысячи немцев собирались в фойе здания имперской почты в Берлине для того, чтобы посмотреть, как проходят состязания. Война надолго прервала развитие телевидения. Теоретики пропаганды не были едины в оценке телевидения — скептики очень недооценили его возможности, вернее, возможности с его помощью манипулировать общественным мнением{839}. Уму непостижимо, что мог бы сделать Гитлер, имей он телевидение, и странно, что он не заметил его пропагандистского потенциала. Зато в кинотеатрах регулярно показывали документальные еженедельные обозрения (Wochenschau), в которых нацистские пропагандисты показывали советских военнопленных — небритых, неухоженных, опухших, опустившихся в нечеловеческих условиях солдат (как гласил комментарий — «типичных преступников»). Немецких зрителей особенно возмущало то, что среди военнопленных попадались женщины в военной форме. СД передавала, что общественное мнение требовало не рассматривать их как военнопленных, а расстреливать. Кадры «Вохеншау», где были изображены пленные евреи, которых заставляли убирать трупы якобы ими же убитых (в акциях НКВД) людей, вызывали у немецкой публики живое одобрение{840}. Нацистские режиссеры общественного мнения умело использовали при этом низменные инстинкты толпы, представляя издевательства над евреями как месть за совершенные ими убийства.
«Вохеншау», по мысли Геббельса, должен был стать «живой и грандиозной хроникой эпохи, важным духовным мостом между фронтом и тылом, между отдельным человеком и временем, в котором он живет»{841}.
Предпосылкой успеха «Вохеншау» было объединение с 20 июня 1940 г. всех четырех еженедельных выпусков киноновостей: Ufa-Tonwoche, Deulig- Tonwoche, Tobis-Wochenschau, Fox Tonende Wochenschau в единый «Вохеншау». Объединение касалось как журналистских кадров, так и технических средств{842}.
Неделю за неделей изготовляли до 2000 копий «Вохеншау», то есть каждый третий кинотеатр в рейхе сразу располагал первой копией очередного выпуска. С мая 1940 г. стали создавать кинотеатры для «Вохеншау» — Wochenschaukinos. В таких кинотеатрах в Берлине ежедневно с 10 до 22 часов каждый час показывали очередной выпуск; к выпускам прилагались художественные короткометражки{843}.
«Вохеншау» достиг технических, художественных и коммерческих высот и несомненного успеха между 1940 и 1944 гг.: он далеко превосходил по своей пропагандистской эффективности аналогичные киножурналы нацистских противников и союзников. «Манчестер гардиан» писала, что английская военная кинохроника по сравнению с немецким «Вохеншау» — это вода по сравнению с виски{844}. Геббельс и его министерство по праву гордились этим документальным сериалом — два вечера в неделю Геббельс полностью посвящал редактированию «Вохеншау»; один вечер он просматривал и компоновал сырой материал, во второй вечер он редактировал готовый выпуск. Обычно из 150 км (!) пленки для одного выпуска оставляли 600–800 м: можно себе представить, каковы были масштабы работы… Немецкие документалисты с гордостью говорили, что народ в Германии ходит в кино не ради художественных фильмов, а ради «Вохеншау». Кроме короткометражек, военными документалистами было смонтировано три полнометражные ленты военных хроник — «Крещение огнем», «Марш на Польшу» и «Победа на Западе». Немецкую армию представляли состоящей из крепких, здоровых и жизнерадостных людей. Военные эпизоды переплетались с фрагментами лагерной или полевой жизни: зритель видел, как солдаты пишут письма домой, бреются, читают газеты. Эти сцены часто перемежались с картинами тихих немецких городов, чистых деревенек — это их защищают мужественные немецкие солдаты… Войной же руководит неутомимый и вездесущий фюрер; он близок своим солдатам и является военным гением, от внимания которого ничего не ускользает. Все три фильма сопровождались комментарием, что немцы якобы не хотели войны, что их вынудили ответить на агрессию и обороняться и т. п. Война во всех этих фильмах трактовалась как некое динамичное состояние: немецкая армия постоянно в наступлении, а противник — несмотря на то, что хорошо вооружен — не способен к действию по причине деморализации или дегенеративности{845}.
На военные темы снимались и художественные фильмы, наиболее удачные из них — «Концерт по заявкам», «Враги», «Эскадра Лютцова», «Подлодки берут курс на запад», «Разведотряд Хальгартена», «Штуки».
В сентябре 1941 г. в «Вохеншау» демонстрировали колоссальные заводские корпуса Кривого Рога, при этом зрители недоумевали, кто мог спроектировать эти сооружения и как работали эти заводы, если вся советская интеллигенция уничтожена Сталиным? Геббельс сразу реагировал на подобные казусы и вносил в последующие выпуски соответствующие коррективы{846}. Впрочем, после 1942 г. на «Вохеншау» уже стали смотреть как на обязательное и обременительное приложение к художественным фильмам.
5 июля 1941 г. на конференции в Минпропе Геббельс потребовал от своих подчиненных изображать Советский Союз как страну обмана, эксплуатации и кровавого террора. Особый упор он распорядился делать на изображении жалких и бедных условий жизни советских людей, а также на демонстрации материалов, представляющих советских солдат как бандитов и убийц. После оккупации Киева «Вохеншау» показывал толпы советских военнопленных с комментарием: «перед нами нецивилизованные и неграмотные обитатели степей внутренней Азии, которых готовили к тому, чтобы огнем и мечом опустошить Европу»{847}. Один из выпусков «Вохеншау» завершался «символической сценой»: «освобожденный от советского ига» украинский рабочий молотом разбивал бюст Сталина. Символы советской власти — Сталин, рабочий как представитель народа, молот как часть государственной советской символики — сделались инструментами нацистской пропаганды, при помощи которых советская система визуально сводилась ad absurdum. Еще режиссер ловко смонтировал кадры с аплодисментами якобы наблюдавших за этой сценой простых людей: казалось, эти люди одобряют новый порядок, который несли немецкие оккупанты.
В 1943 г. живой отклик у немцев вызвали сообщения геббельсовской пропаганды об убийстве советскими чекистами польских офицеров в Катынском лесу. Дело в том, что летом 1942 г. в Смоленске среди местных поляков распространился слух о том, что в Катынском лесу НКВД были расстреляны польские офицеры. На свой страх и риск поляки раскопали несколько могил, поставили на этом месте кресты и этим ограничились. Лишь в феврале 1943 г. тайная полевая жандармерия вермахта узнала об этих захоронениях и передала известие по инстанции. С наступлением тепла было выкопано 4143 трупа, из которых эксперты сразу идентифицировали 2805. Геббельс распорядился опубликовать бюллетень по результатам этого расследования, к которому были привлечены и независимые эксперты. В бюллетене говорилось, что среди обнаруженных трупов было 2 генерала, 12 полковников, 50 подполковников, 165 майоров, 440 капитанов, 542 старших лейтенанта, 930 лейтенантов{848}. Также описывалась реакция советской стороны, которая сначала утверждала, что речь идет о доисторических захоронениях, а затем о том, что это дело рук самих немцев.
СД передавала: в обществе иногда говорили, что немцы убивали поляков и евреев гораздо больше, чем русские{849}. Эпизод в берлинском метро, который описывался информаторами СД, подтверждает это: четыре фронтовика с боевыми наградами за кампании 1941–1942 гг. вслух обсуждали газетные материалы о расстрелах в Катынском лесу и возмущались жестокостью большевиков. Один из них сказал: «Судьба евреев не лучше, и если километрах в ста от Смоленска покопаться в земле, то можно будет найти десять тысяч трупов евреев, убитых эсэсовцами». Все услышали эти слова и промолчали{850}. Подобные же высказывания имели место, когда в июле 1943 г. солдаты вермахта нашли в винницком городском парке массовые захоронения жертв НКВД.
По поводу масштабов большевистского и нацистского террора в Польше следует сказать, что — по самым осторожным оценкам — в своей зоне оккупации, которая была в 2 раза меньше нацистской, советские чекисты с 1939 по 1941гг. убили в 3–4 раза больше людей, чем нацисты{851}. Нет ничего удивительного в том, что после нападения на СССР многие поляки воспринимали немцев как освободителей.
