При имени Людовика XIV мы представляем себе государя, который перешел границу, отделяющую европейского самодержца от азиатского деспота, который, согласно учению Гоббеса, хотел быть не главою государства, а душою его, пред которым, следовательно, подданные являлись существами безличными, бездушными, а государство, животворимое государем, проникнутое им, как тело духом, разумеется, составляло с ним одно существо. «Государство — это я!» — говорил Людовик XIV. Каким же образом один из королей французских мог достигнуть такого представления о своем значении и, главное, не ограничился одним представлением, но прилагал мысль к делу, и прилагал беспрепятственно?
Всегда какое-нибудь народное движение, потрясение, переворот, истомляя государственный организм, потрачивая много народных сил, заставляют общество требовать успокоения, требовать сильной власти, которая бы избавила от смуты и дала отдохнуть, собраться с силами, материальными и нравственными. Во время малолетства Людовика XIV мы видим во Франции сильную и продолжительную смуту, которая истомила общество и заставила его желать крепкого правительства. Это требование было тем сильнее, чем бесплоднее оказалось движение, направленное против власти; люди, хотевшие ограничить королевскую власть для того, чтобы, по их словам, вывести народ из невыносимо тяжкого положения, — эти люди, поволновавшись, покричавши и подравшись, не сумели сделать ничего для облегчения народа. Движение, принимавшее было сначала очень серьезный характер, кончилось комически. Такой исход движения, такое разочарование относительно попыток к новому, к переменам надолго отбивали охоту к ним и тем более поднимали значение старого порядка, к которому обращались теперь как к единственному средству спасения. Таким образом двадцатидвухлетний король принимал власть из охладевших рук Мазарини при самых благоприятных обстоятельствах для власти и по характеру своему был вполне способен воспользоваться этими обстоятельствами.
Людовик XIV вовсе не принадлежал к тем гениальным историческим деятелям, которые творят для своего народа новые средства исторической жизни, которые оставляют потомству богатое наследство в идеях, людях и силах материальных, — наследство, которым народ живет века после них. Напротив, Людовик получил богатейшее наследство; оно состояло в стране, благословенной природою, в энергическом, сильном духовными средствами народе, в чрезвычайно удобно расположенной и округленной государственной области, окруженной слабыми соседями: полумертвою Испанией, раздробленными и потому бессильными Италией и Германией, ничтожною по своим военным средствам Голландией; Англия была занята тяжелою выработкою своих правительственных форм и не могла оказывать влияния на континент; наоборот, король ее позволял себе подчиняться влиянию могущественного государя Франции. Кроме того, богатое наследство Людовика XIV состояло в даровитых людях: знаменитости военные, административные, литературные, которыми блестит царствование Людовика XIV, были унаследованы, а не отысканы им. Но, воспользовавшись богатыми средствами, доставшимися по наследству, Людовик истощил их, а новых не создал и оставил после себя Франции банкротство — банкротство не финансовое только, — деньги дело нажитое, — но, что всего хуже, банкротство в людях. У Людовика не было главного дарования государей — отыскивать и приготовлять людей. Рожденный властолюбивым, он воспитался во время Фронды, когда королевская власть терпела такие сильные оскорбления.
Но люди, оскорблявшие королевскую власть, не сумели сами ничего сделать, и с раздражением, ненавистью к народным движениям, к демагогам в молодом короле соединилось глубокое презрение к ним — вот чувство, которое воспитала в Людовике Фронда. Он был властолюбив, самолюбив и энергичен, приписывал народные движения тому, что вместо короля управлял первый министр, который не мог внушать такого уважения, против которого легко было вооружиться и словом и делом, и потому хотел управлять сам; но, чем долее управлял, тем более привыкал смотреть на себя не как на главу, но как на душу государственного тела, начало животворящее, как на солнце, с которым любил себя сравнивать, — тем более неприятны становились для него люди, которые были также солнца, блистали своим, незаимствованным светом; особенно неприятны были Людовику люди образованные, потому что он сознавал в себе большой недостаток образованности, а чувство превосходства других над собою было для него невыносимо. Но в нерасположении к людям сильным, самостоятельным по характеру, положению в обществе, дарованиям и образованности и причина того, что Людовик не мог заменять сходившие с поприща знаменитости другими и завещал Франции банкротство в людях.
А между тем блеск царствования был таков, что ослеплял современников и потомков, и Людовик умел явиться для своего народа великим королем: как же он успел это сделать? Мы видим, что из королей французских двое отличались особенно национальным характером — Франциск I и Генрих IV, но Людовик XIV превосходил их в этом отношении. В описываемое время главные из западноевропейских народов по характеру своей деятельности, по отношению друг к другу могли быть олицетворены таким образом: один — человек очень умный, деятельный и деловой; он постоянно занят, и занят исключительно своими ближайшими интересами, отлично обделал свои дела, разбогател страшно; но он при этом не общителен, держит себя в стороне, неуклюж, не представителен, не возбуждает к себе сочувствия в других, принимает участие в общих делах только тогда, когда тут замешаны его собственные выгоды, да и в таком случае не любит действовать непосредственно, но заставляет работать за себя других, давая им деньги, как разбогатевший мещанин нанимает вместо себя рекрута: таков англичанин, таков английский народ. Другой человек — очень почтенный, но односторонне развившийся, ученый, сильно работающий головою, но еще не могший, по обстоятельствам, укрепить свое тело и потому неспособный к сильной физической деятельности, без средств отбивать нападения могущественных соседей, без средств поддержать свое значение, заставить уважать свою неприкосновенность при борьбе сильных — это немецкий народ. Третий человек, подобно второму, не мог, по обстоятельствам, укрепить свое тело; но южная, живая, страстная натура кроме занятий наукою и особенно искусством требовала практической деятельности. Не имея способов удовлетворить этим потребностям у себя дома, он часто уходит к чужим людям, предлагает им свои услуги, и нередко имя его блестит на чужбине славными подвигами, обширною, славною деятельностию — таков итальянский народ. Четвертый человек смотрит истомленным, но, как видно, он крепкого телосложения, способен к сильной деятельности, и, действительно, он вел долгую, ожесточенную борьбу за известные интересы, и никто в то время не считался храбрее и искуснее его. Борьба, в которую он страстно ушел весь, истощала его физические силы, а между тем интересы, за которые он боролся, ослабели, сменились другими для остальных людей; но он не запасся другими интересами, не привык ни к каким другим занятиям; истомленный и праздный, он погрузился в долгий покой, по временам судорожно обнаруживая свое существование, беспокойно прислушиваясь к призывам нового и в то же время оттягиваясь закоренелыми привычками к старому, — это народ испанский.
Но больше всех этих четырех членов нашего общества обращает на себя внимание пятый, ибо никто из них не одарен такими средствами и не употребляет таких усилий для возбуждения к себе всеобщего внимания, как он. Энергический, страстный, быстро воспламеняющийся, способный к скорым переходам от одной крайности к другой, он употребил всю энергию на то, чтоб играть видную роль в обществе, приковывать к себе взоры всех. Никто больше и лучше его не говорит; он выработал себе такой легкий, такой удобный язык, что все принялись усваивать его себе, как язык более других общественный. У него такая представительная наружность, он так прекрасно одет, у него такие прекрасные манеры, что все невольно смотрят на него, перенимают у него и платье, и прическу, и обращение. Он весь ушел во внешность; дома ему не живется; долго, внимательно заниматься своими домашними делами он не в состоянии; начнет их улаживать — наделает множество промахов, побурлит, побушует, как выпущенный на свободу ребенок, устанет, потеряет из виду цель, к которой начал стремиться, и, как ребенок, даст себя вести кому-нибудь. Но зато никто так чутко не прислушивается, так зорко не приглядывается ко всему, что делается в обществе, у других. Чуть где шум, движение — он уже тут; поднимется где какое-нибудь знамя — он первый несет это знамя; выскажется какая-нибудь идея — он первый усвоит ее, обобщит и понесет всюду, приглашая всех усвоить ее; впереди других в общем деле, в общем движении, вожак, застрельщик и в крестовом походе, и в революции, опора католицизма и неверия, увлекающийся и увлекающий, легкомысленный, непостоянный, часто отвратительный в своих увлечениях, способный возбуждать к себе сильную любовь и сильную ненависть — страшный народ французский!
Среди угловатого и занятого постоянно своим делом англичанина, ученого, трудолюбивого, но вовсе не привлекательного немца, живого, но неряшливого, разбросавшегося итальянца, молчаливого, полусонного испанца — француз движется неутомимо, говорит без умолку, говорит громко и хорошо, хотя и сильно хвастает, толкает, будит, никому не дает покоя; другие начнут борьбу нехотя, по нужде — француз бросается в борьбу из любви к борьбе, из любви к славе, все соседи его боятся, все с напряженным вниманием следят, что он делает. Иногда кажется, что он угомонился, истомленный внешнею борьбой, занялся своими домашними делами; но эти домашние занятия непродолжительны, и неугомонный народ опять является на первом плане и опять волнует всю Европу. Всюду играть самую видную роль, овладевать всеобщим вниманием, приковывать к себе взоры всех, производить самое сильное впечатление — главная цель француза: отсюда — стремление к внешности, к изяществу в манерах, одежде, языке, мастерство показать себя и свой товар лицом, отсюда театральное мастерство — мастерство играть роль, соответствующую положению. И вот Людовик XIV, истый француз, умеет с неподражаемым искусством разыгрывать роль короля. Прельщенные этою мастерскою игрой, другие государи тщетно стараются подражать великому королю; но никто не в состоянии так наслаждаться мастерскою игрой, мастерскою постановкою пьесы, в таком восторге рукоплескать великому актеру, как сами французы, знатоки и мастера дела. Людовик XIV, полный представитель своего народа, явился в глазах последнего великим королем; блеску и славы было много, Франции дано было первое место, и славолюбивейший, страстный к блеску народ не мог оставаться неблагодарным к Людовику, точно так же как столетие спустя остался прикованным к имени человека, покрывшего славою Францию, хотя исход деятельности того и другого вовсе не соответствовал началу.
Принявши правление с твердым решением никогда не выпускать его из рук, заставлять все относиться к себе, Людовик XIV должен был прежде всего встретиться с явлением, от которого, как он хорошо должен был помнить, пошла Фронда, — с страшным финансовым расстройством, с крайне печальным состоянием податного сословия. Земледельцы страдали от тяжести податей, простиравшихся в 1660 году до 90 миллионов, но не все эти деньги поступали в казну вследствие больших недоимок; у крестьянина, не могшего заплатить подати, брали все и, наконец, кидали его самого в тюрьму, где сотни несчастных погибали от дурного содержания; купцы и промышленники жаловались на высокие пошлины, которыми были обложены вывозимые и ввозимые товары. Главноуправляющим финансами был Николай Фукэ, человек блестящий и способный обмануть неопытного своими познаниями и способностями, но в сущности человек вовсе не серьезный, внимание которого обращено было не на то, чтоб улучшить финансы улучшением положения податных людей, но чтобы пользоваться доходами для удержания своего выгодного места. Мазарини поддерживал его как человека, который умел доставать деньги по первому требованию министра, а как Фукэ доставал деньги, до этого Мазарини не было никакого дела. Но кроме первого министра Фукэ старался на казенные деньги купить себе расположение и подпору всех влиятельных людей: считали, что он ежегодно раздаривал до четырех миллионов. Фукэ думал обольстить и короля блестящими проектами, но Мазарини завещал Людовику другого человека, понадежнее Фукэ: это был Жан Батист Кольбер.
Кольбер был сын реймского купца (родился в 1619 году) и получил Первоначальное образование, какое тогда считалось достаточным для купеческих детей; по-латыни выучился он 50-ти лет, когда уже был министром; не имея времени заниматься дома латынью, он брал учителя с собою в карету и учился дорогою. Он скоро бросил торговлю и сделался юристом, потом занялся финансами и был представлен Мазарини министром Летеллье. Мазарини взял его к себе в управляющие, поручил ему все свои частные дела, но нередко употреблял его и в делах государственных. Опираясь на доверие кардинала, Кольбер решился начать борьбу с страшным Фукэ, который, чтоб сокрушить противника и его покровителя, решился привести в движение все свои громадные средства, прибегнуть, если бы понадобилось, и к новой Фронде, но в это самое время Мазарини умирает. Фукэ вздохнул свободно, но, говорят, что Мазарини, умирая, сказал королю: «Государь! Я всем вам обязан, но я рассчитываюсь с вашим величеством, оставляя вам Кольбера».
Людовик, нисколько не лишая, по-видимому, Фукэ своего доверия, приблизил к себе и Кольбера, который каждый вечер доказывал ему неверность докладов, подаваемых Фукэ по утрам. Король решился отделаться от Фукэ, но должен был долго хитрить, притворяться, приготавливаться: так был страшен главноуправляющий финансами! Наконец во время путешествия Людовика в Бретань Фукэ, сопровождавший короля, был арестован в Нанте и отвезен в замок Анжер. Людовик объявил, что принимает на себя управление финансами при помощи совета, составленного из людей честных и способных; председателем совета по имени был назначен маршал Вилльруа, делал же все Кольбер под скромным званием управляющего (intendant); только в 1669 году он получил звание статс-секретаря с департаментом, в котором соединились разнообразные ведомства: морское, торговли и колоний, управление Парижем, церковные дела и т. д. Знаменитые деятели обладают обыкновенно историческим смыслом, умеют соединять настоящее с прошедшим, соединять свою деятельность с деятельностью славных предшественников: так и Кольбер изучал деятельность Ришелье и питал глубокое уважение к знаменитому кардиналу. В совете при рассуждении о важных делах он всегда обращался к памяти Ришелье, и Людовик подсмеивался над этою привычкою Кольбера: «Ну вот сейчас Кольбер начнет: «Государь! Этот великий кардинал Ришелье и проч.».
Вскоре после арестования Фукэ король учредил следственную комиссию для открытия всех злоупотреблений, вкравшихся в финансовое управление с 1635 года. В указе об учреждении комиссии говорилось, что финансовые беспорядки, как удостоверился король, были причиною всех бедствий народа, тогда как небольшое число лиц незаконными путями нажило быстро громадные состояния, почему король решился строго наказать хищников, истощавших финансы и разоривших провинции. Шестая часть штрафов назначена доносчикам. Люди, участвовавшие в прежнем финансовом управлении, предложили 20 миллионов, чтобы только не начинали следствия; вопреки мнению нового финансового совета Людовик не согласился на эту сделку и приобрел большую популярность в низших слоях народонаселения. В церквах читались увещания: требовалось от всех верных, чтоб они под страхом отлучения доносили о финансовых злоупотреблениях. Между тем начали процесс Фукэ: в бумагах его захвачена была не только политическая и любовная переписка, выставившая в невыгодном свете столько знатных мужчин и женщин, но и план открытого возмущения, относившийся к 1657 году, когда он ждал арестования от Мазарини.
Людовик, который благодаря впечатлениям Фронды приходил в болезненное состояние при слове «возмущение», был страшно раздражен и принял слишком большое для короля участие в следственном деле; притом молодые силы впервые расправились в борьбе; Людовику приятно было показать свою власть, свое неумолимое правосудие и вместе показать народу, что чего не умели сделать восстанием против власти, то сделает власть и освободит народ от людей, съедавших его достояние. Фукэ нашел многочисленных защитников: за него было судебное сословие, ревнивое к своей независимости и понявшее направление молодого короля; за него были придворные, привыкшие к щедрости Фукэ и боявшиеся скупости Кольбера; за него были люди, им облагодетельствованные, потому что его щедрость не всегда имела корыстные побуждения; за него были литераторы, художники, женщины, начиная с королевы-матери; за него были Тюрень и Конде; наконец, многим из тех, которые сначала восхищались строгими мерами короля, стало жаль Фукэ, доброго, симпатичного Фукэ, в характере которого не было черт, особенно оскорбляющих — скупости, надменности, достоинства и недостатки которого были так национальны. Но это восстание за Фукэ могло только заставить Людовика сильнее против него действовать.
Фукэ перевели в Бастилию, пред которою уже повесили одного из его сообщников, и это не была единственная жертва страшной комиссии. Фукэ ловко защищался пред судом, складывая всю вину на Мазарини. Наконец, дело решилось: суд приговорил Фукэ к вечному изгнанию с конфискациею имущества, но король вместо смягчения наказания заменил изгнание вечным и тяжким заточением в крепости. Комиссия продолжала свое дело, и цена взысканий достигла громадной цифры — 135 миллионов.
Правительство не ограничилось вскрытием и наказанием финансовых злоупотреблений. В отдаленных от правительственного центра провинциях землевладельцы, жившие в своих имениях, позволяли себе всякого рода насилие над подданными своими (sujets), застращенные или подкупленные судьи были на их стороне[7]. В некоторых странах еще существовало крепостное право. В 1665 году назначена была в Клермоне комиссия с правом решать в последней инстанции все гражданские и уголовные дела, наказывать злоупотребления и проступки, уничтожать дурные обычаи[8]. Страх напал на землевладельцев: одни бежали из Франции, другие скрывались в горах, некоторые начали задабривать крестьян, унижаться пред ними, и крестьяне подняли головы и не полагали границ своим притязаниям и надеждам; в одной местности крестьяне купили себе перчатки и думали, что не должны более работать и что король имеет в виду только их одних. Так как землевладельцы, особенно отличавшиеся своим насилием, скрылись из Франции, то 273 человека были осуждены заочно на смерть, на изгнание или на галеры, замки их были разрушены, имения конфискованы. Один из них, барон Сенега, был осужден за то, что вооруженною рукою собирал деньги с отдельных лиц и с общин, препятствовал сбору королевских доходов, требовал с крестьян неположенных работ, сломал церковь, чтоб воспользоваться материалом для своего дома, убил несколько людей; маркиз Каниль-як держал у себя 12 разбойников, которых называл своими двенадцатью апостолами, и собирал с крестьян десять податей вместо одной. В том же году по плану Кольбера учрежден был совет юстиции, при открытии которого Кольбер обратился к Людовику XIV с увещанием ввести во всем королевстве одни законы, одну меру и один вес; но эта мера не была приведена в исполнение. Относительно юстиции при Людовике XIV замечательно смягчение наказаний для колдунов: в 1670 году руанский парламент захватил 34 колдуна и четверых осудил на смерть; королевский совет переменил смерть на изгнание; после смертная казнь была удержана только за святотатство, колдунов же предписано всюду наказывать изгнанием, причем жестоким наказанием грозило правительство тем людям, которые обманывали невежд и легковерных мнимыми магическими действиями.
Освободив народ от насилия[9] сильных, хотели направить его к торговой и промышленной деятельности, поднять средства и благосостояние Франции в уровень с средствами и благосостоянием самых цветущих государств Европы, именно Голландии и Англии. В 1669 году издан был знаменитый указ о лесах и водяных сообщениях, восемь лет приготовлявшийся Кольбером в комиссии из 22 членов; означено было качество лесов и пространство, ими занимаемое, указаны меры для сохранения и умножения лесов, правила для рубки и продажи: все эти заботы имели главною целию сохранение материала для кораблестроения. Прорыты были Лангедокский канал для соединения Атлантического океана с Средиземным морем, канал Орлеанский — для соединения Луары с Сеною. Кольбер, как все государственные люди того времени, отправлялся от той мысли, что народы богатеют от торговли и мануфактурной промышленности, и потому задал себе задачу: восстановить упадшие и падающие отрасли промышленности, создать новые, всевозможные виды фабричной промышленности; образовать из купцов и промышленников сильную фалангу, покорную разумному направлению сверху, для обеспечения Франции промышленного торжества посредством порядка и единства деятельности, для получения самого прочного и самого красивого качества в товарах, а этого хотели достигнуть, предписывая работникам одинакие приемы, которые знатоки признали лучшими; отстранить фискальные препятствия, дать Франции надлежащее ей участие в морской всемирной торговле, дать ей возможность перевозить собственные произведения, тогда как до сих пор эта перевозка была в руках соседей, преимущественно голландцев; увеличить и усилить колонии, заставить их потреблять только произведения метрополии и сбывать свои произведения только в метрополию; для поддержания торгового могущества Франции создать военный флот в самых обширных размерах.
С этими целями учреждена была Вест-Индская компания, которой правительство уступило на сорок лет все французские владения в Америке и Африке, ибо вторая снабжала первую черными работниками; учреждена была также Ост-Индская компания с позволением утвердиться на Мадагаскаре, с которым соединяли блестящие надежды, называя его африканскою Франциею; надежды не осуществились, и французские колонии на острове скоро исчезли, но Ост-Индская компания удержалась. Вытребованы были у Порты новые преимущества для французов, и чрез это усилена левантская торговля. Чтоб иметь всегда хороших матросов для военных кораблей, Кольбер придумал такое средство: взяты были все матросы в целой Франции и разделены на три класса; один класс служил год на королевских кораблях, а два других года на купеческих, потом делал то же второй и третий класс, и наконец очередь возвращалась к первому классу служить на королевских кораблях и т. д.; под страхом жестоких наказаний запрещено было французам вступать в военную службу других государств. Для приготовления морских офицеров учреждена была компания гардемаринов (род морской военной школы). Спешили воспользоваться всеми успехами, сделанными в Англии и Голландии относительно кораблестроения, и старались превзойти соседей гигантскими размерами судов; в 1671 году число военных кораблей простиралось до 196. В 1664 году Франция была разделена на три больших торговых округа, и в каждом из них были ежегодные собрания из купеческих депутатов, выбранных по два от каждого приморского или торгового города: собрания имели целию рассмотреть состояние торговли и промышленности и донести о результатах своих наблюдений королю.
В 1664 году Людовик объявил намерение уничтожить зависимость своих подданных от иностранцев относительно мануфактурных произведений, и в следующем же году фабрики возникают со всех сторон. Тариф 1664 года увеличил вывозную пошлину с грубых материалов и удвоил пошлину с привозимых из-за границы мануфактурных произведений, чтоб дать французским фабрикантам дешевые сырые произведения и освободить их от соперничества произведений иностранных; пересмотрены были правила старых цехов, установлены новые цехи, указом определена была длина, ширина и доброта сукон и других шерстяных, шелковых и льняных тканей. Промышленность быстро процвела; толчок, данный энергическим правительством энергическому и даровитому народу, произвел сильное и благодетельное движение, несмотря на односторонность и лишнюю регламентацию. Современники, самые нерасположенные к Людовику XIV, не могли не отдать справедливости этому первому, кольберовскому периоду царствования: «Все процветало, все было богато: Кольбер высоко поднял финансы, морское дело, торговлю, промышленность, самую литературу». Ближайшие потомки по причинам, о которых будет речь после, отнеслись враждебно к деятельности Кольбера, но теперь, после спокойного изучения дела, признано, что целию кольберова управления было создать работающий парод; он говорил, что для него нет ничего драгоценнее в государстве человеческого труда.
«Науки служат одним из величайших украшений для государства, и обойтись без них нельзя», — сказал Ришелье; Кольбер не говорил ничего, не призвавши наперед имени знаменитого кардинала: неудивительно поэтому, что Людовик XIV считал науки и литературу вообще одним из величайших украшений для престола. Это украшение не нужно было создавать, как фабрики или флот: таланты были готовы, стоило только приблизить их к престолу, привести в непосредственную зависимость от него пенсиями, ив 1663 году был составлен первый список литераторских пенсий, в который внесено было 34 писателя; Корнель назван первым драматическим поэтом в свете, а Мольер — превосходным комическим поэтом. Король объявил себя покровителем академии и дал право ее членам приветствовать его в торжественных случаях «наравне с парламентом и другими высшими учреждениями». Академия надписей и литературы получила в это время свое начало в виде придворного учреждения: Кольбер образовал подле себя совет из знающих людей, которые должны были сочинять надписи для памятников, медалей, задавать задачи артистам, сочинять планы для празднеств и их описания, наконец, заниматься составлением истории настоящего царствования. В 1666 году основана Академия наук, хотя в этом отношении Англия предупредила, потому что здесь еще в 1662 году основано такое же учреждение, знаменитое Королевское общество. Академия живописи и скульптур, основанная при Мазарини, получила новый устав; академия архитектуры основана в 1671 году. В следующем году устроена обсерватория. Королевские благодеяния не ограничились одними французскими писателями; французские посланники при иностранных дворах должны были доставить своему двору сведения о писателях, пользующихся наибольшим почетом, и одни из них привлечены во Францию предложением выгодных должностей, как знаменитые астрономы голландец Гоюйгенс, итальянец Кассини, датчанин Ремер; другие получили пенсии, некоторые временные подарки, иные пошли в тайные агенты французской дипломатии; данцигский астроном Гевелиус потерял свою библиотеку от пожара: Людовик XIV подарил ему новую, и вот по всей Европе раздались хвалебные гимны в честь французского короля; двенадцать панегириков ему было произнесено в 12 городах итальянских.
Разработка источников французской истории, начатая прежде при Ришелье, получила теперь новое оживление. Стефан Балюз, библиотекарь Кольбера, издает и объясняет множество важных исторических актов; самый замечательный его труд — это сборник законодательных памятников времени франкских королей («Capitularia regum Francorum», 1677); в 1667 году начинается громадная деятельность монаха Мабильона, знаменитого изданием памятников и установлением правил, как поверять достоверность исторических источников. Карл Дюфрен Дюканж в 1678 году издал «Словарь средневековой латыни», необходимый для понимания памятников этого времени, потом издал словарь и средневекового греческого языка. Истории еще нет; для нее только приготавливаются материалы, но некоторые вопросы, особенно раздражающие любопытство, уже начинают исследоваться, и здесь, разумеется, слышен еще только лепет младенчествующей науки, не имеющей средств освободиться от разных посторонних влияний, и прежде всего от ложно понимаемого национального чувства. Начали с вопроса о происхождении народа. Как у нас в России при младенческом состоянии исторической науки национальное чувство никак не позволяло принять ясного свидетельства летописца о скандинавском происхождении варягов-руси и заставляло всеми неправдами толковать это свидетельство в пользу славянского происхождения, так и во Франции в описываемое время исследователи никак не хотели признать франков враждебными немцами, завоевавшими Галлию, но старались доказать, что франки были галльскою колониею, поселившеюся в Германии и потом возвратившеюся в прежнее отечество. Поддержкою Кольбера пользовался и знаменитый Гербело, собравший в лексиконной форме множество исследований по истории и литературе магометанского Востока (Восточная библиотека, Bybliotheque orintale).
Но гораздо сильнее, чем пенсии иностранным и своим литераторам и ученым, гораздо сильнее, чем означенные груды, славе Людовика XIV и распространению французского влияния в Европе содействовало образование французского языка и обогащение его литературными произведениями. В эпоху Возрождения необразовавшийся еще французский язык и молодая народная французская литература должны были подвергнуться сильному напору чуждых элементов; под их влиянием язык быстро изменялся. Монтань говорил о своих опытах: «Я пишу книгу для малого числа людей, для малого числа годов: чтобы сделать ее более долговечною, следовало бы написать ее на языке более твердом. Смотря на беспрерывное изменение, которому подвергался наш язык до сих пор, кто может надеяться, что в настоящем своем виде он продержится еще 50 лет? На моей памяти он изменился наполовину». Такая анархия вызвала потребность в правилах: явилось множество грамматик, рассуждений об орфографии, произношении, происхождении языка. Началась сильная борьба между приверженцами той или другой системы: одни утверждали, что надобно писать, как говорят (tete, onete, oneur), другие требовали удержания прежнего правописания (teste, honneste, honneur); противники не щадили бранных выражений, называли друг друга ослами и кабанами; некоторые предлагали доделать язык, дать ему формы, которых, по их мнению, ему недоставало (например, сравнительную степень: belieur, grandieur, и превосходную: belissime, grandissime). С одной стороны, ученые и учащиеся подчинялись влиянию латыни; с другой стороны, обнаруживал сильное влияние язык итальянский вследствие богатства своей литературы, вследствие первенствующего значения, какое имела Италия в эпоху Возрождения, наконец, вследствие моды, господствовавшей при французском дворе.
Молодая французская литература никла под тяжестью этих двух влияний; бедная крестьяночка, по выражению одного писателя, не знала куда деваться в присутствии знатных, разряженных дам. Но гордость народная не вынесла унижения, патриоты поднялись против чуждых влияний, обезоруживающих язык, началась борьба, и застрельщицей выступила насмешка, сатира. Еще Раблэ подсмеялся над студентом, который искажал свою речь латынью. «Что болтает этот дурак? — говорит Пантагрюель. — Мне кажется, что он кует какой-то дьявольский язык». «Государь, — отвечает ему один из служителей, — этот молодец считает себя великим оратором именно потому, что презирает обыкновенный французский язык». Труднее было насмешке сладить с итальянским влиянием, потому что оно поддерживалось модою, проводилось женщинами, двором; это было влияние живого языка, живой блестящей литературы, высоко развившегося искусства. Когда осьмидесятилетний Леонард да Винчи явился при дворе Франциска I, то восторг французского общества не знал пределов. С прибытием Екатерины Медичи итальянское влияние стало господствующим при дворе и отсюда проникло и в другие слои общества; французская речь самым смешным образом запестрела итальянскими словами, вносимыми в нее без всякой нужды. Но скоро сатира начала бичевать и эту нелепость, причем особенно сильно ратовал Ганри Этьен («Dialogue du francais Italianise»). Эта борьба французской сатиры с итальянским влиянием любопытна для нас еще тем, что напоминает борьбу русской сатиры, борьбу наших Сумароковых, Фон-Визиных и Грибоедовых с французским влиянием; приемы французских и русских сатириков одни и те же.
Французские сатирики-патриоты восторжествовали над чуждым влиянием, отстояли свой язык, который стал образовываться, определяться и, в свою очередь, стал стремиться к господству в Европе, благодаря преимущественно знаменитым писателям, которые сообщили ему особенное изящество в своих произведениях. Время было самое благоприятное: Европа стремилась к окончательному определению своих форм жизни, стремилась образовать ряд крепких, самостоятельных народностей, которые, однако, должны были жить общею жизнию; самостоятельность народов, политическая и духовная, требовала развития отдельных народных языков и литератур; но общая жизнь европейских народов требовала также общего языка для международных и ученых сношений. До сих пор для этого употреблялся язык латинский; но потребности нового общества, новые понятия и отношения требовали и языка нового, живого, тем более что люди эпохи Возрождения насмеялись над средневековою латынью, которая все-таки была порождением новых, живых потребностей. Объявивши средневековую латынь явлением безобразным, ученые обратились к цицероновской латыни; на короткое время можно было поработить ей народы еще молодые, с языками и литературами новорожденными; но эти народы начали расти не по дням, а по часам, и скоро узки им стали пеленки речи чуждой, речи народа отжившего, имевшего свой особый строй понятий, непригодный для новых народов.
Таким образом, латинский язык не мог служить более языком, общим для европейских народов; нужен был язык совре-менный, живой. Время языков итальянского и испанского прошло; литературная деятельность народов, ими говоривших, прекратилась, политическое значение ослабело, а между тем Франция выступила на первый план; на французском я зыке говорил представитель самого сильного государства в Европе, на этом языке говорили при самом блестящем европейском дворе, которому стремились подражать другие дворы, и главное — этот язык окончательно сформировался, отличался легкостию, доступностию, ясностию, точностию, изяществом, которые дал ему целый ряд знаменитых писателей.
Из этих писателей мы остановимся только на тех, сочинения которых уясняют состояние современного им общества, — прежде всего остановимся на Мольере. Галлы, по словам Катона, страстно любили сражаться и острить; французы наследовали эти две страсти от предков, и ни одно крупное явление в их общественной жизни не проходило без того, чтобы они не подметили в нем такой стороны, которая дала бы пищу их остроумию. Новорожденная французская поэзия подле любовной песенки (chanson) представляла сатирическую (sirvente). Сильным нападкам сатиры подверглось духовенство: насмешка находит обильную пищу, когда люди ведут себя несоответственно своему возрасту, полу, званию, — следовательно, обильную пищу находили в средние века сочинители французских народных песен в поведении тогдашнего духовенства, вовсе не соответствовавшем христианскому учению, ибо духовенство, по словам песен, «всегда желало брать, ничего не давая, покупать, ничего не продавая». Сатира защищала в народе дело Филиппа Красивого против папы и тамплиеров; она громила папские претензии при Карле V; она громко смеялась над великим расколом в Западной Церкви, когда несколько пап спорили за престол святого Петра. «Когда же кончится этот спор?» — спрашивала сатира и отвечала: «Когда не будет больше денег». Она не щадила вооруженной силы, подмечая в ней хвастовство и буйство вместо храбрости; не щадила новой денежной силы, которая начала соперничать с силою меча. Сатира нашла себе самое широкое поприще на театральных подмостках: сюда выводила она все сословия, все классы общества и за свою смелость и цинизм часто подвергалась сильным преследованиям; кроме того, в эпоху Возрождения ей был нанесен удар стремлением подражать античной комедии: здесь бедная крестьяночка должна была уступить знатной барыне. Но холодные подражания латинской, а потом испанской комедии не могли долго продержаться на сцене; французское общество требовало живой народной комедии, и для удовлетворения этой общественной потребности явился Мольер.
Мольер был дитя народа: сын обойщика, долго странствующий актер, он стал известен комедиею «Precieuses ridicules» (1659), где насмеялся над искусственностию, чопорностию, донкихотством в чувствах, отношениях и языке; комедия эта имела важное значение как протест против ложного, неестественного, ходульного во имя истины, простоты и жизни. Мольер приобрел себе покровителя в знаменитом Фукэ; но падение Фукэ не повредило ему: он успел приобрести благосклонность самого Людовика XIV. Понятно, что положение комического поэта в царствование Людовика было очень затруднительно: он должен был ограничиться изображением общечеловеческих слабостей, слабых же сторон современного французского общества он мог касаться очень осторожно, и только таких слабостей, над которыми было угодно посмеяться королю. Людовик XIV позволил Мольеру выводить на сцену маркизов в смешном виде, потому что король не был охотник до людей, думавших, что они имеют значение помимо его. Но опасность была для Мольера не со стороны одного короля: это обнаружилось, когда он поставил на сцену «Тартюфа», в котором представил святошу, позволяющего себе разные гнусности. Поднялась буря: архиепископ парижский издает послание против комедии; первый президент парламента запрещает ее представление в Париже; знаменитый проповедник Бурдалу громит ее с церковной кафедры; Людовик испуган, колеблется, позволяет, запрещает, наконец снова разрешает представление комедии.
«Вот комедия, — говорит сам Мольер о «Тартюфе», — которая наделала много шума, которая долго была преследуема, и люди, в ней представленные, доказали, что они могущественнее во Франции всех тех, которых я представлял до сих пор. Маркизы, precieuses, рогоносцы и медики спокойно сносили, что их вывели на сцену, и показывали вид, что вместе со всеми забавляются своим изображением. Но лицемеры разгневались и нашли странным, как я осмелился представить их гримасы и насмеяться над промыслом, которым столько порядочных людей занимаются. Это — преступление, которого они не могли мне простить, и вооружились против моей комедии с страшным бешенством. Следуя своей похвальной привычке, они прикрыли свои интересы интересами Божиими, и «Тартюф», по их словам, оскорбляет благочестие; пьеса с начала до конца наполнена нечестием, и все в ней достойно огня. Я бы не обратил внимания на их слова, если б они не постарались вооружить против меня людей, которых я уважаю, привлечь на свою сторону людей действительно благонамеренных. Если бы взяли труд рассмотреть добросовестно мою комедию, то, без сомнения, нашли бы, что мои намерения невинны и что в ней нет насмешек над тем, что достойно уважения. Эти господа внушают, что нельзя в театре говорить о подобных вещах; но я их спрашиваю: на чем они основывают такое прекрасное правило? Если цель комедии — исправлять людские пороки, то я не вижу причины, почему между пороками должны быть привилегированные; а порок, о котором идет речь, вредит государству более, чем всякий другой. Меня упрекают, что я вложил благочестивые слова в уста моего лицемера; но разве я мог без этого верно представить характер лицемера? — Но, говорят, он в четвертом акте проповедует гибельное учение: но разве это учение содержит в себе что-нибудь новое?»
Во втором обращении к королю по поводу «Тартюфа» Мольер высказывается откровеннее о причинах, поднявших бурю: «Напрасно я поставил комедию под названием «Лицемера» и переодел действующее лицо в платье светского человека, напрасно я надел на него маленькую шляпу, длинный парик, шпагу и кружева по всему платью; напрасно исключил я старательно все то, что могло бы дать хотя тень предлога к придирке знаменитым оригиналам портрета, мною нарисованного: все это ни к чему не послужило». В этих словах объяснение всего дела: «Тартюф» есть продолжение старинных сатирических песенок и театральных представлений, осмеивавших духовенство, недостойные члены которого необходимо являлись лицемерами. Мольер боялся одного — оскорбить «деликатность души королевской относительно предметов религиозных», как сам выражается, и потому переодел своего аббата в светское платье; но маска была надета не очень плотно: все догадались, в чем дело, и заинтересованные подняли шум, тем более сильный, что Мольер был известен как воспитанник Гассанди, как член небольшого общества новых эпикурейцев, которые стремление к наслаждению соединяли с неверием, знали, следовательно, что Мольер осмеивал лицемерие вовсе не в видах нравственности и религии, вовсе не хотел выставить в «Тартюфе» атеиста, надевшего маску религиозности, а просто хотел посмеяться над своими врагами, сказавши им: вы не лучше нас, у вас такие же страсти и стремления удовлетворять им, вы еще хуже нас, но свои дурные дела делаете втихомолку, а кричите против нас во имя требований вашей религии.
Мольер победил в борьбе, потому что если враги его, оригиналы портрета, начертанного им в «Тартюфе», пользовались деликатностию души королевской относительно предметов религиозных, то он нашел еще более чувствительную сторону в душе королевской, чтобы побудить Людовика XIV снять запрещение с комедии. В конце ее говорится: «Успокойтесь: мы живем под государем — врагом неправды, под государем, которого очи проникают в глубину сердец, которого не может обмануть все искусство лицемеров».
Мольер имел полное право говорить, что порок, выведенный им в «Тартюфе», вредит государству более, чем всякий другой. Действительно, человек замаскированный есть самый опасный член общества, которое для правильности всех своих отношений и отправлений требует правды, открытости. Но добросовестный писатель должен касаться лицемерия с большою осторожностию, ибо часто принимается за лицемерие совершенно другое. Есть люди с высшими стремлениями, послушные призыву религии, старающиеся сообразовать свои поступки с ее требованиями, и вот эти люди как люди не всегда выходят победителями в борьбе с искушениями, падают; они несчастны от сознания своего падения и при этом имеют еще слабость всеми средствами скрывать это падение от других; но когда скрыть его не могут, то со всех сторон раздаются крики: лицемер! обманщик! фарисей! Крики раздаются тем громче, что толпа людей мелких рада падению человека, выходившего из ряду; нравственное превосходство его кололо ее, и она теперь с торжеством заявляет, что и этот человек такой же, как и все, а только притворялся лучшим, святошею — из корыстных целей. В человеке чистые побуждения бывают так переплетены с нечистыми, что сам он с большим трудом может различить их и определить долю участия тех или других в известном поступке; отсюда — частые ошибки поэтов и историков в представлении характеров, — ошибки, состоящие в стремлении дать единство побуждениям, окрасить действующее лицо одною краскою: это гораздо легче, проще, но истина при этом страдает, и высокая цель искусства — сказать нам правду о человеке — не достигается.
Но в то время, когда во Франции столько даровитых людей устремились высказать правду о человеке самым наглядным образом, выставляя человека действующим пред глазами зрителей, причем явилась необходимость соединения двух искусств: искусства авторского и искусства сценического, в то самое время явился сильный протест против этого наглядного способа высказывания правды о человеке — прочив театра. Протест последовал во имя религии и со стороны католического духовенства, и со стороны янсенистов. Янсенист Николь высказался так: «Комедия, говорят ее защитники, есть представление действий и слов — что ж тут дурного? Но есть средство предохранить себя от всякого заблуждения на этот счет — это рассматривать комедию не в химерической теории, но на практике, в исполнении которой мы бываем свидетелями. Надобно обратиться к тому, какую жизнь ведет актер, какое содержание и цель наших комедий, какое влияние производят они на тех, которые их представляют, и на тех, которые присутствуют при их представлении, и потом исследовать, имеет ли все это какое-нибудь отношение к жизни и чувствам истинного христианина. Зрелище не может обойтись без артиста; чувства обыкновенные и умеренные не поразят; таким образом, чувства не только обольщены внешностию, но душа подвергается нападениям со всех чувствительных сторон».
Разумеется, мы не можем согласиться с суровым янсенистом в том, что верное изображение человека с его страстями может действовать развращающим образом на человека; но, с другой стороны, мы не можем не признать, что в его словах есть значительная доля правды: так, он имел полное право указать на безнравственную жизнь актеров, которые бывали вместе и сочинителями пьес; можно ли было ожидать, чтобы такие люди имели в виду нравственные цели? Противники театра особенно могли указать на то, что театр сделал с женщинами, которые посвящали себя ему, — в каком виде явился этот образчик женского труда, женской общественной деятельности? Противники театра имели право утверждать, что высокое значение театра держится только в теории, а на практике театр служит забавою для толпы, и забавою часто безнравственною, особенно в комедии, где старались понравиться толпе циническими выходками, от которых и Мольер вовсе не был свободен.
Янсенист Николь, мнение которого о театре мы привели, принадлежит к числу так называемых моралистов, проницательных наблюдателей над явлениями мира внутреннего и внешнего, изложивших выводы из своих наблюдений в форме кратких заметок мыслей или правил. Выводы Николя, как и выводы Паскаля, проникнуты религиозно-нравственным взглядом; он указывает на несовершенство явлений внутреннего и внешнего мира, но вместе с тем успокаивает и возвышает душу указанием на высшее, религиозное стремление. Но между французскими моралистами описываемого времени есть один, отличающийся тонкостию в наблюдениях и часто верностию в выводах и вместе с тем оставляющий в душе читателя самое безотрадное впечатление, потому что у него выставляется в человеке только одна темная сторона, а для всего хорошего, возвышенного выискиваются дурные, мелкие, своекорыстные побуждения; вы слышите хохот демона над тем, что человек привык любить и уважать; автор «ничего во всей природе благословить не хочет».
Этот автор есть знаменитый герцог Ларошфуко, принимавший деятельное участие в движениях Фронды. Из этих движений, кончившихся ничем, из этого раздражения без удовлетворения Ларошфуко вынес истомленную душу, исполненную неверия в нравственное достоинство человека; все люди являлись ему в виде героев Фронды: «Когда великие люди падают под бременем несчастий, то открывается нам, что мы переносим эти несчастия только благодаря силе своего самолюбия, а не благодаря силе своего духа и что, исключая великое тщеславие, герои сделаны из такой же глины, как и остальные люди. Презрение к богатству было у философов тайным желанием отомстить за свои достоинства несправедливой судьбе презрением тех благ, которых она их лишила. Ненависть к фаворитам есть не иное что, как любовь к фавору; люди, не добившиеся фавора, утешают себя презрением к тем, которые его добились. Любовь к правосудию в большинстве людей есть не иное что, как боязнь потерпеть несправедливость; то, что люди называют дружбою, есть уважение к интересам друг друга, мена услуг, общение, при котором самолюбие имеет всегда в виду что-нибудь выиграть. Люди не жили бы долго в обществе, если бы не обманывали друг друга. Старики любят давать хорошие наставления, чтоб утешить себя в невозможности давать дурные примеры. Постоянство в любви есть всегдашнее непостоянство: сердце постепенно привязывается то к одному, то к другому качеству особы, и выходит, что постоянство есть непостоянство, которое вращается в одном и том же предмете. Добродетель не шла бы так далеко, если бы тщеславие ее не сопровождало. Великодушие презирает все, чтоб иметь все. Отчего любовники и любовницы не скучают быть вместе? Оттого, что постоянно говорят друг о друге». Презрение к нравственному достоинству человека вело естественно к материализму, и Ларошфуко утверждает между прочим, что «сила и слабость духа суть выражение неправильное: в сущности это хорошее или дурное расположение органов тела»; или: «все страсти суть не иное что, как различные степени теплоты крови».