В связи с войной геббельсовская пропаганда развернула «еврейскую тему»: евреи якобы всегда хотели войны, поэтому святым долгом является оборона от «злодеев», которые в ходе расового противостояния хотят истребить немецкий народ. Если в момент нападения на СССР в нацистской прессе доминировали обвинения в адрес еврейско-большевистской клики, то в декабре 1941 г., в момент объявления Гитлером войны США, — уже в адрес еврейско-плутократической клики. Впрочем, чтобы не травмировать немецкую публику появлением у Германии нового врага, Минпроп распорядился не выносить в заголовки газетных статей слова «объявление войны Германией и Италией США», но лишь — «большая речь фюрера», «окончательное сведение счетов с Америкой» и т. д. Геббельс распорядился, чтобы главным пропагандистским лозунгом в третью военную зиму стали слова «реалистический оптимизм»{852}. 19 декабря Геббельс приказал передать прессе соответствующие указания; информация была направлена и гауляйтерам. Целью этого лозунга, подчеркивал Геббельс, было «придать немецкому народу стойкости и возбудить в нем уверенность в решимости правительства». Отныне, считал Геббельс, в Германии должны говорить не о жертвах, а о «неудобствах войны». Геббельс считал, что пропаганда должна соответствовать действительному развитию событий: те события, известия о которых все равно дойдут до немцев, должны быть обязательно упомянуты и найти свое место в общей картине развития событий на фронтах{853}. Но предупреждения министра пропаганды были напрасными: как передавала в своих донесениях СД, простые немцы не доверяли официальной прессе, а все более полагались на письма и рассказы фронтовиков, на слухи{854}. Несмотря на недоверие немцев, с началом войны значение прессы как источника информации стало расти, при этом газетная информация становилась все более пропагандистски окрашенной. Оформление и содержание газет резко изменилось: последние сообщения и репортажи с фронта располагались на нескольких страницах, мирным новостям и событиям культурной жизни отводилось все меньше места. В мае 1941 г. Имперская палата прессы «вследствие дефицита бумаги, краски, свинца и рабочих рук» закрыла 500 частных газет{855}.
Некритическая вера немцев в слухи распространялась и на рассказы фронтовиков, которые, чтобы показать себя героями, описывали невероятные трудности и лишения. Геббельс в дневниках отмечал: Гитлер как-то доверительно сказал ему, что полная картина зимней кампании вермахта невыносима для народа, что все уходит из-под контроля, что приближается катастрофа. Минпроп пытался смягчить впечатление от ужасной зимы. Так, во фронтовой газете «Армейские вести» была напечатана статья «Как писать письма», в которой говорилось, что при написании писем домой фронтовики должны отличать «случайные впечатления» от того, что должны знать на родине: кто жалуется и ноет — тот не солдат. Жаловаться можно своим товарищам, а в тылу должны знать о твердой решимости всех солдат бороться до победы. Как ни странно, эта мера привела к результату — СД передавала, что с февраля 1942 г. тон писем фронтовиков сменился к лучшему{856}. СД также передавала, что улучшение тона писем в феврале — марте 1942 г. было связано с ослаблением морозов, с прибытием пополнения, с медленным, но постоянным улучшением снабжения и обустройства солдат на новых местах. В мае 1942 г. Геббельс писал, что война на Востоке не имеет гордых имперских целей, «это война за продовольствие, война за накрытый к завтраку, обеду и ужину стол, война за сырье, за уголь и железную руду. В конечном счете, эта война ведется за достойное человеческое существование немецкой нации»{857}.
Вследствие односторонней пропаганды и отсутствия объективной информации возрастало значение слухов{858}. Любую информацию стали воспринимать как имеющую идеологическую подоплеку, поэтому несмотря на большое напряжение на Восточном фронте, в разгар войны немцы утратили интерес к мировоззренческим вопросам, и пропаганда оказалась не в состоянии это преодолеть. СД передавала, что немцы находили противоречия с предшествующими пропагандистскими ориентирами, например, с девизом о «присоединении немецких земель» (на самом деле, к Германии присоединили и ненемецкие земли); в страну, вопреки «расовому учению» и пропагандистским обещаниям, прибыло множество иностранных рабочих. В марте 1942 г. СД доносила: немцы начали осознавать, что «новый порядок» в Европе — это проявление обычного империализма и захватнических планов. Информаторы СД из Лейпцига сообщали, что «гитлеровское мышление категориями больших пространств многим немцам чуждо». Также лейпцигский отдел СД передавал, что в начале 1942 г. на пропагандистских митингах под девизом «Все для победы» была крайне низкая посещаемость{859}. С другой стороны, в начале 1942 г. бесспорным пропагандистским достижением на имперском уровне стал торжественный государственный акт похорон погибшего в авиакатастрофе Фрица Тодта; на церемонии выступил Гитлер, его речь (16 февраля 1942 г.) транслировали по радио и она вызвала у слушателей глубокое впечатление.
Пропаганда Москвы была слишком прямолинейной: например, после английской бомбежки Эссена и Кёльна радио Москвы призывало немецких рабочих к побегу из ставших опасными городов в деревню. При этом оставалось неясным, на что будут жить люди, которые бросят работу, к тому же самовольный уход с работы был запрещен. Кроме того, радио Москвы призывало немецких рабочих к саботажу и к свержению Гитлера. Такая неуклюжая позиция проигрывала по сравнению с английской пропагандой, психологически более точной и выверенной.
5 июня Геббельс инструктировал своих подчиненных: «Никакого антисоциализма, никакого возвращения царизма; не говорить о расчленении русского государства; агитировать против Сталина и его еврейских приспешников; земля — крестьянам, но колхозы пока сохранить, чтобы спасти урожай. Резко обвинять большевизм, разоблачать его неудачи во всех областях. В остальном ориентироваться на ход событий»{860}. Средства массовой пропаганды оккупантов внушали жителям Советского Союза, что Гитлер и его соратники не могли спокойно смотреть на варварство Сталина и коммунистов по отношению к собственному народу. Пропаганда также уверяла, что успехи вермахта неизбежны не только потому, что он является сильнейшей в мире армией, но и потому, что Красная армия не хочет и не может воевать за интересы англо-американских капиталистов и ВКП(б). В июне 1941г. Геббельс записал в дневнике: «Мы работаем на Россию тремя радиостанциями. Тенденция первой — троцкистская, второй — сепаратистская и третьей — русская националистическая. Все три — решительно выступают против сталинского режима… Около 50 млн. листовок для Красной армии уже распечатано, разослано и будет разбросано нашей авиацией… В Москве нам приписывают то, что мы будто бы снова хотим ввести царизм. Этой лжи мы очень быстро отрубим голову»{861}. Первая радиостанция называлась «Старая гвардия Ленина»; в передачах она часто приводила выдержки из знаменитого ленинского «Письма к съезду». В работе радиостанций принимали участие известные в СССР люди. Среди них были Эрнст Торглер[53] и Карл Альбрехт (оба — бывшие коммунисты); Карл Альбрехт в 30-е гг. возглавлял наркомат лесной промышленности СССР, был репрессирован, но бежал и сумел перебраться в Германию; опубликовал книгу «В подвалах ГПУ»{862}.
С другой стороны, слишком упрощая положение дел в СССР, Геббельс сам попал в тяжелое положение — так, к середине 1942 г. он признал, что тезис нацистской пропаганды о том, что комиссары кнутами гонят красноармейцев в бой, стал казаться слишком примитивным. Наоборот, среди немцев стало распространяться убеждение, что советские солдаты уверены в правоте большевизма и вполне искренне и самоотверженно за него борются{863}. В августе 1942 г. СД передавала, что отношение к СССР очень изменилось и возникло много вопросов о том, как немцев информировали о Советском Союзе. Если в СССР анархия и развал, откуда берутся все новые силы и новые военные материалы? Пропагандисты описывали советских людей как полуживотных, а многие рабочие с нагрудным знаком «Ост» выказывали необыкновенно высокий интеллект, образованность и смекалку{864}. Со временем число контактов с рабочими и военнопленными из СССР росло, и немецкие шахтеры обменивались с ними впечатлениями об условиях работы; часто сравнение было не в пользу Германии, что очень беспокоило Геббельса{865}. Это и понятно — таким образом враг принимал для народа человеческий облик. Среди русских военнопленных попадались высокие сильные блондины (это имело значение для воспитанных расистской пропагандой немцев), выказывавшие мужество и, как рассказывали фронтовики, невероятные бойцовские качества и неприхотливость.
Перед сложнейшей задачей оказался Минпроп в период Сталинградского сражения и после него. Геббельсовская пропагандистская машина начала разрабатывать тему Сталинграда и катастрофу немецкой 6-й армии с 23 января 1943 г., когда на первый план в пропаганде стали выступать темы жертвенности и решительности немецких солдат на фронте. Геббельс использовал катастрофу Сталинграда в целях «укрепления сил нашего народа»{866}. Он говорил: «каждая деталь героической эпопеи борьбы 6-й армии должна войти в историю». О сдаче в плен Паулюса Геббельс распорядился вообще не упоминать; официально окружение армии было признано в сводке вермахта только через 8 недель — 16 января 1943 г. В сводке говорилось: «В районе Сталинграда наши войска уже несколько недель ведут оборонительные бои против наступающего со всех сторон противника». Это выражение «со всех сторон» и стало эвфемизмом для военного термина «окружение».
Когда 3 февраля армейское руководство объявило о завершении боев под Сталинградом, по предложению Геббельса был объявлен трехдневный траур — все театры, кино и места развлечений были закрыты.
После этого в народе стало распространяться убеждение, что ранее пропаганда представляла слишком оптимистическую картину происходящего на фронтах. Теперь же в представлениях немецкой общественности настала реакция — всё стали видеть в черном свете. Некоторые гауляйтеры доносили, что кризис доверия к информации грозил перерасти в кризис доверия к политическому руководству.
Чтобы увековечить Сталинградскую эпопею, Гитлер приказал подготовить «Книгу памяти». Местные партийные группы получили задания собирать письма солдат 6-й армии и передавать их в Минпроп. Ответственным за публикацию писем был назначен ближайший сотрудник Геббельса Шварц фон Берк, а автором-составителем — военный пропагандист 637-й пропагандистской роты лейтенант Гейнц Шретер. Книга была издана, но получилась очень тяжелой, Геббельс назвал ее «невыносимой»{867}. По ряду позиций она совершенно не соответствовала тем целям, которые стояли перед пропагандой, но отступать было поздно: сборник опубликовали.
Информационный отдел вермахта, ведавший фронтовыми сводками, разработал свой особый язык: так, отступление на Восточном фронте называлось «успешные оборонительные бои»; обозначение безнадежных ситуаций — «тяжелые, ожесточенные бои» или «бои с переменным успехом сторон». Сотрудники Веделя умели жонглировать географическими названиями: например, 8 мая 1944 г. говорилось о боях за Севастополь, а 9 мая — о боях в районе Севастополя, 10 мая — о боях за плацдарм Севастополя, 11 мая — о боях западнее Севастополя, 12 мая — о боях за «наш объединенный плацдарм западнее Севастополя», а 13 мая, наконец, о «наших арьергардных боях у Севастополя», что означало сдачу Севастополя.
Важнейшими постулатами геббельсовской военной пропаганды были: то, что война навязана немецкому народу, что в войне речь шла о жизни или смерти немецкого народа, что война является тотальной. Первый тезис сформировался с началом войны, второй появился после нападения на СССР, третий — после Сталинграда. В одной из инструкций Геббельс заявил: «Мы проиграем войну, если не сможем мобилизовать на борьбу все силы»{868}. Он предложил сформировать специальную инстанцию, которая бы получила все полномочия для реализации идеи тотальной войны. В этот орган Геббельс хотел включить рейхсляйтера Бормана, рейхсминистра Ляммерса и самого себя{869}. Геббельс считал, что для отправки в ближайшее время на фронт 1 млн. солдат необходимо закрыть в ближайшее время многочисленные кафе и рестораны, ввести строжайшую трудовую повинность. Указ Гитлера от 13 января 1943 г. начинался словами: «Тотальная война является первой нашей задачей в борьбе за достижение победоносного и долгожданного мира»{870}. Этим указом было предусмотрено освобождение всех сил и средств для усиления вермахта и военной промышленности. Вакантные места в важных с военной точки зрения отраслях производства должны были замещаться за счет менее важных в военном отношении производств. Еще 22 ноября 1942 г. Гитлер поручил генералу от инфантерии фон Унру возглавить управление по проверке всех немцев, имеющих «броню» от призыва, и отправления на фронт хотя бы части признанных ранее негодными для фронта (u.k. — unabkommlich). Все крупные гражданские строительные или производственные проекты были заморожены. Геббельс требовал, чтобы все мужчины от 16 до 65 лет и все женщины от 17 до 50 лет зарегистрировались в ведомствах ДАФ. Первоначально народ был настолько воодушевлен тем, что наконец будет достигнуто справедливое распределение всех трудностей, что в пересказах СД часто говорилось о стремлении немцев видеть в последовательной реализации всех установок тотальной войны проверку искренности режима в стремлении действительно последовательной и без оглядки на ранги и звания мобилизации всей страны на борьбу. Геббельса эти вести только обрадовали: «Я позабочусь о том, чтобы дочери плутократов перестали праздно болтаться, а взялись за работу»{871}. В этом же выступлении Геббельс сказал, что подобные радикальные настроения народа убеждают его в том, что немцы не утратили мужества и требуют более суровых мер по полной мобилизации всей страны на смертельную борьбу{872}.
18 февраля 1943 г. Геббельс произнес речь во Дворце спорта в Берлине, он обратился к аудитории с 10 наводящими вопросами: верит ли народ в окончательную победу, готов ли страдать и выносить трудности ради этой победы, одобряет ли народ введение смертной казни за мошенничество и спекуляцию, одобряет ли привлечение к производственному труду женщин и т. д., короче, — одобряет ли народ тотальную мобилизацию? Разумеется, на каждый такой вопрос Геббельс получал громогласное «да», аудитория была специально подобрана, тщательно подготовлена и состояла из нацистов{873}. Не удивительно, что общественные отклики на эту речь были позитивны{874}. Аналитики СД отмечали, что на народ большое впечатление произвела осведомленность министра пропаганды и то, что он полностью в курсе настроений немецкой общественности.
В своей речи Геббельс старался использовать немецкий страх перед русскими: он говорил, что европейская культура в опасности, что опасности можно избежать только при условии стопроцентной мобилизации всех немцев, невзирая на их социальное происхождение. Практически это было объявлением войны «господам из высшего общества и их напомаженным и с завитыми волосами дамам, щеголям, которые утром верхом разъезжают по Тиргартену, а вечерами засиживаются в ресторанах»[54]. В передних радах перед министром пропаганды сидели специально отобранные инвалиды с ампутированными конечностями, опекаемые сиделками, ветераны войны, 50 кавалеров Рыцарского креста с Дубовыми листьями. Для статистики в зале были собраны рабочие, интеллигенция, крестьяне, женщины — эта публика якобы была точным срезом немецкого общества. Именно к ним были обращены слова Геббельса: «Вслед за наступающими советскими дивизиями следуют команды ликвидаторов из евреев, а за ними поднимается призрак террора, голодной смерти, анархии»{875}. Слова министра были обращены и к Западу и к нейтралам, которые должны были осознать исходившую от СССР опасность.
Интересно отметить, что документальный фильм с репортажем о речи 18 февраля произвел на немцев столь же большое впечатление, как и на присутствовавших в зале. Оператор смог передать атмосферу выступления и заразить ею присутствовавших на киносеансе зрителей{876}. В дальнейшем, однако, началось действие иных факторов в немецком восприятии и оценках пропагандистского напора и давления в процессе «тотальной мобилизации». СД стала доносить, что все чаще пропаганду стали расценивать как нетактичную и грубую, а ее инициатор сильно утратил в доверии. В окружении Гитлера долгое время после Сталинграда считали, что возникшее к пропаганде недоверие вскоре удастся преодолеть. СД передавала 8 февраля 1943 г., что первый шок прошел{877}, но впоследствии оказалось, что это было не преодоление шока, а состояние полуобморочного равнодушия и растерянности — настолько тяжелое впечатление произвел Сталинград на немецкое общественное мнение.
Все больше немцев для того чтобы представлять объективную картину происходящего, настраивались на иностранное радио — на западе и юго-западе предпочитали швейцарское, а те, у которых родственники пропали или погибли на Востоке, слушали московские передачи — «Военнопленный» (Kriegsgefangene) или «Письмо из дома» (Heimatpost). Всё меньше немцев рассматривало прослушивание вражеского радио как преступление{878} — это весьма показательно при немецкой дисциплинированности. После Сталинграда эти радиостанции стали особенно популярны: дело в том, что советские инстанции категорически отказывались давать даже союзникам или нейтралам какие-либо сведения о пленных, а в этих передачах часто приводили имена с немецкими адресами пленных, указывали их гражданские профессии и даже зачитывали послания военнопленных родственникам в Германии. При этом, разумеется, советская пропаганда не упускала возможности влиять на слушателей в нужном направлении. Часто советское радио апеллировало даже к религиозным чувствам немецких слушателей, также давались всевозможные рекомендации и советы по организации подпольной работы{879}. Летом 1943 г. СД повторно передавала, что прослушивание иностранного радио становится все более распространенным, а в политических спорах немцев все чаще возникал аргумент, что в Англии прослушивание иностранного радио официально не запрещалось. Этот аргумент являлся весьма действенным, и осужденные за прослушивание «вражеского» радио вызывали сочувствие и понимание{880}. По информации СД, немцы часто обсуждали и содержание английских листовок — их авторов хвалили за тонкость работы, а немецкой военной пропаганде доставалось за грубую и примитивную работу. Геббельс почти всегда чутко откликался на эту критику, он призывал своих подчиненных к систематической и четкой работе, указывал, что — как в свое время у Катона Старшего всякая речь завершалась указанием на необходимость разрушения Карфагена (ceterem censeo Carthaginem esse delendam) — так и они должны помнить о главной цели Германии — разрушении большевизма{881}. Геббельс требовал от подчиненных четкого знания и использования в пропаганде различий между народами СССР, призывал покончить с рассказами о планировании на Востоке немецких поселений и немецкой колонизации — это, на его взгляд, пропаганде вредило. В апреле 1943 г. СД передавала, что немецкие представления о русских за последнее время менялись таким образом: во-первых, вопреки пропагандистским утверждениям, русские в большинстве своем оказались религиозными людьми; во-вторых, рабочие с Востока — это не грубые и примитивные роботы, а очень изобретательные и интеллигентные труженики, часто выказывающие техническую одаренность; в-третьих, лишь небольшой процент из них являются неграмотными; в-четвертых, большевизм вовсе не разрушил семью — семейные узы и твердая семейная мораль русских была очевидной; в-пятых, советские люди не подвергались у себя на родине физическому наказанию и принудительной работе{882}. В свете этих впечатлений геббельсовская пропаганда теряла былую эффективность и действенность, и нацистам все труднее было убеждать немцев, что русские — это олицетворение большевистской опасности.