Таким образом, сын Фронды Ларошфуко является продолжателем того темного направления, которому янсенизм со своими Паскалями и Николями был противодействием[10]. Но янсенизм был явлением опальным из Западной Церкви, которая в описываемое время выставила во Франции более правоверного представителя в знаменитом Боссюэте. В самый разгар Фронды, когда в гостиных и на улицах раздавались громкие крики против верховной власти, молодой духовный говорил сильную проповедь на текст «Бога бойтеся, царя чтите». Этот молодой духовный был Боссюэт. Фронда стихла, истомленное ею общество вызывало крепкую власть, и Боссюэт является подле Людовика XIV с тем же текстом, который развивает не в одной проповеди, но проводит чрез целый ряд сочинений, носящих печать сильного таланта и потому имеющих сильное влияние на общество. Людовик XIV не хочет ограничиться только своим временем, не хочет воспользоваться только известным расположением общества, чтобы на деле усилить свою власть, устранить здесь и там разные препятствия нее: в ранней молодости своей он был свидетелем сильного волнения, был свидетелем, как власть колебалась, преклонялась пред народными требованиями, слышал зловещее слово «республика», а с той стороны пролива приходили страшные вести, что трон низ-вержен и король погиб на плахе; Людовик XIV в молодости пережил страшное время, страшную борьбу, пережил внимательным зрителем, сильно заинтересованным участником; чувство и мысль его были напряжены; он видел близко опасность и знал, что для борьбы с нею недовольно одной материальной силы, недовольно тех субсидий, которые он давал английским королям для противодействия либеральным стремлениям по ту сторону пролива, — Людовик искал других средств, хотел составить для себя и для потомков своих правила, теорию, науку и противопоставить это учение другому, которое шло с опасного острова.
Теория Людовика XIV, составившаяся под впечатлениями английской революции и французской Фронды, вторит английским охранительным теориям, которые явились вследствие стремления противодействовать революционным движениям. Вот основания этой теории: «Франция есть государство монархическое в полном смысле этого слова. Король представляет здесь всю нацию, и каждый частный человек представляет только самого себя пред королем, следовательно, вся власть находится в руках короля и не может быть никаких других властей, кроме установленных им нация во Франции не составляет отдельного тела: она пребывает вся в особе короля. Все, что находится в нашем государстве, принадлежит нам бесспорно. Деньги, которые находятся в нашей казне и которые мы оставляем в торговле наших подданных, должны быть одинаково ими оберегаемы. Короли суть полновластные господа и распоряжаются неограниченно всеми имуществами, которые находятся во владении как духовных, так и светских людей, смотря по надобности».
Боссюэт подкрепляет эту теорию. «Закон, — говорит он, — есть вначале условие или торжественный договор, в котором люди, по соизволению государей, определяли, что необходимо для образования общества. Это не значит, что сила законов зависит от согласия народов, но значит только, что государю помогают самые мудрые люди из народа. Первая власть есть власть отеческая в каждом семействе; потом семейства соединились в обществе под властию государей, которые заменили им отцов. Вначале было множество маленьких владений; завоеватели нарушили это согласие народов. Монархия есть форма правления самая обыкновенная, самая древняя и самая естественная. Из всех монархий лучшая наследственная. Что касается других форм правления, то вообще государство должно оставаться при той форме, к которой привыкло. Кто намеревается разрушить законность форм правления, каковы бы они ни были, есть не только общественный враг, но и враг Божий. Власть государева неограниченна. Государь в своих приказаниях не должен отдавать отчета никому. Государи — от Бога и участвуют, в некотором смысле, в божественной независимости. Против власти государя нет другого средства, кроме той же власти государя. Государи, впрочем, не освобождены от повиновения законам (по праву, на самом же деле никто не может принудить их повиноваться закону). Власть государя подчинена разуму. Подданный может ослушаться государя только в одном случае: когда государь приказывает что-нибудь против Бога (но и в этом случае сопротивление должно быть страдательное). Подданные обязаны платить дань государю (т. е. согласие народа не нужно для взимания податей). Государь должен употреблять свою власть для истребления в своих владениях ложных религий. В нечестивом заблуждении находятся те, которые отвергают право государя употреблять принудительные меры в деле религии на том основании, что религия должна быть свободна».
Людовик XIV сначала не шел так далеко в этом отношении, как Боссюэт; около 1670 года он писал: «Мне кажется, что люди, желавшие употреблять насильственные меры против протестантизма, не понимали свойства этого зла, произведенного отчасти умственною горячкою, которой надобно дать пройти нечувствительно, а не поджигать сильным противодействием, бесполезным в том случае, когда язва не ограничивается известным числом людей, но распространена по всему государству. Лучшее средство уменьшить мало-помалу число гугенотов во Франции — это не отягощать их никакою новою строгостию, соблюдать права, данные им моими предшественниками, но не уступать им ничего более и самое соблюдение дарованных прав ограничить возможно узкими пределами, которые предписываются правосудием и приличием. Что касается милостей, зависящих от меня одного, то я решил не давать им никакой: пусть им приходит от времени до времени на ум, согласно ли с рассудком добровольно лишаться выгод. Я решился также наградами привлекать тех, которые окажутся покорными, воодушевлять, по возможности, епископов, чтоб они заботились об их обращении; назначать на духовные места только людей испытанного благочестия, трудолюбия, знания, способных своим поведением уничтожить в Церкви те беспорядки, которые произошли вследствие недостойного поведения их предшественников».
Людовик старался вначале употреблять сильные меры против протестантизма, потому что эта язва была распространена по всему государству; но была другая язва, ограниченная небольшим числом людей, с которою поэтому не нужно было церемониться, то был янсенизм. Гугенотская ересь была ересь старая; Людовик не был виноват в том, что предшественники его надавали ей прав; но янсенизм была ересь рождающаяся, по выражению Людовика; обязанность короля состояла в том, чтоб истребить ее в зародыше; папа и король приказывали еретикам опомниться, но они не слушались. Но если у янсенистов были сильные враги, то были и сильные покровители, которые желали путем мирных соглашений удержать при католической Церкви даровитых и энергических борцов. Еретик-янсенист Николь ревностно защищал против протестантов догмат пресуществления.
Печальные результаты движения на покатом пути отрицания, — движения, начавшегося с лютеровой реформы, тревожили все более и более протестантов, желавших остаться христианами, но не чувствовавших под собою твердой почвы, а тут выступает Боссюэт со своим «Изложением католической веры», написанным с большим талантом и умеренностию. «Можно, — говорит Боссюэт, — сохранить последовательность, установить единство в плане учения, когда или совершенно предаются вере, как католики, или совершенно предаются разуму человеческому, как неверующие; но когда хотят смешивать то и другое, то приходят к мнениям, противоречия которых указывают на явную фальшивость дела». Протестантов поражала умеренность, с какою было написано «Изложение католической веры». «Это не папское учение, — кричали пасторы, — папа не утвердит его». Но папа имел благоразумие утвердить. Протестанты начали обращаться в католицизм; сильное впечатление было произведено обращением Тюрення, между гугенотами уже почти не было людей из знатных фамилий.
Мы видели средства Людовика XIV и видели, что слабость соседних государств влекла славолюбивого короля воспользоваться своими средствами для расширения границ Франции, для приобретения первенствующего, заправляющего значения в Европе, игемонии. Мы видели, что еще при Мазарини в Германии образовался Рейнский союз, в котором Франция имела заправляющее значение. В 1664 году союз распространился присоединением к нему Вюртемберга, Дармштадта, Пфальц-Цвейбрикена, Базеля, и хотя впоследствии союз рушился, но это не уменьшило влияния Франции в Германии; деньги были главным проводником этого влияния: и знаменитый курфюрст Бранденбургский, великий курфюрст Фридрих Вильгельм, брал французские деньги, саксонский курфюрст Иоган Георг II за 200 000 талеров, получаемых ежегодно от Людовика XIV, обязался на сеймах подавать всегда голос за Францию.
Германия, таким образом, не могла представить препятствий для осуществления честолюбивых замыслов; еще менее могла представить их Испания, и на нее-то молодой французский король прежде всего должен был обратить свое внимание, ибо ее провинции, прилегавшие к Франции с северо-востока, представляли легкую и богатую добычу. Но покушения со стороны Франции на южные, испанские Нидерланды должны были встревожить Нидерланды северные, или Голландскую республику. Эта маленькая, но цветущая республика господствовала на морях, славилась громадным богатством, которое давало ей важное значение в европейских делах; она смело мерялась силами в морских битвах с своею соперницею Англиею; но положение обеих морских держав было далеко не одинаково выгодное. Англия была отделена морем от европейского материка и, не боясь ниоткуда нападения, могла спокойно развивать свои морские (илы, свою промышленность, формы своего правления, тогда как Голландия, завоевав свою область у моря, была прислонена к континенту, легко подвергалась нападениям сильнейших государств. Вследствие этого двойственного положения Голландии, с одной стороны, как державы морской, занятой преимущественно промышленными и торговыми предприятиями, а с другой стороны, как державы все же континентальной, обязанной заботиться о средствах защиты, — вследствие этого двойственного положения в Голландии боролись две партии: республиканская, члены которой ревниво берегли свою свободу и поэтому больше всего боялись сухопутной войны, войска, полководцы, и партия штат-галтерская, или оранская, приверженная к потомству Вильгельма Молчаливого, которое постоянно давало Голландии вождей для ее защиты в опасное время.
Главою республиканской партии в описываемую эпоху был самый видный в семи соединенных провинциях человек, пенсионарий Голландии Иоанн де Витт: так как Голландия занимала первенствующее положение среди других провинций, то ее пенсионарий, заправлявший иностранными делами, имел решительное влияние на дела штатов. Личные достоинства де Витта давали ему право на первое место; он был отлично образован и учен (был знаменит как математик), отличался нравственною чистотою, необыкновенною простотою жизни: первый человек в самом богатом тогда государстве жил в маленьком доме, вся прислуга состояла из лакея и кухарки; в тогдашнем обществе, находившемся под влиянием классического образования, де Витт представлялся гражданином лучших времен античного мира, и легко понять, как это представление помогало ему быть во главе республиканской партии, боровшейся с государскими стремлениями оранской, княжеской партии. Де Витт добился того, что ему было поручено воспитание малолетнего Вильгельма, единственного представителя знаменитого оранского дома; де Витт дал Вильгельму отличное образование, но республиканцем его не сделал.
Де Витт с своею партиею находился в описываемое время в крайне затруднительном и опасном положении: по своему промышленному и торговому характеру республика Соединенных Штатов необходимо сталкивалась с Англиею, быстро стремившеюся ко владычеству на морях и в мире промышленном; соперничество, ненависть между двумя торговыми государствами необходимо вели к ожесточенным войнам, что, разумеется, было как нельзя выгоднее для Франции. Говоря о царствовании Карла II в Англии, мы уже упоминали о войнах ее с Голландией), ведшихся с переменным счастием. Республиканская партия в Соединенных Штатах не боялась этих морских войн, имевших притом ясный, определенный смысл — поддержку своего могущества на море; тем более она боялась сухопутной войны, бесцельной, разорительной, опасной по неимению своего сухопутного войска и по тому значению, какое мог получить полководец. Вот почему республиканская партия должна была стараться жить в мире с могущественною Францией и искать ее союза; но с Франциею вследствие ее честолюбивых стремлений долго нажить в мире было нельзя; нужно было ставить против нее оплот посредством союзов слабейших держав, и прежде всего посредством неестественного союза Голландии с Англиею. Этого де Витт с своею партиею сделать не мог; могла сделать это только оранская партия, если бы получила сильного личными средствами представителя.
В то время как Англия и Голландия тратили свои силы в жестокой борьбе, в то время как Голландия на сухом пути не могла собственными средствами отбиться даже от ничтожного войска мюнстерского епископа, Людовик XIV создавал сильное войско и флот, Кольбер давал ему финансовые средства и стремился к тому, чтобы сделать Францию морскою державою и соединить с могуществом сухопутным сильное развитие промышленное и торговое. Наконец, бесплодная борьба, стоившая Голландии четыре с половиною миллиона гульденов, наскучила обеим сторонам, и в 1667 году Англия и Соединенные Штаты заключили мир в Бреде. Но в том же году началась война у Франции с Испаниею движением французских войск на испанские Нидерланды. Людовик начал войну по праву сильного, но придуман был благовидный предлог: мы знаем, что Людовик был женат на испанской принцессе, дочери Филиппа IV от первого брака, причем она отказалась от всех претензий на испанские земли; но теперь Людовик объявил, что жена его имеет право на известную часть Нидерландов и Фландрии на основании какого-то местного, брабантского обычая, соблюдавшегося при наследовании частных людей. Секретарь Тюренна Дюган написал «Трактат о правах французской королевы на различные области испанской монархии». Трактат оканчивался словами: «Король уверен, что эти народы (жители Бельгии) не забудут, что французский король был их прирожденным государем, когда еще кастильских королей не существовало, и что они пожелают возвратиться в недра древнего отечества».
Опасаться сильного противодействия со стороны Испании Людовик не мог: здесь по смерти Филиппа IV, умершего в 1665 году, вступил на престол сын его, Карл II, болезненный, полумертвый ребенок, именем которого управляла мать его, королева Мария Анна, дочь германского императора Фердинанда III; правительница находилась совершенно под влиянием своего духовника, немца Нитарда, который не имел правительственных способностей и руководился только своими частными интересами. Благодаря такому положению дел Испания была беззащитна; с востока Людовик XIV был обеспечен Рейнским союзом; Голландия и Англия, хотя и примиренные, но отдыхавшие после тяжкой войны и слабые своими сухопутными средствами, не могли возбудить никакого опасения. Французское войско под начальством Тюренна начало забирать города, на которые была объявлена претензия по «дореволюционному праву», как называлось мнимое право французской королевы на наследство после отца; сам Людовик находился при войске, чтоб играть роль завоевателя, так привлекательную для французов; но Людовик, выставляя права своей жены, называл поход в Нидерланды не иначе как путешествием.
Успехи Людовика, разумеется, должны были сильно встревожить Англию и Голландию; английский король Карл II и де Витт поневоле должны были вмешаться в дело и заступиться за беззащитную Испанию. Сперва хотели они достигнуть своей цели дипломатическим путем; но завоеватели, пока не истощатся, не любят слушать представления слабых. Французы продолжали свои завоевания, и надобно было приняться за обычное средство европейской политики: поддержать равновесие союзом слабых против сильного. Благодаря стараниям английского дипломата Темпля в начале 1668 года заключен был союз между Англиею и Голландиею, к которому пристала и Швеция, отчего союз носит название Тройного (Triple-alliance); союзники решили уладить дело так, что Испания должна сделать некоторые уступки Франции, а последняя должна ими ограничиться и прекратить войну; в противном случае союзники вооружались. Разумеется, морские державы не могли вести сухопутной войны, а должна была вести ее Швеция, получавшая большие субсидии. Союз достиг своей цели: в апреле того же года Людовик заключил в С.-Жермене мир с Испаниею, по которому получил двенадцать из завоеванных им городов с округами; с Англиею, Голландией) и Швециею Франция немного спустя заключила мир в Ахене; с императором Леопольдом заключен был секретный договор, по которому Людовик и Леопольд, как женатые на родных сестрах, испанских принцессах, в случае смерти Карла делили между собою испанские владения.
Сильный завоеватель был сдержан союзом слабых, следовательно, политика его должна была состоять в том, чтобы расстраивать эти союзы и предупреждать их образование. Людовик видел, что на континенте опаснее всех держав для него Голландия не по военным своим средствам, но по богатству, которое давало ей возможность составлять союзы против Франции, давать большие субсидии бедным и жадным правительствам, покупать чужое войско; золото доказало, что может успешно бороться против меча: отсюда сильное желание Людовика сокрушить прежде всего Голландию, порвать этот узел союзов против Франции, усмирить дерзких торгашей, лавочников, которые осмеливаются мешать замыслам великого короля, и тогда эти замыслы осуществятся беспрепятственно. Де Витт, занятый преимущественно внутреннею борьбою своей партии с оранцами, считавший последних опаснее французов, не сделал Тройного союза постоянным после Ахенского мира. Этим воспользовался Людовик, чтоб уничтожить возможность будущего союза в преднамеренной им войне с Голландиею. Отвлечь Англию было нетрудно: король Карл II и его партия питали сильное сочувствие к Франции, ибо от нее одной могли ожидать деятельной помощи для усиления своей власти на счет парламента и для введения католицизма, что и было обещано Людовиком; со стороны последнего не были пощажены никакие средства для упрочения союза с английским королем: ко двору его была отправлена девица Керуай, которая должна была овладеть Карлом II и привязать его к французской политике; Керуай, впоследствии герцогиця Портсмутская, отлично исполнила свое поручение.
В Швеции бедная аристократия не могла устоять от искушения при виде французских денег, и в апреле 1672 года был заключен договор между Франциею и Швециею, по которому вторая обязалась в продолжение трех лет вести войну с теми из немецких князей, которые подадут помощь Голландии во время войны ее с Франциею: договор был направлен прямо против курфюрста Бранденбургского. Французские деньги имели силу и при дворе германского императора. Министры Леопольда I (Лобкович, Ауерсберг и Ламберг) успели уговорить этого слабого государя заключить тайный договор с Франциею, по которому он обязался не помогать ни Англии, ни Швеции, ни Голландии в случае войны их с Людовиком. Заключены были союзы с Ганновером, Оснабрюком, Кельном и Мюнстером.
Таким образом Голландия была окружена цепью французских союзов; где не действовали деньги или где французским деньгам противодействовали голландские, там Людовик бесцеремонно употреблял силу: так, герцог Франц Лотарингский обязался было составить войско для Голландии, но французское войско явилось в Лотарингию и заняло страну; герцог принужден был бежать. Людовик попробовал действовать деньгами и в самой Голландии, предложив де Витту сто тысяч гульденов, но предложение было отвергнуто. Де Витт находился в самом затруднительном положении. Страшная опасность, которая, видимо, грозила Голландии от Франции, слабость, бессоюзие Штатов необходимо поднимали оранскую партию, которая требовала назначения молодого принца Вильгельма III штатгалтером с целью создания внутренних средств защиты. Республиканская партия по обстоятельствам не могла прямо воспрепятствовать этому и мешала только косвенно, возражала, что Вильгельм не достиг еще полных двадцати двух лет, требуемых законом для штатгалтерской должности; потом тянули время при составлении инструкции штатгалтеру, которого власть старались как можно более ограничить; наконец, тянули переговоры с курфюрстом Бранденбургским, который предлагал войско за субсидию: республиканская партия боялась родства курфюрста с принцем Оранским. А между тем в апреле 1672 года король французский и английский объявили войну Штатам — под предлогом каких-то оскорблений, которых долго сносить будто бы не было для них возможности.
Вслед за объявлением войны 120 000 французского войска явилось на Рейне и Маасе, и вели это войско Тюренн и Конде; при войске же находились военный министр Лювуа и знаменитый строитель и разрушитель крепостей Вобан; завоеватель — Людовик, — разумеется, был тут же. Французы без сопротивления занимали провинции Соединенных Штатов, проникали в Голландию, и здесь республиканская партия решилась купить необходимый ей мир деньгами и пожертвованием крепостей; но завоеватель предложил такие тяжкие условия, что голландцы должны были предпочесть им самые отчаянные меры для защиты. При этом вражда партий разыгралась кровавою игрою; оранская партия как партия войны взяла теперь верх; принц Вильгельм провозглашен был штатгалтером и генерал-капитаном. Амстердамцы с чрезвычайными усилиями отлично укрепили свой город, грозили, прорвавши плотины, затопить всю окрестную страну и решились скорее сесть на корабли и переселиться в Батавию, чем подчиниться французским требованиям. Но торжествующая партия хотела прежде всего избавиться от главы противной партии Иоанна де Витта и брата его, адмирала Корнелия. На Иоанна напали четверо убийц, но он успел спастись от них, отделавшись ранами; потом его обвинили в казнокрадстве, но человеку, знаменитому своим бескорыстием, легко было оправдаться; тогда нашелся доносчик, который показал, что Корнелий де Витт подговаривал его убить принца Вильгельма; Корнелия подвергли пытке, он выдержал ее, не повинившись; осудить его было нельзя, но толпа разъяренной черни день и ночь окружала его темницу, требуя своей жертвы, и жертва была выдана, и не одна: обманом был привлечен к-брату в темницу Иоанн де Витт, обоих вывели к народу, и обоих растерзал народ. Принц Вильгельм запятнал себя раздачею наград убийцам.
Между тем война начала принимать благоприятный для Штатов оборот: курфюрст Бранденбургский заключил с ними союз, уговорил приступить к нему и императора, так что Людовик XIV должен был отделить часть своего войска для действия в Германии; Испания также пристала к союзу. Голландцы исполнили свои угрозы, открыли шлюзы и затопили окрестную страну, не обращая внимания на страшные убытки, причиненные этим потопом. Принц Вильгельм Оранский, ободренный особенно тем, что при французском войске, оставленном в Нидерландах, не было более ни Конде, ни Тюренна, предпринял наступательное движение. Но если дела пошли дурно для французов в Нидерландах, то они могли с успехом действовать в Германии благодаря слабости тамошних мелких владельцев, сеймовым проволочкам и продажности австрийских министров. В 1674 году принц Оранский, провозглашенный наследственным штатгалтером в Голландии, Зеландии и Утрехте, решился померяться с великим Конде; начальствуя императорским, испанским и голландским войсками, он встретился с французами при деревне Сенефе (недалеко от Лувэна). Страшная резня кончилась только с истощением сил у обеих сторон; французы приписали победу себе. Решительнее была победа Тюренна над императорскими войсками при Зинсгейме, после которой победитель варварским образом опустошил Пфальц, процветавший под правлением курфюрста Карла Людвига; курфюрст в отчаянии вызвал Тюренна на поединок, но получил уклончивый ответ. Бранденбургские войска под предводительством самого великого курфюрста Фридриха Вильгельма в соединении с императорскими перешли на левый берег Рейна, но несогласие между союзниками дало возможность Тюренну одержать еще несколько побед и заставить неприятеля перебраться на правый берег Рейна.
В 1675 году великий курфюрст должен был оставить Западную Германию и спешить на защиту своих владений, в которые вторглись шведы, союзники Франции. Он напал на превосходного числом неприятеля при Фербеллине и одержал блистательную победу, после которой шведское войско рассеялось; в том же году французы потеряли Тюренна, убитого при Засбахе в сражении с императорскими войсками. Но у Людовика XIV остались еще люди и средства, и Вильгельм Оранский терпел постоянные неудачи в битвах с французами, которые овладели Валансьеном, Камбрэ, С.-Омером. «Принц Оранский, — говорили остряки, — может хвастаться, что в такие молодые лета ни один генерал не снял столько осад и не проиграл столько битв, как он». Молодой Вильгельм совершенно напоминал собою своего знаменитого предка Вильгельма Молчаливого; так же не отличаясь блестящими способностями, он брал спокойствием, холодностию, скрытностию, ровностию духа в беде и удаче, что помогало ему после поражения являться снова на сцену с новыми средствами и внушать к себе полное доверие в людях, которые поручали ему свою судьбу.
Несмотря на свои неудачи, молодой Вильгельм Оранский желал продолжения войны, которая поддерживала его власть, делала ее необходимою; но он должен был уступить общему требованию, требованию мира; соединенные провинции принесли всевозможные жертвы; их торговля терпела страшный ущерб, особенно от французских корсаров. Людовик XIV, также не хотевший мира, принужден был приступить к соглашениям благодаря отпадению Англии, которая в начале 1674 года заключила отдельный мир с Голландиею; мало того, Вильгельм Оранский обручился с племянницею английского короля Мариею, дочерью герцога Йоркского, и в начале 1678 года заключен был оборонительный союз между Англиею и Соединенными Штатами.
Людовик спешил новыми завоеваниями в беззащитных испанских Нидерландах приобрести выгоднейшие мирные условия: его войско овладело Тентом и Ипром; с другой стороны, он был в сношениях с республиканскою партиею в Соединенных Штатах, которая боялась чрезвычайного усиления власти штатгалтера, особенно была напугана браком Вильгельма на английской принцессе и потому желала как можно скорее заключить мир с Франциею. Мир был наконец заключен в Нимвегене в 1678 году Франциею, Голландиею и Испаниею; все выгоды получили сильные державы — Франция и Голландия, все нерыгоды пали на долю слабой Испании: Голландия получила назад все города и земли, за пятые французами, Испания должна была уступить Франции Франш-Контэ, Валансьенн, Камбрэ, С.-Омер, Иперн и несколько других менее значительных городов. После этого империя не могла долго бороться с Франциею, несмотря на успех курфюрста Бранденбургского и союзницы его Дании против шведов, союзников Франции: курфюрст и датский король должны были исполнить требования Людовика XIV возвратить шведам все у них завоеванное.
Таким образом, несмотря на сильный, по-видимому, союз против Франции, ее король вышел из войны со славою и добычею; пример Швеции показывал, что с могущественным королем французским выгодно быть в союзе: союзник его ничего не потеряет, несмотря на все неудачи; унизительное положение Бранденбурга и Дании, обязанных выйти из войны ни с чем, несмотря на все удачи, показывало, как опасно идти наперекор великому королю. Но за видимое могущество и славу своего короля Франция уже начинала дорого платить: финансы ее истощались; что всего важнее, она теряла людей, которые давали ей победы и давали средства к победам, которых великий король не умел заменить другими равными им; все блистательные успехи он начинает приписывать себе, начинает считать себя выше всех по способностям, гонит неприятную мысль, что он может нуждаться в людях самостоятельных, получивших дарования «Божиею милостию», окружает себя слепыми орудиями, не имеющими своей мысли и воли, людьми, обязанными всем только «королевской милости».
Сходят со сцены Тюренн, Конде — и не заменяются. Умирает Кольбер и умирает в горе от немилости королевской. Для голландской войны Кольбер должен был приготовить 45 миллионов. Средствами, соответствовавшими его системе, например, уменьшением числа чиновников и т. п., Кольбер не мог этого сделать и должен был прибегнуть к отчуждению государственных имуществ; Кольбер не хотел (дышать о займах, но соперник его Лювуа осилил, и назначен был заем. «Итак, дорога к займам открыта, — сказал Кольбер. — Какое же теперь останется средство остановить короля в его издержках? По заключении займов понадобятся налоги для их выплачивания, и если займы не будут иметь границ, то и налоги также не будут их иметь». Война разгорелась; королю внушают, что для ведения ее с успехом надобен чрезвычайный расход в 60 миллионов ежегодно. «Неоткуда взять столько денег!» — с ужасом говорит Кольбер. «Подумайте, — отвечает король, — есть человек, который возьмется достать эту сумму, если вы отказываетесь».
Жестокое слово произвело желанное действие: Кольбер не отказался и стал думать, но эта дума провела глубокие морщины на его челе, которое потом не разглаживалось более. До сих пор он садился за работу с веселым лицом, потирая руки от удовольствия; до сих пор он был доступен, быстр в исполнении: с этих пор он стал мрачен, недоступен, нерешителен, начал садиться за рабочий стол не иначе как с озабоченным лицом, со вздохами. Надобно было приниматься за старину, за чрезвычайные средства: восстановлены были для продажи упраздненные должности по юстиции и по финансовому управлению, учреждены новые, в высших судебных палатах увеличено число членов, проданы привилегии на продажу известных товаров, продано некоторым лицам право освобождения от податей; но от этих продаж, от стеснений, которые начинает претерпевать народ, уменьшаются доходы, — следовательно, надобно увеличить подати, надобно прибегнуть к ненавистному для Кольбера займу. Он учреждает ссудную кассу, куда частные люди могут помещать свои деньги за пять процентов и с правом брать всю сумму назад, когда захотят. Увеличена была пошлина на соль; табак сделан монополиею; гербовая бумага, введенная при Мазарини и потом уничтоженная, восстановлена, причем нельзя было писать на листе больше положенного числа строк; наложена пошлина с клейма оловянной посуды, употребляемой в простонародье. Но все эти меры могут возбудить сопротивление в парламенте. В 1673 году вышел манифест, в котором король повелевал парламенту вносить беспрекословно в реестр все указы с правом делать после свои представления королю насчет неудобства этих указов, которые между тем уже получили силу закона.
Парламент замолчал, но восстание вспыхнуло в Бордо, клейменая оловянная посуда полетела в воду, дома финансовых чиновников разграблены, советники парламента умерщвлены; в Ренне склады гербовой бумаги и табак были разграблены, причем дело не обошлось без кровопролития; в Бретани толпы вооруженных крестьян преследовали финансовых чиновников и дворян, замки горели, и владельцы их висели на колокольнях; заводчики смуты в Бордо сносились с голландцами, звали их на помощь. Волнения в Бордо Были усмирены сильными средствами; войска правительства гак вели себя в этом городе, что лучшие жители покинули (мои торговля надолго упала; в Бретани виднелись повсюду виселицы и колеса; из Ренна были выгнаны все жители целой большой улицы. Но королевские экзекуции не уничтожили причину волнений: в 1675 году губернатор Дофинэ писал Кольберу, что торговля совершенно остановилась в его провинции и что большая часть жителей должна была питаться зимою хлебом из желудей и корней, а весною есть траву и древесную кору. С начала войны арендная плата за земли уменьшилась наполовину; крестьянские избы поражали путешественника своим печальным видом, да и замки мелкого дворянства не отличались роскошью.
Наконец война прекратилась; Кольбер уже хлопотал, как бы восстановить народное благосостояние, уменьшить налоги, поддержать кредит; он представляет королю необходимость уменьшить расходы, король соглашается, постановлено ограничить расходы 78 миллионами, и, несмотря на то, в 1680 году издержано 90 миллионов, только двумя миллионами меньше, чем в 1679-м. Все же меньше, но в 1682 году издерживается 100 миллионов — во время мира! На что же идут теперь деньги? Строили Версаль, новую резиденцию короля, которому не нравился Париж. Были другие постройки, на которые не менее жаловался Кольбер: знаменитый Вобан построил и перестроил триста крепостей. Укреплялись границы государства со всех сторон, но откуда могущественнейший из государей Европы мог ожидать нападения? Но одно государство порознь не в состоянии предпринять наступательное движение на Францию, разве составится новый, более могущественный союз; но для этого Франции должно предпринять наступательное движение и заставить слабых соединиться для отпора. Людовик действительно не намерен прекратить наступательное движение, удержаться от захвата чужих земель. Он расширил свои владения на счет слабой Испании; теперь хочет расширить их на счет слабой Германии, сделать завоевания без войны: он учреждает на северо-востоке со стороны Германии в парламенте Мецком и верховном совете Эльзасском в Безансоне так называемые Камеры Соединения (Chambres de Reunion), которые должны были отыскать и присоединить к Франции все земли, когда-либо зависевшие от Эльзаса и трех епископов (Меца, Тула и Верденя).
Приводим пример, как действовали Камеры Соединения: несколько городов и деревень было присоединено к Франции на том основании, что они некогда зависели от монастыря Вейсенбургского, основанного королем Дагобером, и не могли быть отчуждены, говорили французские юристы, потому что церковные имущества неотчуждимы. Притянуто было и герцогство Цвейбрикенское, принадлежавшее шведскому королю; от Карла XI потребовали, чтоб он дал Людовику XIV вассальную присягу за это герцогство; тот не согласился, тогда Людовик конфисковал Цвейбрикен и отдал его в вассальское владение князю Биркенфельдскому; герцог Виртембергский, город Страсбург стали вассалами французского короля по землям, притянутым к Франции Камерами Соединения. И сам Страсбург, обхваченный французскими владениями, не долго мог сохранять свою независимость как вольный немецкий город: он составлял предмет давнишнего желания Франции, которая без Страсбурга не могла быть покойна относительно Рейна и Эльзаса. Положение между Францией и Германией повело в этом вольном городе к образованию двух партий: французско-католической и немецко-протестантской.
Перевес Франции в Европе после Нимвегенского мира, естественно, дал перевес французской партии в Страсбурге и облегчил Людовику XIV присоединение этого важного города. Ночью в конце сентября 1681 года французское войско явилось под городом, начальство которого получило приглашение признать Людовика XIV своим государем, «потому что Камера Соединения подчинила королю весь Эльзас, а Страсбург составляет часть последнего». Крики незначительного меньшинства, требовавшего сопротивления, были и глушены благоразумным большинством, которое считало сопротивление бесполезным. Страсбург был присоединен к Франции, и великий король с торжеством въехал в город, овладение которым не стоило ему ни одного выстрела. Страсбургский епископ приветствовал его словами Симеона: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко!» Радость прелата была искренняя: до сих пор он жил вне города, а теперь переехал в Страсбург и начал служить в знаменитом соборе, отнятом у протестантов. На юге герцог Мантуанский сдал французам крепость Казале, и таким образом Людовик получил ключ к Милану, к итальянским владениям Испании.
Как же смотрели в Европе на эти завоевания во время мира? Волнение было сильное. Германия, где при недостатке политической деятельности начала сильно развиваться деятельность научная, наблюдение за политическими явлениями издалека и свысока, соображения по поводу их и многообразные разносторонние рассуждения, часто переходившие во многоглаголание и многописание, — Германия подняла тревогу насчет готовящейся всемирной монархии, выпустила множество исторических диссертаций, полемических трактатов, памфлетов и пасквилей. Но это умственное возбуждение не могло иметь важных последствий при отсутствии политического единства и происходившей отсюда слабости Германии. Император был занят турецкими отношениями, у него было много дела на Дунае, и потому он не мог обращать надлежащее внимание на то, что делалось на Рейне; значительнейший из владельцев немецких, особенно по личным средствам, знаменитый курфюрст Бранденбургский Фридрих Вильгельм, раздосадованный тем, что в предшествовавшей войне не дали ему отнять у Швеции ее германских владений, и тем, что Голландия и Испания перестали ему платить субсидии, видя притом слабость Европы перед Франциею, решился усиливаться с помощью последней, заключил союз с Людовиком XIV и, поставленный этим союзом между двух огней, между интересами Германии и Франции, когда последняя так бесцеремонно захватывала земли у первой, должен был хлопотать о том, чтобы не доводить дело до войны, улаживать, примирять; но при этом примирении сильная Франция, разумеется, выходила с выгодою, а слабая Германия с ущербом.
Швеция, которой король был раздражен конфискацией своего Цвейбрикенского герцогства, становилась теперь во враждебное положение к Франции, но вследствие этого самого непримиримый враг Швеции Дания становилась на сторону Франции. Постоянным врагом Людовика, главным деятелем при составлении союзов против него, был Вильгельм Оранский. После Нимвегенского мира он заявил желание войти в милость великого короля, но получил высокомерный ответ: «Если принц своим поведением подтвердит искренность своих чувств, то его величество увидит, что нужно сделать». Оттолкнутый таким образом, Вильгельм начал опять действовать враждебно против Франции; Людовик отомстил ему, велевши разрушить укрепления его наследственного городка Оранжа; Вильгельм, услыхавши об этом, сказал: «Французский король узнает когда-нибудь, что значит оскорбить принца Оранского».
Но это «когда-нибудь» было еще далеко. Вильгельм встречал постоянное препятствие своим планам у себя в Голландии, которая уклонялась от войны, а без Голландии другим державам нельзя было воевать, потому что у нее, как тогда выражались, был нерв войны — деньги. Старались сдерживать Людовика, заключая с ним мирные договоры; Людовик соглашался обыкновенно на мир, потому что каждый раз при этом что-нибудь выигрывал на счет Испании или Германии; но мир не мешал ему предъявлять новые притязания. Так, он объявил свои притязания на счет Пфальца во имя жены брата своего герцога Орлеанского, урожденной принцессы Пфальцской. Эти притязания повели опять к составлению союзов против Франции, причем опять действовал преимущественно Вильгельм Оранский. Голландия решилась отсчитать курфюрсту Бранденбургскому требуемые им деньги и возобновила с ним союз, заключила союз и с королем шведским, который с своей стороны вступил в союз с курфюрстом Бранденбургским для поддержания Вестфальского и Нимвегенского миров; курфюрст Бранденбургский вступил в союз с императором; наконец, в 1686 году заключен был между многими государствами так называемый Большой Аугсбургский союз для поддержания существующих отношений против французских завоевательных движений. Началась так называемая Орлеанская война (по претензиям, предъявленным именем герцогини Орлеанской); Людовик XIV опустошил Германию, когда в 1689 году произошла вторая английская революция; союзник Людовика Иаков II (тюарт был свергнут, и на английский престол вступил заклятый враг Людовика Вильгельм Оранский.
Это событие было поворотным в истории времени Людовика XIV: сопротивление замыслам его в Европе усилилось вследствие того, что Вильгельм Оранский стал королем английским, не переставая быть штатгалтером голландским. Разумеется, стремление нового короля втянуть Англию в континентальные дела, в наступательную войну, стремления всегда антинациональные в Англии, должны были бы встретить здесь самое сильное сопротивление, если б не был задет живой интерес торжествующей партии тем, что Людовик принял сторону изгнанных Стюартов; опасность от замыслов французского короля для торговых интересов Англии возбудила против него здесь всех и заставила продолжать борьбу с Людовиком и по смерти Вильгельма. С другой стороны, Священный союз между Россиею, Польшею, Австриек) и Венециею остановил напор турок и развязал руки Австрии действовать на западе; сюда же присоединились и счастливые случайности: австрийские войска, во все времена славные своими неудачами, получили полководца, который дал им способность к победам, именно Евгения Савойского; такого же полководца получили и английские войска в Марльборо. Таким образом, на стороне государств, соединившихся для борьбы против французской игемонии, все средства к успеху, а на стороне Людовика XIV — ослабление этих средств. Как же произошло такое ослабление?
Имена Людовика XIV и Кольбера так неразлучно соединены в нашей памяти, а между тем стремления того и другого были крайне противоположны, сознательно или бессознательно для них самих — все равно. У Кольбера была задача сделать из Франции морскую державу, не идеальную какую-нибудь, а такую, какая была перед глазами, — Голландия. Нет денег в государстве: как их добыть, как сделать государство богатым? Ответ ясен: делать то, что делали государства разбогатевшие, именно морские, Голландия, Англия, тогда преимущественно первая; все внимание, следовательно, должно быть обращено на торговлю, мануфактурную промышленность, колонии, флот. И благодаря средствам народа и страны Кольбер в короткое время успел сделать много для достижения своей цели. Но Кольбер был министром короля, у которого были другие континентальные стремления и цели. Эти цели — поддержать и по возможности усилить значение своего государства среди других государств, причем постоянная обязанность — стоять настороже, ибо и другие государства имеют те же самые цели; стоять настороже — значит иметь наготове всегда войско, войско надобно содержать, и вот вечный вопрос первой важности для континентальных держав — отношение войска к финансовым средствам страны, вечная забота, от которой зависят важнейшие явления в народной жизни. Кольберу, чтоб уравнять Францию с Голландиею, нужен прежде всего мир; ему удалось увеличить количество капиталов до такой степени, что он мог установить законный процент — 5 на 100; но это только во время мира, как только война, процент поднимался, а в Голландии он был 3 на 100! Людовик XIV или вел войну, или готовился к ней: надобно поднять значение Франции, для этого надобно и укрепить, расширить до известных мест ее границы, округлить их и не воспользоваться для этого слабосилием соседа было бы странно — самые естественные побуждения для славолюбивого государя славолюбивейшего из народов. После этого могла ли существовать Франция Людовика XIV рядом с Франциею Кольбера, т. е. с Франциею, похожею на Голландию?
Кроме войны, кроме Версаля и необычайного великолепия, которым был окружен великий король, образец монархов, Людовик нанес удар системе Кольбера гонением протестантов. Нантский эдикт не был результатом установления принципа веротерпимости, а был только временною сделкою: истомленное усобицею, католическое большинство должно было сделать эту уступку королю, который, в угоду ему, из протестанта сделался католиком и должен был покачать своим единоверцам, что он в своем отступничестве не покинул их, но выговорил для них чрезвычайно выгодные условия, какими иноверцы не пользовались нигде в Европе. Следовательно, французские протестанты, обязанные своим положением стечению особенных обстоятельств, должны были ждать, что с изменением этих обстоятельств изменится и положение их. Счастье продолжало им благоприятствовать; скачала смуты в малолетство Людовика XIII, потом правительство Ришелье: кардинал Римской Церкви хотя нанос им сильный удар, однако не тронул их существенных прав, ибо в его расчеты не входило возбуждение сильной внутренней борьбы, когда Франция была занята важною внешнею борьбою, а у первого министра лично было и так много внутренних врагов поопаснее протестантов; наконец, смуты в малолетство Людовика XIV также не дали возможности думать о протестантах. С прекращением Фронды кончилось золотое время для протестантов, особенно когда Людовик вступил в самостоятельное управление, обеспеченный относительно внутреннего спокойствия усталостию всех классов народонаселения от смут.
Людовик не мог благосклонно относиться к людям, которые так резко нарушали государственное единство, которые своим существованием в государстве показывали фальшивость знаменитого выражения: «Государство — это я». Стараясь помочь Стюартам сломить английскую конституцию низложением протестантизма и поднятием католичества, ведя ожесточенную борьбу с протестантскою Голландиею, с ее штатгалтером, героем протестантизма, христианнейший король должен был знать, что часть его подданных не может желать ему успеха, должен был знать, что протестанты разных стран находятся в опасной связи и при случае готовы помогать друг другу даже явным образом; если Людовик в своих действиях против большинства английского народа мог рассчитывать на сочувствие и помощь католического меньшинства, то должен был естественно заключать, что английское большинство найдет всегда сочувствие и помощь во французском протестантском меньшинстве. Понятно, что при таком отношении к протестантским своим подданным Людовик был легкодоступен всем внушениям о необходимости и обязанности употреблять меры для уничтожения ереси, он был тем более доступен таким внушениям, что дело казалось легким: протестанты потеряли своих вождей в высших слоях общества, протестантизм сделался в это время мещанскою верою и в этом значении мог найти только нерасположение и презрение у людей, окружающих короля.
Сначала Людовик не думал о явном гонении на протестантов, об уничтожении Нантского эдикта: он хотел уменьшать число протестантов, осыпая наградами тех из них, которые переходили в католицизм, и отказывая во всякой милости тем, которые оставались в ереси. Но духовенство не было довольно таким способом действия: Боссюэт называл нечестивыми тех, которые желали, чтоб государь щадил еретиков. Прежде гонения начались стеснения: протестантам запрещено было собирать национальные синоды, какие бывали прежде каждые три года, велено ограничиться синодами провинциальными; запрещено было протестантам, обратившимся в католицизм, снова обращаться в протестантство; запрещено католическим духовным обращаться в протестантство, и этим отнятием у французов права выбора между двумя исповеданиями нарушена была основа Нантского эдикта. Начали стеснять доступ протестантов в цехи; постановили, что дети протестантов, мальчики с 14, а девочки с 12 лет, могли переменять исповедание без согласия родителей и покидать последних, которые, однако, обязаны были давать на их содержание; протестантам не дозволяли заводить высшие школы. Тогда значительное число протестантских фамилий покинули Францию. Кольбер вступился в дело, выставил вред этих мер против протестантов для государства, для народной промышленности и на время успел остановить стеснительные постановления. Но с 1674 года они возобновились. Чтоб подвинуть дело обращения еретиков, король назначал значительные суммы для раздачи новообращенным. Кроме политических соображений король начинал уже теперь руководиться и религиозною ревностью, усилившеюся в нем под влиянием знаменитой Ментенон.
Любовница короля Монтеспан сблизила его с бедною вдовою, оставшеюся после шутовского поэта Скаррона. Вдова Скаррон была гувернанткою при побочных детях Людовика от Монтеспан. Сначала Скаррон не нравилась королю, который находил ее очень церемонною и педантливою; но потом мало-помалу он стал находить удовольствие в обществе умной, спокойной, приличной, нравственной, набожной, пожилой, но сохранившей красоту женщины. Новость явления возбуждала любопытство, противоположность с Монтеспан, которая уже наскучивала своею стремительностию, усиливала расположение. Людовик стал ухаживать, и туг постоянно сильный отпор, но не окончательное отвержение превратил склонность в страсть. Воспитанники Скаррон были объявлены законными детьми короля и представлены королеве, а гувернантка их получила титул маркизы Ментенон. Это было в 1675 году, а в 1679-м Ментенон писала: «Король сознается в своих слабостях, раскаивается в своих ошибках; он серьезно думал об обращении еретиков, и скоро будут над этим сильно работать».
Некоторые правительственные лица требовали, что надобно употреблять против протестантов преимущественно нравственные средства, стараться прежде всего об улучшении нравов и образовании в низших слоях католического духовенства, которое не может соперничать с протестантскими пасторами; тщетно представляли, что протестантизм есть крепость, которую нельзя брать приступом, но надобно постепенно подкапываться: люди противоположных убеждений, утверждавшие, что надобно понудить еретиков войти в Царство Небесное, взяли верх. 22 протестантские церкви были разрушены в 1679 году; были уничтожены судебные палаты, составленные смешанно из католиков и протестантов; запрещены всякие протестантские собрания для церковных дел без королевского позволения и присутствия королевского комиссара; запрещено протестанткам быть повивальными бабками; протестантов запрещено определять в служебные должности, но протестантам, желающим обратиться в католицизм, позволено три года не платить долгов; запрещены браки между католиками и протестантами. Военному министру Лювуа захотелось взять дело обращения еретиков в свои руки, и он предписал расположить по протестантским домам постоем кавалерию. Солдаты, поощряемые интендантами и чиновниками, подстрекаемые ревностными католиками, стали обращаться с своими хозяевами, как с неприятелями; чтоб избавиться от постоя, множество протестантов обратилось в католицизм, множество других собралось оставить Францию; но тут вступился в дело Кольбер, и в последний раз король послушал своего старого министра: обращение еретиков постоем было прекращено.
Но духовные и светские ревнители указали королю, как опасно прекращение строгих мер: протестанты, обратившиеся было в католицизм, толпами начали возвращаться к прежней ереси, как только избавились от постоя. Ментенон писала в 1681 году: «Король серьезно начинает думать о спасении своем и своих подданных. Если Бог сохранит его нам, то во Франции будет только одна религия. Таково желание Лювуа, и я думаю, что он ревностнее в этом отношении, чем Кольбер, который думает только о своих финансах и почти никогда не думает о религии». В том же году постановлено, что дети протестантов могут обращаться в католицизм против воли родителей не с 12 или 14 лет, как было постановлено прежде, но с семилетнего возраста. Выселение протестантов из Франции начало совершаться в самых обширных размерах, несмотря на бдительный надзор, устроенный правительством на границах; впрочем, пасторов не задерживали, напротив, понуждали выселяться. Кольбер не мог более защищать протестантов. Враги дошли до того, что стали обвинять его в пагубных замыслах, и эти обвинения имели влияние на короля, на его отношения к министру. В 1683 году Кольбер умер 63 лет с горькими упреками человеку и без надежды на Бога. Он говорил перед смертью: «Если бы я сделал для Бога столько же, сколько сделал для этого человека (Людовика), то я был бы спасен десять раз, а теперь я не знаю, что со мною будет». Знаменитого министра должны были похоронить ночью из опасения, чтобы народ не оскорбил его останков; толпа привыкла думать, что каждый министр финансов заботится только о том, чтоб всеми средствами выжимать деньги из народа, и все тяжести последнего времени приписывали Кольберу.
По смерти Кольбера министерства морское, торговли, двора и церковных дел перешли к сыну его, Сеньелэ, молодому человеку, очень живому, способному, хорошо приготовленному, но не имевшему отцовской серьезности; финансы получил Пеллетье, которого рекомендовали Людовику как человека мягкого, способного как воск, принимать тот отпечаток, какой угодно будет королю дать ему. Иностранными делами заведовал брат покойного Кольбера, Кольбер де Круасси, человек, ничем особенно не замечательный и уступивший Лювуа большое участие в направлении внешней политики. Лювуа с должностию военного министра поспешил соединить заведование публичными заведениями и вообще художественными работами, ибо страсть короля к постройкам давали этой должности большое значение. Лювуа, разумеется, старился угождать этой страсти, вследствие чего расходы на постройки, простиравшиеся при Кольбере в 1682 году до 6 миллионов, в 1686 году возросли до 15 миллионов.
Скоро совет министров Людовика XIV получил нового деятельного члена: то была маркиза Ментенон. В год смерти Кольбера умерла и королева Мария Терезия, по своей простоте совершенно исчезавшая среди блестящих женских фигур, наполнявших двор великого короля. В следующем, 1684 году Людовик тайно обвенчался с Ментенон, которая была старше его несколькими годами (ей было под 50 лет). Все влияния должны были уступить теперь место влиянию Ментенон. Король уже не стеснялся более в своей привязанности и работал с министрами в ее комнате; когда вопрос был труден для решения, король говорил: «Посоветуемся с разумом», и, обратясь к Ментенон, спрашивал ее: «Как думает об этом Ваша Солидность (Votre Solidite)?» Легко понять, что вопрос протестантский мог быть решен «ее Солидностию» не в пользу Нантского эдикта. В год королевского брака на Ментенон уже видим сильные меры против протестантов: х рамы их закрывались беспрестанно под самыми пустыми предлогами, потом протестантам запрещено быть адвокатами и медиками, содержателями типографий и книжных лавок, запрещено проповедовать и писать против католицизма; протестантам тех местностей, где храмы были разрушены, запрещено присутствовать при богослужении в тех местностях, где оно еще продолжалось. Чтобы ускорить дело обращения протестантов, Лювуа присоветовал королю показать им войско. Войско было показано и произвело сильное впечатление: завидев красные мундиры и высокие шапки драгун, цехи и целые города протестантские слали к интендантам с просьбою, чтоб их приняли в лоно католической Церкви; которые не спешили обращаться, те подвергались разного рода притеснениям и мучительствам, между прочим, придумана была такая пытка: солдаты не давали несчастным спать по целым неделям. Употреблялись и другие средства: агенты правительства признавались, что раздача денег привлекла много душ к Церкви.
Людовик, от которого скрывались подробности и представлялись одни результаты, был в восторге. Ментенон писала: «Нет ни одного курьера, который бы не радовал короля известием об обращениях протестантов тысячами»; об искренности обращения не заботились. «Если отцы притворяются, то дети по крайней мере будут католиками», — писала Ментенон. Наконец, в 1685 году было решено отменить Нантский эдикт. Наследник престола представил, что отмена эдикта опасна: протестанты могут взяться за оружие, но если бы этого и не последовало, то много их покинет государство, что повредит торговле и промышленности. Король отвечал, что против бунтовщиков у него есть войско и хорошие генералы; материальные же интересы не стоят внимания в сравнении с выгодами отмены Нантского эдикта, которая возвратит религии ее блеск, государству — спокойствие, власти — все ее права.
Нантский эдикт был уничтожен, и престарелый канцлер Ле Теллье, один из самых ревностных поджигателей гонений, подписывая уничтожение эдикта, воскликнул: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко!» Вследствие уничтожения эдикта разрушены все протестантские храмы; запрещено собираться для богослужения в частных домах или где бы то ни было под страхом ареста и лишения имущества; повелено всем протестантским пасторам в 15 дней оставить Францию; запрещены частные школы для протестантских детей; дети, имеющие родиться у протестантов, будут крещены приходскими священниками и воспитаны в католическом исповедании; снова запрещено протестантам выезжать из Франции под страхом галер для мужчин, ареста и конфискации имущества для женщин. Впрочем, протестантам было обещано, что их не будут беспокоить по поводу религии.
Благодаря этому обещанию уничтожение Нантского эдикта было принято протестантами больше как благодеяние, чем как последний удар: по крайней мере они избавлялись от притеснений и могли спокойно окончить дни свои в вере отцов; новообращенные начали раскаиваться и перестали ходить к обедне. Тогда католические ревнители завопили об ошибке правительства, и Лювуа поспешил успокоить их, повелевая действовать по-прежнему. «Его величеству благоугодно, — писал он, — чтоб люди, не желающие исповедовать одну с ним религию, испытали на себе крайнюю строгость: солдатам позволяется жить очень свободно». Солдаты начали жить очень свободно, и протестанты испытали крайнюю строгость: для их обращения употребляли поджаривание ног и другие пытки; матерей привязывали к кроватям, а грудные младенцы их перед ними терзались в муках голода. В это время умирает канцлер Ле Теллье, и в надгробной речи ему Боссюэт распространяется о благочестии Людовика, которого называет новым Константином, новым Феодосием, новым Карлом Великим, восхваляет его за утверждение веры, за истребление еретиков.
Все сословия и палаты, академии, университеты соперничают в похвалах новому Константину: медали представляют короля, увенчанного религиею за возвращение двух миллионов кальвинистов в лоно Церкви; воздвигаются статуи «истребителю ереси». Каждый писатель считает своею обязанностию принести дань хвалы Людовику «за самое великое и прекрасное дело, какое когда-либо придумано и совершено». В Париже и Версале восторженные похвалы и ликования, а к границам пробираются толпы богомольцев, нищих, странствующих ремесленников обоего пола: все это протестанты, это «бегство Израиля из Египта»; некоторые из них в самые темные зимние ночи решаются плыть по Атлантическому океану или Ламаншу в утлых судах, чтоб достигнуть берегов корыстно-гостеприимной Англии, жаждущей воспользоваться плодами их искусства. До 250 000 протестантов покинули таким образом отечество; промышленные города Франции обеднели, лишенные трудолюбивых и искусных рук, города Англии, Голландии и Бранденбурга разбогатели от французских переселенцев.
Мы видели главных деятелей при уничтожении Нантского эдикта, но не упоминали о внушениях из Рима, от главы католицизма, который должен был более всех радоваться расширению своей паствы чрез обращение французских еретиков. Папа показывал радость, но поневоле, потому что был в ссоре с Людовиком и большинством французского духовенства. Великий король, требуя, чтоб подданные не разнились с ним в вероисповедании, с другой стороны, естественно, не хотел, чтоб они в деле религии слишком часто обращали взоры на другого владыку, царствовавшего за Альпами, в Риме. Кольбер и Боссюэт, так расходившиеся во взглядах относительно протестантов, действовали заодно относительно ограничения папского влияния надела Французской Церкви. Дело началось ученою богословскою борьбою: парижский богословский факультет отвергал непогрешительность папы, признавал власть собора выше папской, требовал независимости светской власти от духовной, утверждал, что папа не имеет права произвольно низлагать епископов; в Риме, разумеется, эти положения подвергались запрещению. Но скоро дело перешло на практическую почву: в большинстве французских епархий по смерти епископа король имел право собирать доходы и распоряжаться бенефициями до тех пор, пока присяга в верности нового епископа не будет заявлена в Счетной Палате. Четыре большие южные провинции были изъяты из этого права, но Людовик XIV отменил изъятие. Тогда двое из южных епископов протестовали против новизны и перенесли дело к папе. Папа Иннокентий XI вступился за епископов и отправил к королю два сильных послания против пагубных советов его министров. Людовик не обратил внимания на два послания, папа прислал третье с угрозою отлучения. Церковный собор, созванный в 1680 году, написал королю, что скорбит о таком поступке папы, и прямо протестовал против бесцельных предприятий святого престола.
Борьба началась: папа отлучал духовенство, повиновавшееся новым королевским распоряжениям; парижский парламент, называя папские указы пасквилями, писал, что просвещение людей, угрожаемых отлучениями, обеспечивает их от папских перунов, гремящих по-пустому в продолжение исков. Умы сильно волновались: одни имели в виду поддержать национальную независимость, другие — избавиться от тяжелых повинностей относительно Рима; иные с жаром бросились на безнаказанную борьбу с духовною властию ужей потому, что борьба со всякою другою властию не могла быть безнаказанна; школьники обрадовались случаю пошуметь против учителя, зная, что инспектор, сердитый на учителя, не накажет их, а, пожалуй, еще и наградит. Янсенисты думали, что Церковь не выиграет от освобождения от Рима, т. е. От подчинения Версалю, и стояли за папу; но другие толковали о необходимости совершенного отделения от Рима, о необходимости французского патриаршества. Боссюэт явился примирителем, указывая средний путь между ультрамонтанством и совершенным отделением от Рима; он имел в виду главного врага Церкви — неверие и сдерживал рьяных противников Рима указанием на вольнодумцев, гоняющихся за обманчивою прелестию новизны.
В 1682 году появилось составленное Боссюэтом «Объявление французского духовенства о церковной власти»; здесь говорилось, что святой Петр и его преемники получили от Бога власть только в духовных, а не в мирских делах, ибо Господь сказал: «Царство Мое несть от мира сего», следовательно, глава Церкви не может ни посредственно, ни непосредственно низлагать государей и разрешать подданных их от присяги; папа имеет главное участие в решении религиозных вопросов, но его мнение имеет силу только тогда, когда подтверждено согласием Церкви.
Рим был так слаб, а король французский так могуществен, что Боссюэт мог свободно и безопасно утверждать учение Галликанской Церкви. С одной стороны, этим учением Боссюэт доставлял протестантам более удобства к обращению в католицизм, отстраняя главный камень преткновения — ультрамонтанское представление о папской власти; с другой стороны, Боссюэт старался разъяснить протестантам несостоятельность их собственного учения, что сделано им в двух сочинениях: «Изложение учения о Церкви» и «История изменений протестантских церквей». Наступательное движение со стороны знаменитого католического писателя вызывало ответы протестантских богословов, изгнанных из Франции; это изгнание, разумеется, увеличивало горечь полемики. Выбиваемые из своего невыгодного положения могущественным противником, протестанты тем легче устремлялись по покатому пути сомнения и отрицания, уже отворенному для Западной Европы в протестантизме. Таким образом, Боссюэт своим сильным наступательным движением, нравственным и материальным против протестантов ускорял развитие того, чего более всего боялся, — развития антихристианских стремлений. Но стремления не были бы опасны, если бы католицизм имел побольше Боссюэтов и если б эти Боссюэты не слишком полагались на материальные средства, не слишком часто обращались за помощию к власти от мира сего, ибо за эту помощь католицизм делался участником и ответчиком в злоупотреблениях мирской власти.
В ином духе действовал другой знаменитый епископ Французской Церкви — Фенелон, лебедь камбрэйский (епархия Фенелона), которого противопоставляли орлу из Мо (епархия Боссюэта). Фенелон как священник стал известен своею деятельностию по утверждению в католицизме новообращенных протестантов; но его деятельность этим не ограничивалась: он скоро заявляет себя как замечательный писатель, испытывающий свои силы в разных родах, пишет философско-богословский трактат о бытии Божием, разговоры о красноречии, трактат о воспитании девиц. Для нас особенно замечательно последнее сочинение Фенелона. Несмотря на сильное движение науки с начала так называемой новой истории, вопрос об учении, о воспитании разрешался очень медленно, хотя лучшие умы и затрагивали его. Знаменитый Монтань писал о школах своего времени: «Родители и вожди народа! Посмотрите, как воспитывают ваших детей в школах! Всюду вы увидите учителей, раскрасневшихся от злости, нисколько не сдерживающих себя в своей раздражительности, повсюду услышите вы бесконечные крики детей, поражаемых ударами учителя. Неужели такими средствами можно внушить молодым людям расположение к учению и неужели невозможно руководить их без розги?» Лютер сильно хлопотал о распространении школьного образования в своей стране и писал германским властям: «Тратят столько денег на оружие, дороги, плотины: отчего же не тратят столько же на воспитание наших детей, на образование хороших учителей? Главное дело — изучение языков латинского, греческого, еврейского: без них смысл (’в. Писания будет затемняться все более и более. Я не думаю, что каждый проповедник должен читать Священное Писание в подлиннике; но надобно, чтоб у нас были ученые, способные восходить к источникам». Но когда требование реформаторов было исполнено, школы основались, то Лютер же должен был заняться вопросом о том, как учить; он вооружился против учителей, которые преподавали детям в одно время немецкий, греческий и еврейский языки; по Лютеру, надобно было ограничиться одним латинским. Лютер коснулся и обхождения с учениками: «Надобно наказывать детей, но не ожесточать их: в противном случае они станут питать ненависть к отеческому дому; ребенок, напуганный жестоким обращением, теряет решительность; тот, кто привык трястись перед отцом и матерью, будет всю жизнь трястись от малейшего шума».
Крайности протестантизма вызвали католическую реакцию, произведением которой явились иезуиты. Почтенные отцы при основании школ также обратили внимание на то, как воспитывать: они нашли, что самое сильное побуждение к успеху — это соревнование; каждый ученик должен иметь соперника, который наблюдает за ним и доносит на него. Как Лютер с своими последователями, так и иезуиты имеют одинаково в виду латинскую школу; Лютер требовал, чтоб учитель иначе не говорил, как по-латыни, и заставлял учеников говорить на том же языке; иезуиты наказывали учеников за употребление родного языка; они-то придумали хорошо известный нам в детстве язык, т. е. кусочек ткани, который надевали на провинившегося в употреблении родного языка, причем виноватый для избежания наказания должен был стараться поймать одного из своих товарищей в том же преступлении и накинуть на него язык.
Карл Борромео в XVI, Каласенц (оба в Италии) — янсенисты и Жан Батист Деласалль в XVII веке заводят народные школы для бедных детей; в школе янсенистов учение начинается с родного языка, а не с латинского; а в христианских школах Деласалля изучение латинского языка строго запрещено. Так образование проникало и в низшие слои общества, но еще не затрагивался вопрос о женском воспитании: его затронул Фенелон. «Женщины, — по словам Фенелона, — должны выполнять обязанности, которые служат основанием всей человеческой жизни. Они устраивают домашнюю жизнь, и от них преимущественно зависят хорошие или дурные нравы общества. Женщина разумная, занятая и религиозная есть душа целого дома; она устраивает в нем порядок для блага временного и для спасения душевного. Напротив, дурное воспитание женщин гораздо вреднее, чем дурное воспитание мужчин, потому что безнравственная жизнь мужчин происходит от дурного воспитания, полученного ими от матерей, и от страстей, внушаемых им другими женщинами в летах зрелых. Невежество девицы имеет самые пагубные следствия, ибо заставляет ее скучать. В девицах всего опаснее тщеславие, ибо они родятся с сильным желанием нравиться. Для образования женщины, согласно с ее призванием, надобно с малолетства приучать девиц к управлению домом, поручая им известные домашние занятия. Необходимые для женщины знания суть: правильное чтение и письмо, знание четырех первых правил арифметики, умение вести книгу приходам и расходам; хорошо также ей знать основные законы и порядок гражданского управления; женщина, владеющая землею, должна иметь понятие о сельском хозяйстве; наконец, женщина должна уметь устроить маленькую школу, завести какую-нибудь мелкую промышленность для уменьшения бедности, должна обладать и другими средствами для вспоможения бедным и больным. После этих знаний, которые должны быть на первом плане, можно занимать девиц чтением светских книг, как-то: греческой и римской истории, особенно же истории отечественной. Можно позволить им чтение поэтических произведений, но соблюдая большую трезвость. Относительно музыки и пения должно соблюдать такую же осторожность. К какому бы состоянию ни принадлежала девушка, она должна бояться и избегать праздности; воспитание, равно как и занятия ее, должно быть приноровлено к среде, в которой она должна жить; опасно выводить девушку из сферы, ей предназначенной».
Во Франции того времени девушки обыкновенно воспитывались в монастырях: Фенелон вооружился против этого воспитания. «Если монастыри, — говорил он, — отличаются мирским характером, то в них составляется слишком привлекательное понятие о мире; если же в них ведут суровую жизнь, то они не могут приготовить к мирской жизни, при входе в которую монастырская воспитанница ослепляется как человек, выходящий из пещеры на свет». Фенелон не одобряет и ученого воспитания для женщины. «Женщина, — говорит он, — должна сохранять относительно знаний стыдливость столь же деликатную, как и ту, которую внушает отвращение пред пороком».
После уничтожения Нантского эдикта Фенелон отправился миссионером в Пуату для обращения протестантов: это был почти единственный миссионер, который, благодаря своей кротости, достиг прочного успеха. Наконец, друзья Фенелона сблизили его с Ментенон, с содействием которой он был назначен воспитателем герцога Бургундского, внука королевского, сына дофина. Будущий наследник престола должен был воспитаться совершенно в иных правилах, чем те, которыми руководится дед его. Но Фенелону хотелось перевоспитать и старого короля, и потому в 1693 году Людовик получил безымянное письмо, в котором изображалась печальная картина его царствования; в письме говорилось: «Вы родились, государь, с сердцем правым, но воспитатели ваши вместо искусства управлять народом вложили в вас подозрительность, зависть, удаление от добродетели, боязнь перед всякою блестящею заслугою, высокомерие и внимание к одному только вашему интересу». Затем следовали упреки в деспотизме министров, в обеднении Франции для удовлетворения безумной роскоши придворной; имя Франции и короля ее стало ненавистно для всех соседних народов. Голландская война была несправедлива, и потому все приобретения, сделанные по ее поводу, также несправедливы; хищничеством и насилием представлены присоединения, сделанные после Нимвегенского мира. «Вся Франция представляет громадную больницу, но лишенную необходимых припасов. Народ, который прежде так любил вас, начинает терять привязанность, доверие и даже уважение к вам. Народные волнения становятся часты.
Вы поставлены в печальную необходимость или оставлять бунты безнаказанными, или избивать приведенный вами в отчаяние народ, ежедневно погибающий от болезней, последствия голода. Бог подъемлет над вами Свою карающую десницу, но Он медлит ударом, ибо милосердует о государе, который всю жизнь свою окружен льстецами, и потому еще медлит, что ваши враги суть вместе и Его враги (протестанты). Но Он сумеет отделить Свое правое дело от вашего и уничтожить вас для вашего обращения, ибо только в уничтожении вы сделаетесь христианином. Вы вовсе не любите Бога, вы Его боитесь, но боитесь рабским страхом, вы боитесь ада, а не Бога. Ваша религия состоит в суевериях, в исполнении мелких обрядов. Вы все относите к себе, как будто бы вы были земным богом».
Легко понять, какое впечатление должно было произвести это письмо на великого короля. Людовик не имел кротости Давида и в чаду от фимиама лести мог только гневно отнестись к пророку, проповеднику покаяния, увидать в нем человека, враждебного себе или подставленного людьми враждебными, желавшими во имя религии нарушить покой государя и обозвать грехами великие дела, совершенные для славы и могущества Франции; проповедь покаяния производила тем слабейшее впечатление, что заключалась в безымянном письме: сам пророк не решился явиться пред царем. Для нас это письмо важно в том отношении, что показывает, в каком духе должен был воспитывать Фенелон внука Людовика XIV.
В сочинениях, написанных для воспитанника, Фенелон возражал против военного деспотизма, «правления варварского, где нет законов, кроме воли одного человека»; он осуждает завоевания, причем обязанности в отношении к целому человеку ставит выше обязанностей к своему народу: «Все войны суть войны междоусобные; для каждого человека обязанности в отношении к человеческому роду, этому великому отечеству, бесконечно выше, чем обязанности к частному отечеству, в котором он родился». Такие мысли, которые за Фенелоном будут повторять мыслители XVIII века, явились вследствие недостатка точного, правильного определения прав личности в отношении к обществу, точно так, как и прав отдельного народа, народной личности в отношении к целому человечеству. Это обращение к отвлеченному представлению человечества было следствием недовольства отношениями, господствовавшими тогда между народами: почти до половины XVII века в отношениях между народами, государствами, в столкновениях между ними господствовал высший духовный интерес, религиозный; потом этот интерес ослабел, и на первом плане явились чисто материальные стремления отдельных государств к усилению себя на счет других; войны принимают именно этот древний, языческий, неприятный для разумного и нравственного существа, для христианина характер, характер простого насилия, завоевания, порабощения, и хотя дело шло во имя интересов известного народа, однако государи, и особенно самый видный из них, великий король французский, внутри и вне вели себя так, что на виду имелся их личный интерес и произвол без обращения внимания на интересы народа. Отсюда мыслителям естественно было обратиться к интересам человечества, нарушаемым в их глазах государями во имя интересов отдельных народов или государств.
Таким образом, поведение Людовика XIV, его стремление к преобладанию в Европе, следствием чего было истощение французского народа, печальное состояние страны, — это поведение вызвало протест в области мысли, литературы; протест был высказан епископом, человеком, сознававшим свою обязанность проповедовать против уклонений от высших нравственных начал. Фенелоном начинается этот ряд протестов против злоупотреблений власти, начинается эта протестующая, обличительная литература XVII века. Фенелон был епископ, был воспитатель королевского внука, будущего короля, и потому обратил все свое внимание на то, чтоб действовать на государей, дать иное, лучшее направление их деятельности, их хорошо воспитывать, приготовлять к правительственной деятельности; Фенелон имел в виду усилить власть нравственными средствами; но уроки его не пошли впрок, опыт перевоспитания наверху не удался, и протест пошел вниз, усиливаясь все более и более, принимая все более и более отрицательный характер, отрешившись от охранительной и положительной сферы религиозной.
Книгою, которою Фенелон более всего надеялся подействовать на своего воспитанника, был знаменитый Телемак, поэма в прозе, имеющая целью показать, как должен воспитываться образцовый царь. Автор постоянно вооружается против порядка вещей, господствовавшего при Людовике XIV, и указывает своему воспитаннику на необходимость другого порядка; Фенелон внушает герцогу Бургундскому, что он должен отдать строжайший отчет Богу, чем дед его, потому что воспитан в познании истины, а дед не получил хорошего воспитания и избалован счастием; в случае непослушания советам мудрости Фенелон грозит революцией, которая выхватит власть из рук государя, употребляющего ее во зло. Людовик не мог не сведать, что Фенелон воспитывает его внука в правилах, противоположных его собственным. Король пожелал поговорить с Фенелоном и после этого разговора произнес такое решение: «Я говорил с человеком, у которого самый блестящий и самый химерический ум в целом королевстве». Фенелона удалили от герцога Бургундского.
Но этим дело не кончилось: лебедю предстояла борьба с орлом. Фенелон по природе своей был склонен к тому духовному праздношатанию, которое называется мистицизмом. В описываемое время мистическим направлением своей жизни и своих сочинений была знаменита молодая и хорошенькая вдова Гюйон: «Души — суть потоки, истекшие из Бога: они не знают покоя до тех пор, пока не возвратятся к своему источнику, что возможно и в этой жизни. Душа при таком погружении в океан Божества видит Бога не отдельно от себя, не вне себя, но имеет Его в себе; тут не более желаний, любви, знания, но тождество; все для такой души одинаково — Бог, она не видит ничего, кроме Бога, как Он был до творения; это не пророческий экстаз, условливающий потерю чувств, ибо такой экстаз показывает, что душа не довольно крепка, чтоб могла снести Бога: душа, достигшая совершенства жизни, находится в экстазе без усилия, постоянно, а не на короткое время; душа в таком состоянии непогрешительна».
Фенелон сблизился с Гюйон и подчинился ее влиянию. Ментенон также была на первых порах очарована восторженною проповедницею постоянного восторга, и через нее книги Гюйон дошли до короля, но Людовик не понял ничего в этих мечтаниях; скоро наскучили они и Ментенон, она обратилась за советом к Боссюэту, Бурдалу и другим знаменитым писателям церковным; все высказались против мистицизма. Гюйон подверглась преследованиям, была заперта в крепости. Боссюэт написал против нее сочинение, в котором старался определить границы между истинным благочестием и опасными заблуждениями. Фенелон отвечал книгою, в которой оправдывал мистические учения. Борьба разгоралась. Книга Фенелона была отдана на суд папский; в Риме мнения разделились, но Людовик настаивает, чтобы папа непременно осудил книгу, и папа осудил ее, не употребивши, однако, слова «ересь». Фенелон подчинился папскому решению, не отказываясь от своих убеждений.
Боссюэт торжествовал; но он не мог успокоиться в своем торжестве, потому что поднимались другие враги: вольнодумцы под покровительством людей высокопоставленных проникают ко двору, окружают дофина, ученика Боссюэтова, забывшего наставления учителя; а тут из среды протестантизма, искорененного, изгнанного из Франции, является сильный талантом человек, который своим скептицизмом подкапывает все верования, все учения, — Бэль, сын французского протестантского пастора, нашедший убежище в Голландии. Смерть родного брата, протестантского пастора, погибшего в жестоком заключении после уничтожения Нантского эдикта, побудила Бэля вооружиться в своих сочинениях против порядка вещей, господствовавшего во Франции в правление короля, которого величали Великим, побудила вооружиться против нетерпимости; но, вооружаясь против нетерпимости, Бэль стал проповедовать индифферентизм, выставляя спорность религиозных вопросов и утверждая, что нельзя преследовать человека за то, что неверно, потому что не всеми признано. Верующие протестанты, разумеется, встретили мудрования Бэля так же враждебно, как и католики, и Бэль отплатил им тою же монетою. Покончивши с католицизмом и с протестантизмом, Бэль занялся обширным научным делом, составлением «Исторического и критического словаря», в котором во всей силе высказалось разрушительное начало сомнения, стремящееся подорвать все и вместо стройных зданий представить груду развалин, хаос.
Боссюэт предвидел, что обращение Бэля к индифферентизму не останется долго без отзыва; перед смертию он говорил: «Я предвижу, что вольнодумцы потеряют кредит не потому, что возбудят ужас к своим взглядам, но вследствие равнодушия ко всему, кроме удовольствий и забот житейских». Боссюэт умер в 1704 году. Фенелон пережил его, чтобы быть свидетелем исполнения своих пророчеств, быть свидетелем страшных бедствий, постигших Францию в конце царствования великого короля, и подал свой голос с указанием средств поправить дело. В политическом плане Фенелона выразилась аристократическая реакция, естественная вследствие неудач системы Людовика XIV. Мы видим, что аристократия проиграла свое дело во время Фронды, чем и воспользовался Людовик XIV, чтобы сломать всякую аристократическую оппозицию и самовластно управлять страною посредством министров и интендантов, взятых из низших рядов общества. Во время блеска и славы царствования недовольная знать должна была затаить свое недовольство; но когда начались бедствия, то естественно было явиться мнению, что вся беда произошла от того, что люди знатные удалены от правления, которое отдано людям худородным. Фенелон требует уничтожения министров и интендантов: государственный совет, находящийся под постоянным председательством короля, и несколько других советов, составленных из знати, должны управлять государством. Дворянству должны быть отданы все придворные места, и всюду дворянин должен предпочитаться недворянину; для поддержания дворянства должны быть установлены майораты; запрещены неравные браки; всюду, по возможности, надобно заменять гражданских чиновников военными; продажность должностей должна быть уничтожена.
Для восстановления финансов Фенелон требует возобновления законов против роскоши, предлагает отказаться от всех издержек на искусства и постройки до тех пор, пока долги будут уплачены; отказаться от уплаты известной доли долга; уничтожить разные налоги и установить общую подать: король требует известную сумму, провинциальные чины (земства) разложат и соберут ее; обсудить в собрании государственных чинов и провинциальных, нужно ли удержать пошлины с привозимых и вывозимых товаров; заводить фабрики, но без запрещения иностранных товаров; должна быть свободная торговля с Англией и Голландиею; для обогащения Франции достаточно продажи ее собственных произведений. Относительно всех этих мер чины и королевский совет должны сообразоваться с мнением коммерческого совета. Государство должно ссужать деньгами тех, которы хотят торговать и не имеют нужных для этого капиталов. Что касается Церкви, то, по мнению Фенелона, она во Франции в известных отношениях менее свободна, чем церкви, только что терпимые в странах некатолических, ибо эти церкви свободно избирают, низлагают и собирают своих пастырей. Во Франции на практике король более глава Церкви, чем папа; галликанские права и вольности суть права и вольности в отношении к папе и рабство в отношении к королю. Церковь может отлучить государя, государь может казнить смертию пастыря Церкви: Церковь не имеет права избирать и низлагать королей.
Но что же повергло Францию в то печальное состояние, из которого Фенелон хотел ее вывести посредством предложенных мер? В последнее десятилетие XVII века Франция должна была готовиться к страшной войне, а финансовые средства оказывались недостаточными. От смерти Кольбера до конца 1688 года годовой долг возрос до 3 700 000 франков, а издержки — на семь миллионов. Скромный и честный генерал-контролер Лепеллетье сознал неспособность свою вести дело при таких обстоятельствах и вышел в отставку. Преемник его, Поншартрэн, был человек противоположного характера — блестящий, смелый, с высоким мнением о своих способностях. Чтоб добыть деньги, он считал все средства позволенными: старая монета была перелита в новую с произвольным возвышением номинальной цены на десять процентов; частный человек, принесший для перелива старую монету, получал новой только 9/10 против прежней; десятая часть шла правительству. Все получили приказание приносить на монетный двор серебряную посуду и вещи. Король подал пример, отославши на перелив серебряные вещи высокой работы; искусство здесь было гораздо ценнее материала, и потому получено было менее трех миллионов за то, что стоило десять. Большая часть церковного серебра имела ту же участь. Если бы Людовик не тратил по два миллиона в год на бриллианты, то не был бы принужден уничтожить художественные произведения.
Возобновлено было множество ненужных штатных должностей для продажи, и каждая находила покупателя между тщеславными мещанами, которые непременно хотели быть чиновниками, принадлежать к привилегированному классу. Поншартрэн цинически говорил королю: «Всякий раз, как ваше величество создаете должность, Бог создает дурака, который ее покупает». Но, занимаясь выдумыванием новых должностей, Поншартрэн превратил в продажные и наследственные и те немногие должности, которые оставались выборными в торговых и промышленных корпорациях, чем наносил удар кольберовой системе; нанесен был удар и городскому самоуправлению, потому что учреждены коронные меры и асессоры мера; хотя некоторые выборные должности и остались, но выбирать на них должно было только из асессоров мера. Альзас откупился от новых должностей, заплативши 600 000 ливров. Но в то время как старались всеми средствами увеличить доходы, казна сильно страдала от дурного способа взимания доходов: сборщики, страшно притесняя податных людей, в то же время представляли правительству трудность собрать доходы и выпрашивали отсрочки в платежах; этими отсрочками пользовались, чтоб отдавать собранные деньги взаймы за большие проценты, и оканчивали тем, что при платеже доимок еще выпрашивали большие сбавки.
Коснулись и земледелия: чтоб чаще получать пошлины при заключении договоров между землевладельцами и фермерами, ограничили арендные сроки девятью годами, т. е., отнявши у фермеров возможность долго пользоваться землею, отняли у них побуждения прилагать труд и капитал для ее улучшения, в Англии в то же время фермерские сроки простирались от 14 до 28 лет, и это различие было одною из причин земледельческого процветания Англии и упадка Франции. Наконец, кофе, чай, шоколад были отданы на откуп, как и табак. И, несмотря на подобные меры, чистый доход не увеличивался, а уменьшался:.в 1693 году он простирался до 108 миллионов, а в 1694-м — до 103. Это заставило прибегнуть к новым средствам вроде прежних: продали 500 дворянских грамот по 2000 червонных за штуку, установили должность титулярных губернаторов по городам и т. п.
Но все было мало. Тогда добрые люди присоветовали королю приказать сделать подробное исследование о состоянии Франции, потому что без этого нельзя было принять действительных мер для улучшения этого состояния. Все интенданты должны были представить записки о состоянии вверенных им провинций. Из этих записок оказалось, что к началу XVIII века во Франции было 19 миллионов жителей, в Париже — 720 000; оказалось, что мосты и дороги находятся повсюду в жалком состоянии; доходы землевладельцев уменьшились в некоторых областях на треть и на десятую долю; некоторые города почти опустели; в Руанском округе из 700 000 жителей только 50 000 спали не на соломе. В Туре вместо прежних 80 000 жителей оказалось только 33 000; Турская область со времени голландской войны потеряла четвертую часть своего народонаселения и половину скота. Лион потерял 20 000 жителей: Дофинэ потеряла осьмую часть народонаселения со времени уничтожения Нантского эдикта; в Орлеанском округе насчитывалось шесть тысяч купцов на семь тысяч чиновников. Почти на каждой странице интендантских записок попадается эта печальная однообразная песня: «Война, смертность, стоянки и беспрестанные движения войск, милиция, большие пошлины и удаление гугенотов разорили страну».
Знаменитый Вобан, обстроивший Францию крепостями, думал, что одною этою внешнею защитою нельзя предохранить страну от беды и во время беспрестанных разъездов своих в продолжение двадцати лет собирал всевозможные сведения о состоянии Франции, особенно низших классов народонаселения. Вобан нашел, что десятая часть народа доведена до нищенства, из девяти остальных частей пять не могут помогать этой десятой; три части находятся в очень недостаточном состоянии, девятая часть содержит в себе не более ста тысяч семейств, и из них не более десяти тысяч пользуются хорошим достатком. В своих записках, составленных о разных предметах, Вобан требовал уничтожения привилегии дворянства и духовенства не платить податей; требовал общего налога с доходов (королевскую десятину, dime royale). Но такие широкие преобразования приходились не по нраву Людовику XIV, состарившемуся, испорченному лестью: ему естественно невыносимы были заявления, что в его правление Франция далеко не благоденствует; человеку, привыкшему считать себя солнцем, все освещающим и согревающим, нестерпимы были люди, толковавшие, что нет ни света, ни тепла и что надобно делать иначе, чем делалось прежде по воле великого короля.
Какой неохотник был Людовик XIV до составителей проектов улучшений, доказывает судьба Расина. Знаменитый поэт по религиозным побуждениям отказался писать для сцены, на которую, как мы видели, Церковь смотрела враждебно; но чрез несколько времени он опять принялся за перо также по религиозным побуждениям. Мадам Ментенон подле Версаля в Сен-Сире устроила заведение для воспитания дочерей бедных дворян и занималась им с чрезвычайною внимательностию. По примеру иезуитских коллегий Ментенон ввела в свое училище сценические представления и однажды заставила воспитанниц разыграть Расинову трагедию «Андромаха». Но пьеса оказалась слишком страстною, и Ментенон обратилась к автору «Андромахи» с предложением написать пьесу религиозного содержания собственно для представления на сенсирской сцене. Расин согласился и написал две знаменитые трагедии — «Есфирь» и «Аталию». Чрез это Расин сделался своим человеком у Ментенон. Однажды он разговаривал с нею о народных бедствиях, причем предлагал и средство облегчить их. Ментенон предложила ему дать ей свои замечания на письме, что он и сделал, и Ментенон имела неосторожность показать эти замечания королю. «Что он умеет писать стихи, так думает, что умеет и все делать! Что он славный поэт, так задумал министром быть!» — сказал Людовик. Расину дали знать, чтобы не являлся более к Ментенон. Бедняжка не вынес удара, стал страдать болезнию печени и через год умер.
Планы широких преобразований не нравились. «Думают уничтожить зло, умалчивая о нем», — писала Ментенон. Принимались некоторые полумеры, которые также не уничтожили зла. Поншартрэн, боясь ответственности, поспешил променять место генерал-контролера на место канцлера. Преемником ему был назначен Шамильяр, заслуживший благосклонность Людовика уменьем играть на бильярде и благосклонность Ментенон усердным управлением делами Сен-Сира. При таких-то внутренних условиях оканчивался для Франции XVII век. Мы видели, что в 1688 году, когда войска Людовика XIV опустошали Германию, заклятый враг великого короля, Вильгельм Оранский, выгнал из Англии Иакова Стюарта и сам сделался королем английским, не переставая быть и штатгалтером голландским, соединяя таким образом обе морские державы. Людовик не поддержал на престоле Иакова II, своего естественного союзника, своего вассала, можно сказать; но он дал ему приют во Франции, поместил его в С.-Жермэне, окружил почетом, как единственно законного короля Англии. Поддерживая этим надежды приверженцев изгнанного короля в Англии, Людовик вооружил против себя господствующую страну, давшую торжество Вильгельму, и таким образом помогал последнему затягивать Англию в континентальные дела, в союз против Франции, — говорим затягивать, ибо политика вмешательства, трата денег на континентальные войны никогда не были популярны в Англии.
На первое время, когда Вильгельм был занят и в Англии, и в Ирландии, у Людовика были руки свободны, и он мог беспрепятственно продолжать опустошение прирейнских областей, чтобы после не дать возможности союзникам вести здесь войны. В начале 1689 года был разрушен Гейдельберг и опустошена окрестная страна; потом были разрушены и выжжены Мангейм, Шпейер, Вормс, после того как у жителей отобраны были все ценные вещи. Эти действия французов возбуждали в Германии сильное негодование, но вследствие бессилия разъединения страны негодование это выражалось только на словах и на бумаге; действовал Вильгельм III, король английский и штатгалтер голландский, который уже в мае 1689 года положил основание Великому союзу, долженствовавшему соединить всю Европу против Франции. Сначала союз был заключен между императором Леопольдом и Голландиею; в конце года пристал к нему Вильгельм III как король английский; в половине следующего 1690 года присоединился Карл II, король испанский; владельцы германские, Савойя, Дания также в разные времена приступили к союзу. Союзники уговорились не полагать оружия до тех пор, пока не будет восстановлено то положение Европы, в каком она находилась по Вестфальскому и Пиринейскому мирам. Кроме того, союзники обязывались не допускать Людовика XIV посадить сына своего на испанский и императорский престолы. Но результаты не соответствовали обширности союза, потому что у Людовика XIV еще оставались даровитые полководцы, а у врагов его их не было. Союзники потерпели неудачи в Нидерландах и Пьемонте, потому что в Нидерландах французскими войсками командовал герцог Люксамбур, а в Пьемонте — Катина, превосходный полководец и человек. Но успехи Люксамбура и Катины не могли вознаградить Людовика за потерю, которую он потерпел в июле 1691 года: умер Лювуа, а замены не было.
В 1692 году Вильгельм III сам принял начальство над войсками союза в Нидерландах, но потерпел поражение от Люксамбура. Катина действовал победоносно в Италии и в 1693 году; со стороны Германии сопротивление французам было слабое, и они по-прежнему пустошили страну от Штутгарда до Дармштадта. Но среди успехов в 1695 году опять сильная потеря для Людовика: умирает Люксамбур. А между тем приближался к разрешению вопрос первой важности для Западной Европы — вопрос об Испанском наследстве, потому что болезненный Карл II должен был умереть бездетным. Надобно было приготовиться к решению этого вопроса, и Людовик начал входить в мирные переговоры с членами Великого союза. В 1696 году заключил отдельный мир с Франциею герцог Савойский, Виктор Амедей II: он получил все места, прежде уступленные им Франции, и выдал дочь свою за внука французского короля.
В 1697 году открылась конференция о мире между уполномоченными Франции, Англии, Голландии, императора и Испании в Рисвике в Голландии, и мир был заключен осенью: Голландия получила много торговых выгод; Вильгельм III был признан от Франции королем английским; внакладе остались слабейшие — Испания и Германия: первая должна была уступить Франции 82 местности в Нидерландах; вторая окончательно отказалась от Эльзаса и Страсбурга. Война кончилась, настало затишье перед бурею.