Во время войны Геббельс даже похороны смог превратить в эффективное пропагандистское средство. Известные солдаты, чьи имена «запечатлелись в сердце народа», удостаивались «государственных похорон» (например, знаменитый ас полковник Вернер Мёлдерс или доведенный до самоубийства фельдмаршал Эрвин Роммель).
В каждом случае «государственных похорон» Геббельс лично редактировал сценарии.
Большой успех имела кампания Геббельса «Фронт обращается к тылу». В рамках этой кампании Минпропом организовывались выступления фронтовиков перед рабочими и другими аудиториями. Например, в Кёльне
9 января 1943 г. 36 фронтовиков (12 унтеров и 24 офицера, из них 6 кавалеров Рыцарского креста) выступили на 500 собраниях. Митинги проходили в форме производственных собраний ДАФ, в лагерях допризывной подготовки ГЮ, НАПОЛА, в территориальных ячейках НСФ. Эти выступления очевидцев и участников боев производили на немецкую публику несравненно более сильное впечатление, чем жесткая и однозначная пропагандистская линия в средствах массовой информации. СД передавала, что во время выступлений фронтовиков значительная часть слушателей испытывала симпатии к этим людям, а по интенсивности воздействия на немецкую публику рассказы фронтовиков иногда даже превосходили столь любимую немцами кинодокументалистику. По большому же счету, «взбадривающий» эффект мероприятий Минпропа не мог быть продолжительным по объективным причинам: военные неудачи напоминали о надвигающемся неминуемом поражении. СД передавала, что с весны 1943 г. среди немцев все более распространялось убеждение, что третью русскую зиму вермахт не переживет, и она будет для него последней катастрофой{883}. Немецкое общественное мнение не очень ошиблось в своем прогнозе.
Геббельс, однако, не сдавался и продолжал прибегать ко все новым ухищрениям — поздней осенью 1943 г. он опубликовал «30 военных заповедей для немецкого народа» (Dreißig Kriegsartikel fur das deutsche Volk). Они производили впечатление тонко продуманного пропагандистского продукта: так, статья первая гласила, что в войну может случиться все, только не то, что немецкий народ будет сломлен; в следующей статье говорилось, что в такую войну не следует заботиться о собственной жизни, ибо речь идет о праве на жизнь всего немецкого народа, указывалось, что нет ничего прекрасней, чем смерть за процветание своего народа. Эти «Тридцать заповедей» завершались словами Великого курфюрста (который для немцев был столь же величественной и значимой фигурой, как для русских Петр I), которые со школьной скамьи знал каждый немец: «Помни, что ты — немец!» (Bedenke, daß du ein Deutscher hist). Вслед за этой «хартией» Геббельса в ноябре — декабре 1943 г. последовали две крупные волны лекционных пропагандистских кампаний, которые венчал многолюдный митинг в берлинском Дворце спорта. Однако СД доносила о весьма вялой реакции немецкой общественности на эти кампании{884}. Геббельсовская пропаганда стремилась выставить «возмездие» Западу и окончание войны как синонимы, но народ расценил эти пропагандистские маневры как стремление руководства представить положение в розовом свете. Народный скептицизм выразился в анекдотах, например: один немец говорит другому, что «возмездие» настанет только тогда, когда на домах престарелых будут висеть объявления «Все ушли на фронт». Или: англичане вместо бомб стали разбрасывать сено для ослов, которые еще продолжают верить в «возмездие»{885}. Фанатизм нацистской военной пропаганды был причиной появления очередной злой берлинской остроты: «до тех пор, пока я не повешусь, я буду верить в победу»{886}.
Однако ужесточение бомбардировок и нарастающее ощущение беззащитности перед ними усиливало ненависть к Англии и способствовало мобилизации немцев на борьбу в большей степени, чем пропагандистские ухищрения Геббельса — не деморализация и паника, а сплочение и ненависть стали следствием массированных бомбежек Германии в заключительной стадии войны. Немцы, и без того народ дисциплинированный, вели себя исключительно организованно и сплоченно: сразу после отмены воздушной тревоги они приступали к расчистке завалов, уборке улиц. Собственно, немецкий тыл вследствие бомбежек (а не вследствие пропаганды) становился все более солдатским, жестким, упорным — и это без всяких усилий со стороны Минпропа… Даже церковная оппозиция в лице епископа Галена заговорила о божьей каре для тех, кто ответственен за бомбежки невоенных целей, кто забыл о рыцарской войне, солдатской гордости и чести и руководствуется низменными чувствами мести{887}.
После удачной высадки союзников и захвата англо-американцами полуострова Котантен и Шербура настроения немецкой общественности ухудшились, и перед пропагандой встала весьма сложная проблема предотвращения падения доверия к нацистскому руководству. Последнее, памятуя о пресловутом «ударе ножом в спину» (так нацисты называли Ноябрьскую революцию 1918 г.), вообще считало эту проблему ключевой — Гитлер 26 июля 1944 г., обращаясь к руководству промышленности, сказал: «Я ни за что не допущу, чтобы дело дошло до 1918 г. — позор 11 ноября никогда не повторится, ибо Германия уязвима только изнутри, а внешний враг вовек не сможет ее сломить»{888}.
Что касается военной пропаганды, то ее влияние продолжало падать, хотя были и исключения: так, СД передавала, что большой популярностью у радиослушателей пользовались выступления генерал-майора Курта Диттмаpa, занимавшегося на радио комментированием военных событий{889}. Высокая репутация его точных и трезвых комментариев доказывала, что немцев более интересовало реальное положение дел на фронтах, а не всевозможные пропагандистские лакировки.
После покушения на Гитлера (20 июля 1944 г.) Минпропом повсеместно были проведены митинги солидарности и лояльности по отношению к Гитлеру. По указанию Геббельса, лекторы должны были учитывать в своих выступлениях следующие важные моменты: во-первых, за покушение ответственна небольшая группа реакционных заговорщиков; во-вторых, это покушение имело целью отвратить неминуемую победу Гитлера в войне; в-третьих, «преступная группа» хотела воспрепятствовать проникновению национал-социалистической идеологии в армию и настроить вермахт против Гитлера; в-четвертых, армия из этого кризиса вышла еще более сплоченной{890}. В целом эта пропагандистская кампания оказалась весьма успешной — СД передавала, что покушение вызвало повсеместную ярость и потрясение, которые были еще более раздуты пропагандой. На некоторых домах появились плакаты с надписью «Слава Богу, что фюрер жив» (Gott sei dank, daß der Führer lebt). Один эсэсовский офицер писал, что ни одно событие войны не сплотило немецкий народ так сильно, как покушение на Гитлера, и что никогда еще не было столь отчетливо видно, насколько народ Гитлеру доверяет{891}. Опросы немецких военнопленных также показали, что доверие к Гитлеру после покушения возросло: если в начале июля 1944 г. 57% немецких военнопленных, опрошенных американскими социологами, продолжали доверять Гитлеру, то после 20 июля — 68%{892}.
Искушенные в метафизике немцы породили и самую изощренную пропаганду, организаторы которой достигли большого эффекта в своей деятельности благодаря пониманию того, что проще увлечь народ при помощи темной магии насилия и демагогии, нежели ясными, — но требующими в процессе осознания значительных усилий — идеями и здравым смыслом. Вместе с тем нацистская пропаганда, многоликая и многообразная, была по тем временам в высшей степени технизирована, но при этом нацеливалась на возбуждение примитивных инстинктов, она интенсивно использовала привлекательность техники и одновременно пользовалась широко распространенными в Германии антимодернистскими настроениями; она обещала дезориентированному обществу изменение и сохранение одновременно. Может быть, в этой многообразности и неоднозначности ее обещаний, требований и лозунгов и кроется секрет успеха геббельсовской пропаганды. Также к причинам нацистских пропагандистских успехов следует отнести то, что их пропаганда создавалась на гораздо более высоком художественном и психологическом уровне, чем у других партий, а в войну — и у военных противников.
Массовое тиражирование нацистской пропагандой культурных стереотипов способствовало исчезновению прежних социальных стандартов и идеалов — на их место вступали новые стереотипы, намеренно культивировавшиеся нацистами. Такая подмена была аналогична подмене на Западе в 50–60-е гг. прежних культурных стереотипов идеалами и стереотипами «общества массового потребления». Причем в обоих случаях в ходе этого процесса трудно определить, когда общество само склоняется к определенным ценностям, а когда — под воздействием внешних, навязываемых ему факторов. И само немецкое общество несло часть вины за распространение лжи и ее культивирование, поэтому Геббельс в Третьем Рейхе сыграл практически ту же роль, что и барон Мюнхгаузен, как писал в предисловии к изданию речей Геббельса Хельмут Хайбер: «Тот, кто охотно покупался на истории барона, тот, кто принимал их за чистую монету, тот сам виноват в распространении лжи. “Виноваты” в этом были люди, которые хотели верить Геббельсу и время, в которое они жили»{893}.