В первой половине XVII века Вестфальским миром окончился для Западной Европы период религиозных движений и войн, и вторая половина века представила стремление самого сильного государства Западной Европы, Франции, усилиться еще более на счет слабых соседей и получить игемонию. При общей жизни народов, к которой уже привыкла Европа, слабые начинают составлять союзы против сильного с целью сдержать его завоевательные движения. Уже не в первый раз мы видим это явление: в начале новой истории Франция стремилась также усилиться на счет слабых соседей, именно Италии, вследствие чего составлялись также союзы против нее; против нее образовалось даже огромное государство Карла V, обхватывавшее Францию с разных сторон. Но ни внешние препятствия, ни внутренние волнения не помешали росту и усилению Франции, крепкой своею округленностию и сплоченностию, и Людовик XIV явился опаснее Франциска I, тем более что против него не было могущественного Карла V. Душою союзов против Людовика XIV является Вильгельм Оранский, деятель другого рода, представитель другой силы, чем старый Карл V. Как штатгалтер голландский и король английский вместе Вильгельм сосредоточивал в себе представительство морских торговых держав, которые не были в состоянии бороться большими армиями с крупными континентальными государствами, но у них было другое могущественное средство, нерв войны — деньги. Это средство давно уже явилось в Европе вследствие ее промышленного и торгового развития и стало подле силы меча; морская держава не могла выставить своего большого войска, но могла нанять войско, купить союз.
Таким образом, вследствие общей жизни европейских народов в их деятельности, в их борьбе замечается разделение занятий: одни выставляют войско, другие платят деньги, дают субсидии — является в своем роде соединение труда и капитала. Морские купеческие державы не охотницы до войн, особенно продолжительных: такие войны дорого стоят; морские державы воюют только по необходимости или когда того требуют торговые выгоды, для них континентальные войны бесцельны, ибо они не ищут завоеваний на континенте Европы; цель их войны — торговая выгода или богатая колония за океаном. Но теперь для Англии и Голландии было необходимо вмешаться в континентальную войну. Прямое насилие, наступательное движение, захват чужого владения без всякого предлога были неупотребительны в новой, христианской Европе, и Людовик XIV для распространения своих владений изыскивал различные предлоги, учреждал Камеры Соединения. Но и без насилия, завоеваний и юридических натяжек для европейских государств существовала возможность усиливаться, присоединять к себе целые другие государства, именно посредством браков, наследств, завещаний: мы знаем, что таким образом одно время были соединены скандинавские государства, Польша соединилась с Литвою, и особенно знамениты были Габсбурги уменьем устраивать выгодные браки и посредством них по завещаниям и наследствам образовать обширное государство.
Теперь мы, наученные историческим опытом и находясь под влиянием принципа национальности, утверждаем непрочность таких соединений, указываем на кратковременность Калмарского союза, на дурные следствия Ягеллова брака для Польши, на непрочность пестрой монархии Габсбургов; но не так смотрели прежде, да и теперь не совершенно отказываются приписывать важное значение родственным связям между владельческими домами: страшная, истребительная война, которой мы недавно были свидетелями, началась по поводу того, что один из принцев Гогенцоллернских призывался на испанский престол. Когда счастливый наследник всех своих родных, Карл V, образовывал обширное государство из австрийских, испанских и бургундских владений, никто за это против него не вооружился, его выбрали даже в императоры Священной Римской империи, потому что в его силе видели оплот против французского могущества; но теперь, когда могущественнейший из королей французских, Людовик XIV, обратил свои взоры на Испанское наследство, то Европа не могла оставаться спокойною, ибо против могущества Бурбонов не было равносильного могущества. Голландия не могла быть покойна при мысли, что между нею и страшною Франциею не будет больше владения, принадлежащего отдельному самостоятельному государству; что Франция, недавно едва ее не погубившая, теперь еще более усилится; партия вигов в Англии, изгнавшая Стюартов, не могла быть покойна при мысли, что и без того могущественный покровитель Стюартов будет располагать и силами Испании; в Вене не могли помириться с мыслию, что Испания от Габсбургов перейдет к Бурбонам, что Австрия перестанет быть счастливою на браки (et tu, felix Austria, nube) и что счастье перейдет к Франции. Австрия, Голландия и Англия должны были препятствовать Людовику XIV получить Испанское наследство, а штатгалтером в Голландии и королем в Англии был Вильгельм III.
Роковое Испанское наследство должно было повести к страшной, всеобщей войне; но войны не хотели: ее не хотели морские державы по своей всегдашней политике, естественно и необходимо мирной, по естественному отвращению тратить трудовую копейку на войну, которая не принесет непосредственных торговых выгод, непосредственных барышей; ее не хотел император по обычаю невоинственной Австрии, по недостатку денежных средств, по дурной надежде на помощь Германии, по неоконченной, хотя и счастливой, войне с Турциею. Не хотел войны и Людовик XIV: мы видели, в каком печальном состоянии находилась Франция в конце XVII века; с разных сторон слышались голоса о необходимости прекратить воинственную политику и не могли не производить впечатления на короля, как бы ни велико было его самолюбие, как бы ни сильна была привычка презрительно относиться к мнениям, не сходным с его мнениями и желаниями, считать эти мнения фантазиями; притом последняя война, кончившаяся не так, как бы хотелось Людовику, показывала ему, что не очень легко бороться с коалициями. Все, таким образом, боялись войны и потому придумывали разные средства решить трудное дело дипломатическим путем.
Испанское наследство открывалось вследствие того, что король Карл II, болезненный, не развитой душевно и телесно, доканчивал свое жалкое существование бездетным, и с ним прекращалась Габсбургская династия в Испании. Претендентами на престол были: Людовик XIV, сын испанской принцессы и женатый на испанской принцессе, от которой имел потомство; император Леопольд I, представитель Габсбургской династии, сын испанской принцессы; он в первом браке имел испанскую принцессу, сестру королевы французской, дочь Филиппа IV, Маргариту, на которую отец на случай пресечения мужеской линии перенес наследство испанского престола, тогда как старшая сестра ее, выходя замуж за Людовика XIV, отреклась от этого наследства. Но Маргарита умерла, оставив Леопольду одну дочь, Марию Антонию, которая вышла замуж за курфюрста Баварского и умерла в 1692 году, оставив сына; этот-то ребенок был третьим претендентом и на основании завещания Филиппа IV имел больше всех других права на испанский престол; притом этот баварский принц удовлетворял интересам морских держав и политическому равновесию Европы. Но Людовик XIV не хотел отказываться от Испанского наследства, только для сохранения политического равновесия и удовлетворения интересам морских держав предлагал следующие уступки: Испания, переходя к Бурбонской династии, должна была иметь отдельного от Франции короля в особе одного из внуков Людовика XIV; для обеспечения Голландии Испания должна отказаться от своих Нидерланд, которые перейдут во владение курфюрста Баварского, причем Голландия удержит право иметь свои гарнизоны в бельгийских крепостях, как до сих пор имела; морские державы получат стоянки для своих судов на Средиземном море; Дюнкирхен будет возвращен Англии для обеспечения ее берегов от французской высадки.
Но война не избегалась этой сделкою: курфюрст Баварский мог удовлетвориться испанскими Нидерландами, но другой могущественнейший претендент, император Леопольд, не получал никакого удовлетворения. И вот Вильгельм III для удовлетворения и третьего претендента предлагает разделить испанскую монархию: внук Людовика XIV возьмет Испанию и Америку, курфюрст Баварский — Нидерланды, а император — итальянские владения Испании.
Западные историки, которые так много говорят против раздела Польши, обыкновенно или умалчивают о разделе Испании, или стараются показать, что это не был собственно раздел, подобный разделу Польши; выставляют, что между частями испанской монархии не было национальной связи, но вопрос о национальной связи есть вопрос нашего времени; что между Испаниею и Южными Нидерландами была крепкая связь и помимо национальной доказывает то, что они не отделились от Испании, когда отделились от нее Северные Нидерланды; бесспорно, что между Испаниею и ее владениями в Италии и Нидерландах было гораздо больше связи, чем между Западною Россиею и Польшею, между которыми существовал антагонизм вследствие различия народности и веры.
Людовику XIV не нравилось предложение Вильгельма отдать императору испанские владения в Италии, ибо непосредственное увеличение государственной области считалось гораздо выгоднее, чем посажение родственника, хотя и очень близкого, на испанский престол, следовательно, Австрия получила более выгод, чем Франция. Людовик соглашался уступить Испанию, католические Нидерланды и колонии баварскому принцу, с тем чтобы Франции были уступлены Неаполь и Сицилия, а император взял бы один Милан. Такое соглашение действительно последовало осенью 1698 года.
Когда в Испании узнали, что ее хотят разделить, то король Карл II объявил наследником всех своих владений принца Баварского, но этого наследника в феврале 1699 года уже не было в живых, и снова начались хлопоты о роковом наследстве. Людовик XIV хлопотал об округлении Франции Лотарингиею и Савойею, с тем чтоб герцоги этих земель получили вознаграждение испанскими владениями в Италии. В конце 1699 года состоялось второе соглашение: Испания и католические Нидерланды должны были перейти ко второму сыну императора Леопольда, а Франция получила все испанские владения в Италии. Впрочем, император постоянно уклонялся от вступления в эти соглашения.
Но в Мадриде по-прежнему не хотели раздела монархии. Из двух теперь кандидатов, внука Людовика XIV и сына императора Леопольда, надобно было выбрать того, который подавал более надежд, что удержит Испанию нераздельною; французский посланник Гаркур умел убедить мадридский двор, что таким кандидатом был именно внук Людовика XIV, и Карл II подписал завещание, по которому Испания переходила ко второму сыну дофина, герцогу Филиппу Анжуйскому; за ним должен был следовать брат его, герцог Беррийский, за этим — эрцгерцог Карл австрийский; если все эти принцы откажутся от наследства или умрут бездетными, то Испания переходит к савойскому дому; ни в каком случае Испания не должна быть соединена под одним государем ни с Франциею, ни с Австриею.
Расчет заставлял Людовика XIV принять это завещание: хотя непосредственно увеличение Франции известными частями испанской монархии и было для него выгоднее, однако, отказавшись от завещания Карла II, с тем чтобы привести в исполнение договор о разделе, заключенный с Вильгельмом III, Людовик должен был вступить в войну с императором, которого сын получал всю испанскую монархию нераздельно и мог надеяться на сильную поддержку испанского народа, отвергавшего оскорбительную для себя мысль о разделе; на поддержку морских держав была плохая надежда, потому что огромное большинство в Голландии и особенно в Англии расходилось с Вильгельмом III во взгляде, считая возведение на испанский престол одного из внуков Людовика XIV менее опасным для Европы, чем усиление Франции в Италии; все партии в Англии считали диким и невероятным делом, чтоб Англия помогала Франции добыть Италию.
В ноябре 1700 года в Англии узнали о завещании Карла И. Вильгельм ждал, что со стороны Франции будут соблюдены хотя приличия и начнутся переговоры по этому делу в связи с прошлогодним договором. Но Франция хранила глубокое молчание, и Вильгельм в сильном раздражении написал человеку, вполне разделявшему его взгляды, голландскому рат-пенсионарию Гейнзиусу, жалуясь на французское бесстыдство, на то, что Людовик его провел; он жаловался также на тупоумие и слепоту англичан, которые очень довольны, что Франция предпочла завещание договору о разделе. Действительно, в Англии, где более всего имели в виду торговые выгоды и более всего жалели денег на континентальную войну, раздавались по поводу договора о разделе Испании громкие жалобы на внешнюю политику короля, на те страшные потери, которые итальянская и левантская торговля должна потерпеть вследствие утверждения французского владычества в обеих Сицилиях. Уже несколько раз тори поднимали в парламенте бурю против неблагонамеренных советников короля, и договор о разделе испанской монархии составлял предмет сильных парламентских выходок.
Таким образом, известие, что испанская монархия всецело достается одному из бурбонских принцев, принято было с радостию в Англии; даже министры прямо говорили королю, что они считают это событие милостию неба, ниспосланною для избавления его, короля, из затруднений, в которые поставил его договор о разделе; договор этот так неприятен народу, что король был бы не в состоянии привести его в исполнение и он причинил бы ему много забот и горя. Многочисленные брошюры, появившиеся по этому случаю, смотрели на дело точно так же, утверждая, что от посажения Филиппа на испанский престол могущество Франции нисколько не увеличится; одни восхваляли мудрость Карла II, другие — умеренность Людовика XIV. Виги не смели ничего сказать против этого. И действительно, трудно было сказать что-нибудь, кроме того, что рано было хвалить умеренность Людовика XIV, что посажение Филиппа на испанский престол собственно не усиливало могущества Франции; но Франция и без того была могущественна, и король до сих пор не разбирал средств для увеличения своих владений, а теперь, в случае войны с ним, испанские Нидерланды будут в его распоряжении, и эти Нидерланды — ключ к независимым Нидерландам. Так смотрела на дело в Нидерландах воинственная штатгалтерская партия, в челе которой стоял личный друг Вильгельма, голландский ратпенсионарий Антон Гейнзиус; но большинство депутатов соединенных провинций смотрело на воцарение герцога Анжуйского в Испании как на желанный исход дела. Впрочем, и друзья английского короля были не за раздельный трактат: они не могли не сознавать, что трактат этот был ошибкою со стороны Вильгельма; Гейнзиус знал, какое отвращение питают испанцы к мысли о разделении их государства, и потому хотел безраздельного перехода испанских владений только не к бурбонскому, а к габсбургскому принцу: для этого, по его мнению, надобно было поднять в Испании национальное движение в пользу Габсбурга и выставить 70 000 войска для поддержки императора, которого побуждать немедленно вступить в Италию и заключить союз с Даниею, Польшею, Венециею, Савойею и со всеми другими государствами против Франции.
Но без Англии нельзя было ничего начинать, а в Англии дело шло дурно для Вильгельма. Министры из вигов боролись с враждебным большинством в нижней палате и с товарищами своими торийского направления, которые недавно были призваны в кабинет. Таким образом, в правительстве был раздор. В стране торийское направление усиливалось. На новых парламентских выборах тори взяли верх, потому что обещали сохранение мира. Но Людовик XIV спешил оправдать политику Вильгельма III и вигов. 1 ноября 1700 года умер Карл II испанский; наследник его, Филипп Анжуйский, отправляясь в Испанию, передал деду своему, Людовику XIV, управление бельгийскими делами, французские войска немедленно перешли бельгийские границы и захватили по крепостям голландские гарнизоны, причем в свое оправдание Людовик объявил, что он поступил так для предупреждения направленного против него вооружения Штатов.
Еще прежде занятия Бельгии французские войска перешли Альпы, утвердились в Милане и Мантуе. Виги в Англии подняли головы, их летучие политические листки призывали патриотов вооружиться для охраны голландских границ, протестантских интересов, равновесия Европы. Лондонские купцы встревожились не опасностию, грозящею протестантским интересам и равновесию Европы, они встревожились слухами, что Людовик XIV намерен запретить ввоз английских и голландских товаров в испанские колонии. В таком случае война явилась для миролюбивых англичан уже меньшим злом. От ужаса на несколько времени остановились в Лондоне все торговые сделки. Тори в свою очередь должны были приутихнуть. Но у них было большинство в парламенте; весною 1701 года парламенту был передан мемориал Голландской республики, в котором говорилось, что Штаты намерены потребовать от Людовика XIV ручательства своей будущей безопасности, но не хотят начинать дела без согласия и содействия Англии; так как из этих переговоров могут возникнуть серьезные столкновения с Франциею, то Штатам желательно знать, в какой мере они могут полагаться на Англию. Парламент согласился на то, чтобы английское правительство приняло участие в голландских переговорах, не предоставив, однако, королю права заключать союзы, настаивая на сохранении мира.
В том же месяце начались переговоры в Гааге. В первой конференции уполномоченные морских держав потребовали очищения Бельгии от французских войск и, наоборот, права для Голландии и Англии держать свои гарнизоны в известных бельгийских крепостях; кроме того, потребовали для англичан и голландцев таких же торговых привилегий в Испании, какими пользовались французы. Уполномоченный Людовика XIV, граф д'Аво, отверг эти требования и стал хлопотать, как бы поссорить англичан с голландцами, начал внушать голландским уполномоченным, что государь его может заключить с их республикою договор и на выгоднейших условиях, если только Англия будет отстранена от переговоров; в противном случае грозил соглашением Франции с Австриек) и образованием большого католического союза. Но голландцы не дались в обман: чувствуя опасность, они стояли твердо и единодушно. Голландское правительство сообщило английскому о внушениях д'Аво, причем объявило, что оно будет крепко держаться Англии. «Но, — говорилось в грамоте Штатов, — опасность приближается. Нидерланды окружены французскими войсками и укреплениями; теперь дело идет уже не о признании прежних договоров, а об их немедленном исполнении, и потому ждем британской помощи».
В палате лордов, где первенствовали виги, на грамоту Штатов отвечали горячим адресом королю, уполномочивая его заключить оборонительный и наступательный союз не только с Голландией), но с императором и другими государствами. В палате общин, где господствовали тори, не разделяли этого жара, не хотели войны, боясь, что при ее объявлении ненавистные виги станут опять в челе управления. Но делать было нечего: народ высказывался громко за войну, потому что опасения за торговые выгоды все более и более усиливались: приходили известия, что во Франции образовались общества для захвата испанской торговли, составилась компания для перевоза негров в Америку. Все торговое сословие Англии возопило об необходимости войны, в печати появились ругательства на депутатов, их обвиняли в забвении своих обязанностей, в измене. Тори видели, что если они еще далее будут противиться войне с Франциею, то парламент будет распущен и при новых выборах виги непременно возьмут верх. Таким образом, и нижняя палата принуждена была объявить, что готова выполнить прежние договоры, готова подать помощь союзникам и обещает королю поддерживать европейскую свободу.
Но морские державы одни не могли поддержать европейской свободы: им нужен был союз континентальных европейских держав, и преимущественно самой сильной из них, Австрии. Могли император Леопольд допустить, чтоб испанская монархия всецело перешла от Габсбургов к Бурбонам, и в то время, когда Австрия находилась в самых благоприятных обстоятельствах? Благодаря Священному союзу между Австриею, Венециею, Россиею и Польшею, Турция, потерпев сильные поражения, должна была сделать союзникам важные уступки. Австрия по Карловицкому миру приобрела Славонию, Кроацию, Трансильванию, почти всю Венгрию; но, кроме этих приобретений, Австрия приобрела еще ручательство будущих успехов — хорошее войско и первоклассного полководца, принца Евгения Савойского; наконец, торжество Австрии над Турциею, блестяще выгодный мир были чувствительным ударом для Франции, потому что Порта была ее постоянною союзницею против Австрии, и Карловицкий мир был заключен при сильном содействии морских держав вопреки старанию Франции поддержать войну. Все поэтому обещало, что Австрия, развязав себе руки на Востоке, ободренная блестящими успехами здесь, немедленно обратит свое оружие на Запад, примет самое деятельное участие в борьбе за Испанское наследство. Но это участие Австрия приняла очень медленно. Такое поведение ее зависело, во-первых, от всегдашней медленности в политике, отвращения к решительным мерам, от привычки выжидать, чтобы благоприятные обстоятельства сделали для нее все без сильного напряжения с ее стороны.
Австрийские министры, скорые в составлении планов и медленные, когда надобно было приводить их в исполнение, боялись приступиться к испанскому вопросу, заключавшему в себе действительно большие трудности. Им казалось гораздо выгоднее присоединить часть испанских владений непосредственно к Австрии, чем воевать для исключения Бурбонов из Испанского наследства и для доставления ее всецело второму сыну императора Леопольда, Карлу; зг все испанские владения в Италии они соглашались уступить остальное внуку Людовика XIV, даже и католические Нидерланды, что так противоречило выгодам морских держав, а Людовик XIV также не считал для себя выгодным уступить Австрии все испанские владения в Италии.
В Вене очень хотелось приобрести что-нибудь, не дать всей испанской монархии Бурбонам, и в то же время не могли прийти ни к какому решению, выжидая, по привычке, благоприятных обстоятельств. Во-вторых, поведение Австрии зависело от характера императора Леопольда, человека недаровитого, медленного по природе, подозрительного и находившегося в сильной зависимости от духовника; медленность всего лучше выражалась в его речи, отрывочной, бессвязной; самые важные дела по неделям и месяцам лежали на столе императора без решения, а в настоящем случае на решительность императора имели еще влияние иезуиты, которым очень не нравился союз Австрии с еретиками — англичанами и голландцами; иезуиты, наоборот, хлопотали о сближении католических держав Австрии, Франции и Испании, чтоб их соединенными силами восстановить Стюартов в Англии.
При венском дворе была, впрочем, партия, требовавшая решительного действия, требовавшая войны: то была партия наследника престола, эрцгерцога Иосифа, и принца Евгения Савойского; но против нее действовали старые советники императора, боявшиеся, что с началом войны все значение перейдет от них к воинственной партии Иосифа. В таких колебаниях и выжиданиях венский двор был потревожен известиями, что Карл II умер, что новый король, Филипп V, с торжеством принят в Мадриде, что с такою же радостию признали его и в Италии, что французские войска уже вступили в эту страну и заняли Ломбардию, что конференции в Гааге могут кончиться сделкою между Франциею и морскими державами, причем Австрии не достанется ничего. В Вене задвигались. В мае 1701 года австрийский посланник в Лондоне предложил королю Вильгельму, что император будет доволен, если ему уступлены будут Неаполь, Сицилия, Милан и Южные Нидерланды. Последнее требование вполне совпадало с интересами морских держав, которым нужно было, чтоб между Франциею и Голландией) было владение сильной державы. В августе морские державы сделали венскому двору последнее предложение, которое состояло в следующем: оборонительный и наступательный союз против Франции; если Людовик XIV откажет Австрии в земельном вознаграждении и морским державам — в известных ручательствах их безопасности и выгод, то союзники употребят все усилия, чтоб овладеть для императора Миланом, Неаполем, Сицилиею, тосканскими приморскими местами и католическими Нидерландами; для себя Англия и Голландия предоставляют завоевание заатлантических испанских колоний. На этом основании в следующем месяце заключен был Европейский союз между императором, Англиею и Голландией): Австрия выставляла 90 000 войска, Голландия — 102 000, Англия — 40 000; Голландия — 60 кораблей, Англия — 100.
В то самое время, когда в Гааге скреплялся великий союз, Людовик XIV своими распоряжениями как будто хотел ускорить войну; он нанес англичанам два чувствительных удара: первый был нанесен их материальным интересам запрещением ввоза английских товаров во Францию; другой удар был нанесен их национальному чувству провозглашением по смерти Иакова II сына его королем английским под именем Иакова III, тогда как незадолго перед тем парламентским актом было утверждено протестантское наследство: по смерти вдового и бездетного короля Вильгельма III на престол входила его свояченица, младшая дочь Иакова II Анна, жена принца Георга Датского, после же нее престол переходил к курфюрсте Ганноверской, внучке Иакова I Стюарта от его дочери Елизаветы, жены курфюрста Фридриха Пфальцского (эфемерного короля богемского).
Вследствие этих оскорблений со стороны Франции Вильгельм III получил от своих подданных множество адресов с выражением преданности; страна громко требовала немедленного объявления войны Франции и распущения невоинственного парламента. При новых выборах торийские кандидаты успели удержаться только тем, что громче своих соперников, вигов, кричали против Людовика XIV, громче требовали войны. В январе 1702 года король открыл новый парламент речью, в которой напоминал лордам р общинам, что в настоящую минуту взоры всей Европы обращены на них; мир ждет их решения; дело идет о величайших благах народных — свободе и религии; наступила драгоценная минута для поддержания английской чести и английского влияния на дела Европы.
Это была последняя речь Вильгельма Оранского. Он давно уже не пользовался хорошим здоровьем; в Англии привыкли видеть его страдающим, окруженным врачами; но привыкли видеть также, что по требованию обстоятельств он премогался и быстро приступал к делам. В описываемое время он ушибся, упав с лошади, и этот, по-видимому, легкий ушиб приблизил Вильгельма к могиле. Король говорил близким людям, что чувствует, как силы его ежедневно уменьшаются, что нельзя более на него рассчитывать, что он покидает жизнь без сожаления, хотя в настоящее время она представляет ему более утешения, чем когда-либо прежде. 19 марта Вильгельм умер. Свояченица его Анна была провозглашена королевою.
Новейшие историки прославляют Вильгельма III как человека, окончательно утвердившего свободу Англии в политическом и религиозном отношении и в то же время много потрудившегося для освобождения Европы от французской игемонии, связавшего интересы Англии с интересами континента. Но современники в Англии вовсе не так смотрели на дело. Против воли, вынуждаемые необходимостию, они решились на революционное движение 1688 года и недовольными глазами смотрели на его следствие, когда должны были посадить на свой престол иностранца и не принадлежавшего к господствовавшей епископальной Церкви. На голландского штатгалтера смотрели подозрительно, боялись его властолюбия, боялись и того, что он вовлечет страну в континентальные войны, будет тратить английские деньги для выгод своей Голландии; отсюда — недоверие парламента к королю, противоборство его намерениям со стороны обеих партий — и тори, и вигов, скупость в даче субсидий на войну. Вильгельм, постоянно раздражаемый этим недоверием и препятствиями своим планам, не мог любезно относиться к своим подданным, да и от природы не отличался любезностию: скрытый, молчаливый, необходительный, окруженный постоянно только своими голландскими любимцами, с ними думавший и о важнейших английских делах, Вильгельм никак не мог быть популярен в Англии. Тем охотнее народное большинство увидало на престоле королеву Анну.
Новая королева не отличалась видными достоинствами: воспитание ее было пренебрежно в молодости, а в летах зрелых она ничего не делала для восполнения этого недостатка; духовная вялость высказывалась в нерешительности и неспособности к напряженному труду; как скоро вопрос выходил из ряда ежедневных явлений, то она уже приходила в смущение. Но чем более нуждалась она в чужом совете, чем менее была самостоятельна, тем более хотела казаться такою, ибо считала самостоятельность необходимою в своем царственном положении, и горе неосторожному, который бы слишком явно захотел навязать королеве свое мнение. Горячо приверженная к англиканской Церкви, Анна с одинаковым отвращением относилась и к папизму, и к протестантской ереси, почему и показалась нашему Петру Великому «истинною дщерью православной Церкви», по его собственному выражению. Недостатки Анны не могли резко выразиться до вступления ее на престол: видны были ее добрые качества, ее безупречная супружеская жизнь; но, разумеется, самое драгоценное ее качество было то, которого именно недоставало Вильгельму: она была англичанка и отличалась приверженностию к англиканской Церкви.
Что касается политических партий, то восшествие на престол Анны было встречено тори с радостными надеждами, а вигами с недоверием. Виги подозревали Анну в привязанности к отцу и брату; виги действовали враждебно против Анны при Вильгельме и были виновниками сильной ссоры между ними; виги поднимали вопрос: не следует ли престолу по смерти Вильгельма прямо перейти в ганноверскую линию? Тем ревностнее стояли за Анну тори. Так как было вкоренено убеждение, что сын Иакова II, провозглашенный на континенте королем под именем Иакова III, был подставной, то строгие ревнители правильного престолонаследия считали Анну законною наследницею престола тотчас по смерти Иакова II, а на Вильгельма смотрели только как на временного правителя. Привязанность Анны к Англиканской Церкви делала ее идолом для всех приверженцев последней, оскорбленных тем, что король Вильгельм не принадлежал к их числу, был еретиком в их глазах. Оба университета, Оксфордский и Кембриджский, отличавшиеся всегда усердием к Англиканской Церкви, приветствовали Анну пламенными адресами; оксфордские богословы провозглашали, что теперь только, с восшествием на престол Анны, Церковь обеспечена от вторжения ереси, теперь настала для Англии новая, счастливая эпоха.
Кроме вигов и тори в Англии существовала партия якобитская, которая видела законного короля в молодом Иакове III, и эта партия не относилась враждебно к Анне, потому что Иаков III был еще очень молод и не мог сам немедленно явиться в Англию для возвращения себе отцовской короны, и вожди его партии сочли самым благоразумным дожидаться; расстроенное здоровье тридцатисемилетней королевы не обещало продолжительного царствования, притом знали, что Анна терпеть не может своих ганноверских родственников, и тем более могли рассчитывать на привязанность ее к брату. Но чем более было надежду якобитов, тем более страха у приверженцев революции 1688 года; особенно они боялись влияния графа Рочестера, дяди королевы с материнской стороны, сына знаменитого лорда Кларендона: Рочестер был известный якобит, и боялись, что он поднимет наверх людей себе подобных, которые изменят и внешнюю политику, отторгнут Англию от великого союза и сблизят с Франциею.
Но страх был напрасен: новая королева немедленно дала знать голландскому правительству, что будет неуклонно держаться внешней политики своего предшественника; то же было объявлено в Вене и другим дружественным державам. Партия, сознававшая необходимость принятия деятельного участия в войне против Франции, была, по известным нам причинам, также сильна в первые дни Анны, как и в последние дни Вильгельма; и хотя вмешательство в континентальные дела, война за тамошние интересы, трата денег на войну, не обещавшую непосредственных выгод, никогда не могли быть популярны на острове, и партия мира должна была взять верх при первом благоприятном случае и развязаться с войною, однако такого благоприятного обстоятельства теперь еще не было. Что же касается королевы, то самое сильное влияние на нее имел в описываемое время представитель партии войны, лорд Джон Черчилль, граф Марльборо.
Сильное влияние на королеву имел и сам граф Марльборо, но еще сильнейшим пользовалась жена его, которую тесная дружба связывала с Анною, когда еще обе не были замужем. У друзей были противоположные характеры, потому что графиня Марльборо (урожденная Сара Дженингс) отличалась чрезвычайною энергиею, выражавшеюся во всех ее движениях, во взгляде, в сильной и быстрой речи, была остроумна и часто зла. Неудивительно, что ленивая по уму принцесса сильно привязалась к женщине, которая избавляла ее от обязанности думать и говорить и так приятно развлекала своею подвижностию и своею речью. Анна Стюарт вышла замуж за ничтожного Георга Датского, а Сара Дженингс — за самого видного из придворных герцога Йоркского, полковника Джона Черчилля. Трудно было найти мужчину красивее Джона Черчилля. Он не получил школьного образования, должен был приобретать нужные сведения сам; но ясный ум, необыкновенная память и уменье пользоваться обхождением с замечательнейшими лицами, с которыми беспрестанно встречался по своему положению, помогли ему в деле самообразования: чрезвычайная точность и выдержливость во всяком деле рано выдвинули его из толпы и показали в нем будущего знаменитого деятеля; но при этом выдвижении из толпы ловкий честолюбец умел никого не толкнуть, не колол глаза своим превосходством, жил в большой дружбе с сильными земли. Но холодный, расчетливый, осторожный и ловкий со всеми другими, Черчилль совершенно терял самообладание относительно своей жены, влиянию которой подчинялся постоянно и в ущерб своей славе.
Военную деятельность свою Черчилль начал в нидерландских войнах семидесятых годов под глазами французских полководцев. Иаков II возвел его в звание лорда, и в 1685 году лорд Черчилль оказал королю важную услугу укрощением восстания Монмута; но когда Иаков стал действовать против Англиканской Церкви, то Черчилль, ревностный приверженец этой Церкви, отстал от него, и его переход на сторону Вильгельма Оранского условил скорый и бескровный исход революции. Черчилль был возведен за это в графы Марльборо, но скоро не поладил с Вильгельмом, особенно когда жена его была оскорблена королевою Мариею, и последовал разрыв между королевским двором и принцессою Анною. Недовольный Марльборо вошел в сношения с своим старым благодетелем, Иаковом II, и даже сообщил подробности о предприятии англичан против Бреста. Впрочем, впоследствии он снова сблизился с Вильгельмом и был посвящен во все замыслы короля относительно внешней политики. Вильгельм поручил ему начальство над вспомогательным английским войском в Нидерландах и окончательное закрепление континентальных союзов; король видел в нем человека, соединявшего с самою холодною головою самое горячее сердце.
Легко понять, что Марльборо ничего не проиграл с смертию Вильгельма и восшествием на престол Анны, которая смотрела на него, как на самого преданного себе человека. Лорд Марльборо немедленно получил высший орден (Подвязки) и начальство над всеми английскими войсками, а жена его — место первой статс-дамы. Марльборо, собственно, не принадлежал ни к какой партии, а между тем обе партии имели основания и выгоду считать его своим: тори рассчитывали на его привязанность к Англиканской Церкви, на его связи, на гонение, которое он претерпел во время господства вигов при Вильгельме, и надеялись иметь его на своей стороне по всем вопросам внутренней политики; виги, со своей стороны, видели, что леди Марльборо находится в близкой связи со всеми главами их партии, что отъявленный виг, лорд Спенсер — зять Марльборо; наконец, виги стояли за войну, почему интерес их сливался с интересами главнокомандующего всеми английскими войсками, и виги заявили ему, что, хотя они и не надеются занимать правительственные места в настоящее царствование, тем не менее будут содействовать всему, что будет делаться для блага нации.
Первым делом Марльборо было отправиться в Голландию для скрепления союза между обеими морскими державами, необходимо ослабевшего по смерти короля и штатгалтера. Присутствие в Голландии человека самого влиятельного в английском правительстве было необходимо и потому, что Людовик XIV старался оторвать Голландию от великого союза обещаниями очистить Бельгию и сделать другие уступки, вследствие чего некоторые депутаты в Соединенных Штатах начали склоняться к миру с Франциею. Марльборо торжественно, в присутствии иностранных послов объявил, что королева свято исполнит союзный договор, вследствие чего Штаты окончательно отвергли предложение Франции. Между тем в Англии Рочестер, пользуясь отсутствием Марльборо, спешил дать окончательное торжество торийской партии и успел образовать министерство из ее членов; мы видели отношение Марльборо к тори, и он спешил уверить Штаты, что перемена в английском министерстве не будет иметь никакого влияния на ход внешних дел. Но леди Марльборо приняла сильное участие в борьбе с дядею королевы, ставши за вигов. Здесь в первый раз друзья столкнулись: королева Анна заметила резкое различие между почтительным языком всех других, обращавшихся к ней по этому делу, и бесцеремонным, требовательным языком, каким по старой привычке говорила с нею леди Сара: с этих пор между друзьями началось охлаждение.
Но как бы то ни было, в обществе господствовало такое же убеждение в необходимости войны с Франциею для охранения английских интересов, как и в последнее время царствования Вильгельма, и потому перемены в министерстве не могли остановить дела. Национальный взгляд высказался в государственном совете, созванном для окончательного решения вопроса о войне; послышались голоса: «Для чего такое дорогое и тяжкое вмешательство в континентальные смуты? Пусть английский флот находится в хорошем состоянии; как первый флот в Европе пусть он охраняет берега и покровительствует торговле. Пусть континентальные государства терзают друг друга в кровавой борьбе; торговля и богатство центральной Англии тем более будут усиливаться. Так как в континентальных завоеваниях Англия не нуждается, то ей следует помогать своим союзникам только деньгами, а если уже непременно надобно воевать, то должно ограничиться морскою войною; для выполнения союзных обязательств с Голландиею надобно вступить в войну в значении только помогающей державы, но никак не самостоятельно». Все эти мнения как выражение основного национального взгляда были очень важны для будущего, ибо должны были взять верх при первом удобном случае; но теперь этого удобства для них не было при убеждении большинства в необходимости сдержать страшное могущество Франции, и война была объявлена.
В начале этой войны, именно летом 1702 года, политический и военный перевес вовсе не был на стороне союзников, несмотря на громкое имя Европейского союза. Северные державы отказались от участия в войне против Франции; в восточных областях Австрийской монархии готово было вспыхнуть восстание; в Германии Бавария и Кельн были на стороне Франции, прикрытой Бельгиею, Рейнскою линиею, нейтральной Швейцариею и располагавшей силами Испании, Португалии, Италии. Союзники должны были выставить 232 000 войска, а в действительности они могли располагать гораздо меньшим числом, так что силы Людовика XIV и его союзников превосходили на 30 000 человек. Доходы Франции (187 552 200 ливров) равнялись сумме доходов императора, Англии и Голландии; кроме того, в своих распоряжениях Людовик не был стеснен никаким парламентом, никакими провинциальными чинами, никакими отдельными национальностями; наконец, владения континентальных союзников были открыты, тогда как Франция была защищена сильными крепостями.
Действительно, два первых года войны (1702 и 1703) далеко не могли обещать Европейскому союзу благоприятного исхода, несмотря на то, что и со стороны Франции ясны были признаки дряхлости — следствие непроизводительной в материальном и нравственном отношении системы Людовика XIV. Союзник Франции, курфюрст баварский Макс Эммануил взял важный имперский город Ульм; в Италии полководец императора, принц Евгений Савойский, не мог сладить с французами, бывшими под начальством Вандома, должен был снять осаду Мантуи. Австрия вследствие недостатков внутреннего управления не могла вести войны с достаточною энергиею. «Непонятно, — писал голландский посланник, — как в таком обширном государстве, состоящем из столь многих плодоносных провинций, не могут найти средств для предотвращения государственного банкротства». Доходы колебались, потому что отдельные области давали то больше, то меньше; иногда отдельные области получали право не платить ничего год или долее. Ежегодный доход простирался до 14 миллионов гульденов: из этой суммы в казну приходило не более четырех миллионов; государственный долг простирался до 22 миллионов гульденов. Продолжительная турецкая война сильно способствовала финансовому расстройству. Чрезвычайных податей правительство налагать не решалось из страха довести до отчаяния крестьян, и без того находившихся в жалком положении, и потому предпочитало занимать деньги с уплатою от 20 до 100 процентов. Но такое финансовое расстройство не удерживало императора Леопольда от больших издержек, когда дело шло о придворных удовольствиях или когда затрагивали его религиозное чувство.
Казну съедало огромное количество чиновников, получавших жалованье, а войскам во время походов жалованье доставлялось или очень поздно, или вовсе не доставлялось, так что полководцы по окончании кампании, а иногда и среди похода были принуждены оставлять армии и ехать в Вену, чтоб ускорить высылку денег. Между полководцами и чиновниками придворного военного совета (гофкригсрата) господствовала постоянная ненависть; особенно все генералы смотрели на президента гофкригсрата, как на своего смертельного врага; старший сын императора, римский король Иосиф, указывал на управляющих военными и финансовыми делами в Вене, как на виновников всякого зла. Императорский генералиссимус узнавал о политических переговорах и военных событиях только из венской газеты. Производство в войске шло вовсе не по способностям, и послы иностранные при венском дворе более всего поражались циническою откровенностию, с какою каждый офицер отзывался о неспособности и бессовестности своих товарищей и генералов.
При венском дворе существовала и реформационная партия: она состояла из принца Евгения, принца Сальма, графов Кауница и Братислава, во главе ее был римский король Иосиф; но все ее стремления разбивались о неодолимое недоверие императора к новым люд ям и к новым мыслям. Голландский посланник отзывался, что скорее можно море выпить, чем действовать с успехом против толпы иезуитов, женщин и министров Леопольда. К этому расстройству правительственной машины в Австрии присоединялись еще беспокойства в Венгрии и Трансильвании, где поднялись крестьяне, обремененные налогами, и эти восстания могли усиливаться, ибо восточная часть государства вследствие войны на западе была обнажена от войска. Сначала венгерские волнения не имели политического характера, но дело переменилось, когда восставшие вошли в сношение с Францом Ракочи, жившим в Польше в изгнании. Люди благоразумные требовали, чтобы венгерские волнения были прекращены как можно скорее или милостию, или строгостию; но император предпочел полумеры — и огонь разгорелся, а вместе с тем затруднительное положение Австрии в европейской войне достигло высшей степени: армия не получала рекрут, солдаты были голодны и холодны. Это положение должно было повести к переменам в Вене: президенты военного и финансового советов лишились своих мест, финансы были вверены графу Штарембергу, военное управление поручено принцу Евгению.
Таким образом, в первое время войны Австрия по состоянию своего управления не могла энергически содействовать успехам союзников. Морские державы, Англия и Голландия, также не могли вести войну успешно в испанских Нидерландах. Здесь две кампании 1702 и 1703 годов кончились неудовлетворительно; Марльборо, начальствовавший союзными войсками, был в отчаянии и справедливо складывал вину неуспеха на республику Соединенных Штатов, которая мешала ему купеческою бережливостию относительно людей и денег; кроме того, партии, боровшиеся в соединенных провинциях, оранская и республиканская, раздирали и войско, генералы ссорились и отказывали друг другу в повиновении. Полководец стеснялся так называемыми «походными депутатами», которые находились при нем с контрольным значением: они заведовали продовольствием войска, назначали комендантов в завоеванные места, имели голос в военных советах с правом останавливать их решения, причем депутаты эти были вовсе не военные люди. Наконец, в Голландии высказывалось недоверие к иностранному полководцу; в печати появлялись памфлеты против Марльборо и его смелых планов. А между тем в Англии вследствие неудовлетворительности двух кампаний поднимали голову люди, бывшие против континентальной войны.
Больших успехов для Англии и Голландии можно было ожидать от морских предприятий против Испании. Мы видели причины, почему Испания к концу XVII века заснула мертвым сном. События, последовавшие в начале XVIII века, должны были разбудить ее: действительно, народ взволновался, прослышав, что ненавистные еретики, англичане и голландцы, задумали разделить испанские владения, и поэтому вступление на престол Филиппа V с ручательством нераздельности находило сильное сочувствие в Испании. К несчастию, новый король не был способен воспользоваться этим сочувствием. Испанская инфанта, на которой Мазарини женил Людовика XIV, как будто принесла Бурбонской династии печальное приданое: потомство, происшедшее от этого брака, обнаруживало черты той дряхлости, которою отличались последние Габсбурги в Испании. Таким-то дряхлым юношею явился на испанском престоле и Филипп V, для которого корона былатяжестию и всякое серьезное занятие — наказанием; умные, красноречивые наставления и письма деда он принимал с равнодушною покорностию, возлагая на других обязанность отвечать на них и вести всю переписку, даже самую секретную. Точно так же поступал Филипп и во всех других делах.
Было ясно, что король с таким характером нуждался в первом министре, и Филипп V нашел себе первого министра в шестидесятипятилетней старухе, которая в противоположность молодому королю отличалась юношескою живостию и мужскою силою воли: то была Мария Анна, по второму браку итальянская герцогиня Брачьяно-Орсини, дочь французского герцога Нуармутье. В Италии она сохранила связь с своим прежним отечеством и была в Риме агентом Людовика XIV, сильно хлопотала при переходе Испанского наследства в Бурбонскую династию при заключении брака между Филиппом V и дочерью герцога Савойского, и, когда невеста отправилась в Испанию, отправилась вместе с нею и принцесса Орсини как будущая обер-гофмейстерина. Много людей хотело овладеть волею молодого короля и королевы; но Орсини одолела всех соперников и привела Филиппа V и жену его в полную от себя зависимость. Из партии при мадридском дворе Оэсини выбрала самую полезную для страны — партию национал-реформационную — и стала во главе ее.
Людовик XIV хотел посредством Орсини управлять Испаниею как вассальным королевством; но Орсини не хотела быть орудием в руках французского короля, и пусть руководилась она при этом побуждениями собственного властолюбия, только ее поведение, стремления, чтобы в поступках испанского короля не было заметно влияния государя иностранного, совпадали с благом и достоинством страны и содействовали утверждению Бурбонской династии на испанском престоле. Но понятно, что при таком стремлении сделать себя и вообще правительство популярным Орсини должна была необходимо столкнуться с французскими послами, которые хотели господствовать в Мадриде.
При таких-то условиях Испания должна была участвовать в войне, которую Западная Европа вела из-за нее. В 1702 году намерение англичан овладеть Кадиксом не удалось, но они успели захватить испанский флот, шедший из американских колоний с драгоценными металлами. Опаснейшей борьбы должна была ожидать Испания от того, что Португалия приступила к Европейскому союзу, и в Вене решились отправить на Пиренейский полуостров эрцгерцога Карла, второго сына императора Леопольда, как претендента на испанский престол; надеялись, что в Испании много приверженцев Габсбургской династии, много недовольных, желающих перемены вообще, и что при этих условиях Филипп V легко может быть сменен Карлом III. Этот Карл был любимый сын императора Леопольда, потому что был похож на отца, тогда как старший, Иосиф, по несходству характера и стремлений стоял в отдалении от отца и даже в оппозиции. Благонамеренный, добросовестный, но вялый, неразвитый, осьмнадцатилетний Карл должен был отправиться в отдаленное предприятие — на завоевание испанского престола, окруженного партиями, среди которых мог пробиваться только какой-нибудь поседевший в интригах кардинал или придворная дама. После долгих сборов и препятствий только в марте 1704 года англо-голландский флот привез в устье Таго «католического короля не Божиею, а еретическою милостию», как говорилось в якобинских памфлетах в Англии.