Физкультура и спорт в прежние времена воспринимались как праздное времяпрепровождение высших классов общества — таковыми они и были до появления современного «массового общества», в котором роль физкультуры и спорта резко изменилась. На Западе еще в 20–30 гг. спорт прочно занял свое место в культуре общества, со временем он стал «светской религией XX в.». В 1925–1926 гг. и Германия неожиданно превратилась в «царство спорта» — никогда до этого спорт в Германии не имел такой колоссальной популярности, которая пришла к немцам из Англии и США. Себастьян Хаффнер писал, что «спортивные репортажи и спортивные новости стали воспринимать так, как несколько лет назад в Германии воспринимали сводки последних известий о положении на фронте. К примеру, известие о том, что немецкий легкоатлет Хоубен пробежал стометровку за 10,6 сек, воспринималось так же, как весть о пленении 20 тыс. русских солдат. А вести о победе Пельтцера на открытом чемпионате Англии по легкой атлетике в 1925 г. (да еще с мировым рекордом) немецкая публика ждала так же, как она в Первую мировую ждала (но не дождалась) известия о падении Парижа или о том, что Англия запросила перемирия{894}. Примечательно, что физкультура и спорт требуют больших усилий не только физических, но и волевых, и в этом смысле спорт, как указывал Ортега-и-Гассет — это родной брат труда. Отличие лишь в том, что спорт не обусловлен никакой практической потребностью и не является вынужденным, как труд{895}. Это придает спорту особую магию, ибо хотя целенаправленная деятельность в большинстве случаев носит творческий и созидательный характер, но ее вынужденность зачастую снимает спонтанность. В глазах молодежи, стремящейся к самовыражению, спорт иногда стоит выше, чем труд. Поэтому нацисты придавали спорту большое значение, проницая в нем выигрыш для своей идеологии. Не случайно один английский знаток истории спорта писал, что «за противоречиями и ложью нацистской демагогии в отношении физического воспитания и спорта скрывалась весьма последовательная, хотя и не до конца продуманная философия»{896}.
Гитлер в «Майн кампф» весьма определенно отдавал предпочтение физическому воспитанию молодежи, а не ее образованности. «Подлинно народное государство, — писал Гитлер, — не должно ограничиваться механическим пичканьем молодежи знаниями, а должно в первую очередь обратить внимание на воспитание здорового тела. Лишь во вторую очередь следует обращаться к духовному развитию детей, но и здесь на первом месте должно стоять воспитание характера, особенно силы воли и решительности, связанных с воспитанием чувства ответственности. Лишь в последнюю очередь нужно думать о знаниях»{897}. Именно поэтому Гитлер очень любил выражение «физическая закалка» (korperliche Ertuchtigung). Такой подход к вопросам физического воспитания противоречил традиции физического воспитания детей в немецкой педагогике. Однозначное предпочтение нацистами сферы физического воспитания носило революционный характер, ибо физкультуре с начала XIX в. педагоги придавали значение компенсирующего фактора, а не заглавного{898}. Существующие в школе учебные планы Гитлер называл балластом; он писал, что 55% полученных в школе знаний совершенно не нужны молодым людям в их дальнейшей деятельности. Поэтому Гитлер требовал сокращения часов на преподавание отдельных предметов: «Вполне достаточно будет, если выпускник школы будет иметь общие, поверхностные знания обо всем, а в сфере, в которой ему предстоит специализироваться — глубокие и детальные познания»{899}. Высвободившиеся после этой «рационализации» часы учебного плана Гитлер хотел отдать физическому воспитанию детей; он указывал, что не должно пройти ни одного дня, когда молодой человек не занимался бы физическими упражнениями хотя бы час утром и час вечером, безразлично — будет ли это гимнастика, легкая атлетика или спортивные игры{900}. Впрочем, впоследствии Гитлер стал отдавать предпочтение боксу, который, на его взгляд, как никакой другой вид спорта воспитывает силу духа. Значению физического воспитания Гитлер посвятил 50 страниц своей «Майн кампф».
Выполняя указания Гитлера об увеличении часов на физкультуру, министериальдиректор в Министерстве науки, воспитания и образования Карл Кюммель, ответственный за развитие физкультуры в школе и в университете, 30 октября 1934 г. выпустил распоряжение о введении трехсеместрового обязательного курса физкультуры для всех немецких студентов. В этом же году вышло распоряжение о введении к 1937 г. во всех школах еженедельных пяти уроков физкультуры.
Физическое воспитание в системе мировоззрения Гитлера играло значительную роль потому, что способствовало здоровью, которое было необходимым элементом укрепления расы не только в биологическом, но и в духовном смысле.
Бесспорно, большое значение физкультуре нацисты придавали и по причине роли физической подготовки в укреплении армии. Причем Гитлер делал акцент на том, что нет необходимости в допризывной специальной подготовке молодых людей, — нужно просто стремиться к гармоничному физическому развитию. По этому поводу он писал: «Центр тяжести физической подготовки не должен приходится на военные упражнения. Занятия боксом и джиу-джитсу кажутся мне более целесообразными, чем половинчатое в силу плохого материального обеспечения обучение стрельбе. Дайте нации шесть миллионов безупречно натренированных тел, исполненных пламенной любви к родине, воспитанных в наступательном духе, и она при необходимости за два года сделает из них армию»{901}.
Педагогом, который уточнил и синтезировал суждения Гитлера о спорте и физической культуре в процессе воспитания, был Альфред Боймлер, профессор Дрезденского университета, занимавшийся философией Канта, Гегеля и Ницше, а затем — ведущий специалист по педагогике физического воспитания. По-своему интерпретируя Ницше, Боймлер пришел к выводу, что государство Третьего Рейха будет мужским союзом, ведомым «военным гением». Целью воспитания в таком государстве станет «героический тип», «политический солдат». В процессе обучения будет необходимо разделение полов. Поскольку парамилитаристская жизнь в мужском союзе (к примеру, в СА или позднее — в СС) более соответствовала воспитанию «политических солдат», чем обыкновенная школа, то Боймлер сделал упор именно на них.
Важность физического воспитания оценивалась нацистами так высоко, что министр науки, воспитания и народного образования Бернхард Руст готов был примириться даже с некоторым отставанием ребенка в умственном развитии (вследствие интенсивных занятий физкультурой){902}. Сам Гитлер считал, что лишние знания вредят молодежи, и процесс воспитания следует строить не на насильственном пичканье ребенка знаниями, а на его естественном к ним стремлении.
Боймлеровская теория и модель «политического физического воспитания» (politische Leibeserziehung) восходит к учению и деятельности Фридриха Людвига Яна — пламенного прусского патриота времен наполеоновских войн. Интересно, что Ян первым политизировал традиционное приветствие «heil», которое потом использовали нацисты{903}. Сам Боймлер точно описывал значимость учения Яна для нацистов: «Страстный борец за немецкое единство, который одновременно был основателем современной гимнастики (Turnkunst), Ян был одним из первых немцев, которые видели рейх таким, каким мы его сейчас себе представляем: империей одухотворенной силы и мощи народа»{904}. Причем Боймлер отдавал себе отчет в том, что новое физкультурное движение Яна не могло вырасти из традиции и обычаев буржуазного общества, а только из политических потребностей. Поэтому он изначально расценивал немецкое физкультурное движение как политическое явление, что соответствовало истине. Отсюда Боймлер делал вывод о необходимости ответственности государства за физкультурное движение и поощрение общественно значимых общих занятий физкультурой в противовес индивидуалистической и эгоистической практике заботы о собственном теле{905}. Символом общественно и государственно значимых физических занятий для Боймлера была гимнастическая площадка, в оформлении которой все имело значение, даже порода деревьев, которые ее окружали (липы, ели, клены); если деревьев не было, то их следовало посадить, — писал он.
Но в культивировании физических упражнений Боймлер видел и опасность, которая сводилась к возможности возникновения культа тренированного тела; этот культ Боймлер расценивал как аполитичное филистерство, так же уничижительно он отзывался и о футбольных (или других) спортивных болельщиках{906}.
Параллельно с политическим обоснованием физического воспитания Боймлер пытался изменить и профессиональное самосознание учителей физкультуры. «Десятилетиями, — писал он, — учитель физкультуры находился в тени гуманистической школы. Ныне он выдвигается на первый план, теперь, если он сможет правильно осмыслить новое положение, он становится политическим воспитателем нации»{907}.