При выходе на берег Карл получает весть, что невеста его, принцесса португальская, умерла от оспы, и отец ее, Дон Педро, впал в глубокую меланхолию. В Португалии не было ничего готово к войне, войско не получало жалованья, не умело владеть оружием, не хотело сражаться; все сколько-нибудь годные лошади были вывезены в последнее время или в Испанию, или во Францию; народ не хотел войны и с ненавистью смотрел на еретические иноземные полки. Как бы то ни было, Португалия была крепко завязана в союз торговым договором с Англиею, по которому португальские вина должны были сбываться в Британии, где с них брали пошлины третью менее против французских вин, за что Португалия обязалась не пропускать к себе никаких шерстяных товаров, кроме английских.
Кроме Португалии союз приобрел еще члена — герцога савойско-пьемонтского. Держа в своих руках ключи к Италии и Франции и находясь между владениями двух могущественных династий, Бурбонской и Габсбургской, герцоги савойско-пьемонтские издавна должны были напрягать все свое внимание, чтоб сохранить независимость в борьбе сильнейших соседей и усиливаться при каждом удобном случае, пользуясь этою борьбою; поэтому они отличались бережливостию, ибо должны были держать всегда значительное войско, отличались также самою бесцеремонною политикою: находясь в союзе с одною из воюющих сторон, они всегда вели тайные переговоры с тою, против которой должны были воевать. Во время полного могущества Людовика XIV Пьемонту приходилось плохо: он был почти вассальною землею Франции. Но когда властолюбие Людовика стало вызывать коалиции, когда Вильгельм Оранский сделался королем английским и начала двигаться тяжелая на подъем Австрия, положение Пьемонта облегчилось: Людовик XIV начал заискивать в его герцоге Викторе Амедее II и, чтобы привязать последнего к себе, женил двоих своих внуков на двух его дочерях. Виктор Амедей как тесть Филиппа V испанского, естественно, должен был находиться в союзе с ним и с его дедом; мало того, при открывшейся войне за Испанское наследство Людовик XIV передал свату главное начальство над соединенными франко-испано-пьемонтскими войсками. Но это был один только пустой титул: французские полководцы, зная пьемонтскую политику, смотрели на распоряжения Виктора Амедея с крайнею подозрительностию и вовсе не считали себя обязанными повиноваться ему; также относился к нему и французский посланник в Турине. Высокомерное обращение зятя, короля испанского, при личном свидании с ним должно было еще более увеличить раздражение Виктора Амедея. Жалобы герцога Людовику оставались без последствий на деле: король отовсюду слышал вопли о вероломстве своего свата, о необходимости без церемоний отделаться от неверного союзника.
Уже в мае 1702 года голландский посланник извещал из Вены, что императорские министры завязали сношения с герцогом Савойским и в то же время Виктор Амедей сделал запрос в Лондоне, будет ли английское правительство помогать ему в получении Милана. Целый год тянулись переговоры: Виктор Амедей все торговался, все выторговывал себе побольше землицы и приводил в отчаяние союзников, которые призывали мщение неба и презрение человечества на бесстыдного, подозрительного и жадного савояра, и Виктор Амедей все припрашивал землицы, как вдруг, наконец, в сентябре 1703 года он был потревожен в своей торговле вестию, что французы удостоверились в его измене. Вандом захватил многих пьемонтских генералов, обезоружил некоторые кавалерийские полки и потребовал сдачи двух крепостей как ручательство за верность герцога. Тогда Виктор Амедей прямо объявил себя против Франции и перешел к Великому союзу, взявши, что дали, т. е. Миланскую и Мантуанскую области, с видами на большие вознаграждения в случае успешного окончания войны.
Решительный успех на стороне союза обнаружился в 1704 году, когда Марльборо решился соединиться с принцем Евгением в Баварии. Следствием этого соединения была 13 августа блистательная победа союзников над франко-баварским войском, бывшим под начальством курфюрста Баварского и французских генералов Тальяра и Марсэна: победа эта носит двойное название: по деревне Бленгейм или Блиндгейм, где победили англичане, и по местечку Хохштедт, где победили немцы; союзники заплатили за победу 4500 убитыми и 7500 ранеными. Французы и баварцы из 60 000 войска едва спасли 20 000, маршал Тальяр и до 11 000 войска были взяты в плен. Здесь резко обнаружился характер французов: задорные в наступлении, они невыдержливы, скоро теряют дух при неудаче и позволяют брать себя в плен целыми полками. Вследствие этого блиндгеймское поражение имело страшные последствия для французов: несмотря на тяжкие потери, они могли бы еще подержаться в Баварии, и курфюрст Макс предлагал это; но французы с своим генералом Марсэном совершенно потеряли дух; бегство казалось им единственным средством спасения, и беглецы остановились только на левом берегу Рейна; таким образом, вследствие одного поражения французы очистили Германию, одно поражение сокрушило славу французского войска, которое привыкли считать непобедимым; особенно сильное впечатление произвела эта сдача в плен большими толпами на поле сражения, и, насколько упали духом французы, настолько поднялись их враги.
Победители хотели воздвигнуть памятник в честь блиндгеймской победы и написать на нем: «Да познает наконец Людовик XIV, что никто прежде смерти не должен называться счастливым или великим». Но Людовик по крайней мере перенес свое несчастие с достоинством; во всей переписке своей, самой секретной, он умел сохранить ясность и твердость духа, нигде не унизился до бесполезных жалоб, имея в виду одно — как бы поскорее поправить дела. Он выражал только сожаление о маршале Тальяре, сочувствие его горю и потере сына, павшего в гибельной битве; еще более король выказывал сожаление о своем несчастном союзнике, курфюрсте Баварском, он писал Марсэну: «Настоящее положение курфюрста Баварского озабочивает меня более, чем моя собственная участь; если бы он мог заключить договор с императором, обеспечивавший его семейство от плена и страну от опустошения, то это нисколько бы меня не огорчило; уверьте его, что мои чувства к нему от этого не изменятся и я никогда не заключу мира, не озаботившись возвращением ему всех его владений». Курфюрст Макс платил Людовику тою же монетою: когда Марльборо уговорил принца Евгения предложить ему возвращение всех его владений и ежегодно значительную сумму денег, если он обратит свое оружие против Франции, то курфюрст не согласился.
Кампания, заключавшаяся такою блестящею победою, дорого стоила Марльборо: здоровье его сильно пострадало от страшного напряжения. «Я уверен, — писал он друзьям, — что при нашем свидании вы найдете меня постаревшим десятью годами». Весть о блиндгеймской победе была принята с восторгом в Англии и во дворце, и в толпах народных; посреди этого восторга слышались и отзывы враждебной партии. Перед победою люди, бывшие против континентальной войны, громко порицали движение Марльборо в Германию, кричали, что Марльборо превысил свою власть, бросил без защиты Голландию и подвергает английское войско опасности в отдаленном и опасном предприятии. Победа не заставила умолкнуть порицателей: «Мы победили — бесспорно, но победа эта кровавая и бесполезная: она истощит Англию, а Франции не причинит вреда; у французов много взято и побито народу, но для французского короля это все равно, что взять ведро воды из реки». Марльборо отвечал на это последнее сравнение: «Если эти господа позволят нам взять еще одно или два такие ведра воды, то река потечет покойно и не будет грозить соседям наводнением».
Особенно была враждебна Марльборо та часть партии тори, которая носила название якобитов, т. е. приверженцев претендента, Иакова III Стюарта. Понятно, что эти якобиты должны были смотреть неблагоприятно на победу, унижавшую Францию, ибо только с помощию Франции они могли надеяться на возвращение своего короля, Иакова III. Досадуя на славу блиндгеймского победителя, тори старались противопоставить ему адмирала Рука, которого подвиги в Испании были более чем сомнительны; одно можно было выставить в его пользу— это содействие ко взятию Гибралтара. Взятие было облегчено тем, что испанский гарнизон состоял менее чем из 100 человек. Англичане взяли Гибралтар не у Филиппа V в пользу Карла III: они взяли его для себя и удержали навсегда за собою этот ключ к Средиземному морю.
Отношения к английским партиям могли только заставлять Марльборо усерднее трудиться в пользу продолжения, и успешного продолжения войны. Самым слабым местом союза была Италия, где Виктор Амедей не мог сопротивляться лучшему французскому генералу, герцогу Вандому, где Турин готов был сдаться. Отделить в Италию часть войска, бывшего под начальством Марльборо и принца Евгения, было нельзя без вреда военным действиям в Германии; нового войска от императора нельзя было требовать, потому что австрийские войска были заняты против венгерских мятежников. Марльборо смотрел всюду, где бы достать войска, и остановился на Бранденбурге, которого курфюрст Фридрих принял титул короля прусского. Марльборо сам отправился в Берлин: здесь были очень польщены учтивостями знаменитого блиндгеймского победителя и дали ему 8000 войска за английские деньги.
В Венгрии дела шли удачно для императора: мятежники, грозившие сначала Вене, потерпели сильное поражение, но Рагоци все еще держался. Марльборо очень хотелось прекратить эту вредную для союза войну, и он настаивал, чтоб император дал своим венгерским подданным полную религиозную свободу; но император под влиянием иезуитов никак не хотел на это согласиться; иезуиты видели, что они были вправе бояться союза с еретиками. Но и Людовик XIV, раздувавший венгерское восстание, видел подобное же явление в собственных владениях, где в Севенских горах восстало протестантское народонаселение. Вследствие гонений религиозный энтузиазм достиг здесь высшей степени: явились пророки, дети пророчествовали; правительство усилило гонения, но гонимые воспользовались войною, выходом гарнизонов из городов Лангедока и восстали, начали партизанскую войну; вождями отрядов были пророки (voyants); важнейшее место получал тот, кто отличался большею степенью вдохновения; одним из главных вождей был семнадцатилетний мальчик Кавалье, самым главным вождем был молодой человек 27 лет Ролан, соединявший с диким мужеством что-то романическое, поражавшее воображение. У Ролана скоро набралось 3000 человек войска, которые сами себя называли детьми Божиими, а католики называли их камизарами (рубашечниками) по белым рубашкам, которые они надевали ночью, чтобы узнавать друг друга[11]. Пещеры в горах служили им крепостями и арсеналами; они разрушили все церкви и священнические дома в Севенских горах, перебили или прогнали священников, овладели замками я городами, истребили высланные против них отряды войска, собрали подати и десятины.
Лангедокские чины собрались и положили созвать милицию. Когда в Париже узнали об этих событиях, то Шамильяр и Ментенон сговорились сначала скрыть их от короля; но долго скрывать было нельзя, когда восстание распространилось, когда генерал-губернатор Лангедока, граф Брольи, был разбит камизарами. Король послал против мятежников маршала Монревеля с 10 000 войска; Монревель разбил Ролана и хотел сначала потушить мятеж кроткими средствами; но когда камизары перестреляли тех из своих, которые приняли амнистию, то Монревель начал свирепствовать. Католические крестьяне также вооружились против камизаров под начальством какого-то пустынника. Эта святая милиция, как выражался папа, начала так разбойничать против своих и чужих, что Монревель должен был усмирять ее; камизары не стихали; между ними творились чудеса: один пророк для поддержания веры своих взошел на пылающий костер и сошел с него невредим. Но 1704 год был несчастен для камизаров: Кавалье принужден был войти в соглашение с правительством и оставил Францию; Ролан был разбит и убит; после Блиндгеймской битвы обширный заговор камизаров не удался; оставшиеся вожди их были сожжены, перевешаны, и восстание затихло, тем более, что правительство, занятое страшною войною внешнею, смотрело сквозь пальцы на протестантские религиозные сборища.
Война с камизарами прекратилась очень кстати в 1704 году, потому что к следующему году Людовику XIV нужно было подумать о войне оборонительной! Первые дни 1705 года в Лондоне происходило торжество по случаю приезда Марльборо с трофеями и знатными пленниками. Палата общин представила королеве адрес с просьбою увековечить славу великих заслуг, оказанных герцогом Марльборо. Герцог получил королевское имение Вудсток, где построили замок и назвали его Бленгейм. Император дал Марльборо титул князя и также имение в Швабии. Один только Оксфордский университет, принадлежавший к партии тори, оскорбил Марльборо, поставивши его в своих торжественных речах и стихах совершенно наравне с адмиралом Руком.
Марльборо еще в 1704 году уговорился с принцем Евгением насчет кампании 1705 года, уговорился напасть на Францию со стороны Мозеля, где она была менее укреплена; раннею весною обе армии должны были начать действия осадою Саар-Люи, причем должны были войти в сношение с герцогом Лотарингским, только поневоле бывшим за Францию. Людовик XIV также не терял времени, готовился и весною 1705 года мог писать: «У неприятеля нет столько пехоты, сколько у меня во Фландрской, Мозельской и Рейнской армиях, хотя в коннице он почти равен со мною». Но главное преимущество Людовика XIV состояло в том, что он мог распоряжаться своими относительно многочисленными войсками как хотел, тогда как Марльборо весною 1705 года тратил время в Гааге, уговаривая нидерландское правительство согласиться на его план. Когда он наконец вынудил это согласие и явился с войском на Мозеле, то нашел перед собою большое, достаточно снабженное всем нужным французское войско под предводительством хорошего генерала-маршала Виллара, тогда как у него самого не было знаменитого товарища Блиндгеймской битвы: император перевел принца Евгения в Италию для поправления тамошних дел, и вместо Евгения Марльборо должен был иметь дело с маркграфом Людовиком Баденским, который не двигался с места, отговариваясь то болезнию, то недостаточным снабжением своих войск.
Весть о смерти императора Леопольда (5 мая н. с.) подала английскому полководцу надежду, что при энергическом преемнике его, Иосифе I, дела пойдут живее. Как мы видели, Иосиф обещал быть энергическим государем, когда был наследником, когда был главою воинственной партии, главою оппозиции отцовскому министерству, отцовской системе. И действительно, сначала в Вене было что-то похожее на энергическое действие; но скоро потом все пошло по-старому, вследствие чего ни Марльборо на Мозеле, ни Евгений в Италии не могли ничего сделать в продолжение всего 1705 года; только в Испании союзники были счастливее: Барцелона сдалась эрцгерцогу Карлу; в Каталонии, Валенции, Аррагонии его признали королем. В 1706 году дела шли также успешно в Испании для союзников: Филипп V должен был оставить Мадрид. С другой стороны, дела пошли неудачно для французов на севере со стороны Нидерландов: здесь в мае месяце Марльборо поразил курфюрста Баварского и маршала Вильруа при Ромильи, недалеко от Лювэна, вследствие чего французы были вытеснены из Бельгии; наконец, они были вытеснены из Италии; и хотя в конце года дела в Испании приняли благоприятный оборот для Франции, благодаря народному восстанию в пользу Филиппа V из ненависти к еретикам, поддерживавшим Карла III, однако этот успех не мог вознаградить за потери в Италии и Бельгии, и Людовик XIV начал думать, как бы покончить несчастную войну на счет народа, который так усердно защищал престол его внука: он предложил раздел испанских владений, Испанию и Америку уступал Карлу III, Бельгию — Голландии, удерживая для Филиппа V только итальянские владения. Но союзники отвергли предложение.
Кампания 1707 года началась блистательною победою франко-испанских войск над союзными (английскими, голландскими и португальскими), одержанною при Алманце герцогом Бервиком (побочным сыном Иакова II Стюарта). Со стороны Германии французы также предприняли успешное наступательное движение и проникли до Дуная; но зато австрийские войска овладели Неаполем, а с другой стороны проникли в Прованс, хотя скоро и должны были оставить его. Франция держалась после Хохштедта и Ромильи, держалась благодаря сильному правительству, но это правительство истощало последние средства страны. С 1700 года число чиновников почти удвоилось вследствие усиленного созидания новых должностей на продажу; перелили монету, подняли ее цену, но этим доставляли только выгоду иностранцам; выпуск неоплачиваемых ассигнаций подрывал кредит, а между тем расходы, простиравшиеся в 1701 году до 146 миллионов, в 1707-м достигли 258. Начали брать пошлины с крещения, браков, похорон: бедные начали сами крестить детей без священника, начали венчаться тайком, а между тем в замках знатного дворянина делали фальшивую монету и при дворе жилось по-прежнему роскошно.
Знаменитый Вобан издал в 1707 году книгу, в которой предложил план необходимых финансовых преобразований. Книга была найдена возмутительною, пятидесятилетняя служба человека, которого имя было известно каждому образованному человеку в Европе, была забыта, и книгу Вобана прибили к позорному столбу; через шесть недель после этой книжной экзекуции автор умер 74 лет от роду. Но главный контролер Шамильяр, не видя никакой возможности вести дело при громадных военных издержках, отказался от своей должности. В беде вызвали на его место племянника Кольбера Демаре, бывшего двадцать лет в немилости. Поручая Демаре новую должность, король сказал ему: «Я буду вам благодарен, если вы можете найти какое-нибудь средство, и не буду удивлен, если дела будут идти день ото дня все хуже и хуже». Демаре отчаянными средствами добыл денег на продолжение войны, он удвоил пошлины с провоза товаров сухим путем и по рекам, что нанесло решительный удар торговле.
Деньги, добытые таким образом, потрачены были на несчастную кампанию: на севере Марльборо опять соединился с Евгением, и между обоими полководцами по-прежнему господствовало полное согласие, тогда как между французскими полководцами, выставленными против них, — внуком короля, герцогом Бургундским, и герцогом Вандомом — господствовало полное несогласие. Следствием было то, что французы потерпели поражение на Шельде при Уденарде и потеряли главный город французской Фландрии, Лилль, укрепленный Вобаном. К этому присоединилось бедствие физическое: в начале 1709 года наступили страшные холода по всей Европе, не исключая и Южной; море замерзло у берегов Франции, почти все плодовые деревья погибли, самые крепкие древесные стволы и камни трескались; суды, театры, конторы запирались, остановились дела и удовольствия; бедняки целыми семьями замерзали в своих избах. Холода прекратились в марте месяце; но знали, что семена вымерзли, жатвы не будет и цены на хлеб поднялись. В деревнях мерли с голода спокойно; в городах бунтовали и на рынках вывешивали бранные выходки против правительства. Смертность удвоилась против обыкновенных лет, потеря скота не вознаградилась и в пятьдесят лет.
В марте 1709 года Людовик XIV возобновил мирное предложение: он соглашался, чтобы Филипп V получил только Неаполь и Сицилию. Но союзники требовали всей испанской монархии для Карла III, не соглашались возвратить Лилль и относительно Германии требовали возвращения к Вестфальскому миру. Людовик XIV созвал свой совет, но советники на вопрос о средствах спасения отвечали слезами; Людовик согласился на требования союзников, просил одного Неаполя для внука, и с этими предложениями тайком отправился в Голландию сам министр иностранных дел Торси. Он кланялся Гейнзиусу, принцу Евгению, Марльборо, предлагал последнему четыре миллиона — и все понапрасну: союзники потребовали, чтоб внук Людовика XIV оставил Испанию в два месяца, а если не исполнит этого до истечения означенного срока, то французский король и союзники сообща примут меры для исполнения своего договора; французские торговые суда не должны показываться в испанских заморских владениях и т. п. Людовик отверг эти условия и разослал губернаторам циркуляр, в котором говорилось: «Я уверен, что мой народ сам воспротивится миру на условиях, равно противных справедливости и чести имени французского». Здесь Людовик в первый раз обратился к народу и встретил в этом разоренном и голодном народе самое живое сочувствие, дававшее возможность поддержать честь французского имени.
Особенно оскорбительны были своею бессмысленностию требования союзников, чтоб он, Людовик, приносивший такие жертвы для мира, должен был продолжать войну для изгнания своего внука из Испании, и война была необходима, потому что Филипп чувствовал себя крепким в Испании благодаря расположению народного большинства и, конечно, под диктовку энергической жены и энергической гувернантки писал деду: «Бог возложил на меня испанскую корону, и я буду сохранять ее, пока одна капля крови останется в моих жилах». Поэтому Людовик имел право говорить: «Лучше же мне вести войну с своими неприятелями, чем с своими детьми».
Но для спасения Франции нужно было продолжить ее разорение. В армии было достаточно людей, потому что крестьянин и горожанин, спасаясь от голода, шли в солдаты, но зато кроме людей ничего уже больше не было в армии — ни хлеба, ни оружия. Французский солдат продавал ружье, чтоб не умереть с голоду; а у союзников всего было в изобилии; таким образом, голодные должны были воевать против сытых, сытые наступали, голодные защищались, и защищались хорошо, потому что Марльборо и Евгений купили победу при Мальплакэ потерею более чем 20 000 народа. Но все же союзники победили, и Людовик решился опять просить мира, соглашался на все, лишь бы только не заставляли его еще воевать, и воевать со внуком. В ответ союзники потребовали, чтоб Людовик взялся один выгнать внука из Испании.
Война продолжалась. В 1710 году Марльборо и Евгений опять сделали несколько приобретений во французской Фландрии. Людовик XIV потребовал десятую часть дохода со всех принадлежащих к податным и неподатным сословиям; но вследствие истощения страны и недобросовестности в платеже казна получила не более 24 миллионов. Средства к кампании 1711 года были приготовлены; но год начался мирными переговорами, и предложение о мире шло на этот раз не из Франции. В январе аббат Готье, тайный корреспондент французского министерства иностранных дел в Лондоне, явился в Версаль кТорси с словами: «Хотите мира? Я привез вам средство заключить его независимо от голландцев». «Спрашивать французского министра, хочет ли он мира, это все равно, что спрашивать у больного долгою и опасною болезнию, хочет ли он вылечиться», — отвечал Торси. Готье имел поручение от английского министерства предложить французскому правительству, чтоб оно начало переговоры. Англия заставит Голландию окончить их.
Мы видели, что национальная политика Англии состояла в невмешательстве в дела континента, если только не затрагивались торговые интересы Англии. Эти торговые интересы были затронуты перед начатием войны за Испанское наследство, когда соединение Испании с Франциею грозило отнять у Англии возможность торговать в обширных и богатых владениях испанских. Тут мирная партия, т. е. партия, державшаяся национальной политики, должна была умолкнуть, и войну начали. Но эта партия, смолкнувшая на время, поднялась при первом удобном случае и была уверена, что встретит сильное сочувствие в народе, как скоро опасения его относительно своих интересов рассеются, ибо народу были противны трата денег на войну, ведущуюся за чужие интересы, увеличение войска и усиление его значения, усиление значения победоносного полководца, который возбуждал неприятное воспоминание о Кромвелях и Монках. Война затянулась надолго, потратили на нее множество денег, цель была достигнута: страшная до сих пор Франция доведена до последней крайности, доведена до такого изнеможения, после которого долго не будет в состоянии оправиться и снова начать грозить английским торговым интересам; средств у старого честолюбивого короля, не дававшего покоя Европе, нет более, и дни его изочтены; родственная связь испанских королей с французскими не опасна по смерти Людовика XIV, и не стоит тратить столько денег и людей для того, чтоб навязать испанцам Карла III вместо Филиппа V, лишь бы Гибралтар и торговые выгоды в Америке остались за Англиею; еще страннее вести войну за выгоды Голландии, этой опасной соперницы в торговом и промышленном отношениях, тратить английскую кровь и английские деньги для того, чтоб обеспечить голландскую границу со стороны Франции. Таким образом, успехи союзных войск и явное истощение Франции усилили в Англии партию мира, партию тори. Эта партия усиливалась, потому что ее стремления и взгляды совпадали с национальными стремлениями и взглядами; некоторые люди, понявшие, в чем дело, могли выдвинуться, проводя национальные стремления и взгляды, и могли заключить мир.
Эти люди, соединившие свои имена с окончанием войны за Испанское наследство, были Гарлей и С.-Джон. Роберт Гарлей в 1701 году является оратором или президентом палаты общин, а в 1704 году, благодаря дружбе с Марльборо, становится министром иностранных дел. Новый министр принадлежал к умеренным тори и отличался искусством лавировать между партиями и влиятельными лицами. Марльборо и его друг, министр финансов (лорд-казначей) Годольфин, сами не привязанные крепкими убеждениями ни к какой партии, думали, что Гарлей будет их покорным слугою; но Гарлей, не привязанный ни к кому и ни к чему нравственно, преследовал свои цели, и требовательность Марльборо и Годольфина, в которой Гарлей видел посягновение на свою независимость, только раздражала его и заставляла сильнее желать избавления от деспотизма друзей-покровителей. Королева начала заметно охладевать к герцогине Марльборо, и у ней оказалась другая фаворитка, Абигайль Гилль, или, по мужу, Мешем, родственница герцогини Марльборо, которая и пристроила ее ко двору. Гарлей сблизился с Мешем, что, разумеется, сильно раздражало Марльборо и Годольфина, заставило их высказывать свою ревнивость и требовательность, заставило их подозревать Гарлея во влиянии на такие неприятные для них решения королевы, в которых он и не участвовал. Гарлей клялся, что он останется верен своему постоянному принципу — соединения умеренных тори с умеренными вигами так, чтобы ни одна партия не преобладала решительно; королева держалась того же самого принципа и потому любила Гарлея, любила его и за то, что он являлся ревностным приверженцем Англиканской Церкви. И Марльборо с Годольфином были вовсе не против принципа, выставляемого Гарлеем, если бы Гарлей был во всем их покорным орудием. Но, подозревая его в измене, они соединились с вигами для его низвержения; Гарлей должен был оставить министерство и, естественно, переходил на сторону тори.
Вместе с Гарлеем должен был выйти в отставку Генрих С.-Джон, управлявший военным министерством. Подобно Гарлею, С.-Джон считал партию только средством играть важную роль в управлении страны. Аристократ по происхождению, он отличался красотою, блестящими способностями и самою разгульною жизнью; у него была необыкновенная память, изумительная быстрота соображения и столь же изумительная легкость в устном и письменном изложении мысли; эти способности делали для него возможным при занятии важной должности, при серьезных работах отдавать много времени женщинам, игре, вину и беседам со всеми литературными знаменитостями времени. В самом начале века двадцати с чем-нибудь лет С.-Джон явился членом палаты общин, и так как большинство талантов было на стороне вигов, то он стал на стороне тори и сейчас же обратил на себя внимание как первоклассный оратор. Чтоб выставить свой талант во всем блеске, он затрагивал нарочно самые грудные вопросы, которых избегали другие ораторы. С.-Джон гремел против континентальной войны, против бесполезных издержек на нее. Но Марльборо понял, что эти громы исходят не из горячих убеждений, и предложил громовержцу управление военным департаментом. С.-Джон, получивши такое важное и трудное, особенно тогда, место, не изменил своего образа жизни, но удивил всех умеренностию своих речей; он явился самым ревностным приверженцем Годольфина и страстным поклонником Марльборо. Но потом вместе с Гарлеем он перешел на сторону леди Мешем и тогда должен был оставить свое место, которое перешло к знаменитому впоследствии Роберту Вальполю.
Торжество вигов не могло быть продолжительно. Королева против воли рассталась с Гарлеем, была оскорблена уступкою, которую должна была сделать вигам, Годольфину и Марльборо; к этим личным отношениям присоединялся еще интерес высший: раздавались вопли, и преимущественно из Оксфордского университета, об опасности, которою грозили виги Англиканской Церкви, а к этим воплям Анна по своим убеждениям была очень чутка. Самыми сильными выходками против принципов революции, которых держались виги, отличался проповедник Сечьверель, отрицавший законность сопротивления какой бы то ни было тирании. Он вооружился против диссидентов, против терпимости относительно кальвинизма, терпимости, которая грозит страшною опасностию Английской Церкви, не удерживался и от намеков на лица, особенно на Годольфина. Виги забили тревогу, и Сечьверель был предан суду по определению палаты общин; тори сочли своею обязанностию заступиться за проповедника; палата лордов незначительным большинством признала его виновным; но когда дело дошло до определения наказания, то положено было только запретить ему проповедовать три года и публично сжечь две последние его проповеди. Такое легкое наказание было поражением для вигов, затеявших дело, и торжеством для тори, и это торжество увеличивалось сочувствием, которое высказывалось к Сечьверелю: женщины толпами стекались в церкви, где он служил (ибо ему запрещено было только проповедовать), его приглашали крестить детей, в честь его делали иллюминации, жгли фейерверки; когда он поехал в Валлис, то по дороге в городах делали ему торжественные встречи (1710).
Королева, руководимая леди Мешем, которая в свою очередь была руководима Гарлеем, показывала ясно, что не хочет более иметь между своими министрами вигов; так, она уволила сначала самого рьяного вига, Сандерленда, управлявшего иностранными делами, женатого на дочери Марльборо; тори были в восторге и говорили Анне: «Ваше величество теперь настоящая королева». Виги снесли терпеливо это поражение, что, разумеется, придало духу их противникам, и королева сделала решительный шаг — уволила Годольфина; Гарлей был опять введен в кабинет и сделан лордом-казначеем, С.-Джон получил заведование иностранными делами. Парламент был распущен, и при новых выборах в него тори взяли перевес.
Новый парламент, открывшийся в ноябре 1710 года, отвергнул предложение поднести благодарственный адрес Марльборо за последнюю кампанию; из министров С.-Джон был не прочь от союза с «великим человеком», как величали Марльборо, под условием, чтоб герцог отстал от вигов и сдержал ярость своей супруги; но Гарлей не хотел этого союза. В декабре Марльборо приехал в Лондон, был встречен горячими приветствиями от народа, был принят ласково, но холодно королевою. Анна сказала ему: «Желаю, чтобы вы продолжали служить мне, и ручаюсь за поведение всех моих министров относительно вас; я должна просить вас не позволять никаких благодарственных адресов вам в парламенте в нынешнем году, потому что мои министры будут этому противиться». Герцог отвечал: «Рад служить вашему величеству, если недавние происшествия не отнимут у меня возможности к этому». Анна была не против герцога, но против герцогини и требовала, чтобы последняя отказалась от всех своих придворных должностей, а герцогиня желала во что бы то ни стало сохранить их.
В начале 1711 года Марльборо подал королеве письмо от жены, написанное в самом смиренном тоне, но Анна, прочтя письмо, сказала: «Я не могу переменить своего решения». Бленгеймский победитель стал на коленях умолять королеву умилостивиться, но Анна была неумолима. Сам герцог и после этого остался на службе и отправился к войску на твердую землю, но министерство хлопотало о средстве не нуждаться более в службе Марльборо: это средство было заключение мира, и Готье отправился в Париж. Скоро новое обстоятельство должно было еще более охладить Англию к Великому союзу: в апреле 1711 года умер император Иосиф I, не оставив детей мужеского пола, так что все его владения переходили к брату его, Карлу, королю Испанскому, — нарушение политического равновесия Европы более сильное, чем занятие испанского престола принцем бурбонского дома. Гарлей, возведенный в герцоги Оксфордские, и С.-Джон продолжали мирные переговоры с Людовиком XIV: они отправили для этого во Францию своего друга Приора, который должен был объявить, что Англия не будет настаивать на отнятии Испании у бурбонского дома, и в сентябре французский уполномоченный Менаже подписал в Лондоне прелиминарные статьи, после чего дело было сообщено голландскому правительству. Штаты были очень недовольны, но должны были согласиться вести и с своей стороны мирные переговоры, для которых был выбран город Утрехт. Еще недовольнее была Австрия; были недовольные и в Англии, вследствие чего началась, по обычаю, жестокая война памфлетами в прозе и стихах.
Вопрос о мире был соединен с другим вопросом — о протестантском наследстве; виги боялись, что мир поведет к сближению с Франциею, даст королеве и ее министрам возможность действовать против протестантского ганноверского наследника в пользу Иакова III Стюарта. В декабре 1711 года собрался парламент, и начались жаркие споры. Виги провозгласили, что мир не может быть безопасен и почетен для Великобритании и Европы, если Испания с ее заатлантическими владениями останется за Бурбонскою династиею; то же самое утверждал Марльборо. Но против Марльборо нашлось страшное средство: он был обличен в огромных взятках, полученных с подрядчика в армию, и на этом основании королева уволила его от всех занимаемых им должностей, а чтоб упрочить за собою большинство в верхней палате, Анна воспользовалась правом английских королей и назначила 12 новых лордов. Так начался 1712 год.
Испанский король Карл III, владеющий теперь австрийскими землями и избранный императором под именем Карла VI, отправил в Лондон принца Евгения на помощь вигам, но он приехал слишком поздно и, проживши понапрасну два месяца в Лондоне, возвратился на твердую землю, чтобы приготовляться к будущей кампании, которую должен был совершить один, без Марльборо. Между тем в январе открылись конференции в Утрехте: они велись на языке побежденной Франции, хотя и было объявлено, что это не должно вести ни к каким последствиям, ибо уполномоченные императора должны говорить только по-латыни; но мертвому языку трудно было бороться с живым в таких животрепещущих вопросах. Во Франции возрождалась надежда, что страшные бедствия приближаются к концу: мир никак уже не мог быть заключен на таких позорных условиях, какие предлагались прежде. Внутри Франции произошла перемена, также успокоивавшая насчет будущего: дофин, отличавшийся совершенно бесцветным характером, умер; наследником престола был провозглашен старший сын его Людовик, герцог Бургундский, воспитанник Фенелона, молодой человек строгой нравственности, религиозный, энергический и даровитый; жена его, Мария Аделаида Савойская, своею живостию и обворожительным обращением с каждым приводила в восторг французов. Но среди этих восторгов и надежд Мария Аделаида вдруг занемогла оспою и скончалась двадцати шести лет; чрез несколько дней последовал за нею и дофин, заразившийся от жены; тою же болезнию занемогли двое их маленьких сыновей, и старший умер. Эти страшные удары, постигшие королевский французский дом, замедлили мирные переговоры, потому что явилась возможность Филиппу V испанскому занять французский престол, и Англия начала требовать гарантии, чтоб этого никогда не было. Филипп V отрекся навсегда от французской короны. Англия требовала, чтоб отречение Филиппа было скреплено государственными чинами Франции; но Людовик XIV не мог (дышать о государственных чинах и отвечал: «Значение, какое иностранцы приписывают чинам, неизвестно во Франции». Он обещал только принять отречение Филиппа, велел ого обнародовать и внести в протоколы парламентов.
Между тем в мае открылись военные действия, и французы взяли верх, потому что английские войска отделились от немецких и голландских. С.-Джон, теперь уже носивший титул виконта Болинброка, приехал во Францию для ускорения мирных переговоров. Но не ранее апреля 1713 года был заключен мир между Франциею, с одной стороны, Англиею, Голландией), Португалией), Савойею и Пруссиею (отдельно от Германии) — с другой: Франция уступила Англии в Америке земли Гудзонова залива, остров Ньюфаундленд, полуостров Акадию и право торговать неграми в испанских колониях (assiento); в Европе она потерпела значительные потери во Фландрии и должна была срыть укрепления Дюнкирхена. Виктору Амедею Франция возвратила Савойю и Ниццу. Австрия продолжала войну ив 1713 году, но успешные действия маршала Виллара, последнего из искусных генералов Людовика XIV (ибо Вандом умер незадолго перед тем), показали ей невозможность одной вести войну даже и с истощенною Франциею. Император уполномочил принца Евгения начать переговоры с Вилларом в Раштадте. Карл VI отказался от испанского престола в пользу Филиппа V; но Испания все же была поделена: Австрия получила испанские Нидерланды, что считали необходимым для обеспечения Голландии со стороны Франции, получила также испанские владения в Италии, кроме острова Сицилии, который получил Виктор Амедей Савойский, принявший вследствие этого титул короля сицилийского; курфюрсты Баварский и Кельнский получили обратно свои владения.
Так кончилась знаменитая война за Испанское наследство, т. е. война Великого европейского союза против Франции, стремившейся к преобладанию. Могущество Людовика XIV было сломлено, как было сломлено прежде могущество Карла V и Фердинанда II. Но сокрушение могущества обоих названных Габсбургов имело следствием усиление Франции, тогда как после войны за Испанское наследство мы не видим в Западной Европе ни одного государства, которое было бы сильнее всех других и могло бы представлять опасность для ее свободы. Франция была унижена и страшно истощена, Бурбонская династия осталась в Испании, и не было недостатка в людях, которые, расхваливая Людовика XIV как великого короля, указывали, что, как бы то ни было, он умел достигнуть своей цели, посадить и удержать внука на испанском престоле. Но мы видим, что, во-первых, Людовик нисколько не был виноват в этом успехе и, во-вторых, Франция ничего от этого не выигрывала. Австрия, по-видимому, получила богатую добычу, но эта добыча, увеличившая национальную пестроту монархии Габсбургов, разумеется, нисколько не прибавила ей силы, а блеск побед иностранного полководца, Евгения Савойского, дал только мгновенную славу, ибо по смерти Евгения австрийские войска обратились к старой привычке «битыми быть», по выражению Суворова.
Еще более благодаря Марльборо выдвинулась Англия; но могущество этой державы было одностороннее; по своему островному положению она не могла и не хотела принимать деятельного участия в делах континента, не могла в отношении к нему играть роль Франции. При заключении Утрехтского мира был подан первый пример раздела государства во имя политического равновесия Европы: проект Вильгельма III был приведен в исполнение — Испания поделена. Что же касается до неожиданного окончания войны, то мы уже видели, что его нельзя приписывать ни разрыву королевы Анны с Марльборо, ни интригам Оксфорда и Болинброка. Война кончилась, потому что не было более причин вести ее: Франция не представляла более опасности, а вести войну для того, чтоб Испанию силою привести не только под власть одной династии, но и одного государя с Австриею, не имело смысла.
Несмотря на эту естественность и необходимость мира, он стал благодаря борьбе партий предметом злых нареканий в Англии. Это нарекание шло от вигов, потому что мир был заключен ториями. Раздражение по вопросу о прекращении или продолжении войны за Испанское наследство усиливалось тем, что в связи с этим вопросом, как уже было сказано, находился другой важнейший вопрос об Английском наследстве, — вопрос о том, кто будет преемником Анны, близкая смерть которой была несомненна. Мы видели, что было утверждено протестантское наследство, т. е. в случае смерти бездетной Анны престол переходил к курфюрсту Ганноверскому, потомку Елизаветы Пфальцской, дочери Иакова I Стюарта; но, несмотря на это постановление, и кроме католиков было много людей, которые были против такого престолонаследия. Постановление о Ганноверском наследстве было делом, следствием революции, а мы знаем, как враждебно англичане относились к революции, как боялись нарушением установленного порядка — законного преемства — подвергнуть страну новым смутам и переменам.
Удаление Стюартов являлось только необходимостию для охранения национальной Церкви, для избежания папского ига. Но неужели при вступлении на престол сына Иакова II нельзя получить достаточных гарантий в пользу национальной Церкви? А если можно, то для чего нарушать законное преемство, подвергать страну смутам, служить революции? Сюда присоединялся страх снова получить короля-иностранца, чужого человека для Англии, немецкого владельца, который будет непременно втягивать Англию в континентальные дела. Характер Вильгельма III и его холодные отношения к Англии и англичанам, его постоянное обращение внимания на голландские интересы, разумеется, не могли помирить англичан с мыслию о подобном же чужом короле. Другие стояли твердо за протестантское наследство: они не хотели слышать о Стюартах не потому только, что Стюарты как католики грозили национальной Церкви, но и потому, что Стюарты постоянно грозили английской конституции; король-иностранец был им менее опасен именно потому, что не мог сближаться с англичанами, приобретать расположение многих; народное удаление и холодность к иностранцу для ревнителей свободы служили лучшими гарантиями против усиления королевской власти. Так установлялись взгляды на будущее Англии в двух противоположных лагерях.
Но было много людей, которые находились в середине, которые или не были способны к решению подобных вопросов и оставались равнодушны к ним, будучи готовы пристать к той стороне, на которой будет успех, или не могли успокоиться на том или другом решении. К числу таких людей могли принадлежать в Англии описываемого времени люди самые видные, даровитые. Чтоб быть решительным приверженцем Ганноверского наследства или Стюартов, нужно было человеку иметь сильное чувство, сильную привязанность к одному и сильную вражду к другому. Только такое чувство могло заставить решительного вига отрицать в Стюартах всякую способность к уступке национальным требованиям, видеть в сыне Иакова II непримиримого врага парламентской формы и Англиканской Церкви; такое же сильное чувство привязанности и вражды могло заставить человека из противоположного лагеря решительно действовать против ганноверского курфюрста в пользу Иакова III. Но люди, которые спокойно относились к делу, не могли решить для себя вопрос о том, при ком будет лучше Англии, при короле из Стюартов или из ганноверского дома, и решали его по личным отношениям, рассчитывали, при ком будет лучше для них самих; некоторые же, видя, что при положении партий и массы народонаселения нет возможности решить, на чьей стороне будет успех, старались для соблюдения своих интересов войти в соглашение с обеими сторонами, заискивали и в Ганновере, и у претендента Иакова III. Они могли думать, что обязаны служить Англии, не обращая большого внимания на лиц, которые будут в ней царствовать, ибо права этих лиц не уяснены.
Это неуяснение прав производило смуту, колебание, шатание, перелетство, какое было у нас в России в Смутное время, когда не знали, кто был прав: царь ли Василий Шуйский, неизвестно каким образом вступивший на престол, или тот, кто называл себя царем Димитрием, и потому некоторые считали себя вправе перелетать из Москвы в Тушино и обратно, смотря по тому, где лучше. К английским перелетам описываемого времени принадлежал и знаменитый Марльборо, постоянно тяготившийся вопросом о престолонаследии и борьбою партий, мешавшею ему действовать. В 1713 году он писал курфюрсту Ганноверскому о своей готовности жертвовать имением и жизнию на службе ему и в том же году уверял агента Иакова III, что скорее отрубит себе руки, чем сделает что-нибудь против королевского дела.
Виги вопили против Утрехтского мира, потому что он сближал Англию с Франциею, поправлял дела Людовика XIV, представителя неограниченной монархии, покровителя Стюартов, которые с его помощию хотели уничтожить парламентскую форму и ввести католицизм в Англии. Виги вопили против главы министерства, лорда-казначея Оксфорда и министра иностранных дел Болинброка как виновников постыдного мира. Мир не был постыден; Оксфорд, и Болинброк не были изменниками, не продали ни чести, ни выгод Англии; но против них легко было кричать, легко обвинять во всем, потому что оба не пользовались чистою репутациею, никто не мог назвать их честными, крепкими в своих убеждениях людьми. За Оксфордом нельзя было признать и отличных способностей, это был человек, тратившийся на мелкие средства, мелкие интриги, совершенно отдавшийся злобе дня, хотевший плыть по ветру, ждать, чем разрешится смута, имевший в виду одно: чтобы при каком бы то ни было решении не потерять своих выгод, поэтому не способный ни к какому решительному действию, когда, по его мнению, было еще рано действовать, отделывавшийся от нетерпеливых людей словами: «Не беспокойтесь, все пойдет хорошо», заслуживший даже от друзей своих название величайшего кормителя завтраками в мире.
У Болинброка никто не мог отнять блестящих способностей, но никто не мог назвать его человеком нравственным. Этот ревностный теперь тори отличался вольнодумством, отвергая в жизни нравственные начала, как в сочинениях своих старался подкопаться под основу нравственности — христианство. Он хотел быть Алкивиадом нового времени, человеком удовольствий и человеком труда в одно и то же время: проводил одну ночь в самом сильном разгуле, а следующую проводил за изготовлением дипломатической бумаги, от которой зависела судьба Европы; то говорил громоносную речь в парламенте, то нашептывал нежности какой-нибудь красавице. Но среди такого ревностного служения двум господам он терял всякое достоинство, всякую правду, всякое соответствие между словом и делом своим. Виги имели право предполагать, что Оксфорд и Болинброк ведут интригу в пользу Стюартов, и Утрехтский мир служит им для этого мостом. Действительно, еще в 1710 году Оксфорд сносился с маршалом Бервиком, побочным братом претендента, насчет восстановления Стюартов с гарантиями для Английской Церкви и свободы. Но это было только на всякий случай: Оксфорд не имел ничего и против ганноверского курфюрста в случае успеха, только в успехе он не был уверен, и потому дожидался, не желая содействовать успеху той или другой стороны, из страха рисковать.
Болинброк, отличаясь другим характером, неугомонною деятельностью, хотел быть во главе движения в пользу одной из сторон и выбрал Стюартов; при этом он вовсе не руководился обычным побуждением, заставлявшим других англичан действовать в пользу Иакова III: преданностию к законной династии, уважением к божественному праву; он вовсе не имел этих побуждений, но зато вовсе не имел и тех побуждений, которые заставляли других требовать ганноверского курфюрста, не имел горячей преданности политическим правам английского народа и протестантскому исповеданию. Болинброк руководился своими определившимися уже отношениями к партиям, своею привязанностию к Франции, расчетом, что партия Стюартов сильнее ганноверской. В 1713 году один из самых ревностных приверженцев последней говорил ганноверскому посланнику: «Большая часть провинциального дворянства скорее против нас, чем за нас, и если дела пойдут все так же, как теперь, то курфюрст не получит английской короны, разве явится с войском». На площадях народ с громкими криками одобрения жег вместе фигуры дьявола, папы и претендента (Иакова III), и между тем большинство народных представителей в палате общин вовсе не было за ганноверскую династию, которая считала более приверженцев в палате лордов. Это последнее обстоятельство также объясняет поведение Болинброка, который в самом начале стал на стороне тори, желая быть здесь на первом плане, тогда как между вигами он должен был со многими считаться. Если бы Иаков III был способен последовать примеру Генриха IV французского — переменить веру, — то успех его был бы несомненен.
В начале 1714 года Оксфорд дал знать претенденту, что если он хочет обеспечить себе английский трон, то должен скрыть, что исповедует католицизм, или торжественно приступить к Англиканской Церкви; но пока он будет оставаться католиком, королева ничего не может для него сделать. Болинброк выразился в том же смысле; он говорил, что если курфюрст Ганноверский вступит когда-нибудь на английский престол, то виноват в этом будет претендент, отказавшись от поступка, совершенно необходимого для привлечения сердец народа и отстранения всех опасений. Даже вожди католической партии в Англии советовали претенденту то же самое. Но Иаков, как писал в манифесте своим приверженцам, не хотел ни притворяться, ни переменять веры.
Это решение должно было иметь влияние на разрыв между главами английского министерства. Не надеясь на верный успех дела Иакова, когда последний оставался католиком, Оксфорд продолжал находиться в выжидательном положении, а Болинброк хотел действовать и, видя, что от лорда-казначея нельзя ничего добиться в пользу своего дела, решился вытеснить его из министерства. Он сделал это посредством придворной интриги, которую вела та же леди Мешем; претендент дал знать королеве о своем желании, чтоб лорд-казначей был удален, и в конце июля 1714 года Оксфорд вышел из министерства. Вся власть перешла теперь в руки Болинброка, который поспешил заняться составлением министерства из решительных якобитов, т. е. приверженцев претендента Иакова III. Но эти приготовления к торжеству Стюартов были вдруг остановлены тяжкою болезнию и смертию королевы Анны, последовавшею 1 августа 1714 года. Болинброк был поражен этою нечаянностию, а с ним и все сочувствующие Иакову III; их было много, но у них был один вождь, Болинброк, который должен был действовать за всех; в этом состояла слабость партии, тогда как вожди вигов, хотя и не могли соперничать в блеске талантов с Болинброком, но их было несколько, и при умении действовать дружно в опасное время их успех был обеспечен.
Болинброк не счел возможным провозгласить Иакова III в минуту смерти Анны, а виги провозгласили Георга I Ганноверского, и это провозглашение было с восторгом принято народом, быть может, потому только, что было единственное. Новый король назначил людей, которые должны были управлять Англиею до его приезда, и между этими именами не было герцога Марльборо. Георг I был хороший человек, но не имел никаких сколько-нибудь выдающихся способностей; у него не было никакой представительности; дикий, угловатый, некрасивый, он производил неприятное впечатление на толпу; люди образованные отталкивались его необразованностию, совершенным равнодушием к науке и искусству; люди государственные жаловались на его упрямство и узкость взгляда; на английском престоле он остался небольшим немецким владельцем — и не мудрено: ему уже было 54 года, когда он сделался английским королем; он уже окреп в немецких привычках и не знал ни слова по-английски. Эти обстоятельства еще более усиливали его неловкость и нерасположение к нему англичан. Как обыкновенно бывает с людьми вроде Георга I, он боялся умных и знающих людей, окружал себя людьми мелких способностей, среди которых ему было свободно, которые не стесняли его своим превосходством.
Георг, естественно, составил свой кабинет из вигов, и первым министром считался лорд Тауншенд, человек честный, но незначительных способностей. С Марльборо обходились очень почтительно, он носил титул генерал-капитана, т. е. главного начальника всей британской армии, но не имел никакого значения в управлении; даже места в войске он должен был выпрашивать через других, причем прибавлял: «Не говорите, что это для меня, ибо когда я прошу, то наверно мне откажут». И генерал-капитан британской армии продолжает сноситься с претендентом, посылает ему деньги. Кавалер святого Георгия, как обыкновенно называли претендента, узнав о смерти сестры, поспешил было приехать из Лотарингии в Версаль, но здесь получил вежливое внушение оставить французские пределы. Скоро, впрочем, из Англии начали приходить благоприятные для него вести. Торжествующие виги не хотели оставить в покое своих противников, требовали суда и наказания дурным советникам покойной королевы. Болинброк убежал из Англии к претенденту и стал его министром. Оксфорд был заключен в крепость. Это преследование заставило тори защищаться; в разных местах вспыхнули восстания.
Из Шотландии претендент получил горячие приглашения приехать; английские друзья писали ему, что у них из десяти человек девять против короля Георга, но для начатия дела в пользу короля Иакова требовали, чтоб Франция прислала им три или четыре тысячи войска, денег, оружия. Министры Людовика XIV отвечали, что не могут нарушить мира с Англиею отправлением войска против существующего в ней правительства, но дадут тайную помощь деньгами, оружием; Людовик, не имея сам денег, заставил мадридский двор дать претенденту 1 200 000 франков, снарядил корабль, собрал офицеров, приготовил оружия на 10 000 человек. Такая помощь не могла остаться тайною, и дело шло к открытой войне между Англиею и Франциею. Понятно, что Людовику хотелось блестящим делом восстановления Стюартов, которые, разумеется, должны были чем-нибудь вознаградить ого за помощь, смыть бесчестие последней войны; но эта новая война была ли по силам Франции?
В 1715 году во Франции не было уже более ни общественного, ни частного кредита: имея нужду в 8 миллионах, правительство должно было выдать за них 32 миллиона билетами; ростовщики царствовали, в народе и войске вспыхивали мятежи из-за хлеба; фабрики или были заперты, или едва шли; города были наполнены нищими, деревни опустели, поля остались необработанными по недостатку земледельческих орудий, удобрения, скота; дома развалились. К этим общим материальным бедствиям для протестантов присоединились еще гонения. Во время войны им дали некоторый отдых; с заключением мира преследования возобновились: на третий день опасной болезни медик должен был отказываться лечить, если ему не представляли свидетельств духовника, что больной исполнил христианские обязанности по уставу католической Церкви. В марте 1715 года король объявил, что так как нет более протестантов во Франции, то человек, умерший без таинств церковных, этим самым доказал, что он впал снова в ересь и потому не может быть удостоен христианского погребения, точно так же как человек, не обвенчавшийся в церкви, вовсе не вступал в брак, и потому дети его незаконны. Янсенистов также не оставили в покое: знаменитый Порт-Рояль был разрушен, покойников вырыли из могил и снесли на деревенское кладбище. Людовик XIV требовал у папы осуждения книги Кенеля, вождя янсенистов после Арно; книга носила заглавие: «Нравственные размышления о Новом Завете».
Папа осудил книгу в знаменитой булле: Unigenitus[12]; осудил, т. е. иезуиты осудили сто одно положение, извлеченное из книги Кенеля; между прочим, осуждено было, например, такое положение: «Нет Бога, нет религии там, где нет любви». Или: «Чтение Св. Писания доступно для всех; христиане должны освящать воскресный день чтением Св. Писания; опасно лишать их этого». Или: «Страх пред несправедливым отлучением от Церкви не должен мешать нам исполнять свои обязанности». Пятнадцать французских епископов протестовали против буллы, за них стояли главные монашеские ордена, ученые Сорбонны, парижское духовенство, и в этой оппозиции обнаруживался дух национальной, Галликанской Церкви. На этот раз одряхлевший король, находившийся под влиянием духовника, иезуита Летелье, стал за папу, и только смерть помешала ему употребить насильственные меры даже против архиепископа парижского, кардинала Ноаля.
Людовик пережил свою славу, потому что пережил людей, составивших славу его царствования. 25 августа он почувствовал себя дурно; торжественно простился с приближенными, спокойно распорядился тем, что надобно было сделать после его смерти, причем несколько раз вырывались у него слова: «В то время, как я был королем…» Что он не был более королем — это доказывало удаление от него людей самых близких, в том числе и Ментенон. 1 сентября умер Людовик XIV, семидесяти семи лет, после семидесятидвухлетнего царствования и пятидесятичетырехлетнего самостоятельного управления.
Почти в одно время умерли после продолжительного царствования блестящий Людовик XIV во Франции и после кратковременного царствования незначительная Анна в Англии. Мы видели борьбу Франции и Англии в эти царствования; теперь взглянем на другого рода отношения между ними, проистекшие из развития их внутренней жизни, и рассмотрим, какое влияние эти отношения имели на общую историческую жизнь Европы. Это мы должны сделать прежде, чем обратимся к Восточной Европе, к России, ибо мы должны узнать, в какой именно жизни эта держава приняла участие, каким влияниям подвергалась.
Мы видели, в каком тяжелом состоянии находилось английское общество пред вступлением на престол Ганноверской династии. Одни из страха за национальную Церковь и за свободу Англии, другие из страха только за Церковь, третьи из страха только за свободу решились скрепя сердце призвать на престол иностранца. Понятно, что при этом они постарались принять все меры, обеспечивавшие насчет невыгод этого явления. Было постановлено, чтобы будущий король непременно принадлежал к Англиканской Церкви; что английский народ без согласия парламента не может быть вовлечен в войну для защиты владения, не принадлежащего английской короне; никто, родившийся не в трех соединенных королевствах или во владениях, к ним принадлежащих, не может быть членом Тайного совета при короле, или членом той или другой палаты парламента, или занимать какое-нибудь важное место, военное или гражданское, не может получить от короны земель во владение или пользование. Было постановлено также, что человек, занимающий какое-нибудь коронное место или получающий пенсию от короны, не может быть членом палаты общин; но это постановление скоро было отменено.
Важные гарантии для англичан с восшествием Ганноверской династии заключались в двух обстоятельствах: во-первых, в этом самом иноземстве Георга I и даже преемника его Георга II — иноземстве, которое связывало короля, делая его чужим, одиноким в народе, не давая ему возможности приобрести популярность; второе обстоятельство заключалось в личности королей новой династии: по своей невидности во всех отношениях эти короли не могли препятствовать развитию английской конституции. Мы знаем, что шотландское происхождение Стюартов имело сильное влияние на их отношения к английским подданным, но шотландцы Стюарты не считались иностранцами и могли казаться своими. В описываемое время, когда Стюарты лишились навсегда английской короны за верность их своему шотландскому характеру, своему шотландскому прошедшему, был нанесен решительный удар политическому и национальному различию между англичанами и шотландцами слиянием обоих королевств, последовавшим в царствие Анны: парламенты обеих стран слились, т. е. шотландский парламент потонул в английском.
Во время заключения Утрехтского мира народонаселение Англии не могло быть больше пяти миллионов, в Шотландии не могло быть больше одного миллиона, в Ирландии двух. Национальный долг при восшествии на престол Анны простирался до 16 000 000 фунтов стерлингов; в 1714 году он взрос до 52 миллионов; война за Испанское наследство стоила Англии 69 миллионов. Эти расходы, увеличение национального долга, разумеется, давали возможность тори всего сильнее и доказательнее вооружиться против войны. «Высокие союзники разорили нас», — писали они. Виги, разумеется, должны были утверждать противное. Так, в 1716 году Стенгоп, министр Георга I, говорил аббату Дюбуа: «Как ни велик наш национальный долг, он, без сомнения, будет все более и более увеличиваться, и поверьте мне, он не причинит и впоследствии большого затруднения для правительства и большого неудобства для народа, как не причиняет теперь».
Борьба партий по поводу самых важных вопросов должна была вызвать политическую литературу. Лучшие литературные таланты участвуют в борьбе, поддерживая ту или другую из господствующих партий. Вследствие сильного политического движения, вследствие участия народа в правлении страной чрез выборы своих представителей в парламент оказывалось необходимым действовать на избирателей и избранных посредством убеждения. Поэтому в Англии ранее, чем где-либо, государственные люди поняли, что авторский талант есть могущество, и поспешили сблизиться с обладателями этого таланта и пользоваться ими для проведения своих начал. Изложение речей, произносимых в парламенте, было почти неизвестно в описываемое время: ежедневные газеты не сообщали их; таким образом, парламентские речи Болинброка, о которых современники не могли говорить без восторга, не дошли до потомства. Лица, не принадлежавшие к членам парламента, гораздо чаще исключались из заседания, чем теперь; вопросы внешней политики всего чаще обсуждались при закрытых дверях. В 1714 году палата общин распорядилась, чтобы в известное заседание в ней не присутствовал никто, кроме депутатов, даже не исключая и пэров. Раздосадованные пэры хотели было распорядиться у себя таким же образом, чтобы не было никого чужих, не исключая и депутатов; но один из лордов остановил решение, сказавши: «Честь нашего знаменитого собрания требует показать, что мы лучше воспитаны и больше учтивы, чем депутаты». Известия о подаче голосов также не публиковались. Однажды палата общин объявила, что обнародование имен членов меньшинства есть нарушение привилегии и гибельно для свободы и прав парламента.
Такое отношение парламента к публике и публичности тем более требовало особой политической литературы для обсуждения важных вопросов, волновавших общество, и вожди партий не только покровительствовали литературным талантам, бравшим на себя это обсуждение, не только щедро награждали их, но и сближались с ними дружески, поднимали их значение в обществе. На стороне тори самым видным политическим писателем был Свифт, на стороне вигов — Аддисон; кроме периодических изданий, партии вели ожесточенную борьбу отдельными памфлетами. Так как большинство землевладельцев принадлежало к тори, а денежная аристократия к вигам, то у политического писателя первой партии, Свифта, неудивительно найти следующие слова: «Я всегда гнушался стремлением противопоставлять денежный интерес земельному, ибо я всегда считал вернейшим правилом нашего правительства то, что землевладельцы могут всего лучше обсудить, что выгодно и невыгодно д ля государства». Свифт считается величайшим сатириком в своей стране; но в нравственном отношении он представлял такое же печальное явление, как и Болинброк. С блестящим талантом литературным он соединял все те пороки, которые, к сожалению, обыкновенно любят приписывать во все времена издателям газет и журналов: он был дерзок, мстителен, бессовестен, редко сдерживался деликатностью или состраданием: он имел обширное познание в дурных наклонностях человеческой натуры, потому что сам обладал ими. Неудивительно, что при таких качествах и в такое время Свифт был перелет. Воспитанный как виг, покровительствуемый вигами, печатно хвалившийся своим вигизмом, Свифт вдруг без малейшего нравственного предлога перешел к противоположной партии, когда последняя взяла верх. После этого, как обыкновенно бывает с подобными людьми в подобных положениях, он ожесточенно напал в своих памфлетах на старых друзей: человек, который прежде величался как новый Аристид, назывался теперь обманщиком и негодяем. Новые друзья-покровители — Оксфорд и Болинброк — наградили ренегата доходным церковным местом. Но в Аддисоне английская литература описываемого времени выставляла человека с другим, более почтенным характером.
Легко понять, что вначале новая сила, печатное обличительное слово должно было производить очень неприятное впечатление на лиц, которых оно затрагивало, тем более что это были лица сильные, не привыкшие к тому, чтобы с ними гак бесцеремонно обращались публично, и тем более что вначале не привыкшее к этому явлению общество не могло спокойно относиться к нему, давало печатному слову слишком большое значение, не умело еще критически обращаться с ним. Вследствие этого авторы не подписывали своих имен под обличительными статьями и памфлетами, ибо если сочинение было направлено против господствующей партии, го последняя или чрез королевскую власть, или чрез ту или другую палату парламента поднимала преследование против автора, и если автора нельзя было отыскать, то подвергали штрафу и тюремному заключению типографщика. Эти преследования заставляли людей, сочувствующих литературному движению, говорить: «Несчастная судьба писателей: если они приятны, то оскорбляют, если тупы, то умирают с голоду». Марльборо не мог выносить печатных выходок против себя, признавался в своих письмах, что эти выходки поражают его в сердце; однажды он требовал у Болинброка, чтобы тот запретил одному журналу говорить о нем дурно. Болинброк отвечал: «Можете быть уверены, что я готов служить вам постоянно и буду рад видеть вас (что в вашей власти) предметом общей похвалы… Я позаботился сделать внушение журналу».
Женщины также приняли участие в сочинении памфлетов, и нельзя сказать, чтобы отличались большею сдержанностию и чистотою. Так, из-под женского пера вышел памфлет «Новая Аталантис»: здесь народное дело на втором плане; на первом — знатные барыни, и прежде всего герцогиня Марльборо, их любовные приключения в подробностях, и, что всего хуже, приключения выдуманные. Автора (госпожу Менлей) посадили в тюрьму. Знаменитый писатель Болинброк, будучи министром, неутомимо преследовал публицистов и их сочинения: в один день он захватил двенадцать книгопродавцев и издателей памфлетов, направленных против администрации. В начале 1712 года от имени королевы он жаловался в палате общин на «великое своеволие в издании лживых и скандалезных памфлетов, и что существующие законы бессильны обуздать такое зло». Палата, находившаяся в это время совершенно под влиянием Болинброка и товарищей его, отвечала жалобами, что издаются не одни лживые и скандалезные памфлеты против правительства ее величества, но печатаются страшные хулы против Бога и религии; палата просила уверить королеву, что употребит все усилия найти лекарство, равносильное болезни. Лекарство было найдено и состояло в том, что газеты и памфлеты были обложены огромною пошлиною; лекарство было сильно, но все же не достигало цели, потому что в нужном случае оппозиция не жалела расходов на издание.
Кроме статей в периодических изданиях и памфлетов, оппозиция пользовалась и художественными произведениями для возбуждения в публике чувств, неблагоприятных господствующей партии; так, виги в 1712 году воспользовались трагедиею Аддисона «Катон»: знаменитый охранитель древнеримской свободы являлся проповедником вигских начал, тогда как цезарь и его приверженцы напоминали тори, стремившихся к деспотизму.
Путешествие на континент не было еще в это время в Англии таким обычным явлением, как теперь: нельзя было выехать за море без королевского позволения; пошлина с заграничного паспорта была в шесть фунтов стерлингов — сумма по тому времени очень значительная. Несмотря на то, французское влияние давало себя чувствовать и при дворе, и в литературе. При дворе оно началось с Реставрации, с приезда Карла II и продолжалось постоянно, и хотя при дворе немногие могли говорить сносно по-французски, но английскую свою речь, устную и письменную, наполняли галлицизмами: можно подумать, что письма Марльборо писал француз. На лучших писателях Англии заметно также сильное французское влияние. Мы упомянули об Аддисоновом «Катоне»: если сравним это произведение с произведениями, почти тождественными по содержанию, с «Юлием Цезарем» Шекспира и «Цинною» Корнеля, то увидим, что Аддисон не имеет ничего общего с своим великим соотечественником и приближается к французскому образцу. Но английские писатели, подчиняясь французскому влиянию со внешней стороны, со стороны формы, имели могущественное влияние на французских писателей со стороны внутренней, относительно идей.
Такое явление легко объясняется из различия направлений в развитии французского и английского общества во вторую половину XVII века, — различия, естественно определившего и последующее, вытекшее из него литературное движение XVIII века. Во Франции бессмысленный исход движения Фронды, необходимое вследствие того усиление монархической власти, блестящее царствование великого короля, первенствующая роль Франции — все заставляло литературные таланты сосредоточиваться около великолепного двора, служить господствующему началу; многообразия политических вопросов не было, борьбы партий и оппозиции правительству не существовало, и потому литературные произведения должны были ограничиться чисто художественною сферою, писатели должны были иметь в виду преимущественно внешнее — форму. Цель была достигнута; французский язык усовершенствовался, получил определенность, точность, легкость, гибкость — качества, которые вместе с другими благоприятными условиями дали ему значение общего европейского языка, дали возможность произведениям французской литературы оказывать сильное влияние на литературы других народов, не исключая, как мы видели, и английской. Но английская литература давно уже получила другое направление: давно уже она служила для народа выражением его политических и церковных интересов, тесно, впрочем, друг с другом связанных, служила выражением борьбы партий, борьбы основных начал их.
Раннее обращение английской мысли на практические интересы, на политические вопросы, тесно связанные с материальными выгодами — платить или не платить, платить по первому востребованию власти или платить с правом получать отчет в употреблении платимого, раннее сознание, что наука есть могущество в жизни, — дали английской философии практический характер, заставили мыслителей обратить преимущественное внимание на способы приобретения точных и верных познаний видимого, приложимого. Мы видим уже это направление у Бекона.
В конце XVII века, когда Ньютон подмечал закон тяготения, Локк работал над своим знаменитым «Опытом исследования человеческой познавательной способности», посредством наблюдения, опыта старался определить отношения видимого мира к тем средствам, посредством которых человек овладевает этим видимым миром. Локк по своему направлению имел право сказать: «Я чувствую, следовательно, существую», в противоположность словам Декарта: «Я мыслю, следовательно, существую». Согласно такому направлению Локк отнесся и к христианству: он берет доказательство в пользу христианства как божественного откровения из сущности и действия учения и отвергает доказательство посредством чудес и сверхъестественного действия, отделяет учение от евангельской и апостольской истории, подчиняя последнюю исторической критике. Философ-либерал, отвергая сверхъестественное, вел прямо к материализму, ибо заставлял рабствовать духовный мир миру видимому, подмеченным в последнем законам; уничтожал свободу Бога и свободу человека, свободу отношений между Богом и человеком: отсутствие веры в могущество веры, в силу молитвы ведет необходимо к уничтожению той и другой, ибо призывание Бога в помощь, требование Его действия, Его вмешательства в дела физической природы и в нравственный мир человека есть требование сверхъестественного.
Относительно различия вер Локк требует неограниченной свободы, требует, чтобы еврей, язычник и магометанин были совершенно сравнены с христианином в гражданских правах. Но кто дал философу право предполагать, что еврей, язычник и магометанин отличаются философским равнодушием к своей вере, что их религиозные взгляды не будут иметь никакого влияния на их гражданские отношения к единоверцам и разноверцам? Если философ предполагал начало христианской любви, требующей снисхождения, терпимости к заблуждающемуся брату, то он, разумеется, мог предполагать это только относительно христиан различных исповеданий, а не требовал христианских взглядов от язычника и магометанина. Начало терпимости должно быть выставлено необходимо в христианском обществе, но применение этого начала должно быть предоставлено государственной мудрости, ибо нельзя во всякое время проводить его безусловно: нельзя терпеть того, что вредно; нельзя порицать соотечественников Локка за то, что они не хотели слышать об уравнении прав католиков до тех пор, пока имели основание считать католические стремления вредными для установления и развития своего государственного устройства. Относительно политических учений Локк развивал взгляд вигов, высказанный уже, как мы видели, у Мильтона; он утверждает в книге своей «О гражданском управлении» первоначальную свободу человека и происхождение первой общественной связи между людьми, следовательно, всякого правительства — из договора. В лагере противоположном утверждали, что каждое правительство ведет начало от родительской власти, что, следовательно, абсолютная монархия божественного происхождения и человек не родится свободным.
Далее своего учителя пошел ученик Локка лорд Шефтсбюри, у которого уже встречаем выходки против христианства и всякой положительной религии; предоставленный самому себе, чуждый предрассудков и систем, направленный единственно к полезному или приятному, разум есть единственный непогрешительный путеводитель жизни: но где найти такой разум — об этом Шефтсбюри не говорит. На этом покатом пути не умели останавливаться, один забегал далее другого: Толанд называет суеверием веру в личное божество, отдельно от сотворенного существующее, веру в бессмертие души. К этому же разряду принадлежит целая толпа писателей — Коллинс, Тиндаль, Волластон, Морган и другие; к этому же разряду писателей по своим религиозным взглядам принадлежал уже известный нам по своей политической деятельности С.-Джон, лорд Болинброк, но он важнее для нас как исторический и политический писатель.
Мы видели, как сильное политическое движение в Англии, пошедшее к двум революциям, как тяжелая борьба для сохранения и развития старой конституции должны были отразиться в литературе, породить политическую литературу; но политические писатели не долго могли обходиться без истории: они, естественно, обратились к ней за объяснением и поучением. Первый, взглянувший таким образом на историю, был Болинброк. В преклонных летах, испытав страшные превратности судьбы, Болинброк изложил в форме письма свои мысли «Об изучении истории». Любовь к истории кажется ему необходимым свойством человеческой природы, неразлучным в человеке с любовью к самому себе. Мы воображаем, что явления, нас занимающие, должны занимать и потомство. Мы стремимся сохранить по мере возможности память о случившемся с нами, о случившемся в то же время и во время предшествовавшее; для этой цели складываются грубые груды камней, складываются грубые песни народами, не имеющими искусства и письменности. Страсть к этому растет у народов образованных по мере приобретения средств к ее удовлетворению. С другой стороны, с самых ранних пор действует любопытство: ребенок слушает с наслаждением сказки своей няни; он выучился читать и пожирает легенды и повести; в летах более зрелых он бросается на историю или на то, что считают историею; даже в старости желание знать, что случилось с другими людьми, уступает в человеке только желанию рассказать, что случилось с ним самим.
Природа дала нам любопытство для возбуждения деятельности нашего ума, но удовлетворение любопытства вовсе не есть единственная цель умственной деятельности. Настоящая собственная цель этой деятельности есть постоянное усиление добродетели в частной и общественной жизни. История есть философия, научающая посредством примеров. Таково несовершенство и слабосилие человеческого разума, что отвлеченные и общие положения, хотя и вполне верные, часто являются нам темными и сомнительными, пока не будут уяснены примерами. Школа примеров есть мера, учителя в этой школе — история и опыт. Гений предпочтительнее обоих, но желательно соединение всех трех вместе: ибо, как бы велик гений ни был и сколько бы нового света и силы ни приобрел он в быстром прохождении своего поприща, верно то, что он никогда не явится в полном сиянии, никогда не окажет вполне влияния, какое способен оказать, пока он к собственному опыту не придаст опыта других людей и других веков. Гений без опытности подобен комете, метеору, неправильному в движении, опасному в приближении. Кто имеет опытность без знания истории, тот недоучен в науке о человеке; и если знает историю без опытности, то хуже, чем невежда, ибо тогда он педант; человек же, соединяющий гений с опытностию и знанием истории, есть честь своей страны и благословение Божие для нее.
Болинброк признал влияние изучения истории на расширение умственного горизонта, вследствие чего человек, введенный в общество многих народов, получивший возможность сравнивать их деятельность, быт и характеры, освобождается от предрассудков, необходимых при обращении в тесном кругу одного своего народа. В резких словах Болинброк вооружается против смешного тщеславия, по которому известный народ предпочитает себя всем другим, делает свои собственные нравы, обычаи и мнения мерилом истины и лжи, справедливости и неправды; но, с другой стороны, изучение истории усиливает патриотизм, который не есть что-либо инстинктивное, но есть следствие убеждений разума: примеры, находимые в истории, живо представленные и сопровождаемые верным приговором историка, действуют гораздо сильнее, чем декламация оратора, или стихотворения, или сухое философское поучение.
Болинброк так описывает расширение умственного горизонта, производимое изучением истории: «Мы живем с людьми, которые жили прежде нас; мы обитаем в странах, которых никогда не видали. Место расширено, время продолжено; человек, который рано занялся изучением истории, приобретает в небольшое число лет не только большее познание человечества, но и опыт большего числа веков, чем сколько видел кто-либо из патриархов, и все это прежде, чем вступить в свет». Но чтоб история приносила пользу в указанном им смысле, т. е. как философия, научающая посредством примеров, Болинброк требует, чтоб она изучалась философски, чтобы мы восходили от частностей к общему, чтобы мы приготовляли себя к общественной жизни и к общественным обязанностям, приучали свой ум размышлять над характером исторических лиц и над ходом событий; если изучение истории вместо того, чтобы сделать нас более разумными и полезными гражданами и лучшими людьми, делает из нас только антиквариев и школяров-педантов, в этом история не виновата.
Кроме приложения в практической жизни Болинброк настаивает на образовательное или приготовительное значение истории. Изучение геометрии рекомендуется и тем людям, которые не хотят быть геометрами: они могут забыть все проблемы и решения их, но у них останется привычка неуклонно следить за длинным рядом идей; они привыкнут проникать чрез софизмы и открывать сокрытую истину там, где люди, не имеющие этой привычки, никогда ничего не откроют. Точно таким же образом изучение истории приготовляет нас к действию и наблюдению. Наблюдая чрезвычайное разнообразие отдельных характеров и событий, исследуя удивительную связь причин, различных, отдаленных и, по-видимому, противоположных, которые часто соединяются в произведении одного следствия; наблюдая также изумительную плодущность единственной и однообразной причины в произведении множества следствий, различных, отдаленных и, по-видимому, противоположных; заботливо подмечая едва заметное обстоятельство или в характере деятелей, или в ходе действий, от которого, однако, зависит успех дела, человек изощряет свою проницательность, приобретает внимательность, дает твердость своему суждению, приобретает способность яснее различать и дальше видеть.
Имея в виду практическую пользу от истории, Болинброк естественно предпочитает изучение новой истории изучению древней. Он советует спешить от отрывочных преданий древности к более цельным и достоверным историям новейшего времени: в последних мы находим полный ряд событий с их непосредственными и отдаленными причинами, рассказанных вполне со всеми подробностями обстоятельств и характеров, что дает возможность внимательному читателю перенестись назад в описываемое время, сделаться участником в советах и действии. Таким образом, история становится тем, чем должна быть — наставницею жизни (magistra vitae); в противном случае она только вестница древности (nuntia vetustatis), старинная газета или сухой перечень бесполезных анекдотов. Целые томы достоверных известий египетских, халдейских, греческих, латинских, галльских, бритских, франкских, саксонских для Болинброкане имеют никакой цены, потому что не служат к нашему улучшению относительно мудрости и добродетели, если они содержат только династии и генеалогии, сухой перечень замечательных событий в хронологическом порядке, подобный журналам, хронологическим таблицам или сухим летописям. Эта выходка Болинброка направлена против исторических сочинений его времени, авторы которых были или сокраща-телями, или компиляторами.
Современными историческими сочинениями Болинброк не мог быть доволен; для практических целей, для назидания он требовал живого, осмысленного взгляда на события, на связь их, чего эти сочинения не давали; оставалось обратиться к историческим произведениям классической древности; но будет ли и здесь удовлетворен Болинброк? Легко понять, какая эпоха в древней истории должна была преимущественно занимать Болинброка и пошедших за ним писателей, которые от прошедшего потребовали поучения для настоящего. Высший интерес для них заключался в вопросе об отношении власти к свободе. Англия для разрешения этого вопроса выдержала две революции, и многие из англичан считали вопрос еще не решенным; движение, происшедшее по этому поводу в Англии, начиналось и на континенте. Умственное движение и здесь и там вело свое начало от эпохи Возрождения, продолжало воспитываться на открытой в эту эпоху древности; но пресловутая древность представляла любопытное явление; республика в Риме перешла в монархию, и монархию неограниченную. Как же это случилось?
Люди, занятые политическими вопросами настоящего и старавшиеся объяснить настоящее прошедшим, неодолимо влеклись ко времени перехода Римской республики в монархию и к истории последней, к истории падения Рима, ибо история падения Греции казалась слишком простою: раздробленная на маленькие республики, истощавшие друг друга в усобицах, Греция естественно должна была пасть от напора воинской силы, тогда как Рим, могущественный Рим, покоривший весь свет, какой воинской силе мог уступить? В каком могуществе после того заключается для государства ручательство против падения? И, кроме того, задолго до падения Рим должен был отказаться от свободы. Болинброк не может утешиться в потере подробных известий о переходе Римской республики в монархию: «Какая школа частной и общественной доблести открылась бы для нас в эпоху Возрождения, если бы последние историки Римской республики и первые историки монархии дошли до нас в целости! Немногое, что дошло до нас от этого времени, хотя в отрывках, составляет лучшее достояние исторической науки, — единственное, что заслуживает быть предметом изучения. Признаюсь, я бы с радостию отдал то, что мы имеем от Ливия, за то, что потеряно из его истории: последняя часть не только любопытнее и достовернее первой, но имеет более непосредственное и важное приложение к настоящему состоянию Британии. Но она потеряна: потеря невосполнимая!»
Как государственный деятель, желающий непосредственно извлечь из истории пользу для настоящего, Болинброк предпочитает новейшую историю древней, в древней — известную эпоху другим; но сильный ум провидит значение истории как науки о человеке: «Человек есть предмет истории, и, чтобы знать его хорошо, мы должны видеть его и рассматривать его, как одна история может нам его представить во всяком возрасте, во всяком состоянии в жизни и смерти. История всякого рода, цивилизованных и не цивилизованных, древних и новых народов, — всякая история, представляющая достаточные подробности человеческих действий и характеров, служит к ознакомлению нас с человеком, с нами самими. Мы не только странники в этом мире, но и совершенные иностранцы. Наши путеводители часто невежды, часто лжецы; но с помощию ландкарты, которую история развертывает перед нами, мы можем отыскать дорогу. История есть собрание журналов, веденных людьми, которые путешествовали по той же самой стране и подвергались тем же самым случайностям, что и мы; их удачи и неудачи одинаково для нас поучительны».
Но, сделавши это заключение, Болинброк все же обращается к мысли, что преимущественно надобно изучать новейшую историю, именно с XVI века, и это понятно. История каждого способного к полному развитию народа, как история каждого человека, состоит из двух главных периодов: в первый период народ живет преимущественно под господством чувства, во второй — под господством мысли. Но на первый период не должно смотреть как на период детства, слабости во всех отношениях потому только, что нет науки или слышится ее начальный лепет, нет чудес цивилизации: в этом периоде, благодаря зиждительной силе чувства, выковываются сильные народные и государственные тела, крепкие общественные строи; но, с другой стороны, нельзя безусловно и восхищаться всеми явлениями этого периода: хотя религиозное чувство господствует, но вера, при слабой деятельности ума, при отсутствии знания, легко переходит в суеверие и религиозный фанатизм, порождает печальные явления. Наконец, вследствие естественного роста, естественного развития народов, при известных благоприятных обстоятельствах народы переходят во второй период: мысль начинает свою работу, умы пробуждаются, науки цветут; но и этот период далеко не без тени, не без печальных сторон: разум усиливается на счет чувства, сомнение, исследование более или менее ошибочное, более или менее одностороннее подкапывают древнее верование, основу всего нравственного, а следовательно, общественного и государственного строя; религия слабеет, и зло, происходившее от господства чувства, суеверие, заменяется злом, происходящим от господства мысли, — неверием.
В этот второй период или возраст народы Западной Европы вступили в так называемую эпоху Возрождения, когда знакомство с произведениями древней мысли разбудило их умы, породило сомнение во всем том, во что до сих пор верилось; мы знаем, что необходимым следствием этого была церковная реформа, но на церковной реформе движение не остановилось: требование поклонения разуму человеческому, требование признания только того, что доступно разуму, вера в могущество разума, который может сделать человека совершенным и устроить его блаженство, — эти требования, эта вера становятся все сильнее, характеризуют XVIII век и поведут естественно и необходимо во время французской революции к видимому поклонению разуму, богине разума. Понятно, что люди трех первых веков так называемой новой истории, находясь под господством нового начала, питая в него полную веру, поклоняясь ему, должны были отнестись враждебно к началу, господствовавшему в первом периоде, к чувству и ко всем его следствиям; понятно, что под влиянием этой враждебности первый период или так называемые средние века не могли быть понятны и оценены как следует: это были века варварства, господства попов, фанатизма, они исключались из истории, достойною изучения считалась история древних образованных народов, служивших разуму, да новая история, когда снова началось это служение. Понятно, что и Болинброк рекомендует изучение истории с XVI века: «С этих пор мы перестаем быть флибустьерами, какими были прежде, война перестает быть главным или даже единственным нашим занятием; мирные искусства усиливаются; мы становимся сельскими хозяевами, мануфактуристами, купцами и соревнуем соседним народам в литературе: с этих-то пор мы должны изучать свою историю со всевозможным прилежанием».
Приступая к этому изучению новой истории, Болинброк сейчас же бросает яркий свет на ее явления, дает им смысл: образовались две могущественные державы, Франция и Австрия, и между ними естественно началось соперничество: в интересе соседей стало вооружиться против сильной и более предприимчивой из них и быть в мире и дружбе с слабейшею. Отсюда явилось понятие о европейском равновесии, от которого должны зависеть безопасность и спокойствие всех народов. Нарушить равновесие есть цель каждой из двух соперничествующих держав; препятствовать этому нарушению, не допуская, чтобы слишком много тяжести падало на одну чашку весов, сделалось основным началом мудрой политики европейской. Относительно Франции и австрийского дома, начиная с XVI века до настоящей минуты, Болинброк делит новую историю на три периода: 1) от XV до конца XVI века; 2) от конца XVI века до Пиренейского мира; 3) от Пиренейского мира до настоящего времени. Деятельность Карла V и Филиппа II была главным предметом внимания и заботы европейских дворов в первом периоде: честолюбие Фердинандов, второго и третьего, было таким же предметом во второй период; противодействие возрастающей силе Франции или, собственно говоря, страшное честолюбие Бурбонского дома были главным явлением третьего периода.
Относительно изображения характеров исторических лиц и значения их деятельности приведем несколько отзывов Болинброка о деятелях новой французской истории: «Ришелье составил великий план и положил основание зданию; Мазарини продолжал дело и возвел здание. Если я не ошибаюсь самым грубым образом, в истории мало явлений, более заслуживающих внимания, как поведение первого и знаменитейшего из этих министров. Замечательно, как он всюду запутывает дела, вмешивается в ссоры между Италиею и Испаниею, в Валтелинское и Мантуанское дела, не отвлекается, однако, от другой великой цели своей политики — подчинения Рошеля и обезоружения гугенотов. Заметьте, как, исполнивши это, он обращается к тому, чтобы остановить успехи Фердинанда в Германии…»
Или вот изображение исторического деятеля, ближайшего к автору, — Людовика XIV: «Людовик вступил в управление делами в цвете молодости, причем соединял (что с государями редко случается) выгоды молодости с выгодами опыта. Он получил дурное образование, иногда сам смеялся над своим невежеством; были и другие недостатки в его характере, проистекавшие от воспитания, которых он не замечал. Но Мазарини посвятил его в таинства своей политики. Он получил привычку к тайне и методе в делах, к сдержанности, приличию и достоинству в поведении. Если он не был величайшим из королей, то никто не превосходил его в умении разыгрывать роль величества на троне. Он был окружен великими полководцами, воспитавшимися в прежние войны, и великими министрами, воспитывавшимися в одной с ним школе. Те, которые работали при Мазарини, работали по тому же плану и при Людовике; они имели преимущество таланта и опытности пред большею частию министров других стран; они имели пред ними и то преимущество, что служили монарху, которого неограниченная власть была установлена; наконец, они имели преимущество своего положения, которое позволяло им употреблять всю свою способность беспрепятственно, преимущество, которое они имели, например, над лордом Кларендоном в Англии и де Виттом в Голландии. Между этими министрами особенно надобно упомянуть о Кольбере, потому что порядком, внесенным в финансовое управление, поощрением торговли и промышленности он увеличил богатство, а следовательно, и могущество Франции. Почва, климат, географическое положение Франции, способности, деятельность, живость ее обитателей, возможность обойтись без произведений других стран, тогда как другие страны не могут обойтись без ее произведений, дают Франции средство обогащаться на счет других народов, если только она не в войне со всеми своими соседями, пользуется внутренним спокойствием и сносным управлением».
Приведенных мест из Болинброка, кажется, достаточно для уяснения его значения в истории исторической науки. Он не понимал первой половины жизни новых европейских народов, так называемой средней истории, враждебно относился к ней, что было понятно в его время, время горячей веры в разум человеческий, который, разгоняя всякую тьму, должен был установить на земле царство истины и правды, и непонятно в наше время, когда подобная вера в разум человеческий утратилась, и ее стараются заменить печальною верою в вечный прогресс, т. е. верою в вечное несовершенство, вечную неправду, вечное заблуждение. Взгляд Болинброка односторонен и отрывочен, но нельзя не признать, что он именно пролил свет на новую политическую историю европейских народов, уяснил связь явлений, указав на основные из них, достиг своей цели, доказал поучительность, необходимость изучения истории для настоящего. До него история была предметом простого любопытства, изучение ее было следствием неуясненного стремления в человеке, история была достоянием одной школы, людей ученых, которые, не отличаясь даровитостию, разбрасывались в частностях; работы над общею историею ограничивались сокращениями и компиляциями с характером сборников, сухих газетных известий о событиях: под пером Болинброка история явилась стройным, живым, проникнутым мыслью изложением прошедших явлений в тесной связи их с настоящим как результатом их, изложением доступным и поучительным для всякого мыслящего человека. Болинброк есть глава исторической школы XVIII века: Вольтер, Юм, Робертсон, Гиббон идут по дороге, им проложенной.
Мы уже сказали, что Болинброк принадлежал к ряду тех английских писателей конца XVII и первой половины XVIII века, которые провозглашали поклонение разуму человеческому. Легко понять, в какое отношение поклонение это ставило их к религии, к вере в существо высшее, духовное, непостижимое, которого отношения к человеку необходимо должны представлять ряд явлений, также непостижимых для разума человеческого, для разума существа ограниченного. Свои философские взгляды Болинброк изложил в письме к другу своему, поэту Попу. Здесь Болинброк проповедует естественное богословие, или теизм, и естественную религию, или нравственное учение, разумея под первым такое знание о божестве, какое может быть получено человеческими средствами, а не сверхъестественное и откровенное, ибо знание как знание должно идти не сверху, а снизу, от достижимого нами. Этот приятель Болинброка, поэт Поп, втроем с Арбутнотом и Свифтом также хлопотал об отнятии наук из рук ученых педантов, о распространении ее в обществе в легких, доступных формах. Они восстали против школьной науки своего времени за ее неприменимость к требованиям жизни. Но, восставая против странного обоготворения древности в школах на счет живых и полезных знаний, они не избежали увлечений, уже слишком упрощая общее образование. Чтобы подорвать старое здание, они употребляли самое сильное средство — насмешку; взявши за образец знаменитую сатиру Сервантеса, Арбутнот написал ученого Дон-Кихота — «Мартинус Скриблерус», где осмеял педантов своего времени и книги их.