Массовое воодушевление спортом было одинаково характерно и для двадцатых и для тридцатых годов, а в кайзеровские времена спорт носил преимущественно аристократический характер и являлся досугом элиты общества или армии. Впрочем, при нацистах интерес к спорту в армии сохранился. Так, в люфтваффе многие офицеры занимались охотой, поскольку это могло способствовать повышению в должности (Геринг был заядлым охотником). По инициативе Геринга 18 января 1934 г.в Пруссии был принят охотничий закон, которым восхищались далеко за пределами Германии: он предусматривал, к примеру, уголовное наказание за убийство орла, применение в охоте яда или стальных капканов. Вивисекция в Пруссии была запрещена под страхом смертной казни. Геринг даже настаивал на запрещении самозащиты крестьян от кабаньих потрав урожая{908}. Национальный парк Шорнхайде, в котором охотилась только верхушка Третьего Рейха, стал предшественником национальных парков в других европейских странах.
Элитные виды спорта и вообще спорт как времяпрепровождение для верхушки общества стали постепенно исчезать после Первой мировой войны — в процессе постепенного становления массового общества и распространения профессионального спорта. Нацистская КДФ осознанно выдвинула лозунг «Ударим по предрассудкам — нет феодальным видам спорта». Благодаря активной финансовой поддержке спортивного ведомства КДФ, перестали быть сугубо элитарными видами спорта теннис, гольф, горные лыжи и верховая езда. КДФ учредила многочисленные спортивные секции, годовой взнос в которые стоил в среднем около 30 рейхсмарок. Рабочие и служащие теперь могли промчаться с гор на лыжах, ощутить волшебное чувство полета, несясь вскачь на коне по лесу или с азартом гоняя теннисный мяч. В рамках программ КДФ за 1 час верховой езды или игры на теннисном корте нужно было заплатить одну рейхсмарку, недельный курс плавания под парусом стоил 30 рейхсмарок, 8-дневный курс горных лыж, включая дорогу в Альпы, питание, гостиницу и инструктора, стоил 52 рейхсмарки{909}. Точных статистических данных нет, но с уверенностью можно сказать, что до начала Второй мировой войны в Германии были построены сотни новых спортивных площадок, спортивных залов, плавательных бассейнов, тиров. Благодаря этому число спортивных секций и кружков значительно выросло, в них занимались милли оны желающих. Истоки этого организованного народного спортивного движения находятся в спортивном энтузиазме и воодушевлении, возникших, как уже говорилось выше, в 20-е гг.
Период 20–30 гг. был эрой необыкновенной популярности спортивных единоборств, а не командных видов спорта: героями эпохи были боксер Макс Шмеллинг, автогонщики Готтфрид фон Грамм, Макси Байер, Рудольф Карраккиола, Бернд Розенмайер и конечно же летчики-асы (в том числе и женщины — от Элли Байнхорн до Ханны Рейтч). Самыми знаменитыми автогонщиками были Караккиола и Розенмайер, который погиб в 1938 г. в гонке у Дармштадта. Дуэль этих гонщиков была излюбленным зрелищем немцев. По существу, спортивной организацией был НСКК (союз автомобилистов) во главе с Адольфом Хюнлейном, в ведении которого были автомобильные спортклубы, мотоклубы ГЮ и пр.
Бокс, автомобильные гонки, теннис и фигурное катание были в большой моде. Для нацистов в спорте и в технических достижениях, с ним связанных, выражалось активное и агрессивное мужское начало, красота, опьянение скоростью, экстаз движения — то есть то, что выражается емким французским словосочетанием elan vital.
Уже в 30-е гг. дало о себе знать массовое увлечение спортом. Теперь мы воспринимаем его исключительно как послевоенное явление, но это не так. Конрад Гейден писал, что в тот день, когда в Австрии был убит канцлер Дольфус, а сторонники нацистов штурмовали здание, в котором находилось ведомство канцлера, толпы жителей Вены устремились на футбольный стадион, где австрийская футбольная команда встречалась с итальянским клубом{910}. Страсть австрийцев к футбольному зрелищу по интенсивности во много раз превзошла их интерес к политике.
Нацисты всячески поощряли занятия и увлечение спортом; Клемперер вспоминал, что спортивная амуниция автогонщиков — перчатки, шлем, защитные очки — иногда воспринималась как вторая униформа нацистов; героем и образцом для подражания был автогонщик Бернд Розенмайер; после гибели он некоторое время стоял в нацистской пропаганде на одном уровне с Хорстом Весселем{911}.
Прежние спортивные организации (по отдельным видам спорта, конфессиональные и политические) периода Веймарской республики были ликвидированы в 1933 г., а руководство спортом и физкультурой унифицировано. Имперским спортивным руководителем — министериальдиректором в МВД и одновременно руководителем ведомства спорта в КДФ — был Ганс фон Чаммер унд Остен (Н. von Tschammer und Osten), который в нацистском ежемесячнике таким образом формулировал свою задачу: «Я по своей должности и задачам — воспитатель. Я должен “аполитичных” спортсменов делать убежденными национал-социалистами»{912}. Компетенции Чаммера охватывали все разновидности физкультуры и профессионального спорта, но не распространялись на занятия спортом в отдельных нацистских организациях, школах и вермахте.
«Если в 1940 г. Олимпиада еще будет в Токио, то впоследствии — всегда в Германии».
Решение о проведении очередных Олимпийских игр в Германии было принято до прихода нацистов к власти; впоследствии многие национальные спортивные организации отказались от участия в ней по причине нацистского расизма и антисемитизма. В США пытались провести решение о бойкоте Олимпиады, однако голосование в среде спортивные объединений Америки при минимальном перевесе дало отрицательный результат — за участие в играх было 58 голосов, против — 55 голосов. Президент Олимпийского комитета США Брандейдж (Brundage) был ярым сторонником участия в берлинской Олимпиаде — для него акции сторонников бойкота были «грязным трюком коммунистов и евреев» в стремлении помешать Олимпиаде при помощи нечестной игры{913}. В 1934 г., во время ознакомительной поездки по Германии и после доклада руководства Еврейского спортивного движения в Германии, Брандеидж в присутствии руководства СА и имперского спортивного руководителя фон Чаммер унд Остена сказал, что сегрегация в спорте вполне допустима и некоторые спортивные клубы в Чикаго также не принимают в свои ряды евреев{914}.
Немецкие спортивные функционеры заявили, что еврейские атлеты будут включены в состав немецкой национальной сборной, что немецкий НОК берет на себя ответственность за соблюдение всех олимпийских правил, и тогда мировая общественность успокоилась.
Очередные XI летние Олимпийские игры (зимние Олимпийские игры состоялись раньше — с 1 февраля 1936 г. в Гармиш-Партенкирхене, в баварских Альпах) проходили с 1 по 16 августа 1936 г. в Берлине[55]. Ни одно событие не принесло нацистскому режиму столь большую степень внутренней морально-политической стабилизации и международного признания, как великолепно организованные зимние и летние Олимпийские игры; они и в спортивном отношении были необыкновенно удачны для немцев. Собственно, они придали масштабы современным Олимпиадам. Олимпийские постройки и технические приспособления превосходили все современные зарубежные образцы; XI Олимпиада задала современным олимпийским состязаниям даже форму и протокол. Многие олимпийские ритуалы впервые были придуманы Минпропом: олимпийский огонь, факельная эстафета, строительство Олимпийской деревни, торжественное открытие и закрытие Олимпиады, создание условий для средств массовой информации.
Можно сказать, что Берлинская Олимпиада была эмоциональной кульминацией национал-социализма: она буквально потрясла мир — ни одна из прошедших Олимпиад не была столь хорошо организована, не сопровождалась столь впечатляющими зрелищами. Все было сделано на самом высшем уровне, от олимпийского гимна («Олимпийская праздничная песнь»), сочиненного Вернером Эгком, до торжественной церемонии закрытия Олимпиады. Современник, далекий от нацизма, передавал, что даже в провинции Олимпиаду 1936 г. немцы пережили как национальный триумф{915}. Всеобщее воодушевление было так велико, что французская делегация продефилировала мимо трибун с гитлеровским приветствием; это произвело на Гитлера большое впечатление{916}.
В дни Олимпиады миллионы людей во всем мире смогли впервые стать как бы непосредственными свидетелями событий. Немецкая радиовещательная корпорация обеспечила возможность 67 репортерам из 32 стран вести из Берлина прямые радиорепортажи. Всего было передано 2500 репортажей на 28 языках{917}. Для того времени это было феноменальное достижение.
Нацисты и особенно Гитлер, обожавший античную традицию, с огромным энтузиазмом восприняли Олимпиаду и не жалели на нее никаких средств: трудно себе представить, но бюджет Берлинской Олимпиады вырос с первоначальных 5 млн. рейхсмарок до 100 млн.! Гитлер остался недоволен старым, вильгельмовских времен стадионом и решил построить новый современный стадион. Его проектированием занимался Альберт Шпеер, предусмотревший перед Олимпийским стадионом большой плац — «Майское поле» (Maifeld), 70-метровой высоты башню для олимпийского огня и «зал Лангенмарка» (музей боевой славы, имевший важные функции в процессе патриотического воспитания молодежи).
Все, что касается культуры древних греков, было для Гитлера образцом совершенства, восприятие жизни древними греками он считал здоровым и свежим. Шпеер вспоминал, что портрет красивой пловчихи однажды побудил Гитлера к лирическому высказыванию: «Смотрите, какое красивое тело! Лишь в нашем столетии, благодаря спорту, молодежь приближается к идеалам эллинизма. А как им пренебрегали в прежние века! Но тем и отличаются наши дни от всех предшествующих эпох»{918}. Впрочем, лично для себя он спорт отвергал: Шпеер никогда не слышал, что Гитлер хотя бы в молодости занимался каким-либо видом спорта. Интересно, что даже симпатию к античной традиции Гитлер связывал с национализмом: говоря о греках, Гитлер подразумевал дорийцев. Разумеется, причиной тому была теория некоторых ученых его времени, состоявшая в том, что пришедшие с севера дорические племена были германского происхождения.
Но в нацистском воодушевлении Олимпиадой была и некая червоточина: дело в том, что античный индивидуализм не совсем соответствовал тем задачам, которые стояли перед спортом в нацистской Германии. Это несовпадение отчетливо видно уже по тому, что идеалы отца немецкого физкультурного движения Фридриха Людвига Яна были далеки от античных представлений о спорте. У Яна на первом месте стояла допризывная подготовка, строй, синхронность коллективных движений, массовость гимнастических упражнений. Такой спорт был скорее спортом квазимилитаристской организации, а спортивные учреждения были в Германии скорее парамилитаристскими. Нацисты просто использовали спорт по той причине, что он дисциплинировал молодежь и преподавал уроки жизни подчас гораздо более действенные и наглядные, чем все проповеди, вместе взятые.
Нацистское восприятие спорта было подобно восприятию его Жоржем Моррасом, который, впервые побывав на Олимпиаде 1896 г., воспринял олимпийские соревнования как соперничество наций, вернее, модель этого соперничества, наглядное его воплощение{919}. В таком же духе геббельсовской пропагандой подавалось спортивное соперничество на Берлинской Олимпиаде.
Накануне Олимпиады негров перестали поносить как «неполноценных», напротив, их стали называть «феноменами из феноменов, которые должны стартовать в собственном классе», о великом спринтере Джесси Оуэнсе немецкая пресса писала, что он недосягаем для обычных спортсменов. Нацистская пресса старалась представить международные соревнования не как состязания разных спортсменов, а как схватку представителей разных рас. К примеру, всемирно известный немецкий автогонщик Бернд Розенмайер (погибший в гонке 1938 г.) не соревновался со своим вечным соперником итальянцем Нувола-ри, а «боролся против Италии». Макс Шмеллинг, чемпион мира в тяжелом весе в 1930–1933 гг., был для нацистской прессы и общественности «надеждой белой расы». Его роман с известной актрисой Анни Ондра постоянно находился в центре внимания публики, что сделало ранее неинтересных боксеров кумирами народа, общественно значимыми (gesellschaftsfühig) персонами. Особенно велик был ажиотаж, когда в 1936 г. Шмеллинг смог выиграть у знаменитого американского тяжеловеса чернокожего Джо Льюиса[56]. Когда победитель — Шмеллинг на дирижабле «Гинденбург» возвращался домой, то на границе рейха его встречали истребители люфтваффе{920}. Спортивная победа в идеологизированном нацистском сознании имела политическое значение. Любопытно, что когда в начале спортивной карьеры (в 1928 г.) Шмеллинг в полутяжелом весе победил итальянца Микеле Бонагли, то один из современников отмечал, что эта победа воспринималась как «торжество принципа демократии над фашизмом». Впоследствии и нацисты постарались заработать политический капитал на имени великого спортсмена. Шмеллинг, правда, отказался от почетного кинжала СА, не вступил в НСДАП и демонстративно общался с актерами-евреями.
О том, что для нацистов определяющее значение имели не сами спортивные результаты, а и их идеологическое оправдание с точки зрения расовой теории, свидетельствует история известного боксера-полутяжеловеса Вильгельма Трольманна (1907 г. рождения). Трольманн стал чемпионом Германии по боксу в июне 1933 г. По происхождению он был цыганом. Нацисты поносили его за технически изысканную и утонченную (танцующую, как у Мухаммеда Али) манеру ведения боя. «Знатоки» бокса из СА утверждали, что истинно немецкий боксер должен стоять как вкопанный и мужественно переносить удары соперника, нанося ему ответные. Манера боя Трольманна была настолько необычной и красивой, что на бои с его участием приходили многие немецкие знаменитости, в том числе Бертольд Брехт и известный актер Ханс Альберс. Нацистские спортивные функционеры организовали травлю Трольманна, задним числом лишив его звания чемпиона Германии. Трольманн был аполитичным человеком и, совершенно не понимая смысла происходящей вокруг него возни, бросил спорт, оставил семью, запил и постепенно опустился. В войну он служил рядовым на Восточном фронте, был ранен в 1942 г., по возвращении после ранения в Гамбург был арестован гестапо, отправлен в концлагерь Нойенгамме и расстрелян 9 февраля 1943 г.{921}
Моделью для современного олимпизма Пьер де Кубертен (1863–1937), являвшийся в рассматриваемый период почетным президентом МОК, считал Великобританию, вернее, то, что сутью английской системы образования было поощрение атлетизма вкупе с интеллектуальным образованием. Кубертен писал, что если Франция хочет добиться подобных успехов, она должна развивать в школе упомянутый атлетизм; он уверял, что если Британия добилась всего благодаря своей школе, то Германия — благодаря системе высшего образования{922}. Это негласное соперничество англосаксонской и немецкой систем образования и подходов к воспитанию придало сюжету Олимпиады особую напряженность. В итоге на Олимпийских играх 1936 г. англичане получили 4 золотые медали, а немецкие спортсмены — 33, что дало лишние козыри в руки нацистских пропагандистов. Остроты добавляло и участие американцев, рассматривавших Олимпиаду как чрезвычайно престижное мероприятие: ее победители становились в Америке национальными героями. Сами американцы считали немцев самыми опасными конкурентами: секретарь американского любительского легкоатлетического союза Дэниэл Феррис (Daniel J. Ferris), побывав в Германии еще в 1930 г., писал в отчете, что немецкие университеты лучше оборудованы спортивными площадками, чем богатые американские. Феррис предсказывал, что немцы завоюют все медали уже на Олимпиаде в Лос-Анджелесе{923}. Этого, правда, не произошло.
Как и любой авторитарный режим, режим нацистов стремился извлечь из олимпийского спортивного праздника прежде всего политическую выгоду — с помощью спортивных побед доказать превосходство национал-социализма. Проблема, однако, состояла в том, что, начиная с первой Олимпиады, на этих соревнованиях постоянно доминировали американцы. Поэтому когда открылись XI Олимпийские игры, весь мир с напряжением следил, смогут ли нацисты выполнить свое обещание. Во время Олимпиады, дабы избежать явных конфузов, Минпроп распорядился, чтобы в спортивных комментариях не говорилось о расовой принадлежности спортсменов{924}. Распоряжение было весьма разумным, ибо в первый же день Олимпиады американские атлеты, среди которых было много негров, завоевали олимпийские медали. Чернокожий американский легкоатлет Джесси Оуэне завоевал золотые медали в четырех видах программы: в беге на 100, 200 м, в эстафете 4x100 (39,8 сек) и в прыжках в длину. Несомненно, что Джесси Оуэне был главным американским героем Олимпиады{925}. Рекорд Оуэнса в беге на 100 м (10,2 сек) продержался с 1936 г. по 1956 г., прежде чем его на 0,1 секунды (!) превысил американский же атлет Уильяме. Еще дольше — до 1960 г. держался рекорд Оуэнса в прыжках в длину (он первым в истории преодолел 8-метровый рубеж — 8,06 м). Гитлер следующим образом оценил достижения Оуэнса: «Люди, чьи предки обитали в джунглях, крайне примитивны и имеют более атлетическое сложение, нежели цивилизованные белые. Они не годятся для конкуренции, так что следовало бы впредь не допускать их к участию в Олимпийских играх и в других спортивных соревнованиях»{926}.
Также нацистская пресса старалась обойти вниманием участие еврейских спортсменок и спортсменов, хотя, как уже говорилось, нацистский НОК для маскировки включил в немецкую команду двух евреев. Так, великолепная фехтовальщица Елена Майер (1910–1953), которая в 13 лет стала чемпионкой Германии по рапире, а в 1928 г. — олимпийской чемпионкой (в Амстердаме), в 1932 г. покинула Германию и поехала учиться в США. На время Берлинской Олимпиады она вернулась и завоевала для Германии серебро в своем виде фехтования. После Олимпиады ей хватило благоразумия вернуться в Америку, где она вскоре получила гражданство и еще 4 раза становилась чемпионкой США{927}. Большой популярностью на Олимпиаде пользовались французский велосипедист Робер Шарпентьер, датская пловчиха Хенрика Мастенбрек, арабский штангист-легковес Кадр Эль-Тоуни, немецкий стрелок Вилли Рогенберг, немецкая дискоболка Гизела Мауэрмайер, немецкий пятиборец лейтенант Готхард Хандрик; также гостем Олимпиады был великий финский бегун Пааво Нурми.