Произведения самого Попа имели важное значение в Англии и на континенте по изяществу или, лучше сказать, по гладкости и лоску формы и по задорности содержания, вовсе не отличавшегося, впрочем, поэтичностию. Самое важное для нас его сочинение — это длинное рассуждение в стихах «Опыт о человеке», где изложено учение английских поклонников разума. Сам автор признается, что содержание, мысли принадлежат не ему, а Болинброку, который был для поэта предметом благоговейного удивления и подражания. Но что же мы узнаем о человеке из опыта Попа о человеке? То, что в детском возрасте для него нужны игрушки, в зрелом — мундиры и орденские ленты, а в старческом — молитвенники, и все это имеет одно и то же значение. Развитие человека начинается с подражания животным, которые учат его искусствам, а религиозное чувство есть произведение страха. Деспотизм и свобода имеют один источник — себялюбие; в человеческой природе господствуют два начала — себялюбие и разум; себялюбие побуждает, а разум сдерживает.
Учение Болинброка и писателей его кружка, проповедуемое талантами более или менее сильными, не могло встретить противодействия из среды английского духовенства, обедневшего талантом и ревностью. До нас дошли жалобы, что английское духовенство описываемого времени вело себя прилично, но не образцово; что большинство его представлялось лучшим людям безжизненным телом; что духовные лица вместо того, чтобы одушевлять друг друга, укладывали друг друга спать. Духовный собор (конвокация) 1711 года в докладе своем королеве жаловался на явное усиление безнравственности и иррелигиозности, на упадок церковной дисциплины. Сюда присоединялся еще разлад между духовенством и правительством, имевший следствием разлад между высшим и низшим духовенством. Большинство духовенства относилось неприязненно к переходу английского престола в Ганноверский дом и стояло за Стюарта как законного короля. Таким образом, новый король из Ганноверского дома должен был назначать епископов из небольшой части своих приверженцев, и от этого произошло, что большинство низшего духовенства было на одной стороне, а большинство епископов — на другой. Но в сильном народе была живуча религиозная потребность, для удовлетворения которой явился методизм.
В конце XVII и начале XVIII века в графстве Линкольнском жил священник Уеслей, человек благочестивый и ученый, но с чрезвычайно страстной природою. До какой степени борьба политических партий действовала на подобные природы, всего лучше показывает следующее событие в жизни Уеслея. Однажды, заспорив с женою о правах короля Вильгельма III и найдя, что она не вполне убеждена в этих правах, он поклялся, что не будет жить с нею вместе, пока она не переменит своих мнений, и действительно сейчас же покинул дом й не возвращался до смерти короля, которая, впрочем, случилась очень скоро. У этого-то Уеслея родился в 1703 году сын Джон, который с ранней молодости обнаружил религиозное стремление. В Оксфорде, где он воспитывался, около него собралось еще несколько молодых людей с одинаковыми наклонностями, за которые и получили от своих товарищей разные прозвища: их называли сакраментариями за еженедельное приобщение, методистами за их правильную, методическую жизнь; последнее название они впоследствии приняли и сами для себя. Вступивши в духовное звание, Уеслей отправился в североамериканские колонии проповедовать христианство туземцам, но распущенная жизнь колонистов была сильным препятствием для проповеди.
Миссионер возвратился в Англию и нашел здесь много людей, почти столь же мало знакомых с христианством, как индейцы, но более способных к обращению. Он стал проповедовать низшим слоям народонаселения на открытых полях, и жар его проповеди привлекал огромное количество слушателей: по двадцати тысяч народа, большею частию угольщиков, теснилось около проповедника, который с восторгом видел, как на их черных щеках образовывались от слез белые полосы. И одними слезами дело не ограничивалось: между слушателями, особливо между слушательницами, обнаруживались сильные нервные припадки. Уеслей сначала осуждал проповеди в чистом поле, пока не почувствовал недостатка в кафедрах: сначала также он не соглашался позволить мирянам проповедовать, но, когда увидал, что очень мало людей из духовенства расположены идти по его стопам, то мало-помалу согласился на то, чтобы миряне проповедовали, ноне священнодействовали. Проповедники были большею частию люди простые, неученые, взятые от сохи; недостаток образования, ученого приготовления они пополняли ревностию, энтузиазмом; в своих проповедях, отличавшихся особенным жаром, они позволяли себе такие вещи, каких сам Уеслей не мог одобрить; зато они не знали устали, вели чрезвычайно строгий образ жизни, не позволяли себе никаких так называемых невинных удовольствий и, будучи ниже Уеслея по происхождению и воспитанию, гем беспрекословнее повиновались ему.
Конференции, собиравшиеся ежедневно и состоявшие из проповедников, назначенных Уеслеем, были главными административными советами и давали силу его решениям; повсюду методисты были разделены на классы, каждый класс имел своего вождя и свое еженедельное собрание; член, уличенный в преступлении, исключался из общества, что поддерживало нравственную чистоту последнего. Английские историки, которые готовы осудить методистов за суеверие, вредный энтузиазм, запрещение невинных удовольствий, тем не менее признают, что деятельность Уеслея и его последователей пробудила дремлющее духовенство господствующей Церкви, внесла в нее новую жизнь, поставила преграду неверию, распространявшемуся с чрезвычайною быстротою, увлекала тысячи людей на путь религии и нравственности. Таким образом, в методизме мы видим стремление сильного народа возбуждением религиозного чувства противодействовать вредной односторонности, обнаруживавшейся в учении поклонников разума человеческого.
Мы оставили Францию при могиле великого короля, при которой последний из знаменитых проповедников французских, Массильон, воскликнул: «Бог один велик, братья!» Но эти слова не выражали убеждения французского образованного общества, которое готово было отвечать Массильону: «Один разум человеческий велик!» Мы знаем, что во Франции, как и в других странах Западной Европы, с XVI века обнаружилось стремление к одностороннему развитию мысли в ущерб чувства, и при этом с ослаблением религиозного чувства, с критическим отношением к христианству, поднимав-тему духовную, нравственную сторону, естественно являлось стремление к материализму, к чувственности, к поклонению доброй матери-природе, к эманципации тела[13]. Но тут же в народном организме и высказалось противодействие такой односторонности, способной нарушить здоровье организма. Это противодействие высказалось в янсенизме; но и католическая Церковь во Франции выставила ряд духовных лиц с сильными талантами, способных противодействовать антихристианскому направлению поклонников разума и матери-природы. Сильное правительство Людовика XIV также сдерживало это направление; но такая сдержка средствами внешними обыкновенно не уничтожает зла, а заставляет его притаиваться до поры до времени и потом, при отнятии внешнего давления, отрыгнуть с большею силою.
Со смертию Людовика XIV начинается приготовление к тому явлению, которое мы называем французскою революцией. Если сильная власть Людовика XIV была естественным следствием неудавшейся революции, Фронды, показавшей несостоятельность людей и целых учреждений, хотевших произвесть какой-то переворот, то перешедшие границу стремления великого короля усилить свою власть и печальное положение, в котором он оставил Францию, должны были, естественно, произвести недоверие к началам, которыми руководился Людовик, — народ начал искать иных. В это время, разумеется, важное значение должна была иметь личность нового короля. Вместо короля, который умел так несравненно представлять короля, играть роль государя и этим очаровывать свой народ, страстный к великолепным представлениям, к искусному разыгрыванию ролей, вместо короля, который оставил много славы, много блеска, много памятников искусств и литературы, вместо такого короля явился король, соединявший в себе все способности к тому, чтоб уронить королевскую власть.
Не говоря уже о чувственности, в которой преемник Людовика XIV перешел пределы, где возможно было снисхождение, ибо не было слабости только, а был разврат, уничтожающий достоинство человеческое, — Людовик XV представлял совершенное бессилие нравственное. У него не было недостатка в ясности ума и благонамеренности; но бессилие воли было таково, что при полном сознании необходимости какого-нибудь решения Людовик соглашался с решением противоположным, какого хотели его министры или любовницы. Было известно, что в совете, когда король заявлял какое-нибудь мнение и советники начинали его оспаривать, то Людовик соглашался с ними, зная, что соглашается с мнением несправедливым, и только для оправдания себя шептал: «Тем хуже, они так хотят». Принужденный своею любовницею Помпадур отставить морского министра Машо, он писал своей любимой дочери, герцогине Пармской: «Они принудили меня отставить Машо — человека, который был мне по сердцу; я никогда не утешусь в этой потере». Другая любовница королевская, Дюбарри, вместе с герцогом д’Эгиль-оном хлопотала о свержении Монтейнара, военного министра, и король говорил: «Монтейнар падет непременно, потому что я один только его поддерживаю».
Отсутствие воли сделало из неограниченного монарха притворщика и обманщика, интригана, любящего мелкие средства и извилистые дороги. Ежедневно оберполицеймейстер подавал ему рапорты, в которых часто заключались предметы, наименее достойные королевского внимания, но которые нравились испорченной чувствительностью натуре Людовика; кроме того, в Париже и Версале у него были агенты, которые доносили о политических интригах и тайнах частной жизни. Каждое воскресенье начальник почтового управления докладывал королю об открытиях «черного кабинета», где распечатывали письма и списывали интереснейшие из них.
Таким образом, в долгое царствование преемника Людовика XIV со стороны короля было сделано все, чтоб уронить монархическое начало, образовать наверху пустоту, к которой общество не могло остаться равнодушным. Подле французских королей Франция и вся Европа привыкли видеть блестящую аристократию; как великолепный король Франции служил образцом для государей Европы, так блестящее, рыцарственное дворянство Франции служило образцом для дворянства остальной Европы. Воинственная и славолюбивая нация достойно представлялась своим дворянством, которое выставило столько героев, прославивших французское оружие, и приобрело значение первого войска в мире; такое достойное представительство нации поддерживало и первенствующее значение французского дворянства внутри, как бы ни были здесь неправильны его отношения к другим сословиям. Но по замечательному соответствию падение монархического начала во Франции вследствие слабости преемников Людовика XIV последовало одновременно с нравственным падением французского дворянства, с помрачением славы французского войска.
Людовик XIV, который наследовал своих знаменитых полководцев от времени предшествовавшего, не воспитал новых, несмотря на свои частые войны: доказательство, что война может служить школою для существующих талантов, но не создает талантов, когда круг, из которого они могут явиться, ограничен и потому легко истощается частыми войнами. После Людовика XIV до самой революции французское войско не выставляет замечательных полководцев, хотя две большие войны (за Австрийское наследство и Семилетняя) могли бы выдвинуть таланты. Французское войско и тут имело несколько блестящих успехов, но кому было обязано ими? Иностранцу, саксонскому принцу Морицу. Нигде так ясно, как здесь, в военном деле, не выказалось падение французского дворянства, сословия преимущественно военного. Фридрих II заметил это явление и записал в «Истории моего времени»: «Этот век бесплоден относительно великих людей во Франции». Заметил это и Людовик XV. Этот век, по его словам, «не обилен великими людьми, и было бы для нас большое несчастие, если бы это бесплодие поразило одну Францию». Таким образом, две силы, действовавшие постоянно в челе народа и достойно его представлявшие, короли и дворянство, отказываются от своей деятельности.
Отказывается от своей деятельности и третье сословие — духовенство, которое не выставляет более из своей среды Боссюэтов и Фенелонов, не может единственно достойными его нравственными средствами бороться против врагов, которых постоянно имел в виду Боссюэт, поклонников разума человеческого, старается употреблять против них только материальные средства, средства светского правительства, что, разумеется, могло только содействовать падению духовного авторитета. Можно писать. большие книги о причинах французской революции, подробно исчислять все злоупотребления, всю неправильность отношений между различными частями народонаселения, но этим явление вполне не объяснится, ибо не г такого злоупотребления, нет такой неправильности, которые не могли бы быть отстранены сильным и разумным правительством, умеющим извлекать и собирать около себя лучшие силы народа. Дело в том, что во Франции XVIII века прежде действовавшие на первом плане силы отказываются от своей деятельности, являются несостоятельными, вследствие чего и начинает приготовляться болезненный переворот, перестановка сил, называемая революцией. Это приготовление естественно обнаруживается в отрицательном отношении к тому, что имело авторитет и что представлялось теперь формою без содержания, без духа, без силы.
В организме французского общества в это время происходило то, что происходило во всяком организме, где известный орган омертвеет или в организм втеснится какое-нибудь чуждое тело: в организме тогда чувствуется тоскливое желание освободиться от такого омертвевшего органа или чуждого тела, не участвующих в общей жизни, ничего не дающих ей. Это отрицательное отношение к старым авторитетам необходимо должно было отразиться в общественном слове, разговоре, который становился все громче и громче. Прежде высоко поднимался двор, блестящий, несравненный двор Людовика XIV; здесь было серьезное величие, внушавшее уважение, — сила, с которою каждому надобно было считаться; в этом храме действительно обитало божество, перед которым каждый преклонялся. Внимание всех было обращено туда, к этому действительному средоточию силы и власти. Но после Людовика XIV двор потерял это значение, это обаяние; от него мало-помалу начали отворачиваться, и то, что прежде было сосредоточено здесь, разделилось на несколько кругов, которые размножались все более и более. Вместо одного двора явилось много дворов. Явилось несколько кружков, несколько салонов, где сходились, чтобы свободно и весело провести время; национальная страсть играть роль, блистать, овладевать вниманием, нравиться получила полную возможность развиваться.
Но чем же блистать, возбуждать внимание, нравиться? Движение прекратилось: нет больше религиозной борьбы; нет более борьбы партий вследствие честолюбивых стремлений принцев крови, могущественных вельмож; нет более таких сильных лиц, которые, привязавшись к народному неудовольствию, могли поднять движение вроде Фронды; нет более того сильного внутреннего, и особенно военного, движения, какое было поднято великим королем и так поразило воображение народа, так заняло его внимание; нет и тех печальных, страшных минут, какие пережила Франция в последнее время Людовика XIV. Нет жизни, нет движения, нет серьезных вопросов, к решению которых призывалось бы общество. Делать нечего, да и говорить серьезного нечего, — говорить так, чтобы слово переходило непосредственно в дело. Оставалось относиться враждебно к этому недостатку жизни и движения, к этому отсутствию интересов; но и здесь серьезное отношение, вдумывание в причины зла и придумывание средств к его исправлению возможно были лишь для немногих; для большинства же неприязненное отношение к настоящему должно было выражаться в насмешке над ним, которой помогал и склад французского ума, и самая постановка окружающих явлений, где форма не соответствовала более содержанию, дела не соответствовали значению лиц, их совершавших, а такое несоответствие именно и возбуждает насмешку.
Таким образом, большинство, праздное от серьезной мысли и дела, осуждено было забавляться на счет настоящего насмешками над ним; люди, которые хотели выказаться, блистать, обращать на себя внимание, должны были забавлять именно этим средством, и вот вместе с салонностию, людскостию, изяществом манер развилось остроумие, становившееся синонимом злоязычия. Остроумие не щадило ничего. Мы знаем, в каком периоде находилось французское общество с эпохи Возрождения — с эпохи развития ума на счет чувства; уже шел третий век, как ум новых европейских народов, возбужденный к деятельности расширением сферы знания, возбужденный силою древней мысли, стал критически относиться к тому, чем до сих пор жилось, во что верилось: с этого времени, времени поклонения чуждому гению, гению древности, столь могущественному, так поразившему воображение памятниками искусства и мысли, начинается отрицательное отношение к своему прошедшему, к средним векам, из которых вытекло настоящее, отрицательное отношение, к своему периоду чувства, к религиозному чувству, господствовавшему в этот период, и к результатам этого господства. Враждебность начала, стремившегося господствовать, к прежде господствовавшему началу, мысли к чувству выказывалась очевидно; все, что напоминало чувство, основывалось на нем, происходило от него, — все это было объявлено предрассудком. Предрассудком являлось все прежнее и потому подлежало уничтожению; после этого уничтожения должен был явиться новый мир отношений человеческих, основанный на законах и требованиях одного разума человеческого.
Понятно, что, несмотря на такое одностороннее направление французского общества в описываемое время, в нем были люди дельные, которые понимали, к чему ведет такая односторонность; но их голос был голосом в пустыне. Так, один из самых замечательных министров Людовика XV, Даржансон, оставил нам о своем времени следующие любопытные строки: «Сердце есть способность, которая исчезает в нас каждый день по недостатку упражнения, тогда как ум все более и более обтачивается и завастривается. Мы становимся существами исключительно составленными из одного ума… но, вследствие исчезновения способностей, идущих от сердца, Франция погибнет, я это предсказываю. У нас нет более друзей, мы равнодушны к любимой женщине, как же мы будем любить отечество?.. Мы каждый день теряем прекрасную часть самих себя — ту, которую называют чувствительностию… Любовь, потребность любить исчезают с земли… Расчеты интереса поглощают теперь все минуты: все посвящено интригам… Внутренний огонь погасает по недостатку питания. Мы страдаем параличом сердца… Тридцать лет наблюдаю я постепенное ослабление любви и предсказываю ее скорое уничтожение».
Понятно, что такое направление общественной мысли должно было отразиться в общественном слове, в литературе, и здесь самым видным, самым блестящим выразителем господствующего настроения явился Вольтер. По воспитанию своему Вольтер принадлежал к тому темному направлению в нравственной жизни французского общества, которое выражалось в поклонении доброй матери-природе и которое встретило сопротивление в янсенизме, в сильном церковно-литературном движении при Людовике XIV, в религиозности великого короля, встретило сопротивление, но не исчезло, продолжало жить втихомолку, дожидаясь своего времени. В самом нежном возрасте Вольтер уже напитался неверием, и человек, который накормил его этою пищею, был аббат. Тот же аббат ввел его к знаменитой жрице «доброй матери-природы», Нинон Ланкло, которая сейчас же увидала, что от мальчика будет прок, и назначила ему стипендию на покупку книг.
Вольтер окончил свое образование в иезуитской школе и тем же добрым аббатом был введен в разные общества поклонников «доброй матери-природы», где и довершил свое воспитание. В то самое время, как Людовик XIV сходит в могилу, Вольтер, представитель другого могущества, начинает действовать. Он начинает легкими сатирическими стишками, и эти проказы молодости сейчас же ведут его к столкновению со властию: его сначала высылают из Парижа, потом сажают в Бастилию — и на этот раз понапрасну, потому что без исследования приписывают ему стихи против покойного короля, вовсе не им написанные. Освободившись из Бастилии, 24 лет он ставит на театре свою первую пьесу «Эдип», возбудившую сильное внимание и начавшую новую эпоху во французской и в европейской литературе. Время чистого искусства — время Корнеля и Расина — прошло для Франции. Мы видели, как в Англии политические идеи вторглись в область искусства, как политические партии в стихах поэта, произносимых со сцены, в речах римлян, выведенных им в своей пьесе, видели указания на борьбу политических партий в Англии. Теперь то же самое видим и во французской литературе.
Мысли, которые занимают общество, которые составляют предмет разговоров в гостиных, входят в литературу, в публичное слово; разумеется, в публичном слове они не могли высказываться в тогдашней Франции с полною свободою — они должны были являться в виде намеков; сочинения же, в которых они Высказывались с полною свободою, или ходили в рукописях, или печатались за границею. То сочинение могло рассчитывать на верный успех, где общество встречало мысли, которые его занимали, а сочинения Вольтера наполнены этими мыслями или намеками на них. То, что в гостиных и кафе, вошедших тогда в моду, высказывалось отрывочно, смутно, то даровитый автор обрабатывал в стройное целое, уяснял примерами, излагал увлекательно, остроумно, не глубоко, но легко, общедоступно; что было предметом сильных желаний, что могло откровенно высказываться в своем кружке, в стенах гостиной, то вдруг слышали произносимым в звучном стихе при многочисленной публике, на театральной сцене. Впечатление было громадное, и автор приобретал чрезвычайную популярность, общество было благодарно своему верному слуге, глашатаю своих мыслей и желаний, удивлялось его смелости, геройству, решимости публично высказывать то, о чем другие говорили только втихомолку.
Успех Вольтера был обеспечен тем, что он явился верным слугою направления, которое брало верх, для большинства было модным, явился проповедником царства разума человеческого и потому заклятым врагом, порицателем того времени, в которое господствовало чувство, заклятым врагом духовенства, христианства, всякой положительной религии. В «Эдипе» поклонники разума уже рукоплескали знаменитым стихам, в которых под языческими жрецами ясно выставлялось современное духовенство: «Наши жрецы вовсе не то, что простой народ о них думает, — наше легковерие составляет всю их мудрость». Что в театральной пьесе являлось только намеком, то высказано было прямо автором в стихотворном «Послании к Урании». Змей подползает к женщине и обдает ее хулами на все то, что она привыкла считать святым, что особенно было потребно ее сердцу; искуситель ловко, остроумно подбирает черты, которые особенно могут озадачить неопытное существо: он не требует от нее, чтоб она перестала верить, но чтоб отвергла только положительную религию и избрала другую — естественную, которую Всемогущий начертал в глубине ее сердца.
Но сочинения, подобные «Посланию к Урании», могли ходить только в рукописи, что давало мало известности автору. Вольтер пишет поэму из нового времени с классическою обстановкою, то было неприятным анахронизмом; но для автора форма не была главным делом: ему нужно было под прикрытием провести свои любимые мысли, свои выходки против духовенства, против фанатизма, заклеймить людей, для которых религиозный интерес был выше всего, прославить человека, знаменитого своим равнодушием к вере, три раза по обстоятельствам ее переменявшего. Герой поэмы — Генрих IV. Еще при жизни последнего Валуа Генрих отправляется послом к английской королеве Елизавете, потому что французский Эней должен рассказать английской Дидоне историю религиозной борьбы во Франции, где он должен объявить, что одинаково равнодушен к католицизму и протестантизму и сделать сильную выходку против религиозной ревности: «Бесчеловечная религиозная ревность заставила всех французов взяться за оружие. Я не отдаю предпочтение ни Женеве, ни Риму, — и с той и с другой стороны я видел обман и неистовство. Моя обязанность защищать государство, а небо пусть само мстит за себя. Да погибнет навсегда гнусная политика, которая захватывает деспотическую власть над сердцами, которая хочет обращать смертных с оружием в руках, которая орошает алтари кровию еретиков». Герой, проповедник религиозного равнодушия, ведет борьбу с адским чудовищем, «самым жестоким тираном царства теней» — с фанатизмом, при описании действий которого автор истощает все свое искусство, и конец поэмы — торжество Генриха IV над фанатизмом.
Вольтер приобретал день ото дня более знаменитости; общество нашло в нем блестящего, остроумного выразителя мыслей, взглядов, бывших в ходу, а так как писатель нисколько не рознился в нем с человеком, так как автор «Эдипа» и «Генриады» был блестящим и остроумным собеседником, то понятно, что он был желанным гостем в модных гостиных. Чтоб яснее понять связь между писателем и обществом, мы обратимся к тому же внимательному наблюдателю, слова которого об ослаблении чувства мы уже прежде привели. Даржансон замечает, что «общество сильно изменилось против прежнего, что оно отказалось от пьянства, предоставив его ремесленникам и лакеям, и вообще нравы смягчились самым очевидным образом. Меньше клянутся, не богохульничают хладнокровно и с сердечною радостию, говорят тише и спокойнее, не злословят ближнего с яростию и злобою, боятся последствий, стали осторожны, избегают и легких столкновений из страха, чтоб они не превратились в серьезные ссоры. Быть может (сознаемся втихомолку), мы стали потрусливее; но когда кто, по несчастию, труслив, то лучшее средство не казаться трусливым — это избавиться столкновений, а для этого надобно предвидеть их издалека.
Наши предки были бесспорно храбры и отважны, но мы гораздо общительнее их. Между нами бывают только легкие перебранки, насмешки, которые легко переносятся, когда умеют на них отвечать. В старину мы пожирали друг друга, как львы и тигры; теперь мы играем друг с другом, как молодые собачки, которые слегка покусывают, или хорошенькие кошечки, которых царапанья никогда не бывают смертельны. Мы отказались от многих дикостей, от пустого волокитства, от славы успеха с женщинами. Не знаю, выиграла ли от этого нравственность, потому что, с другой стороны, бросились в разврат с потерянными женщинами. По крайней мере в этих непродолжительных связях нашли больше свободы, больше спокойствия духа; действительно, издержки здесь не так велики. Теперь расточительность такая же, как и прежде, но предметы роскоши другие, более издерживают на удовольствия, на опрятность, на приличие, отказались от позолоты, от вышитого платья и т. п. Пятьдесят лет тому назад публика не обнаруживала никакого любопытства относительно государственных дел. Теперь всякий читает «Парижскую газету» даже в провинциях. Толкуют вкось и вкривь о политике, но толкуют. Английская свобода получила к нам доступ, более наблюдают за тиранством; оно, по крайней мере, обязано теперь скрывать свои ходы и говорить другим языком…»
Но что касается языка общества, то Даржансон не может указать здесь ничего утешительного. «Разговор состоит в однех епиграммах, в смешных историйках, в злостных выходках, иногда в присутствии заинтересованных лиц. Жалуются, что нет более разговора во Франции в наши дни, и я знаю причину; терпение слушать уменьшается с каждым днем у наших современников. Слушают плохо, или, лучше сказать, вовсе не слушают. Кто-нибудь меня спрашивает, я ему добросовестно отвечаю, а он уже завязал разговор с другим. Только слышны общие места, фразы, не идущие к делу, которые, возбуждая сомнение, отдаляют от истины: всеми овладела лень рассуждать, потому что потеряна привычка слушать; неодолимые предрассудки, презрение ко всему, неразумная критика — вот век! Слушайте щебетанье птиц в роще, которые поют все разом. Часто я бываю гораздо уединеннее в обществе, чем в своем кабинете с книгами. Хотите вы исчерпать предмет в разговоре, развить подробно известную мысль — ждите перерывов, криков, всего того, что отзывается дурным обществом и что в наше время допущено в лучшее. 14 нечего оскорбляться: я видел такое вавилонское смешение у самого короля; сам король не мог сказать слова — его ежеминутно прерывали. Наши умники отличаются такою злостию, что находят удовольствие только в бедствии ближнего и в смуте рода человеческого. Я говорил одному моему приятелю, отличавшемуся в этом сатирическом роде хорошего тона: «Как мне вас жаль! Когда вы хотя раз посмотрите на что-нибудь с удовольствием?» Дело в том, что чем невежественнее становится век, тем сильнее становится в нем привычка все критиковать. Никогда так мало не читали, как теперь, никогда менее серьезно не занимались изучением истории и литературы; никогда так спешно не произносили своего суда над людьми и явлениями. Знание стремится узнавать все более и более; невежество относится ко всему с презрением и невниманием. Так вот до чего мы дошли во Франции. Занавес опускается, зрелище исчезает, слышатся одни свистки. Скоро у нас не будет красноречивых собеседников в обществе, ни трагических и политических авторов, ни музыки, ни живописи, ни архитектуры — будет одна критика повсюду. Теперь появляется более периодических изданий, чем новых книг. У сатиры нет более пищи во рту, но она все жует».
Допустив даже некоторые преувеличения, некоторую густоту красок, мы должны признать, что сущность господствовавшего тогда во французском обществе направления указана верно Даржансоном, верно указана эта привычка, эта мода отрицательно относиться ко всему, господство легкой, поверхностной критики и отсутствие критики серьезной, серьезного, строгого допроса каждому явлению; д\я такой критики у большинства, у толпы не было средств, и она тешилась злоязычием, балаганною критикою, глумлением над тем, пред чем прежде преклонялась; толпа тешилась свободою от* авторитетов, свободою от обязанности слушать и слушаться и, разумеется, с восторгом приветствовать блестящего писателя, который так верно служил модному направлению, разрушению авторитетов, глумлению над предметами прежнего поклонения.
Но в обществе, среди которого вращался Вольтер и модному направлению которого так усердно услужил, в этом обществе, как обыкновенно бывает в переходные времена, существовало двуверие — поклонение старым и новым богам. Люди, которые служили новому направлению, вопили против старых предрассудков, охотно обращались к этим предрассудкам, к старым средствам, когда это было им выгодно, служило для удовлетворения их страстей. Вольтер испытал это на себе. Привыкнув к дружескому обращению людей знатных, он думал, что старые предрассудки действительно исчезли и водворилось полное равенство между людьми, знатными по таланту и знаменитыми по происхождению. Столкнувшись в чем-то с кавалером Роган-Шабо, он отделал его колкими словами; тот, не умея сражаться таким же оружием, вспомнил старые предания о том, как знатные люди отделывали грубых мужиков. Однажды, когда Вольтер обедал у герцога Сюлли, Роган вызвал его под каким-то предлогом на улицу, где лакеи Рогана бросились на него и избили. Вольтер вызвал его на дуэль, но Роган предпочел отделаться от дерзкого мужика административным порядком и выхлопотал у правительства приказ посадить Вольтера в Бастилию, и, хотя через несколько времени его выпустили оттуда, но с приказанием оставить Париж, Вольтер уехал в Англию.
Даржансон видит во французском обществе своего времени явные признаки английского влияния. Французы в своих стремлениях, начавшихся по смерти Людовика XIV, волею-неволею беспрестанно обращались к знаменитому острову, о свободных учреждениях и богатстве которого рассказывали чудеса; все это сильно должно было подстрекать бедных свободою и деньгами французов. Самый громкий глашатай общественных стремлений, Вольтер, рано должен был высказать свое сочувствие к Англии. Мы видели, что он в своей поэме отправляет Генриха Бурбона в Англию, чтобы заставить его рассказать королеве Елизавете о Варфоломеевской ночи, как Эней рассказывал Дидоне о разрушении Трои. Но по этому поводу автор высказывает свои мысли, т. е. мысли своего общества, об Англии. Он говорит, что «Елизавета заставила неукротимого англичанина полюбить свою власть, — англичанина, который не умеет ни рабствовать, ни жить в свободе». Это выражение, которое так шло к французам, особенно после 1789 года, в первой четверти XVIII века французский поэт употребляет относительно англичан; недавние революционные волнения на острове и неоконченная борьба между двумя династиями давали ему на это право. Тут же Вольтер распространяется о богатстве и могуществе Англии: ее луга покрыты бесчисленными стадами, ее житницы наполнены хлебом, моря покрыты ее кораблями; ее боятся на суше, она царит на водах. Лондон, некогда город варварский, теперь стал средоточием искусств, магазином мира и храмом Марса; но единственная причина изобилия, царствующего в этом неизмеримом городе, — свобода; в стенах Вестминстера являются вместе три власти, удивленные своим союзом: депутаты народа, вельможи и король, разделенные интересами, соединенные законом, три священные члена непобедимого тела, опасного самому себе, страшного соседям.
Таким образом, Вольтер прежде своей высылки из Франции был предубежден в пользу Англии вместе со всем французским обществом, в среде которого вращался; Англия, следовательно, не могла порадовать его противоположностию своего государственного быта быту Франции. Пребывание Вольтера в Англии было важно в истории его деятельности тем, что он поближе познакомился с учением поклонников разума человеческого или так называемых деистов, Локка с товарищами, и по возвращении из Англии популяризировал это учение для Франции и для целой Европы. Понятно, что в этой усиленной, теперь систематической проповеди поклонения разуму, следовательно, проповеди против господствовавшего в средние века начала, чувства религиозного, Во ль-тер должен был напасть на авторитет, стоявший ему на Хороге, — авторитет Паскаля; но этого мало: в своем увлечении проповедью поклонения разуму он надругался над самым священным явлением французской истории, потому что это явление выходило из области религиозного чувства, — надругался над Орлеанскою девственницею. Знаменитая «Pucelle» была знаком полного разрыва новой Франции, поклоняющейся разуму, с древнею Франциею, служившей религиозному чувству, разрыва, совершенного со всем увлечением и легкостию французской природы.
За Вольтером в Англию на поклонение ее учреждениям явился Монтескье. Недовольство, отрицательное отношение к своему должно было прежде всего высказываться в сатире на современное состояние общества, на существовавшие учреждения; умы более сильные не могли останавливаться на отрицании; в искании чего-нибудь положительного, более питательного для мысли они обращались к истории, именно к древней, потому что знали ее лучше и потому что видели в ней явление, противоположное явлениям своего настоящего. Но древняя история не могла удовлетворить их, и в настоящем они влеклись к острову, знаменитому своими свободными учреждениями, своим благосостоянием и результатами свободного движения мысли.
Монтескье начал сатирою на французское государство и общество, потом остановился на древней истории, на самом любопытном вопросе: как возникла и почему пала древняя свобода, древняя республика, и наконец написал знаменитый «Дух законов», отправившись от английских учреждений, для которых начертал теорию. Грех юности Монтескье — это «Персидские письма», сатира в очень замысловатой, удобной форме: человек из совершенно другого мира, азиатец, персиянин приехал в Париж, наблюдает и описывает то, что особенно поразило его внимание. Что же особенно поразило персиянина, т. е. что особенно было на сердце у тогдашних либералов, к которым принадлежал автор «Персидских писем»?
Если сильная власть Людовика XIV была естественною реакцией смутам Фронды, то либеральные движения французского общества в описываемое время были реакциею злоупотреблениям власти при великом короле, и сатира, явившаяся выражением этих либеральных движений, разумеется, не отнесется благодушно к человеку, злоупотребившему своею властию. Персиянин приехал во Францию в последнее время царствования Людовика XIV и пишет: «Французский король стар; говорят, что он в высочайшей степени обладает талантом заставлять повиноваться себе; он часто говорит, что изо всех образов правления турецкий или персидский более всего ему нравится». Персиянин нашел неразрешенными противоречия в характере Людовика: «У него министр 18 лет, а любовница — 80; он любит свою религию, но не терпит таких, которые говорят, что надобно соблюдать ее во всей строгости; он бежит шума городов и мало общителен, а между тем с утра до ночи занят только тем, чтобы заставлять говорить о себе; он любит трофеи и победы, но точно так же неприятно видеть ему хорошего генерала в челе своих войск, как и в челе неприятельских; только ему удалось в одно время иметь столько богатств, сколько ни один государь не может надеяться иметь, и быть угнетенным такою бедностию, какой частный человек не может выдержать. Он любит награждать людей, которые ему служат; но он также щедро награждает усердие или, лучше сказать, праздность своих придворных, как и трудные походы своих генералов; часто он предпочитает человека, который его раздевает или служит за столом, другому, который берет неприятельские города или одерживает победы. Он не думает, что верховная власть должна чем-нибудь стесняться в раздаче милостей, и, не обращая внимания на то, достоин ли тот человек, осыпаемый его милостями, думает, что его выбор делает его достойным. Он великолепен, особенно в своих постройках: в садах его дворца больше статуй, чем граждан в большом городе».
Выходку против уничтожения Нантского эдикта автор прикрыл следующим письмом персиянина: «Ты знаешь, мирза, что министры шаха Солимана приняли намерение изгнать из Гэрсии всех армян или заставить их обратиться в магометанство, думая, что государство наше будет постоянно осквернено, если сохранит в своих недрах этих неверных. Неизвестно, как дело не удалось; случай занял место разума и политики и спас государство от опасности большей, чем если б оно потерпело три поражения и потеряло два города. Изгнанием армян Персия в один день лишилась бы всех купцов и всех ремесленников. Я уверен, что великий шах Аббас скорей отрубил бы себе обе руки, чем подписал бы такой указ, и, отсылая к Моголу и другим владельцам Индии самых промышленных своих подданных, он счел бы, что отдает им половину своего государства. Уже и так преследования, которые терпели у нас гебры, заставили их толпами бежать в Индию и лишили Персию трудолюбивого народа, который один был в состоянии победить бесплодие нашей почвы. Оставалось благочестию нанести второй удар: уничтожить промышленность, а через это государство падало само собою, и с ним необходимо падала та самая религия, которую хотели сделать цветущею».
Тут автор сходит с высоты терпимости и унижается до соображения, что различие религий полезно для государства: «Замечено, что жители, исповедующие веру терпимую, бывают полезнее своему отечеству, чем те, которые исповедуют веру господствующую, ибо, удаленные от почестей, имея возможность отличиться только богатством, они стараются приобрести его трудом и потому не избегают занятий самых трудных. Так как все религии содержат правила, полезные для общества, то хорошо, когда эти правила ревностно соблюдаются; но самое лучшее средство возбудить эту ревность — многоразличие религий. Исповедующие разные религии — это соперники, которые не прощают ничего друг другу. Каждый боится сделать что-нибудь бесчестное для его партии и выставить ее на позор предметом порицания для партии противной. Пусть говорят, что не в интересах государя терпеть многие религии: если бы секты всего мира собрались в одно государство, то они не повредили бы государству, потому что каждая из них предписывает повиновение властям. Правда, что история наполнена религиозными войнами, но они проистекали не от многоразличия религий, но отдуха нетерпимости религии господствующей».
Мы видим еще здесь детскую поверхностность взгляда при решении одного из самых важных вопросов в жизни человечества; поклонник разума совершенно равнодушен к религии, чужд религиозного чувства, а между тем позволяет себе толковать о религии и сейчас же, разумеется, несет наказание искажением истории, на которую решился сослаться: как будто новая религия, проповедники которой отличаются сильным убеждением, может оставить в покое другие религии, пока не приобретет господства, пока не утвердит, по убеждениям ее поклонников, истинного отношения человека к Богу; да и эти самые господа — проповедники поклонения разуму человеческому, требовавшие сначала только терпимости, жаловавшиеся на гонение от церковной и светской власти, — ведь они требовали ни больше ни меньше как права проповедовать свое учение, разрушающее все религии, а разве неизвестно, что они наконец приобрели господство, и что же, отличались они терпимостию во время этого господства? Эти люди не хотели понять, что если бесчестно требовать от отдельного человека полного равнодушия и спокойствия, когда в его глазах принимаются все меры против его благосостояния и существования, то также бесчестно требовать этого и от целых учреждений.
По поводу смерти Людовика XIV персиянин пишет: «Нет более монарха, который царствовал так долго; при жизни он заставлял много говорить о себе, все смолкли при его смерти». По поводу преемника Людовика XIV персиянин указывает на одно из самых сильных зол, которым страдала дряхлая французская монархия: «Говорят, что нельзя узнать характер западного короля до тех пор, пока он не прошел чрез два великие испытания — любовницу и духовника. В молодости короля эти две силы соперничают друг с другом, но они примиряются и заключают союз во время его старости. Когда я приехал во Францию, то покойный король находился совершенно во власти женщин. Я слышал, как одна женщина говорила: «Непременно надобно сделать что-нибудь для этого молодого полковника, его храбрость мне известна, я поговорю о нем с министром». Другая говорила: «Удивительно, что об этом молодом аббате забыли; ему надобно быть епископом, он из хорошей фамилии, и я ручаюсь за его нравственность». И не воображай, чтоб эти дамы были в большой милости у короля: они, может быть, во всю жизнь не говорили с ним двух раз. Дело в том, что каждый человек, занимающий сколько-нибудь значительную должность при дворе, в Париже или в провинциях, имеет женщину, чрез руки которой он получает все милости и которая защищает его от последствий делаемых им несправедливостей. Эти женщины находятся в сношениях друг с другом и образуют род республики, которой члены, вечно деятельные, помогают и служат друг другу. Кто видит деятельность министров, начальствующих лиц, прелатов и не знает женщин, которые ими управляют, все равно что видит машину в ходу, но не имеет понятия о пружинах, приводящих ее в движение».
Но от Монтескье с товарищами как от поклонников разума мы должны ждать самых сильных выходок против другой власти, другого авторитета — церковного. Персиянин называет французского короля великим волшебником, потому что он может заставить своих подданных верить, что одна монета имеет ценность двух таких же; но есть еще волшебник посильнее — папа, который может заставить народ верить вещам менее имоверным. В этих выходках Монтескье для исторического изучения важны не пошлые выходки против христианства и религии вообще, но выходки против тех слабых мест современной Французской Церкви, которые защитники религии защищать не могли и которые увеличивали силу враждебного Церкви направления. Епископы, пишет персиянин, когда находятся в собрании, то поставляют религиозные правила, когда же действуют порознь, то занимаются только разрешениями от соблюдения этих правил. Монтескье, разумеется, не упустил случая посмеяться на самом твердом основании насмешки: на противоположности слова и дела, проповеди и проповедника. Персиянин не мог не заметить толстенного человека в черном платье, но печальный цвет одежды находился в противоположности с веселым видом и цветущим лицом господина, причесанного с большею тщательностию, чем причесывались дамы; персиянин пишет, что этот господин отлично знает слабости женщин, и женщины знают его собственную слабость.
Персиянин заметил, что гуляки содержат во Франции огромное количество женщин вольного поведения, а люди набожные содержат великое множество дервишей, у которых три обета — повиновение, бедность и целомудрие, но из этих обетов соблюдается только первый; скорее султан откажется от своих великолепных титулов, чем французские дервиши от титула бедности, ибо титул бедных служит им главным препятствием быть действительно бедными. Персиянин заметил и метко описал это печальное состояние общества, когда многие, не отказываясь от религии, перестали быть религиозными: «Я не заметил между христианами этого живого религиозного убеждения, которое господствует между магометанами. Религия у них составляет для всех предмет спора; придворные, военные, даже женщины поднимаются против духовенства и требуют у него доказательств тому, во что решились не верить. Это решение составилось не вследствие убеждений разума, не вследствие того, что они потрудились исследовать истину или ложность отвергаемой ими религии, — это бунтовщики, которые почувствовали иго и свергли его прежде, чем сознали. Поэтому они так же слабы в своем неверии, как и в своей вере; они живут в приливе и отливе, которые носят их от одного к другой».
Персиянин заметил отсутствие жизни и в другом сословии, которое прежде стояло наверху по своим личным качествам, а теперь, утратив эти качества, старалось напомнить о своем значении внешними приемами, способными производить сильное раздражение и ускорить переворот. Приятель персиянина сказал ему, что повезет его к одному из самых знатных и представительных людей. «Что это значит? — спросил мнимый азиатец. — Это значит, что он учтивее, ласковее других?» — «Нет, — отвечает приятель, — это значит, что он дает чувствовать каждую минуту свое превосходство над всеми теми, которые к нему приближаются». — «Я увидал, — пишет персиянин, — маленького человечка, которому не мог не удивиться: так он был горд, с таким высокомерием нюхал табак, так громко сморкался, с такою величественною медленностию плевал, ласкал своих собак так оскорбительно для людей! Надобно нам иметь слишком гадкую натуру, чтобы позволить себе делать сотню маленьких обид людям, которые ежедневно приходят к нам с заявлением своего доброго расположения». Не пощажена и новая денежная аристократия. Персиянин осведомляется у своего приятеля: «Кто это человек, который так много говорит об обедах, данных им знати, который так близок с вашими герцогами, который так часто говорит с вашими министрами? Должно быть, это человек очень значительный; но у него такая пошлая физиономия, что не делает чести людям значительным, к тому же это человек невоспитанный». — «Это откупщик, — отвечал приятель, — он настолько выше других по своему богатству, насколько ниже по происхождению. Он большой наглец, как вы видите, но у него превосходный повар, и он ему благодарен: вы слышали, как он целый день его расхваливал?»
Но всего лучше вскрыта одна из главных причин приближавшегося переворота в указаниях на безнравственность тогдашнего французского общества. Персиянин разговорился с одним из господ, счастливых с женщинами. «У меня нет другого занятия, — говорил этот господин, — как привести в бешенство мужа или привести в отчаяние отца; нас несколько таких молодых людей, и мы разделили Париж, который интересуется нашим малейшим приключением». — «Что сказать о стране, — пишет по этому поводу персиянин, — что сказать о стране, где терпят подобных людей, где неверность, похищение, вероломство и неправда ведут к знаменитости, где уважают человека, который отнимает дочь у отца, жену у мужа? Здесь мужья смотрят на неверность своих жен, как на неизбежные удары судьбы. Ревнивый муж считается помехою всеобщего веселья, безумцем, который хочет пользоваться солнечным светом за исключением всех других. Игра в общем употреблении, быть игроком — значит иметь почетное положение в обществе. Женщины особенно склонны к игре».