В целом Олимпиада 1936 г. стала триумфом немецкого спорта, о чем свидетельствуют следующие данные о командном первенстве.
Страна | Золото | Серебро | Бронза | Очки |
Германия | 33 | 26 | 30 | 181 |
США | 24 | 20 | 12 | 124 |
Италия | 8 | 9 | 5 | 47 |
Финляндия | 7 | 6 | 6 | 39 |
Франция | 7 | 6 | 6 | 39 |
Венгрия | 10 | 1 | 5 | 37 |
Швеция | 6 | 5 | 9 | 37 |
Япония | 6 | 4 | 8 | 34 |
Голландия | 6 | 4 | 7 | 33 |
Англия | 4 | 7 | 3 | 20 |
Австрия | 4 | 6 | 3 | 27 |
Швейцария | 1 | 9 | 3 | 26 |
Чехословакия | 3 | 5 | — | 19 |
Канада | 1 | 3 | 5 | 14 |
Аргентина | 2 | 2 | 3 | 13 |
Эстония | 2 | 2 | 3 | 13 |
Норвегия | 1 | 3 | 2 | 11 |
Успехи Германии в зимней Олимпиаде были более скромными по причине сильной конкуренции северных стран, прежде всего — Норвегии.
Страна | Золото | Серебро | Бронза | Очки |
Норвегия | 7 | 5 | 3 | 34 |
Германия | 3 | 3 | — | 5 |
Швеция | 2 | 2 | 3 | 13 |
Финляндия | 1 | 2 | 3 | 10 |
Швейцария | 1 | 2 | — | 7 |
Австрия | 1 | 1 | 2 | 7 |
Англия | 1 | 1 | 1 | 6 |
США | 1 | — | 3 | 6 |
Канада | — | 1 | — | 2 |
Франция | — | — | 1 | 1 |
Венгрия | — | — | 1 | 1 |
Триумф немецкого спорта геббельсовская пропаганда использовала для укрепления политических позиций режима. Участник Берлинской Олимпиады Арнд Крюгер констатировал, что пропагандистское влияние Берлинской Олимпиады было очень велико; об этом свидетельствует и решение МОК от 1939 г. о перенесении зимних Олимпийских игр (1940 г.) в Германию, вручение ДАФ (в марте 1938 г.) Олимпийского кубка «за заслуги в организации спортивного движения», а также вручение в июне 1939 г. Лени Рифеншталь Diplome Olympique du Merite за фильм об Олимпиаде{928}. Примечательно, что сам фильм в США к этому времени уже был запрещен как нацистская пропаганда{929}.
Немцы в большинстве своем восприняли Олимпиаду 1936 г. как национальный триумф{930}. Иностранные гости, особенно из Великобритании и США, были поражены: вид внешне счастливых, здоровых, приветливых людей, сплоченных вокруг Гитлера, далеко не соответствовал представлениям о нацистской Германии, почерпнутым из газет. Французский посол Франсуа-Понсе писал: «Весь мир был потрясен безукоризненной организацией, абсолютным порядком и дисциплиной, гостеприимством, щедро расточаемым хозяевами»{931}. Стремясь подчеркнуть американскую «некультурность», сам Гитлер жаловался, что американцы — гости Олимпиады — во время приема в рейхсканцелярии стащили 137 серебряных ложек, все щетки, гребни и некоторые другие предметы с его монограммами{932}.
В итоге раздела о спорте следует подчеркнуть, что основная функция спорта и физкультуры в Третьем Рейхе носила политический характер, на это Гитлер указывал еще в «Майн кампф»: «Немецкий народ, который ныне пинают все, кому не лень, остро нуждается в стимулах к возрождению былого величия. Эту внутреннюю уверенность немцев в себе поможет возродить спорт. Именно он поможет воспитать молодежь в убеждении, что немцы превосходят все другие нации. В своей физической силе и ловкости наш народ должен вновь обрести чувство превосходства над другими нациями и чувство своей непобедимости»{933}. Такая постановка вопроса соответствовала стремлению нацистов политизировать не только спорт, но и всю жизнь немцев без изъятия.
Абвер — Abwehr — Армейская разведка и контрразведка. БДМ — BDM (Bund der deutschen Mädel) — Союз немецких девушек.
БК — ВК (Bekenntniskirche) — Исповедальная церковь. ВХВ — WHW (Winterhilfswerk) — «Зимняя помощь» (организация).
Гестапа — Gestapa (Geheimes Staatpolizeiamt) — Ведомство тайной государственной полиции (в Пруссии).
Гестапо — Gestapo (Geheimes Staatspolizei) — Тайная государственная полиция (общегерманская).
ГЮ — HJ (Hitler-Jugend) — гитлерюгенд.
ДАФ — DAF (Deutsche Arbeiterfront) — Немецкий рабочий фронт.
ДК — DC (Deutsche Christen) — Немецкие христиане (про-нацистская протестантская церковь).
ДФВ — DFW (Deutsche Frauenwerk) — «Немецкий женский труд» (организация).
ИККИ — Исполнительный комитет Коммунистического Интернационала.
КДК — KfDK (Kampfbund für deutsche Kultur) — Союз борьбы за немецкую культуру (под эгидой А. Розенберга).
КДФ — KdF (Kraft durch Freude) — «Сила через радость» (подразделение ДАФ).
КВГ — KWG (Kaiser-Wilhelm-Gesellschaft) — Общество кайзера Вильгельма, Немецкая академия наук в 1911–1945 гг.
КХД — KHD (Der Kriegshilfsdienst) — «Вспомогательная военная служба» (подразделение РАД).
НАПОЛА — NAPOLA (Nationalpolitische Lehranstalten) — Национально-политическое учебное заведение.
НСБО — NSBO (Nationalsozialistische Betriebszelleoiganisation) — Национал-социалистические производственные ячейки.
НСДАП — NSDAP (Nationalsozialistische deutsche Arbeiterpartei) — Национал-социалистическая немецкая рабочая партия.
НСДФВ — NSDFW (Nationalsozialistische Deutsche Frauenwerk) — Национал-социалистический немецкий союз женского труда (подразделение НСФ).
НСДШБ NSDStB (Nationalsozialistische Deutsche Studentenbund) — Национал-социалистический студенческий союз.
НСКК — NSKK (Nationalsozialistische Kraftwagenkorps) — Национал-социалистический союз автомобилистов.
НСЛБ — NSLB (Nationalsozialistische Lehrerbund) — Национал-социалистический союз учителей.
НСРБ — NSRB (Nationalsozialistische Rechtswahrerbund) — Национал-социалистический союз поборников права.
НСФ — NSF (Nationalsozialistische Frauenschaft) — «Национал-социалистические женщины» (организация).
НСФО — NSFO (Nationalsozialistische Frauenorganisation) — Национал-социалистическая женская организация.
ОКВ — OKW (Oberste Kommando der Wehrmacht) — Верховное командование вермахта (личный штаб Гитлера).
ОКЛ — OKL (Oberste Kommando der Luftwaffe) — Верховное командование военно-воздушными силами.
ОКМ — ОКМ (Oberste Kommando der Marine) — Верховное командование военно-морским флотом.
ОКХ — ОКН (Oberste Kommando des Heeres) — Верховное командование сухопутными вооруженными силами (Генштаб).
ОТ — (Organisation Todt) — «Организация Тодта».
ПО — PO (Politische Organisation) — Политическая организация (в отличие от CA, собственно политическое руководство НСДАП).
РАД — RAD (Reichsarbeitsdienst) — Имперская трудовая служба (организация).
РАФ — RAF (Royal Air Force) — Британские военно-воздушные силы.
РКФДФ — RKFDV (Reichskommissariat für die Festigung des deutschen Volkstums) — Имперский комиссариат по укреплению немецкой народности.
РМВЕФ — RMWEV (Reichsministerium für Wissenschaft, Erziehung und Volksbildung) — имперское министерство науки, воспитания и народного образования.
РНШ — RNSt (Reichsnährstand) — Имперское продовольственное сословие (организация).
РСХА — RSHA (Reichssicherheitshauptamt) — Главное управление имперской безопасности.
РУСХА — RuSHA (Rasse und Siedlungshauptamt SS) — Расовое и переселенческое главное ведомство СС.
CA — SA (Sturmabteilungen) — Штурмовые подразделения.
СД — SD (Sicherheitsdienst) — Служба безопасности.
СС-ФТ — SS-VT (SS-Verfügungstruppe) — отряды для поручений в СС.
СС — SS (Schütz Staffelei) — Защитные отряды. ТВ — TV (Totenkopf Verbände) — подразделения «Мертвая голова».
ФБ — Völkischer Beobachter — газета, печатный орган НСДАП.
ФОМИ — Vomi (Volksdeutsche Mittelstelle) — посреднические бюро фольксдойч.
ЮМ — JM (Jungmädel) — Юнгмедель, девичье подразделение ГЮ.
ЮФ — JV (Jungvolk) — Юнгфольк, юношеское подразделение ГЮ.