Персиянин указывает признак гниения общества в толпе людей праздных, живущих болтовней, занятых только деланием визитов и посещением публичных мест. Один из таких людей умер от усталости, и на могиле его была начертана следующая эпитафия: «Здесь покоится тот, кто никогда не знал покоя: он присутствовал на 530 похоронах, на 2680 крестинах; пенсии, с которыми он поздравлял своих друзей, простираются до 2 600 000 ливров; путь, который он совершал по мостовой, до 9600 стадий, за городом до 36 000. Разговор его был занимателен; он имел в запасе 365 рассказов, кроме того, 118 апофегм, заимствованных из творений древних».
Персиянин неблагосклонно отнесся к литературе и литераторам. Понятно, что отрицательному отношению к общественному строю должно было соответствовать отрицательное отношение к литературе, выражавшей этот строй и служившей ему; вызывалась новая литература, которая должна была выражать и служить новым потребностям, — литература с новыми политическими тенденциями, стремящаяся разрушать старое, пересоздать общество на новых началах; литература, писатели, не имевшие таких тенденций, считались пустыми, а имевшие тенденции другого рода — вредными. Персиянин оскорбляется тем, что люди, считающие себя умниками, не хотят быть полезными обществу и упражняют свои таланты в пустяках; например, персиянин застал их в пылу спора о самом пустом предмете, именно о степени достоинства одного старого греческого поэта, которого родина и время смерти не известны; спор шел о степени достоинства, ибо все были убеждены, что это поэт превосходный. Выходка Монтескье против споров о достоинстве Гомера была выходкою против всего того направления, которое господствовало с эпохи Возрождения, когда древняя греко-римская жизнь и литература были на первом месте. «Страсть большей части французов, — пишет персиянин, — быть умниками и составлять книги, тогда как ничего не может быть хуже этого. Природа мудро распорядилась, чтобы человеческие глупости были преходящими, а книги дают им бессмертие! Глупцу мало того, что наскучивает всем тем, которые живут вместе с ним: он хочет мучить все будущее поколение, он хочет, чтобы потомство знало, что он жил и что был глуп».
Но больше всего в «Персидских письмах» достается поэтам, и понятно почему: никто так не прославил неприятного теперь века Людовика XIV, как поэты; их произведения сделались неотъемлемым достоянием народа, его красою и гордостию, а что сделали они для того воспитания или перевоспитания народа, какого хотел Монтескье с товарищами? В одном обществе персиянин встретил человека дурно одетого, делающего гримасы, говорящего каким-то странным языком. Когда он осведомился, кто это, то ему отвечали: поэт, а поэты — самые смешные люди на свете, поэтому их не щадят, их обдают презрением. В другой раз персиянин вошел в библиотеку; провожатый указал ему на отдел книг и сказал: это все поэты, т. е. авторы, которых ремесло состоит в том, чтобы мешать здравому смыслу и обременять ум украшениями, как некогда обременяли женщин нарядами; провожатый сделал особенно злую выходку против лирических поэтов, которых искусство, по его словам, состоит в гармонической бессмыслице.
Кроме общих причин, заключавшихся в характере времени, собственная природа Монтескье участвовала в составлении такого отзыва о поэтах. Несмотря на легкий, насмешливый характер «Персидских писем», в их авторе виден уже человек, который не может освободиться от серьезных вопросов, от серьезных дум над общественными явлениями. Он уже возбуждает вопрос о пользе и вреде цивилизации и старается разрешить его. Один персиянин оспаривает пользу цивилизации. «Я слышал, — пишет он, — что изобретение бомб отняло свободу у всех народов Европы: государи, не будучи более в состоянии вверять охрану крепости гражданам, которые сдались бы при первой бомбе, получили предлог содержать регулярные войска, с помощию которых поработили потом своих подданных. После изобретения пороха нет более неприступных крепостей, т. е. нет более на земле убежища против несправедливости и насилия. Я трепещу при мысли, что откроют еще новое средство истреблять людей и целые народы. Ты читал историков; обрати внимание на то, что все государства основались во время невежества и пали вследствие излишнего занятия искусствами. Недавно я в Европе, но уже слышал от разумных людей о свирепствах химии: это четвертый бич, истребляющий людей, но истребляющий постоянно, тогда как война, мор и голод истребляют большие массы, но после долгих промежутков времени. К чему послужило изобретение компаса и открытие стольких новых народов, которые сообщили нам более свои болезни, чем богатства? Это изобретение было гибелью для открытых стран: целые народы были истреблены, оставшиеся обращены в рабов».
«Или ты не думаешь того, что говоришь, — отвечает другой персиянин, — или ты поступаешь лучше, чем думаешь. Ты покинул отечество для науки — и ты презираешь просвещение? Подумал ли ты о варварском и несчастном положении, в какое мы повергнуты потерею образования? Ты боишься, что выдумают какое-нибудь новое средство истребления. Нет: если пагубное изобретение явится, то оно будет запрещено народным правом, и единодушное соглашение народов погубит его. Для государей нет выгоды делать завоевания подобными средствами: они должны искать подданных, а не земли. Ты жалуешься, что нет более неприступных крепостей: значит, ты жалеешь, что теперь войны оканчиваются скорее, чем прежде. Ты должен был заметить, читая историю, что, со времени изобретения пороха, битвы стали менее кровопролитны, чем прежде, ибо почти не бывает более рукопашных боев. Когда говорят, что искусства делают людей изнеженными, то здесь речь не идет, по крайней мере, о людях, которые занимаются искусством, ибо они никогда не бывают праздны, а праздность более всех пороков истребляет мужество. В стране образованной люди, которые пользуются удобствами от известного искусства, принуждены заниматься другим искусством, если не хотят видеть себя в постыдной бедности, следовательно, праздность и изнеженность несовместимы с искусствами. Париж, быть может, самый чувственный город в мире, нигде более не утончают удовольствий; но в нем же ведут и самую трудовую жизнь. Чтоб один человек жил роскошно, сотня других должна работать без устали. Одна женщина вздумала, что ей надобно явиться в известном обществе в таком-то наряде, и вот с этой минуты пятьдесят ремесленников уже не спят более и не имеют более времени есть и пить; она приказывает — и ей повинуются скорее, чем нашему монарху, ибо интерес есть самый могущественный монарх на свете. Эта страсть к труду, страсть к обогащению идет из сословия в сословие, от ремесленников до вельмож, овладевает целым народом, среди которого только и видишь труд, промышленность. Где же изнеженный народ, о котором ты толкуешь?» Дело начато слабо, поверхностно, но начато.
Будущий автор «духа законов» делает сильную выходку против господства римского права во Франции, выходку, также знаменующую пробуждение народности. «Кто может подумать, — пишет персиянин, — чтобы королевство самое древнее и самое могущественное в Европе уже десять веков руководилось чужими законами? Если бы еще французы были покорены, то это легко было бы понять, но они завоеватели. Они покинули древние законы, изданные их первыми королями в общих собраниях народа, и, что всего страннее, римские законы, которые они приняли вместо своих, были изданы в то же время. И чтобы заимствование было полное, и чтобы весь здравый смысл пришел изчужа, они еще взяли все папские постановления и сделали их частию своего права: новый вид рабства. Это обилие чужих натурализованных законов подавляет правосудие и судей; но эти томы законов ничто в сравнении с страшным войском глоссаторов, комментаторов, компиляторов — людей столь же бедных здравым смыслом, сколько богатых числом своим».
Автор по поводу исторической библиотеки, которую показывают персиянину, делает краткий очерк или, лучше, краткий отзыв об истории европейских государств. О Германии автор выражается так: «Это единственное государство в мире, которое не ослабевает от разделения, которое укрепляется по мере потерь своих; медленное в пользовании своими успехами, оно становится неодолимым вследствие своих поражений». В истории Франции Монтескье видит только историю усиления королевской власти. В английской истории он видит «свободу, постоянно порождающуюся из огня междоусобий и мятежей; короля, постоянно колеблющегося на престоле непоколебимом; народ нетерпеливый, мудрый в самом бешенстве своем». Польша так дурно пользуется своею свободою и правом избрания королей, что как будто хочет этим утешить соседние народы, потерявшие и ту, и другое. О государствах скандинавских ни слова в этом очерке, по неумению сказать о них хотя что-нибудь; но России, благодаря Петру Великому, посвящено целое письмо, полученное персиянином, находящимся в Париже, от приятеля, находившегося по дипломатическим поручениям в России.
Собравши кой-какие сведения, казавшиеся ему характеристичными для изображения допетровской России, Монтескье говорит о Петре: «Царствующий государь захотел все переменить; у него были большие столкновения с подданными насчет бороды, с духовенством и монахами — насчет их невежества. Он старается о процветании искусств и не упускает ничего, чтобы в Европе и Азии прославить народ свой, до сих пор забытый. Беспокойный, в беспрестанном волнении, блуждает он в областях своего обширного государства, оставляя повсюду следы своей врожденной строгости. Он покидает свою землю, как будто бы она была тесна для него, и ищет в Европе других областей, других государств».
«Персидские письма» были напечатаны в Голландии в 1721 году. Во Франции автор, молодой президент бордосского парламента, не был обеспокоен: Франциею правил в это время регент, герцог Орлеанский, который не чувствовал в себе никакого побуждения восставать ни за духовенство, ни за память Людовика XIV. В 1729 году, когда Монтескье понадобилось вступить в члены Французской академии и когда автор «Персидских писем» должен был ожидать препятствий от правителя с другим характером, от кардинала Флери, он приписал выходки против религии вине голландских издателей и представил Флери очищенный экземпляр. Монтескье продал свое место президента в парламенте, предпринял после этого долгое путешествие по Европе и по возвращении во Францию в 1734 году издал «Рассуждение о причинах величия и падения римлян». Здесь Монтескье указал на значение хорошего воспитания, хорошей школы для народа, значение постоянного труда, постоянного напряжения сил, развивающего их, хотя и не мог освободиться от одностороннего взгляда, что только бедность поддерживает нравственность народную, а богатство ведет неминуемо к падению; он указывает на пользу для римлян от продолжительности войн, которые должны были вести они с соседними городами, от упорного сопротивления последних. «Если бы римляне быстро покорили все соседние города, то они были бы уже испорченным народом во время нашествия Пирра, галлов и Аннибала и, по общему закону, слишком быстро перешли бы от бедности к богатству, от богатства к порче нравов. Но Рим, делая постоянно усилия и находя постоянно препятствия, давал чувствовать свое могущество, не имея возможности распространять его, и в небольшой сфере упражнялся в добродетелях, долженствовавших стать столь пагубными для вселенной».
Переходя к внутренним причинам силы Рима, Монтескье забывает то, что говорил прежде в «Персидских письмах»: о пользе цивилизации, о значении труда и его усилении при разделении занятий, о том, что праздность более всего портит нравы. Теперь он говорит, что сила древних республик основывалась на равном разделении земель, на том, что большинство народонаселения состояло из воинов и земледельцев, что увеличение числа ремесленников вело к порче, ибо ремесленники — народ робкий и испорченный, причем не отделяет рабов от ремесленников. При объяснении борьбы между патрициями и плебеями Монтескье обходит все необходимые подробности и объясняет дело просто завистию и ненавистию простого народа к знати. Причиною падения Рима было, во-первых, то, что легионы, начавши вести войну вне пределов Италии, потеряли гражданский характер и стали смотреть на себя как на войско того или другого полководца; во-вторых, вследствие того, что право римского гражданства было распространено на италийские народы, Рим наполнился гражданами, которые принесли свой гений, свои интересы и свою зависимость от какого-нибудь могущественного патрона. Город потерял свою целостность; Рим перестал быть тем для своих граждан, чем был прежде; римский патриотизм, римские чувства исчезли. Честолюбцы приводили в Рим целые города и народы для произведения смут при подаче голосов; народные собрания получили вид заговоров.
При настоящем состоянии исторической науки исследование Монтескье представляется трудом очень легким, поверхностным; но не надобно забывать, что это была первая попытка вдуматься в причины явления. Мысль, возбуждаемая настоящим неудовлетворительным состоянием Франции, ищет разрешения важных вопросов настоящего в прошедшем, наиболее известном, ищет причин величия и гибели государств, имея в виду заветную цель — определение отношений свободы и власти, определение удовлетворительное, т. е. способное охранить государство, и среди объяснений поверхностных мыслитель приходит иногда к выводам, которые становятся ценным вкладом в науку. Таков, например, следующий вывод: «То, что называют единством, есть нечто очень неопределенное относительно тела политического. Истинное единство есть единство гармонии, состоящее в том, чтобы все части, как бы они противоположны ни казались, содействовали благу общему, как диссонансы в музыке содействуют общему согласию. Может существовать единство в таком государстве, которое, по-видимому, находится в беспокойном состоянии, тогда как в видимом покое азиатского деспотизма заключается действительное разделение: земледелец, воин, купец, начальствующее лицо, благородный связаны так, что одни притесняют других без сопротивления, и если здесь видят единство, то здесь не граждане соединены, а мертвые тела, погребенные одни подле других».
Так же точно можно найти много недостатков и в самом знаменитом сочинении Монтескье — «О духе законов», вышедшем в 1748 году; можно с некоторым основанием упрекнуть и его в поверхностности, в стремлении построить систему, не заботясь при этом о собрании материалов. Но такой приговор будет крайне односторонен, если мы не прибавим, что книга заслужила свою громадную репутацию тем, что впервые в таких широких размерах представила различные формы государственного устройства, причины их происхождения, их историю у различных народов, древних и новых, христианских и не христианских; легкость, доступность изложения расширяли круг читателей и увеличивали полезность книги; то же самое производили умеренность, сдержанность, научно-историческое уважение к каждой форме, как происшедшей не случайно, не произвольно, стремление известными объяснениями, известными указаниями привести к правильному пониманию человеческих отношений и содействовать благополучию человеческих обществ, какие бы формы для них ни выработала история.
Книга Монтескье небывалою широтою плана, возбуждением стольких важных исторических и юридических вопросов производила могущественное влияние на умы современников, порождала целую литературу и в то же время имела важное практическое значение, изменяя взгляды на существующие отношения, изменяя их ко благу народов и достигая этого указанною выше умеренностию, сдержанностию, не пугая правительства революционными требованиями, но указывая им средства содействовать благосостоянию подданных и при существующих основных формах, ибо ничто так не вредит правильному, свободному развитию человеческих обществ, как революционные требования, пугающие не правительство только, но и большинство, заставляющие его опасаться за самые существенные интересы общества: человек убежден в необходимости выйти из дому подышать чистым воздухом, но, испуганный ревом бури, ливнем и холодом, спешит затворить окно и предпочитает остаться в душной атмосфере своей маленькой комнаты.
Автор книги «О духе законов», разумеется, должен был начать определением закона: «Законы в самом строгом смысле слова суть необходимые отношения, проистекающие из природы вещей, и в этом смысле все существующее имеет свои законы. Сказавшие, что «слепой случай произвел все видимое нами в мире», сказали великую нелепость, ибо что может быть нелепее утверждения, что слепой случай мог произвести разумные существа? Следовательно, есть первоначальный разум, и законы суть отношения между ним и различными существами и отношения этих различных существ между собою. Бог относится ко вселенной как творец и охранитель; законы, по которым Он создал, суть законы, по которым Он охраняет; Он действует по этим правилам, потому что Он их сознает; Он их сознает, потому что они Его создание; Он их создал, потому что они имеют отношение к Его мудрости и могуществу. Существа отдельные, разумные могут иметь законы, которые они сами составили, но они имеют также законы, не ими составленные. Прежде появления существ разумных они были возможны, следовательно, они имели возможные отношения друг к другу и, следовательно, законы возможные. Прежде появления законов существовали возможные отношения юридические. Сказать, что нет ничего справедливого и несправедливого, кроме того, что повелевают или запрещают положительные законы, это все равно сказать, что прежде начертания круга все радиусы не были равны между собою. Следовательно, необходимо признать отношения правды прежде закона, их устанавливающего».
Переходя к объяснению происхождения государства, Монтескье отрицает, что одноличное управление есть наиболее соответствующее природе, ибо природа установила родительскую власть; он указывает на то, что государство необходимо заключает в себе соединение многих семейств. У него другое мнение относительно естественности: форма правления наиболее соответственная природе есть та, которая наиболее удовлетворяет свойствам народа, ее установившего. «Закон вообще есть человеческий разум, во сколько он управляет всеми народами мира, а законы политические и гражданские суть особенные случаи, к которым прилагается этот человеческий разум. Они должны быть такою собственностью народа, для которого изданы, что удивительную случайность представит явление, если законы одного народа будут пригодны для другого. Они должны соответствовать природе и принципу правления установленного или которое хотят установить, будут ли это законы, устанавливающие правление, как законы политические, или поддерживающие его, как законы гражданские. Они должны соответствовать физическому виду страны, климату холодному, жаркому или умеренному, качеству почвы, положению страны, ее величине, образу жизни народонаселения землепашеского, звероловного или пастушеского. Они должны соответствовать степени свободы, допускаемой конституциею, религии жителей, их склонностям, их богатству, их числу, их торговле, нравам и обычаям. Наконец, они имеют отношения друг к другу, к своему происхождению, к цели законодателя, к порядку вещей, на котором они основываются. Их надобно рассматривать во всех этих отношениях. Такое рассмотрение я предпринял сделать в предлагаемом сочинении. Я исследую все эти отношения, все вместе они образуют то, что называется духом законов. Прежде всего я исследую отношения законов к природе и принципу каждого образа правления; так как этот принцип имеет на законы главное влияние, то я постараюсь получше с ним познакомиться».
Исследование начинается известным тройственным делением правительственной формы на республиканскую, монархическую и деспотическую и подразделением первой на аристократию и демократию. Самую важную часть исследования составляет определение монархического правления: «Власти посредствующие, подначальные и зависимые составляют натуру монархического правления, т. е. такого, где один управляет посредством основных законов. Самая естественная, посредствующая, подчиненная власть есть власть дворянства; оно входит в сущность монархии, основное правило которой: «Нет монарха — нет дворянства; нет дворянства — нет монарха, а вместо его — деспот». Уничтожьте в монархии преимущества вельмож, духовенства, дворянства и городов — у вас очутится или республика, или деспотизм. Не достаточно, чтобы в монархии были посредствующие члены, — нужно еще хранилище законов. В государствах, где нет основных законов, нет и хранилища. Вот почему в этих странах религия имеет обыкновенно такую силу, а куда не простирается влияние религии, там действуют обычаи, имеющие силу законов».
Это различение двух форм — монархической и деспотической — имеет важное историческое значение, ибо здесь впервые указана отличительная черта новых европейских государств, обозначившаяся при самом их происхождении и условившая все дальнейшее их развитие, всю их историю: это более сильное развитие, большая сложность организма сравнительно с государствами восточными, древними и новыми. Новое европейское государство при самом рождении своем представляло уже тело высшего организма, имевшее уже несколько сильно развитых органов, и дальнейшее определение отношений между ними представляет главное явление, главный интерес европейской истории: это-то Монтескье и указал в своих посредствующих властях, и преимущественно в дворянстве, которого восточные государства не имеют.
За этим указанием следует указание на принципы или пружины трех правительственных форм: для республики — добродетель, для монархии — честь, для деспотии — страх. Легко понять, что указание на эти принципы встретило самые сильные возражения, и, несмотря на все старание самого Монтескье оправдаться и старание других оправдать его, принципы эти не могут быть приняты. Добродетель, или политическая добродетель, как хочет Монтескье выражаться, т. е. патриотизм, желание истинной славы, самоотречение, способность жертвовать самыми дорогими интересами на пользу общую одинаково необходимы как для республики, так и для монархии; как в той, так и в другой люди, обладающие этими качествами, не представляются толпами. Политическая добродетель во всей силе обнаруживается обыкновенно в опасные для государства времена, и государство спасается, если имеет достаточный запас этой добродетели; в противном случае оно гибнет.
То, что Монтескье назвал честью и выставил как принцип или пружину монархии, есть та же политическая добродетель, та же способность выполнить свою обязанность, сделать то, что признается хорошим и полезным для общего блага, и, наоборот, не сделать ничего такого, что признается дурным, несмотря на требование одного сильного человека или на требование толпы, на требование могущественной партии, — все равно, какая бы ни была правительственная форма. Это видно из примера, приводимого самим же Монтескье. После Варфоломеевской ночи Карл IX предписал всем губернаторам умерщвлять гугенотов. Виконт Ортес, начальствовавший в Байоне, отвечал: «Государь, между подчиненными мне жителями и военными я нашел только добрых граждан, храбрых солдат и ни одного палача; поэтому они и я умоляем ваше величество употребить наши руки и нашу жизнь на какое-нибудь другое дело, которое можно исполнить». Если бы Монтескье остался верным историческому взгляду, то господство так называемой чести в новых европейско-христианских обществах он приписал бы тому же развитию последних, судействованию сильных самостоятельных органов, которые он называет посредствующими властями.
Но главный источник ошибки Монтескье заключался в условиях времени. Государство, среди которого жил Монтескье, представляло наверху крайнее оскудение политической добродетели; сохранились только известные принятые приличия, так называемые требования чести. Монтескье ужасными красками описывает нравы придворных своего времени: «Честолюбие в праздности, низость в гордости, страсть к обогащению без труда, отвращение к правде, лесть, измена, коварство, невнимание к обязательствам, презрение обязанностей гражданина, страх иметь добродетельного государя, упование, полагаемое на его слабость, и, что хуже всего, постоянная насмешка над добродетелью». Мы считаем это описание верным, ибо поверка налицо — революция, а революция обыкновенно приготовляется не снизу, ибо здесь всегда требуется твердая и разумная власть, а сверху, если здесь иссякает способность доставлять народу эту необходимость, т. е. твердую и разумную власть, и происходит болезненное движение с целью восполнить эту способность. Но Монтескье не думал, что начертанное им состояние нравственности наверху французского общества необходимо условливало революцию; он думал, что государство может продолжать свое существование при таких условиях с одною только пружиною — честью, ложною честью, как сам признается.
Печальное состояние французского правительства внушило, впрочем, Монтескье несколько мыслей, которые не остались без действия в других концах Европы, как увидим в своем месте: «Монархия погибает, когда государь думает, что он показывает более свое могущество в перемене известного порядка вещей, чем в его соблюдении; когда он отнимает у одних естественно принадлежащие им должности, чтобы произвольно отдать другим. Монархия погибает, когда государь, относя все единственно к себе, сосредоточивает государство в своей столице, столицу — в дворе, а двор — в собственной особе. Монархия погибает, когда государь не понимает значения своей власти, своего положения, любви подданных, когда не понимает, что монарх должен считать себя в безопасности, точно так, как деспот должен считать себя в постоянной опасности. Принцип монархии искажается, когда наивысшие достоинства суть знаки наибольшего рабства; когда отнимают у вельмож уважение народов, когда их делают позорными орудиями произвола. Он искажается еще более, когда честь приводится в противоречие с почестями, когда можно быть покрытыми в одно время знаками отличия и бесславием. Он искажается, когда государь переменяет правосудие на жестокость, когда он принимает грозный и страшный вид, который Коммод приказывал давать своим статуям. Принцип монархии искажается, когда подлые души хвастаются величием своего рабства и думают, что, получивши все от государя, могут освободить себя от всех обязанностей к отечеству».
Заметим и следующие положения Монтескье относительно внешней политики: «Когда в соседстве находится государство, клонящееся к своему падению, то не должно, ускорять этого падения, ибо не должно лишать себя положения самого счастливого, какое только может быть для государя: нет ничего удобнее как находиться подле другого государя, который принимает на себя все удары и все обиды судьбы. И редко завоеванием подобного государства настолько же усиливается действительное могущество, насколько теряется могущество относительное». Это замечание грешит односторонностию, безусловностию. Для государства, разумеется, всегда выгодно, если оно окружено слабыми или, по крайней мере, слабейшими государствами. Такою выгодою до последнего времени отличалось положение Франции между слабою Испаниею и слабыми, по разделению своему, Германиею и Италиею; так было выгодно положение Русской империи после Петра Великого между Швециею, Польшею и Турциею. Но если соседнее государство, клонящееся к падению, представляет безопасность само по себе, то по слабости своей оно может усилить другого соседа, который захочет увеличить свои средства на его счет, — другие соседи не могут этого позволить, и таким образом падающее государство становится предлогом постоянной борьбы между ними; его слабостию уничтожается пространство, разделяющее сильные государства, по его поводу они приходят в постоянные столкновения друг с другом, следовательно, существование между ними слабого государства не приносит им никакой выгоды; напротив, гранича непосредственно друг с другом, они имели бы менее причин к вражде. Соседство с слабым государством принуждает сильного, не имеющего никаких побуждений к завоеваниям, решаться поневоле на дело насилия против слабого из самосохранения, чтобы не дать другому сильному усилиться еще более на счет слабого.
Вообще нельзя полагать большего счастья для государства в слабости соседей, ибо самое верное ручательство для государства состоит не в чужой слабости, а в собственной внутренной силе, которая дает возможность иметь всегда прямую, честную политику, возможность не бояться чужой силы, не стараться без разбора средств обеспечивать себя физически захватом чужого, округлением своей государственной области, ибо для безопасности государства требуются прежде всего силы нравственные. Окружение слабыми соседями дурно воспитывает народ, приучает к драчливости, вселяет завоевательный дух; окружение сильными соседями воспитывает хорошо, сдерживает, внушает уважение к чужим правам, заставляет хлопотать о внутренней силе, о правильности внутреннего развития, как о главном средстве безопасности. Вероятно, Монтескье, пиша свои замечания, хотел показать, что сильным невыгодно пользоваться слабостию слабых, хотел высказаться против завоевательных стремлений и вместе высказаться против политики своего отечества. Вслед за тем автор требует также, чтобы завоеватели умеряли свои стремления и чтобы кротко обходились с покоренными, по требованиям благоразумия. «Монархия может делать завоевание только в естественных границах; благоразумие требует остановиться, как скоро эти границы перейдены. При этих завоеваниях нужно оставлять все в том положении, в каком найдено, оставлять прежние судилища, прежние законы, прежние обычаи, прежние привилегии; перемениться должны только войско и сам государь. С завоеванными областями должно обходиться чрезвычайно кротко».
Самая знаменитая часть сочинения Монтескье, о которой до сих пор наиболее идет речь в литературе государственного права, — это одиннадцатая книга, трактующая «о законах, которые образуют политическую свободу в связи с конституциею». Здесь излагается теория разделения властей: в каждом государстве существуют троякого рода власти: власть законодательная, власть исполнительная и власть судебная.
Основываясь на примере Англии, автор требует разделения этих властей, как необходимости для политической свободы, а политическая свобода, по мнению Монтескье, состоит для гражданина в спокойствии духа, происходящем от уверенности в своей безопасности. Против этого требования разделения власти вооружаются в науке настоящего времени: Монтескье упрекают за то, что он слишком много обращает внимания на государственный механизм, дает слишком много значения механическому действию деления властей, слишком мало внутренней, живой силе; упрекают его за то, что он на цель государства смотрит со внешней, отрицательной стороны, полагая ее в безопасности отдельного лица, а не в положительном благе, не в совершенстве общественного состояния. Но для историка совершенно понятна такая точка зрения, ибо эта безопасность отдельного лица была всего важнее для француза времен Монтескье; понятно, как Монтескье пришел к убеждению в необходимости, чтоб одна власть сдерживала другую для безопасности гражданина, в необходимости разделения властей: если, разделяя, властвуют, то, разделяя же власть, становятся свободными (dividendo imperant et dividendo liberi fiunt).
Для нас важнее, чем спорное требование разделения властей, указание Монтескье на историю происхождения представительной формы, на попытку отыскать ее в начале средневековой истории, на попытку сравнить явления этой истории с явлениями истории древней. Мы теперь не можем удовлетвориться объяснениями Монтескье, но не можем не признать, что положено было начало правильному пониманию дела, что дан был смысл, значение этим Средним векам, к которым до сих пор относились так неприязненно; образованные люди Западной Европы переставали бредить греками и римлянами и начинали обращать внимание на свою собственную древнюю историю, которую называли Среднею, в ней искать твердой почвы для дальнейших государственных построек, ею объяснять свое настоящее. Понятно, что при новости дела, при отсутствии достаточных сведений в истории Средних веков, достаточной вдуманности в ее явления неизбежны были ошибки, которые мы находим у Монтескье; но дело было им начато, указание было сделано громко, на всю Европу, и произвело сильнейшее впечатление. Важен был прием, постоянно употребляемый Монтескье: указавши на происхождение средневековой монархии в Западной Евро-не, готического правления, по выражению автора, он сейчас же указывает на значение царей героического периода греческой истории, на значение римских царей, на положение Рима, на разделение властей после изгнания царей.
Неоспоримо и влияние двенадцатой книги, где говорится о законах, составляющих политическую свободу по отношению к гражданину. Безопасность гражданина всего более подвергается нарушению в обвинениях публичных и частных. Свобода торжествует, когда уголовные законы извлекают наказания из самой природы преступления. Несмотря на ошибки в объяснении частностей, книга должна была производить благотворное впечатление, выставляя неразумность и недействительность жестоких наказаний и разных правительственных мер для предотвращения преступлений. Автор указал, как осторожно надобно поступать с обвинениями в оскорблении величества, когда оскорбление состоит в словах, ибо дело не в словах, а в тоне; иногда молчание выражает более, чем разговор. Где из слов делают преступление, там нет и тени свободы. Слова, соединенные с действием, принимают природу этого действия. Так, человек, который на площади возбуждает подданных к мятежу, виновен в оскорблении величества, ибо здесь слова соединены с действием. Монтескье с негодованием приводит манифест русской императрицы Анны против Долгоруких, где один из этих князей осуждается на смерть за то, что произнес неприличные слова об особе государыни; другой — за то, что злостно толковал ее мудрое распоряжение. Но мы должны прибавить, что другая русская императрица под влиянием книги Монтескье запретила обращать внимание на слова, которые до нее вели к розыскам «тайной канцелярии».
«Государь, — говорит Монтескье, — должен обходиться с подданными прямо, откровенно, доверчиво. Человек озабоченный, боязливый и подозревающий — это актер, затрудненный своею ролью. Когда государь видит, что законы исполняются, пользуются уважением, то может считать себя безопасным. Только бы он не боялся, и тогда увидит, до какой степени народ склонен любить его. Да и за что бы его не любить? Он есть источник почти всего хорошего, что делается в государстве, а наказания относятся на счет законов. Когда министр отказывает, то воображают, что государь исполнил бы просьбу. Даже в общественных бедствиях не обвиняют особу государя, а жалуются, что он не знает, что делается, что он окружен людьми порочными. «Если бы государь знал!» — говорит народ. Власть королевская — это великая пружина, которая должна двигаться легко и без шуму. Есть случаи, где верховная власть должна действовать во всей своей силе; есть случаи, где она должна действовать умеренно. Высшее искусство в управлении — это знать, какое в известных случаях участие должна принимать власть, большое или малое. В наших монархиях счастие подданных состоит в мнении, какое они имеют о кротости правления. Неискусный министр всегда вам напоминает, что вы рабы, тогда как он должен был бы скрывать это, если бы и в самом деле так было. Государь должен только поощрять, грозить же должны только законы. Нравы государя столько же помогают свободе, сколько и законы; он может, подобно законам, делать людей зверями и зверей людьми. Если он любит души свободные, он будет иметь подданных; если он любит души низкие, то будет иметь рабов. Хочет ли он знать великое искусство управления — да приблизит к себе честь и добродетель, да приблизит к себе достоинство личное, да не боится соперников, которых называют людьми достойными: он равен с ними, когда их любит. Пусть охотно выслушивает он просьбы и будет тверд относительно требований; да знает, что придворные пользуются его милостями, а народ получает выгоду от его отказов. Монархи должны быть чрезвычайно сдержанны относительно насмешки. Она льстит, когда умеренна, ибо вводит в фамилиарность; но колкая насмешка позволительна государям менее, чем кому-либо из подданных, потому что она одна ранит всегда смертельно. Еще менее должны они позволять себе явное оскорбление: их обязанность — прощать, наказывать, но никогда не оскорблять. Они должны восхищаться тем, что имеют подданных, которым честь дороже жизни, ибо честь есть такое же побуждение к верности, как и к мужеству».
В научном отношении большое значение имеет книга четырнадцатая, где говорится о законах в связи с природою страны, с ее климатом. «Если справедливо, что свойства разума и страсти сердца чрезвычайно различны в различных климатах, то законы должны быть в связи с этим различием страстей, с этим различием свойств». Мысль о значении природы не была нова, но Монтескье принадлежит особенное ее развитие, как на него же падает и ответственность за односторонность, ибо он не указал на другие могущественные влияния: на племя, к которому принадлежит народ, и на историю или воспитание народа.
Односторонне смотрит Монтескье и на происхождение рабства, когда находит для него естественную причину существования в жарких странах, не обращая внимания на степень экономического развития у народов. В принципе он вооружается решительно против рабства, называя его явлением противуестественным; но допускает исключение для некоторых стран; потом, хотя и с оговоркой, с колебанием, доходит до верного вывода, что никакой климат не делает рабства вечною необходимостью: «Надобно ограничить рабство известными странами, в остальных же, как бы тяжелы ни были некоторые работы, можно все их исполнять свободными людьми. Вот что меня заставляет так думать: прежде чем христианство уничтожило в Европе гражданское рабство, работы в рудниках считались столь тяжкими, что употребляли для них только рабов или преступников. Но известно, что теперь люди, работающие в рудниках, живут счастливо. Нет такой тяжкой работы, которую бы нельзя было привести в соответствие с силами работника, если при этом действует рассудок, а не алчность. Можно машинами восполнять труд, какой в других местах налагают на рабов. Не знаю, ум или сердце диктует мне этот параграф. Быть может, нет на земле климата, который бы не допускал работы свободных людей. Ежедневно мы слышим разговоры, что хорошо было бы иметь рабов. Но, чтобы хорошо обсудить это дело, нечего исследовать, полезно ли рабство для небольшой утопающей в роскоши части народа; без сомнения, оно ей полезно. Но, приняв другую точку зрения, я не думаю, чтобы каждый из этого меньшинства захотел бросить жребий для решения, кому быть свободным и кому рабом. Те, которые громче других говорят за рабство, больше других от него в ужасе, и люди самые несчастные пришли бы от него в такой же ужас. Крик за рабство, таким образом, есть крик роскоши и страсти к наслаждениям, а не крик любви к общему благу. Кто сомневается, что каждый человек в частности был бы очень доволен, если бы мог располагать имуществом, честию и жизнию других, и что все его страсти поднимаются при этой мысли? В этих вещах, если хотите знать, законны ли желания каждого — разузнайте желания всех».
Величие научной задачи, которую взялся выполнить Монтескье, удивительным образом отрезвило его и укрепило, сделало мужем из легкомысленного юноши, каким он является в «Персидских письмах». В этих письмах он, следуя моде времени, забавляется бросанием камней в общественные основы, забавляется легким делом отрицания, разрушения, бросает камни в религию вообще и в христианство. В «Духе законов» Монтескье является с положительным направлением, указывает, как строится общественное здание, какие крепкие материалы должно употреблять для его фундамента, и потому с благоговением относится к христианству, ратует против людей, которые толковали, что христианство, отвлекая помыслы людей к иной, будущей жизни, не способно к установлению их жизни на земле. «Удивительное дело, — говорит Монтескье, — христианская религия, которая, кажется, имеет в виду только блаженство будущей жизни, составляет наше счастье и в этой жизни. Бэль, опорочивши все религии, отнимает значение и у христианства: он осмеливается сказать, что истинные христиане не в состоянии образовать государства, могущего существовать. Это почему? Это были бы граждане, вполне сознающие свои обязанности и самые ревностные их исполнители; они отлично понимали бы права естественной защиты. Правила христианства, неизгладимо начертанные в сердце, были бы действительнее всей этой ложной чести в монархиях, этих человеческих добродетелей в республиках и рабской боязни в государствах деспотических»[14]. В другом месте он говорит: «Человек благочестивый и атеист говорят постоянно о религии: один говорит о том, что он любит, а другой о том, чего он боится».
Мы не можем расстаться с Монтескье, не приведши несколько его мыслей и заметок, которые или имеют общее значение, или относятся к истории его времени и его страны. Из первых заметим следующее: «Признаюсь, что я не так смиренен, как атеисты. Я не знаю, как они думают, но я ни за что не променяю идеи моего бессмертия на идею однодневного блаженства. Я прихожу в восторг от мысли, что я бессмертен, как сам Бог. Независимо от идей, данных откровением, идеи метафизические вселяют в меня твердую надежду моего вечного блаженства, от которого я не откажусь. Я говорил с мадам Шателэ: вы уничтожаете свой сон изучением философии; наоборот, надобно изучать философию, чтобы приобрести уменье спать. — Успех в большей части дел зависит от знания, сколько нужно времени для успеха. — Не должно достигать законами того, что можно достигнуть нравами. — Если бы хотели быть только счастливыми, то этого бы скоро достигли, но хотят быть счастливее других, а это почти всегда трудно, ибо мы считаем других счастливее, чем они на самом деле. — Различия между людьми так ничтожны, что нечего много ими хвастаться: у одних подагра, у других камень; одни умирают, другие приближаются к смерти; у всех одна душа для вечности, и различие только на четверть часа. — Наблюдения составляют историю естественных наук, системы соответствуют баснословным сказаниям. — Когда хотят унизить полководца, то говорят, что он счастлив; но хорошо, когда его счастье составляет счастье общественное».
Из заметок второго рода приведем следующие: «Франция погибнет от военных людей. Люблю земледельцев: они не довольно учены для того, чтобы умствовать превратным образом. — Я заметил, что для успехов в свете надобно быть мудрым с наружностью дурака. — Известный дух славы и мужества мало-помалу исчезает между нами; философия взяла силу: древние идеи героизма и новые рыцарства потеряны. Места гражданские заняты людьми богатыми, а военные потеряли важность, будучи заняты бедняками. Наконец, равнодушие к вопросу принадлежать тому или другому государству. Установление торговли публичными фондами, громадные дары государей позволяют большому числу людей жить в праздности и приобретать даже значение своею праздностию; равнодушие к будущей жизни, которое влечет за собою изнеженность, слабость в жизни настоящей и делает нас нечувствительными и неспособными ко всему тому, что предполагает усилия; менее случаев отличаться; известный методический способ брать города и давать сражения: все дело в том, чтобы сделать брешь и сдаться, когда она сделана; война состоит более в искусстве, чем в личных достоинствах людей, которые бьются, при каждой осаде знают заранее, сколько будет потеряно людей; дворянство не сражается более целыми корпусами. — Когда в государстве становится выгоднее подольщаться к сильным людям, чем исполнять свою обязанность, то все погибло. — Нравиться в пустой болтовне — теперь единственная заслуга; для этого судья покидает изучение законов, медик считает унизительным изучение медицины, бегут, как от погибели, от всякого серьезного занятия. Смеяться над вздором и носить этот вздор из дома в дом называется знанием света. Боятся потерять это звание при стремлении получить другое. Я помню, как однажды взяло меня любопытство считать, сколько раз я услышу маленькую историю, не стоящую того, чтоб ее рассказывать; три недели она занимала весь образованный круг, и я слышал ее ровно 225 раз».
Обязанные остановить особенное внимание на книге Монтескье, которая имела и до сих пор еще имеет значение не для одной Франции, но и для целой Европы, мы не можем пройти молчанием тех учено-политических вопросов, которые были подняты в описываемое время и касались собственно Франции, вызванные тем движением, которое в ней совершалось. В самом конце царствования Людовика XIV ученый Фрере был посажен в Бастилию за диссертацию о происхождении франков, оскорбившую ложный патриотизм тем, что основателями французского государства являлись немцы. Фрере, благодаря этой первой неудаче в занятиях французской историей, бросился в самую глубокую древность, как более безопасную, и своими исследованиями, методом, в них употребленным, оказал важные услуги исторической науке. Но ни эти исследования, ни смелая попытка Бофора, француза, эмигрировавшего в Голландию, указать на баснословность древней римской истории, — попытка, пролагавшая дорогу Нибуру, не могли в это время обратить на себя большего внимания. Вышло иначе, когда граф Булэнвильер вопрос о происхождении французского государства и первоначальных, основных отношениях в нем свел с чисто ученой почвы на политическую в двух сочинениях своих: «История древнего правления во Франции» и «Письма о парламенте».
В то время, когда высший слой французского общества терял свое значение вследствие потери нравственных сил, чем приготовлялась перестановка сил, революционное движение, Булэнвильер, почуяв беду, решился объявить неприкосновенность прав высшего сословия, решился во имя истории сделать вызов революционному движению, показать его незаконность, показать незаконность и прежних движений в ущерб дворянству, происходивших то в пользу королевской власти, то в пользу низшего сословия, ибо значение дворянства как сословия высшего, властвующего основывалось на праве завоевания галлов франками, от которых французское дворянство происходит. Булэнвильеру отвечал аббат Дюбо; этот, желая подорвать основное положение Булэнвильера, впал в противоположную крайность: он старался доказать, что не было никогда завоевания галлов франками, что франкская, или французская, монархия мирным образом наследовала права Римской империи над галлами, а феодализм установился гораздо позднее путем насилия. Несмотря на то, что в этом споре история находилась в зависимом, служебном отношении, однако она не осталась без выгод: в сочинении Дюбо было указано, что франкское завоевание вовсе не уничтожило прежнего чисто римского строя.
Против Булэнвильера и против существовавшего тогда способа управления во Франции резко высказался человек, стоявший высоко по происхождению и по должности, маркиз и министр Даржансон в своем сочинении «Размышление о французском правительстве». Даржансон хочет сохранить во всей полноте власть королевскую, считая разделение властей делом противуестественным, но он сильно вооружается против централизации. Вся верховная власть, все государственные отправления должны быть в руках короля и лиц, им поставленных, но местная жизнь должна быть предоставлена сама себе; он не допускает разделения Франции на провинции, участки слишком обширные и иногда опасные для центральной власти; он требует разделения на департаменты, состоящие из двухсот приходов, не больше; каждый департамент должен быть поручен интенданту и его помощникам, избираемым на три года; они должны избирать муниципальное начальство из людей, представленных общиною, иметь также власть и отрешать их. Муниципальное начальство (по крайней мере по пяти человек на общину) имеет в своем заведовании администрацию, финансы, полицию. Соседние общины могут собираться для рассуждения об общих интересах с позволения интенданта. Даржансон первый выставил в пользу децентрализации доказательства, которые потом повторялись ее приверженцами: все делается дурно и дорого чиновниками королевскими; публичные работы будут производиться лучше и дешевле, когда не нужно будет ждать разрешения сверху на всякую пустяшную поправку и проч. Даржансон требует свободы торговли внутри и вне, требует уничтожения продажи должностей, требует стремления к равенству, требует, чтобы каждый был сыном своей собственной деятельности, но оговаривается, что это идеал, которого вполне достигнуть нельзя.
Дух времени и стремление заниматься политическими вопросами повели к образованию общества, так называемого Антресольного клуба, члены которого сходились в назначенное время слушать записки по разным вопросам и толковать по их поводу. Клуб был учрежден аббатом Алари, и это английское слово «клуб» впервые введено было во Франции. Самым деятельным членом клуба был аббат Сен-Пьер, неутомимый в составлении записок по многоразличным вопросам — и по вопросу о всеобщем мире с помощью европейского конгресса, и по вопросу о податях, о единстве уложения, об усовершенствовании воспитания и проч. Правительство нашло клуб опасным и закрыло его; но движение не остановилось в обществе, ибо правительство поддерживало его своею собственною остановкою. Вольтер, который сам изменил прежний характер литературных произведений, наполнив их политическими намеками, Вольтер в начале второй половины века жалуется, что грация и вкус исчезли из Франции, уступив место запутанной метафизике, политике мечтателей, длинным рассуждениям о финансах, торговле и народонаселении, которые не прибавят государству ни одного экю и ни одного лишнего человека.